На протяжении более чем полутора столетий, с середины XVI в. и вплоть до самого окончания правления Петра Великого, неотъемлемой частью русского войска были стрельцы. Они стали первой русской пехотой, полностью оснащенной огнестрельным оружием и которую можно назвать постоянной и в известном смысле регулярной (с поправкой на реалии эпохи). Созданное в 1550 г., во время т. н. «реформ Ивана Грозного», стрелецкое войско прошло боевое крещение в самой известной военной кампании первого русского царя — взятии Казани осенью 1552 г. Зарекомендовав себя с самой лучшей стороны во время казанской эпопеи, «выборные» «огненные стрельцы» прочно заняли свое место в структуре государевых ратей. Ни один мало-мальски крупный поход и военное предприятие эпохи Ивана Грозного и его преемников не обходились без участия стрельцов, московских и городовых. Взятие Астрахани, противостояние с крымским ханом, война в Ливонии с литовцами, поляками и шведами, Полоцкая и Баториева войны, походы на Северный Кавказ, бесчисленные бои и стычки времен Смутного времени с иностранными интервентами и русскими «ворами» — боевая летопись стрелецкого войска до предела насыщена событиями. В исследовании одного из ведущих специалистов по русской военной истории раннего Нового времени в подробностях воссоздается история стрелецкого войска на первом этапе его истории — с момента создания до окончания Смутного времени и первых лет царствования царя Михаила Федоровича. Вооружение и тактика стрельцов, их организация и командная иерархия, стрелецкая «повседневность» в дни войны и мира, набор и обучение стрельцов, государево жалованье и многое, многое другое — все, что сохранилось до наших дней в немногочисленных документах и других свидетельствах эпохи, подробно рассмотрено в этой книге.
От автора
Московские стрельцы. Кто не слышал о них? Эти суровые бородатые мужики в клюквенно-красных кафтанах и шапках, в красных же сапогах с загнутыми носками, с тяжелой пищалью и перевязью-берендейкой через плечо, саблей на боку и внушающим почтение и невольное уважение своими размерами бердышом в руке давно уже стали своего рода «брендом» старой допетровской Руси и русского войска той эпохи. Образ стрельца запечатлен во множестве художественных полотен, в книгах и кинофильмах и прочно вошел в общественное сознание.
Однако для тех, кто так или иначе более или менее глубоко погружен в русскую военную историю раннего Нового времени и в историю русского военного дела той эпохи (а военная история и история военного дела не совсем одно и то же, это не синонимы, а скорее, взаимодополняющие понятия), нет сомнений в том, что этот хрестоматийный образ московского стрельца относится к последней трети XVII в., к последним годам правления «тишайшего» царя Алексея Михайловича и его сына Федора, к временам 13-летней войны с поляками за Украину и первой настоящей русско-турецкой войны из-за все той же Украины. Таким его, московского стрельца, видели в те времена иностранные дипломаты на торжественных встречах-«стойках» и во время торжественных же царских выездов, таким его они описали в своих записках и мемуарах и зарисовали. С тех пор «классический» московский стрелец и начал свое путешествие по страницам книг и экранам кинотеатров и телевизоров (а сейчас и компьютеров). Но ведь не секрет, что к тому времени, когда сформировался тот образ, московским стрельцам было уже больше сотни лет, и хотя стрелец времен Алексея Михайловича и не отличался настолько от своих предтеч времен Ивана Грозного, как петровский фузилер от мушкетера времен Отечественной войны 1812 г., тем не менее отличия были, и порой весьма существенные.
Увы, к превеликому нашему сожалению, сегодня мы не можем в точности (выделено нами. —
Результаты этого разыскания позволят дать ответ на вопрос (перефразируя известное выражение) — «откуда есть пошло стрелецкое войско, кто на Москве стали первыми стрельцами и откуда стрелецкое войско стало быть». Само собой, в ходе этого розыска непременно найдутся ответы и на другие, не менее важные, вопросы — например, кого можно считать предшественниками стрельцов (кстати говоря, этот вопрос вызвал в 50-х гг. минувшего столетия нешуточную дискуссию), для чего и зачем был создан корпус стрелецкой пехоты, из каких слоев русского общества и каким образом рекрутировались стрельцы, как было устроено стрелецкое войско, как оно управлялось и как билось «огненным боем» и «ручным сечением» на полях сражений многочисленных войн, которые вело Русское государство во 2-й половине XVI — начале XVII в., каким было его содержание и…
Одним словом, в ходе предпринятого нами исторического разыскания придется ответить на целый ряд вопросов, так или иначе касающихся не только «истории битв и сражений», но и истории «военной повседневности» русских стрельцов. Конечная же цель нашей работы состоит в том, чтобы закрыть (хотя бы частично) лакуну в наших познаниях об этой странице истории Русского государства и общества, ибо, как будет показано дальше, несмотря на то, что стрельцы сыграли важную роль в истории России той давней эпохи, обобщающей работы о них не было и нет по сей день.
Сама по себе история московских стрельцов (понимая под этим термином не столько их местопребывание, сколько распространенное наименование периода в русской истории — эпохи Московской Руси) интересовала нас давно, еще со студенческой скамьи. Правда, на первых порах мы сполна отдали дань негативным историческим и литературным стереотипам, которые сложились вокруг стрельцов в конце XVII — начале XVIII в. и были закреплены в последующие столетия. Однако в начале 2000-х гг. постепенно произошла переоценка их места и роли в русской военной истории и истории русского военного дела, и связана эта переоценка была, во-первых, с основательным и глубоким знакомством с источниками (летописями, актовыми материалами, разрядными записями и пр.), а не с их интерпретациями, а во-вторых, с совершенствованием рабочего инструментария, методов, посредством которых проводится историческое исследование, созданием нового «вопросника», с которым заново, не полагаясь на мнения авторитетов, пришлось подступаться к пожелтевшим от старости текстам. Новый образ стрельца и стрелецкого войска, который сформировался в результате более чем полуторадесятилетних изысканий в этой области, существенно (а в некоторых вопросах — радикально) отличался от привычных стереотипов, став частью новой картины истории русского военного дела раннего Нового времени, картины вполне узнаваемой, но вместе с тем в важнейших деталях существенно отличавшейся от традиционной.
Создание в середине XVI столетия корпуса стрелецкой пехоты стало закономерным результатом включения Русского государства в процессы, связанные с усовершенствованием и широким распространением огнестрельного оружия в Евразии в эпоху позднего Средневековья — раннего Нового времени. С легкой руки британского историка М. Робертса эти процессы получили в историографии 2-й половины минувшего столетия название военной (иногда к этому определению делают уточнение — «пороховой», поскольку в историческом сообществе в 60–70-х гг. говорили о нескольких военных революциях, например, о «гоплитской», раннесредневековой, которая привела к появлению рыцарства, и др.) революции (о ней и ее особенностях подробнее будет сказано дальше). И пускай эта оригинальная концепция сегодня выглядит уже не столь убедительно, как в 50-х–60-х гг. минувшего столетия, а ее позиции подорваны критикой со стороны «эволюционистов» (которые отрицают саму идею военной революции в эпоху раннего Нового времени, отстаивая тезис о постепенной, эволюционной по своей сути трансформации средневекового военного дела в раннемодерное). Никто — ни сторонники М. Робертса и его последователей, ни их оппоненты (истина лежит где-то посредине, и в каких-то вопросах правы сторонники революции, а в каких-то — «эволюционисты») не оспаривают того очевидного факта, что внедрение в повседневную военную практику огнестрельного оружия, сперва тяжелого (артиллерия), а затем и легкого (ручное огнестрельное оружие разных систем и конструкций), имело далеко идущие последствия и в военной сфере, и в других. Изобретение и повсеместное внедрение огнестрельного оружия обусловило рождение новой тактики, постепенно изменило стратегию и «лицо битвы», способствовало превращению военного дела из ремесла в науку, и науку сложную. И самое важное — непреложным стало то обстоятельство, что тот, кто располагал необходимым набором огнестрельного оружия, не говоря уже о кадрах, способных его производить и применять на поле боя, имел неоспоримые преимущества над теми, у кого не было ни того ни другого. Отныне грубая физическая сила и количественное превосходство перестали играть доминирующую роль на полях сражений. Качество победило (не сразу, конечно, со временем) количество.
Если мы посмотрим на историю стрельцов 2-й половины XVI — начала XVII в. под этим углом зрения, то можно с уверенностью сказать, что для Русского государства создание корпуса стрелецкой пехоты (наряду с формированием артиллерийского «наряда» и налаживанием массового выпуска огнестрельного оружия и боеприпасов к нему) также стало важным этапом на пути превращения его в полноценную «пороховую империю».[1] Несколько подзадержавшись на старте, во 2-й половине XV в. (и в особенности в последней его четверти), при Иване III, Русское государство набрало приличные темпы в деле совершенствования своей военной силы и приведения ее в соответствие с новейшими требованиями военного дела и впредь старалось не отставать от конкурентов в этом вопросе. Возможно, объяснение этому явлению кроется, с одной стороны, в том, что Русскому государству приходилось вести практически непрерывные войны и, соответственно, вносить необходимые коррективы в генеральное направление развития и улучшения с учетом накопленного опыта и последних новинок в военном деле собственной военной машины. С другой стороны, опыт этих многочисленных войн наглядно показывал, чем чревато малейшее отставание в военном деле, и правящая элита Русского государства, осознавая это, стремилась не допустить повторения печальных событий прошлого.
Вместе с тем, анализируя особенности развития русской военной машины эпохи раннего Нового времени, нетрудно при более или менее внимательном и непредвзятом ознакомлении с имеющимися в нашем распоряжении материалами заметить, что перенимание зарубежного опыта военного строительства в Москве производилось весьма выборочно, с учетом местных реалий и возможностей (весьма, кстати сказать, невеликих). Речь ни в коем случае не шла о прямом копировании тех или иных инноваций в столь важной сфере жизни государства и общества, но о применении заложенных в эти инновации принципов и к конкретным условиям, в которых приходилось действовать русским ратям, и к имевшимся в распоряжении властей возможностям, финансовым, материальным и людским, которые позволяли адекватно отвечать на вызовы времени.
Почему так получилось? Ответ надо искать в плоскости, которая на первый взгляд может показаться весьма далекой от военного дела. Не секрет, что раннемодерное Русское государство нельзя назвать ни богатым, ни процветающим — сама природа, само географическое положение России в те времена налагали серьезные ограничения на развитие ее экономики, носившей ярко выраженный аграрный и вместе с тем довольно примитивный, архаический характер. Россия раннего Нового времени — это не раннесредневековая Русь-Гардарика, а деревенская страна с редким, рассеянным на больших просторах населением, немногочисленными городами, большая часть из которых мало чем отличалась от сел. И вдобавок ко всему сама природа, по образному выражению С.М. Соловьева[2], была для русских скорее мачехой, нежели доброй матерью. Как следствие, то, что могли позволить себе монархи Западной Европы раннего Нового времени, московские великие князья и государи, крайне стесненные в средствах, позволить себе не могли. Приходилось, по одежке протягивая ножки, искать альтернативные пути выхода из создавшейся ситуации, и в целом, надо признать, это неплохо у них получалось. Достаточно сравнить территорию Русского государства в 1462 г., когда Иван III принял бразды правления из рук умирающего отца, и в 1605 г., накануне Смуты — территориальный рост налицо, и рост весьма и весьма значительный. Добиться же такого успеха, имея в руках негодное оружие, в те времена было невозможно — следовательно, военная машина Русского государства 2-й половины XV — начала XVII в. была достаточно эффективна и адекватна имеющимся силам и средствам. Эту же адекватность невозможно было обеспечить без рационального, вдумчивого, отнюдь не поспешного освоения передового на тот момент военного опыта, теории и практики, причем заимствуемых (естественно, с последующей адаптацией к местным условиям и реалиям) равно как на Западе, так и на Востоке Стрелецкое войско, появившееся в середине XVI в., представляло собой один из наиболее ярких примеров такого рационального подхода к перениманию инноваций в военном деле. В том, что в Москве внимательно изучали вопросы, связанные с военным строительством в соседних государствах, сомневаться не приходится, равно как и то, что из полученного опыта делались соответствующие выводы. Московские «стратилаты»-«воинники», имея перед глазами широкий спектр возможных вариантов действий (условно говоря, модель западноевропейскую, модель восточноевропейскую и модель османскую) и весьма богатый собственный опыт использования пехоты, вооруженной огнестрельным оружием, выбрали из них те принципы, те идеи, что в наибольшей степени подходили к местным условиям. Можно, конечно, сказать, апеллируя к чисто внешним признакам, что стрельцы — это своего рода русский аналог османских янычар, однако при более пристальном взгляде между янычарами и стрельцами есть глубокие внутренние различия. Точно так же стрелецкая пехота мало походит на восточноевропейских жолнеров, не говоря уже о западноевропейских ландскнехтах. Московские стрельцы «классического» периода в истории развития русского военного дела (а под «классическим» мы понимаем временной промежуток с середины XV по начало XVII в.) — самобытное явление, имеющее долгую, более чем полувековую (по крайней мере, так следует из сохранившихся источников) предысторию. При этом они тем не менее испытали влияние с самых разных сторон, и сегодня сложно сказать, какое из них было доминирующим. Забегая вперед, отметим, что весьма распространенное мнение о том, что в Москве при создании стрельцов руководствовались османской традицией и стрельцы — это пересадка на русскую почву идеи янычар, «нового войска», все же не соответствует действительности. Слишком много различий между стрельцами и янычарами.
Эта самобытность и рационализм, прагматичность, проявленные в деле перенимания зарубежного опыта военного строительства, в немалой степени стали залогом успешной карьеры и стремительного развития корпуса стрелецкой пехоты. Появившись на свет как отборные, элитные части пехоты (своего рода «лейб-гвардия», телохранители царской особы), вооруженной исключительно ручным огнестрельным оружием (холодное и древковое оружие никогда не играло в стрелецкой «паноплии» доминирующей роли — это же, кстати, относится и к непосредственным предшественникам стрельцов пищальникам), первые стрельцы прошли успешную проверку боем в ходе 3-й Казани в 1552 г. В последовавших затем военных конфликтах в 50-х — начале 60-х гг. XVI в. (впору даже вести речь о своего рода «дипломатии стрельцов», особенно когда речь заходит о взаимоотношениях Москвы с татарскими юртами, возникшими на месте распавшейся Золотой Орды, — той же Казанью или Астраханью) они подтвердили свою отменную репутацию, завоеванную под стенами и валами Казани. Вполне удовлетворенные высокими боевыми качествами и эффективностью стрельцов, московские военные практики и теоретики в последующие десятилетия продолжили наращивать численность стрелецкой пехоты, при этом отделив отборные части московских стрельцов от стрельцов городовых.
Это разделение позволило быстро нарастить численность стрельцов, которые, хотя и уступали основе русского войска той эпохи, конной поместной милиции, тем не менее к концу XVI в. стали играть весьма существенную роль в походах и боях. Ни один мало-мальски значимый поход государевых ратей не обходился без стрельцов, не говоря уже об оборонах или осадах крепостей и городов. Этому способствовали и отработанная тактика применения стрельцов на поле боя, и значительное внимание, которое отводилось решению вопросов, связанных с поддержанием боеспособности стрельцов на должном уровне. Так, в ходе войн 50–70-х гг. XVI в. вырабатывается практика временной придачи стрелецким приказам легкой артиллерии, а с конца XVI в. начался процесс их перевооружения со старых ручниц с ударно-фитильными замками на самопалы — ружья с ударно-кремневыми замками. Параллельно шли и эксперименты с довооружением стрельцов холодным и древковым оружием, особенно интенсивно проводившиеся в годы Смуты.
Ценность стрельцов тем более возрастала, если принять во внимание такой важный параметр оценки, как соотношение затрат на содержание и боевой эффективности. Рост числа поместной конной милиции во 2-й половине XVI в. сопровождался столь же стабильным падением ее боеспособности, и стрелецкое войско, в особенности отборные московские приказы, выгодно отличалось на этом фоне от детей боярских, прежде всего провинциальных «украинных». К тому же и для несения гарнизонной службы в многочисленных крепостях и острогах, растущих как грибы по периметру границ Русского государства, стрельцы и их удешевленный вариант в лице городовых казаков подходили больше, нежели дети боярские.
Вместе с численным ростом стрелецкого войска происходила и одновременная его «социализация», превращение его в отдельный разряд служилого «чина» с параллельной выработкой корпоративного самосознания. Уже «казенные» пищальники в начале своей истории именовали себя «государевыми холопами». Тем самым они подчеркивали свою служилую сущность и отделяли себя от тяглых «чинов, тем более что они, как люди, несущие государеву службу, обладали немалыми податными и юридическими льготами. К стрельцам это относилось в еще большей степени. Впрочем, это и неудивительно, учитывая, что московские власти по меньшей мере с конца 40-х гг. XVI в. взяли курс на более четкое оформление «чиновной» структуры общества и законодательное закрепление результатов этого процесса.
Результатом всех этих мероприятий к началу XVII в. стало окончательное «конституирование» стрелецкого войска как непременного, неотъемлемого элемента русского войска «классического» периода (под которым мы понимаем время между серединой XV и началом XVII в.). Представить московское войско без стрельцов стало просто невозможно, а сами они обретают более или менее узнаваемый вид (впрочем, заметим, что столь привычные бердыши и берендейки все-таки стали атрибутом вооружения стрельцов позднее, при Алексее Михайловиче, хотя нельзя исключить и того, что первые опыты с переменами в стрелецкой амуниции относились к более раним временам — к Смоленской войне и после нее). Пройдя через испытания Смуты, стрелецкое войско после него возрождается в буквальном смысле слова как феникс из пепла пока еще на старых основаниях. Новый этап в жизни стрельцов начнется в 30-х гг. XVII в., но это предмет отдельного разговора, так что, если вести речь о временных рамках этой работы, то они охватывают временной промежуток с середины XVI по начало XVII в. и частично — послесмутное время. При этом, исходя из того, что всякому историческому явлению предшествует более или менее длительная предыстория, мы не оставим нашим вниманием предшественников стрельцов — пищальников. Это тем более представляется необходимым, если принять во внимание тот факт, что о них в отечественной исторической литературе сказано не так уж и много. А ведь пищальники, несомненно, заслуживают большего внимания со стороны историков уже хотя бы по той причине, что они представляют собой первый, и достаточно успешный, опыт создания в России пехоты, вооруженной ручным огнестрельным оружием.
Завершая это краткое вступление, несколько слов о самой книге. Сама идея написать некую обобщающую работу о московских стрельцах 2-й половины XVI — начала XVII в. появилась достаточно давно — еще в начале 10-х гг. К этому же времени относятся и первые наброски структуры книги и отдельных сюжетов будущего повествования. В последующие годы постепенно накапливался и осмыслялся фактический материал, отрабатывалась общая концепция книги, а вместе с нею — и отдельные ее разделы. Обдумывая структуру будущей книги, мы в конце концов решили воспользоваться формулой, которую вывел американский культуролог С. Хантингтон. Характеризуя военную мощь государства, он отмечал, что она «имеет четыре измерения: количественное — количество людей, оружия, техники и ресурсов; технологическое — эффективность и степень совершенства вооружения и техники; организационное — слаженность, дисциплина, обученность и моральный дух войск, а также эффективность командования и управления; и общественное — способность и желание общества эффективно применять военную силу»[3]. В чем-то его тезисы перекликаются с мыслью, высказанной французским историком Ф. Контамином. «Предмет (речь идет о средневековой войне и военном деле, однако эти слова вполне приложимы и к предмету нашего исследования. —
Вся эта подготовительная работа могла бы затянуться надолго, если бы не Н. Аничкин и А. Чаплыгин. Без толчка с их стороны «Янычары» Ивана Грозного» (название выбрано не случайно — с одной стороны, здесь есть явный элемент провокации, а с другой — термин «янычары» в отношении русских служилых людей начала правления Ивана Грозного действительно встречается в летописях и актовых материалах. Так почему бы не использовать его для названия книги?) появились бы на свет не скоро. Дополнительное ускорение работе над рукописью придало сперва обсуждение в Сети тезиса историка С. Нефедова о «турецком» следе в генезисе стрельцов, а потом дискуссия вокруг реконструкции О. Федорова, выполненной на материалах О. Курбатова, на которой изображен московский стрелец времен Смуты с бердышом. И когда Н. Аничкин предложил ускорить работу над книгой, то к этому все уже было готово. Осталось только сесть за клавиатуру и перенести в электронный вид предыдущие наработки, на что, собственно, и ушли конец лета и осень 2018 г. И вот то, что получилось, и представляется на суд читателей. Надеемся, что книга станет небольшим, но существенным вкладом в изучение истории русского военного дела раннего Нового времени и принесет пользу всем любителям русской военной истории. Заранее извиняемся перед будущими читателями за частое цитирование выдержек из летописей и документов той эпохи — с непривычки читать их порой достаточно сложно, но, увы, при переводе на современный русский литературный язык теряется дух времени, эффект присутствия, а это, по нашему убеждению, неправильно.
Отдельно хотелось бы высказать нашу благодарность Д. Селиверстову, Н. Гурову, А. Томсинову, А. Юшкевичу, К. Козюренку и К. Нагорному, а также читателям моей странички в «Живом Журнале». Без вашей поддержки, вашего участия, советов и комментариев эта книга выглядела бы иначе и не скоро обрела бы законченный вид. Отдельная благодарность и компании Google, благодаря которой были размещены в Сети многие редкие и ранее труднодоступные издания материалов и документов, так или иначе связанных с историей русского военного дела, и теперь можно работать с ними, не выходя за пределы родного дома. И, конечно же, нельзя не сказать о той глубочайшей признательности нашей супруге Т. Пенской, неизменно поддерживающей нас во всех наших начинаниях и обеспечивающей нам надежный тыл. За все трактовки и интерпретации, кроме оговоренных, и, само собой, за конечный результат, автор несет полную ответственность, но, прежде чем вы, уважаемый читатель, перевернете эту страницу, вспомните крылатую латинскую фразу —
Введение
По старой доброй, устоявшейся в веках традиции исторические сочинения принято начинать с историографического обзора и характеристики использованных источников. Не будем и мы отставлять в сторону эту традицию, почему наше разыскание о стрельцах мы также начнем с обзора существующей исторической литературы с последующей характеристикой основных использованных нами источников.
Историография проблемы
В русской исторической литературе история стрельцов была, есть и, очевидно, еще долго будет теснейшим образом связана с покорением Иваном IV Казани и реформами конца 40–50-х гг. XVI в., обычно именуемыми (не без помощи со стороны князя А.М. Курбского) «реформами Избранной рады». Это и немудрено, ибо учреждение стрелецкого войска и его боевое крещение было связано с русско-казанской войной 1545–1552 гг. и с тем «устроением» Русского государства, которое происходило в начале правления Ивана IV (и которое в известном смысле было продолжением политики, начатой еще в правление вдовствующей великой княгини Елены Глинской в малолетство Ивана). Именно так, к примеру, в связи с «казанской историей», и появляются стрельцы на страницах «Истории Российской от древнейших времен» князя М.М. Щербатова[6], который, кстати, делает любопытное замечание, предваряя свой рассказ о взятии Казани. «Должность историка понуждает меня, — писал он, — прервав на малое время продолжение повествования (о 2-й осаде Казани Иваном IV. —
Любопытны рассуждения, показывающие ход мыслей автора и его попытку разобраться в сущности изменений в способах ведения осад с изобретением огнестрельного оружия (и как он представлял себе тактику стрельцов и пищальников во время осады крепости). Однако, констатировав на страницах своего сочинения появление стрельцов в 1551 г., Щербатов не стал продолжать свои изыскания в этом вопросе дальше. Впрочем, собственно говоря, такую задачу перед собой он и не ставил. Напротив, «Колумб российских древностей» и «последний летописец» Н.М. Карамзин в своей «Истории государства Российского», в отличие от Щербатова, говоря о стрельцах, попробовал сделать исторический экскурс относительно их появления. Он отмечал, что Иван Грозный вскоре после взятия Казани мог вывести в поле до 300 тыс. рати, конной и пешей. Пехотинцы, «именуемые стрельцами и вооруженные пищалями, избирались из волостных сельских людей, составляли безсменную рать, жили обыкновенно в городах и были преимущественно употребляемы для осады крепостей». И далее он указывал, что это «учреждение приписываемое Иоанну, по крайней мере им усовершенное» и в сноске дописывал: «Уже при отце его, В.К. Василии, брали с городов пищальников, которые были то же, что и стрельцы»[8]. Т. о., Н.М. Карамзин выводил стрельцов из пищальников времен Василия III. Критик Карамзина, талантливый и въедливый историк Н.С. Арцыбышев, ныне, к сожалению, забытый, также склонялся к тому, чтобы полагать стрельцов преемниками пищальников [9].
В 1-м томе известного труда «Историческое описание одежды и вооружения российских войск», составленном А.В. Висковатовым и увидевшем свет в 1841 г., была предпринята первая попытка реконструировать внешний облик стрельца и его вооружения. Правда, реконструкция эта была не слишком удачна, ибо за основу ее были взяты свидетельства иностранцев (в первую очередь шведа Э. Пальмквиста) и рисунки преподнесенного Алексею Михайловичу коронационного альбома его отца Михаила Федоровича, отражавшие реалии начала 70-х гг. XVII в. и потому мало соотносимые с серединой предыдущего столетия. При этом стрельцы были поименованы составителем труда «старейшим непременным войском», созданным в эпоху Ивана Грозного (с уточнением, что созданы они были около 1550 г.)[10]. Историк И.Д. Беляев спустя 5 лет уже совершенно определенно писал о том, что стрельцы были созданы в 1550 г. (правда, без ссылки на источник, откуда он почерпнул эти сведения). При этом он также предпринял попытку в общих чертах обрисовать характер стрелецкой службы и стрелецкой «повседневности», затронув такие ее аспекты, как порядок «прибора» в стрельцы, размер и структуру жалования и т. п.[11] Но, как и в предыдущем случае, большая часть сведений, приводимых историком, относилась к XVII в., преимущественно ко 2-й его половине. Впрочем, это было вполне ожидаемо, ибо от этого времени сохранилось намного больше документов, чем от 1-й половины и тем более от XVI столетия.
Проходит еще год, и в 12-м томе «Военного энциклопедического лексикона» была опубликована большая обзорная статья, посвященная стрелецкому войску[12]. По большому счету, ее можно считать (вслед за разделом в работе И.Д. Беляева) попыткой дать более или менее целостное представление о том, что представляло собой стрелецкое войско — когда оно возникло, как комплектовалось, чем вооружалось, какими были его структура, содержание и целый ряд других вопросов, в т. ч. и связанных с участием стрельцов во внутриполитических конфликтах конца XVII в. Заметим, что и в этом случае большая часть информации о стрельцах касалась XVII в., тогда как более ранний период их истории практически не затрагивался автором статьи, скрывшимся под инициалами Н.В.С-Р.
Вообще, для работ справочного характера, затрагивавших историю стрелецкого войска в старой России, характерна именно эта черта — практически все они так или иначе концентрируются на описании состояния стрелецкого войска при первых Романовых, но не при последних Рюриковичах на московском троне[13]. Исключением из этого правила выглядит большая статья в «Журнале Министерства народного просвещения» за авторством Н. Шпаковского[14]. Хотя много позднее С.Л. Марголин и назвал ее небольшой[15], но на фоне предыдущих работ о стрельцах она выглядит просто огромной и выгодно от них отличается и объемом, и обоснованностью суждений, и количеством привлеченных к написанию статьи первоисточников. Главным ее недостатком можно было бы считать чрезмерную порой обобщенность, но, однако, это не вина автора — перед ним стояла сверхзадача втиснуть значительное количество материала, которым он обладал, в узкие рамки журнальной статьи.
Впрочем, на наш взгляд, Н. Шпаковский с этим вполне справился, и его «Стрельцы», пожалуй, самое лучшее, что было написано о стрельцах в дореволюционной русской историографии. По своей значимости она превосходит не только предыдущие обзорные статьи, но и соответствующие разделы в специальных военно-исторических работах. Возьмем, к примеру, 2-й том «Русской военной истории» князя Н.С. Голицына — солидная работа, претендующая на всеохватность и всеобщность[16]. Уже при первом же взгляде на структуру его сочинения видно, что перед нами не столько история русского военного дела (того, что в западной военно-исторической литературе именуют
Касаясь стрельцов, Голицын писал, что «до учреждения стрельцов пешими служили только иноземные наемные ратники, число которых было незначительным (глухая отсылка к имперскому дипломату С. Герберштейну и его «Запискам о Московии», о которых речь еще впереди. — В.П.), и беднейшие из русских ратников, которые были не в состоянии иметь коней и которых назначали большею частию в городовую службу. Потому пехоту составляли плохо вооруженная и устроенная чернь, содержавшая стражу в городах»[17]. «Учреждением (около 1550 г.) пеших стрельцов Иоанн IV положил в русском временном и почти исключительно конном войске первые начала постоянной пехоты на жаловании (выделено нами. —
Любопытная деталь — касаясь причин, обусловивших создание постоянного стрелецкого войска, Н.С. Голицын отмечал, что «вооружаясь только на время войны или похода, дворяне и боярские дети, при внезапных вторжениях неприятеля, не всегда поспевали собраться вовремя и не могли успешно действовать пешими против шведской и польской пехоты», почему и потребовалось «учредить постоянную пехоту — стрельцов»[20].
Стоит заметить, что все эти суждения Голицына, в отличие, к примеру, от тезисов Н. Шпаковского, носят сугубо умозрительный характер и не подтверждаются отсылками к соответствующим документам или нарративным памятникам. Читателю де-факто предлагается принять мнение автора на веру без возможности проверить, на основании чего им были сделаны такие выводы.
Обратимся к другому представителю русской военно-исторической мысли конца XIX в. — Д.Ф. Масловскому, считающемуся одним из отцов-основателей «русского» направления в изучении истории русского военного дела и военной истории (кстати, он довольно высоко оценил труд Н.С. Голицына как первопроходческий, не преминув при этом отметить и его существенные недостатки). В своих «Записках по истории военного искусства в России», характеризуя общее состояние военного дела в допетровскую эпоху, он касается и интересующего нас вопроса — и снова в форме самого общего очерка. «Стрельцы, — писал Масловский, — были первым видом русской пехоты регулярного устройства». Что же касается их происхождения, то по этому поводу историк отмечал (со ссылкой на мнение видного русского историка конца XIX в. Д.И. Иловайского), что «люди, вооруженные «ручницами», появились еще при Василии Ивановиче, в Новгороде, и при Иване IV Грозном переименованы в стрельцы»[21]. Т. о., для Масловского генетическая связь и непосредственная преемственность между пищальниками и стрельцами была вполне очевидной.
Кстати, а что писал Д.И. Иловайский о стрельцах? А вот что: «Военная несостоятельность подобного народного ополчения (имеется в виду посоха. —
Что касается стрелецкой службы, то ее Иловайский характеризовал следующим образом: «Кроме гарнизонной службы, в мирное время они (стрельцы. —
Нельзя не вспомнить и о той роли, которую, по мнению П.Н. Милюкова, талантливого историка, но, увы, ушедшего в политику, сыграли стрельцы в истории Русского государства и его административных и финансовых институтов. По его мнению, в истории России в этот период можно выделить пять основных этапов военных преобразований. На первом этапе, в 1490-е гг., была создана поместная конница и в дополнение к ней отряды пищальников, на втором, в 1550-е гг., возникло стрелецкое войско (которое Милюков полагал результатом простого переименования прежних пищальников) и, как результат этого нововведения, заводится более или менее постоянное налогообложение и усложняется вслед за этим аппарат центральной власти. В 1620-е гг. началось создание полков нового строя и, как следствие, дальнейшее совершенствование государственного аппарата и налоговой системы). В 1680-х гг. были созданы военноадминистративные округа — разряды и, наконец, военные реформы 1-й четверти XVIII в. завершились созданием постоянной, регулярной армии[23]. Любопытная конструкция — задолго до рождения концепции
Итак, подведем предварительный итог. Старая русская историография нельзя сказать, чтобы совсем уж не заметила появление стрельцов, однако, образно говоря, глубоко борозды и не вспахала. Быть может, ей просто не хватило времени для того, чтобы от монументальных «российских историй», рассказывающих обо всем понемногу, перейти к более глубоким, развивающим одну частную проблему, исследованиям? Или же она не слишком интересовалась столь специфическими проблемами, полагая их сферой интересов историков в погонах (а над теми последними, впрочем, как и над историками университетскими, довлела «петровская легенда» с ее образом Петра Великого как «культурного героя», этакого Прометея, выведшего русский народ на торную дорогу цивилизации)? Или же были иные другие причины, по которым в дореволюционное время не появилось большой обобщающей работы о стрельцах? Об этом мы уже не узнаем. Остается лишь констатировать, что наивысшим достижением старой русской историографии в «стрелецком вопросе» осталась статья Н. Шпаковского в «Журнале Министерства народного просвещения». Никто другой не сумел вместить так много в такой небольшой по объему текст, вложив в него целый ряд любопытных наблюдений и выводов относительно происхождения стрельцов и их последующей судьбы.
Наиболее важными положениями, на наш взгляд, в дореволюционной «стрелецкой истории» можно считать следующие. Во-первых, это установление связи между пищальниками начала XVI в. и стрельцами середины того же столетия. Во-вторых, точное определение времени создания корпуса стрелецкой пехоты. В-третьих, сформулированы основные положения, определяющие характер стрелецкой службы и порядок «прибора» во стрельцы. Любопытные замечания по этому поводу сделал В.О. Ключевский. Он писал, что «чин» служилых людей по прибору, к которым относились стрельцы, «был соединительным между служилыми людьми по отечеству и тяглым населением», но отличался от первых тем, что «служба приборных людей была временная и личная, а не наследственная, как служба служилых людей по отечеству», а также и тем, что «стрельцы, казаки, пушкари вербовались из различных классов общества». Итак, по мнению Ключевского, на первых порах в стрельцы вербовалась всякого рода вольница, которая брала на себя временную службу, и лишь с течением времени она переросла в наследственную и потомственную. Кроме того, по мнению Ключевского, «приборные люди содержались не поместными дачами, которые отводились в личное владение каждому, а либо денежным жалованьем, либо землевладением, но на особом праве, которое совмещало в себе черты поместного и крестьянского землевладения, — казенная земля отводилась целым обществам таких пограничных военных поселенцев, как и крестьянам, но она отводилась на условиях поместного владения»[24].
Наконец, так или иначе, но был создан общий очерк истории стрелецкого войска, своего рода эскиз карандашом или углем, который предстояло наполнить красками новым поколениям историков. И можно было бы предположить, что вслед за «Государевыми служилыми людьми» Н.П. Павлова-Сильванского последует подобное же исследование, но посвященное исключительно стрельцам.
Увы, этого не произошло. После бурных событий начала XX в., трех революций и двух войн, Первой мировой и Гражданской (не считая Русско-японской), в отечественной исторической науке произошли серьезнейшие перемены. Пожалуй, наиболее значимой по последствиям переменой стала своеобразная «индоктринация» ее марксизмом с его особенным вниманием к истории социально-политической и экономической. И хотя в старой русской историографии проблемы, связанные с этими разделами большой истории, никогда не сходили с повестки дня, тем не менее в известном смысле все нужно было начинать с начала, чуть ли не с «чистого листа», осваивать новую методологию и создавать на ее основе новые работы, отвечающие новому социальному заказу. Конечно, тут было не до стрельцов — нужно было время, чтобы от общих работ перейти к узкоспециальным, тем более таким, которые касались вопросов военной истории Русского государства позднего Средневековья — раннего Нового времени. Однако рано или поздно, но возврат к этой теме должен был произойти, и он наметился в последние предвоенные годы (и связан он был, очевидно, с тем поворотом, который наметился в идеологической работе ВКП(б) в канун Второй мировой войны).
Чуть ли не первой «ласточкой» стала работа С.К. Богоявленского об оружии русских войск в XVI–XVII вв., увидевшая свет в 1938 г. в «Исторических записках» (и которая очень скоро стала классической)[25]. В ней автор, используя самые разнообразные источники, подробно характеризует стрелецкое вооружение, как огнестрельное, так и иное, сделав при этом ряд любопытных, не потерявших значения и до наших дней, наблюдений. Увы, если не считать разобранного им казуса с железными шапками стрельцов в начале XVII в., все эти наблюдения относятся ко временам Алексея Михайловича и его преемников, а потому нам, за редким исключением, малоинтересны.
В самый канун Второй мировой войны, в 1939 г., вышла первая в отечественной исторической науке статья, посвященная именно созданию стрелецкого войска, — статья чрезвычайно важная и в каком-то смысле эпохальная[26]. Ее автор, С.Л. Марголин, приведя краткую сводку мнений относительно времени формирования корпуса стрелецкой пехоты, подивился тому разнобою, который существовал в отечественной историографии к тому времени по поводу ответа на вопрос: «Так когда ж возникло стрелецкое войско?», и это притом, как указывал он, что в летописях есть несомненно точное указание на время создания стрельцов[27]. Далее он коснулся проблемы взаимосвязи пищальников времен Василия III и стрельцов Ивана Грозного. Его вердикт гласил: «Пищальники — несомненные предшественники стрельцов, как более ранняя форма вооруженной огнестрельным оружием пехоты». Вместе с тем, по мнению исследователя, «появление термина «стрельцы» было переменой не одного только названия», поскольку «пищальники вряд ли даже в какой-нибудь своей части были устроены подобно стрельцам»[28].
Что же до времени появления стрельцов, то С.Л. Марголин отмечал, что «в самом обширном и важном для XVI в. памятнике этого типа, Никоновском своде, стрельцы появляются с Казанского похода 1551 г. и начиная с этого момента встречаются очень часто, сразу занимая очень видное место в повествованиях летописца»[29]. Однако ни Никоновский свод, ни другие связанные с ним летописи ничего не говорят о стрельцах до 1551 г., продолжал историк, но в т. н. Русском хронографе 2-й редакции под 5058 г. (т. е. 1549/50) помещено краткое известие (которое автор статьи цитирует полностью) как раз о времени создания стрелецкого корпуса, его структуре, первых головах — начальниках стрельцов и жаловании, которое было определено царем для них (и называется место, где были поселены первые стрельцы). «Удивительно, — продолжал далее С.Л. Марголин, — что это сообщение не привлекло до сих пор внимания никого из писавших о стрельцах (и это при том, что сам по себе этот значимый памятник русского летописания был хорошо известен еще в XIX в. и издан в 1911 г. в составе «Полного собрания русских летописей». —
Определившись с датой появления стрелецкого войска и с их связью с пищальниками, С.Л. Марголин сделал еще одно интересное наблюдение. Согласно ему, «пищальники не исчезли тотчас же после этого (учреждения стрелецкого войска. Впрочем, а стоило ли ожидать иного — ведь поначалу стрельцов было всего лишь 3 тыс., что явно мало для такой страны, как Россия, да еще и с претензиями на имперский статус. —
Итак, несмотря на свой небольшой размер, статья С.Л. Марголина оказалась чрезвычайно важной, поскольку в ней впервые было точно и со ссылкой на источник обозначено время создания стрелецкого войска и сделан ряд полезных наблюдений относительно их предыстории. Благодаря этому «Начало стрелецкого войска» не утратило своего значения и по сей день и является, образно говоря, той печкой, от которой нужно начинать плясать, приступая к изучению истории стрельцов во 2-й половине XVI — начале XVII в.
В 1946 г. в 53-м томе Большой советской энциклопедии вышла большая обзорная статья известного отечественного историка Ю.В. Готье «Стрельцы»[32]. В ней в краткой, но вместе с тем достаточно информативной форме обрисованы были в общих чертах в равной степени как зарождение самого стрелецкого войска, так и его последующая эволюция и история. Конечно, сам жанр энциклопедической статьи, носящей справочный характер, не предполагал ни солидного историографического обзора, ни анализа источников, ни обширного научного аппарата в виде сносок и т. п., однако, если сравнивать эту статью с аналогичными статьями в дореволюционных словарях и энциклопедиях, то налицо был серьезный шаг вперед.
Еще более значимый шаг был сделан видным советским военным историком А.В. Черновым. В «Исторических записках» в 1951 г. вышла его небольшая, но емкая и насыщенная фактами и наблюдениями статья об образовании стрелецкого войска[33]. Сразу стоит заметить, что историк не поддержал мнение о том, что пищальники были прямыми предшественниками стрельцов. По его мнению, «пищальников можно назвать предшественниками стрельцов, и то лишь в части характера службы (рода войск) и вооружения». «И те и другие были (пищальники по преимуществу) пешими воинами, — продолжал исследователь, — и те и другие были вооружены огнестрельным оружием. Именно в этом отношении можно говорить о преемственности стрельцов от пищальников», тогда как «во всем остальном (способ комплектования, внутренняя войсковая организация, служебное и материальное положение и др.) стрельцы ничего общего не имели с пищальниками». Отсюда и общий вывод автора — «постоянное стрелецкое войско по своему военному и политическому положению и своей внутренней организации стояло несравненно выше отрядов временно созываемых пищальников-ополченцев»[34].
Вместе с тем А.В. Чернов, опираясь в первую очередь на сведения, сообщаемые «Казанским летописцем»[35], выдвинул несколько неожиданную для начала 50-х гг. минувшего столетия версию о том, что время образования стрелецкого войска нужно отнести к 1546 или 1547 г., хотя далее по тексту своей статьи он ссылается на свидетельство «Хронографа» относительно создания «выборного» стрелецкого войска в 1550 г.[36] Почему так было сделано, можно только догадываться, хотя можно предположить, что здесь сработало стремление автора статьи опереться на авторитет классика, а классик в своих «Хронологических выписках» указывал на то, что в 1545 г. Иван IV учредил личную охрану, вооруженную огнестрельным оружием. И поскольку К. Маркс не мог ошибаться, то нужно было найти в источниках подтверждение приведенному мнению, и благодаря неизвестному автору «Казанского летописца» это оказалось возможным.
Возвращаясь к 1550 г. как времени создания корпуса стрелецкого корпуса, А.В. Чернов указывал, что это событие отнюдь не случайно, поскольку явилось частью большой военной «реформы» (термин «реформа» применительно к действиям «правительства» Ивана IV взят в кавычки не случайно, ибо есть определенные сомнения в том, что эти мероприятия являлись именно реформами в том смысле, который вкладывается в это слово сегодня). Историк отмечал, что в этом же году была предпринята попытка создания т. н. «Избранной тысячи», и в таком случае «в виде «тысячи» был создан отряд избранной конницы, а под именем выборных стрельцов — трехтысячный отряд избранной пехоты». И те и другие, отмечал Чернов, «составляли личную вооруженную охрану царя, оберегавшую его дворец снаружи (стрельцы) и внутри (жильцы), выполнявшие различные поручения военного и гражданского характера, сопровождавшие царя в походах». На наш взгляд, это наблюдение мало того что проливает свет на причины создания стрельцов именно как «выборного» корпуса пехоты, но еще и позволяет провести параллели между, к примеру, первыми стрельцами и «потешными» Петра I и той ролью, которую они играли в политической жизни двора (впрочем, Чернов так прямо и называет стрельцов «предшественниками русской гвардии»)[37].
Еще один важный момент, на который обращает внимание А.В. Чернов. «Стрельцы были поселены в особой слободе и обеспечены денежным жалованием. Таким образом, стрельцы являлись постоянным войском, были всегда готовы к выполнению служебных обязанностей и по своей организации приближались к регулярному войску (выделено нами. —
Подчеркивая важность осуществленной «реформы», А.В. Чернов в качестве примера сослался на участие стрельцов в двух важнейших военных походах Ивана Грозного — Казанском 1552 г. и Полоцком 1562–1563 гг., где исход дела во многом был предопределен успешными действиями русского наряда и пехоты, вооруженной огнестрельным оружием (среди которой выделялись именно стрельцы и их более дешевый аналог казаки). Подытоживая написанное, свою статью историк завершал таким пассажем: «Стрелецкое войско сыграло крупнейшую роль в военной истории Русского государства в XVI–XVII вв. и заслуживает глубокого и всестороннего изучения»[40]. И с этим тезисом трудно не согласиться.
Вслед за выходом статьи А.В. Чернов опубликовал спустя три года, в 1954 г., монографию «Вооруженные силы Русского государства в XV–XVII вв.»[41]. Это ставшее классическим исследование представляло собой сокращенный вариант защищенной перед этим историком диссертации на соискание научной степени доктора исторических наук. И хотя основное внимание А.В. Чернов и в диссертации, и в книге уделил русскому войску и военному делу XVII в., тем не менее он не оставил без внимания и более ранний период – 2-ю половину XV и XVI в. Естественно, что, анализируя особенности развития русского военного искусства и военного дела в эти полтора столетия, историк не мог пройти мимо пищальников и стрельцов, посвятив им соответствующие разделы (в которых он продолжил развивать те тезисы, которые были озвучены в статье 1951 г.). Так, характеризуя пищальников, исследователь, подытожив результаты анализа немногочисленных доступных свидетельств о них, писал: «Пищальники набирались преимущественно из городского населения и в отличие от «посохи» выставлялись на службу не с сохи, а с двора. Население должно было снабжать пищальников оружием, боевыми запасами, одеждой и продовольствием». При этом им было сделано важное наблюдение о том, что «существовали и «казенные» пищальники, которые получали огнестрельное оружие от правительства (из казны)». Далее, сравнивая пищальников и посоху, А.В. Чернов пришел к выводу, что «пищальники предназначались для непосредственного участия в боевых действиях войска и этим также отличались от посошной рати, выполнявшей главным образом подсобную роль в бою». И, наконец, он указал также и на то, что «в боевых действиях пищальники участвовали в пешем строю (осада Смоленска), хотя некоторые из них в походы выступали на конях»[42].
Что же касается значения пищальников, то ученый отмечал, что «в лице пищальников русское войско впервые получило отряды пехоты, поголовно вооруженной огнестрельным оружием. Пищальники позволили правительству впервые широко применить ручное огнестрельное оружие, усилив тем самым конницу, вооруженную луками со стрелами (выделено нами. —
В «стрелецком» разделе своей монографии А.В. Чернов продолжал настаивать на том, что стрелецкое войско появилось ранее 1550 г. и существовало уже во 2-й половине 40-х гг. XVI в., из его построений логично вытекало (но не было прямо сформулировано) предположение, что «выборные» московские стрельцы 1550 г. были «выбраны» из тех самых стрельцов конца 40-х гг. XVI в.[44] Кроме того, Чернов отказывал пищальникам в праве считаться прямыми и непосредственными предшественниками стрельцов, что, в общем, также было вполне логичным, исходя из его взглядов на пищальников. В самом деле, если Чернов исходил из того, что пищальники — это временно набираемое из тяглых людей по разнарядке ополчение, то, кроме внешнего сходства (вооружение огнестрельным оружием и привычка биться в пешем строю), действительно, стрельцов и пищальников ничто больше не объединяет[45]. Правда, здесь возникает вопрос с «казенными» пищальниками, о которых писал, к примеру, С.Л. Марголин в своем «Начале стрелецкого войска»[46], но о них А.В. Чернов умалчивает (не потому ли, что их существование нарушало стройную картину генезиса стрелецкого войска в его изложении?). Тем не менее исследование А.В. Чернова, несмотря на определенную конспективность и обзорность в той его части, что касалась XVI в., и ряд спорных утверждений, по праву может полагаться классическим.
Выход в свет монографии А.В. Чернова обусловил и появление двух работ, также касавшихся стрелецкого войска. Одна из них — рецензия С.Л. Марголина, в которой он, высоко оценив вклад А.В. Чернова в развитие отечественной военно-исторической науки, высказал, однако, и ряд серьезных критических замечаний в адрес автора[47]. В частности, он подверг критике точку зрения А.В. Чернова относительно учреждения стрельцов до 1550 г., настаивая на том, что это произошло именно в 1550 г. и что летописная запись в «Хронографе», позволяющая датировать именно этим годом создание стрелецкого войска, пересказывает подлинный указ об организации первых стрелецких «статей»[48].
Другой работой стала большая статья А.А. Зимина в «Исторических записках», посвященная военным «реформам» 50-х гг. XVI в., немалое место в которой было отведено стрельцам и пищальникам[49]. Чем важна и интересна эта статья? Прежде всего тем, что А.А. Зимин со свойственной ему скрупулезностью и тщательностью собрал и выложил наиболее полную (и по сей день) сводку сведений о пищальниках в актовых материалах, летописях и иных источниках[50]. Анализ этих сведений позволил А.А. Зимину однозначно и недвусмысленно заявить: «связь пищальников с позднейшими стрельцами несомненна. Что это так, видно хотя бы из документа 1598 г., в котором упоминается о службе новгородцев (справедливости ради отметим, что в документе речь идет все же не о новгородцах, а об отставных ладожских стрельцах. — В.П.) в стрельцах лет 50 и больше (т. е. во всяком случае с 40-х гг. XVI в.)»[51]. Что же касается упоминания стрельцов до 1550 г., то А.А. Зимин полагал, что это связано с использованием термина «стрельцы» для обозначения стрелков — из лука ли, из пищали, неважно. «Стрельцы были другим наименованием (бытовым) пищальников», — полагал исследователь[52]. Создание же корпуса стрелецкой пехоты летом 1550 г., полагал исследователь, представляло не что иное, как реорганизацию старых отрядов пищальников[53]. Общий же вывод автора относительно роли пищальников и стрельцов заключался в том, что «пищальники-стрельцы в XVI в. и войска «нового» строя в XVII в. были этапами становления постоянного войска в России»[54].
Подведем некий предварительный итог заочной дискуссии С.Л. Марголина, А.В. Чернова и А.А. Зимина, оказавшей значительное влияние на весь последующий стрелецкий «дискурс» в отечественной военно-исторической науке. Мы преднамеренно не касаемся работ историков, так или иначе затрагивающих «реформы эпохи т. н. «Избранной Рады» конца 40-х–50-х гг. XVI в. и внешнеполитических деяний Ивана Грозного, — многие из них затрагивали вопрос о стрельцах, особенно тогда, когда речь заходила о «реформах» Ивана IV или его войнах[55]. Стрельцы, стрелецкое войско и проблемы, связанные с их историей, не были предметом первостепенной важности для них и упоминались мимоходом, в контексте реформаторской деятельности «правительства» А. Адашева, казанского или полоцкого «взятья» и событий Ливонской войны. Можно, правда, вспомнить, но исключительно как историографический курьез, «концепцию» А.Л. Янова, который, развивая идею о «самодержавной революции» Ивана Грозного, которая якобы своротила Россию со столбового пути развития европейской цивилизации, нашел в ней место и для стрельцов. Последние, по его словам, точно так же, как местное самоуправление, являлись конкурентами воевод, являлись успешными конкурентами помещиков на военном поприще. Как следствие, «введение постоянной профессиональной армии с нормальным европейским балансом между кавалерией и пехотой» лишило бы «помещиков той военной монополии, на которой все в их жизни держалось». И поскольку этого не случилось, то, «выбрав помещичью кавалерию, правительство, по сути, пожертвовало военной реформой»[56], а вместе с нею — и европейской перспективой. Стоит ли разбирать эту «концепцию», целиком и полностью относящуюся к «миру идей», но никак не к суровой реальности середины XVI в.? Ответ напрашивается сам собой — не стоит, ибо были и есть и другие историки, мнение которых представляет больший, даже пускай и сугубо (на сегодняшний момент) историографический интерес.
К числу таких работ, безусловно, относится «История военного искусства» полковника Е.А. Разина, работа над которой началась еще до Великой Отечественной войны. Интересующий нас 2-й ее том, дополненный и переработанный, увидел свет в 1957 г.[57], после дискуссии А.В. Чернова, А.А. Зимина и С.Л. Марголина.
Что писал Е.А. Разин о стрельцах и стрелецком войске? В соответствующем разделе своего труда он встал на точку зрения А.В. Чернова, согласившись с тем, что, во-первых, первые упоминания о стрельцах встречаются прежде 1550 г., а во-вторых, что не стоит отождествлять стрельцов и пищальников, поскольку они различались по характеру устройства и способам комплектования. Любопытно, но Е.А. Разин, характеризуя комплекс вооружения стрельцов, писал, что «на вооружении стрельцы имели пищаль, бердыш и саблю», причем бердыш использовался как подставка при стрельбе из пищали, поскольку стрелять из нее без опоры было нельзя из-за большого веса[58]. Этот пассаж как нельзя более ярко показывает несамостоятельность и компилятивность «стрелецкого» раздела этой части «Истории военного искусства» Е.А. Разина — реалии XVII в. он перенес на XVI в. по той простой причине, что скрупулезная работа с первоисточниками явно не входила в число его исследовательских методов. Все это не могло не привести к тому, что его работа довольно быстро устарела, но продолжает оставаться востребованной и оказывать воздействие на формирование взглядов на развитие русского военного дела раннего Нового времени (и не только его) лишь в силу своей доступности (ее без особого труда можно найти в Сети) и отсутствия более качественных и современных конкурентов.
Краткий обзор истории стрелецкого войска в XVI в. был составлен с опорой на опубликованные документы, летописные заметки и свидетельства иностранных наблюдателей П.П. Епифановым, оппонентом А.В. Чернова[59]. Его очерк увидел свет в 1976 г. как часть коллективных «Очерков русской культуры XVI века» и вплоть до наших дней остается самым полным и точным описанием стрельцов и их «повседневности». В этом отношении исследование П.П. Епифанова может быть сравнимо со статьей Н. Шпаковского — подобно тому, как исследование Шпаковского было вершиной дореволюционного стрелецкого «дискурса», так и очерк Епифанова может полагаться наивысшей точкой в изучении ранней истории стрелецкого войска в советской историографии.
Какие вопросы рассматриваются в этом очерке? В начале очерка речь идет о пищальниках, затем, упомянув о столкновении новгородских пищальников с дворянами Ивана IV под Коломной в 1546 г., автор переходит к стрельцам, подчеркнув, что этот неприятный казус послужил одной из причин создания корпуса стрельцов — пехоты более дисциплинированной и надежной. Продолжая дальше, П.П. Епифанов остановился подробно на характеристике роста численности стрелецкого войска и расширении его «географии», содержания стрельцов (здесь он отметил, что проблемы с выдачей денежного и хлебного жалованья обусловили принятие решения разрешить стрельцам заниматься ремеслами и торговлей), сроков их службы, а также вопросов боевого применения стрельцов. В целом получился добротный, не претендующий на абсолютную новизну, но вместе с тем позволяющий составить достаточно полное впечатление о стрельцах XVI в., очерк. Его вполне можно и сегодня рекомендовать в качестве исходной работы для тех, кто желает узнать о стрельцах времен последних Рюриковичей побольше и сразу, не собирая по крупицам сведения, разбросанные в литературе и источниках.
В постсоветской историографии изучение стрелецкой темы продолжилось, причем стоит отметить, что к традиционным проблемам истории стрелецкого корпуса добавились и новые — в первую очередь это касается стрелецкой униформологии и вексиллологии. «Пионерной» публикацией в этом направлении стала богато иллюстрированная статья Р. Паласиос-Фернандеса в пилотном выпуске военно-исторического журнала «Цейхгауз»[60]. В настоящее время над этой темой применительно к XVI — началу XVII в. (статья Р. Паласиос-Фернандеса касается 2-й половины XVII в.) плотно работают художник О.В. Федоров и историк О.А. Курбатов, автор ряда работ по русской военной истории и истории русского военного дела раннего Нового времени и активный участник реконструкторского движения в России[61].
Если же вести речь о традиционных по структуре и содержанию военно-исторических исследованиях, касающихся стрелецкой тематики, тем более применительно к XVI в., то их в конце минувшего — начале нынешнего столетия вышло не так уж и много. Так, в 2004 г. вышла книга В.А. Волкова «Войны и войска Московского государства», включающая в себя раздел, в котором дается краткий обзор истории пищальников и стрелецкого войска в XVI — 1-й половине XVII в. и отдельных аспектов их «повседневности»[62]. Впрочем, ничего нового по сравнению с предыдущими работами на эту же тему этот очерк в изучение истории стрельцов не внес — перед нами более или менее добросовестная компиляция.
В том же 2004 г. вышла книга М.Ю. Романова «Стрельцы московские», которая на сегодняшний день может считаться наиболее полным исследованием по истории стрелецкого войска — но применительно к XVII столетию[63]. Увы, XVI в. и начало следующего занимают в этой книге совсем немного места (по сравнению с числом страниц, отведенных под описание стрельцов и их жизни в XVII столетии).
В начале нынешнего века вышло еще несколько исследований, касающихся так или иначе истории стрельцов и их предшественников пищальников. Прежде всего это небольшой цикл статей о пищальниках за авторством И. Пахомова (к, сожалению, незавершенный), опубликованных в уже упоминавшемся нами журнале «Цейхгауз»[64]. По времени это самая свежая и наиболее полная работа, касающаяся истории пищальников как пехоты, вооруженной огнестрельным оружием. В рамках проекта, посвященного 455-летию начала Ливонской войны, на страницах сетевого электронного военно-исторического журнала «История военного дела: исследования и источники»[65]был подготовлен специальный выпуск «Русская армия в эпоху царя Ивана IV Грозного: материалы научной дискуссии к 455-летию начала Ливонской войны»[66]. Как следует из его названия, этот выпуск журнала целиком и полностью был посвящен войску Ивана Грозного и русскому военному делу 2-й половины XVI в. Естественно, в нем была и статья, посвященная стрелецкому войску, за авторством воронежского историка В.Н. Глазьева[67]. В 2017 г. вышла книга автора этих строк, посвященная «центурионам» Ивана Грозного — среднему командному составу русского войска 50-х — начала 80-х гг. XVI в.[68] Четыре из пяти помещенных в ней биографических очерков о начальных людях русского войска как раз о тех, которые начинали свою служилую карьеру как стрелецкие головы. Естественно, что на ее страницах нашли отражение отдельные эпизоды боевой деятельности стрельцов в войнах Русского государства в эпоху Ивана Грозного. Из другого исследования, «Очерки истории Ливонской войны», можно узнать об участии стрельцов в походах русского войска в Ливонию в 1558–1560 гг.[69]
В общем, подводя общий итог изучения истории стрелецкого войска и его предшественников пищальников в XVI — начале XVII вв., отметим, что предыдущими поколениями историков была проделана большая работа по сбору и анализу первичной информации и выстраиванию более или менее непротиворечивой картины ранней истории стрелецкого войска и вообще русской пехоты на заре раннего Нового времени. Однако сведения эти и отдельные сюжеты разбросаны во множестве изданий, а имеющиеся очерки дают лишь самый общий абрис истории стрельцов в это время. Между тем имеющиеся в нашем распоряжении первоисточники позволяют составить более полное представление о генезисе стрельцов и основных проблемах их истории, военной, социальной и пр. Отсутствие такого исследования применительно к этому периоду и наличие определенного общественного интереса к той странице истории русского военного дела и обусловили наше обращение к данной теме.
Источники
Сведения о ранней истории стрельцов, к сожалению, не так обильны, как о стрельцах 2-й четверти и 2-й половины XVII в. (почему и получилось так, что, как уже было отмечено выше, мы судим о стрельцах XVI в. на основании данных следующего столетия). Они разбросаны отдельными блоками по нарративным памятникам XVI — начала XVII в., включающим в себя, с одной стороны, русские летописи, а с другой — сочинения иностранцев, лично побывавших в России и лицезревших стрельцов и пищальников воочию либо добросовестно (или не очень) собравших и переложивших на бумагу сведения, собранные из вторых-третьих рук. Другую группу памятников составляют актовые материалы, пусть и немногочисленные, но тем не менее позволяющие добавить красок в картину, которая вырисовывается при сопоставлении сведений из нарративных памятников. Особняком стоят разрядные записи, которые также содержат в себе сведения о численности стрелецкого войска и его тактике. В целом имеющиеся в нашем распоряжении материалы, на наш взгляд, могут считаться достаточными, чтобы составить более или менее целостную картину истории стрелецкого войска, но требуют тщательного и аккуратного, с учетом их, источников, своеобразия, анализа.
Краткий обзор и характеристику источников мы начнем, пожалуй, со свидетельств, что оставили нам иностранные дипломаты, купцы, авантюристы и искатели приключений, поток которых, начавшись в конце XV в., в последующие десятилетия и столетия только нарастал. В результате сформировался обширный пласт исторического нарратива,
Сами по себе эти тексты на первый взгляд представляются достаточно простыми и доступными для восприятия. Зная биографию автора текста, имея представление о том, где и при каких обстоятельствах был составлен им его опус и кто (или что) являлся его источником, можно сделать вывод о том, насколько пригодны сведения, содержащиеся в этом тексте, для наших целей. Однако все не так просто, как может показаться на первый взгляд. И дело даже не только и не столько в том, что переводы, сделанные в массе своей еще в XIX в. людьми, порой весьма далекими от исторических реалий того далекого времени (не говоря уже о специфике переводов текстов, насыщенных военно-технической терминологией раннего Нового времени), иногда не просто весьма несовершенны. Нет, порой они очень даже могут ввести в заблуждение исследователя и способствовать формированию и закреплению в историческом сознании определенных стереотипов.
Однако эта проблема отнюдь не относится к числу неразрешимых, поскольку к настоящему времени, потратив определенное количество времени, в Сети можно разыскать те же самые тексты, но на языке оригинала, и заново перевести интересующее место с учетом всех допущенных ранее погрешностей и неточностей. Намного более серьезной представляется другая проблема, связанная с преодолением определенной преграды, которая существовала между иностранным наблюдателем и описываемыми им реалиями страны, в которую он прибыл (в нашем случае — России). Разность менталитетов, разность культурных и этических установок, да мало ли что еще — все это не могло не наложить определенного отпечатка на восприятие иноземцем Московии и ее нравов, особенно если принять во внимание определенную (и порой весьма заметную) «закрытость» московского общества раннего Нового времени. «Чужие здесь не ходят» — так образно можно охарактеризовать отношение московитов к «латинянам» и «люторам», всяким «свейским», «шкоцким» и иным «немцам», которым зачастую дозволялось увидеть только то, что сами московиты считали возможным показать и о чем желали рассказать (в особенности это касалось такой важной сферы, как военное дело).
На эти проблемы накладывалась и другая. Европейцами, приехавшими в Россию раннего Нового времени, она воспринималась как весьма экзотическая страна, этакий Новый Свет (только расположенный на другом конце света от открытых Колумбом Индий). И здесь как нельзя более кстати будет тезис, сформулированный российским историком-антиковедом В.М.Тюленевым. Он указывал на необходимость «преодолеть традиционный функциональный подход современных историков к произведениям исторической прозы, перестать видеть в них исключительно поставщиков информации и оценивать античного или средневекового историка (в нашем случае — писателя эпохи Ренессанса и раннего Нового времени. —
Говоря о «конструировании» образов, другой отечественный исследователь, А.И. Миллер, касаясь создаваемых в сознании книжников-интеллектуалов картин окружающего мира, «ментальных карт», отмечал, что «мы знаем, что они (ментальные карты. —
Таким образом, говоря об образе России, который создавали в своих сочинениях европейские путешественники, купцы и дипломаты XVI в. (и тем более интеллектуалы, работавшие с текстами очевидцев и никогда не бывавшие в Московии), мы должны учитывать, во-первых, тот факт, что их описания в большей или меньшей степени тенденциозны и носят ярко выраженный субъективный характер. Во-вторых же, не стоит забывать о том, что степень и характер тенденциозности их, этих описаний, определялись господствующим в европейском сознании на момент создания последних «дискурсов» идеями (той самой «философией истории»). Одним словом, европеец, приезжая в Россию, уже имел в своем сознании определенную ментальную «матрицу», некие ожидания, которые предстояло соотнести с тем, что он увидит на самом деле. Механика же этого процесса соотнесения ожиданий и реальности определялась соотношением массы факторов, объективных и субъективных (вплоть до того, что отношение европейца к московитам могло определяться успехом или неуспехом его миссии — при благоприятном исходе отношение могло быть положительным, при неблагоприятном — негативным).
Пожалуй, едва ли не главным создателем пресловутой «философии истории» по отношению к Московии можно считать имперского дипломата С. Герберштейна, дважды, в 1517 и 1526 гг., побывавшего в Москве с дипломатическими поручениями от дома Габсбургов и написавшего под впечатлением от увиденного знаменитые «Записки о Московии»[73]. Как писала отечественный историк А.Л. Хорошкевич, «его (Герберштейна. —
Впрочем, не вдаваясь в подробный критический анализ сочинения Герберштейна, отметим, что, несмотря на довольно обширный блок информации относительно особенностей русского военного дела, имперский дипломат не слишком много говорит о русской пехоте времен Василия III и ее месте в военной машине Русского государства. Да и то, что было им сказано, выдержано в негативной, пренебрежительной тональности, не говоря уже о том, что описанная им картина не совсем соответствует действительности. По большому счету для целей нашей работы Герберштейн не слишком полезен.
Столь же малополезны (хотя порой и несут в себе крупицы информации[75]) записки и сочинения других иностранцев, датируемые временами правления Ивана III и Василия III XVI в.[76] Но начиная с 50-х гг. XVI столетия ситуация вдруг резко переменяется, и чем дальше, тем в большей степени. Московские стрельцы становятся постоянными «гостями» на страницах записок иноземцев, да и сама информация об этом «неприменном войске» русских государей становится все более и более разнообразна. Здесь и характеристика численного состава и структуры стрелецкого войска, и сведения о «географии» его размещения, и информация о порядке содержания стрельцов и самых порой мельчайших деталях их «повседневности» — вплоть до расцветки кафтанов и характера вооружения. Особенно интересны в этом плане записки, дневники и сочинения англичан, дипломатов и купцов Московской компании (в особенности Дж. Флетчера и Дж. Горсея)[77], и польских шляхтичей, участников русской Смуты[78]. Небезынтересные сведения о стрельцах в начале XVII в. сообщает также и французский авантюрист Ж. Маржерет, служивший Борису Годунову, Лжедмитриям I и II, а потом и полякам[79], а также ряд других иностранных участников Смуты[80].
В целом, если подвести предварительный итог, то сведения, сообщаемые иностранными наблюдателями 2-й половины XVI — начала XVII в., образуют весьма ценный пласт информации о стрелецком войске, причем порой такой, которой нет в современных русских источниках. Ценность этих сведений тем больше, что они происходят из первых рук, принадлежат очевидцам и участникам описываемых событий. К тому же сведения, которые европейские наблюдатели сообщают о стрельцах, преимущественно носят, скажем так, сугубо «технический» характер. По этой причине они в меньшей степени подвержены воздействию той самой «матрицы», о которой шла речь прежде (хотя, конечно, определенная осторожность при обращении с ними все же не помешает, в особенности когда речь заходит о цифровых выкладках, касающихся общей численности стрелецкого войска, — где гарантия, что иностранцы четко отделяли стрельцов от, предположим, городовых казаков?).
От иностранных свидетельств о стрельцах московских перейдем к русским и начнем с характеристики летописей. На первый взгляд летопись — «прозрачный» и простой для понимания источник. Ведь написан он на русском языке (пусть и довольно старомодном, но это только на первый взгляд, с непривычки) русским книжником для русских же читателей и любителей книжной премудрости. Однако это первое впечатление довольно обманчивое, и к летописям вполне приложимы слова В.М. Тюленева, которые мы приводили несколькими абзацами выше. Русский книжник эпохи позднего Средневековья и раннего Нового времени жил в ином мире, чем мы, его далекие потомки, и этот иной мир был выстроен вокруг другой, существенно отличавшейся от современной, системы координат. Как результат, писал отечественный историк И.Н. Данилевский, «не только наш образ мира принципиально отличается от образа мира летописца, но и способы его описания»[81]. К этому стоит добавить и другое, не менее важное, обстоятельство, на которое указывает историк и которое также отнюдь не способствует адекватной интерпретации летописного теста. «На Руси не существовало богословской схоластической традиции (в западном понимании сути этой традиции. —
Одним словом, между русским книжником и нами, его современными читателями, стоит некая преграда, стена непонимания, обусловленная разностью эпох, ментальных установок, мышления, языка и пр. А если к этому добавить еще и определенную «неисторичность» мышления книжника, который без особых проблем мог «осовременить» минувшую действительность, а также пренебрежение им тем, что сегодня назвали бы «авторским правом» (когда мы говорим о том, что такой-то имярек был автором летописи, то мы несколько лукавим — как правило, имеет смысл вести речь о редакторе-составителе, «справщике», но не об именно авторе текста)? Не секрет, что значительная часть летописей дошла до нас не в оригинале, но в позднейших списках, и каждый раз перед исследователем стоит сложнейшая задача разобраться с тем, что в тексте принадлежит исходному его варианту (т. н. протографу), а что появилось позднее, при редактировании другими книжниками.
Но так ли уж все безнадежно плохо и летописи стоит отбросить в сторону как заведомо «темный» и, следовательно, не несущий полезной информации источник? Нет, конечно, даже самый «мутный» и загадочный текст при правильном подходе может дать исследователю то, что ему нужно. Для этого необходимо лишь правильно составить «вопросник» (правильно заданный вопрос — половина верного ответа), с которым исследователь намерен подойти к старинному тексту, а этот «вопросник», его структура и перечень вопросов, определяется, с одной стороны, той целью и теми задачами, которые пытается решить исследователь, изучая интересующую его проблему; а с другой стороны — раскрытием замысла, положенного в основу летописного текста, ответа на вопрос: «С какой целью, зачем книжник сел за свой труд?». И снова обратимся к мнению И.Н. Данилевского. Он указывал, что «найденный замысел должен позволить непротиворечиво объяснить: 1) причины, побуждающие создавать новые своды и продолжать начатое когда-то изложение; 2) структуру летописного повествования; 3) отбор материала, подлежащего изложению (очень важный, кстати, момент. —
И, само собой, не стоит забывать и о том, что летопись — отнюдь не статичный жанр историописания (хотя свести летописание только лишь и исключительно к историописанию было бы все же неверно — летопись намного шире и богаче). С течением времени она меняется и по целям, и по замыслу, и по структуре, и по языку, и по многим другим параметрам, не говоря уже о том, что разные вопросы и разные проблемы будут волновать летописца московского и провинциального книжника (например, псковского или новгородского, у которых к тому же была своя собственная «гордость»), великокняжеского дьяка, который по поручению-«приказу» своего господина сел за составление официальной истории династии и правления самого заказчика, и дьяка митрополичьего, который делает то же самое, но отражая мнение Церкви в лице митрополита, монаха обители где-нибудь на Русском Севере или астраханского подьячего, любителя книжной премудрости и плетения словес. Все это налагает свой, вполне определенный отпечаток на тексты, а параллельное их использование создает эффект мозаики, составленной из «кусков драгоценной смальты» (выражение, использованное академиком Д.С. Лихачевым для характеристики древнерусских литературных текстов).
Исходя из этих соображений, мы и подошли к анализу летописных текстов, которые были использованы при написании этого исследования. Правда, наша задача облегчалась в известной степени тем, что при всем консерватизме и традиционности московского общества позднего Средневековья — раннего Нового времени, новые веяния, пусть и окольными путями, проникают и в него, и это не могло не сказаться и на выходивших из-под пера книжников текстах, в т. ч. и летописных.
Для решения задач нашего исследования наиболее ценными оказались летописи, которые можно разбить на несколько групп. Если вести речь о предшественниках стрельцов пищальниках, то наиболее информативны в этом плане оказываются псковские летописи[84]. Для псковских книжников характерна определенная, давно подмеченная исследователями, «приземленность» «философии истории», положениями которой они руководствовались при составлении своих летописных сводов. В псковских летописях «наибольший интерес представляет обильнейший материал, — отмечал в предисловии к изданию псковских летописей отечественный историк А.Н. Насонов, — почерпнутый из местных источников (выделено нами. —
Если же вести речь об официальном великокняжеском летописании, то, несомненно, больше всего сведений о московских стрельцах содержат в первую очередь т. н. «Летописец начала царства»[86], разные редакции которого нашли свое отражение затем в Львовской и знаменитой Никоновской летописи (Патриарший список)[87], а также в не менее знаменитом Лицевом летописном своде (в соответствующих его томах и связанных с ними Александро-Невской и Лебедевской летописях)[88]. Ценность летописей этого круга заключается прежде всего в том, что, излагая официальную версию событий, они составлялись с активным использованием архивных и делопроизводственных документов того времени. Так, характеризуя Никоновскую летопись, отечественный историк В.К. Зиборов писал, что она «является уникальным памятником русского летописания; в его состав были включены разнообразные произведения: летописи, сказания, повести, жития святых, архивные документы (выделено нами. —
Правда, стоит заметить, что летописные заметки о стрельцах касаются прежде всего внешней, событийной стороны их истории и практически ничего не говорят о «внутренней» стороне, т. е. о том, что мы называем для удобства стрелецкой «повседневностью», что может быть отнесено к стрелецкому быту, внутреннему устройству стрелецкого войска — ив мирной жизни, и на войне. Но немалый пласт такой информации содержат разного рода сохранившиеся актовые материалы. Увы, к нашему глубочайшему сожалению, архив Стрелецкого приказа, в котором хранились документы, касающиеся ранней истории стрелецкого войска, погиб в великом московском пожаре 1626 г. (точнее, то, что в нем оставалось после грандиозных пожаров 1571 и 1611 гг.), и те акты, которые мы имеем, как правило, не связаны напрямую с деятельностью Стрелецкого приказа и тех административных структур в бюрократическом аппарате Русского государства, которые ему предшествовали. Тем не менее отдельные документы или их серии из приказного делопроизводства[90], частных и монастырских (в особенности, поскольку они сохранились намного лучше) архивов[91], опубликованные в разное время, позволяют нам взглянуть на стрелецкую «повседневность», на которую официальное летописание не обращало внимания. Весьма полезными источниками сведений, хотя и не дающими обычно прямой информации, непосредственно относящейся к стрельцам, выступают всевозможные хозяйственные монастырские книги. Из них можно узнать о ценах на провиант и фураж, одежду, обувь, предметы обихода, оружие и пр. — даже о размерах стрелецкого жалованья в провинции и о сроках его выплаты[92].
Наконец, характеризуя источники, которые прямо или косвенно касаются истории стрелецкого войска, нельзя не упомянуть разрядные книги. К настоящему времени издан целый ряд разрядных книг как официального, так и частного происхождения[93], из которых можно почерпнуть информацию, касающуюся самых разных сторон русского военного дела. Более того, их оцифровка усилиями энтузиастов и размещение в Сети сделали их доступными не только узкому кругу специалистов, имевших возможность работать с ними в древлехранилищах, и тем самым открыли новые перспективы в изучении русской военной истории.
Разрядные книги — непростой источник. Появившись в середине XVI в. в ходе упорядочивания делопроизводственной практики в московских приказах и вообще «службы» служилых людей «по отечеству», разрядные книги изначально, как отмечал их исследователь Ю.В. Анхимюк, играли роль своего рода «местнических справочников». «В Московской Руси служилый человек по отечеству был кровно заинтересован не только в сохранении свидетельств своей феодальной собственности, — писал он, — но и свидетельств личной и родовой чести — заслуг пред государством, от которых в конечном счете зависело и его материальное обеспечение». Как результат, продолжал он свою мысль далее, «регулятором служебных отношений, определявшим место отдельных знатных родов и их представителей на иерархической лестнице чинов, являлся своеобразный институт местничества, действовавший во всех сферах служебной деятельности». Местническая же «честь» служилого человека по отечеству, отмечал исследователь, «определялась главным образом двумя факторами: служебным значением рода, к которому он принадлежал, и его генеалогическим положением в своем роду». Поэтому, назначая на службу и разбирая споры служилых людей, власти ориентировались на генеалогические записи и записи о прежних служебных назначениях. Эти записи и выступали в роли своеобразных «местнических справочников», причем, поскольку доступ к «Государеву разряду» и «Государеву родословцу» для частных лиц порой был затруднен, то служилые люди, остро нуждаясь, по словам Ю.В. Анхимюка, в собственных списках разрядных и родословных книг, обзаводятся всеми правдами и неправдами собственными родословцами и разрядами. Одним словом, что «Государев разряд», что частные разрядные книги — все они так или иначе играли роль в первую очередь своего рода «местнических справочников»[94].
«Справочный» характер разрядных книг на первый взгляд как будто должен сделать их непригодными для изучения истории стрелецкого войска уже хотя бы потому, что стрелецкая «служба» считалась для детей боярских непрестижной и «нечестной». Отнюдь не редки были случаи, когда в местнических спорах тяжущиеся попрекали оппонентов в том, что их предки-де служили стрелецкими головами. Понятно, что при таких раскладах можно предположить, что вряд ли в разрядных книгах будут сообщаться подробные сведения о стрельцах и их службе. Однако на самом деле все не так просто, как может показаться на первый взгляд. Любопытный нюанс — частные разрядные книги по содержанию обычно богаче, чем официальный «Государев разряд». И снова сошлемся на мнение Ю.В Анхимюка. Характеризуя содержание частных разрядных книг, он писал, что «в эпоху, когда угасало официальное летописание, эти книги вобрали в себя многие записи, не имеющие разрядно-местнического значения, например, о рождении и смерти правящих особ, стихийных бедствиях и загадочных явлениях природы, социальных потрясениях и т. п. Историко-летописная сторона частных разрядных книг проявилась и в описаниях крупных военных походов и битв, имеющих здесь нередко черты литературных памятников»[95]. Примером тому может служить описание Полоцкого похода Ивана Грозного в 1562–1563 гг. в некоторых частных разрядных книгах[96]. В отличие от официального «походного» дневника Полоцкой кампании и «Государева разряда», разрядные «повести» о «полоцком взятьи» в частных разрядных книгах намного более подробны. В частности, они сообщают нам имена стрелецких голов, участвовавших в этом крупнейшем военном предприятии Ивана Грозного, что позволяет реконструировать список стрелецких приказов, участвовавших в осаде и взятии Полоцка. Другой, не менее наглядный, пример — сохранившаяся роспись Ливонского 1577 г. похода Ивана Грозного, в которой приводится подробный список всех стрелецких отрядов, принявших участие в этой военной экспедиции.
И раз уж зашел разговор о «ратных повестях», то, говоря об источниках по истории стрелецкого войска, нельзя не упомянуть и об этих историко-литературных произведениях русской книжности того времени. В нашем распоряжении есть несколько таких произведений, из которых можно почерпнуть некоторые сведения о русских стрельцах. Прежде всего это «История о Казанском царстве», повествующая об истории Казанского ханства и о его гибели в 1552 г.[97] Именно отсюда те из историков, кто полагал, что стрелецкое войско появилось до 1550 г., черпали доказательства его более раннего учреждения. Однако в данном случае перед нами именно повесть, историческая «беллетристика» (если так можно выразиться по отношению к произведению русской книжности XVI в.), которая отражает действительно происходившие события в весьма и весьма субъективной форме. Автора «Казанского летописца» отнюдь не волновала абсолютная точность передаваемых сведений, но вот эффект, производимый «плетением словес», — как раз наоборот, отсюда и публицистичность стиля, изрядная доля художественного вымысла, и ряд других особенностей, обуславливающих осторожное отношение к сведениям, которые приводит автор повести.
Другое произведение подобного рода — это «Повесть о бою воевод московских с неверным ханом», повествующая о сражении при Молодях летом 1572 г., главном событии «Войны двух царей», Ивана Грозного и крымского хана Девлет-Гирея I[98]. Как отмечал В.И. Буганов, опубликовавший тексты этой «Повести», она является наиболее полным источником, день за днем описывающим события конца июля — начала августа 1572 г., и к тому же была составлена, судя по всему, человеком, или непосредственно участвовавшим в боях с татарами, или же пользовавшимся сведениями, полученными, что называется, «из первых рук». И хотя, как указывал, историк, «Повесть» стала «своеобразным историко-литературным откликом на события 1572 г.», тем не менее ее, по мнению историка, можно считать «доброкачественным историческим источником» (с поправкой, конечно, на особенности жанра. —
Любопытные детали относительно участия стрельцов в обороне Пскова от войск короля Речи Посполитой Стефана Батория в 1581–1582 гг. содержатся в «Повести о прихожении Стефана Батория на град Псков»[100]. Конечно, ее нельзя сравнить с повестью о битве при Молодях, однако же сведения, которые сообщает автор «Повести о прихожении…», позволяют сделать любопытные умозаключения относительно времени начала перевооружения стрелецкого войска с фитильных пищалей на пищали с ударно-кремневыми замками (которые назывались тогда в России самопалами).
В общем, кратко охарактеризовав основные группы источников, которые были использованы нами при подготовке этого исследования, можно сказать, что при комплексном их использовании и тщательном анализе реально реконструировать более или менее точно (естественно, понимая при этом, что эта реконструкция носит авторский, субъективный характер) равно как «внешнюю» историю стрелецкого войска, так и «внутреннюю», понимая под первой прежде всего участие стрельцов в войнах, а под второй — историю их «повседневности». На этом будем полагать введение законченным и перейдем теперь к «внешней» истории стрелецкого войска.
Пролог
Предтечи стрельцов: пищальники
Кто, где и когда изобрел порох, а затем додумался до того, чтобы использовать его для метания разного рода снарядов (неважно, какой формы и веса) — об этом спорили, спорят и, надо полагать, еще долго будут спорить и профессиональные историки, и любители истории военного дела и военной истории. И связано это не в последнюю очередь с тем, что порох и огнестрельное оружие, во-первых, в корне изменили ход развития военного дела, совершив в нем подлинную революцию. Сама по себе концепция «военной революции» применительно к временному промежутку между серединой XVI и серединой XVII в. была сформулирована британским историком М. Робертсом в 1956 г. и на первых порах произвела подлинный фурор в историческом сообществе, завоевав немало сторонников и почитателей.
За пятьдесят с лишним лет обсуждения концепция военной революции, предложенная британским историком, претерпела определенные изменения. К настоящему времени гипотеза о военной революции в Европе на рубеже Средневековья и Нового времени в наиболее сжатом виде, по мнению английского историка Дж. Паркера, главного последователя М. Робертса, может быть представлена следующим образом. «Трансформация военного дела в Европе на заре Нового времени включала в себя три основных компонента — широкое использование огнестрельного оружия, — писал он, — распространение новых систем фортификации и рост численности армий…»[101]. Эти три инновации, продолжал он вслед за Робертсом, повлекли за собой все остальные новшества сперва в военном деле, а затем и перемены в политическом, социальном, экономическом и культурном устройстве западноевропейского общества, породив государство и общество современного, модерного типа.
Естественно, что как и всякое обобщение (и к тому же сделанное на достаточно зыбком фундаменте — свои умозаключения Робертс вывел, опираясь на результаты, полученные после изучения политических, экономических и иных процессов, происходивших в Швеции в XVI–XVII вв.), концепция военной революции имела определенные уязвимые места и подверглась серьезной критике со стороны «эволюционистов». Последние полагали, что, поскольку речь идет не об одномоментном акте, а целой цепочке событий, растянутых во времени на пару столетий, то имеет смысл говорить не о «революции», но об «эволюции». Однако, вне зависимости от того, кто прав в этом длящемся уже не одно десятилетие споре (а истина, на наш взгляд, лежит где-то посредине — в каком-то смысле правы и те и другие), для нас важнее другое. При пристальном рассмотрении особенностей развития военного дела в эпоху позднего Средневековья — раннего Нового времени оказывается, что пресловутый «крот истории» (военной истории, конечно) проделал колоссальную работу, обеспечив в конечном итоге переход военного дела Евразии на качественно иной уровень развития — от войн «первой волны» к войнам «второй волны», войнам индустриальной эпохи[102]. Кстати, стоит отметить и неожиданное следствие военной («пороховой») революции, имевшее самое непосредственное отношение к России, — в ходе этого процесса произошла и перемена лидера в военной гонке. Приведем мнение видного отечественного оружиеведа и специалиста по военному делу кочевников Средневековья Ю.С. Худякова, который отмечал, что распространение с XIV в. огнестрельного оружия (сначала артиллерии, а затем и ручного) ознаменовало начало новой эры в военном деле. «Его освоение изменило все стороны военной деятельности, — продолжал он, — включая производство военной техники, формы военной организации, приемы ведения боя и способы войны. Но кочевое общество, основанное на экстенсивной скотоводческой экономике и натуральном хозяйстве, оказалось не способным к освоению новых форм производственной деятельности с разделением и кооперацией труда и безнадежно отстало в военно-технической области, утратив и военное преимущество своего культурно-хозяйственного типа»[103]. Наличие огнестрельного оружия и освоение его производства своими силами на основе своих ресурсов дало оседлым, городским цивилизациям, пусть и не сразу, но серьезное (и чем дальше, тем больше) преимущество над своими кочевыми соседями. Конные кочевые ополчения оказались бессильны перед вооруженными новым оружием и использующими новую тактику армиями раннемодерных государств.
Во-вторых же, кардинальные перемены в военном деле (вне зависимости, вызвала ли их «военная революция» или же «военная эволюция») содействовали переменам (и сами испытывали воздействие с той стороны) в политическом, экономическом, социальном и культурном (в широком смысле) устройстве государств позднего Средневековья — раннего Нового времени. Собственно говоря, совершенствование и широкое распространение огнестрельного оружия и вызванных этим перемен в военном деле совпало по времени (и проходило параллельно) с процессами становления и последующего развития раннемодерных государств Европы (и отчасти Азии). Эти государства в отечественной исторической традиции принято называть (не совсем верно, на наш взгляд) «централизованными», хотя эта «централизация» и носила порой весьма относительный и экстравагантный характер. Но вот что любопытно — так или иначе, но «централизация» эта в первую очередь коснулась военной сферы. Европейские (и не только) монархи, соперничая друг с другом за влияние в Европе и прилегающих к ней регионах, волей-неволей должны были внимательно следить за новинками в военном деле и перенимать их, если хотели не просто сохранить, но и улучшить свой статус, свое положение в неписаной иерархии». Почему? А потому, что, как писал британский историк Р. Маккенни, «насилие и войны — это константы европейской истории, однако в XVI в., подогреваемые самой экспансией, они обрели новый и невероятный масштаб… Никогда прежде армии и пушки не использовались с такой жестокостью и размахом (выделено нами. —
Отказаться от участия в этой гонке было нельзя — в противном случае можно было легко оказаться в положении объекта, за счет которого агрессивно настроенные соседи будут решать свои проблемы (печальная судьба Ливонской «конфедерации» во 2-й половине XVI в. это наглядно демонстрирует). Однако новая война стоила дорого, очень дорого, и требовала все больше и больше и денег, и ресурсов — причем ресурсов самых разнообразных, не только провианта и фуража, пороха, тканей и металлов, но и ресурсов административных. Без профессионального, грамотного и мотивированного бюрократического аппарата, способного изыскать и доставить в нужное время и нужное место необходимые силы и средства, не стоило и рассчитывать на победу. Эта необходимость в конечном итоге порождает т. н. «военно-фискальное» государство Нового времени.
Сосредоточившись в первую очередь на решении проблем, связанных с наращиванием и поддержанием в нужной форме военной «мускулатуры», раннемодерные государства уже в конце XV–XVI вв. добились на пути трансформации в военно-фискальные деле немалых, в сравнении с достижениями их средневековых предшественников, успехов. Усовершенствованный бюрократический аппарат и фискальная система предоставили в распоряжение раннемодерным монархам необходимые финансовые, людские и материальные ресурсы для того, чтобы, во-первых, нарастить численность своих армий, а во-вторых, постепенно, шаг за шагом, де-факто превратить их в квазипостоянные (а в не очень далекой перспективе — ив постоянные).
Наращивание численности армий шло в первую очередь за счет пехоты — набрать, обучить и содержать армии, в которых пехота доминировала, было проще, легче и дешевле, нежели конные. К тому же продолжающееся совершенствование огнестрельного оружия, в т. ч. и ручного, позволяло получить в короткие сроки большие массы стрелков. Между прочим, бургундец Ф. де Коммин отмечал в конце XV в., что «в бою лучники являются решающей силой, когда их очень много, когда же их мало, они ничего не стоят (выделено нами. —
Совершенствование конструкции, удешевление производства и связанный с ними процесс роста эффективности ручного огнестрельного оружия, ускорившийся с конца XV в., обусловил и рост численности пехоты (как абсолютный, так и удельный), вооруженной аркебузами и мушкетами. Пехотная пика, благодаря которой пехотинец почувствовал себя на поле боя более уверенно, чем прежде, еще долго будет оставаться «королевой поля боя», однако уже в начале XVI в. кровавый опыт сражения Итальянских войн показал — без аркебузира пикинер слаб и уязвим для неприятеля, способного поражать медлительные колонны пикинеров на расстоянии. Конечно, французский философ и моралист М. Монтень, заперевшись в своей башне, мог написать, что «шпага, которую мы держим в руке, гораздо надежнее, чем пуля, вылетающая из пистолета, в котором столько различных частей — и порох, и кремень, и курок: откажись малейшая из них служить — и вам грозит смертельная опасность… Что касается огнестрельного оружия, то… если не считать грохота, поражающего уши, к которому теперь уже привыкли, то я считаю его малодейственным и надеюсь, что мы в скором времени от него откажемся»[107]. Однако европейские генералы, раз за разом выводившие на поля сражений многотысячные армии, составленные из пикинеров, аркебузиров и конных рейтар и жандармов, вовсе так не думали и не выказывали намерений отказаться от этого как будто ненадежного новомодного оружия. Напротив, они стремились заполучить его в возможно больших количествах, благо с течением времени возможностей для этого становилось все больше и больше. Возрождение пехоты, наметившееся в позднем Средневековье, теперь получило новый толчок и новые блестящие перспективы.
Русская земля, с конца XIV в. постепенно втягивавшаяся в процессы, связанные с «пороховой» революцией, не могла остаться в стороне от этой постепенно набиравшей силу генеральной линии развития раннемодерного военного дела. У нее хватало недругов, разобраться с которыми можно было только при помощи оружия, а если огнестрельное оружие предоставляет дополнительные возможности в этом, то почему бы и нет? Русские летописи сообщают, что русские рати впервые познакомились с огнестрельным оружием в 1376 г. Тогда соединенная московско-нижегородская рать осадила волжский город Булгар, и тамошние гражане ополчились «противу их (русских. —
Отстоять тогда Москву не удалось, и не потому ли первые серьезные успехи в развитии огнестрельного оружия на Руси был связаны не с Москвой, но с Тверью? В Твери артиллерия появилась чуть позднее, чем в Москве, — под 6897 годом от сотворения мира (по нашему летоисчислению–1389/1390 г.) в тверской летописи отмечено, что «из Немец вынесоша пушкы»[110]. Не прошло и двух десятков лет, как эмир Едигей, всемогущий правитель Орды, явившийся под Москву истребовать со своего неверного улусника князя Василия Дмитриевича, сына Дмитрия Донского, долг по ордынскому «выходу», затребовал у тверского князя Ивана Михайловича, чтобы тот немедля выступил к нему под Москву «со всею ратью Тферьскою и с пушьками и с тюфякы и с самострелы и со всеми сосуды градобийными»[111]. Иван, то ли опасаясь мести Василия, то ли еще по какой причине, саботировал требование эмира, «идучи не идяху». Его же внук Борис, напротив, поддержал сына Василия I Василия Темного, когда тот в ходе «Войны из-за золотого пояса» осадил зимой 1447 г. Углич, где затворился его главный враг, князь Дмитрий Шемяка. По просьбе Василия Темного тверской князь прислал к нему не только свою рать, но и «поушечника с поушками именем Микоулоу Кречетникова, но тако беаше той мастер, но яко и среди немец не обрести такова»[112].
Умелые действия тверской артиллерии, направляемой твердой и искусной рукой Микулы Кречетникова, обеспечили московскому князю победу — угличане, устрашенные канонадой, открыли ворота своего города Василию. Сам же тверской князь тогда же осадил Ржеву, и, хотя ржевичи отчаянно отбивались от осаждающих, «бияхоу овии поушками, а инии пращами, а дроузии камением», однако мощь тверской артиллерии сказала свое веское слово и здесь — «толь бо грозно, но якож от великого того громоу многым человеком падати…»[113].
В ходе «Войны из-за золотого пояса» между Василием II и его дядей Юрием Дмитриевичем (а затем его сыновьями Юрьевичами, Василием и Дмитрием) огнестрельному оружию было негде развернуться — осад было немного, больших полевых сражений — и того меньше. Набеги, стремительные рейды и стычки немногочисленных отрядов составляли канву военной истории как самой этой смуты, так и беспокойной обстановки на русско-литовском и русско-татарском «фронтирах», где легкие на подъем отряды местных warlord’ов не давали спуску своим соседям по ту сторону рубежа, совершая «наезды» за «животами» и пленниками. Все переменилось после того, как Василию II удалось одолеть своих недругов, «перебрать» «людишек» и восстановить управляемость оказавшихся в сфере его влияния земель. Его сын Иван, будучи соправителем своего слепого отца, набравшись необходимого опыта государственного управления и получив хорошее наследство, перешел к активной политике, методично прибирая к рукам все новые и новые земли и накапливая тем самым необходимые ресурсы для дальнейшего продолжения экспансии. И хотя Иван III не читал Клаузевица и не подозревал о существовании максимы относительно того, что война есть продолжение политики иными средствами, тем не менее он, когда в этом возникала необходимость, без особых раздумий пускал в ход
На первых порах рати, которые посылал Иван III против своих врагов, выглядели вполне традиционно, будучи практически неотличимы от тех, которые ходили походами под знаменами Дмитрия Ивановича или Василия Васильевича, за тем лишь исключением, что время от времени их сопровождали артиллерия и ее прислуга. Правда, судя по всему, применялась она эпизодически, от случая к случаю и не была широко распространена. Случаи, подобные «Стоянию» на реке Угре поздней осенью 1480 г., когда, отражая атаки татар, пытавшихся переправиться через реку, «москвичи начаша на них стреляти и пищали пущати и многих побили»[114], были скорее исключением из правила, нежели реальной повседневностью. Складывается впечатление, что те же псковичи были большими специалистами (благодаря постоянным тренировкам — у них были хорошие «наставники» в лице литовцев и ливонцев) и «экспертами» в вопросах применения огнестрельного оружия. И, отправляя свои рати на Северо-Запад, Иван III требовал от псковичей, чтобы они оказывали ему и его воеводам всяческое содействие, в том числе и предоставляя огнестрельное оружие и мастеров, способных с ним обращаться надлежащим образом. Так было, к примеру, во время экспедиции Ивана на Новгород в 1478 г., когда он потребовал от псковичей явиться «на свою службу на Новгород с пушками и с пищалми и самострелы, с всею приправою»[115]. Точно так же не вызывает сомнений, что именно псковичам (и новгородцам) принадлежали те самые «пушки и пищали и тюфякы», посредством которых русские в марте 1481 г. «разбившее стену охабень Велиада (ливонский Феллин. —
Впрочем, это и немудрено — московским воеводам, привычным к «малой» войне с ее стремительными набегами и стычками небольших конных отрядов, явно не хватало нужных навыков и умений, которые по большому счету и не нужны были в противостоянии с татарами. Другое дело, новгородцы и в особенности псковичи, у которых не было иного выбора, кроме как учиться военному делу настоящим образом — иначе бороться с Литвой и Орденом им было бы не под силу. И они быстро перенимали последние технические новинки с Запада и успешно применяли их против своих врагов — как это было, к примеру, в 1444 г., когда орденское войско осадило Ям. Отвечая на обстрел города неприятельской артиллерией, ямские пушкари отличились, «нарочитую их (ливонцев. —
Пожалуй, именно здесь, на Северо-Западе, русские впервые опробовали и ручное огнестрельное оружие. Во всяком случае, исходя из контекста летописного известия о походе псковичей на Новгород в 1471 г., псковская рать «доброволных людей» как раз имела на вооружении некоторое количество ручниц. Но и как же иначе толковать известие псковского книжника, который писал о том, как «скопившися псковской силе доброволных людей (выделено нами. —
Правда, судя по всему, Псков был не настолько богат, чтобы позволить себе роскошь иметь дорогостоящий «наряд» не только «болшой», но и «ручной». Основу псковской рати составляла конница да «молоди люди», которые «два третьяго покрутили щитом и сулицами» (и это в 1501 г., когда ливонское войско разбило объединенную псковско-московскую рать на Серице, массированно использовав огнестрельное оружие, — как писал псковский летописец, «бысть туча велика и грозна и страшна от стука пушечного»)[120]. Оставалось надеяться на московскую подмогу да на наемников — в 1502 г., видимо, не без влияния впечатлений от конфузии на Серице, псковичи выступили навстречу ливонцам с «жолныри с пищальми»[121] и сумели отбиться от неприятеля. В принципе не суть важно, кем были эти наемные «жолныри», немцами ли, чехами ли, поляками или литовцами, — важно другое. С их помощью псковичи сумели продержаться три дня до подхода великокняжеской рати, и явно не последнюю роль в этом сыграло умение «жолнырей» обращаться с ручным огнестрельным оружием (и поскольку речь идет о начале XVI в., то можно с уверенностью предположить, что вооружены были эти «жолныри» не ручными бомбардами, а первыми аркебузами).
Кстати, о жолнырях. В «Казанском летописце» есть любопытный сюжет, также относящийся к началу XVI в. Согласно его сведениям, в ходе русско-литовской войны 1500–1503 гг. русскими были взяты в плен служившие великому литовскому князю «огненный стрелцы, литовския, рекомыя желныри», которые оказались в заточении в Нижнем Новгороде. В сентябре 1505 г. к городу подступили казанский хан Мухаммед-Эмин и союзные ему ногаи, и нижегородский воевода И.В. Хабар-Симский приказал выпустить «желнырей» из темницы, вручил им в руки пищали, и хотя и было их немного, всего 300, но, по словам книжника, «превзыдоша бо многочисленных храбростию, и побита много казанцов и нагаев огненным своим стрелянием, и град ото взятия удержаша»[122].
Одним словом, каким бы ни было несовершенным технически ручное огнестрельное оружие в конце XV — начале XVI в., тем не менее оно уже начало оказывать свое, и порой весьма значительное, воздействие на ход боевых действий, и не только при осадах крепостей или их обороне, но и в полевых сражениях. Иван III, обладавший большими, нежели Псков или Новгород (или даже Тверь) возможностями (и финансовыми, и материальными), вовремя сумел оценить большие перспективы, которые открывались перед теми владетелями, которые вовремя побеспокоятся насчет приобретения и налаживания выпуска новомодных военных игрушек. В 1475 г. он переманил на свою службу Аристотеля Фиораванти, о котором русский книжник отзывался следующим образом: «Мастер муроль, кой ставить церкви и полаты… также и пушечник той нарочит, лити их и бити, и колоколы и иное все лити хитр велми…»[123]. Фиораванти (который, кстати, приложил свою руку к организации производства в Москве артиллерии — явно не без его участия начала свою работу Пушечная изба) стал первым известным иностранным мастером-специалистом и экспертом в деле производства и применения огнестрельного оружия (уже в 1482 г. Фиораванти был назначен командующим русским «нарядом», т. е. артиллерией и артиллерийским обозом, которые были приданы рати, отправившейся походом на Казань).
За Фиораванти последовали и другие мастера: специалисты из Германии, Италии, Дании и даже далекой Шотландии, известные по скупым записям летописей и неизвестные. Вместе с ними в Россию начали поступать и все новые и новые образцы огнестрельного оружия,
в т. ч. и ручного. И вот в 1486 г. московский посол Георг Перкамота, отвечая на вопросы любопытствующих писцов миланского герцога, сообщал им, что недавно (sic!) немцы завезли в Россию мушкеты (в оригинале использован термин
Термин «пищальники», под которым в 1-й половине XVI в. в актах и в летописях обычно проходят вооруженные ручным огнестрельным оружием пехотинцы, впервые упоминается намного раньше. В 1485 г. (sic!) великий князь рязанский Иван Васильевич приказал своему боярину Якову Бурмину поставить в Переяславле-Рязанском храм «ангела своего Иоанна Златоуста» и устроить в этот храм «образы местные, и деисусы, и ризы, и книги, и колокола и всякое церковное строение». В приход же к новопостроенному храму были приписаны «серебреники все, да пищальники (выделено нами. —
Кем были эти рязанские пищальники — сегодня сказать сложно, однако трудно не согласиться с мнением И. Пахомова, автора последней по времени статьи (точнее, серии статей) о пищальниках конца XV–1-й трети XVI в.[128], указывавшего на двойственность социального состава русских пищальников и их боевого применения[129]. То, что рязанские пищальники — мастеровые люди, практически не вызывает сомнения, равно как и то, что они жили компактно, на одной улице. Это косвенно указывает на их особый статус среди посадских Переяславля-Рязанского. Но вот были ли они пушкарями или же стрелками из ручниц-бомбард — этого мы определенно сказать не можем. Скорее всего, здесь и то и другое. Будучи мастерами-оружейниками, переяславльские пищальники явно сами и изготавливали огнестрельное оружие и всю необходимую для его применения «снасть», сами же и использовали его.
В следующий раз мы встречаем пищальников в новгородских переписных книгах конца XV в. — там, где речь идет о новгородских «пригородах» Кореле, Орешке и Копорье. Так, в Орешке, согласно переписной книге, проживали в городе (т. е. в кремле. —
Эти лаконичные записи тем не менее несут в себе довольно большой пласт ценной информации. Прежде всего тот факт, что пищальники поселились в новгородских «пригородах» недавно, говорит о том, что само их появление — дело относительно недалекого прошлого. Далее, переписные книги четко и недвусмысленно говорят о том, что пищальники из новгородских «пригородов» — служилые люди великого князя (т. е. пришлые, не местные уроженцы), и это явно не ремесленники, не мастеровитые люди. В противном случае они были бы вписаны в «тягло» и обложены податями и повинностями в пользу великого князя, а об их характере и размере позволяет судить жалованная грамота, выданная дмитровским князем Юрием Ивановичем игуменье Сретенского монастыря Анастасии на монастырские вотчины в 1514 г. Согласно грамоте, тамошних обитателей, равно крестьян и посадских, «наместници мои (удельного князя. —
Похоже, что пищальники новгородских пригородов 1500 г. — уже не те пищальники, о которых шла речь в грамоте 1485 г. рязанского князя. И подтверждением того, что эти новые пищальники не ремесленники, не посадские люди, но люди служилые, люди государевы, его «холопы», служит другая грамота, датированная январем 1517 г. В ней Василий III, отвечая на жалобу архимандрита ярославского Спасского монастыря Серапиона, наказывал сыну боярскому Афанасию Дубровину по прозвищу Сук «доправити по старине» плату за перевоз через Волгу, которая была отдана в свое время (в 1505–1506 гг.) на откуп монастырской братии, но «пищальники мои (т. е. великого князя. — В.П.) казенные» «Ивашко Мачеха с товарищи девяносто семь человек тех денег перевозных не дают»[134].
Из контекста грамоты и позднейших подтверждений ее четко и недвусмысленно следует, что ярославские пищальники, так же как и новгородские 1500 г., — служилые люди, которые пользуются освобождением от тягла так же, как и дети боярские (в Московском же государстве раннего Нового времени, согласно общепринятому мнению, население делилось на «чины» «освященный, и служивый, и торговый, и земледелательной», каждый со своими правами, привилегиями и обязанностями, и наши пищальники уже ощущают свою корпоративную «особость» и стремятся ее отстоять). И поскольку наши пищальники и в том и в другом случае — люди служилые, то их прямое и непосредственное отношение к военной службе представляется несомненным, равно как и то, что они уже в начале XVI в. образуют отдельную социальную группу. Впрочем, можно согласиться с мнением И. Пахомова, который полагал, что их новый социальный статус «не исключает сопричастность их («казенных» пищальников. —
И на что еще стоит обратить внимание в этой грамоте, так это на то, что в ней указывается общая численность казенных пищальников в Ярославле — без двух человек сотня. А ведь Ярославль — город не на «литовской» или «ливонской» «украинах», не на казанском рубеже, да и от «берега» (оборонительный рубеж по Оке против крымских татар, который начал обустраиваться с конца пеервого десятилетия XVI в., с постепенным охлаждением русско-крымских отношений после смерти Ивана III) он тоже находился на приличном расстоянии. Однако ж правительство Василия III сочло необходимым иметь здесь в составе гарнизона сотню пехотинцев, вооруженных новомодным оружием. Логично было бы предположить, что «казенные» пищальники как отдельная категория служилых людей, обученных обращению с ручным огнестрельным оружием, в начале XVI в. появляется во многих русских городах, в особенности в пограничных, и в немалом количестве. И если мы обратимся к источникам, то легко найдем подтверждение этого тезиса. Так, Псковская 3-я летопись в одном из своих списков сообщала, что в 1510 г., когда Василий III наложил свою тяжелую руку на Псков, великий князь «прислаша с Москвы пищальников казенных 1000 и воротников»[137]. Пускай псковский книжник и преувеличил число прибывших из Москвы государевых служилых людей — «огненных стрелцов», но тем не менее даже несколько сот ратников, вооруженных ручницами, — сила по тем временам весьма внушительная, и ведь при этом московский гарнизон отнюдь не остался без пищальников!
Стоит также заметить, что при Василии III появляются и конные пищальники, которые, надо полагать (в силу особенностей тогдашних ручниц/аркебуз), являлись ездящей пехотой. О конных пищальниках, учрежденных Василием, сообщал, к примеру, Павел Иовий («Basilius etiam Scloppettariorum equtitum manum instituit»[138]), написавший свое сочинение о далекой и таинственной Московии, творчески переработав рассказ русского дипломата Дмитрия Герасимова, побывавшего в 1525–1526 гг. в Риме с посланием от Василия III к папе Клименту VII. Причина, по которой появились конные пищальники-«склопеттарии», вполне очевидна. С. Герберштейн, имперский дипломат, дважды бывший в России во времена Василия III, писал, характеризуя военные обычаи московитов, что «в сражениях они (московиты. —
Отметим также, что тот же Герберштейн сообщал и о том, что практика найма иностранных наемников при Василии III была сохранена, и в бытность его, Герберштейна, в Москве у великого князя на службе было полторы тысячи пехотинцев из разных стран, поселенных в отдельной слободе[140]. Часть из них, видимо, осталась на русской службе после 1-й Смоленской войны 1512–1522 гг., когда, готовясь ко 2-му походу на Смоленск, Василий III через посредство некоего саксонца Шляйница, «человека», перешедшего на сторону московского государя литовского князя Михаила Глинского, сумел нанять в Германии, Чехии и Италии отряды немецких пехотинцев-ландскнехтов и всадников, итальянских и немецких инженеров и закупить осадные машины[141]. Другую часть составили, очевидно, бывшие пленные жолнеры, взятые русскими в ходе войны. Один из таких наемников, некий Войцех, в июне 1534 г. бежал в Литву (и на допросе сообщил весьма любопытные подробности боярских свар и котор, начавшихся вскоре после смерти Василия III, своей властью и авторитетом сдерживавшего боярские распри, — по его, Войцеха, словам, «бояре велики у великой незгоде з собою мешкают и мало ся вжо колко крот ножи не порезали»[142]).
Таким образом, можно с уверенностью говорить, что в 1-ю половину правления Василия III появляются «казенные» пищальники, которых можно рассматривать как категорию служилых людей (кстати, напрашивается и предположение, что Георг Перкамота, говоря о том, что русские дети боярские освоили равно как ручное огнестрельное оружие, так и арбалеты, быть может, не совсем уж был и не прав, ибо, выходит, что «казенные» пищальники как государевы служилые люди кое в чем были уравнены с детьми боярскими и для человека, не слишком глубоко погруженного в русские реалии, спутать их было не слишком и сложно). Наряду с казенными пищальниками, которые, судя по всему, были компактно поселены в разных городах Русского государства и несли там гарнизонную службу (о чем косвенно свидетельствует, например, пассаж из сотной на муромский посад, датированной 1574 г., в которой упоминается «слободка пищалная»[143]). Василий III располагал еще и отрядом телохранителей, также вооруженным ручницами и состоявшим (преимущественно?) из иностранных наемников — выходцев из Великого княжества Литовского, Германии и ряда других европейских стран и государств. Однако И. Пахомов не случайно писал о двойственной природе русских пищальников начала XVI в., ибо «казенные» пищальники были отнюдь не одиноки и наряду с ними были пищальники и «неказенные».
И снова обратимся к документу. В уже упоминавшихся нами прежде актах ярославского Спасского монастыря сохранилась жалованная грамота, датированная августом 1511 г. В ней великий князь жаловал монашескую братию пустым местом в городе Ярославле со следующей припискою к пожалованию: «И кто у них (монастырских старцев. — В.П.) на том месте на пустом учнут жити и тем их людем з городскими людьми к сотским и к десятским с тяглыми людьми не тянут ни в какие протори ни в разметы опричь посошные службы и пищалного наряду и городового дела (выделено нами. —
Касательно этой новой повинности, введенной в начале правления Василия III, И. Пахомов писал, что она была введена как результат того, что «эксперименты с переманиванием на службу жолнеров не могли принести желаемых результатов», и тогда власти ввели новую повинность[145]. Все же мы не согласимся с такой трактовкой причин появления «пищального наряда» (как разновидности, на первых порах, «посошной» повинности — только так, под видом хорошо известной и знакомой, привычной повинности, власти могли учредить нечто новое). Эксперименты с приглашением наемников (не говоря уже о специалистах), конных и пеших, продолжались и после 1511 г., в ходе 1-й Смоленской войны 1512–1522 г. Видимо, дело было несколько в другом — «наряжание» пищальников с «земли» позволяло властям быстро нарастить численность пехоты, вооруженной огнестрельным оружием, при этом она стоила несравненно дешевле, нежели иноземные наемники, жолнеры и ландскнехты.
Что представлял из себя «пищальный наряд», из текста жалованной грамоты Спасскому монастырю совершенно неясно. Однако в нашем распоряжении есть любопытный новгородский документ, в деталях описывающий функционирование «пищального наряда». Осеню 1545 г. в Новгород пришла государева грамота, согласно которой велено было в преддверии похода на Казань «с ноугородцких же посадов, и с пригородов с посадов, и с рядов, и с погостов, нарядити 2000 человек пищальников, половина их 1000 человек на конех, а другая половина 1000 человек пеших (сразу обращает на себя внимание деталь — половина от затребованных пищальников должна была быть конной. —
В грамоте также подробно расписывались и требования к выставляемым новгородцами пищальникам. Прежде всего пешие пищальники должны были позаботиться о том, чтобы у них были суда (очевидно, для того, чтобы они могли принять участие в походе в составе судовой рати, поскольку русские полки ходили на Казань одновременно и по реке, «плавной» ратью, и берегом, ратью конной. —
Само собой, от пищальников требовалось, чтобы было у них, «у конных и у пеших, у всякого человека, по пищали по ручной», а также «на пищаль по 12 гривенок безменных зелья, да по 12 гривенок безменных же свинцу на ядра (гривенка — синоним фунта, несколько больше 0,4 кг. —
Во исполнение государева указа в феврале 1546 г. в Новгород были посланы писцы, которые по итогам повальной описи доложили, что «нынеча с Новагорода с Великого, с черных дворов и с гостиных с 4202 дворов, и с теми дворы, на которых живут пушкари и пищалники, опричь пожарных дворов и корчемных дворов, и что в площадь отошло, взятии пищалников 1271 человек, половина конных, а другая пеших»[147]. Еще 260 пищальников, также пополам пеших и конных, должна была выставить Старая Русса со своих 1473 с полудвором тяглых дворов. 131 тяглый двор Новой Руссы, что в Шелонской пятине, выставлял 12 конных и 12 пеших пищальников, 68 тяглых порховских дворов–6 конных и 6 пеших пищальников, 177 живущих тяглых дворов Яма–32, также пополам тех и других, и т. д.[148]
Стоит заметить, что присланные из Москвы писцы тщательно подошли к порученному им делу, отмечая разночтения между старыми записями в писцовых книгах и реальностью. Так, Микита Владыкин и подьячий Богдан Рукавок, посланные в Шелонскую пятину, сравнив старые записи по погостам Свинорецкому и Опоцкому, сократили норму выставляемых с них пищальников вдвое, с 6 до 3 (двух пеших и одного конного), поскольку вместо 30 живущих тяглых дворов в них оказалось налицо только 14[149].
Тем не менее определенных злоупотреблений избежать при исполнении требований «наряда» все-таки не удалось. В одной из новгородских летописей сохранилось известие о сыске по поводу невыставления 40 положенных по «наряду» пищальников на казанскую службу. «В том же году 54 (7054, т. е. 1545/1546 г. —
История эта имела продолжение. Новгородские пищальники попробовали было заступиться за своих товарищей и подать челобитную государю, «выехавшю на прохлад поездити потешитися» под Коломной (здесь, судя по всему, собралось русское войско в ожидании прихода крымского «царя» Сахиб-Гирея I, и в составе этой рати были и набранные с Новгорода пищальники). Воспользовавшись моментом, «начата государю бити челом пищалники ноугородцкия, а их было человек с пятдесят». Иван, настроенный «потешитися», отказался их принять и приказал их «отослати», недовольные же этим новгородцы «начата посланником государским сопротивитися, бити колпаки и грязью шибати». Разгневанный таким непочтением к его посланцам, юный великий князь (еще не царь) «велел дворяном своим, которые за ним ехали, их (т. е. пищальников. —
Во всей этой истории обращает на себя внимание сплоченность и «корпоративный», если так можно сказать, дух, присущие новгородским пищальникам, их готовность идти до конца в защите своих интересов и своих товарищей, не останавливаясь даже перед применением оружия против государевых дворян. Можно ли считать такое войско благонадежным, можно ли на него положиться — ответ напрашивается сам собою, и вполне возможно, что впечатления от коломенской «истории» сыграли свою роль спустя 4 года, когда Иван одобрил решение о создании корпуса стрелецкой пехоты (но об этом будет подробнее сказано позже).
Вернемся обратно к новгородскому «пищальному наряду» 1545 г. Если попробовать подвести общий итог, то в сохранившейся части документа зафиксирована цифра в 1815 конных и пеших пищальников, которых должна была выставить Новгородчина[153]. В среднем получается, что с каждых 5–6 тяглых дворов должен был выставляться один пищальник, конный или пеший, полностью снаряженный и вооруженный. При этом, что характерно, в требованиях к вооружению выставляемых пищальников ничего не сказано о холодном или древковом оружии. Пищаль является главным и основным оружием ратника, и ее наличием определялась его готовность к государевой службе, а все остальное, судя по всему, отдавалось ратнику на откуп, и он был волен довооружиться тем, чем пожелает и на что у него (или у тех, кто его снаряжает) достанет средств.
Заметим также, что, судя по всему, со 2-й половины 30-х гг. XVI в. в связи с наметившей практикой «монетизации» натуральных повинностей и замены их денежными выплатами, «пищальный наряд» постепенно вытесняется специальным налогом — т. н. «пищальными деньгами». Впервые они встречаются в жалованной грамоте, выданной от имени Ивана IV епископу Коломенскому и Каширскому Вассиану Топоркову в августе 1538 г.: «И хто у него (у епископа. —
Продолжая дальше изучать природу пищальников, отметим, что И. Пахомов полагал вслед за А.Н. Кирпичниковым, что люди, набранные во исполнение этой повинности, обслуживали «наряд», т. е. артиллерию при войске[157], тем более что в летописях (например, Воскресенской, составленной, правда, спустя полвека после описываемых событий) в рассказе о 3-й осаде Смоленска Василием III упоминается «великий наряд пушечный и пищалный»[158]. Может, так оно и было одно время — пока собственно «наряд» не был отделен от пищальников, обращавшихся с ручным огнестрельным оружием (тем более что принципиальной разницы между ранней артиллерией и первыми образцами ручного огнестрельного оружия, теми же ручными бомбардами, не было). К тому же уже тогда в русской военной лексике различались «пушки» как тяжелые короткоствольные артиллерийские орудия, способные вести стрельбу по навесной траектории, тогда как «пищали» отличались от них длинным стволом и настильной траекторией стрельбы. Зачем выделять отдельно именно «пищальный наряд», если и пушки, и пищали, и тюфяки вместе составляли тот самый «великий» осадный «наряд»? Поэтому нам представляется, что все же в начале XVI в. «пищальный наряд» как повинность имел прямое отношение к набору с «земли» пищальников, вооруженных именно ручным огнестрельным оружием, и для такого утверждения есть и веские основания. И в летописях, и в разрядных записях начала XVI в. пищальники проходят по разряду пехоты, вооруженной ручным огнестрельным оружием, и никак иначе.
Начнем с записи в официальном «Государевом разряде» (первичном по отношению к частным разрядным книгам, которые к тому же и составлялись по большей части в XVII в.). Согласно ей, в сентябре 1508 г. в Москву пришли известия, что король Сигизмунд I «отпустил из Смоленска к Дорогобужю Станислава Кишку и иных своих воевод с людьми». Для противодействия возможному вторжению неприятеля было решено усилить действующую на этом направлении группировку русских войск, в т. ч. и за счет пищальников: «И князь великий велел нарядити з городов пищальников и посошных (выделено нами. —
Другой случай, когда речь явно идет о собранных с «земли» пищальниках (в рамках все той же «пищальной» повинности), относится к 1510 г. В уже упоминавшемся нами известии Псковской 3-й летописи о посылке в Псков в 1510 г. 1000 «казенных» пищальников (которые, видимо, составляли «свиту» Василия III и его охрану) дальше говорится о том, что, когда великий князь покидал Псков, он оставил в нем на «годованье», т. е. для несения срочной гарнизонной службы, «детей боярских 1000 да пищальников новгородцких 500»[161]. Эти 500 новгородских пищальников, сменившие «казенных», явно были набраны в Новгороде и его пригородах по государеву указу в рамках все того же «пищального наряда» («наряд» — от слова «наряжать», которое, к примеру, в словаре И.И. Срезневского трактуется как «назначать, устраивать, изготавливать», а само слово «наряд» имеет одним из своих значений «распоряжение»[162]).
Проходит пара лет, и вот псковский книжник пишет о том, что, собираясь поздней осенью 1512 г. в поход на Смоленск, Василий III повелел собрать «з городов пищальники» (отметим, что в Псковской летописи четко и недвусмысленно сказано про сбор пищальников именно с городов, во множественном числе), «и на пскович накинута 1000 пищальников». Т. е. тот самый «пищальный наряд», который должны были «устроить» псковичи, равнялся тысяче бойцов, вооруженных ручным огнестрельным оружием, причем, как с горечью отмечал псковский летописец, «псковичем тот рубеж не обычен; и бысть им тяжко вельми»[163]. Очевидно, что после того, как в 1510 г. Псков окончательно вошел в состав Русского государства (правда, сохранив немалую долю своей прежней автономии), на псковичей был распространен, как и на жителей других русских городов, «пищальный наряд». И этот наряд для них оказался несравненно тяжелее, нежели прежний псковский «разруб», по которому псковичи собирали конную и пешую рать для борьбы со своими врагами. И снова, подчеркнем это еще раз, речь идет именно о пехоте, вооруженной пищалями (и гаковницами, раз псковичи должны был принять участие в осаде?), но никак не об артиллерийской обслуге.
1512 г. вообще богат на упоминания о пищальниках. Собранные с городов, они отмечены и в разрядных записях, и на страницах летописей. Выстраивая оборону по «берегу» на случай нападения крымских татар, в наказе, направленном на р. Угру воеводам от имени Василия III, государев дьяк писал им, чтобы те пищальников и посошных разделили «по полком, сколько где пригоже быти на берегу… вверх по Угре и вниз по Угре, и до устья, по всем местом, где пригоже»[164], с тем, чтобы надежно перекрыть все возможные места, где татарская конница могла бы попытаться «перелезть» через Угру.
При этом, что любопытно, пищальники играли в задуманном плане обороны пассивную роль огневого заслона и поддержки конницы, тогда как последняя должна была играть в ходе кампании активную роль. И на тот случай русской коннице надлежало, переправившись через Угру, преследовать неприятеля в Поле, воеводам предписывалось «оставити детей боярских не по многу и пищальников, и посошных»[165]. Напрашивается предположение, что пищальники, о которых идет речь в этом наказе, были пешими, собранными в рамках «пищального наряду», и в лучшем случае входили в состав судовой рати, патрулировавшей реку. Затем во время 1-й осады Смоленска 1512–1513 гг. «охочие» пищальники попытались было взять штурмом город. Как писал псковский летописец, «князь велики даше псковским пищальником, Хороузе сотнику (любопытная деталь — выходит, что для отрядов пищальников была характерна децимальная организация, заимствованная, очевидно, от аналогичной организации посадских людей[166]. — В.П.) с товарыщи три бочки меду и три бочки пива, и напившися полезоша к городу, и иных городов пищалники (т. е. в 1-й осаде Смоленска участвовали не только «наряженные» со Пскова, но и с других городов пищальники. —
В 1515 г. пищальники, (очевидно, «казенные») наряду с казаками и детьми боярскими составляли охрану русского посольства, отправленного в Стамбул к турецкому султану[168]. Спустя три года, в кампанию 1518 г., Василий III отправил на Полоцк «своего воеводу, новгородцкого наместника, князя Василья Шуйского с новгородцкою силою и с нарядом большим, а изо Пскова брата его князя Ивана Шуйского со псковскою силою и со всем нарядом псковским, и с пищальники и с посохою…»[169]. Примечательно, что в этом летописном известии «псковская сила», «наряд», пищальники и посоха отделены друг от друга, и косвенно это свидетельствует о том, что в этом случае речь снова идет о «наряженных» с Пскова и его пригородов пищальниках. А вот упомянутые под 7027 (1518/19) годом ходившие в составе рати князя М.В. Горбатого Кислого (Кислицы) со товарищи, «в Литовьскую землю под Молодечно и под иныя городки» 100 псковских пищальников явно были конными (или, на худой случай, посаженными на телеги — то, что такая практика существ овала, косвенно подтверждается упоминанием «пищальных подвод в акте, датированном 1550 г.[170]), а иначе как они поспевали бы за конницей в составе рати, отправившейся в классическую набеговую операцию? Если наше предположение верно, то, выходит, перед нами первый подтвержденный в источниках случай боевого применения тех самых
В очередной раз пищальники появляются в документах и текстах уже после смерти Василия III, при описании событий Стародубской войны 1534–1537 гг. между русским государством и Великим княжеством Литовским, и, судя по количеству упоминаний о них в летописях и актовых материалах, они сыграли в той войне довольно значительную роль. В самом начале войны, в сентябре 1534 г., бежавшие в Литву из Пскова «больший дьяк» псковского наместника Д.С. Воронцова Родивон и два сына боярских, Григорий и Тонкий, на допросе говорили о слабости военных сил, что были в распоряжении псковского наместника и его товарищей. Последние же, пытаясь хотя бы частично исправить положение, наняли «без ведома великого князя полтораста пищалников и до Опочки (пограничного города на «литовской украине». —
Летом следующего (1535 г.), великий князь (конечно же, сделал это не сам Иван Васильевич, которому было тогда всего лишь 5 лет, а его мать, великая княгиня Елена Глинская, взявшая в свои руки бразды правления государством, и Боярская Дума. —
Пока Себеж достраивался, литовское войско вторглось на Северщину и подступило к городу Гомелю. «Наместник же града того князь Дмитреи Щепин Оболенский не храбр и страшлив, видев люди многие (литовцев и поляков. —
Кстати, о пленниках. Сохранилось несколько списков русских пленников, попавших в полон в ходе 1-й Смоленской и Стародубской русско-литовских войн. В таком списке, датированном маем 1519 г., упоминаются три пищальника — Сенько Иванов сын, Самсон Васильев сын и Иван Попков сын, взятые в плен под Великими Луками (очевидно, в ходе попытки королевского войска взять крепость Опочка в 1517 г.[174])[175]. Все три «вязня» были живы еще в сентябре 1525 г., когда был составлен новый список пленников (и к ним добавились еще два плененных «литовскими людьми» пищальника, Степанко и Федко[176]). В третьем по счету списке «вязней», составленном после Стародубской войны и датированном октябрем 1538 г., упоминаются пищальники Прокоп и Мишка калужане, Низов Петров сын из Великого Новгорода и три рославльца — Истома Сафонов сын, Иван Костюков сын и Прокопий Яковлев сын.[177]В этом списке обращает на себя внимание «география» происхождения пищальников — все они из разных городов, равно из крупных и небольших, расположенных в разных концах Русского государства.
Эту «географию» можно существенно расширить, если привлечь другие документы того времени. Так, в 30-х гг. XVI в. некоторое количество «казенных» пищальников находились в Ивангороде[178], согласно серпуховской сотной 1552 г., в Серпухове имелись Пищальникова слобода и Пищальникова улица (на которых явно в недавнем прошлом компактно селились пищальники)[179]. Жили пищальники и в Твери (согласно писцовой книге 1543–1544 гг.)[180], Торжке (согласно жалованнной грамоте, датированной декабрем 1553 г.)[181], и в Кашире (в ноябре 1532 г. тамошние пищальники во главе с неким Ромашкой среди прочих каширян судились с монастырским слугой Софонкой Кирилловым)[182], и в Торопце (согласно данным писцовой книги 7048, т. е. 1539/40 г.)[183] и, видимо, в ряде других городов — например, в Муроме (во всяком случае, они «ставились» на монастырском сельце Чегодаево, будучи в муромском посаде, и «силно имали» у тамошних монастырских крестьян провиант и фураж[184]). Пожалуй, можно согласиться с мнением А.А. Зимина, который писал о том, что компактные поселения пищальников (на наш взгляд, во всех этих случаях речь идет, скорее всего, о пищальниках «казенных») не случайно находились в пограничных городах[185]. Входя в состав их гарнизонов (наряду с воротниками, пушкарями и детьми боярскими, местными или присланными на годование) и будучи постоянно готовыми к службе, они усиливали оборону на северо-западной, западной, южной и юго-восточной границах Русского государства.
Кстати, в переписке относительно новгородского «пищального наряда» 1545 г. снова всплывают «казенные» пищальники. Они должны были явиться на государеву службу лично, «своими головами», так же, как «наряжаемые» пищальники, имея на руках «наряду у всякого человека по пищали по ручной, да по 12 гривенок безменных зелья, да по 12 гривенок свинцу на ядра[186]». Любопытный момент — порховские «казенные» пищальники «изстарины тянут всякое тягло с черными людми», поскольку их дворы (общим числом 5) «все стоят на черной земле на тяглой на посадской и тянут с черными людми»[187]. Тем самым косвенно подтверждается тезис И. Пахомова о двойственной природе пищальников как социальной группы внутри формирующейся «чиновной» (от слова «чин») иерархии Русского государства раннего Нового времени.
Подведем предварительный итог. Сохранившиеся актовые материалы: летописные свидетельства и разрядные записи 1-й половины XVI в. четко и недвусмысленно свидетельствуют в пользу предположения о том, что в эти десятилетия пищальники в массе своей — это пехота, вооруженная ручным огнестрельным оружием. К артиллерийской прислуге отношения они не имеют (или практически не имеют) — в отличие от посохи, которая наряду с инженерными и саперными работами активно привлекалась ко всякого рода подсобным работам при «наряде». Конечно, учитывая позднесредневековую практику, когда мастер сам изготавливал огнестрельное оружие и боеприпасы к нему, сам же его и использовал, полностью исключить вероятность того, что на начальных этапах (вплоть до конца XV в.), пока огнестрельное оружие носило, по выражению О.В. Двуреченского, «штучный характер», так оно и было. Однако на рубеже XV–XVI вв., когда начинается массовое перевооружение русской пехоты на огнестрельное оружие (об этом подробнее сказано будет позже), шедшие параллельно процессы специализации и профессионализации привели к тому, что производство огнестрельного оружия и его применение чем дальше, тем больше будет сосредотачиваться в разных руках (впрочем, в «наряде» совмещение функций будет просматриваться, судя по всему, еще довольно долго[188]). И когда А.Н. Кирпичников пишет в своей классической работе о военном деле средневековой Руси о том, что главной обязанностью пищальников было управление артиллерийскими орудиями-пищалями[189], то такой вывод представляется ошибочным и никак не подтверждается сохранившимися источниками (напомним, кстати, и упоминавшийся выше тезис ученика мэтра О.В. Двуреченского о том, что с конца XV в. использование ручного огнестрельного оружия стало массовым). Мнение же А.В. Чернова, который за двадцать лет до А.Н. Кирпичникова писал о том, что «в лице пищальников русское войско впервые получило отряды пехоты, поголовно вооруженной огнестрельным оружием», и что «пищальники позволили правительству впервые широко применить ручное огнестрельное оружие, усилив тем самым конницу, вооруженную луками со стрелами»[190], представляется более объективным и соответствующим показаниям источников.
Путаница в вопросе относительно того, кем же были пищальники, артиллеристами или пехотинцами, вооруженными ручным огнестрельным оружием, на наш взгляд, отчасти связана была с отмеченной И. Пахомовым «двойственностью» их происхождения и, как следствие, социального статуса. Еще раз подчеркнем — имеющиеся в нашем распоряжении документы и свидетельства показывают, что пищальники времен Василия III и в начале правления Ивана IV четко делились на две группы — относительно немногочисленных «казенных» пищальников, «государевых холопов», и служилых людей наравне с иными категориями формирующегося служилого «чина». Их служба была, судя по всему, если не наследственной, то, во всяком случае, их дети и родственники имели приоритет при зачислении на освободившиеся по тем или иным причинам «вакансии». Неся государеву службу, «казенные» пищальники образовывали отдельную социальную группу, имевшую определенные привилегии (судебные и податные), и, судя по всему, имели право заниматься разного рода хозяйственной деятельностью, дававшей определенный «приварок» к государеву жалованию (возможно, собираемые с тяглых людей пищальные деньги частично шли на покрытие расходов по содержанию «казенных» пищальников). При этом, похоже, «казенные» пищальники были специалистами широкого профиля и могли обращаться не только с ручным огнестрельным оружием, но, возможно, и с «лехким» нарядом (и, само собой, могли варить зелье и изготавливать боеприпасы). Характерный пример — по сообщению составителя Постниковского летописца, возможно, великокняжеского дьяка Постника Губина Маклакова, во время казанской экспедиции 1530 г. русские потерпели поражение еще и потому, что «по грехом в те поры тучя пришла грозна, и дожщь был необычен велик. И которой был наряд, пищяли полуторные и семипядные, и сороковые, и затинные (тяжелые ручные пищали, гаковницы. —
Наряду с «казенными» пищальниками, существовавшими постоянно, время от времени, по необходимости, власти набирали, используя механизмы «пищального наряда», пищальников с тяглых людей, равно посадских и сельских. Эти «зборные» люди с «огненным боем» были «узкими» специалистами, составляя пехоту, вооруженную ручным огнестрельным оружием. При этом эти пищальники должны были полностью обеспечивать себя сами оружием, боеприпасами, платьем, амуницией, провиантом и фуражом. Исходя из особенностей социального устройства посадских и сельских «миров» того времени, можно предположить (с высокой степенью уверенности), что большая часть этих мобилизуемых по мере необходимости пехотинцев составляли, условно говоря, «младшие сыны», «молодии люди» — «от отцов детей, и от братьи братью, и от дядь племянников, добрых и резвых, из пищалей бы стрелять горазди»[192]. Поскольку мобилизации эти были довольно частыми, то эти «младшие сыновья» де-факто образовывали особую прослойку в обществе, жившую и кормившуюся «от войны» и в известной степени профессионально занимавшуюся военным делом. Из ее среды, несомненно, рекрутировались (частично) казенные пищальники, а позднее и стрельцы, и городовые казаки. Но в отличие от «казенных», эти «наряжаемые» пищальники юридически числились тяглыми людьми, «сиротами государевыми».
Итак, в 1-й половине XVI в. пехота, вооруженная ручным огнестрельным оружием, стала составной и неотъемлемой частью русских ратей. Была отработана более или менее тактика ее применения, накоплен определенный боевой опыт и опыт ее мобилизации на службу, выработаны критерии служебной пригодности и решен целый ряд важных организационных и иных вопросов, связанных с несением ими службы и обеспечения всем необходимым для этого оружием и снаряжением. Вместе с тем выяснились и стали очевидными некоторые, и достаточно серьезные, проблемы, связанные с использованием пищальников. Прежде всего, очевидно, это определенная их политическая неблагонадежность (как в коломенском казусе 1546 г.), причем не только «зборных» пищальников, но «казенных» (наемники-иностранцы были не слишком надежны). Напрашивались определенные перемены, и они в скором времени последовали.
Учреждение стрелецкого войска
Где, когда, при каких обстоятельствах возникло стрелецкое войско, какие факторы оказали влияние на принятие этого решения, какие причины поспособствовали его рождению? На этот счет среди историков, как уже было отмечено выше, существуют разные точки зрения, и этот разнобой связан прежде всего с тем, что до наших дней не дошло подлинного царского «приговора» «з братиею и з боляры» об учреждении корпуса стрелецкой пехоты. Это событие помещают в промежутке между 1545 и 1551 гг. (в зависимости от того, какими источниками пользовался тот или иной историк и какую версию происхождения стрельцов он поддерживал и защищал). Попробуем определиться с ответом на этот чрезвычайно важный для предпринятого нами исследования вопрос.
Откуда берутся датировки, относящие образование стрелецкого войска к началу 50-х гг. XVI в., — совершенно очевидно. В летописях стрельцы появляются при описании событий 1551–1552 гг., предшествовавших «3-й Казани». «Из Новагорода из Нижнего велел государь идти изгоном на Казанской посад князю Петру Серебряному, — отметил в летописи русский книжник, — ас ним дети бояръские и стрельцы и казаки (выделено нами. —
Итак, май 1551 г. — надежный
Не менее надежный
Полсотни «и болши» от 1598 г. как раз дают нам конец 40-х гг. XVI в., следовательно, и искать дату создания стрелецкого войска нужно между 1551-м и, грубо говоря, 1548 г. Можно попробовать еще более уточнить этот временной промежуток, обратившись к разрядным книгам, — источнику, достаточно надежному. В разрядных записях, повествующих о 2-м Казанском походе Ивана IV, говорится о том, что когда «приступ был к городу во вторник на Федоровой недели (т. е. 18 февраля 1550 г. ст. ст. —
Попытка же опереться на свидетельство «Казанского летописца» (которое было взято нами в качестве эпиграфа к этой главе) в поисках даты учреждения стрелецкого войска, как это сделал А.В. Чернов, не может быть принята, поскольку, во-первых, как уже было отмечено прежде, «История о Казанском царстве» — это историческая «беллетристика» XVI в. (как, к примеру, и знаменитое «Сказание о Мамаевом побоище», написанное в том же столетии), автор которой весьма вольно обращался с имевшейся в его распоряжении информацией. Точность передаваемых сведений для него отнюдь не была сверхзадачей, а вот произвести впечатление на читателя — как раз наоборот. Во-вторых же, из самого контекста сообщения об учреждении стрелецкого войска в «Истории о Казанском царстве» следует, что это мероприятие находилось в тесной связи с другими «преобразованиями» в военной сфере начала царствования (именно царствования, не правления) Ивана IV, когда юный царь и его советники после очередной перемены власти на русском политическом Олимпе начали восстанавливать порушенную в годы пресловутого «боярского правления» «вертикаль власти»[198]. А это, выходит, могло случиться никак не раньше 1547–1548 гг. и уж совершенно точно не в 1545 или 1546 гг.
Итак, можно считать надежно установленным фактом, что создание корпуса стрелецкой пехоты произошло между февралем 1550 г. и маем 1551 г. Можно ли уточнить эту дату? Да, безусловно, можно. В нашем распоряжении есть вольное переложение соответствующего царского «приговора», сохранившееся в одной из позднейших редакций Русского хронографа 1512 г. Вот эти строки (приведем их полностью, ибо чрезвычайно важны для нашего дальнейшего повествования): «Того же лета (имелся в виду 7058 г. от сотворения мира, или 1549/50 г. по нашему летоисчислению. —
Приводимая в пересказе в Русском хронографе выдержка из царского приговора об учреждении стрелецкого войска весьма удачно попадает в обозначенный нами промежуток времени между февралем 1550 г. и маем 1551 г., что делает ее еще более убедительной в качестве единственно приемлемой датировки этого важного для истории русского военного дела XVI в. события.
Итак, можно полагать совершенно точно установленным, что «приговор» об учреждении стрелецкого войска состоялся в 7058 г. от сотворения мира. Можно ли уточнить эту довольно расплывчатую дату (все-таки в году 12 месяцев, больше полусотни недель и 360 с лишком дней)? Конечно, конкретный день установить невозможно, но исходя из содержащейся в летописях хронологии перемещений Ивана IV в этом году, определиться со временем создания стрельцов с точностью до месяца, на наш взгляд, все-таки можно. А.А. Зимин, кстати, по этому поводу отмечал, что, скорее всего, приговор состоялся «между сентябрем 1549 г. и августом 1550 г., очевидно, летом 1550 г.», поскольку запись о создании стрельцов помещена была после известий о событиях, имевших место в июле 1550 г., но прежде случившихся в октябре[200]. Значит, в июле или августе 1550 г.? Здесь возможны два варианта — либо это произошло до 18 июля 1550 г., когда в Москву прискакал гонец с Поля и сообщил, что крымские татары в великом числе идут на государеву украину и через день, 20 июля, Иван IV отбыл в Коломну встречать незваных гостей[201]. Вернулся он в Москву только 23 августа[202], следовательно, приговор мог состояться после этого числа. Однако мы склоняемся к тому, чтобы предположить, что приговор об учреждении стрелецкого войска состоялся между 1 и 17 июля 1550 г., возможно, тогда же, в тот же день и на том же заседании Боярской думы, когда «государь царь и великий князь Иван Васильевич всеа Русии приговорил с отцом своим и богомольцем с Макарием митрополитом и з братьеми своими со князь Юрьем Васильевичем и со князь Володимером Ондреевичем (Старицким. —
Таким образом, проведя небольшое разыскание, мы пришли к выводу, что стрелецкое войско было учреждено, скорее всего, в 1-й половине июля 1550 г., и приговор этот был вынесен на том же заседании Боярской думы в присутствии митрополита Макария, на котором был вынесен и другой, не менее важный, приговор об иерархии полковых воевод. Все прочие датировки могут быть отброшены или оспорены, поскольку не имеют под собой надежных оснований[204].
Определившись с датой учреждения стрелецкого войска (1-я половина июля 1550 г.), попробуем ответить и на другой, не менее важный, вопрос — какие, собственно говоря, причины обусловили появление стрельцов? Почему нельзя было обойтись, к примеру, теми же казенными пищальниками, о которых шла речь прежде, нарастив их численность (напомним, что, согласно С. Герберштейну, при Василии III в середине 20-х гг. XVI в. их было около полутора тысяч, поселенных в отдельной подмосковной слободе)? Или почему нельзя было продолжить практику призыва пищальников от «земли» (тем более что, как мы уже отмечали выше, есть все основания полагать, что эти созываемые от случая к случаю на государеву службу стрелки из огнестрельного оружия были, если так можно выразиться, «полупрофессионалами» в своем деле и кормились от войны)?
Ответ на этот вопрос вряд ли будет простым и однозначным, поскольку не вызывает сомнений тот факт, что на царское (и его советников) решение обзавестись отрядами стрельцов оказал влияние целый ряд факторов — и не только чисто военных, но и политических. Чтобы сформулировать наш ответ на этот вопрос, обратимся к приведенной выше цитате из «Хронографа» об учреждении стрелецкого войска.
При анализе этой длинной выписки из царского «приговора» первое, что бросается в глаза, — так это эпитет «выборные», который составитель летописи присовокупил к термину «стрельцы». Сам по себе термин «выборный» по отношению к стрелецкому войску означал элитарность, повышенный статус в сравнении с другими частями (да хоть и с теми же пищальниками — что с казенными, что с собранными с «земли») русского войска того времени. В. И. Даль, раскрывая содержание слова «выборный», писал в своем «Толковом словаре живого великорусского языка»: «
Особняком стоит лишь мнение А.В. Чернова, который полагал, что «всего вероятнее, выборные стрельцы были выбраны из существовавших до этого стрельцов» и что «выборные стрельцы не могли быть набраны из пищальников, так как последние привлекались на службу временно в принудительном порядке, стрельцы же всегда «прибирались» в службу добровольно»[208]. Сложно согласиться с такой точкой зрения, памятуя о том, что А.В. Чернов нигде и никак не отмечает, что пищальники еще при Василии III делились на две категории, и одна из них, «казенные», считалась, как уже было отмечено прежде, государевыми служилыми людьми. Кроме того, сам по себе термин «стрельцы» был весьма неоднозначен. Вовсе не обязательным было то, что под ним русский книжник полагал именно героя нашего повествования, а не вообще стрелка из чего-либо — лука ли, ручной пищали или же пушки (летописные «огненные стрелцы»), благо и примеры такого «технического» употребления термина «стрельцы» найти нетрудно. Например, в Постниковском летописце в рассказе о неудачной экспедиции русских войск на Казань в 1530 г. одной из причин неудачи названы неблагоприятные погодные условия: «И по грехом в те поры тучя пришла грозна, и дожщь был необычен велик. И которой был наряд, пищяли полуторные и семипядные, и сороковые, и затинные, привезен на телегах на обозных к городу, а из ыных было стреляти по городу, и посошные и стрельци (выделено нами. —
Статус «выборных», свидетельствующий об особом отношении со стороны верховной власти к стрельцам, подтверждается и еще одним фактом. Согласно все той же записи в «Хронографе», первые стрельцы были поселены в слободе Воробьево. Между тем село Воробьеве, в окрестностях которого и были размещены на жительство «выборные», — старое государево село, любимая резиденция Василия III, а затем место регулярного пребывания и его сына Ивана IV. Именно сюда, в Воробьево, бежал Иван во время великого московского пожара 21 июня 1547 г., и именно сюда, в Воробьево, явились во множестве московские посадские люди 29 июня 1547 г. с требованием выдать им
на расправу княгиню Анну Глинскую и ее сына князя Михаила Глинского, которых молва сделала виновниками великого бедствия. «В том же времени бысть смятение люд ем московским: поидоша многие люди черные к Воробьеву и с щиты и с сулицы, — писал неизвестный новгородский книжник, — яко же к боеви обычаю имяху, по кличю палачя». Это явление во множестве вооруженных москвичей поразило Ивана IV: «Князь же великый, того не ведая, оузрев множество людей, оудивися и оужасеся»[212]. Сам Иван, вспоминая позднее о тех днях, писал, что «отсего бо вниде страх в душу мою и трепет в кости моя, и смирися дух мой, и умилихся, и познах своя согрешения»[213].
Ситуация, что и говорить, пренеприятнейшая — юный царь оказался лицом к лицу с разъяренной толпой, снарядившейся в военный поход, по-боевому, со всей воинской снастью, а на кого и на что мог опереться Иван, кроме немногочисленных дворян его свиты? А ведь годом раньше под Коломной ему уже приходилось иметь дело с вооруженными земскими людьми, требовавшими справедливости и, не получив ее, прибегнувшими к насилию, и государевы дворяне не смогли защитить великого князя, которому пришлось возвращаться домой по объездной дороге. Стоит, пожалуй, привести мнение американского слависта Н. Коллманн, которая отмечала, что «каким бы могущественным ни считался царь, законность его власти зиждилась на представлениях народа о его благочестии, справедливости, милости к бедным и умении слышать свой народ», при этом «сама идеология Московского государства не предполагала наличия полиции для охраны царя: считалось, что он должен взаимодействовать со своим народом напрямую»[214]. И «черный» народ трижды попытался воспользоваться этим правом — два раза безуспешно (под Коломной в 1546 г. и под Москвой в июне 1547 г., накануне великого московского пожара), ну а в третий раз «царь увидел перед собой не смиренных челобитчиков, а грозную толпу, требовавшую выдачи ненавистных временщиков»[215].
А ведь не стоит забывать и о событиях января 1542 г., когда заговорщики во главе с князьями Шуйскими, опершись на новгородских детей боярских, устроили в Москве дворцовый переворот и силой сместили и отправили в ссылку попытавшегося стать «первосоветником» и де-факто правителем государства боярина И.Ф. Бельского и ряд других бояр, его поддерживавших, а также митрополита Иоасафа[216].
Эти инциденты не могли не навести и самого Ивана, и его ближайших советников на необходимость принятия неких контрмер, призванных не допустить подобных эксцессов в будущем. С одной стороны, Иван от разгульной жизни обратился к государственным делам и всерьез озаботился тем, чтобы соответствовать тем представлениям об истинном православном государе, которые бытовали среди черного люда. А с другой стороны, на всякий случай, видимо, было решено обзавестись некоей реальной военной силой, на которую мог бы опереться государь в случае повторения таких масштабных волнений в будущем. Нельзя также исключить и того, что эта реальная сила могла потребоваться и в случае резкого обострения внутриполитической борьбы среди правящей элиты. В любом случае нам, вслед за А.В. Черновым[217], представляется несомненной взаимосвязь создания «избранной тысячи» детей боярских и «выборных» стрельцов в количестве 3 тыс. Тем самым Иван и его советники (митрополит Макарий, клан Захарьиных-Юрьевых?), создавая «избранную тысячу» и корпус стрелецкой пехоты, попытались заполучить в свое распоряжение своего рода «лейб-гвардию», корпус царских телохранителей. Напрашивается аналогия между учреждением «избранной тысячи» и корпуса стрелецкой пехоты, с одной стороны, и созданием опричнины с ее «перебором людишек» и формированием опричного войска, также включавшим наряду с отрядами опричных детей боярских еще и опричных стрельцов, с другой стороны.
Интересное наблюдение сделал историк О.А. Курбатов. Касаясь причин, обусловивших принятие решения о создании «избранной тысячи», он отмечал, что «нельзя забывать, что рядовые дворяне в малолетство великого князя были вовлечены в неприглядную борьбу между боярскими группировками, кроме того, принадлежность к Государеву двору уже давно стала зависеть только от происхождения служилого человека, передаваясь ему по наследству». «Выбор детей боярских в новый состав Двора самим Иваном IV восстанавливал личные служебные связи между дворянами и Государем», — завершал свою мысль исследователь[218]. Но, согласитесь, эти слова в полной мере могут (и должны) быть отнесены и к московским «выборным» стрельцам. Точно так же, как и «тысячники», это «новое войско», отобранное государем и содержащееся государем, находилось с ним в особых отношениях.
Говоря о «политическом» факторе, нельзя не сказать и о другом замечании, сделанном все тем же О.А. Курбатовым. В учреждении этой конной и пешей «лейб-гвардии» он видел влияние византийского опыта военного строительства, некий византийский след[219]. Учитывая «книжность» самого Ивана и то влияние, которое на него оказывал митрополит Макарий, человек, несомненно, весьма и весьма начитанный, определенное зерно истины в этом предположении есть. Византийское войско времен раннего Средневековья состояло из двух компонентов — регулярных частей и милиционных формирований. «Главное различие между регулярными войсками и фемными ополчениями состояло в способе комплектования. Постоянные контингенты византийской армии набирались на добровольной основе, — отмечал отечественный византинист А.С. Мохов, — а милиционные формирования провинций — на основе воинской повинности (выделено нами. —
Таким образом, два мотива, обусловивших появление стрелецкого войска, можно считать определенными. Первый из них, условно говоря, «политический», представляется достаточно очевидным. Второй, «византийский», «царский» (и тоже в определенной степени политический), можно полагать точно также достаточно вероятным и отнюдь не невозможным. Конечно, мы не можем вести речь о прямом копировании византийских военных учреждений, но о попытке реализовать на практике некие идеальные, книжные представления о том, как было устроено «царское» войско, — почему бы и нет? И если рассматривать историю стрельцов и вообще отборного войска при особе государя, то в каком-то смысле при Иване IV в начале 50-х гг. была заложена некая традиция, которая получила свое продолжение в дальнейшем. Ведь и опричные стрельцы (заменившие собой «выборных» стрельцов после того, как была учреждена опричнина, а стрелецкие подразделения появились и в иных городах Русского государства), и наемная гвардии первого самозванца, и выборные солдатские полки Алексея Михайловича, и «потешные» Петра Алексеевича, образовавшие костяк его гвардии, — в принципе все они так или иначе продолжают линию, начатую в 1550 г. И похоже, что они, на первых порах, во всяком случае, играли ведущую роль. Но были ли другие мотивы, причины или факторы?
Общим местом в рассуждениях историков относительно причин, обусловивших решение Ивана IV учредить корпус стрелецкой пехоты, стало мнение об относительной неэффективности пищальников. Под последними обычно подразумеваются пищальники «зборные»: «Эпизодически собираемые с тяглого населения и всецело зависящие от него в материальном отношении, плохо владевшие огнестрельным оружием и мало дисциплинированные, пищальники были недостаточной и ненадежной боевой силой»[221]. В свое время дань этому поветрию, положившись на мнение авторитетов, отдал и автор этих строк. Отсюда вполне логичным было бы предположить, что создание стрельцов было призвано как раз и компенсировать низкие боевые качества старых добрых пищальников. Но так ли уж правы те, кто полагает старых добрых пищальников малобоеспособными?
Прежде всего этот тезис выглядит сомнительным уже хотя бы потому, что на первых порах корпус стрельцов был относительно малочисленным — всего лишь 3 тыс. бойцов, тогда как, к примеру, мы знаем, что один Псков, поднатужившись, мог выставить тысячу пищальников, Новгород — две, а ведь пищальников собирали и с других городов и волостей. Кроме того, в описаниях военных походов и кампаний 50-х гг. XVI в. стрельцы всегда действуют вместе с казаками и все теми же как будто малобоеспособными «зборными» пищальниками, и никого не смущает необходимость ставить в одну боевую линию элитную пехоту и разный сброд — даже угроза того, что этот последний в решающий момент разбежится и стрельцы окажутся под ударом.
Кроме того, еще раз подчеркнем, что, на наш взгляд, особенности набора пищальников позволяют предположить, что из года в год, из набора в набор в них шли практически одни и те же люди. Так что можно утверждать, что отряды пищальников, собранные с городов и волостей, обладали должной внутренней спайкой (когда в строю одного десятка или сотни стояли родственники и соседи по улице или кварталу — могло ли быть иначе), дисциплиной (за счет работы все тех же факторов, что и в предыдущем случае) и выучкой (которая обреталась в практически непрерывных походах — как, к примеру, во время 1-й Смоленской войны 1512–1522 гг., когда те же новгородские и псковские пищальники задействовались раз за разом практически ежегодно в походах против Литвы). Ив нашем распоряжении нет более или менее надежных свидетельств, которые недвусмысленно позволяли бы утверждать — да, пищальники на самом деле малобоеспособны, недисциплинированны, не умеют и не хотят воевать. Отдельные эксцессы вроде коломенского казуса 1546 г. или бесчинств по отношению к крестьянам, которые учиняли пищальники вместе с детьми боярскими в Муроме в 1537 г., не в счет — это обычная практика в те годы. Опять же не стоит забывать и о «казенных» пищальниках, государевых служилых людях.
Впрочем, если и вести речь о замене собираемых с тяглого населения пищальников стрельцами, то, по нашему мнению, этот мотив просматривается в 60–70-х гг. XVI в., когда отряды стрельцов появляются повсеместно и наряду с выборными, элитными подразделениями московских стрельцов учреждаются стрельцы городовые. Эти последние, судя по всему, постепенно вытесняют «зборных» пищальников (но и элитарный статус городовых стрельцов находится под вопросом, и окончательное исчезновение пищальников если и произошло, то только после Смуты). И такое решение выглядит вполне логичным на фоне действий властей, целенаправленно или нет, но проводивших политику все более и более жесткой регламентации и разделения «службы» и «тягла» и отделения служилых «чинов» от «тяглых»[222]. Что впрочем, отнюдь не исключало в случае необходимости верстания в служилые люди выходцев из тяглых «чинов», как это мы наблюдаем в последней четверти и в особенности в конце XVI и самом начале XVII в. в городах-крепостях на «крымской украине».
Одним словом, влияние чисто военного фактора, стремления иметь хорошую, боеспособную и обученную пехоту, похоже, по старой доброй традиции сильно преувеличивается. Нет, конечно, полностью отрицать его воздействие мы не будем, но и ставить его вперед «византийского» и тем более политического не намерены. Иначе чем можно объяснить параллельное существование и стрельцов, и пищальников[223], как не тем, что боеспособность последних для выполнения поставленных перед ними задач была на тот момент вполне достаточной, а «разводить» более дорогостоящих в финансовом отношении стрельцов было невыгодно — слишком дорого. Да и элитарность статуса в этом случае размывается, слабеют те самые личные служебные связи между стрельцами и государем, о которых шла речь раньше.
Теперь обратимся к еще одной проблеме, касающейся в равной степени как учреждения стрелецкого войска, так и вообще тех преобразований (хотя вряд ли, осуществляя их, московские государи думали как раз о преобразованиях и реформах в том смысле, в каком мы их понимаем нынче, в наши дни), что осуществлены были во времена Ивана III и его внука. Речь идет о т. н. «османском следе» (или влиянии), который как будто просматривается в этих «реформах» — что в поместной «реформе», что в создании стрелецкого войска. Последнее даже приравнивают к османским янычарам и проводят прямую параллель между султанской отборной пехотой и государевыми «выборными» стрельцами.
«Застрельщиком» дискуссии об османском влиянии стал историк С.А. Нефедов, опубликовавший в 2002 г. статью «Реформы Ивана III и Ивана IV: османское влияние»[224]. «Секрет их (османов. —
Создание корпуса стрелецкой пехоты Иваном IV, по мнению С.А. Нефедова, также является частью этой волны подражаний, равно как и учреждение «избранной тысячи»[226]. При этом историк ссылается на сочинения известного «прожектера» начала правления Ивана IV Ивана Пересветова, в сочинениях которого якобы прослеживаются контуры будущей военной «реформы» Ивана IV. «Первые мероприятия царя в точности следовали проекту Пересветова», — писал историк[227]. Правда, сам Пересветов в своем сочинении «Сказание о Магмет-салтане» приводил в пример московскому великому князю турецкого султана, у которого якобы было в наличии собственной «гвардии» 40 тыс. «гораздых стрельцов огненыя стрелбы» («Царь же турской умудрился, и на всяк день 40 тысящ янычан при себе держит, гораздых стрелцов огненыя стрелбы, и жалование им дает, алафу по всяк день»[228]). В другом сочинении, т. н. «Большой челобитной», прожектер рекомендовал завести 20 тыс. «юнаков» с пищалями для несения сторожевой и караульной службы на южной границе («Таковому государю годится держати 20 тыссящ юнаков храбрых со огненною стрелбою, гораздо ученою, и стрелбы поляниц со украины на поле при крепостех от недруга, от крымского царя, и оброчивше их из казны своим жалованием государевым годовым, и они навыкнут в поле житии и от недруга его, крымского царя, воевати»[229]).
В доказательство своей версии происхождения стрельцов С.А. Нефедов приводил также и вооружение стрельцов ружьями с замками турецкой конструкции, использование стрельцами гуляй-города и отсутствие в составе стрелецкой пехоты отдельных подразделений пикинеров, которые, взаимодействуя с вооруженными пищалями «воинниками», могли остановить атаку неприятельской конницы. Ну и, само собой, нельзя не сказать и о том, что стрельцы получали постоянное государево жалованье — те самые 4 рубля царской «алафы» в год, о которых шла речь в летописной заметке об учреждении стрелецкого войска[230].
Формально наблюдения С.А. Нефедова и проводимые им параллели, на основании которых можно сделать вывод о существовании некоей преемственности между янычарами и стрельцами, очевидны. Отметим также, что параллели между советами И. Пересветова и военными «реформами» Ивана IV проводил также и А. А. Зимин[231]. «Масла в огонь» концепции С.А. Нефедова подливают и пара любопытных замечаний из летописей и актовых материалов. Так, согласно тверской дозорной книге 1551–1554 гг. некий Рудачко Некрасов сын Песоцкий «служит царю и великому князю в ениченех (выделено нами. —
Но стоит ли соглашаться с мнением С.А. Нефедова? И повлияли ли «прожекты» И. Пересветова на решение Ивана IV и его советников учредить стрелецкое войско? На наш взгляд, если и было османское влияние на устройство стрелецкого войска, то весьма и весьма опосредованное. Прежде всего, если сравнить 40 тыс. султанских «гораздых огненных стрельцов» и 20 тыс. «юнаков» с 3 тыс. «выборных» стрельцов, то говорить о некоем «полном соответствии» «реформы» Ивана IV с предложениями Пересветова несколько преждевременно. Далее, отношения Москвы и Стамбула в те времена нельзя назвать регулярными, и, представляется, полагать, что в русской столице были хорошо осведомлены с положением дел у «турского салтана», в особенности что касается султанской «гвардии», также было бы слишком поспешным и ненадежным предположением. Если уж и искать восточный образец для русских стрельцов, то в Крыму, где как раз при хане Сахиб-Гирее I в конце 30-х гг. XVI в. был учрежден в составе ханского двора по османскому образцу «гвардейский» корпус стрелков-аркебузиров.[234] Ну а с Крымом Москва поддерживала весьма интенсивные дипломатические и торговые отношения, да и ханских аркебузиров-тюфенгчи русские могли воочию наблюдать и вступать с ними в «прямое дело» в 1541 г. Тогда хан явился «в силе тяжце» на Оку и попытался «перелезть» через нее с тем, чтобы повторить успех своего брата Мухаммед-Гирея I двадцатью годами раньше, но потерпел неудачу. К тому же сами основания, на которых строился янычарский корпус, весьма и весьма далеки от стрелецкой первоосновы. Янычары — воины-рабы, гулямы (в прямом, не переносном смысле). Стрельцы же если и именовались государевыми холопами, это вовсе не означало, что они рабы московского великого князя, но его верные слуги, заключившие с ним, образно говоря, пожизненный «контракт» на службу. Другой, не менее важный, момент — янычарский корпус в известном смысле не просто войско, но еще и религиозное братство, своего рода военно-религиозный «орден». Можем ли такое утверждать относительно стрельцов? Нет, не можем. Равно и мнение И. Пересветова вряд ли могло оказать реальное воздействие на решение верховной власти о создании стрелецкого войска — не настолько значимой была фигура И. Пересветова, чтобы его рассуждения и его предложения могли иметь сколько-нибудь реальный вес, тем более что сам Пересветов жаловался на отсутствие покровителей при дворе, а значит, и на отсутствие возможностей каким-либо образом повлиять на принимаемые «наверху» решения.
На наш взгляд, если и вести речь о перенимании стороннего опыта при учреждении стрелецкого войска, то этот опыт будет не турецкий. Как было отмечено выше, сама идея отборного «регулярного» войска вполне могла быть позаимствована из византийской традиции. Что же касается военной составляющей, то ее черты определялись теми условиями, в которых предстояло действовать (и в которых уже действовали пищальники) стрельцам, — это осадная война и огневая поддержка действий поместной конницы. На самостоятельную роль на поле боя, подобно западноевропейской связке пикинеры — аркебузиры, стрельцы не претендовали. Впрочем, по-другому и быть не могло — особенности восточноевропейского «ТВД» (неразвитая инфраструктура, редкое и малочисленное население, на юге — степь, открытые пространства, на западе и северо-западе — густые леса и болота) не позволяли в полной мере развернуться тяжелой пехоте, оснащенной древковым оружием и привыкшей сражаться в плотных боевых построениях. Напротив, легкой пехоте, вооруженной огнестрельным оружием, и в большей степени приспособленной к «малой» войне с ее набегами, скоротечными стычками и рейдами, было воевать несравненно легче, да и по эффективности она была выше, чем тяжелая.
Ближайшим аналогом стрелецкой пехоты (название, кстати, говорящее само за себя — стрелецкая пехота) будет, пожалуй, наемная польско-литовская пехота, жолнеры и драбы, немцы, поляки, чехи, венгры. А уж с драбами/жолнерами русские ратники познакомились еще на рубеже XV–XVI вв. и даже успели не только сразиться с ними, но и вместе с ними бились с государевыми недругами. Пешие наемные роты, которые привлекались на службу польскими королями и великими князьями литовскими в то время, преимущественно состояли из стрелков — сперва это были арбалетчики, «разбавленные» стрелками из примитивных ручниц. В конце XV в. типичный пехотный «почт» в пешей роте в среднем имел 9 бойцов — копейщика и 8 стрелков или копейщика, щитоносца-павезьера и 7 стрелков. Например, набранные в 1496 г. 6 пеших рот насчитывали 104 почта с 99 конными воинами, 26 знаменосцами, 44 щитоносцами-павезьерами, 625 арбалетчиками и 235 стрелками из ручниц. Для примера можно привести роспись набранной в том году пешей роты ротмистра Пиотровского. В 20 ее «почтах» насчитывалось 16 копейщиков, 6 знаменосцев, 10 павезьеров, 44 стрелка из ручниц и 128 арбалетчиков[235]. В 1-й половине XVI в. арбалетчиков постепенно вытесняют аркебузиры. Динамику процесса демонстрируют следующие цифры. В 1500 г. под началом ротмистра Калуша было 20 «десятков» со 124 стрелками из ручниц, 18 арбалетчиками, 10 павезьерами, 19 копейщиками и 6 прапорщиками. Рота же ротмистра Антонио Мора в 1553 г. имела в своем составе 10 «десятков», 54 стрелка из ручниц, 19 копейщиков, 2 прапорщиков и 1 барабанщика. В 1569 г. почт ротмистра А. Косиньского насчитывал 3 конных воина, 2 прапорщика, 2 барабанщика, 10 пехотинцев в доспехе (2 с аркебузами и 8 с топорами и древковым оружием), 31 стрелка и 1 копейщика, почт его товарища В. Косиньского имел 2 копейщиков в доспехе и 12 стрелков[236]. К тому же поляки в кампаниях на юго-востоке Европы успешно использовали легкую полевую артиллерию и вагенбург — как это было, к примеру, в сражении при Обертыне в 1531 г. Тогда пехота и артиллерия, размещенные гетманом Я. Тарновским в вагенбурге, отразили огнем атаки противника, после чего контратака польской конницы довершила разгром неприятеля.
Подводя общий итог, мы осторожно выскажем предположение, что важнейшими причинами, оказавшими решающее воздействие на появление стрелецкого войска, были в первую очередь причины политического свойства — стремление верховной власти обзавестись надежной, безусловно преданной персоне государя военной силой, которая всегда была бы под рукой, на случай внутриполитических осложнений. На втором плане ей «подыгрывало» желание Ивана IV и его советников соответствовать статусу православного царя, отсюда и попытка реформировать царский двор по византийской модели, в т. ч. и с созданием постоянного войска, конного и пешего. Если же вести речь о чисто военных причинах, то они играли, на наш взгляд, третьестепенную роль, ибо стрельцы на первых порах вовсе не должны были заменить собой пищальников, боеспособность и организация которых находилась для того времени на удовлетворительном уровне. Образцом же для стрельцов послужили, скорее всего, польско-литовские пешие наемные роты. Впрочем, полностью исключить опосредованное восточное (через крымский образец) влияние мы не можем. Но оно играло, судя по всему, отнюдь не ведущую, не определяющую роль. Первенствующее значение, на наш взгляд, имел восточноевропейский опыт, творчески переработанный и применный к конкретным русским условиям.
Стрелецкая «повседневность»
Учрежденное в 1550 г., стрелецкое войско недолго оставалось неизменным. Успешное боевое крещение «огненных стрелцов» во время 3-й Казанской экспедиции очень скоро запустило механизмы их изменения и трансформации. Долговременные «командировки» московских стрельцов в «горячие точки», прерывавшие, и порой навсегда, личную связь отосланных в «дальконные грады» воинников с государем, необходимость содержать гарнизоны в многочисленных пограничных «украинных» городах, желание иметь в своем распоряжении побольше зарекомендовавших себя с лучшей стороны ратников (вкупе с политикой на разграничение обязанностей служилых и тяглых «чинов», о чем уже говорилось прежде), совершенствование тактики использования стрельцов на поле боя, да мало ли что еще — все это способствовало тому, что стрелецкое войско меняется. Меняется его численность, его предназначение, структура, характер содержания, подчиненность, да что там говорить — размывается постепенно и сам элитарный характер стрелецкой пехоты (впрочем, справедливости ради стоит отметь, что попытки восстановить особый статус если не всех, то хотя бы части стрельцов, предпринимались позднее). К Смутному времени стрельцы подошли уже иными — при всей внешней схожести со стрельцами образца 1550 г. они к тому времени стали несколько другими. Об этой эволюции, которая проявлялась в деталях стрелецкой «повседневности», и пойдет речь в этой главе.
Структура, организация и численность стрелецкого войска
Характеристику устройства стрелецкого войска во 2-й половине XVI — начале XVII в. начнем, пожалуй, с его численности. Согласно той самой записи из Русского Хронографа, в момент своего учреждения стрелецкое войско насчитывало 3 тыс. бойцов, сведенных в 6 пятисотенных статей. Однако в таком составе «выборные» московские стрельцы пребывали недолго. Отлично зарекомендовав себя во время казанского кризиса 1551–1552 гг. и 3-й Казани осенью 1552 г., стрелецкая пехота полностью оправдала возложенные на нее на первых порах надежды, и, очевидно, в Москве решили нарастить ее состав. Этому же, очевидно, в немалой степени поспособствовала и установившаяся тогда же практика длительных командировок стрелецких приказов целиком или их «вексилляций» (если Москва Третий Рим, то почему не может быть ее легионов и их вексилляций?) в «дальноконные грады» — уже в 1551 г. одна из статей отправилась в Казань охранять особу нового казанского царя Шах-Али (ну и одновременно присматривать за ним — но об этом поподробнее потом), а некоторое количество — в новопостроенный Свияжск.
И когда некий англичанин из посольства Энтони Дженкинсона описывал обычный, проводившийся ежегодно в декабре строевой смотр 1557 г. в Москве, во время которого перед ликом государя продефилировали стройными рядами 5 тыс. стрельцов —
Таким образом, выходит, что к концу 50-х гг. XVI в. численность корпуса стрелецкой пехоты выросла уже по меньшей мере до 8 тыс. человек — более чем вдвое, а то и втрое против первоначального. И на этом рост не остановился. По мере того, как русское государство все глубже и глубже втягивалось в войну сразу на нескольких фронтах — на северо-западном, в Ливонии и Литве, на южном, крымском и в Поволжье, где время от времени вспыхивали мятежи, ратных людей требовалось все больше и больше. И простым способом решить эту проблему представлялось заведение в «украинных» городах все новых и новых стрельцов.
Когда стали появляться городовые стрельцы? Если не считать Казани и Астрахани, где начало тамошним стрелецким гарнизонам положили откомандированные туда после перехода этих городов под власть московского государя московские стрельцы, то можно осторожно предположить, что этот процесс был запущен после взятия Полоцка в феврале 1563 г.[240] Стрелецкие гарнизоны в поволжских городах (к примеру, Лаишеве и Свияжске — впрочем, в последнем он мог быть давно) отмечаются уже в 1565–1568 гг. Так, к примеру, в Лаишеве, согласно сведениям писцовой книги 7076 г. (т. е. 1567/68), было «двадцать пять дворов стрелецких, а людей тож» (и это только в самом городе, а были ли стрельцы на посаде, отдельной слободой — неизвестно, поскольку полностью книга не сохранилась)[241]. В Свияжске в «городе» (т. е. крепости) находились дворы стрелецкого головы, 3 сотников и 196 рядовых стрельцов и младших командиров, а на посаде, в остроге — еще двор головы, 5 дворов сотников, 3 двора пятидесятников и 389 дворов (с 391 человеком). Всего, выходит, в Свияжске были расквартированы 2 стрелецких приказа (неполной, правда, численности — почти 600 рядовых стрельцов и младших командиров[242]. Любопытная деталь — после того, как в 7074 г. (т. е. в 1565/66) стрелецкий прибор головы Третьяка Мертвого был переведен «на государеву службу на житье» в Астрахань, в Казани остались два прибора, голов Данилы Хохлова и Субботы Чаадаева, общей численностью 21 начальный человек и 557 рядовых стрельцов, не считая оставшихся на житье в Казани сотника и 51 стрельца отправленного в Астрахань прибора[243]. При этом на содержание стрельцов было выделено земли и покосов в казанской округе из расчета 1000 рядовых стрельцов и 12 начальных людей (2 головы и 10 сотников)[244].
Множество стрелецких гарнизонов появляется в эти годы в городах на крымской «украине». Так, в росписи войска, которое готовилось к встрече хана Девлет-Гирея I и его воинства в летнюю кампанию 1572 г., упоминаются стрельцы «из Чернигова з головою 300 чел., из Стародуба с сотцким 50 чел., из Рославля с сотцким 50 чел., из Новагородка Северского с сотцким 50 чел., из Почапа с сотцким 30 чел., из Веневы с сотцким 20 чел., <…> с Резани с соцким 100 чел., из Епифани с соцким 35 чел.»[245]. Всего на круг выходит 635 стрельцов и 10 их начальных людей.
По литовской «украине» и в особенности в Ливонии городовые стрельцы также появляются примерно в это же время. Так, например, когда во 2-й половине 60-х гг. начал шаг за шагом, постепенно возводиться полоцкий «укрепленный район», тамошние крепости населяются детьми боярскими, пушкарями, воротниками, затинщиками и, само собой, стрельцами и казаками. Стрелецкие гарнизоны упоминаются, в частности, в крепостях Копье, Сокол, Туровля, Нещерда, Красный[246].
Этот список с включением в него стрелецких гарнизонов с «немецкой» «украины» можно существенно расширить, если привлечь материалы разрядных книг. К примеру, для участия в Ливонском походе Ивана Грозного в 1577 г. были откомандированы отряды стрельцов из следующих городов на западной и северо-западной границах — «с Невля 60 человек стрельцов, с Лук Великих стрельцов 40 человек, из Зеволочья стрельцов 15 человек[247], из Юрьева Ливонсково старых и новово прибору стрельцов 69 человек, из Вильяна старых и новых 156 человек стрельцов, из Алыста старых и новых стрельцов 90 человек, ис Пернова стрельцов 89 человек[248], из Новагородка Ливонсково 45 человек стрельцов, из Ругодева стрельцов 300 человек[249], из Ыванягорода стрельцов 200 человек, с Ямы города стрельцов 40 человек, ис Копорья стрельцов 80 человек, из Орешка стрельцов 170 человек, ис Корелы стрельцов 170 человек, ис Солачи стрельцов 200 человек, ис Перколи стрельцов 100 человек, ис Полоцка стрельцов 700 человек, ис Сокола 150 человек стрельцов, с Усвята стрельцов 100 человек, из Озерищ стрельцов 60 человек, с Нещедры стрельцов 70 человек»[250]. Согласимся — список более чем впечатляющий, и у псковского летописца были все основания покритиковать Ивана Грозного за то, что он «наполни грады чюжие русскими людми, а свои пусты сотвори»[251].
Итак, с появлением в 60-х гг. XVI в. «городовых» стрельцов численность стрелецкого войска существенно выросла. Но и это еще не все — с учреждением в 1565 г. опричнины в ее составе был создан и отдельный корпус опричных стрельцов. Пойдя на этот шаг, Иван Грозный решил повторить опыт 1550 г. с «перебором людишек» и созданием нового Государева двора. Новый двор на этот раз в еще большей степени, чем два предыдущих (унаследованный от Василия III и измененный в 1550 г.), должен был быть действительно личным двором государя, связанным с ним теснейшими личными служебными отношениями. Сколько было опричных стрельцов — сказать сложно. Во всяком случае, когда в декабре 1571 г. Иван Грозный приехал в Новгород, собираясь на свое «на дело государево и на земское» против «свийских немцев», то его казну, согласно сведениям новгородского книжника, охранял конвой из 500 стрельцов — очевидно, что опричных государевых стрельцов[252]. Другой же новгородский летописец писал, что в знаменитом походе Ивана Грозного на Новгород вместе с царем и его опричниками сыскивать новгородскую измену прибыли и полторы тысячи «стрелцов московских», опять же, совершенно очевидно, речь идет об опричных стрельцах[253]. Следовательно, мы не слишком ошибемся, если предположим, что опричное стрелецкое войско насчитывало порядка двух тысяч стрельцов, а возможно, и того больше.
С ликвидацией (или ее переименованием) опричнины «особный» двор Ивана Грозного отнюдь не исчез, но сохранился. Вместе с ним, судя по всему, сохранился и отдельный корпус государевых стрельцов. Это предположение подтверждает роспись Ливонского похода Ивана Грозного в 1577 г., в которой государевы стрельцы и стрельцы «земские» расписаны отдельно друг от друга, причем, что любопытно, и сами государевы стрельцы разделены. Соответствующая запись в разрядной книге гласит: «Да з государем же стрельцов государевых 1000 человек, да из дворцовых городов с Себежа стрельцов 90 человек, ис Красново стрельцов 40 человек, с Опочки стрельцов 60 человек, ис Козельска стрельцов 20 человек, из Белева стрельцов 20 человек, ис Перемышля стрельцов 20 человек, из Лихвина стрельцов 30 человек; и всего стрельцов ево государева двора и дворовых городов 1280 человек»[254]. Логичным было бы предположить, исходя из этой записи, что и опричные дворовые стрельцы вскоре после своего появления также разделились на собственно опричных, несших службу при государе, и опричных городовых, расквартированных в городах, находившихся в дворцовых землях. Уже после смерти Ивана Грозного «государевы» стрельцы, судя по всему, были переименованы в «стремянных», составив особенную, привилегированную часть московского стрелецкого корпуса.
Своими собственными «личными» стрельцами, конными и пешими, обзавелся не только Иван Грозный. Могущественнейший и влиятельнейший князь И.Ф. Мстиславский, «столп царства», как именовал его Иван Грозный, в своей вотчине городке Веневе на крымской «украине» на свои средства во 2-й половине 60-х гг. XVI в. содержал сотню стрельцов–3 затинщиков, 9 десятников и 88 рядовых стрельцов, расписанных на три статьи в зависимости от выплачиваемого жалования. За свой счет содержал князь Мстиславский стрелецкий гарнизон и в другой пограничной крепости, Епифани. Здесь также стояла сотня пеших стрельцов — сотник, 10 десятников и 84 рядовых стрельца, которым из княжеской казны выплачивалось хлебное и денежное жалование. Кроме того, Мстиславский содержал в Епифани еще и полусотню конных стрельцов в составе пятидесятника, 5 десятников и 45 рядовых стрельцов[255]. Возможно, были и другие аналогичные случаи — например, почему не могло быть своих стрельцов у удельного князя Владимира Андреевича Старицкого или, предположим, у знатнейших и богатейших аристократов князей М.И. Воротынского и И.Д. Бельского, которые занимали соответственно третье и первое места в военной иерархии Русского государства того времени? Они имели достаточно средств для того, чтобы нанять отряды стрельцов и выплачивать им «алафу» из своей казны (отметим к тому же, что владения князей Воротынских находились на крымской «украине», как и веневская «отчина» Мстиславского).
К сожалению, дошедшие до нас источники молчат на этот счет. Зато мы можем совершенно определенно говорить о том, что, во всяком случае, один монастырь в 70-х гг. XVI в. обзавелся собственными стрельцами (естественно, с разрешения верховной власти). Речь идет о знаменитом Соловецком монастыре. Сохранилась любопытная грамота Ивана Грозного, датированная 2 августа 1578 г. В ней царь, обеспокоенный дошедшими до него слухами о том, «что хотят приходить к Соловецкому монастырю войною и на все Поморье свицкие немцы и амбурцы (т. е. шведы и гамбурщы. —
К концу правления Ивана Грозного численность стрелецкого войска в результате всех описанных прежде мероприятий верховной власти выросла, по сравнению с концом 50-х гг., примерно в полтора раза. Дж. Флетчер, английский дипломат, посетивший Россию в начале правления сына Ивана Грозного Федора, писал о том, что «пехоты, получающей постоянное жалованье, царь содержит до 12 000 человек, называемых стрельцами, из них 5000 должны находиться в Москве или в ином месте, где бы ни находился царь, и 2000, называемых стремянными стрельцами, при самой его особе, принадлежа дворцу или дому, где он живет. Прочие (под ними Флетчер имел в виду, конечно же, городовых стрельцов. —
Любопытно, но в т. н. Московском летописце, составленном в конце правления Михаила Федоровича с опорой не только на летописи, но и на некоторые официальные документа, в т. ч. и разрядные записи, также называется цифра в 12 тыс. стрельцов, которые были на службе во 2-й половине правления Ивана Грозного[259]. Таким образом, можно утверждать, что за три с половиною десятилетия численность стрелецкого войска выросла с 3 тыс. до 12 тыс., при этом сам корпус стрелецкой пехоты делился на три «статьи» — «стремянные» стрельцы, элита элит стрелецкого войска, подлинная царская «лейб-гвардия»[260], стрельцы московские, отборные подразделения, и гарнизонные части — стрельцы городовые или жилецкие, расквартированные по городам и крепостям русского государства. Этот порядок, судя по всему, стал традицией и на последующие десятилетия.
К концу XVI в. и в самом начале следующего, XVII столетия, численность стрелецкого войска снова возросла. Не в последнюю очередь это было связано с тем, что в самом конце XVI в. в Поле был выстроен целый ряд новых городов-крепостей, которые, по словам летописца, царь Федор Иоаннович «насади ратными людми, казаками, и стрелцами и жилецкими людми»[261]. Любопытно сравнить перечень высланных из этих украинных городов стрельцов в поход против самозванца в 1604 г. со списком стрельцов из украинных же городов в 1572 г. В походе 1604 г., согласно сохранившейся разрядной росписи, должны были принять участие, помимо стрельцов московских, стрельцы из следующих «украинных» городов: Рязани (200 человек), Воронежа (100), Ельца (еще 100), Крапивны (63), Михайлова (100), Пронска (50)[262], Дедилова (42), Тулы (40), Зарайска (50), Венева (30), Ряжска (50), Белева (20), Козельска (50), Епифани (50), Данкова (50), Темникова (20), Новосиля (30), Мценска (30), Орла (20), Арзамаса (50), Павлова (25), Перемышля (20), Одоева (30), Черни (30) и Алексина (50), всего 1300 пеших стрельцов[263]. Естественно, что в поле и в 1572-м, и в 1604 гг. были высланы далеко не все стрельцы (как это показывает пример Пронска), стоявшие гарнизоном в названных городах, а лишь часть их, так что общая численность стрельцов на крымской «украине» была, конечно же, намного больше. Так, например, в одном только новопостроенном городе Царевборисов в 1600 г. было пеших стрельцов 500 человек и еще несколько сотен стрельцов конных, а на зиму осталось годовать 500 жилецких стрельцов и еще 100 стрельцов из украинных городов[264].
Если же попытаться подвести общий итог на начало XVII в., то, если принять на веру свидетельство французского авантюриста и наемника Ж. Маржерета, накануне начала Смуты в московских стрелецких слободах проживало 10 тыс. стрельцов «императорской гвардии», разбитых на пятисотенные приказы. Кроме этих 10 тыс. аркебузиров, продолжал дальше Маржерет, «они (т. е. стрельцы. —
Польский шляхтич Станислав Немоевский, приехавший в Москву на бракосочетание Лжедмитрия I и Марины Мнишек с коммерческим поручением от сестры короля Речи Посполитой Сигизмунда III Анны, сообщал несколько иные сведения о численности стрелецкого войска в начале XVII в. По его словам, «в пограничных городах, т. е. посадах, число стрельцов зависит от того, как велико число жителей. В Москве более всего — их 9 приказов (перед этим Немоевский отмечал, что обычный стрелецкий приказ насчитывает 500 человек. —
Отечественный исследователь М.Ю. Романов, касаясь численности московских стрельцов в самом начале Смуты, основываясь на анализе составленного в 7151 г. (1642/43) списка стрелецких голов и сотников конца XVI — начала XVII в., пришел к выводу, что летом 1606 г., незадолго до переворота в Москве и убийства Лжедмитрия I, столичный гарнизон составляли 8 стрелецких приказов — голов Посника Огарева, Леонтия Скобельцына, Пимена Гурьева, Казарина Бегичева, Ратмана Дурова, Федора Брянченинова, Федора Челюсткина и Михайлы Косицкого. Еще два приказа, голов Андрея Микулина и Юрия Петровского, были посланы в Астрахань (и посылка эта была связана, очевидно, с необходимостью пополнить астраханский гарнизон, который понес большие потери в результате неудачной экспедиции воеводы И.М. Бутурлина против северокавказского таркинского шамхала)[268]. Итого выходит 10 приказов[269], что совпадает с оценкой численности московского стрелецкого гарнизона, которую дал Станислав Немоевский, особенно если учесть, что из этих 10 приказов 9 были пятисотенными (под началом голов «ходил» по пяти сотников), а один, Посника Огарева, состоял как минимум из 6 сотен (очевидно, речь в «Списке» шла о том самом Стремянном приказе).
Если отталкиваться от цифр, приведенных Маржеретом, и принять во внимание, что наиболее многочисленные стрелецкие гарнизоны стояли во Пскове, Новгороде Великом, Смоленске, Казани и Астрахани (под тысячу или даже больше[270]), а также в ряде городов на крымской «украине», в составе Украинного разряда (военно-административного округа) — в том же Чернигове, например, то цифра в 20 тыс. стрельцов, стремянных, московских и городовых, находившихся на государевой службе накануне Смуты, вовсе не выглядит завышенной. Для сравнения можно привести данные сметного списка 7139 г. (1630/31). Согласно этой смете, в ведении Стрелецкого приказа находилось 19 540 стрельцов и их начальных людей, в т. ч. московских 4 тыс. (8 приказов), новгородских 1 тыс. (2 приказа), в Пскове 1 тыс. (2 приказа). Кроме того, в ведении Казанского двора находилось еще 11 182 стрельца, разбросанных на огромном пространстве от Поволжья и Северного Кавказа до Восточной Сибири.
Крупнейшие стрелецкие гарнизоны здесь были в Казани (4 приказа пеших стрельцов), Свияжске (1 приказ), Астрахани (2 приказа конных и 4 приказа пеших стрельцов) и Терках (1 приказ конных и 2 приказа пеших стрельцов)[271]. Всего выходит на круг чуть больше 30,5 тыс. стрельцов (по штатному расписанию, на самом деле было, конечно, несколько меньше — так, в той же Казани при «штате» в 2 тыс. стрельцов налицо было 1760, а прочие выбыли из списков по разным причинам[272]). Принимая во внимание, что к началу 30-х гг. XVII в. Русское государство только-только оправилось от последствий Смуты, но еще не достигло прежнего своего предсмутного состояния, то наличие 20 тыс., если не больше, стрелецкого войска в начале XVII в. представляется вполне возможным. Эту цифру, около 20 тыс. стрельцов всех «статей», мы и будем считать тем нижним пределом численности стрелецкого войска перед Смутой.
В событиях Смуты стрельцы приняли самое активное и непосредственное участие (подробнее об этом будет сказано дальше), и это не преминуло сказаться на стрелецком войске самым негативным образом. Как и русское общество того времени, оно оказалось разорванным — стрельцы сражались на стороне всех главных участников этой воистину гражданской войны начала XVII в. и, само собой, понесли немалые потери. Неоднократно упоминавшийся нами прежде польский шляхтич Станислав Немоевский писал о московских стрельцах, что «теперь их осталось мало: они перебиты в нынешнею войну после смерти Димитрия» («ale juź ich taraz malo zostalo; na wojne taraźniejszej po śmierci Dymitrowej wybici»)[273].
Естественно, что с воцарением новой династии и постепенным наведением порядка в стране «правительство» юного Михаила Федоровича не могло не заняться всерьез восстановлением численности и боеспособности стрелецкого войска — прежде всего московских стрельцов, этой надежды и упования всех московитов. Гибель архива Стрелецкого приказа в московском пожаре 1626 г. не позволяет в полной мере оценить усилий новой власти по возвращению стрелецкому войску прежнего значения, но отдельные сохранившиеся свидетельства позволяют обрисовать общую картину. По мнению М.Ю. Романова, уже в 1613 г., вскоре после избрания Михаила Романова новым русским царем, московский стрелецкий гарнизон насчитывал 8 (против 10 семью годами ранее) приказов — голов Ивана Козлова (который командовал Стремянным приказом), Бориса Полтева, Михаила Рчинова, Михаила Тихонова, Михаила Темкина, Данилы Пузикова, Богдана Шестакова и Константина Чернышова[274]. О численности московских стрельцов некоторые представления дает разряд 7124 г. (1615/16). Согласно данным разряда, в этом году «в посылках» (под Смоленском, на посольских съездах и в иных командировках) было 2 полных пятисотенных приказа московских стрельцов, видимо, 3 неполных (в разряде сказано о 800 стрельцах в осадном лагере под Смоленском, к которым нужно было прибрать еще 700 стрельцов, но налицо летом 1616 г. оказалась всего лишь 1 тыс.) и «россыпью» еще 500 стрельцов. В самой же Москве для несения гарнизонной службы, согласно осадной росписи «по нагайским вестем» оставалось 1894 стрельца[275]. Итого выходит примерно 4,3 тыс. стрельцов (или того меньше — с учетом неполной укомплектованности приказов). Это, конечно, не 10 и даже не 5 тыс. стрельцов, что были в Москве в начале столетия, до Смуты, но сила все равно серьезная.
Удивляться таким темпам восстановления из небытия московского стрелецкого войска не стоит — новая династия остро нуждалась в надежной военной силе, которую можно было противопоставить тем же казакам, вольготно чувствовавшим себя в условиях всеобщего хаоса и анархии. И это не говоря уже о врагах внешних — королевич Владислав вовсе не собирался отказываться от преподнесенного ему титула московского царя, и надо было ожидать новой его попытки воссесть на московском престоле (и, забегая вперед, отметим, что долго ждать этого не пришлось).
Правда, как видно из списка московских стрелецких приказов 1613 г., численность московских стрельцов после Смуты полностью не восстановилась — с уходом 2 приказов в 1606 г. в Астрахань на их место не были «прибраны» новые стрелецкие приборы, и это положение сохранилось, согласно сметной росписи 7139 г., до самого начала 30-х гг. XVII в.[276] Лишь весной 1631 г. были сформированы новые приказы, и число несущих службу в столице Русского государства стрелецких приказов выросло до II[277]. Очевидно, что увеличение численности московского стрелецкого войска в 1631 г. было обусловлено подготовкой Москвы ко 2-й Смоленской войне, в которой она намеревалась взять реванш за потерю Смоленска и унижения, перенесенные от поляков в годы Смуты. Собственно говоря, со Смоленской войны, 2-й по счету (первая была во времена Василия III в 1512–1522 гг.), в истории стрелецкого войска начинается новая страница, которая давно заслуживает отдельного исследования.
Но вернемся обратно к стрельцам, на этот раз к городовым. О городовых стрельцах сведений в первых послесмутных временах сохранилось и того меньше. В принципе не подлежит сомнению, что и они были сильно потрепаны Смутой, в особенности стрельцы в городах на «польской» и «литовской» «украинах». Один характерный пример из воеводской «сказки» — «брянских и рословских стрельцов было во Брянску з головою и с сотники 300 ч[еловек], а в нынешнем 124 году в генваре по сказке брянского воеводы Петра Воейкова во Брянску тех стрельцов ныне 177 ч[еловек], а достальные побиты в Лисовского приход, а иные от бедности розбрелися (выделено нами. —
Любопытные сведения о городовых «жилецких» стрельцах сообщает Разряд 7124 г. (1615/16). На его страницах упоминаются городовые стрельцы переяславль-рязанские, михайловские, калужские, тульские, дедиловские, епифанские и мценские общим числом 945, посланные в составе государевой рати осаждать захваченный поляками Смоленск. В разряде упомянуты также и ярославские стрельцы (50 человек). В «полках» в этом году также были оставшиеся за смоленской службой (т. е. не посланные под Смоленск) 150 новосильских стрельцов, 90 рязанских, 25 конных и 124 пеших михайловских стрельца, 30 шацких и 19 брянских. Из Зарайска в «полк» были отправлены 70 зарайских стрельцов, а из Данкова–161 пеший стрелец, а 200 конных астраханских стрельцов вместе с другими ратными людьми отправились «воевать» Литву[280]. Всего выходит 1864 городовых стрельца, которые отправились в поход в составе полевых ратей. А дальше в разряде следует длинный список городов (приведем его полностью — интересна «география» стрелецких гарнизонов), в которых «живут» стрельцы.
В этот перечень входили Вязьма (с 200 стрельцами по «штату»), Дорогобуж (согласно разряду, в этот город, ставший, как и сто лет назад, пограничным, надлежало прибрать 100 стрельцов), Белая (200), Торопец (260), Невель (300), Псков (400 старых и 220 новоприборных), Изборск (56), Остров (50), Опочка (80), Себеж (270), Тихвин (300), Ржев (прибрать 100), Торжок (прибрать 100), Тверь (прибрать 50), Кирилло-Белозерский монастырь (100), Белоозеро (140), Вологда (300), Кострома (100), Романов (40), Ярославль (150), Переяславль-Залесский (80), Арзамас (48), Нижний Новгород (200), Муром (в разряде указано, что «по Лисовского вестем велено прибрать 100 ч[еловек] стрельцов (выделено нами. —
Если свести баланс воедино, то выходит, что непосредственно после Смуты численность стрелецкого войска (московские и городовые стрельцы) составила около 11–12 тыс., с добавкой же стрельцов понизовых, сибирских и поморских городов списочный состав стрелецкого войск составит 14–15 тыс., что, конечно же, существенно меньше, чем до начала великих потрясений. Не только восстановить, но и превзойти показатели досмутного времени стрелецкого войска можно, как показывают данные сметного списка 7139 г., только в начале 30-х гг. XVII в.
Оценив примерную численность стрелецкого войска в начале его истории, спустя полстолетия, сразу после Смуты и накануне 2-й Смоленской войны, перейдем к характеристике его внутреннего устройства и структуры.
Первые шесть стрелецких подразделений, статей, насчитывали, если принять на веру сведения, сообщаемые Русским Хронографом, 3 тыс. стрельцов — по пятисот бойцов в каждой статье. Последние же делились на сотни. При этом, во всяком случае на первых порах, стрелецкие сотни действительно являлись сотнями, имея близкое к ста число бойцов (чего не скажешь об учрежденных вскоре после этого «сотнях» детей боярских, которые сильно различались по численности).
Царский приговор, пересказанный составителем Русского Хронографа, не содержит сведений относительно разбивки стрелецких сотен на более мелкие подразделения. Но само по себе деление первых «статей» на сотни позволяет предположить, что внутренняя организация их строилась на строгом следовании децимальному принципу (который был заимствован, видимо, от пищальников, а эти последние, как мы уже отмечали, взяли его у посадских людей). Следовательно, можно с уверенностью предположить, что уже на самых ранних этапах стрелецкие сотни делились на полусотни и десятки.
Это предположение подтверждают несколько более поздние источники. Так, стрелецкие десятники встречаются на страницах писцовой казанской книги 1566–1568 гг.[282] В «Обидном списке», приложенном к грамоте полоцкого воеводы князя А.И. Ногтева-Суздальского, сообщающей о бесчинствах литовских ратных людей на руско-литовском порубежье и датированной летом 1571 г., неоднократно упоминаются стрелецкие и казачьи пятидесятники[283], равно как и в приходно-расходных книгах Соловецкого монастыря — например, в мае 1581 г.[284] О развитой иерархии начальных людей недвусмысленно говорит т. н. «Записка о царском дворе», составленная, по мнению отечественного исследователя Д.В. Лисейцева, во время короткого правления Лжедмитрия I[285]. Эта записка среди прочих любопытных подробностей о стрелецкой «повседневности» (потому к ней мы еще не раз будем возвращаться) сообщает, что «на Москве безотступно живут пять приказов стрелцов, а в приказе по пятисот человек; у них головы стрелетцкие, сотники, пятидесятники, десятники»[286].
О многоуровневой иерархии начальных людей в стрелецких приказах говорят и другие источники, как более ранние, так и современные «Записке». Ж. Маржерет, служивший Борису Годунову, Лжедмитрию I, упоминает стрелецких голов, сотников и десятников — стрельцы, писал он, разделены на приказы, «т. е. отряды по пятьсот человек, над которыми стоит голова, по-нашему — капитан; каждая сотня человек имеет сотника и каждые десять человек — десятника» (в оригинале фраза звучит следующим образом: «Qui est une compagnie de cinq cens, sur lesquels ils ont un Golova que nous nommerons Capitaine, chscune centaine d’hommes a un Centenier, et cahque dix homes un Decetnic»). Любопытно, но, подробно перечисляя звания начальных людей стрелецкого войска и приводя им примерные французские аналоги, Маржерет не упоминает пятидесятников)[287].
Подчиненность и «штатное расписание» начальных людей в стрелецком приказе конца XVI — начала XVII в. хорошо видны из сведений, которые сообщает смоленская «Крестоприводная книга» 1598 г., о которой мы уже упоминали прежде. Согласно ее сведениям, пятисотенный приказ под началом стрелецкого головы делился на пять сотен во главе с сотниками. Каждая сотня, в свою очередь, делилась на две полусотни, а полусотни, которыми командовали пятидесятники, — на десятки во главе с десятниками, причем пятидесятник сам командовал одним из десятков своей полусотни, и, таким образом, в его подчинении находились четверо десятников. Так, в приказе головы Лукьяна Корсакова числились сотниками Григорий Микулин, Михаил Битяговский, Пороша Кудрявый, Тимофей Доводчиков и Артемий Кушелев, пятидесятниками — Иван Гаврилов, Иван Андронов, Семен Картавый, Тит Павлов, Василий Шмыр, Иван Алексеев, Истома Леонов, Василий Дернов и Софрон Сидоров; десятниками — Афоня Зиновьев, Мокей Леонтьев, Ждан Константинов, Ермола Колоколов, Федор Шеста, Андрей Микулин, Василий Кошкодав, Иван Васильев, Осип Булатов, Афоня Григорьев, Моисей Васильев. Яким Мыльников, Афоня Понютин, Иван Матвеев, Давыд Клементьев, Яким Капкин, Гриша Босин, Гриша Серков, Костя Лукин, Истома Павлов, Федча Степанов, Гаврилко Васильев, Игнашко Иванов, Иван Свиридов, Лукьян Шемет, Деменя Федоров, Василий Гаврилов, Денис Кудрин, Давыд Пересветов, Иван Решето, Аксен Овсяников, Федот Иванов, Михайло Улянеев, Кузьма Григорьев, Федор Григорьев, Андрей Денисов, Омена Семенов, Селиверст Теляшов и Василий Прокофьев[288]. Та же структура просматривается и из елецкой Отдельной книги датированной началом 90-х гг. XVI в., об отводе земельного жалования елецким служилым людям, в т. ч. и стрельцам. И здесь также сотня во главе с сотником делилась на две полусотни во главе с пятидесятниками, а каждая полусотня, в свою очередь — на 5 десятков, которыми командовали сам пятидесятник и 4 десятника[289].
Смоленские документы начала XVII в. позволяют сделать предположение и о том, что при стрелецком голове был и свой «штаб» из нескольких дьячков/подьячих и их помощников, которые вели всю приказную внешнюю и внутреннюю документацию. Так, в смоленском стрелецком приказе головы Василия Чихачева в 1611 г. роль подьячих исполняли стрелец Борис Чемесов и пятидесятник Семен Игумнов[290]. Стоит согласиться с мнением историка А.М. Молочникова, что в обычном стрелецком приказе было как минимум не меньше двух подьячих (скорее всего, один подьячий и его помощник-доброволец из числа грамотных и уважаемых рядовых стрельцов или младших начальных людей), а возможно, и больше — в каждой сотне (во всяком случае, это можно предположить, исходя из текста поручных грамот, что давали смоленские стрельцы в годы Смуты)[291]. Впрочем, учитывая, что в наказе сыну боярскому Дмитрию Дернову, назначенному в 1614 г. стрелецким головой в Кирилло-Белозерский монастырь, упоминаются некие пятисотенный и сотенные дьяки, то выходит, что в грамоте речь идет о «болшом» дьяке, ведавшем делами всего приказа, и о «менших» дьяках, отвечавших за делопроизводство в стрелецких сотнях. Следовательно, дьяки и подьячие общим числом, соответствующим количеству сотен, входили в «штат» стрелецкого приказа/прибора[292].
Еще один любопытный факт, который проливает свет на устройство стрелецкого прибора/приказа. Ж. Маржерет, характеризуя московских стрельцов, писал о том, что в стрелецких приказах «каждые десять человек имеют телегу, чтобы перевозить припасы» и на тот случай, если стрельцам выдавались от казны лошади для ускорения передвижений, то кормить, чистить и ухаживать за лошадьми должны были слуги[293]. Следовательно, можно с уверенностью предположить, что в стрелецких подразделениях наряду со «строевым» присутствовал еще и некоторый «нестроевой» элемент. Неясно, правда, насколько последний носил «штатный» характер, но можно предположить, что по меньшей мере часть его составляли родственники «строевых» стрельцов, стрелецкие недоросли и/или старые стрельцы, отставленные от службы, но не желавшие сидеть дома[294].
Одним словом, в источниках содержится достаточно упоминаний и о структуре стрелецкого войска, и о его начальных людях. Сведений о последних достаточно, чтобы восстановить служебную иерархию обычных пятисотенных приказов. Интересную характеристику московской командной иерархии оставил швед Петр Петрей. «Все войско (московитов. —
Но существовали ли более высокие, чем голова и сотники, ранги начальных людей в стрелецком войске? Ж. Маржерет упоминает о некоем «генерале» (
Наряду со стрелецким «генералом» в источниках встречается и упоминание о стрелецком «тысячнике». Некий Семейко Федорович Хохолин[299], поименованный этим самым стрелецким тысячником, упоминается среди пленных «воевод и инших людей зацных», которые были взяты в полон торжествующими литвинами после их победы над ратью князя П.И. Шереметева в 1564 г. на р. Ула[300]. Логично было бы предположить, что С.Ф. Хохолин командовал тысячным приказом полоцких стрельцов. Это предположение можно подвергнуть сомнению, ибо, как уже не раз было сказано, обычный стрелецкий приказ насчитывал по «щтату» 500 человек (реально, конечно, меньше). Однако в уже упоминавшейся нами «Записке о царском дворе» наряду с обычными пятисотенными стрелецкими приказами упоминается «приказ болшой», который «всегды с государем, куды государь пойдет»[301]. О двух тысячах стремянных стрельцов
Любопытная деталь — судя по всему, 1000 государевых стрельцов, упомянутых в росписи Ливонского похода 1577 г., составляли один тысячный приказ под началом головы Сулеша Артакова, упоминаемого как в разрядных записях этого похода, так и в списке Государева двора 1573 г.[304] В таком случае Сулеш Артаков также мог быть «тысячником», хотя бы и временно.
Кому подчинялось стрелецкое войско и кто им управлял? Выше мы уже говорили о Стрелецком приказе и его судье («генерале», по терминологии Ж. Маржерета), которому были подведомственны стрельцы — их служба, управление, судопроизводство и отчасти (почему отчасти — об этом чуть ниже) содержание. Когда же появился Стрелецкий приказ, на первых порах именовавшийся Стрелецкой избой?[305]
История возникновения административного учреждения, которое отвечало за стрельцов, запутанна и неясна. Исследователь московской приказной системы Д.В. Лисейцев отмечал, говоря о Стрелецком приказе, что в отечественной «историографии господствует мнение, согласно которому они (т. е. Стрелецкий и Холопий приказы. —
Действительно, трудно представить, учитывая тот огромный объем делопроизводственной документации[307], который порождала приказная бюрократия, не говоря уже о том, чтобы нигде и никак, ни в сохранившихся актах, ни в разрядных записях, не была отражена служба в Стрелецком приказе равно бояр и дьяков на протяжении пары десятков лет. Молчат о Стрелецком приказе и иностранные наблюдатели, побывавшие в Москве в первую половину правления Ивана Грозного. Тот же немецкий авантюрист г. Штаден, описывая московскую приказную систему середины 60-х гг. XVI в., упоминает Разрядный, Ямской, Разбойный, Земский, Посольский приказы, приказ Казанского дворца и ряд других, но Стрелецкого приказа в его списке не было[308]. Одним словом, все сходится на том, что Стрелецкая изба, упомянутая в разряде государева похода на шведов зимой 1571/72 г., и возникла на рубеже 60–70-х или в самом начале 70-х гг. XVI в. С этого момента Стрелецкая изба (к концу XVI в. она именуется уже приказом[309]) уже не исчезает из источников, следовательно, нет оснований полагать, что она существовала до этого времени, не оставив никаких следов ни в актах, ни в летописях, ни в разрядных записях, ни в записках иностранцев.
Но если Стрелецкая изба появляется на рубеже 1560–1570-х гг., то вполне закономерен вопрос — а кто управлял стрельцами до этого на протяжении почитай двух десятков лет? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно провести целое историческое изыскание. Начнем с того, что в уже цитировавшейся нами «Записке о царском дворе» начала XVII в. есть любопытный пассаж. Царский дворецкий, согласно этой «Записке», глава дворцового ведомства и управитель государева домена, вместе с двумя дьяками, заседавшими во Дворце и подчинявшимися ему, отвечали, помимо прочего, и за снабжение стрельцов государевым хлебным жалованием (за сбор стрелецкого хлеба отвечал Хлебенной или, позднее, Житный двор приказа Большого дворца)[310]. Напрашивается предположение, что, поскольку именно из Дворца со временем «отпочковывались» все новые и новые приказы[311], то и Стрелецкий приказ оформился из некоего учреждения, возникшего внутри Дворца и «ведавшего» стрельцами.
Что это было за учреждение? Ответ на этот вопрос дает чудом сохранившая грамота, датированная ноябрем 1560 г. (стоит обратить внимание на дату — это самый ранний этап существования стрелецкого войска, заря его истории, прошло десять лет с момента учреждения стрелецкого войска, и еще 10 лет должно пройти, прежде чем появится первое упоминание о Стрелецкой избе). Тогда казанскому стрелецкому голову Даниле Хохлову была вручена жалованная несудимая двусрочная царская грамота на его поместья в Гороховском, Нижегородском и Костромском уездах. И в этой грамоте, среди прочего, отмечалось, что ежели кто будет искать на Даниле и его людях, которые вместе с ним находятся на службе, по прибытии их в Москву, или в его поместьях, или на его крестьянах там, где они проживают, «ино их сужу яз, царь и великий князь, или мой боярин введенной безпошлинно, у которого будут в приказе стрелетцкие дела (выделено нами. —
Из текста грамоты следует, что нашего голову в том случае, если он будет пребывать в Москве, будет судить либо сам государь, либо его доверенный «введенный», боярин, а там, куда его закинет государева служба, — тамошний воевода. Сопоставив данные этой грамоты и сведений «Записки», легко прийти к выводу, что за снабжение стрельцов хлебным жалованием отвечал Дворец (приказ Большого дворца), денежное жалование выдавалось, вероятно, из Казны (Казенного двора) или приказа Большого прихода (куда поступали пищальные деньги). В административном же и судебном отношении стрельцы поначалу, как следует из грамоты, подчинялись («ведались») доверенному царскому боярину. В общем, выходит, что по всем важнейшим вопросам стрелецкой «повседневности» ответы нужно было искать во Дворце — центральном учреждении великокняжеской администрации. Впрочем, это и немудрено — стоило ожидать, что царская «лейб-гвардия» будет ведаться именно в дворцовом ведомстве, а не где-либо еще.
Большим дворецким в 1550 г. был боярин Д.Р. Юрьев, брат жены Ивана Грозного Анастасии. Возможно, именно он поначалу и был тем «введенным» боярином, которому были «приказаны» на первых порах стрельцы. Впрочем, нельзя исключить и такого варианта, когда в самом начале своей истории стрельцы и их начальные люди в административном и судебном отношениях были подведомственны прежде всего государевым казначеям (а в 1550 г. первым, старшим казначеем был И.П. Головин, а его «товарищем» — Ф.И. Сукин), а уж затем — дворецкому (поскольку казначеи не были боярами и окольничими, а всего лишь «техническими» специалистами). Такое предположение тем более вероятно, если принять во внимание тот факт, что, видимо, еще при Василии III установилась практика, когда пищальники были подсудны казначеям[313].
Остается еще один важный вопрос — кому подчинялись стрельцы на раннем этапе своей истории в военно-административном отношении, в ходе военных кампаний? Центральным военно-административным учреждением московской приказной системы был, несомненно, Разрядный приказ — в некотором роде аналог современного военного министерства с весьма широкими полномочиями и сферой деятельности. «Разрядного болшого диака повинность: всем розряжать, бояры, и дворяны, и диаки, и детми боярскими, где куды государь роскажет, и вех городо дворян и детей боярских держати в ведомости, и смотрети, чтоб все были в целости», — писал неизвестный автор «Записки о царском дворе»[314]. Нетрудно заметить, что в этом перечне обязанностей разрядного дьяка нет ничего, что указывало бы на его отношение к стрельцам. И вот что любопытно — Государев разряд, составленный вскоре после взятия Казани, молчит об участии стрельцов в казанской эпопее[315], тогда как в частных разрядных книгах, составленных намного позднее, упоминаются стрелецкие головы со своими людьми, которые были под Казанью, не говоря уже о том, что участие стрельцов в осаде Казани подробно излагается в летописных повестях об этом важном событии[316]. Точно так же в «Записной книге Полоцкого похода», содержащей подробную (на первый взгляд) роспись принявших участие в этом походе сил[317], о стрельцах ничего не сказано, тогда как в тех же летописных повестях и в частных разрядных книгах, там, где речь идет об этой крупнейшей военной экспедиции Ивана Грозного, они есть[318]. Почему? Связано ли это с тем, что эта «Записная книга», по словам отечественного исследователя К.В. Петрова, лишь фиксировала фактическую сторону события?[319] Но в таком случае участие стрельцов государева Двора должно было быть в ней отражено — ведь Двор составлял ядро Государева полка в этом походе. Или на то есть иная причина?
Выскажем осторожное предположение — в эти первые годы своего существования стрельцы как составная часть государева Двора в военно-административном отношении еще не были подведомственны Разрядному приказу, а подчинялись (возможно) одному из дворцовых чинов — оружничему[320], опять же по старой традиции еще времен Василия III, когда государевым «нарядом» (т. е. артиллерией) «ведал» именно этот дворцовый чин. И, возможно, на то время Разрядный приказ еще не имел права распоряжаться государевыми стрельцами[321].
Вероятно (исходя, в частности, из записей все той же «Записной книги» и летописных повестей о взятии Полоцка), что в походе стрельцами его Государева полка командовал прежде всего сам государь, затем оружничий и нарядный воевода, государевы дворовые воеводы и в последнюю очередь — полковые воеводы, которым в помощь были приданы «царевы и великого князя» стрельцы.
Такое положение сохранялось до тех пор, пока стрельцы являлись своего рода государевой «лейб-гвардией». Однако, как уже было отмечено выше, в 60-х гг. структура стрелецкого войска с появлением сперва городовых, а затем опричных стрельцов усложнилась, к тому же и статус отдельных составных частей стрелецкого войска стал существенно различаться. Наконец, выросла и численность стрелецкого войска. Естественно, что это не могло не привести к переменам и в вопросах подчинения стрельцов тем или иным административным структурам Русского государства. В порядке рабочей гипотезы предположим, что опричное стрелецкое войско, как прежде «выборные» московские стрельцы, находилось в ведении опричного дворцового ведомства, снабжалось и финансировалось из средств, получаемых с опричных владений, равно как и в правовом отношении было подсудно главе опричного Дворца или опричному введенному боярину. Ратная же служба опричных стрельцов фиксировалась, видимо, в отдельном «опришнинском разряде»[322].
Что же касается оказавшихся после 1565 г., когда была учреждена опричнина, в составе «земщины» московских стрельцов и тем более стрельцов городовых, то для управления ими нужна была новая административная структура, и ей стал, видимо, тот самый Стрелецкий приказ, который и возникает на рубеже 60–70-х гг. XVI в.
Характеризуя сферу компетенции Стрелецкого приказа во времена царя Алексея Михайловича, беглый московский подьячий Григорий Котошихин писал, что «в том приказе ведомы стрелетцкие приказы, московские и городовые; и собирают тем стрелцом жалованье со всего Московского Государства, с вотчинниковых крестьян, кроме царских дворцовых сел и волостей крестьян и Новгородцкого и Псковского государства, и Казани, и Астрахани, и Сибири, против того, как и крымской окуп». Кроме денежного жалования, по словам Котошихина, «с крестьян же емлют стрелецкие хлебные запасы, по указу, и велят им те запасы на всякий год ставити на Москве; а как бывает им, стрелцом, служба, и те стрелецкие запасы велят им ставити на службе, в котором городе доведется». А сидят в приказе том, продолжал подьячий, боярин и два дьяка[323].
Конечно, можно возразить, что характеристика, данная г. Котошихиным, относится ко временам, отстоящим от эпохи Ивана Грозного, когда складывалась система управления стрелецким войском, больше чем на полстолетия, и за это время многое могло перемениться. Но практически в тех же выражениях, что использованы были Котошихиным, пишет о Стрелецком приказе англичанин Дж. Флетчер, а время составления его сочинения отстоит от «мемуара» беглого подьячего почти на 8 десятилетий. О том, что в Стрелецком приказе боярин и два дьяка «ведают во всей земле Московского Государства, по всем городом, стрелцов», писал и анонимный составитель «Записки о царском дворе»[324]. По всему выходит, что и состав Стрелецкого приказа, и сфера его компетенции — все это в общих чертах сложилось в 70-х гг. XVI в.
Подведем предварительный итог. Стрелецкое войско, будучи учреждено как составная часть Государева двора, на первых порах своего существования в административном, хозяйственном и правовом отношении подчинялось дворцовому ведомству и находилось в ведении дворецкого и, вероятно, казначеев. Содержалось оно на доходы, получаемые с дворцовых земель и городов. В военно-административном отношении стрелецкое войско как часть Государева полка в больших походах сопровождало особу государя и подчинялось непосредственно ему, оружничему и дворовым воеводам. Если же по государеву наказу один или несколько стрелецких приказов передавались в «оперативное» подчинение полковым или городовым воеводам, то в таком случае уже они «ведали» стрельцов по всем вопросам, которые касались стрельцов и их начальных людей в ходе кампании или гарнизонного «годования». Разрядный приказ отношения к стрелецкому войску не имел (во всяком случае, на первых порах) и никак не вмешивался во внутреннюю жизнь стрельцов ни в мирное, ни в военное время.
Впоследствии, с ростом численности стрелецкого войска и усложнением его структуры, изменяется и его подчиненность. С выделением из общей массы московских стрельцов стрельцов опричных (позднее государевых, а еще позднее — стремянных) они по-прежнему остались в ведении Дворца и «отпочковавшихся» от него приказов. То же может быть сказано и в отношении стрельцов, расквартированных в дворцовых городах. Что же касается «земских» московских стрельцов и стрельцов городовых, то они сперва находились в ведении земского дворецкого и «Большого земского дворца», а затем, с выделением из Дворца Стрелецкой избы, перешли под ее начало. В 70-х же годах XVI в., судя по всему, складывается и практика, когда стрелецкие («земские»?) подразделения учитываются Разрядным приказом при составлении разрядов на ту или иную военную кампанию. Первым примером такого разряда, в который вписаны были стрельцы, может служить разряд кампании 1572 г., составленный в преддверии нашествия крымского «царя» Девлет-Гирея I[325]. Разряд же Ливонского похода 1577 г. Ивана Грозного, сохранившийся в переложении в частных разрядных книгах (кстати, он больше похож не столько на собственно разряд, сколько на «записную книгу» или «походный дневник»), содержит в себе любопытное новшество — и государевы стрельцы обеих категорий, и стрельцы «земские» одинаково расписаны по полкам. Правда, стоит отметить, что в разрядной записи указано, что «государь царь и великий князь Иван Васильевичь всеа Русии велел по воеводцким и по дворянским смотрам выложить дворян, и детей боярских, и стрельцов, и казаков, и тотар, которые с государем на перечень, да по тем перечням розрядил свой государев полк и по полком воевод, а с ними детей боярских, и тотар и стрельцов, и казаков (выделено нами. —
Кого «прибирали» во стрельцы?
Особенности комплектования московских и городовых стрельцов
Теперь, когда нам удалось составить более или менее полную и ясную картину перемен в численности, организации и структуре стрелецкого войска во 2-й половине XVI — начале XVII в., стоит, пожалуй, остановиться подробнее на том, кого и как «прибирали» во стрельцы в эти десятилетия.
Предварительно стоит заметить, что термин «статья» применительно к пятисотенному подразделению стрельцов используется для названия стрелецких подразделений только в Русском Хронографе и впоследствии больше не встречается. Его вытесняют термины «приказ» и «прибор», которые использовались в делопроизводственной переписке на равных. Можно предположить, что разница между ними заключалась в порядке комплектования. Под «приказом» понималось уже набранное, обученное и сколоченное подразделение, которое «приказывалось» новому командиру, пришедшему на смену старому. «Прибор» же нужно было еще «прибрать», и будущий командир подразделения, голова, получал соответствующую грамоту, дающую ему такое право и расписывающую его права и обязанности. В этом отношении характерным является пример с конным приказом астраханских стрельцов, который, согласно царскому приказу, должен был покинуть Астрахань и спешно двигаться к Москве с тем, чтобы потом отправиться в поход на «свейских немцев» вместе со всей государевой ратью. В первых строках грамоты, датированной августом 1591 г., царь Федор Иоаннович предписывал голове И.А. Кашкарову «твоего приказу сотником и стрелцов конным сказати нашу службу в зимней немецкой поход». Но, поскольку приказ из-за отсылок стрельцов и начальных людей в разные «посылки» был неполон, то голове предписывалось в «убылые места» «выбрати стрелцов и казаков изо всех приказов лутчих» и с «прибором твоим» идти к Москве[327].
«Выбрати» «лутчих» людей — в этой фразе из царской грамоты 1591 г., как, впрочем, и в выдержке из царского же приговора 1550 г. об учреждении стрелецкого войска, как нельзя более полно отражаются основные требования к новобранцам-стрельцам. А кто считался «лутчим» — так и на этот вопрос в сохранившихся грамотах о наборе ратных людей сказано более чем достаточно. Так, к примеру, осенью 1562 г. дети боярские, посланные головами в северные города «прибирать» ратных людей для участия в Полоцком походе, должны были выбрать таковых людей, чтобы те «были собою добры и молоды и резвы, из луков и из пищалей стреляти горазды»[328]. Точно так же в 1607 г. в уже упоминавшемся нами указе пермскому воеводе князю С.Ю. Вяземскому предписывалось выбрать ратников на государеву службу, «которые б были собою добры, и молоды, и резвы, и из луков или из пищалей стреляти были горазды»[329]. За сорок с лишком лет формулировки, как видно из сравнения выдержек из этих двух документов, совершенно не изменились.
«Молодость», «резвость», «доброта» и «гораздость» в стрельбе из пищалей — это еще не все требования, которые власть предъявляла к кандидатам в стрельцы. Из челобитных елецких стрельцов начала 90-х гг. XVI в. и связанных с ними других документов хорошо видно, кто мог записываться во стрельцы. Так, в 1593 г. елецкий новоприборный стрелец Милейко Семенов бил челом государю, жалуясь на кропивенского сына боярского Иван Болотникова, что он, Милейко, писался в стрельцы с Крапивны от дяди. Елецкие же стрельцы Богдашка да Васька Семеновы дети Месищева, да Ивашка Васильев сын Долгой, да Сенька Алексеев сын Лазарев, Данилка Алексеев сын Ерохин, Найденка Иванов сын Козлов писались во стрельцы «сын от отца, брат от брата, племянник от дяди». Третий елецкий стрелец, Кирейка Гаврилов сын Чукардин «прибрался» во стрельцы «от матки от своей и от братьи». Афонька же Степанов сын Шорстов поступил во стрельцы от своего тестя[330].
И в последующем требования властей к новоприборным стрельцам оставались все те же. Так, в уже упоминавшемся прежде наказе сыну боярскому Дмитрию Дернову указывалось, что он должен «прибрать» во стрельцы «волных охочих людей, от отцов детей, и от братьи братью, и от дядь племянников, добрых и резвых, из пищалей бы стрелять горазди», а вот «худых, и молодых недорослей, и крепостных всяких людей, и посадских черных людей, и с пашни крестьян, в стрелцы не имать»[331]. Точно так же Михаилу Кольцову, получившему назначение стрелецким головой в Чебоксары, царской грамотой, датированной январем 1626 г., предписывалось «прибирать» во стрельцы «от отцов детей, и от братьи братью, и от дядь племянников, из гулящих людей, в которых бы воровства не чаять», а кого не прибирать, так это «крепостных боярских и тяглых посадских людей и с пашни крестьян»[332].
Впрочем, при необходимости власть могла закрыть глаза на уход во стрельцы тяглецов — лишь бы соблюдалось требование прибирать во стрельцы «от отцов детей, и от братьи братью, и от дядь племянников, добрых и резвых» и тем самым не нарушался фискальный государственный интерес. К примеру, сын боярский Епсихий Рептюхов в 1592 г. бил челом государю на своих крестьян — на Сеньку и Кондрашко Ивановых детей и на Ивашку Васильева сына Должикова, которые, по словам сына боярского, «били, государь, челом тебе, государю, те крестьяне ложна о вывознай грамоте, чтоб их из-за меня вывесть совсем, а скозали, государь, что буттось у них оставаютца на тех вытех братье, а жили буттося с ними на одной пашни». Получив же обманом царскую вывозную грамоту, Сенька и Кондрашко записались в казаки, а Ивашко Должиков — во стрельцы. В ответе же на челобитную сына боярского государь приказал «сыскать накрепко» «про Сеньку да Кондрашка, из казаков отдати Епсихею назад со всем их животом, а буде им дано наше жалованье хлебное и деньги, и все б то наше жалованье хлеб и деньги на них доправили, а в тех бы ельчан в место прибрали иных», а вот про Ивана Должикова решение было иным — «Иванка Васильева из стрельцов» не выдавать[333].
Почему Ивану Должикову была оказана такая честь против его «компаньонов», сделавших, как оказалось, неправильный выбор, — неясно, хотя можно предположить, что связано это все же с более высоким служилым статусом стрельцов, нежели городовых казаков («из стрельцов выдачи нет?»). И еще одно интересное дополнение к перечню требований к кандидатам во стрельцы. В уже упоминавшейся грамоте князю С.Ю. Вяземскому предписывалось, чтобы он в отсылаемый отряд ратных людей «наймитов и прихожих людей и зерныциков не имал». В другом подобном случае прибирать велено было «волных охочих людей добрых, а воров бы, и бражников, и зернщиков» не брать, «чтоб от стрелцов никакого дурна не было»[334]. Очевидно, что если в «зборные» люди не годились наймиты, гулящие люди, пьяницы и любители азартных игр, то и в стрельцы они не годились ни в коем разе.
Из этих документов, датированных концом XVI века и началом следующего столетия, характер и состав прибираемого во стрельцы контингента более чем очевиден. Преследуя свой интерес, государство отнюдь не стремилось к тому, чтобы в стрелецкую службу уходили домохозяева-налогоплательщики, в особенности из числа тяглецов, а вот всякого рода вольница, «казаки» и всякие «младшие сыновья», короче, всевозможные «захребетники» и «подсуседки», лишь бы они были «молодые», «добрые» и «резвые». В царской грамоте в Елец И.Н. Мясному и стрелецкому голове И. Михневу так прямо и говорилось — «прибирали бы есте на Елец в стрельцы и в казаки захребетников: от отцов — детей, и дядь — племянников, чтоб в их место на дворах и на пашне люди оставались (выделено нами. —
Впрочем, и про стрелецкий интерес власть тоже не забывала, И вот, к примеру, бежавший из крымского плена курский стрелец Васька Степанов сын Розинин бил в 1622 г. челом царю Михаилу Федоровичу, что-де был он, «холоп твой в полону — пятнадцать лет, у крымских людей живот свой мучил за тебя государя» и вышел из полона и вернулся домой, в Курский уезд, «к своему родимцу пожить на время, в поместье сына боярского Потапа Васильевича сына Овдеева», а этот сын боярский «у меня холопа твоего лошади и рухлядь отнял, и в железа меня сажал и на цепь сажал, а велит государь мне жить за собою в крестьянах потому, что нехотя моей рухляди мне отдати», тогда как ни он сам, ни «деды государь мои, и прадеды служили тебе государь в стрельцах с Курска, а в крестьянех ни за кем не бывали». В ответной царской грамоте, адресованной курскому воеводе С.М. Ушакову, предписывалось: «как к тебе ся наша грамота придет, и ты курченина Потапа Овдеива сыскав поставил перед собою с полонянником Ваською с очей на очи, — ив том в Васькине иску в двадцати рублях с полтиною их судил и сыски всякие сыскивал накрепко. Да [по] суду своему и по сыску меж ними управу учинил по-нашему указу безволокитно, а без сыску его во крестьяне Потапу не выдавал»[336]. Таким образом, воеводе наказывалось безволокитно (sic!) разобраться в деле и «учинить управу» Ваське Розинину, исходя из его реального социального статуса.
Если речь не шла о наборе стрельцов в новый «прибор» (как писано было в майском 1580 г. разряде рати, которую должен был возглавить Симеон Бекбулатович на случай возобновления военных действий с королем Речи Посполитой Стефаном Баторием, «а стрелцов во Пскове, которых велено прибрать во Пскове, 1000 человек»[337]), то стрелецкий голова (или сотник — смотря кому было поручено это дело) должен был «прибрать» столько новобранцев, сколько не хватало до полного штата, и заполнить «убылые места» в своем приказе и сотне. О такой практике набора в рядовые стрельцы упоминавшийся нами не раз прежде г. Котошихин писал, что «как их (стрельцов. — В.П.) убудет на Москве или на службе, и вновь, вместо тех убылых, прибирают из волных людей»[338], и сложился такой обычай задолго до середины XVII в. Об этом свидетельствует, к примеру, уже упоминавшаяся нами прежде грамота стрелецкому голове И.А. Кашкарову, предписывавшая дополнить недостающихдо «штата» в 500 рядовых стрельцов «вакансии» в его приборе за счет «выбора» «лутчих» стрельцов и казаков из других астраханских приказов[339].
Стоит заметить, что применительно к городовым стрельцам, согласно приказной документации, действовал и такой еще механизм прибора, связанный с заменой присланных на годование стрельцов из других городов новоприбранными. Вот характерный пример. Из Разрядного приказа в приказ Городовой в январе 1578 г. была отправлена «память», а в памяти той, среди прочего, упоминались детали появления на свет городовых стрельцов. «По государеву цареву и великого князя Ивана Васильевича всеа Русии указу посланы в новые неметцкие городы стрельцы с Москвы на время в Куконос двесте человек стрельцов, а в Володимерец сто человек стрельцов, в Резицу сто человек стрельцов, в Ровной пятьдесят человек стрельцов, в Скровной пятьдесят человек стрельцов, в Круцборх пятьдесят человек стрельцов, в Трекат пятьдесят человек стрельцов, в Леневард пятьдесят человек стрельцов. И всего в те городы по государеву указу послано на время с Москвы шестьсот пятьдесят человек стрельцов… А побыти им в тех городех на время, докуды в те городы жилетцкие стрельцы приберутся»[340]. Т. е. откомандированные в новые города стрельцы из Москвы ли, из других крупных городов обычно оставались там временно — пока на месте не будут «прибранные» стрельцы городовые. Правда, бывали и случаи, когда приборы отправляли на новое место надолго, если не навсегда. Так, например, в 7074 г. (1565/66) казанский прибор головы Третьяка Мертвого был отправлен «на государеву службу на житье в Астрахань»[341].
Если же продолжить разговор о заполнении освободившихся «вакансий» в стрелецких приказах, то можно привести показательный пример — оборот из поручной записи смоленских стрельцов, датированной январем 1611 г. Старослужащие ручались «по новоприборных стрелцех по Афонке Иванове сыне Попове, что он стал в болнова стрелца у Федоткова места Тимохина да по Федке Иванове сыне Попове, что он стал убитова стрелца у Добрынкина места Месникова к государеву хлебному жалованью»[342]. Можно привести и подобный же случай из цитировавшегося выше наказа Михаилу Кольцову, в котором, помимо всего прочего, также говорилось и то, что «которые стрелцы будут у него (у М. Кольцова. —
Одним словом, если в приказе/приборе образовались «убылые места» (убит, болен или одряхлел, дезертировал или изменил-своровал, да мало ли каким иным способом выбыл из строя прежний стрелец), то на его пустое место «прибирался» новый — до полного счета. При этом головам, судя по наказу Михайле Кольцову, строго-настрого предписывалось «наймитов стрелецких с собою не имати и с сотники на службу никуды не посылати; а будет которые стрелцы в то время будут болны и на службе быть им будет не мочно, и тем стрелцам велети на государеву службу в свое место наймовать стрелцов же, а не гулящих людей» во избежание дезертирства, «воровства» и прочих нарушений дисциплины[344]. Выходит, что среди стрельцов бытовала практика, когда стрелец мог выставить вместо себя на службу «наймита», что категорически не устраивало власти — государево хлебное, денежное жалование должно было отрабатывать сполна, и раз уж ты сам не способен «подняться» на службу, значит, договаривайся с товарищами, кто сможет тебя заменить.
Новоприбранных стрельцов приводили к своего рода «присяге», собирая с них и их поручителей поручные грамоты (как говорилось в наказе голове Михайле Кольцову, «имати ему по тех новоприборных стрелцех поручныя записи по прежнему обычею, как имываны поручные записи по чебоксарским стрелцех наперед сего»[345]). Что представлял собой этот документ, можно судить по поручной грамоте, которую дали некий Федька Фадеев сын Конев и его поручители в 1593 г., нанимаясь в стрелецкую службу при Соловецком монастыре, два стрелецких пятидесятника и сотня рядовых стрельцов. Новобранец обязывался, а его поручители подтверждали его добрые намерения, «служба ему ратная служити, на караулах ближних и отъежжих стояти, и в осадное время в Соловецком монастыре и в Сумском остроге рвы копати и тарасы рубити, и туры плести и чеснок ставити, и всякие градския крепости делати». Кроме того, он должен был еще «запасы из-за города всякие в город носить и на Немецкий рубеж для вестей ходить, и с вестьми к государю к Москве и по городом к государевым воеводам ездить и ходить». Кроме того, Федька должен был летом служить при монастыре на полном монастырском содержании («пити и есть монастырское»), а зимой «служити в Сумском остроге на караулах ближних и отъежжих, пити и есть жалованье годовое, что к сей записи писано (т. е. на выездной службе стрелец должен был кормить и поить себя сам. —
Кроме того, Федька обещал, а поручители гарантировали, что он, Федька, не будет «из службы стрелецкой» дезертировать «ни в Литву, ни в Немцы, и в Крым не отъехати, и города государевым изменникам не здати, и ни в чем государю не изменити». Будучи же на государевой ратной службе, «пищаль, и зелье, и свинец ему (Федьке. —
Ну а за надлежащее исполнение своих обязанностей наниматели гарантировали «жалованье годовое государево имати ему на год по три рубли, да ржи по три четверти, да овса по три ж четверти; а то ему жалованье имати годом на два срока (т. е. раз в полгода половину обещанного. —
Как видно из этой поручной грамоты, она представляла собой своего рода «контракт» между стрельцом и его нанимателем, в котором подробно расписывались обязательства с обеих сторон и соответствующие санкции, которые могли быть наложены на подписанта и его поручителей в том случае, если новобранец нарушит условия «контракта». Стоит заметить, что, судя по всему, сама по себе форма поручной записи в те времена еще не устоялась и могла серьезно варьироваться, причем от места к месту, и соответствовать тем образцам, которые хранились в местной воеводской избе и в «архиве» стрелецкого приказа. Об этом прямо говорилось, к примеру, в наказе Михайле Кольцову[347].
Что же касается конкретных примеров поручных грамот начала XVII в., то вот несколько выдержек из поручной грамоты 45 смоленских стрельцов приказа Василия Чихачева, ручавшихся в 7119 г. (1610/11) «Московского государьства у бояр и все земли сыну боярскому сотнику стрелецкому Степану Шатохину таго приказу» по новоприборным стрельцам братьях Афоньке и Федьке Поповым в том, что они «служба Московского государьства бояр и всея земли служит летнея и зимнея и годовая и полугодовая и посылочная и где ни пошлют и службы им за нашею порукою не збежат, государева денежнова и хлебнова жалованья не снесть, козны государевой, пищали и зелья и свинцу не снесть же и подвод государевых не потерят».
Новоприборные стрельцы обещали, а их поручители ручались, что новобранцы согласны с требованием «не красть и не розбивать, татиною и розбойною рухледю не промышлят и зернью не играт, корчмы и блядни у себя не держат, государева денежнова и хлебнова жалованья не провороват, татем и розбойником приезду и приходу не держат». Отдельно прописывались гарантии политической благонадежности — «Московского государьства бояром всей земле лиха никакова не учинит, за рубеж в Литву и в Немцы и в Крым и в ыные государьства не отьехат и не изменити».
Ну а если Афонька и Федька Поповы нарушат свои обещания, продолжали поручители, и «не учнут за нашею порукою службы Московского государьства бояр и всей земли служит летне и зимней и годовой и полугодовой и посылачной и где нас ни пошлют, или службы збегут, государева жалованья деняжноя и хлебноя снесут или козну, пищал и зелье и свинец снесут жя или государеву подводу потеряют или учнут красть или розбиват, татиною и розбойною рухледю промышлят или зернью играт или корчму и блядню держат или Московского государства бояром и всей земли лихо какоя учинит, изменит, за рубеж в Литву и в Немцы и в Крым или в ыное государьство отъедут или голову стрелецкова и сотников и свою братью стрелцов искрадут да збегут», то на поручителях будет пеня, какую укажут «Московского государьства бояре и всей земли»[348].
И, чтобы закончить с поручными записями, приведем еще один пример из того же 7119 г., только из Воронежа, с другого края Русского государства. Воронежские стрельцы Борис Кондратьев со товарищи (всего 9 человек) ручались стрелецкому голове И. Пахомову по стрельцу Ермолаю Максимову в том, «што служити ему за нашею порукою стрелецкия служба стрельцами в ряд с пишщалью и, живучи ему за нашею порукою на Воронеже, не красть, не розбивать и лихих людей татей и разбойников к себе приезду и отъезду не держать, не бледни ни корчмы у себя не держать, ни зернью ни играть, ни в Крым, ни в Ногаи, не в Литву и ни в иные кое государства не отъехать и господаревых недругов под город не подвесть не откуду, з государевой службы не сбежать».
Если же Ермолай преступит поручную, продолжали поручители, и не станет «государевой службы стрельцами в ряд с пишщалью служить, и станет за нашею порукою на Воронеже красть и разбивать, и лихих людей тотей и разбойников приезд и отъезд станет держать, и бледню или корчму станет у себя держать, и зернью играть или в Крым и в Ногаи и в Литву и в иное кое государство отьедет и государственных недругов под город подведет и откуду с государевой службы збежит», то на поручиках будет «пеня. А пени што государь укажет. А наши поручиковы головы в его голову места. А кой у нас поручик в лицах, на том и пеня и порука»[349].
Эта поручная грамота, как видно из ее содержания, намного короче всех предыдущих, хотя общий набор основных требований к новонаборному стрельцу в принципе остался тем же, что в конце XVI в., что во время Смуты, что уже в послесмутное время. Так что можно с уверенностью предположить, что и прежде за прибираемых во стрельцы новобранцев ручались их будущие «односумы», подписываясь под бумагой, содержавшей похожие требования.
Осталось решить вопрос о том, как набирался командный состав в стрелецкие подразделения. На это также есть прямые указания. Так, например, упоминавшийся нами прежде Григорий Котошихин отмечал, касаясь начальных стрелецких людей, что «выбирают в те (стрелецкие т. е. —
С какого возраста можно было служить во стрельцах? Как решался этот вопрос применительно к XVI в. — точных указаний в сохранившихся источниках по этому поводу нет. Однако можно предположить, по аналогии с детьми боярскими, которых записывали на службу с 15 лет, что и в случае со стрельцами действовало это правило, хотя, конечно, при приборе отдавали предпочтение кандидатам старших возрастов.
Более определенно можно говорить о сроках службы стрельцов. Судя по всему, явочным порядком стрелецкая служба стала пожизненной — записавшись в приказ, стрелец служил в нем так долго, насколько у него хватало сил стрелять из пищали и держать в руках топор (или иное какое другое оружие, белое или древковое). Выше уже цитировалась грамота Бориса Годунова отставным ладожским стрельцам 1598 г., которые жаловались государю на то, что они, прослужив по «лет по двадцати и по тридцати, а иные по сороку и по пятидесят и болши» и будучи отставлены от активной службы, от стрелечества», «за худобу и за старость и за увечье (выделено нами. —
Однако отставка вовсе не означала, что отставленный стрелец стал вольным человеком и мог делать все, что ему пожелается, и жить там, где вздумает. В челобитной ладожских стрельцов было сказано, что им объявили, что «роспущати их не велено, а велено им жити в старых своих дворах, в стрелецкой слободе»[352]. Зачем? Ответ на это дают несколько документов времен Смуты из Смоленска. В 1608 г. велено было в осаду собрать «Федорова приказу Зубова отставленных стрелцов 6 человек с пищалми да 47 человек с копьи и с топоры», а в подмогу им «стрелецких детей 12 человек, бою у них никакова нет». Из другого приказа, Василия Чихачева, мобилизованы должны были быть 44 отставленных стрельца «с копья и с топорки… да без ружа». В другом документе, датированном тоже августом 1608 г., но несколькими днями позднее, эти цифры были повторены с добавкой по второму приказу 27 детей стрелецких без «бою»[353]. Можно сказать, что стрелец мог быть отставлен от службы, но не служба от него, и бывших стрельцов не бывало. Даже после отставки, оставаясь на прежнем месте жительства, в своей слободе на своем дворе, стрелец-ветеран в случае необходимости мог быть снова призван под знамена и встать (точнее «сесть» в осаду) на городовую службу.
Государево стрелецкое жалование
Рассказывая о турецком Магмет-салтане, сын боярский Иван Пересветов писал, что «турский царь» «воинником своим всегда сердце веселит своим царским жалованием и алафою да речью своею царскою», а в другом месте этого своего сочинения он сообщал своим читателям, заведя у себя 40 тыс. «янычан», «гораздых стрелцов огненыя стрелбы», «салтан» и их «веселил», выдавая им свое жалование, «алафу по всяк день». «Мудр царь, — восклицал Пересветов, — что воином сердце веселит, — воинниками он силен и славен»[354]. Читал ли Иван IV Пересветова (или он сам и есть Пересветов — есть и такая оригинальная гипотеза) — неизвестно, но то, что грозный царь стремился «веселить» своих воинников и стратилатов-воевод и голов царским своим жалованием, денежным и кормовым и всяким разным прочим — это несомненно. Так на какую же царскую «алафу» могли рассчитывать «выборные» «огненные стрелцы»?
Подробные сведения о выплатах жалования стрельцам и их начальным людям в середине XVII в. можно найти у Г. Котошихина. Он писал, что «денежного жалованья идет тем началным людем (стрелецким. —
Из этой обширной выдержки видно, что государево жалование-«алафа» московским рядовым стрельцам и их младшим начальным людям включало в себя денежные выплаты в зависимости от чина, хлебную и соляную раздачу, а также выдачу сукна на служебное платье. Начальные люди (сотники и головы) получали денежное жалование и могли рассчитывать на поместные дачи (не говоря уже об имевшихся у них родовых вотчинах). Примерно такая же картина, согласно Котошихину, была и у городовых стрельцов, с той лишь поправкой, что они получали меньше, а сукно выдавалось им раз в три или четыре года[356].
Сравним теперь сведения, которые сообщали нам подьячий, с выпиской из царского приговора 1550 г. об учреждении стрелецкого войска. Из нее следует, что на первых порах царская «алафа» составляла 4 рубля в год («да и жалованье стрелцом велел давати по четыре рубли на год»[357]). Много это или мало? В XVIII в. считалось, что для прокормления взрослого мужчины в год достаточно 24 пуда зерна, и, судя по встречающимся тут и там цифрам применительно к XVII и XVI вв., эта норма потребления действовала и в то время. При ценах на рожь в начале 50-х гг. XVI в. в окрестностях Москвы 48 денег (или 24 копейки, или 8 алтын за четверть, а в четверти 4 пуда ржи) на 4 рубля рядовой стрелец мог купить 16 и ⅔ четверти ржи. Если перевести этот объем хлеба в пуды, то получается ни много ни мало 66 и ⅔ пуда ржи, или почти втрое (в 2,8 раза) больше, чем нужно для пропитания здорового мужика[358]. Можно сказать, что для своей «лейб-гвардии» Иван Васильевич не поскупился и щедро одарил ее своей «алафой»!
Стоит заметить при этом, что в выписке из царского приговора не идет речи о государевом кормовом или хлебном жаловании — лишь о денежном. Ни о хлебном, ни о соляном, ни тем более о выдаче сукна речи в нем не идет. Следовательно, за сто с небольшим лет расходы на содержание «неприменного» царского войска существенно выросли и «диверсифицировались». Можно предположить, что эти процессы были связаны, с одной стороны, с ростом численности стрелецкого войска, а с другой — с экономическими и финансовыми проблемами, которые переживало Русское государство в эти десятилетия. Следует ли, исходя из этого, предположить, что на первых порах стрельцы получали лишь государево денежное жалование, а хлебное (или кормовое) появилось позднее, когда стрельцов стало больше, намного больше, и потому для того, чтобы «рать вконец не заедала казну», решено было снизить нагрузку на финансы посредством выдачи стрельцам дополнительно хлебного и иного жалования? Оказали ли влияние на «диверсификацию» раздачи государевой «алафы» пресловутая «революция цен» и инфляция, выразившиеся в падении курса рубля и росте цен?[359] Или сработал целый комплекс причин?
Дать однозначный ответ на эти вопросы сейчас не представляется возможным, остается лишь констатировать факт — уже в 60-х гг. XVI в. выплаты стрельцам не ограничивались только лишь деньгами. Так, стрелецкие начальные люди, сотники и головы, могли рассчитывать на поместные дачи уже в самом начале истории стрелецкого войска. В уже упоминавшейся нами царской жалованной несудимой грамоте казанскому стрелецкому голове Даниле Хохлову, датированной ноябрем 1560 г., упоминаются его поместья в Гороховском, Нижегородском и Костромском уездах («в Гороховетцком уезде селцо Морозовка з деревнями, да в Нижегородцком узде треть селца Дедкова з деревнями, да в Костромском уезде селцо Перемилово з деревнями»)[360]. И это не говоря о том, что стрелецкие сотники и головы — дети боярские могли владеть и отцовскими вотчинами — как, к примеру, один из первых стрелецких начальников Иван Черемисинов, подписавший данную грамоту на свою вотчину, село Адамцево в Юрьевском уезде, Спасо-Евфимьеву монастырю «по своих родителех по Семене Васильевиче Черемисинове, во иноцех Серапионе, и по своей матери Олене, и по брате по своем Василье, и по себе, по Иване… по себе и по своих родителех впрок без выкупа в вечное поминанье безконечных ради благ наслажения». При этом наш герой оговорился, что «дал есми ту вотчину в Спасов монастырь после своего живота. Адокуде яз жив, и жити, и пахати то сельце мне, Ивану»[361]. Казанский стрелецкий голова Третьяк Мертвый владел вотчиной в Ярославском уезде из двух селец, Верхозерье и Косиково, и одной деревеньки, Кононово[362].
При этом, судя по всему, с течением времени была установлена определенная норма поместного оклада, на которую изначально мог рассчитывать начальный человек. И когда назначенный сотником в Пернов в расквартированный там приказ головы И. Тыртова Осип Крапивин бил челом государю об испомещении его в Пернове, то в грамоте дьяку Городового приказа Василию Колударову велено было испоместить сотника «в Пернове, где себе приищет», при этом было подчеркнуто, что «по государеву указу велено за жилецкими сотниками поместья учинити по двесте чети (выделено нами. —
Младшие начальные люди стрелецких приказов и уж тем более рядовые стрельцы не могли рассчитывать на поместные оклады, и им оставалось довольствоваться государевым жалованием. Изначально оно включало в себя, как видно из царского приговора, не только денежную «алафу», но земельный участок-«двор» в стрелецкой слободе (который, вероятно, включал в себя не только землю под жилые и хозяйственные постройки, но еще и огородный надел), но также покосы и лесные угодья (для заготовки сена и дров)[366]. Позднее к денежному жалованию добавилось жалование хлебное и иное. Так, уже неоднократно упоминавшийся нами Дж. Флетчер писал, что московские «аркебузиры» получают от своего государя не только денежное жалование в размере 7 рублей в год[367], но еще дополнительно 12 мер ржи и столько же овса. Ж. Маржерет, в свою очередь, отмечал, что «каждый капитан (голова. —
Флетчер, Маржерет и Немоевский, очевидно, писали о московских стрельцах, епифанские же стрельцы получили от князя И.Ф. Мстиславского не только денежное и хлебное жалование (в год «десятником десяти человеком по рублю денег человеку, а рядовым стрельцом осмидесяти четырем человеком по двадцати алтын человеку, да хлеба десятником и рядовым стрельцом по десяти четвертей ржи, да по десяти четвертей овса»), но еще и соляную выдачу (пуд соли на год). Примечательно, что конные епифанские стрельцы также получали денежное, хлебное и соляное жалование (пятидесятник 2 рубля, десятники по рублю, рядовые стрельцы 25 алтын, десятникам и рядовым стрельцам по 10 четвертей ржи и овса и по пуду соли), но еще и земельные наделы. «К тому их к денежному и к хлебному оброку дал им князь Иван Мстиславский дикого поля по осми чети человеку в поле, — отмечено было в писцовой книге, — а в дву по тому ж» с условием, что «хлебной оброк имати им (стрельцам. —
Точно так же в Веневе сотня стрельцов получали жалование от князя Мстиславского в размере по 1 рублю десятники (9 человек), 10 рядовых стрельцов получали по 25 алтын, 48 по 20 алтын и 30 — по полтине в год. Сверх того, все они получали от князя из его запасов в год по 8 четвертей ржи, по 10 четвертей овса и по пуду соли. Любопытно, но когда по государевой грамоте было решено нарезать веневским стрельцам землю (десятникам по пяти четвертей, рядовым стрельцам — по 4 четверти на человека), то стрельцы отказались ее брать[371]. Позднее, в конце века, практика раздачи земельных «дач» была возобновлена — так, в 7101 г. (1592/93) елецким служилым людям, детям боярским, пушкарям и затинщикам, воротникам и стрельцам, были нарезаны земельные участки в елецкой округе. «А дано им (стрельцам т. е. —
В самом конце XVI в., с началом правления Бориса Годунова, в Москве решили, что неплохо бы перевести «польских» служилых людей на самообеспечение хлебом, а для этого решено было завести в «польских» городах т. н. «десятинную пашню», пахать которую и собирать выращенный урожай должны были «всякие служилые и жилецкие люди» на своих лошадях[373]. Но поскольку эта пахота рассматривалась де-факто как государева повинность, то более подробно о ней будет сказано дальше, в главе о стрелецкой службе.
На этом варианты выплаты жалованья не заканчивались. Посмотрим, как расплачивались со своими стрельцами соловецкие старцы. Под 7087 г. (1578/79), ближе к концу лета, в приходно-расходной книге старца Созонта было записано, что «нанято десять человек в стрельцы, Онанью Федорова, да Иякова Колтовского, да Петра Прозоровского со товарищи, найму дано им на десять человек пятнадцать рублев на лето»[374]. В 1577 г. на Соловках четверть ржи стоила 43 московских деньги, и, значит, на стрелецкое жалование можно было купить почти 28 пудов ржи — при годовой норме потребления в 24 пуда ржи можно сказать, что и достаточно. Надо полагать, что старцы решили примерно так же, почему другой партии нанятых в стрельцы (местных жителей, в отличие от первой группы, «москвитинов»?) жалованье было урезано в полтора раза: «Да в стрельцы же нанято 14 человек, Бухарю сумлянина, да Мурзу из Бирмы, да Игнашу пермитина с товарищи, найму дано им на четырнадцать человек одиннатцать рублев дватцать алтын десять денег на лето»[375]. Годом позже в расходных книгах монастыря было записано, что «нанято десять человек в стрелцы, Онанью Федорова да Петра Прозоровского с товарищи, от Покрова Святей Богородицы лета 7088-го на год до Покрова же Святей Богородицы лета 7089-го, а найму дано им дватцать рублев семь рублев с полтиною. Да в стрельцы же нанят Иванко Кондратов из Бирмы, найму дано на год два рубля»[376], т. е. жалование было решено повысить. В следующем году оно было еще раз увеличено. «По памяти за приписью Киприяна Оничкова наняты стрелцы Онанья со товарищи, — вписал в расходную часть книги старец Иосиф Рыкунов 28 мая 1581 г., — и всего пятьдесят человек, от Петрова заговейна да до Петрова же заговейна на год. И на полгоду на те стрелцы послано х Киприяну к Оничкову сто рублев денег, а стрелцом имена писаны в памяти, и та память в казне»[377]. Связано это было, очевидно, с существенным подорожанием хлеба на Соловках. В Холмогорах в 1578 г. четверть ржи стоила 30 «московок», а в 1581 г. — уже 52, рост больше чем в полтора раза[378]. Ни хлебного, ни соляного жалованья из монастырской казны стрельцы на первых порах не получали, но могли рассчитывать, что во время несения караульной службы при монастыре они могли харчеваться в монастырской поварне. Лишь позднее, уже в 90-х гг., соловецкие старцы стали выдавать своим стрельцам и денежное, и хлебное жалование — как уже было отмечено выше, «на год по три рубли, да ржи по три четверти, да овса по три ж четверти»[379].
Говоря о стрелецком денежном и хлебном жаловании, нельзя не упомянуть о практике, установившейся в конце Смутного времени, когда из-за разложения государственного аппарата и его недееспособности (что коснулось, естественно, и Стрелецкого приказа) содержание стрельцов на местах берет на себя «земля» — земское самоуправление. Вот, к примеру, выдержка из боярской грамоты в Устюжну Железнопольскую, датированной октябрем 1612 г. В грамоте этой говорилось о том, что разоренным войной от литовских людей устюжанам более держать караулы по острогу и на воротах невмочь, и они «прибрали на Устюжне 100 человек стрельцов, которые на Устюжне были на земской службе московского приказу». При этом годового жалования им посадские люди Устюжны положили «сотнику 10 Рублев, пятидесятникам по 3 рубля с полтиною, десятником по 3 рубля с четью, рядовым стрельцам по 3 рубля», а также договорились выдавать еще и хлебное жалование в размере «пятидесятником и десятником по шти чети ржи, овса то-ж»[380].
В том, что устюжский случай был отнюдь не единичен, говорит и поручная запись, которую дали Харитон Пилигин, Никита Денисов, Онуфрий Клементьев, белозерские посадские люди, да пятидесятники белозерских новоприбранных стрельцов Ждан Ильин и Савва Иванов, по новоприбранному же стрельцу Орефью Москвитину в том, что Орефья «приговорился на мирское земское жалованье (выделено нами. —
Каким образом выдавалось стрельцам государево жалованье, денежное и хлебное? В сохранившихся документах конца XVI в. есть сведения о сроках выдачи государевой «алафы» стрельцам. Так, в уже не раз упоминавшейся епифанской писцовой книге отмечалось, что от князя Мстиславского конные стрельцы получали жалованье дважды в год — «срок их денежного оброку Петров день, а хлебному оброку срок Покров Святые Богородицы». Пешие же стрельцы получили и денежное, и хлебное жалование на Покров Святой Богородицы[383]. Петров день, очевидно, это день Петра и Павла, окончание Петрова поста, 29 июня по старому стилю, а Покрова Святой Богородицы — это 1 октября. Соловецкие старцы также на первых порах нанимали стрельцов на год, «на лето до Покрова Святей Богородицы», т. е. с 1 октября текущего года до 1 октября года следующего и, само собой, точно так же и расплачивались с «наймитами» — раз в год, при найме на службу[384]. В другом случае стрельцов старцы нанимали «от Петрова заговейна да до Петрова же заговейна», т. е. с 29 июня текущего года по 29 июня следующего — снова на год, и снова с выплатой денежного жалованья сразу[385]. Позднее старцы разнесли выплаты жалованья своим стрельцам «годом на два срока», т. е. раз в полгода[386].
О том, что жалованье выдавалось стрельцу два раза в год, говорится в упоминавшейся нами выше поручной записи Орефьи Москвитина. «И то ему мирское земское жалованье имати у земских людей, — говорилось в записи, — у посадцких и у волостных, в год, пополовинам, на два срока, первая половина марта с 20 числа, а другая половина сентября с 20 числа»[387].
Таким образом, можно с уверенностью предположить, что выдача жалованья, хлебного и денежного, стрельцам производилась как минимум один раз в год[388], однако в отдельных случаях царскую «алафу» (или же положенное по договору содержание от нанимателей) могли выдавать и дважды в год. Если же возникала необходимость, то в экстренных случаях «дачи» могли быть и помесячными — так, например, в январе 1578 г. из Разрядного приказа дьяку приказа Городового Истоме Евскому была отправлена память. В памяти же этой было прописано, что посланным в «новые неметцкие городы» (т. е. в ливонские города, что перешли под управление назначенных из Москвы воевод и голов после Ливонского похода Ивана Грозного 1577 г. —
Грамота эта примечательна еще и тем, что из нее следует, что стрельцы — и московские, и полоцкие, — получали только денежное жалованье, но купить на выданные им деньги хлеба не могли, так как в тех городах «хлеба купить и добыть немочно». Между тем, как опять же следует из текста памяти, на жилецких стрельцов, коих должно было «прибрать» взамен присланных на время стрельцов из Москвы и Полоцка, хлеб был выделен заранее, и, следовательно, новоприборные жилецкие стрельцы должны были получать как минимум хлебное жалование непременно. Значит ли это, что на этот момент московские стрельцы еще не получали хлебное жалование и практика его выдачи была введена позднее, в начале 80-х гг. (что и было зафиксировано Дж. Флетчером)? Или же, заступая на государеву «годовую» службу в «дальноконных градах», откомандированные стрельцы получали хлебное жалование деньгами? Мы склоняемся все же ко второму варианту, учитывая существование практики замены иногда хлебного жалования денежным в XVII в.
Теперь о порядке выдачи жалования. Понятно, что в те годы, пока стрельцы находились в ведении Дворца и Казны, и жалование они получали оттуда. Позднее же, когда от Дворца отделился в качестве отдельного ведомства Стрелецкий приказ, то и жалование стрельцы — равно московские и городовые получали оттуда (за исключением, быть может, государевых стрельцов Ивана Грозного в конце его правления, которые, как мы уже отмечали выше, скорее всего ведались по-прежнему Дворцом). Однако выше мы приводили свидетельство Григория Котошихина, который указывал, что, хотя в основном стрельцы и получают причитающуюся им «алафу» из Стрелецкого приказа, однако в ряде городов дело обстояло иным образом. На вопрос же, а как содержались стрельцы в оговоренных приказным городах, Котошихин отвечал: «А в Казани и в Астрахани, и в Новегороде, и во Пскове, и в Смоленске, и у Архангельского города, и в ыных местех денги стрелцом собирают, так же и запасы всякие, ежегодь же с тамошних мест, где кто под которым городом живет (выделено нами. —
О том, как проходила выдача денежного жалованья, свидетельствует сохранившаяся любопытная грамота, датированная ноябрем 1587 г. В этой грамоте от имени царя Федора Иоанновича предписывалось воеводе И.В. Кобылину и осадному голове М.А. Зыбину раздать государево денежное жалованье ряжским стрельцам. В тексте ее порядок выдачи жалованья был расписан чрезвычайно подробно и детально — во избежание злоупотреблений и всякого воровства. В грамоте говорилось, что из Москвы в Ряжск послан сын боярский Григорий Новосильцев с «ряскому сотнику да пятидесят человек стрелцом нашего жалованья на 95-й год сто дватцать адин рубль и двадцать пять алтын за его счетом за печатью» и дальше подробно расписывался порядок выдачи стрелецкого жалованья. Воевода и осадный голова должны были взять у стрелецкого сотника Третьяка Протасова «пятидесят человеком стрелцом имянные книги за его рукою да по тем книгам стрелцов пересмотрили всех налицо с ручницами». После же смотра воевода, голова и московский посланец раздали бы жалованье — сотнику 9 руб., 5 десятникам по 2,5 руб., 44 рядовым стрельцам по 2 рубля с четвертью, а одному стрельцу — рубль с четвертью (сам сотник и этот последний стрелец получили ранее по рублю в Москве в счет своего будущего жалованья). «А за очи б естя сотнику на стрелцов денег давати не велели и того берегли накрепко, — говорилось дальше в грамоте, — чтоб стрелцы подставою и переменяясь нашего жалованья вдвое не имали» (выходит, что пассволанты были характерны не только для западноевропейских наемников, но и в наших русских реалиях они также встречались). Сам процесс раздачи должен был быть зафиксирован в отдельной книге, подписанной сотником, которую надлежало отослать в Москву[392].
Еще одну деталь, дополняющую картину раздачи государевой «алафы», можно сыскать в наказах стрелецким головам. Последние должны были «у роздали, как учнут роздавать стрелцом государево денежное и хлебное жалованье или за хлеб денгами» присутствовать лично, «для того, чтоб стрелцы государева жалованья не вылыгали и на новиков сполна не имали, а имали бы в правду, кто с которого числа в стрелцы стал»[393]. Из этого фрагмента также следует, что жалованье выплачивалось в соответствии со сроками пребывания стрельца на службе — т. е., если новоприбранный во стрельцы «новик» еще не отслужил полного года, то и получал он жалованья соответственно меньше, чем старослужащие его товарищи.
Поручная запись по Орефье Москвитину сообщает любопытную подробность — оказывается, при получении жалованья стрелец должен был «в том мирском жалованье давати земским людем отписи»[394]. Выходит, что стрелец (или если он был неграмотен, то его «доверенное лицо») непременно должен был «рукоприкладствовать» в «ведомости» о выдаче денежного и хлебного жалованья — той самой «ведомости», которую, подписанную начальным человеком, сотником или головой, должно было потом отправить для отчетности «наверх» (или в Дворец, или в Стрелецкий приказ, или в нашем случае с Орефьей Москвитиным — в земскую избу).
Но одними лишь денежными и хлебными выплатами не ограничивалась царская «алафа» стрельцам московским и городовым. С течением времени власти решили не ограничиваться только лишь выдачей стрельцам денежного и хлебного жалованья (а также всякого иного прочего). Надо полагать, в 60-х гг., по мере того, как в городах стали появляться городовые стрельцы, в Москве было решено разрешить им заниматься всякого рода предпринимательской деятельностью. Позднее это разрешение было распространено и на московских стрельцов, среди которых, по словам Григория Котошихина, очень скоро объявились «стрелцы люди торговые и ремесленные всякие богатые многие»[395]. Любопытная деталь — в наказе Михаиле Кольцову сказано было, что «торговати стрелцом велети от полтины и от рубля, что носящее (т. е. мелкая розничная торговля вразнос. —
Любопытную деталь о стрелецких промыслах сообщают те же поручные записи. Так, среди них сохранилась запись, которую дали летом 1615 г. пятидесятник Никита Гороховленин и Кирило Нижегородец, стрельцы приказа Баима Голчина, расквартированного в Астрахани, по некоему рыбному солильщику Третьяку Муромцу в том, что оный солильщик нанялся на государев учуг солить рыбу под стрелецкую гарантию[398]. В другом случае (лето 1571 г.) перечень утраченного из-за грабежа имущества «торговых людей с товары», «у Филипа у Калюхова да у копейского жилецкого стрельцы Данилова прибору Чихачова у Балахны у Дмитреева, да у казака у Григорьева прибору Бурцова у Федьки у Панкова» включал взятые у них силой литовскими людьми «четыреста куниц, сто дватцать бобров, семь тысяч белок, сто дватцать мехов заечих, да шесть литр шолку цветного, да три литры золота да серебра, да сусального иконново золота два фунта, да двесте сапогов, да два постава сукна, один черн, а другой лазорев, да два охобня изуфреных, один черлен, а другой жолт, оба с пугвицы серебряными, да три шубы бельи, да три однорятки с пугвицы серебряными (явно с ограбленных торговых людей — купца, стрельца и казака! —
Стоит отметить, правда, что далеко не все стрельцы стали искать приработков на стороне. Так, уже в неоднократно упоминавшейся нами казанской писцовой книге отмечалось, что часть стрельцов двух казанских жилецких приказов занималась торговлей и ремеслами. По подсчетам Н.Д. Чечулина, в ремесленной деятельности был задействован 91 стрелец, или 13 % от их общего числа в Казани, а еще 35 были торговцами (лавками владели еще и 12 стрельцов-ремесленников). Всего же стрельцам в Казани принадлежали 33,5 лавки, 5 полков, 10 скамей, 9 шалашей и 3 кузницы, за которые они платили податей 9 рублей, 29 алтын и 1 деньгу. Еще больше «самозанятых» стрельцов было в Свияжске — по 17,5 % ремесленников и торговцев от общего их числа в гарнизоне против 13 и 7 % в Казани[400]. Среди казанских и свияжских стрельцов-ремесленников были бронники, стрельники (изготавливавшие соответственно доспехи и наконечники стрел), лучник (мастер по выделыванию луков?), саадачник (делавшие футляры для луков), серебряных дел мастера, булавочник, чулочник, сапожники, судовщик, кирпичник, свечник, бочарник, портной, ветошник (старьевщик. —
Не менее интересны сведения о побочных занятиях и промыслах стрельцов, которые можно почерпнуть из других писцовых книг. Так, в Ржеве Пустой (Заволочье) в начале 80-х гг. XVI в. стрельцы, державшие лавки, торговали хлебом и «всяким мелким товаром», а двое стрельцов, Игнашко Раев и Иванко Дигин, поставили мужскую и женскую бани и платили с них в государеву казну оброк[402]. В Туле в конце 80-х гг. среди торговцев были записаны в писцовую книгу стрельцы ножевник, продавец мыла, москательщик, мясники, хлебники и торгующие «всяким мелким товаром»[403]. Веневские стрельцы торговали калачами, солью, сапогами, москательными товаром, мясом, рыбой, сукном и крашениной[404]. Некий же стрелец вязал в 1613–1614 гг. кирилло-белозерскому старцу Трифону Ловцу тагосы (рыболовные сети), получив за каждую сеть по 10 алтын (30 копеек, почти треть рубля, между прочим. —
Из всех этих примеров видно, насколько разнообразной была предпринимательская деятельность стрельцов. Конечно, они не могли рассчитывать на то, чтобы стать вровень с именитыми «гостями» — богатейшими купцами-оптовиками, занятыми экспортноимпортными операциями. Однако даже мелочная торговля и занятия ремеслом выступали порой своего рода достаточно надежной «страховкой» на тот случай, если возникали проблемы с выплатой государевой «алафы» (и те стрельцы, которые предпочли не заниматься коммерцией и рукомеслом, могли сильно пожалеть, что не пошли по стопам своих более предусмотрительных односумов). Между тем, судя по всему, практика сокращения или вообще невыплаты жалованья, в особенности денежного, в мирное время в целях сокращения военных расходов и нагрузки на казну к концу XVI — началу XVII вв. становится обычной — стрельцов существенно больше (минимум в два с половиной раза больше, чем в конце 50-х гг. XVI в., а доходы казны отнюдь не выросли в той же мере. Не случайно ладожские стрельцы в своей челобитной Борису Годунову жаловались на то, что «до отставки де служили они без жалованья пять лет, и они деи одолжали великими долги…»[406].
Нельзя не упомянуть и о наделении стрельцов, московских и городовых, земельными участками под дома и усадьбы. Уже в самом начале своего существования стрельцы были поселены в специальной слободе в государевом селе Воробьево, о чем уже говорилось прежде, и эта традиция создания отдельных стрелецких слобод была продолжена и дальше. В той же Казани, согласно писцовой книге 1566–1568 гг., «на посаде в остроге» были отдельные стрелецкие слободы приборов голов Третьяка Мертвого, Данилы Хохлова и Субботы Чаадаева[407].
И, завершая рассказ о стрелецком государевом жалованье, отметим еще одну интересную подробность. Ратные люди, находясь в походе, особо не церемонились с населением расположенных вдоль трактов сел и деревень, «силно имая» у мужиков провиант и фураж. Естественно, что это вызывало у крестьян и посадских людей вполне законное недовольство, и они били челом государю о наказании виновных и возмещении ущерба. Так, в 1557 г., писал псковский летописец, «князь Михайло (Глинский. —
Подводя общий итог, отметим, что с течением времени структура стрелецкого жалования существенно переменилась, хотя сама процедура его получения, описанная в грамотах, — нет. Во избежание всяческих злоупотреблений раздача денежного и хлебного жалования неизменно фиксировалась в специальных книгах и происходила в присутствии стрелецких начальных людей (стрелецкие головы несли персональную ответственность за своевременную и полную выдачу жалования и недопущение всякого «воровства» при его раздаче). Что же касается царской «алафы», то, судя по всему, очень быстро власти отказались от только лишь выплат денежного содержания, дополнив его выдачей еще и хлеба. При этом ставки жалования различались, во-первых, в зависимости от места служилого человека в стрелецкой служилой иерархии, а во-вторых, от места, которое занимало стрелецкое подразделение в структуре стрелецкого войска. Московские стрельцы получали больше жалования и могли рассчитывать на его более или менее регулярную выплату, тогда как городовые стрельцы находились в худшем положении по сравнению с элитой стрелецкого войска. Судя по всему, ставки жалования постепенно менялись, хотя вряд ли радикально (хорошо, что хоть хлебные цены во 2-й половине XVI в. росли не так быстро, как перед учреждением стрелецкого войска). Однако, похоже, определенные
проблемы с регулярностью выплаты жалования и его адекватностью уровню цен все же были, иначе чем можно объяснить разрешение городовым (а затем, надо полагать, и московским) стрельцам заниматься торговлей и ремеслами. Как бы то ни было, но при соблюдении обещанной регулярности выплат (раз или два раза в год), надо полагать, стрельцы получали в среднем существенно больше, нежели прожиточный минимум в 24 пуда зерна на взрослого мужчину в год. Как результат, власти могли рассчитывать на лояльность и высокую боеспособность стрелецкого войска (о чем и пойдет речь дальше).
Однако, если вести речь о государевом жаловании, нельзя не сказать и о ином «жалованье» — наградах за верную службу, осадное и полонное терпение и пр. В Москве хорошо понимали всю значимость морального фактора в деле повышения боеспособности ратников и их готовности идти на «кровавый пир», почему верная служба не оставалась без наград. Прежде всего стоит отметить такую характерную форму пожалования, как занесение павших на поле брани в «животные книги», т. е. поминальные синодики. Еще в 1541 г., обращаясь к ратникам, собравшимся на «берегу» в ожидании нашествия крымского «царя» Сахиб-Гирея I, юный Иван Васильевич говорил: «А перелезет царь за реку, и вы бы за святые церкви и за крестианьство крепко пострадали, с царем дело делали, сколко вам Бог поможет, а яз не токмо вас рад жаловати, но и детей ваших; а которого вас Бог возмет, и аз того велю в книги животныя написати (выделено нами. —
Внесением в «животные книги» государево жалованье не ограничивалось. Дж. Флетчер писал в своих записках о России, что тому, кто отличится храбростью перед другими или покажет какую-либо особенную услугу, царь посылает золотой с изображением св. Георгия на коне, который носят на рукаве или шапке, и это почитается самой большой почестью, какую только можно получить»[414]. Вот и по случаю «казанского взятья», писал русский книжник, «жяловал государь бояр своих и воевод и дворян и всех детей боярских и всех воинов по достоянию (выделено нами. —
Стрелецкое «платье»
Говоря о стрелецкой «повседневности», никак нельзя обойти стороной вопрос о стрелецком носильном «платье», «цветном» и обыденном, повседневном. В московском ратном обычае «цветности» служилых людей вообще придавалось большое значение. Сложно сказать, читали ли на Руси советы византийского стратега Кекавмена, который писал, что «если у стратиота конь, одежда и оружие хороши, а вдобавок стратиот храбр, то он окажется равным двум. Если он робок, то знай, что приободрится и средним будет в деле. А если он неряха, имеет седло большое, стремена неудобные, коня плохого, то знай, что, если он и храбр, то помышляет заранее о собственном спасении посредством бегства…»[416]. Но то, что московские великие князья и их воеводы мыслили теми же категориями, что и византийский стратег, не вызывает сомнений. И вот Василий III в 1514 г. требовал от детей боярских, своих и рязанских, чтобы те, выезжая на встречу турецкого посла, «имали с собою платье лутчее, чтобы там сьехався, видети было их цветно»[417]. Точно так же и Борис Годунов в 1598 г. предписывал, готовясь к встрече крымских послов, чтобы были все «воеводы, и дворяня, и дети боярские нарядные и цветные, и лошади бы у них были лутчие… чтоб их крымские посланники видели»[418]. Да и на поле боя, если верить кардиналу Коммендоне, который писал в 1564 г. из Варшавы своему итальянскому адресату со слов очевидцев, русские имели обычай «перед вступлением в битву надевать сверх оружия драгоценные разноцветные одеяния, так что русское войско имеет вид прекрасного цветущего луга»[419].
Естественно, что, учитывая все это, «цветность» служилого стрелецкого «платья» была непременным элементом их внешнего вида что во время посольской «стойки», что при вступлении в битву. Но что нам известно об этой стороне стрелецкой жизни?
Стоит заметить, что прежде всего есть все основания согласиться с мнением Р. Паласиос-Фернандеса, который еще в 1991 г. отмечал, что ни в XVI, ни в XVII в. еще нельзя говорить о том, что стрельцы имеют некую «униформу», однако в то время они носили «частично регламентированный общегражданский костюм, столь характерный для постоянных воинских формирований в Европе XVII в.»[420]. «Общегражданский костюм» — каким он был и что входило в полный «комплект» стрелецкого платья? Ответ на этот вопрос дает уникальный документ — «Обидный список», что был приложен к грамоте полоцкого воеводы князя А.И. Ногтева-Суздальского.
В этом документе, датированном летом 1571 г., подробно перечисляется ущерб, который понесли русские служилые, посошные и иные люди от действий литовских «партизан» на Полочанщине. В частности, в «Списке» говорится, что «у полотцких жилетцких стрельцов Дмитреева прибору Уварова у Ротки у Игнатьева сна Гудкова с товарыщи у тритцати человек, взяли шеснатцать меринов с седлы и с уздами и с епанчами, да с убитых сняли с четырех человек по однорятке по настрафильной да по кафтану по суконному аглинские земли черны, да по колпаку…». Однорядки настрафильные, суконные яренковые кафтаны и рословские, сермяги и колпаки упоминаются среди утраченного тогда же полоцкими жилецкими казаками имущества. В третьем случае с убитых стрельцов все того же полоцкого жилецкого прибора Дмитрия Уварова сняли однорядки настрафильные суконные «аглинские» кафтаны, а оставшиеся в живых стрельцы лишились не только меринов «с седлы и с узды», но и притороченных к седлам епанчей. Стрелец Третьячко лишился из-за грабежа армяка, двух рубашек и пары портков полотняных[421].
Список утраченной «рухляди» стрелецкого сотника, сына боярского Бориса Назимова, выглядел побогаче. Помимо обычных коня «с седлом и с уздою», он лишился саадака, сабли, пансыря, однорядки, ферязи и кафтана[422].
Т. о., выходит, что в обычный «комплект» стрелецкого платья рядового стрельца, десятника и пятидесятника входили полотняные рубаха и портки, суконная однорядка и кафтан, опушенный мехом колпак и плащ-епанча. Начальные же люди, сотники и головы, одевались побогаче — как и положено сыну боярскому, хотя в принципе набор в основе своей оставался прежним — все тот же кафтан и однорядка с колпаком.
Какого цвета было стрелецкое платье? Собственно русские документы, что нарративные памятники, что актовые материалы, не слишком многословны на этот счет, а вот иностранные наблюдатели, напротив, сообщают немало интересных подробностей о том, как и во что были одеты стрельцы, которых им довелось увидеть в Московии (главным образом в самой Москве). Пожалуй, самое раннее упоминание иноземца о том, что представляло собой стрелецкое парадное платье, это описание встречи английского посла Дж. Бауса, которое оставил Дж. Горсей. «Как было назначено, — писал он, — около 9 часов в этот день (октябрь 1583 г. —
Итак, встречавшие Дж. Бауса, посла Ее Королевского Величества, стрельцы были наряжены в красные, желтые и синие кафтаны. Напрашивается предположение, что в посольской «стойке» приняли участие стрельцы, выбранные от трех московских приказов, различавшихся цветом своих кафтанов. Аналогичную цветовую гамму, кстати, имели кафтаны и соловецких стрельцов в начале 80-х гг. XVI в. — так, в июле 1581 г. в расходной книге монастыря была сделана запись о том, что стрельцам Ивану-колпачнику, Игнатию Василью Денисову и Борису Гаврилову со товарищи было продано сукна желтого, «черленого» и темно-синего явно на пошив износившихся старых кафтанов — в среднем по 2,5–3 аршина на человека[424].
Правда, стоит отметить, что сукно различных оттенков красного цвета было, похоже, самым популярным среди стрельцов — московских совершенно точно. Польский шляхтич С. Борша наблюдал в 1605 г. 500 московских стрельцов в красных кафтанах, которые перешли на сторону самозванца[425]. О московских стрельцах «в красных суконных кафтанах, с белой на груди перевязью (под саблю? —
Касаясь цветовой гаммы служилого платья, А.В. Малов писал, что «можно отметить общую популярность в России колеров красного, синего и зеленого спектров (к которым примыкает в некоторых случаях материя белого цвета), но цвета этих спектров практически всегда присутствуют, либо доминируют в одежде. Безусловную устойчивость имеет лишь традиция использования при дворе и в войсках красного цвета как наиболее элитарного»[430]. С этим мнением трудно не согласиться. Действительно, нетрудно заметить, что в актовых материалах XVI — начала XVII в. именно эти цвета наиболее популярны, и сказанное в полной мере относится и к стрельцам. Правда, приведенные выше свидетельства иностранных наблюдателей о красных кафтанах у стрельцов связаны со стрельцами московскими, в первую очередь стремянными. И есть все основания для предположения, что и первые «выборные» стрельцы, и государевы опричные и дворовые стрельцы также носили преимущественно суконные кафтаны и однорядки разных оттенков красного цвета.
«Строились» кафтаны и однорядки, судя по всему, в самих стрелецких приказах. Во всяком случае, это можно предположить, исходя из записи о выдаче денег «портным же мастером, 5 человеком стрелцом Михайлова приказа Рчинова, Фетке Яковлеву с товарыщи, по 10 денег человеку», датированной июлем 1614 г., в приходно-расходной книге Казенного приказа[431]. Точно так же в самих стрелецких приказах тамошние мастера-скорняки изготавливали шубы, шапки и колпаки для своих сослуживцев (и, как и портные, работали на заказ вовне — московские стрельцы-портные и скорняки регулярно привлекались, судя по записям в расходных книгах Казенного приказа первых послесмутных лет, к выполнению казенных заказов)[432].
Расцветка кафтанов городовых, жилецких стрельцов, похоже, была не столь яркой, как у стрельцов московских, да и материал, использовавшийся для их пошива, был попроще и подешевле. Уже упоминавшиеся стрельцы полоцкого жилецкого приказа головы Дмитрия Уварова кафтаны (и однорядки?) носили черного английского сукна. Казаки же жилецкого полоцкого прибору Григория Бурцова носили белые суконные яренковые (судя по всему, дешевое грубое сукно) кафтаны и кафтаны рословского сукна (низкокачественное сукно), белые (выбеленные?) домотканые сермяги и, возможно, белые же однорядки[433]. Впрочем, если верить неоднократно уже упоминавшемуся нами Станиславу Немоевскому, то даже московские стрельцы в целях экономии (когда им задерживали или не выплачивали положенного жалования) вместо «парадных» червонных кафтанов ходили в домотканых, грубого сермяжного сукна кафтанах и однорядках и лаптях («źe miasto cierlonych źupic w samodzialach, a w bociech lyczanych chodzą»)[434]. И если экономия эта касалась «выборных» московских стрельцов, которые в итоге выглядели довольно неприглядно, то что тогда говорить о стрельцах городовых, жилецких, стоявших в неофициальной, но от того не менее явной, стрелецкой иерархии в самом ее нижнем ярусе. Тот же Григорий Котошихин отмечал в своем «мемуаре», что от казны дают «московским стрелцом всех приказов и салдатом, надворной пехоте на платье сукно ежегодь», а вот городовым, «новгородцким, псковским, астараханским, терским и иным городов стрелцом на платье посылаются сукна в три или в четыре года»[435], и практика эта явно зародилась не при Алексее Михайловиче[436].
Исходя из сохранившихся сведений о том, сколько стоили «носильные» вещи во 2-й половине XVI — начале XVII в., можно попробовать прикинуть общую стоимость стрелецкого «гардероба». Простые рубаха и портки стоили в конце XVI в. 6–7 алтын, а если брать их порознь, то рубаха могла обойтись ее покупателю и в 2, и в 4, и в 5,5 алтына, а портки — в 10 денег (5 копеек или алтын и 4 деньги). Простые сапоги стоили от 6 алтын, обычная, рядовая шапка — от 2 гривен (20 копеек) до 5–10 алтын и более. Самая дешевая сермяга стоила никак не меньше 10 алтын, а можно было купить ее и за 14 и больше алтын. Сермяжный кафтан обошелся бы его новому владельцу в 5–8 и больше алтын, а кафтан «цветной» суконный не меньше 20 алтын, а «построенный» из импортного «лунского» (т. е. английского) сукна — и все 1,5–2 рубля и больше. Точно так же однорядка могла стоить от 30–40 алтын до 1,5–2 рубля и выше. Епанчу можно было приобрести, если взять поношенную, и за 2 алтына, а если брать новую, недорогую, то за 10 алтын, колпак — за 5–6 алтын. И шуба — как же на Руси и без шубы — простая овчинная шуба не меньше 13–15 алтын, а то и все 20, заячья «под крашениною»–1 руб., а если взять «шубу белью под зенденью алою, на ней 9 пугвиц серебряны» — то и все 2 руб.[437]! И если все посчитать вместе, то цена простенького, без особых изысков стрелецкого гардероба (пара рубах, пара портков, пара сапог, сермяга, однорядка, пара кафтанов, простой и «теплый», шуба, шапка и епанча) могла составлять не меньше 6,5–7 рублей, и эта сумма легко могла быть превышена и за счет покупки более дорогих кафтана и однорядки, кушака (который, кстати, мы не учли в этой росписи), сапог и много чего еще. При таком раскладе государево жалованье еще и сукном было отнюдь не лишним.
В общем, если подвести итог, то можно сказать, что более или менее регулярная выплата государева жалования, причем в разных формах — от денежного и кормового до «дач» сукном и пр. — являлась непременным, обязательным условием поддержания высокой боеспособности стрелецкого войска и его лояльности правящему монарху. Если дети боярские, получая поместные «дачи» и располагая вотчинами, могли довольствоваться и этим (хотя, конечно, денежное жалованье и для них было существенной подмогой на случай, когда надо было выступать «конно, людно и оружно» на государеву службу), то у стрельцов такой возможности не было. Земельные «дачи» для них не носили обязательного характера (если не считать пожалований стрелецким «началным людям»), и они всецело зависели от выплат из казны. Попытки сэкономить на стрельцах могли дорого обойтись монарху, и похоже, что в Москве это хорошо понимали, почему и стремились заручиться поддержкой стрельцов, идя на всевозможные им уступки, — вплоть до того, что разрешали им обзаводиться собственными промыслами и торговлей (хотя последние и отвлекали стрельцов от их главной обязанности — государевой службы). Но иного выхода не было — в условиях, когда «рать заедала казну», а сократить численность оказавшегося весьма полезным стрелецкого войска не представлялось возможным, и только так можно было поддержать и его численность, и его боеспособность, и лояльность на более или менее приемлемом уровне.
Стрелецкая «оружность»
В уже упоминавшейся нами формуле С. Хантингтона техническая компонента военного дела является одной из важнейших, и, естественно, рассказывая о стрельцах, мы не можем не охарактеризовать (по возможности подробно) комплекс вооружения «янычар» Ивана Грозного.
«Огненный бой»
Неизвестный автор «Казанского летописца» отнюдь не случайно именовал стрельцов «огненными». Ручное огнестрельное оружие, пищаль или ручница, а то и тяжелая гаковница — главное оружие стрельцов, их отличительный признак и своего рода «торговая марка», по которой стрельцов можно сразу узнать. В отличие от западноевропейской пехоты раннего Нового времени, вооруженной частью длинной пикой, частью — аркебузами и мушкетами, или польских наемных жолнеров, роты которых также имели смешанное вооружение, включавшее в себя как древковое, так и огнестрельное оружие, московские стрельцы изначально вооружались (насколько позволяют судить сохранившиеся источники) только огнестрельным оружием. На это обстоятельство указывал, в частности, автор классической статьи по вооружению стрелецкого войска С.Л. Марголин, критикуя распространенное одно время мнение, что-де существовали в свое время копейные стрелецкие сотни[438]. Холодное оружие (о составе которого идут споры и по сей день) служило стрельцам только для самообороны. Лишь позднее, в годы Смуты, стрельцы частично вооружаются древковым оружием, но оно служило дополнением к огнестрельному, которое как было, так и продолжало оставаться главным их оружием.
Практически все известные эпизоды участия стрельцов в боевых действиях так или иначе связаны с применением ими в первую очередь огнестрельного оружия — взятие Казани в 1552 г., осада Полоцка в 1563 г., битва при Молодях в 1572 г. и другие. Более того, в наказах-«наставлениях» воеводам, которые они получали из Разрядного приказа, подчеркивалось, чтобы «без крепости наряду и стрельцом не в крепком месте однолично со царем бояром и воеводам не сходитися»[439], ибо для не имевших древкового оружия стрельцов единственной надеждой на поле битвы в случае, если неприятель не повернет назад после сделанного ими залпа из пищалей, оставалась «крепость» да «крепкое место». Не менее любопытна и фраза из наказа воеводе князю Д.М. Пожарскому, назначенному в октябре 1617 г. на службу в Калугу. Ему предписывалось, чтобы головы и сотники стрельцов и казаков его рати смотрели «накрепко, чтобы у стрелцов и у казаков пищали были у всех сполна, да и стрелять бы стрелцы и казаки были горазди». При этом в наказе говорилось, что если «у которых у стрелцов и у казаков пищалей нет, а даваны будет им пищали из Государевы казны, и им на тех стрелцех и на казакех пищали велети доправити, чтоб однолично никаков стрелец или казак без пищалей не были»[440].
И в литературных памятниках того времени русские книжники (такие, как, к примеру, автор-составитель «Казанского летописца», цитату из сочинения которого мы использовали в качестве эпиграфа к этому очерку) подчеркивают искусство и мастерство стрельцов именно как стрелков из огнестрельного оружия. Так, в повести об обороне Пскова от армии короля Речи Посполитой Стефана Батория ее автор противопоставлял стрельцов детям боярским и остальным защитникам города, поскольку во время штурма «государевы же бояре и воеводы, и все воинские люди, и псковичи тако же противу их (королевских воинов. —
Свидетельствам с русской стороны вторят и иностранцы, видевшие русских (в первую очередь московских) стрельцов воочию. Они дружно именуют московских стрельцов (
Прежде всего небольшое терминологическое изыскание. Наиболее распространенными терминами для обозначения ручного огнестрельного оружия на Руси в XV — начале XVII века были «пищаль» (иногда с оговоркой «ручная) и «ручница» (и ее полонизированный вариант «рушница»). Тяжелая крупнокалиберная пищаль/ручница с под ствольным крюком-гаком, служащим для снижения отдачи при выстреле, именовалась «гаковницей», или «затинной пищалью» (от слова «тын»). Не вызывает сомнения тот факт, что пищаль/ручница оснащалась фитильным замком. Ручное огнестрельное оружие с колесцовыми или ударно-кремневыми замками, начавшее распространяться на Руси в последней четверти XVI в., получило характерное название — «самопалы» (варианты — «санопалы», «сенопалы»). Отечественный оружиевед Л.И. Тарасюк, проанализировав письменные свидетельства русских источников, отмечал в этой связи, что «термин «самопал» возник как обозначение ручного огнестрельного оружия с искровыми механизмами автоматического воспламенения и применялся в XVI–XVII вв. только по отношению к оружию с колесцовыми и кремнево-ударными замками»[443]. Стоит заметить, что в русских источниках различают «самопалы» «долгие» и «короткие», под которыми стоит понимать, очевидно, карабины и пистолеты рейтарского типа. Другим вариантом названия ручного огнестрельного оружия с такого рода замком было «завесная пищаль», а под «съезжей пищалью» понимали в первую очередь оружие всадника (карабин?). Впрочем, в русских источниках пищалью вполне могли назвать и ружье с ударно-кремневым замком, и предположим, что это было связано с тем, что в начале XVII в. ручное огнестрельное оружие с подобными замками если и не оттеснило традиционные фитильные пищали на второй план, то, безусловно, доминировало, и старый термин обрел новое содержание.
Разобравшись с терминологией, углубимся в историю появления на Руси ручного огнестрельного оружия. Как уже отмечалось прежде, с огнестрельным оружием русские впервые познакомились в последней четверти XIV в., причем проникать оно на Русь начало с двух сторон одновременно — с Востока, со стороны Золотой Орды (правда, этот канал действовал недолго — после того, как в 90-х гг. XIV в. хан Тохтамыш начал враждовать с могущественным среднеазиатским эмиром Тимуром и был им разгромлен, золотоордынские города пришли в упадок, а вместе с ними угасла и производственная база для выпуска и совершенствования огнестрельного оружия), и с Запада — в первую очередь через Великое княжество Литовское и Ливонию. Стоит заметить, что в многочисленных конфликтах XV в. между тем же Псковом и Орденом орденское войско активно использовало и огнестрельное оружие, и европейских наемников, которые хорошо были знакомы с ним и активно его применяли на поле боя. Это же можно сказать и о войске великих литовских князей. Белорусский военный историк Ю.М. Бохан отмечал, что литовцы в 1430 г. обороняли Луцк от поляков, используя при этом
Само собой, в Пскове и в Новгороде не только первыми (или, самое меньшее, одними из первых) приняли на вооружение (если так можно говорить применительно к тем временам) ранние, примитивные образцы ручного огнестрельного оружия — ручные бомбарды, но и первыми же освоили технологию их производства. Об этом свидетельствуют находки, сделанные в ходе работы Новгородской археологической экспедиции в середине прошлого столетия, — в слоях, датированных XV в., были найдены две свинцовых пули. Их вес составлял от 32 до 39 г при диаметре чуть больше 18 мм[446]. Похоже, что эти пули и использовались при стрельбе из ручниц, тех самых «старосвецких железных киев» из описей замковых арсеналов Великого княжества Литовского конца XV–XVI в.
Сохранившиеся изображения и образцы подобных ручниц позволяют составить определенное представление и о них самих, и о способах стрельбы из них. А.Н. Кирпичников, характеризуя ранние образцы ручного огнестрельного оружия, использовавшегося на Руси, приводил в качестве наглядного примера две ручницы. Одна из них, по мнению исследователя, на оригинальном «прикладе», представляла собой короткий кованый железный ствол (длина 23 см) калибром 31 мм. Другой образец — железный ствол длиной 24 см и калибром 22 мм. Найден он был в реке Лух Ивановской области и, по мнению историка, был утерян в ходе боев с татарами во 2-й четверти XV в. (1445 г.?). Еще пара схожих стволов находится в Перми, в местном краеведческом музее[447]. Подобного рода тяжелые устройства обслуживались одним или двумя стрелками и применялись во время осад или при обороне крепостей, а в полевых условиях — при обороне вагенбурга или (как это было, возможно, в 1445 г., судовой ратью), поскольку вес такой ручницы и сильная отдача при выстреле из нее требовали некоей опоры, использование которой позволило бы снизить воздействие отдачи на стрелка[448].
К сожалению, достоверных сведений о месте и времени первого применения русскими ручного огнестрельного оружия у нас нет: русские книжники — составители летописей конца XV — начала XVI в. не делают четкого различия между пищалью как артиллерийским орудием и пищалью как ручным огнестрельным оружием. Однако можно предположить, что упомянутые в описании грабительского похода псковской «доброволной» рати против новгородцев в 1471 г. «пищали» относились к ручному огнестрельному оружию — тем самым ручницам-«киям»[449]. Известное же упоминание пищалей, которые использовались русскими воинами во время знаменитого «стояния на Угре» («и приидоша татарове и начата стреляти москвичь, а москвичи начата на них стреляти и пищали пущати и многих побита татар стрелами и пищалми и отбита их от брега…»[450]), вряд ли может считаться надежным свидетельством в пользу применения на Угре именно ручных пищалей. Впрочем, для нашей истории это не настолько и важно — для нас важнее то, что к концу XV в. в Русской земле ручное огнестрельное оружие уже было в ходу и его уже научились производить, стремясь не отстать от своих «партнеров» и на Западе, и на Востоке. Правда, в силу особенностей восточноевропейского ТВД и характерных черт тактики и стратегии, а также из-за технических характеристик первых ручниц сфера их боевого применения, подчеркнем это еще раз, была существенно ограничена — это осада и оборона крепостей, а в полевых условиях — оборона вагенбурга или стрельба с борта ладьи или струга. И когда С. Герберштейн писал о том, что московиты не используют в полевых сражениях пехоты, он не сильно погрешил против истины — в набеговых операциях или при отражении неприятельских набегов пехота, вооруженная такого рода тяжелыми и неповоротливыми устройствами, была малополезна. Да и примитивность конструкции первых ручниц, сложность и неудобство обращения с ними мало способствовали их широкому распространению и применению.
Перемены начинаются в конце XV в., когда молодое Московское государство активно расширяло свои международные связи. Активные контакты с Римом, итальянскими государствами, затем со Священной Римской империей, Данией и другими политическими субъектами способствовали намного более интенсивному, чем прежде, трансферту технических знаний и технологий с Запада в Русскую землю. Естественно, что едва ли не в первую очередь московитов на Западе интересовали последние новинки в военной сфере. Иван III не жалел средств для того, чтобы переманить на свою службу мастеров и купить самые новейшие образцы оружия с тем, чтобы потом применять их против своих государевых недругов и, само собой, освоить их производство на Руси. По времени все это совпало с серьезными техническими переменами в конструкции огнестрельного оружия — как тяжелого, так и легкого, ручного. Как раз в конце XV — начале XVI в. в Западной Европе завершается отработка основных элементов конструкции ручного огнестрельного оружия, которая стала, по существу, классической и с тех пор в основе своей радикально не изменилась. Речь идет об аркебузе и ее разновидностях.
Аркебуза отличалась от прежних примитивных ручниц прежде всего большей длиной ствола и существенно меньшим (в полтора-два раза) калибром (соответственно, и более легкой пулей), окончательным перемещением затравочного отверстия (и полки для затравочного пороха под ним) на правую сторону ствола (причем полка со временем была снабжена подвижной крышкой, защищавшей затравочный порох от воздействия непогоды, ветра и пр. случайностей), появлением приклада, который со временем обретает привычную нам форму, и рядом других не менее важных усовершенствований. Однако самое главное отличие аркебузы от ручницы заключалось в механизации самого процесса производства выстрела. Еще в 1-й половине XV в. тлеющий фитиль, посредством которого воспламенялся затравочный порох, стали фиксировать в S-образном рычаге-серпентине (на Руси он получил название «жагра»), который крепился к ложу ружья винтом. Стрелок, производя выстрел, нажимал на противоположный от фитиля конец серпентина, тот проворачивался вокруг оси, и фитиль опускался на затравочную полку. В последней четверти столетия этот примитивный замок (если его так можно назвать) был усовершенствован. Теперь мускульная сила стрелка, необходимая для производства выстрела, была заменена механической. При нажатии на спусковую кнопку/рычаг срабатывала стальная пружина замка, и под ее воздействием верхний конец жагры с закрепленным в ней тлеющим фитилем стремительно опускался на затравочную полку, воспламенял находившийся там порох, после чего происходил выстрел. Впоследствии этот замок (называемый еще ударно-фитильным) был дополнительно усовершенствован — теперь пружина служила для того, чтобы вернуть части замка после выстрела в исходное положение, а серпентин-жагра приводился в действие нажатием на спусковой рычаг, усилие с которого передавалось на жагру посредством специальной детали-серьги.
Такой замок отличался простотой конструкции (так, замок подобного типа на ручнице из бывшего арсенала Соловецкого монастыря имеет всего лишь 7 деталей[451]), дешевизной (даже неисправные кремневые замки из имущества боярина Никиты Романова были оценены в 5 алтын, т. е. 15 копеек каждый, тогда как «замок жагра неметцкая» — всего лишь в 6 денег, т. е. в алтын, втрое дешевле[452]), надежностью в работе и ремонтопригодностью и вместе с тем позволял упростить процесс производства стрельбы из ручного огнестрельного оружия. Для того чтобы производить ударно-фитильные замки, не нужно было сложное оборудование и особые навыки — справиться с изготовлением такого замка мог любой квалифицированный мастер-слесарь. Точно так же хорошему кузнецу было под силу изготовить и ствол аркебузы — нужно было сперва отковать из железной крицы несколько пластин, которые затем сворачивали и в нагретом виде проковывались на оправке, после чего их соединяли для получения железной трубки нужной длины. Швы и стыки тщательно проковывали и проваривали, а законцовки будущего ствола, разогретые добела, осаживали о наковальню, в результате чего образовывались характерные утолщения, препятствовавшие разрыву ствола при выстреле. Оставалось теперь отделать ствол, проделать в нем затравочное отверстие и соединить его с замком и деревянным ложем.
К сожалению, в нашем распоряжении практически нет подлинных образцов ручного огнестрельного оружия, которое надежно датировалось бы XVI в., в особенности первой его половиной. Этот печальный факт связан не в последнюю очередь с тем, что, как отмечал отечественный оружиевед Е.В. Мышковский, ружейный ствол при надлежащем уходе и обращении мог прослужить десятки лет, тогда как деревянная ложа и детали ружейного замка изнашивались существенно быстрее. В результате «в целом ряде старинных ружей, — продолжал исследователь, — дошедших до нас, могут быть отдельные части, различающиеся по времени изготовления; наиболее древним по изготовлению стволом и более позднего происхождения замком и прибором»[453]. Одним из таких немногих уцелевших образцов ручного огнестрельного оружия является затинная пищаль-гаковница калибром 20 мм, весом 22,5 кг и общей длиной 170 см, изготовленная неким Никифором Семеновым и хранившаяся в арсенале Кирилло-Белозерского монастыря, или ручница из оружейной палаты Соловецкого монастыря с характерным фитильным замком с кнопочным спуском[454]. Вполне вероятно, что это одна из тех ручниц (или сделанная по их образцу местными мастерами), что были присланы в монастырь летом 1578 г. по приказу Ивана Грозного для организации его защиты от нападений шведов или ганзейцев[455].
Простота и дешевизна изготовления ударно-фитильного замка вкупе с отработанностью технологии изготовления ружейных стволов позволили в достаточно короткие сроки наладить действительно массовое производство ручного огнестрельного оружия. Выше мы уже приводили пример «разнарядки», «спущенной» из Москвы в Новгород в преддверии казанского похода о наборе в Новгородской земле конных и пеших пищальников, которые должны были быть снаряжены в поход и оружием, и амуницией, и боеприпасами полностью за свой счет. И число снаряжаемых пищальников (1000 пеших и столько же конных) свидетельствует само за себя — в середине 40-х гг. XVI в. ручное огнестрельное оружие на Руси действительно стало массовым. Впрочем, псковичи должны были снарядить на государеву службу 1000 пищальников (хотя это и оказалось для них очень тяжело — «тот роубеж не обычен; и бысть им (псковичам. —
О стоимости оснащенной ударно-фитильным замком пищали русского производства (скорее всего) позволяет судить следующий факт. В августе 1581 г. старец Кирилло-Белозерского монастыря Пахомий купил в Нижнем Новгороде три ручницы общей стоимостью 3 рубля, да к этим ручницам им было куплено (надо полагать, соответственно количеству приобретенных ружей) «зелья пищального на 11 алтын з деньгою (т. е. на 33,5 копейки, примерно, по тогдашним ценам, 2,5 фунта, около 1 кг пороха. —
Вероятно, на первых порах мастера, изготовлявшие аркебузы-пищали (в кратком французском словаре русского языка, составленном в конце XVI в., французским аналогом русского слова «пищаль» является
Естественно, что осложнения во внешнеполитических отношениях Русского государства с соседями вызывали стремление с их стороны не допустить попадания в Россию новейших технологий и образцов оружия. Те же ганзейцы и в особенности ливонцы неоднократно пытались возобновить блокаду Русского государства, в особенности в годы, предшествовавшие войне за Ливонское наследство (так, по нашему мнению, следует именовать серию военных конфликтов в Прибалтике и на Балтике во 2-й половине 50-х–1-й половине 90-х гг. XVI в.), и в ходе самой этой войны. Однако, несмотря на все попытки ливонских и имперских властей воспретить поставки этих товаров русским, Москва находила обходные пути для получения необходимых ей военных материалов и оружия. Еще при Иване III каналы поставок оружия и военных материалов были «диверсифицированы», а при Иване IV те же английские, голландские и датские негоцианты с радостью заменили ушедших было с русского рынка из-за введения эмбарго на торговлю с Россией ганзейских «гостей» (так, к примеру, магистраты Кельна сообщали английской королеве Елизавете I, что ее купцы, вопреки запрету на продажу оружия русским, продолжают поставлять его в Россию, в т. ч. и
Одним словом, несмотря ни на что, каналы, по которым в Россию поступали равно как материалы, необходимые для изготовления ручного огнестрельного оружия и боеприпасов к нему, так и сами образцы этого оружия, которые могли быть скопированы (и копировались) русскими мастерами, быстро осваивавшими последние новинки западноевропейской военной техники, продолжали функционировать. Русское государство с конца XV в. постоянно было в курсе последних новшеств в военно-технической сфере, и все попытки каким-либо образом ограничить доступ русских к последним изобретениям и технологиям успеха не имели. Примером тому может служить стремительное распространение в последних десятилетиях XVI — начале XVII в. в России ручного огнестрельного оружия, оснащенного колесцовыми и ударно-кремневыми замками.
Уже упоминавшийся нами ранее Л.И. Тарасюк, основываясь на анализе сведений в письменных источниках, отмечал, что «к 80-м годам XVI в. самопалы были распространены на обширной части территории Московского государства и не являлись к тому же редкостной новинкой, поскольку они уже состояли на вооружении войсковых стрелков, а также использовались в различных по социальному положению слоях населения». Более того, по мнению исследователя, «это оружие и это название появились ранее 80-х годов XVI в. и что к этому времени термин «самопал», по-видимому, уже прочно вошел в языковой обиход»[464]. Во всяком случае, для автора «Повести о прихожении Стефана Батория на град Псков» «самопал» был обычной вещью, хорошо освоенной псковичами, — в ходе отражения штурма города королевской ратью они захватили немалые трофеи, «оружия литовския, изрядные нарочитых самопалов и ручниц (выделено нами. —
Действительно, должно было пройти некоторое время, прежде чем новое оружие из разряда иноземных диковинок стало обыденностью, а это могло произойти только в том случае, если, с одной стороны, его массово ввозили в Русскую землю (и мы бы связали этот ввоз с «нарвским плаванием» 1558–1581 гг., когда Нарва находилась под властью Ивана Грозного и играла роль главного русского торгового «стапеля» на Балтике). С другой же стороны, русские мастера должны были освоить производство основных элементов самопала (прежде всего новых типов замка) и сделать его более доступным для рядовых стрелков. Приходные и расходные книги Кирилло-Белозерского монастыря начала XVII в. сохранили сведения о ценах на самопалы импортные и местного производства. Так, в июле 1611 г. монастырский старец Макарий Облезов купил в Архангельске «у карабельные пристани» «6 самопалов больших свитцких (т. е. шведских. —
Подведем предварительный итог. Логично было бы предположить, исходя из анализа имеющихся в нашем распоряжении материалов, что на рубеже XV–XVI вв. с Запада (через Ливонию и ганзейские города прежде всего) в Россию попадают первые образцы аркебуз с ударно-фитильными замками, которые быстро осваиваются в производстве местными мастерами. Простота устройства и дешевизна этих пищалей и гаковниц, а также относительная простота в обращении и подготовке стрелка из такого оружия способствовали тому, что пищали и гаковницы быстро завоевывают популярность и широко распространяются в России как оружие пехоты. В последней четверти XVI в., опять же при посредничестве иностранных купцов, в России распространяются ружья, карабины и пистолеты с ударнокремневыми («свийскими» или «свицкими» и «шкоцкими», вероятно, на первых порах по названию страны, откуда они поступали) и колесцовыми замками (последние получили характерное наименование, очевидно, по месту, где русские ратные люди с ними близко познакомились — «ливонские»).
Оружие с ударно-кремневыми замками пришлось по вкусу русским служилым людям, и похоже, что самопалы существенно потеснили традиционные фитильные пищали-ручницы. Любопытный факт — в 1638 г. вяземским стрельцам попробовали было выдать импортные мушкеты «с жаграми», на что стрельцы заявили, что они-де «из таких мушкетов з жаграми стрелять не умеют, и таких мушкетов преж сево у них с жаграми не бывало, а были де у них и ныне есть пищали старые с замки»[469]. Учитывая, что служба стрелецкая была пожизненная, очевидно, что среди стрельцов были ветераны, прибранные на государеву службу в первые послесмутные годы (если не во время Смуты), и уже тогда они использовали не традиционные как будто фитильные пищали, но самопалы. Стоит заметить, что при раскопках на месте Тушинского лагеря были найдены детали и фрагменты трех ружейных замков, и все они относились к ударно-кремневым., а также деталь колесного замка, а вот фрагментов или деталей, которые однозначно свидетельствовали бы о принадлежности их к фитильным замкам, — нет[470].
Осмелимся также предположить, что в это время несколько меняется и содержание термина «гаковница». Наряду с традиционными гаковницами с подствольным крюком-гаком, видимо, на Руси тогда появляются и начинают постепенно распространяться мушкеты (с форкетом?), отличавшиеся от аркебузы/пищали большим весом и калибром. Во всяком случае, нет ничего невозможного в том, чтобы те же английские или голландские купцы привезли в Нарву или в Архангельск в 60–70-х гг. XVI в. первые образцы западноевропейских мушкетов (или же они были захвачены в качестве трофеев в ходе войн за Ливонское наследство — к примеру, Ливонской войны 1558–1561 гг. или Полоцкой войны 1562–1570 гг.), которые затем были освоены русскими мастерами и стрелками, и эти мушкеты по совокупности своих технических характеристик были отождествлены с хорошо знакомыми гаковницами.
Поскольку, судя по всему, какой-то особой регламентации в вопросах вооружения служилых людей огнестрельным оружием на то время не было, то, как отмечал Е.В. Мышковский, «служилые люди из русских поместных войск вооружались самостоятельно, сообразуясь со своими вкусами (и добавим от себя — финансовыми возможностями. —
То, что в начале своей истории стрельцы (московские совершенно точно) были вооружены пищалями с ударно-фитильным замком, не подлежит сомнению, Некий англичанин, прибывший в Россию в 1557 г. вместе с Энтони Дженкинсоном, агентом Московской компании и посланцем королевы Марии, присутствовал на проведенном 12 декабря 1557 г. смотре московских стрельцов и пушкарей. Делясь со своими читателями впечатлениями от этого смотра, он, помимо всего прочего, отметил 5000 стрелков-аркебузиров, которые в правильном порядке прошествовали к месту показательных стрельб. При этом они, согласно описанию, в правой руке держали свое ружье, а в левой — фитиль (в оригинале фраза звучит следующим образом: «5000 arquebusiers, which went by five and five in a rank in very good order, every of them carrying his gun upon his left shoulder and his match in his right hand»)[473].
Проходит полсотни лет, и Станислав Немоевский сообщал, что московские стрельцы получают от казны только ствол своей «рушницы» с замком, подобным тому, какой используется на «шкоцких рушницах» (буквально «jakie bywają u szockich rusznic»)[474]. Вне всякого сомнения, речь идет об ударно-кремневом «шкоцком» замке. Следовательно, можно с уверенностью утверждать, что в начале XVII в. московские стрельцы (до городовых стрельцов, возможно, это новое оружие если и дошло, то не во все гарнизоны — можно предположить, что стрелецкие гарнизоны в новопостроенных городах на крымской «украине» получили такие пищали, а вот другие — нет) были перевооружены на пищали с кремнево-ударными замками[475]. Кстати, пассаж Немоевского о том, что стрельцы получают от государя лишь ствол с замком, а ложу к нему они должны изготовить самостоятельно или заказать на стороне, находит неожиданное подтверждение в приходно-расходных книгах Кирилло-Белозерского монастыря. В марте 1615 г. некий стрелец Еремка делал по заказу монастырских старцев «10 лож к самопалам», за что получил от монастыря 25 алтын[476].
Технические характеристики и внешний вид стрелецких пищалей/ручниц можно попробовать реконструировать, исходя из свидетельств современников (прежде всего иностранных наблюдателей), археологических находок и, само собой, обращаясь к музейным коллекциям Западной Европы, где сохранилось немало образцов ручного огнестрельного оружия, датируемого XVI — началом XVII в. Одно из самых известных описаний стрелецкой пищали оставил английский дипломат Дж. Флетчер, которого мы уже упоминали прежде. По его словам, «ложа их (московских стрельцов, которых Флетчер мог воочию видеть во время своего пребывания в Москве в конце 80-х гг. XVI в. в царствование царя Федора Иоанновича) ружья сделана не так, как у каливера (переходный вариант от легкой аркебузы к более тяжелому и мощному мушкету. —
«Неискусность» и «грубость» ствола стрелецкой пищали, очевидно, связаны были с особенностями технологии его массового изготовления русскими кузнецами (о чем мы вкратце уже писали выше). Впрочем, эта «грубость» имела и оборотную положительную сторону — стволы выходили достаточно надежными и служили своим владельцам много лет, неоднократно переделываясь и модернизируясь в соответствии с оружейной «модой» и вкусами хозяина. Любопытное описание испытаний ружейных стволов на прочность оставил архидиакон Павел Алеппский, посетивший Москву при Алексее Михайловиче. «Каждый вечер в это лето мы ходили смотреть на ружейных мастеров, — писал в своих путевых записках архидиакон, — которые, собрав все ружья, ими изготовленные, размещали их рядами друг подле друга по склону кремлевского холма, обращенному к реке, наполняли их порохом, клали затравку на все лежащие рядом и зажигали ее длинным железным прутом, накаленным в огне. Те ружья, которые были прочны, оставались в целости, а непрочные тотчас разлетались в куски от большого количества пороха»[479].
Приклад, очевидно, относился к «немецкому» типу, наиболее раннему и отличавшемуся от более поздних образцов отсутствием ярко выраженной кривизны (любопытно, но именно такого рода ложи и приклады пищалей, из которых стреляют русские воины, присутствуют на миниатюрах Лицевого летописного свода, датируемого концом 60-х–70-ми гг. XVI в.). Малый же калибр и вес пищальной пули, что особо отметил Флетчер, подтверждается в первую очередь данными анализа свинцовых пуль, найденных в ходе археологических раскопок. Пищали 2-й половины XVI — начала XVII в. действительно стреляли небольшими свинцовыми пулями. На это указывают, к примеру, находки, сделанные в ходе раскопок на месте казачьих слобод в округе крепости Епифань и на территории бывшего Тушинского лагеря Лжедмитрия II и его сторонников. Епифанские казаки вооружены были пищалями калибром преимущественно от 10 до 14–15 мм при весе пули от 7 до почти 20 г. О малокалиберности (относительной, конечно) и «легковесности» пуль основной массы ружей, использовавшихся русской (и не только) пехотой начала XVII в., говорит и анализ находок, сделанных на территории Тушинского лагеря. Большую часть найденных здесь свинцовых пуль составляют пули диаметром от 10 до 14 мм при весе до 14 г.[480]
В целом же, проанализировав более полутора сотен находок боеприпасов к русскому ручному огнестрельному оружию, отечественный исследователь О.В. Двуреченский пришел к выводу, что основную массу их составляют пули диаметром от 10 до 14 мм при собственном весе от 8–9 до почти 16 г. Такие боеприпасы составляют до 78 % всех находок. Более крупные пули диаметром от 15 до 27 мм при собственном весе до почти 20 г. (и такие массивные пули явно относились к тем, что применялись при стрельбе из больших затинных пищалей-гаковниц и, возможно, первых мушкетов) составляют всего лишь 7 % находок. Прочие же находки могут быть охарактеризованы или как дробь, или как боеприпасы к малокалиберному (охотничьему?) оружию («звериным пищалям», которые отмечаются в источниках со 2-й половины XVI в.?)[481]. В принципе можно согласиться с мнением исследователя, который отмечал, что преобладание легких пуль над тяжелыми было связано с тем, что поражающего эффекта свинцовой пули, выпущенной из «стандартной» пищали/ручницы, вполне было достаточно для поражения легкобронированного всадника или незащищенного пехотинца, которые составляли основную массу ратных людей в войсках главных противников Русского государства в XVI — начале XVII в., а именно татарских юртов и Великого княжества Литовского[482]. Соответственно, не было и необходимости в массовом перевооружении стрельцов и казаков на более тяжелые и стрелявшие тяжелой пулей мушкеты.
Эти выкладки подтверждаются результатами, полученными другими археологами. Так, Н.А. Кренке и В.С. Курмановский, анализируя материал раскопок Романова двора в Москве, отмечали, что найденные образцы свинцовых пуль конца XVI–1-й половины XVII в. в массе своей укладываются в диапазон от 9 до 15 мм в диаметре[483]. Более крупные и мелкие образцы встречаются реже. Этой информации как будто противоречат сведения, сообщаемые, к примеру, польским хронистом М. Бельским. Согласно его информации, во взятом войсками Стефана Батория в августе 1579 г. Полоцке в качестве трофеев было захвачено, помимо всего остального оружия и амуниции, 300 гаковниц и почти 600 «долгих ручниц» («hakownic 300, rusznic dlugich blisko sześci set»), притом что гарнизон города накануне осады насчитывал порядка 1–1,5 тыс. стрельцов и казаков[484]. Годом позже в крепости Усвят королевскими войсками были взяты в качестве трофеев полсотни гаковниц и 143 пищали («hakownic 50, rusznic hospodarskich 143») на 345 стрельцов[485]. Соотношение гаковниц и ручниц и в том и в другом случае весьма далеко от статистики, приведенной О.В. Двуреченским, хотя, на наш взгляд, этому есть объяснение. Оба нетипичных на первый взгляд случая касаются обороны крепостей, и логично было бы предположить, что в крепостях процент гаковниц был существенно выше, нежели в полевых условиях, особенно если принять во внимание то обстоятельство, что, как уже было отмечено прежде, стрельцы и казаки обычно перемещались в конном строю. Перевозить же на коне тяжелую и громоздкую ручницу, тем более со станком-козлами, весьма затруднительно. И другой момент — существенное превышение числа стрельцов и казаков над количеством трофейных ружей. Здесь можно предположить, что, с одной стороны, часть оружия при капитуляции и во время обороны была испорчена и уничтожена, а с другой стороны — расчет гаковницы на станке-козлах («собаке») вполне мог составлять пару человек.
Другой, не менее любопытный вывод, сделанный О.В. Двуреченским на основе анализа характера износа свинцовых пуль при их движении по каналу ствола пищали, гласит, что в конце XV–XVII в. не менее 84 % пищалей представляли собой обычные гладкоствольные ружья с круглым в сечении каналом ствола. Еще 4 % для XVI в. составляли пищали с полигональным, 6- или 8-гранным каналом ствола, и еще порядка 2–3 % относились к ружьям с нарезным стволом[486]. Остается под вопросом возможность использования стрельцами нарезных «винтованных» пищалей и самопалов. Если при обучении стрельцов упор делался на выработку искусства вести залповый (как вариант — поддерживать непрерывный) огонь, когда стрелецкий приказ работал подобно многоствольной картечнице, то при таком раскладе места для нарезных ружей не остается. Но при обороне крепостей — почему бы и нет, поскольку здесь искусство прицельной стрельбы ценилось больше. Косвенным указанием на это может служить процитированный нами ранее пассаж из «Повести о прихожении Стефана Батория на град Псков», где псковские стрельцы, вооруженные самопалами, выбивают одного за другим королевских пехотинцев-гайдуков. Однако это за отсутствием четких и недвусмысленных доказательств остается не более чем предположением.
Осталось вкратце охарактеризовать амуницию стрельца. Знаменитые берендейки-бандольеры (они же «12 апостолов») русскими стрельцами 2-й половины XVI — начала XVII в. не использовались (во всяком случае, в источниках их применение никак не зафиксировано). Начало их широкого использования связано было, судя по всему, с массовыми закупками ручного огнестрельного оружия и амуниции накануне Смоленской войны 1632–1634 гг. (впрочем, нельзя исключить, что в годы Смуты русские могли познакомиться с берендейками, которые могли применять европейские наемники на службе польского короля или на шведской службе)[487]. Следовательно, по аналогии со снаряжением европейского аркебузира амуницию стрельца составляли пороховница (о ней упоминал С. Немоевский, когда писал о том, что стрелец должен не только изготовить ложе для своей пищали, но еще и пороховницу[488]), пороховая натруска (вероятно, во всяком случае, при раскопках на месте Тушинского лагеря была обнаружена деталь от такой натруски), сумка для пуль — лядунка[489] (и, поскольку до появления патронов было еще очень далеко, то каждый стрелок должен был отливать пули для своего ружья сам, — еще и пулелейка, керамическая, металлическая или каменная, находки которых отнюдь не редкость[490]), сумка-вязня для хранения фитиля и разного прочего имущества (вероятно), а также инструменты для ухода за пищалью и ее ремонта в полевых условиях (в т. ч. т. н. трещотка для чистки ствола и различные ключи для сборки-разборки ружейных замков[491]).
Подводя некий общий итог, отметим следующие важные, на наш взгляд, особенности эволюции «огненного боя» русской пехоты вообще и стрелецкой в частности. Ручное огнестрельное оружие попало в Россию, видимо, в 1-й половине XV в. (ориентировочно во 2-й четверти столетия), сперва распространившись на Северо-Западе, а затем проникло и в другие регионы. В конце XV в. (по балтийскому пути, через Ливонию) в Россию попадают аркебузы с простыми фитильными замками (и их тяжелый вариант — гаковницы). Новое оружие быстро (буквально за полтора-два десятка лет) завоевало популярность и было освоено как в производстве, так и в использовании. Ручные пищали и гаковницы с ударно-фитильными замками активно использовались русской пехотой вплоть до последней четверти XVI в., когда их начинают быстро теснить самопалы — аркебузы (и, возможно, в небольших количествах, мушкеты) с ударно-кремневыми и колесцовыми (преимущественно в коннице) замками, также быстро освоенные в производстве русскими мастерами. К началу XVII в. стрельцы (московские в первую очередь) массово перешли на использование самопалов. Лишь в годы Смоленской войны 1632–1634 гг. и после нее в результате массовых закупок огнестрельного оружия ружья с фитильными замками восстанавливают свою репутацию, но так и не вернули себе абсолютное доминирование.
Стрелецкий «наряд»
Термин «наряд» в русской военной лексике раннего Нового времени имел несколько значений, одним из которых было артиллерия и артиллерийский же обоз. С конца XV в. развитию артиллерии в Москве придавали (что бы там ни говорил и ни писал С. Герберштейн, весьма скептически относившийся к успехам московитов в артиллерийском деле, — жители Смоленска, кстати, в этом были с ним не согласны) большое значение. К середине XVI в. русские добились в этом чрезвычайно важном деле (еще бы, обладание огнестрельным оружием давало неоспоримые преимущества перед теми, кто его не имеет, — случайно ли ногайский бий Исмаил выпрашивал у Ивана Грозного хоть несколько пушечек и немножко стрельцов?). Ни один мало-мальски значимый поход государевых ратей не обходился без наряда, а иностранные наблюдатели единогласно отмечали, что московский государь обладает отличным артиллерийским парком. И сами хитроумные московиты отнюдь не стремились их в этом разубеждать — напротив, всеми силами старались подчеркнуть, что действительно их государь обладает могущественнейшей артиллерией. Как писал один дипломат, «рассказывали мне также, что на четырех местах своего Государства он имеет до двух тысяч пушек и множество других орудий, из коих некоторые изумительно длинны и столь широки и высоки, что самого высокого роста человек, входя в дуло с надлежащим зарядом, не достает головою до верху» («Mi dissero poi ingenuamente, che haveva in solo quarto luoghi circa due mila cannoni d’artigliaria et altri infiniti pezzi, et chealcuni di quelli erano di stupenda lunghezza, et si larghi о alti, che il maggior huomo non poteta giongere dal fondo all’altezza»)[492].
Возникает закономерный вопрос — а имело ли стрелецкое войско во 2-й половине XVI — начале XVII в. свою собственную артиллерию, придавались ли стрелецким приказам/приборам пушки? Производственные мощности московского пушечного двора и провинциальных литейных мастерских вполне позволяли обеспечить стрелецкие подразделения необходимым количеством стволов, которые, учитывая сделанный при формировании стрелецкой пехоты упор на достижение максимальной огневой производительности и необходимость не только пассивной, но и активной защиты стрельцов от атак неприятеля, были бы совсем не лишними. Малокалиберная артиллерия (стрелявшая ядрами калибром от долей фунта до 6 фунтов) отливалась иноземными мастерами на службе московских государей и их русскими учениками с конца XV в., а с середины XVI в. на московском Пушечном дворе подобные орудия (весьма популярными, судя по всему, были т. н. «полуторные» пищали, которые, судя по «Росписи псковскому пушечному наряду» 1633 г., делились на просто полуторные пищали калибром 6 фунтов, «середние» полуторные по 4 фунта и «малые» 3-фунтовые[493]) изготавливались большими более или менее единообразными сериями. А.Н. Кирпичников, проанализировав сохранившиеся документы, пришел к выводу, что можно говорить «об однотипных экземплярах, изготовлявшихся различными мастерами в течение примерно 100 лет», при этом небольшая разница в габаритах и весе орудий «при совершенно одинаковом калибре не влияла на единство тактического использования этих орудий (выделено нами. —
Однозначного ответа на этот вопрос нет — документы московских архивов, в т. ч. и Стрелецкого приказа и приказа пушечного, отвечавшего за производство артиллерии, сильно пострадали в событиях конца XVI — начала XVII в., и в нашем распоряжении есть лишь сведения, которые можно почерпнуть главным образом из нарративных памятников. Эти же свидетельства носят, как правило, косвенный характер, позволяя толковать их по-разному — как в пользу наличия у стрельцов собственной «полковой» артиллерии, так и против.
Ведущий отечественный специалист по русской бомбардологии раннего Нового времени А.Н. Лобин, касаясь вопроса о стрелецкой артиллерии в конце XVII в., отмечал, что в годы 13-летней войны с Речью Посполитой стрелецкие приказы не имели постоянной артиллерии. «Стрелецкая артиллерия была сборной, — указывал он, — то есть состояла из нескольких видов орудий — скорострельных, полковых и полуторных пищалей, калибром от ½ до 4 фунтов». При этом, по словам исследователя, «количество пушек зависело от численности приказов, условий боевой обстановки и наличия самой возможности обеспечения материальной частью». Решение вопроса об обеспечении стрельцов нарядом находилось в компетенции большого воеводы, который «сам, по своему усмотрению, из приданного наряда выделял определенное количество орудий на стрелецкий приказ или отряд»[495].
Но вот ведь что любопытно — из сохранившихся до наших дней свидетельств следует, что такая практика (придачи стрелецким подразделениям малокалиберной артиллерии, причем стрельцы если и не обслуживали их сами, то, во всяком случае, выступали помощниками-поддатнями у немногочисленных пушкарей-инструкторов) была в ходу практически с первых же лет существования корпуса стрелецкой пехоты. Так, в ходе последней осады Казани по царскому повелению дьяк Иван Выродков, искусный инженер и вместе с тем отменный взяточник и лихоимец, «поставиша башню шти саженей вверх и вознесли на нее много наряду, полуторные пищали и затинные». Этот наряд вместе со стрельцами, занявшими огневые позиции на башне, приступили к методичному обстрелу Казани «по улицам и стенам градным и побивая многие же люди»[496].
Можно также предположить, что, когда в переписке ливонских должностных лиц в ходе Ливонской войны 1558–1561 гг. между Ливонской «конфедерацией» и Русским государством упоминаются русские легкие орудия (
Однако, пожалуй, наиболее отчетливо практика придания стрелецким приказам артиллерии просматривается во время Полоцкого похода Ивана Грозного в 1562/1563 г. и осады Полоцка. Как и во время осады Казани, именно русские пушкари, стрельцы и казаки сыграли главную роль в падении города. Уже 31 января 1563 г. по приказу Ивана «противу острогу и посаду» Полоцка был отправлен стрелецкий голова Иван Голохвастов со своими людьми, которым было приказано «закопатца по берегу Двины реки и стреляти по посаду и по острогу». Выполняя царский приказ, «того же дни из пищалей полуторных Иван Голохвастов и стрелцы пушкарей литовских и с пушками со острогу збили и многих людей литовских побили из пищалей»[498]. Данная фраза из разрядной книги, на наш взгляд, не может быть трактована иначе, как наглядное свидетельство того, что московским стрельцам уже на начальном этапе их истории могли придавать артиллерию. Работая в паре и взаимно усиливая и прикрывая друг друга, стрельцы и наряд добивались, несомненно, существенно большего успеха (как, к примеру, в ходе сражения при Молодях в летней 1572 г. кампании против крымских татар), чем действия порознь. Другое дело, что, очевидно, в «штатное» «расписание» стрелецкого приказа/прибора на то время артиллерия не входила и придавалась лишь на время и для решения конкретной задачи — время настоящей полковой артиллерии еще не наступило.
В пользу того, что московская артиллерия и стрельцы обучались в каком-то смысле совместным действиям, косвенно свидетельствуют и описания смотров, которые, похоже, регулярно проводились в Москве. Мы уже упоминали не раз описание декабрьского 1557 г. смотра, но что любопытно, практически в тех же выражениях описывает аналогичный смотр 1584 г. и Джером Горсей. «Празднество царской коронации завершилось пальбой из пушек, — писал он, — называемой царской пальбой, в двух милях от города [были расставлены] 170 больших орудий всякого калибра, прекрасно сделанных. Эти орудия стреляли разом в специально приготовленные валы. 20 тысяч стрельцов, разодетых в бархат, отделанный шелком и стаметом, были расставлены в 8 рядов на протяжении 2 миль, они выстрелили дважды очень стройно» (в оригинале фраза звучит несколько иначе: «The conclusion of the Emperors coronation was a peale of ordnance, called a peale royall, two miles without the citie, being 170 great pieces of brasse of all sorts, as faire as any can be made. These pieces were all discharged with shot against bulwarks made of purpose. Twenty thousand harqubusers, standing in eight rankes two miles in length, appareled all in velvet, coloured silke and stammels, discharged their shot also twise over in good order»)[499]. Совместное участие стрельцов и наряда отмечено было Горсеем и в описании торжественной встречи английского посла Дж. Бауса[500]. Во всяком случае, на наш взгляд, «bright peeces» из этого писания вернее будет перевести не как «самопалы», но как «артиллерийские орудия», тем более что в предыдущем отрывке термин «pieces» использован именно в значении «артиллерийское орудие».
Подведем предварительный итог. Анализ имеющихся в нашем распоряжении свидетельств позволяет предположить (с высокой степенью уверенности), что практика придания стрелецким приказам/приборам легкой артиллерии (полуторных пищалей, не говоря уже о пищалях затинных) зарождается практически одновременно с созданием корпуса стрелецкой пехоты. Конечно, на то время не может быть и речи о том, что полуторные пищали и их прислуга на постоянной основе «прописались» при стрелецких подразделениях, однако в ходе войн Ивана Грозного была наработана определенная практика взаимодействия легкого наряда и стрельцов, которая проверялась и в ходе учебных смотров, и на поле боя — как это было, к примеру, при Молодях в 1572 г. или при Добрыничах в 1605 г. (по сообщению Г. Паерле, в этом сражении действия московских стрельцов поддержали 14 пушек[501]). Эта схема, показавшая свою эффективность, просуществовала как минимум вплоть до 2-й половины XVII в.
Холодное оружие
Холодное оружие стрельцов — сплошная загадка, поскольку привычный его образ с пищалью в одной руке и бердышом (топором с характерным лезвием полулунной формы на длинном древке) отражает реалии времен Алексея Михайловича, когда в годы 13-летней войны с Речью Посполитой (1654–1667 гг.) солдатские и стрелецкие полки массово получают на вооружение бердыши как средство ближнего боя и самообороны. И фраза В.А. Волкова, что «холодным оружием пехоты служили бердыш и тяжелая сабля турецкого типа, которые с середины XVI в. являлись уставным (именно так, «уставным». —
Для начала вспомним, чем вооружались «зборные» люди. Любопытное свидетельство об этом сохранилось в уже упоминавшейся нами прежде «Записной книге Полоцкого похода». В государевом наказе о сборе ратных людей с «земли» для Полоцкого похода, посланном на места детям боярскими, которые должны были выступать и командирами-головами собранных ратников, говорилось, чтобы они «выбрали людей на конях в саадацех, которые бы люди были собою добры и молоды и резвы из луков и из пищалей стреляти горазди, и на ртах (т. е. на лыжах. —
Мы не случайно выделили в цитате из царского наказа именно то место, в котором говорится об оборонительном оружии «зборных людей». Его набор вполне традиционен — рогатина (тяжелое копье с мощным наконечником), топор и сулица (метательное копье, дротик, которое, при необходимости, можно было использовать и в рукопашной схватке) обычное оружие русского пехотинца на протяжении многих веков. И требуя выставить с «земли» ратных людей, власти следовали этой традиции, сохраняя «формуляр» наказной памяти практически неизменным на протяжении многих десятилетий. Для сравнения — в мае 1607 г. от имени царя Василия Шуйского в Пермь была послана грамота с требованием собрать «ратных людей со всяким ратным оружьем, с луки или с пищали, и с топоры, и с рогатинами или с бердыши (пожалуй, это самое раннее упоминание бердыша в актовых материалах Русского государства раннего Нового времени. —
Логично было бы предположить, что набор оборонительного оружия у стрельцов (по крайней мере, на первых порах), как у прямых и непосредственных преемников набираемых с «земли» пищальников, должен был быть примерно таким же — т. е, помимо пищали, рядовой стрелец должен был быть вооружен копьем (рогатиной) и «топорком». Но если проанализировать имеющиеся в нашем распоряжении свидетельства, то такой «преемственности», если вести речь о стрелецком оборонительном вооружении, нет. Уже упоминавшийся нами неизвестный англичанин в своем описании (пожалуй, первое описание стрельца иностранным наблюдателем. —
Не упоминают никакого иного вооружения у стрельцов и некоторые другие иностранные наблюдатели. Так, Георг Паерле, упомянутый нами ранее, описывая московских стрельцов, выстроенных для встречи Марины Мнишек, упомянул и цвет кафтанов стрельцов, и такую любопытную деталь, как белую перевязь и выкрашенные в красный цвет ложи стрелецких ружей, но не сказал ничего об ином вооружении стрельцов. И Джером Горсей, английский купец, авантюрист и дипломат, описывая встречу посла Елизаветы I в октябре 1583 г., писал о тысяче стрельцов, выстроенных в шеренги своими начальниками и вооруженных пищалями (в оригинале был использован термин
Но, быть может, парадная «стойка» по случаю приезда иноземных гостей высокого ранга или строевой смотр, на котором проверялось искусство владения стрельцами их главным оружием, пищалью, не требовали наличия у них прочего вооружения — «белого» или какого-либо иного? И в загородной поездке сабля и топор вовсе не являются обязательными предметами путника, чего не скажешь о пищали? Быть может, есть иные свидетельства, которые дают нам иную картину? Да, такие свидетельства есть. Например, в приписываемом венецианскому дипломату Франческо Тьеполо сочинении «Рассуждение о Московии» (которое датируется в широком промежутке между 1560 и 1580 гг.) сказано, что московские пехотинцы прежде «все обыкновенно были лучниками, но теперь по большей части владеют аркебузом» и что «они не носят ни копий, ни другого оружия, кроме меча и кинжала» («solevano esser tutti Arcieri, ma ora per la maggiori parte adoprano l’Archibugio. Non portano pica, о altra arme, salvo che la spade, e pugnale»)[510]. Правда, судя по всему, Тьеполо (или тот человек, который написал это «Relazione») сам в Московии не был и скомпилировал свое сочинение на основе записок, донесений и пр., оставленных теми, кто в Москве побывал. Поэтому особый интерес представляют свидетельства очевидцев. Пожалуй, едва ли не самое известное из них, ставшее чуть ли не хрестоматийным и в котором дается подробное описание оружия рядового стрельца, содержится в памфлете уже упоминавшегося нами неоднократно прежде Дж. Флетчера. По его словам, московский стрелец, помимо ружья (его описание в изложении Флетчера мы уже приводили выше), был вооружен также топором, который он носил за спиной, и саблей (в оригинале фраза звучит следующим образом: «The
Несколько забегая вперед, отметим, что в классическом русском переводе записок Флетчера стрельца вооружают самопалом (с чем можно согласиться), саблей (аналогично) и бердышом[512]. Однако использованный Флетчером термин
Любопытную информацию сообщает Станислав Немоевский. Шляхтич, человек наблюдательный и любопытный, писал, что не у каждого стрельца есть сабля, но все они имеют секиры (не бердыши!) с темляками («szabla nie u kazdego, ale siekiera na temlaku drewalna»)[513]. Подчеркнем, что Немоевский писал свой дневник начиная с 1606 г. и дополнил свои записи описанием Московии и обычаев московитов в следующем, 1607, году, т. е. спустя два десятилетия после Флетчера. Его свидетельство особенно важно и интересно для нас тем, что он неоднократно встречал московских стрельцов, и не только во время торжественной «стойки» и иных подобных церемоний. При этом Немоевскому были хорошо знакомы бердыши, и то, что он не называет их в качестве дополнительного вооружения московских (и не только) стрельцов, весьма, на наш взгляд, симптоматично
Итак, главный предмет вооружения московского стрельца — пищаль, а вот что касается остального, то ни сабля, ни топор, ни тем более копье (рогатина или сулица) или пресловутый бердыш вовсе не являются обязательными и отмечаются далеко не всеми очевидцами. С чем это связано? Осмелимся предположить, что, с одной стороны, это связано с особенностями стрелецкой службы, а с другой — с их происхождением. Пищаль (или, как указывал С. Немоевский, ружейный ствол и замок) стрельцы получали от казны, и, как уже было отмечено выше, за ее утрату они несли прямую ответственность. Что же касается холодного и древкового оружия, то оно казной не выдавалось, и стрельцы (в особенности, судя по всему, на первых порах) были вольны приобретать себе такое оружие для самообороны по своему вкусу и привычке.
Судя по всему, поскольку первые стрельцы были «выборными» от пищальников, то и на первых порах топор для них был оружием хорошо знакомым и универсальным, а значит, и более популярным, если так можно выразиться. Сабля же как оружие статусное, оружие, отличающее служилого человека от посадского или крестьянина, появляется на вооружении стрельцов (московских в первую очередь) позднее, когда у стрельцов формируются свой «корпоративный» дух и четкое осознание своего более высокого социального статуса, нежели у тяглых «чинов» Московского государства. Впрочем, сосуществование сабли и топора в составе комплекта вооружения рядового стрельца вполне вероятно, учитывая разность их характеристик и боевой эффективности. В умелых руках боевой топор представлял собой более серьезное и грозное оружие, нежели сабля, в особенности когда речь шла о поражении одоспешенного неприятеля, да и «универсальность» топора, который мог выступать и в роли оружия, и в роли рабочего инструмента (в нашем случае — шанцевого) в отличие от сабли, также могла и должна была способствовать его распространенности. Не стоит забывать и о дешевизне топора по сравнению с другими видами «белого» оружия. Согласно данным приходно-расходных книг Кирилло-Белозерского монастыря, обычный рабочий топор в начале 10-х гг. XVII в. стоил 1–2,5 алтына[514]. Сумма, согласитесь, совсем небольшая, и, даже если предположить, что секироподобный топор был сложнее в изготовлении и требовал большего расхода материалов и труда, все равно его стоимость кратно не отличалась от цены обычного рабочего топора. Так или иначе, но боевой ли, «универсальный» ли — топор явно не относился к предметам роскоши[515].
С характеристики боевых и «универсальных» топоров, которыми могли пользоваться русские стрельцы во 2-й половине XVI — начале XVII в., мы и начнем. Российский археолог О.В. Двуреченский в своем исследовании, посвященном холодному оружию Русского государства позднего Средневековья — раннего Нового времени, попытался обобщить имеющиеся сведения о московских топорах, классифицировать их, определить предназначение каждого выделенного типа. Выделив 10 типов топоров, бытовавших в Русской земле в XV–XVII вв., он пришел к выводу, что к разряду боевых могут быть отнесены прежде всего топоры типов II и III, V и VI, а также тип VII. Развивая дальше свою концепцию эволюции боевых, «универсальных» и рабочих топоров в Русской земле, археолог отмечал, что сами по себе боевые топоры могут быть четко разделены на две основные группы. К первой (типы III и V) относятся топоры «небольших размеров на круглых в сечении топорищах, длина которых, по всей видимости, была от 350 до 550 мм». Эти топоры исследователь полагал кавалерийским, всадническим оружием, отмечая при этом, что к началу XVII в. они постепенно выходят из обихода. Небольшой и относительно легкий (вес топора составлял, судя по находкам, от 290 до 450 г), да еще и на коротком топорище, такой боевой топор, приспособленный для скоротечной конной схватки, был малопригоден для самообороны пехотинца[516]. Поэтому такие топоры явно не были в ходу у стрельцов (если только ими не пользовались стрелецкие головы и сотники).
Намного больший интерес вызывают топоры 2-й группы (VI, который, судя по находкам, имел ограниченное хождение и по времени, и по территории[517] и, если применялся, то пищальниками Северо-Запада, и VII). «Это крупные широколопастные (выделено нами. —
Характеризуя топоры VII типа, исследователь писал, что они «представляют собой широколопастные секиры с намеченной или ярко выраженной бородкой» с лезвием длиной 130–170 мм при ширине 210–250 мм и топорищем от полуметра до более чем метра (1200 мм) у сохранившихся экземпляров. «Перед нами типичное оружие пешего воина на длинной рукояти, аналогичное бердышу по функциональному назначению (выделено нами. —
Стоит заметить, правда, что, по мнению О.В. Двуреченского, подобного рода топоры, вероятно, появились в конце XVI в. (и записки Флетчера также относятся ко 2-й половине 80-х гг. XVI в.). Следовательно, с одной стороны, их появление можно увязать с событиями Баториевой (или Московской) войны 1579–1582 гг., когда русские рати сражались с войском Речи Посполитой, и основным видом боевых действий в ходе этой войны были как раз осады и оборона крепостей русского Северо-Запада от попыток королевской армии взять их (и подобные топоры связываются в первую очередь с Северо-Западом[520]).
С другой же стороны, если подобного рода топоры-секиры, которые со временем эволюционировали в бердыши, появляются в 80-х гг. XVI в., то в предшествовавшие десятилетия на вооружении стрельцов могли оказаться «универсальные» топоры II типа. Эти топоры могли применяться и как оружие, и (на наш взгляд, преимущественно) как шанцевый инструмент (а хотя бы и для быстрого возведения засек и иных подобного рода полевых фортификаций — как в случае со сражением при Судьбищах летом 1555 г., когда терпящие поражение русские дети боярские, их послужильцы и стрельцы «осеклись» в перелеске и сумели отбиться от настойчивых атак крымцев[521]). Подобного рода топоры, согласно приводимым О.В. Двуреченским данным, весьма нередки и составляют примерно 24 % от общего числа проанализированных находок (тогда как самые распространенные чисто рабочие топоры IV типа–47,5 %, прочие — в пределах нескольких процентов)[522]. И раз уж зашел разговор о шанцевом инструменте, то, очевидно, учитывая ту роль, которая отводилась стрельцам во время осад, им полагался неплохой набор всякого рода инструментов для земляных и иных фортификационных работ, без которых не проходила ни одна осада. «Овех с огненным стрелянием, — писал неизвестный русский книжник, сообщая о распоряжениях Ивана Грозного перед штурмом Казани, — овех с копии и мечи, овех с секиры, и с мотыки, и с лествицы, и багры, и со многоразличными хитростми градоемными»[523].
Возвращаясь к предположению о первоначальном бытовании у стрельцов «универсальных» топоров II типа, следует сказать, что в пользу этой версии косвенно «играет» и само происхождение стрельцов (о чем мы уже говорили раньше). Появление же секир стало ответом на необходимость усиления оборонительного вооружения стрельцов, и массивный тяжелый топор с полулунным лезвием на длинной рукояти оказался как нельзя более кстати. Смущает, правда, упоминание С. Немоевским темляка на древке стрелецкой секиры, но если толковать термин «темляк» в данном случае как «тесьма, перевязь для надевания орудия через плечо»[524], то тогда все встает на свои места — свидетельства Флетчера и Немоевского о способе ношения топора стрельца на перевязи за спиной полностью совпадают.
Теперь о бердышах. Происхождение бердыша и время его появления на Руси было и остается предметом жарких дискуссий. Изучение музейных коллекций мало что дает для точной датировки самых ранних образцов бердышей, самое раннее упоминание бердыша в актах датируется, как уже было отмечено выше, 1607 г., т. е. временами Смуты (упоминаемый А.Н. Кирпичниковым факт использования термина «бердышник» в Львовской летописи под 1468 г.[525], на наш взгляд, основан на недоразумении — в летописи речь идет об имени собственном, производном от имени Берды). О.В. Двуреченский в разделе своего сочинения, посвященном бердышам, писал о том, что «поляки и литовцы — участники похода Стефана Батория под Псков в 1581 г. — в своих записках отмечали преимущество стрелецкой пехоты, вооруженной бердышами»[526]. Однако и здесь есть вопросы — о ком и о каком оружии идет речь? Действительно, в описании осады Заволочья в 1580 г., принадлежащем перу королевского секретаря Р. Гейденштейна, сказано, что «они (т. е. русские. —
Оружие, которым защитники Заволочья поражали венгров, в описании Гейденштейна больше напоминает описанные О.В. Двуреченским однолезвийные ножевидные втульчатые наконечники[529], но никак не классический бердыш и тем более топоры-секиры типа VII или переходные формы от них к бердышам. Стоит заметить также, что, во-первых, Р. Гейденштейн не был очевидцем событий, которые он описывал в своей «Истории», а вот польский шляхтич Л. Дзялынский был, и в его дневнике нет ничего такого, о чем писал в своем сочинении королевский секретарь. Во-вторых, бердыши к тому времени были хорошо знакомы полякам (достаточно взглянуть на т. н. «Стокгольмский свиток», изображающий торжественный въезд короля Сигизмунда III в Краков в декабре 1605 г., на котором хорошо виден отряд воинов, вооруженных бердышами), и в таком случае Гейденштейну, объясняя устройство таинственного русского оружия с «acutoque & falcato ferro armatis», достаточно было только назвать его бердышом, и его читателям сразу стало бы понятно, о чем идет речь. Одним словом, на наш взгляд, здесь также присутствует неправильное толкование исходного текста, и это свидетельство не может быть принято как подтверждающее наличие бердышей у русских стрельцов на рубеже 70–80-х гг. XVI в. И, поскольку в нашем распоряжении, как показывает анализ приведенных заимствованных из современных нарративных источников описаний, нет надежных доказательств в пользу предположения, что бердыши появились на вооружении стрельцов (и вообще в России) в последней четверти XVI в., видимо, стоит отказаться от этого предположения.
На наш взгляд, можно лишь предположить, что, познакомившись с бердышами в ходе Баториевой войны, русские посчитали это оружие достаточно эффективным и вместе с тем дешевым и простым в изготовлении для того, чтобы перенять его как своего рода «мобилизационный» вариант древкового ударного оружия, позволявший быстро вооружить массы плохо или малообученных пехотинцев, «зборных» и даточных людей. Стрельцы же если и вооружались бердышами (в их ранних вариациях), то по остаточному принципу из местных арсеналов (например, Троице-Сергиева монастыря, откуда впоследствии большая коллекция бердышей поступила в музейные хранилища — например, в московскую Оружейную палату), будучи на гарнизонной службе и выдерживая «осадное сидение». «Штатным» же оружием стрельца он станет существенно позже, в другую эпоху.
В Смутное время, судя по всему, происходит и «довооружение» стрельцов древковым оружием — копьями, точнее рогатинами. Во всяком случае, готовя экспедицию против засевшего в Астрахани атамана И.М. Заруцкого с «воренком» (сыном Марины Мнишек и Лжедмитрия II), стрельцам из казанских пригородов было предписано собираться в «плавную» рать, имея на вооружении «пищали добрые и рогатины, и прапоры б у рогатин были» (пищали, кстати, у стрельцов были казенные, ценой по 14 алтын за штуку)[530]. Под рогатиной в отечественной оружиеведческой литературе принято понимать, как указывал О.В. Двуреченский, «копья, размер пера которых значительно превосходит диаметр втулки наконечника копья»[531]. Появление рогатины на вооружении стрельцов, судя по всему, отражает опыт боевых действий в годы Смутного времени и столкновений русской пехоты с польско-литовской и казацкой конницей. Необходимость найти более или менее действенное и вместе с тем дешевое оборонительное оружие вместе с успешным опытом применения пехотных пик иностранными наемниками и ратниками князя М.В. Скопина-Шуйского, видимо, стимулировали процесс дополнения комплекта вооружения стрельцов древковым оружием (особенно если принять во внимание, что гуляй-город как полевая крепость оказалась недостаточно эффективной в столкновениях с польско-литовскими войсками)[532]. Правда, насколько длительной оказалась практика вооружения стрельцов бердышами и копьями на завершающем этапе Смуты и в первые послесмутные годы — сказать сложно. Осторожно предположим, что вскоре после «нормализации» жизни в стране стрельцы отказались и от бердышей, и от копий, вернувшись к традиционной связке пищаль (самопал) — сабля.
Что же касается сабель, то здесь стоит отметить, что, как и в случае с бердышами, в нашем распоряжении совсем немного сабель, которые четко и недвусмысленно датируются именно XVI и началом XVII в., и то, как правило, это статусное оружие, богато украшенное и дорогое. Позволить себе такое оружие рядовой стрелец, конечно, же не мог. Однако и полагать, что вооружение стрельцов топорами было связано с тем, что на протяжении большей части XVI в. сабли стоили дорого, как это следует из контекста раздела о саблях классической статьи М.М. Денисовой[533], на наш взгляд, не стоит.
Конечно, импортная сабля или «полоса» (собственно клинок), отделанные русским мастером, стоили порой весьма и весьма недешево (одна из кызылбашских, т. е. иранского происхождения, сабель Михайлы Татищева была оценена в 50 рублей). Однако наряду с такими буквально драгоценнейшими саблями, судя по актовым материалам, бытовало и немало совсем дешевых сабель разной работы и происхождения. У того же Михайлы Татищева в его домашнем арсенале находилось, кроме собственных дорогих импортных сабель, еще и 13 поплоше, «без наводу» (т. е. без украшений), оцененных 11 каждая по полуполтине, а еще — по 4 алтына за штуку[534]. Можно было найти саблю и подороже, но опять же, вполне доступную. Так, к примеру, в августе 1614 г. кирилло-белозерские старцы купили у некоего Лари Куликовского саблю ценою в 20 алтын, а в сентябре 1619 г. «самопал свитцкой, московское дело, да три сабли» из монастырской казны были проданы за 2 рубля и 28 алтын[535]. Можно привести и другой, не менее любопытный, факт. Булатная сабля, привезенная из Персии и предназначенная в дар царю Федору Иоанновичу, оценена была в 4–5 рублей (а булатная персидская полоса и вовсе в 3 рубля)[536]. Само собой, что если предназначенная в дар самому царю сабля была оценена в несколько рублей, то что тогда говорить про сабли «без наводу», да еще и «московской работы», изготовленные русскими мастерами? Каких-либо видимых препятствий, способных помешать покупке стрельцом сабли, простой ли или дорогой, не было. Другое дело, что, как уже было отмечено выше, вопрос о саблях никак не регламентировался, в отличие от пищалей. Все упиралось в желание и возможности самого стрельца, а русский рынок мог представить ему широкий выбор самых разнообразных сабель — от дорогих восточных («кизылбышских», «турских» и «черкасских») до «расхожих» «московского дела» на «литовский» или «угорский быков» или «немецких»[537].
Характерной чертой русских сабель того времени была их неоднородность, связанная, с одной стороны, с массовым импортом как готовых клинков, так и сабельных полос, с другой же — с освоением русскими мастерами производства сабель по ввезенным восточным или европейским образцам. Из-за того, что, как уже было отмечено выше, до наших дней дошло крайне мало сабель XVI в., трудно совершенно определенно сказать, какие именно клинки, восточного происхождения, северокавказского или же восточноевропейского, имели наибольшее хождение среди русских служилых людей того времени. Складывается впечатление, что вплоть до конца XVI в. среди дорогих сабель доминировали восточные (турецкие и персидские, возможно, крымские), а среди дешевых — «черкасские», т. е. имевшие происхождение с Северного Кавказа. С конца XVI в. начали постепенно распространяться сабли восточноевропейского происхождения — польского и венгерского. Эти сабли различались по конструктивным особенностям — так, «турские» имели небольшую елмань (обоюдоострое расширение в противоположной от рукояти части клинка), тогда как «польские» обладали более крупной и выраженной елманью. А вот «черкасские» сабли елмани не имели. При этом, как отмечал отечественный исследователь В.С. Курмановский, «возможно, единственной особенностью, объединяющей большинство клинков, изготовленных в России, являются их сравнительно крупные размеры, в первую очередь длина». Связано это было, по его мнению, в том числе и с иным способом применения сабли — в России «основным назначением сабли могла быть сокрушительная рубка, для чего был нужен более крупный и массивный клинок»[538].
В заключение этого раздела еще раз подчеркнем — по нашему мнению, какой-либо детальной регламентации и «стандартизации» оборонительного вооружения стрельцов во 2-й половине XVI — начале XVII в. не было. Оборонительное оружие, судя по всему, покупалось стрельцами за свой счет или выдавалось за счет казны из местных арсеналов по ситуации, отсюда, видимо, и наблюдаемый разнобой в свидетельствах современников относительного того, чем же, помимо пищали, были вооружены стрельцы. Вместе с тем определенная тенденции все же, на наш взгляд, может быть выделена. Если топор изначально, судя по всему, входил в набор оборонительного вооружения стрельца (причем на первых порах это мог быть «универсальный» топор, который мог использоваться и как оружие, и как шанцевый инструмент), то сабля на вооружении стрельцов появляется позднее. Вероятно, раньше всего она появляется в элитных, «выборных из выборных» столичных стрелецких приказах, тогда как городовые провинциальные стрельцы были вооружены попроще и дольше держались традиции, унаследованной от пищальников. В целом же в начале XVII в. формируется классический комплект стрелецкого оборонительного вооружения из сабли и боевого топора, который позднее был заменен на бердыш. При этом были возможны и всякого рода эксперименты с «довооружением» стрельцов древковым оружием (теми же рогатинами), которые носили временный, обусловленный требованиями конкретного момента, характер.
Остается вопрос о вооружении стрелецких начальных людей. Головы и сотники, которые назначались из числа детей боярских, судя по всему, держались за «стандартный» для служилых из их круга набор оружия — сабля и саадак. Но вот были ли вооружены младшие стрелецкие начальные люди, пятидесятники и десятники, подобно рядовым стрельцам, пищалью и саблей и/или топором, или же, как при Алексее Михайловиче, древковым оружием (и в дополнение саблей) — остается вопросом.
Средства защиты и полевая фортификация
Являлось ли ношение доспеха или его элементов (например, шлема) обычным делом для стрельцов?
На этот вопрос можно сразу ответить отрицательно. Ни имеющиеся в нашем распоряжении источники, ни немногочисленные иллюстративные материалы — ни там, ни там нет никаких сведений о том, что стрельцы во 2-й половине XVI — начале XVII в. имели какое-либо защитное вооружение, доспехи. Можно, конечно, предположить, что на местах, в городах и монастырях, в случае необходимости расквартированные там местные (городовые) стрельцы (или присланные для усиления местной обороны московские стрельцы) могли на время получить из местных арсеналов доспехи (шеломы и пансыри, т. е. разного вида кольчато-пластинчатые и кольчатые доспехи), но за неимением четких и недвусмысленных свидетельств на этот счет все это не более чем предположение, не подкрепленное фактами. Известная же иллюстрация из «Исторического описания одежды и вооружения российских войск», на которой изображены московские стрельцы 10-х гг. XVII в. в железных шлемах, является историческим курьезом. Как отмечал С.К. Богоявленский, «ни в одном документе, касающемся вооружения стрельцов, не удалось встретить какого-либо, хотя бы косвенного, намека на стрелецкие шишаки или железные шапки». Ссылка же составителя «Исторического описания» на коронационную книгу Михаила Федоровича, по мнению Богоявленского, объясняет причину этого курьеза. «Возможно, — продолжал он, — что в 70-х годах (XVII в. —
Однако сказанное в отношении рядовых стрельцов и низшего их командного состава (стрелецких «унтер-офицеров», десятников и пятидесятников), судя по всему, не касается стрелецких «штаб-» и «обер-офицеров». Набираемые из числа детей боярских, они, судя по документам, продолжали держаться за традиционный комплект вооружения — как наступательного, так и оборонительного. Во всяком случае, в неоднократно упоминавшейся нами полоцкой «Обидной грамоте» сообщается о стрелецком сотнике Борисе Назимове, у которого литовские «лихие люди» отняли «саадак да саблю да пансыр». Другой не менее любопытный факт из того же документа — у послужильцев (sic!) казачьего головы (напомним, что и стрельцы, и городовые казаки ведались в одном и том же приказе — Стрелецком) Омены Клокачева литовцами были отняты не пищали, но саадаки![540] Так что, когда, к примеру, в летописной повести о взятии Казани неизвестный русский книжник писал о том, как шли «предо всеми полки головы стрелецкие, а с ними их соцкие с своим стом идет, и атаманы с сотцкими и с казаки, розделяяся по чину», то это надо понимать примерно так — перед строем стрельцов своего приказа на лихом коне, в сияющих на солнце доспехе и в шеломе, при сабле и саадаке в окружении своих послужильцев гарцевал стрелецкий голова, перед своей сотней — стрелецкий сотник, ну а стрельцы шли пешими, держа в правой руке ручницу, а в левой — тлеющий фитиль[541]. И, надо полагать, не обошлось и без традиционного атрибута классической батальной живописи — развевающихся знамен (можно предположить, что стрелецкие приборы, и, вероятно, сотни внутри них, имели собственные знамена и значки — во всяком случае, на известной картине «Битва при Клушино», принадлежащей кисти польского художники Ш. Богушевича, который, кстати, был в тот день на поле боя, стрелецкие приказы имели свои знамена, равно как и конные сотни детей боярских).
Итак, рядовые стрельцы и младший командный состав стрелецких приказов/приборов доспехов или их элементов (шлемы) не имел, тогда как старший командный состав — очевидно, что да, имел. Наличие доспеха, саадака и сабли подчеркивало их более высокий, чем у рядовых стрельцов, социальный статус — статус детей боярских. Но не имея индивидуальных средств защиты, стрельцы получили коллективное — речь идет о знаменитом «гуляй-городе».
В нашем распоряжении есть несколько современных описаний этого любопытного полевого фортификационного сооружения — русское, английское и два польских. Английское было составлено уже упоминавшимся нами неоднократно Дж. Флетчером и относится к 80-м гг. XVI в.[542], а три других относятся к концу XVI — началу XVII в. Первое было оставлено нам дьяком Иваном Тимофеевым, современником и участником событий Смутного времени, второе — польским ротмистром Н. Мархоцким, воевавшим сперва на стороне Лжедмитрия II, а затем — в армии короля Сигизмунда III, и С. Маскевичем, еще одним польским шляхтичем, также участником Смуты.
И. Тимофеев, рассказывая об отражении нашествия крымского хана Гази-Гирея II на Москву в 1591 г., вставил в свое повествование, исполненное всякой замысловатости и витийства, подробнейшее описание гуляй-города: «Наше православное тогда стоянием всего ратнаго земля нашея собрания ополчение бе на месте некоем, близ внешних забрал самого великого града (т. е. Москвы. —
Польский шляхтич, будучи человеком не книжным, но солдатом, в описании гуляй-городов (именно так, во множественном числе!), с которыми он и его однополчане столкнулись в сражении на Ходынке 25 июля 1609 г., был краток и лапидарен. По его словам, «гуляй-городы представляют собой поставленные на возы дубовые щиты, крепкие и широкие, наподобие столов; в щитах для стрельцов проделаны дыры, как в ограде» (в оригинале: «Hulajgrody te u nich są na wozach, szczyty miąższe I szerokie naksztalt stolow, dębowe, I w nich dla strzelcow jak w parkanie, dziury poczynione»)[544].
Описание Маскевича, не столь известное, относится к несколько более позднему времени. «В четырех милях от столицы, — писал Маскевич, вспоминая впоследствии о событиях весны 1611 г., — пан Струсь (польский полковник. —
Эти описания дополняют сведения из писцовой книги города Коломны 1577–1578 гг. Согласно ее сведениям, именно там, в Коломне, хранились «затинных шеснатцать пищалей меденых, да семьдесят четыре пищали железных» к гуляй-городу и он сам — «на берегу реки Коломенки у ямского двора на посаде дворы сторожевские города гуляя…»[546].
Зачем нужны были гуляй-города, не секрет — выше мы уже отмечали, что стрельцы изначально создавались как пехота, вооруженная исключительно огнестрельным оружием, древкового оружия, как то пик, копий, алебард и т. п., не предполагалось, и, если дело доходило до рукопашной схватки, стрельцы могли полагаться лишь на свои топоры и сабли. Для отражения атаки неприятельской пехоты этого могло оказаться достаточно, но для противостояния с конницей, в особенности с нацеленной на ближний бой польско-литовской гусарией, — нет. Да и для борьбы с татарской конницей, способной засыпать бездоспешных стрелков ливнем стрел (французский военный инженер Г. де Боплан, оставивший любопытные записки о своем пребывании на Украине в 30-х гг. XVII в., отмечал, что татары «посылают стрелы дугообразно, вдвое дальше предела досягаемости нашего (т. е. ручниц. —
Надо полагать, что идея гуляй-города возникла не на пустом месте. Вагенбург, или табор из сомкнутых в кольцо возов, издавна использовался кочевниками для обороны против неприятеля. Так это было, к примеру, летом 1501 г., когда крымский «царь» Менгли-Гирей I и «царь ординской» Шейх-Ахмед, сын того самого «царя» Ахмата, что приходил осенью 1480 г. на Угру, во время «стояния» на р. Сосне, «учинили» друг против друга «крепости», из которых их джигиты выезжали на «стравку» с неприятелями (и крепости эти явно были окопанными вагенбургами)[548]. Русские воеводы не только были осведомлены о нем, но сами его применяли с давних пор (и порой не без успеха — как, например, в ходе злосчастной битвы на р. Калка в 1223 г., где киевская рать засела в таком вагенбурге и несколько дней отражала атаки монголов, пока не была вынуждена капитулировать из-за угрозы гибели от жажды). Польза от него была вполне очевидна, а для русской пехоты, не имевшей доспехов и древкового оружия и не обученной действовать в массивных боевых построениях с использованием пик и алебард, — и подавно. С постепенным же переходом русских воевод к новой, оборонительной по своей сути, общевойсковой тактике (характеризуя которую отечественный военный историк О.А. Курбатов писал, что, действуя в ее рамках, государевы воеводы «прятали своих ратников в максимально укрепленных «обозах» и лагерях и оттуда производили разнообразные диверсии»[549]) активное применение укрепленного вагенбурга и гуляй-города как его вариации стало тем более неизбежным. Его использование позволяло достаточно быстро организовать более или менее надежное прикрытие для пехоты и наряда, а вместе с тем — дать возможность коннице перестроиться под прикрытием вагенбурга и атаковать неприятеля снова и снова. В противном случае, как это было, к примеру, 7 сентября 1609 г., когда попытка воеводы Ф.И. Шереметева, имевшего, если верить дневнику гетмана Лжедмитрия II Я. Сапеги, 6 тыс. ратников, в т. ч. 3 тыс. московских и астраханских стрельцов[550], разбить полковника А. Лисовского под Суздалем не имела успеха — потеряв 300 человек[551], Шереметев был вынужден отступить. Причина неудачи воеводы заключалась, по словам составителя «Нового летописца», в том, что «поидоша» Шереметев от Владимира к Суздалю, «а тово не ведаша, что к Суздалю крепково места нет, где пешим людем укрепитися: все пришли поля» (шведский историк Ю. Видекинд к этому добавлял также, что Шереметева погубила его самоуверенность)[552].
Любопытно заметить, что первое упоминание о гуляй-городе практически совпадает по времени с началом активного использования русскими воеводами вооруженной ручным огнестрельным оружием пехоты. В Вологодско-Пермской летописи, составленной, скорее всего, в 50-х гг. XVI в., под 7038 г. (1529/30 г.), помещен краткий рассказ об очередной русской военной экспедиции на Казань, и в этом рассказе впервые упоминается гуляй-город. «А болшие воеводы князь Иван Федорович Бельской да князь Михайло Васильевич Горбатой Кислой, да князь Михайло Лвович Глинской, и иные воеводы под городом под Казанью стали, оплошася, — с горечью писал неизвестный русский книжник, — и обозу города гуляя не сомкнута (выделено нами. —
Стоит заметить, кстати, что С. Герберштейн в своих «Записках о Московии» ничего не говорит о применении русскими в походах и боях гуляй-города и вагенбурга. Он так и писал, что «они (т. е. русские. —
Первый известный опыт применения гуляй-города оказался неудачным, показав его уязвимость и слабые места. Не слишком удачным был и второй известный по упоминаниям в источниках опыт применения вагенбурга в мае 1571 г., когда крымский «царь» Девлет-Гирей I со своей ратью неожиданно вышел к московским предместьям. Во время схватки с неприятелем русская конница была опрокинута и попыталась укрыться в вагенбурге, но татары на плечах отступающих сумели ворваться в «табор», решив тем самым исход сражения в свою пользу[556]. Напротив, дважды, в сражении при Молодях летом 1572 г. и в битве под стенами Москвы летом 1591 г., вагенбург и гуляй-город сыграли свою роль подвижной полевой крепости и в немалой степени поспособствовали тому, что на этот раз русские одержали верх над татарами и вынудили их к отступлению. Опираясь на вагенбург и гуляй-город, и в том и в другом случае сотни русской конницы действовали уверенно, переменяясь по ходу «травли», и успешно контратаковали при поддержке огня наряда и стрельцов из-за гуляй-городин. Наспех устроенный «табор» помог воеводе князю Д.М. Пожарскому 20 августа 1615 г. под Орлом отбиться от «полка» полковника А. Лисовского. «Новый летописец» сообщал, что в ходе встречного боя авангард-ертаул рати Пожарского был опрокинут лисовчиками и бежал с поля боя, а вслед за ним обратились в бегство и главные силы Пожарского. Сам же большой воевода с 600 верными людьми (половину из них составили пешие стрельцы, участвовавшие в том походе[557]), «видя свое изнеможение, одернушася телегами и сидеша в обозе», «не с великими людьми с ними (лисовчиками. —
Можно провести любопытную аналогию между столкновением князя Пожарского с полковником Лисовским с другим сражением, случившимся шестьюдесятью годами раньше, летом 1555 г. при Судьбищах. Тогда отборная русская конница после серии схваток опрокинула было татарскую конницу, и та бежала. Преследуя ее, русские всадники наткнулись на татарский вагенбург, в котором засела ханская «лейб-гвардия», аркебузиры-тюфенгчи. Залповый огонь ханских аркебузиров и пушкарей, паливших из затинных пищалей и легких орудий, остановил атаку русской конницы, а затем контратаковавшая татарская конница опрокинула ее и обратила в бегство, решив тем самым исход напряженной двухдневной баталии в пользу крымского «царя». В этой битве один в один повторился сценарий сражения между ногайцами и крымцами зимой 1548/49 г. под Перекопом. Тогда точно так же ногайские всадники напоролись на залповый огонь ханских аркебузиров и артиллеристов, после чего были контратакованы с флангов крымской конницей и разгромлены.
Вместе с тем стоит заметить, что, судя по всему, история гуляй-города оказалась достаточно короткой. Похоже, что в последний раз он использовался русскими (и не слишком удачно) в годы Смуты. Так, 25 июля 1609 г. во время сражения на Ходынке между правительственными войсками и полками Лжедмитрия II русская пехота действовала под прикрытием гуляй-городов, и тогда польской коннице удалось взять эти подвижные укрепления, хотя удержать их за собой она не смогла из-за отсутствия поддержки со стороны своей пехоты[559]. Недолгая карьера гуляй-города объясняется, видимо, тем, что, неплохо играя свою роль подвижной полевой крепости в боях с татарами, не имевшими в достаточном количестве тяжелого вооружения, он, как отмечал И. Тимофеев, был весьма уязвим от огня огнестрельного оружия, прежде всего полевой артиллерии. Вряд ли случайным было то, что гуляй-город хранился в Коломне, на «берегу», а не в Смоленске или где-либо в другом городе на «литовской» «украине». Гуляй-город, судя по всему, пал жертвой своей чрезмерно узкой специализации, тогда как подвижная крепость-табор, устроенная из нескольких рядов телег[560], была в этом отношении более практична и продолжила свое существование и в XVII в., и позднее, в XVIII столетии.
Использовались ли русскими стрельцами иные средства индивидуальной защиты — например, те же щиты? И да, и нет. С одной стороны, ни один источник не упоминает о том, что в десятке русских стрельцов (пусть и на ранних этапах их истории) был хотя бы один павезьер (как это было характерно для польских наемных пеших рот). С другой стороны, сама идея изготовления такого рода больших стационарных щитов, действуя под прикрытием которых стрельцы могли эффективно и относительно безопасно применить свои ручницы, в 40-х гг. XVI в. существовала, и даже как будто предпринимались попытки ее практической реализации. Об этом свидетельствует т. н. «Малая челобитная» И. Пересветова, обращенная к Ивану IV (еще не Грозному). «Делати было, государь, мне щиты гусарския добраго мужа косая сажень, — писал в ней прожектер, — с клеем и с кожею сырицею, и с ыскрами, и с рожны железными, — а те, государь, щиты макидонсково оброзца». Для чего нужны были те щиты, предложенные Пересветовым, — а для того, что «те щиты в поле заборона: из ближняго места стрела немет, а пищаль из дальные цели неймет ручныя. А из-за тех щитов в поле с недругом добро битися огненною стрельбою из пищалей и из затинных, з города»[561].
Однако, похоже, эта идея не получила развития — и сам Пересветов жаловался на то, что его прожект не был оценен должным образом, и в источниках нет упоминаний о том, что на поле боя русские стрельцы и казаки стреляли из-за подобного рода «щитов макидонсково оброзца». Однако этого не скажешь об осадах городов и крепостей. С давних пор русские ратники при штурме городов использовали т. н. «примет», посредством которого засыпались рвы, поджигались стены и под прикрытием которого штурмовые колонны шли на приступ — как это было, к примеру, во время упоминавшейся ранее 1-й осады Смоленска Василием III, когда псковские пищальники-охотники и посоха попробовали взобраться на смоленские валы. Вполне возможно, что в состав примета входили разного рода фашины, мешки с шерстью и большие деревянные щиты-мантелеты[562]. Во всяком случае, фраза из разрядной книги, описывающая эпизод из 3-й осады Казани в 1552 г., позволяет это утверждать: «И стрельцы великого князя и пищальники заметали ров у города Казани хворостом з землею (т. е. тем самым приметом. —
Помимо щитов-мантелетов, стрельцами во время осад использовались заранее заготовленные туры и колья для возведения частоколатына. «И приказал государь дворовым воеводам и в все полкы послати велел, — сообщал русский книжник, составитель официальной истории взятия Казани, — чтобы в всей рати приготовили на 10 человек туру да всяк человек бревно на тын уготовал»[565]. Аналогичное указание было дано и в начале осады Полоцка в 1563 г. («и приказал государь царь и великий князь скозати князем и дворяном, и детем боярским в своем полку и о все полкех по своему царьскому приговору, штоб у них у всех готовы бы ли туры, на десять человек тура», и когда туры были установлены, «у туров стояли дети боярские… и стрелцы и козаки, и голова Василей Пивов да Иван Мячков с стрелцы с своим прибором, и отаманы, и козаки»[566]).
Во время осад стрельцы (и казаки) не только применяли мантелеты и туры, но также активно закапывались в землю, устраивая стрелковые ложементы, из которых прицельным огнем «снимали» со стен неприятельских бойцов. Так, 31 января 1563 г., в самом начале осады Полоцка, «на Двину царь и великий князь послал противу острогу и посаду (полоцких. —
Остается вопрос о применении стрельцами на поле боя разного рода частоколов, надолоб и т. п. препятствий. В сражении при Добрыничах московские стрельцы, готовясь встретить атакующую конницу самозванца, заранее, как писал голландец Исаак Масса, «сложили шанцы из саней, набитых сеном, и залегли за ними»[569]. Здесь мы видим пример того, как стрельцы «одернулись», используя то, что было у них под рукой, — обозные сани. Выстроив из них оборонительный вал, они спокойно, как на учениях, расстреляли накатывавшуюся на них конную неприятельскую волну. В дневнике Я. Сапеги в описании сражения между его полками и войском князя М.В. Скопина-Шуйского под Калязином в августе 1609 г. отмечается, что «главный полк (Шуйского. —
На этом полотне, на котором художник отобразил свои впечатления от увиденного, русская пехота (стрельцы) стоит в боевом порядке за пределами вагенбурга, имея перед собой нечто вроде частокола, а справа от себя — рогатки. И если частокол можно увязать со старой традицией, то применение рогаток можно связать с теми новшествами, которые благодаря иностранным инструкторам внес в практику обучения и подготовки своих войск князь М.В. Скопин-Шуйский. И не появление ли «испанских рогаток» отодвинуло в прошлое гуляй-город?
Подытоживая все вышесказанное, отметим, что, судя по всему, комплекс вооружения стрелецкого войска сложился не сразу. Его главный компонент, пищаль/ручница изначально играла доминирующую роль в стрелецкой «паноплии», тогда как холодное оружие по отношению к ней имело второстепенный, оборонительный характер. И топор, и сабля нужны были стрельцам для самообороны, «ручного сечения» с неприятелем, который сумел дойти до стрелецкого строя и преодолеть защитные сооружения перед ним. Татары, которые на протяжении первых десятилетий существования стрельцов были главными противниками Русского государства, не стремились испытывать судьбу в «прямом деле» и уклонялись от «ручного сечения», а невысокая, по сравнению с русскими, оснащенность татарского войска огнестрельным оружием делала вполне эффективным против него такой экзотический вид полевой фортификации, как гуляй-город. Не то дело с польско-литовской и шведской армиями, обильно оснащенными как тяжелым, так и ручным огнестрельным оружием. Как результат, мы видим в конце XVI — начале XVII в. постепенное перевооружение стрелецкой пехоты с ручниц с фитильными замками на самопалы с замками ударно-кремневыми. Практически одновременно начинаются эксперименты с довооружением стрельцов иными видами оборонительного вооружения — теми же бердышами (сперва протобердышами, а затем и настоящими) и копьями (рогатинами), а также новыми видами полевой фортификации. В общем, если сказать, что комплекс стрелецкого вооружения был достаточно эффективен, а хорошо обученный и мотивированный стрелец, вооруженный современным на тот момент оружием, был опасным противником, то в этом не будет сильного преувеличения. Грамотное тактическое использование стрелецкого войска с учетом его сильных и слабых сторон определяло исход «прямого дела», в которое оно оказывалось втянуто.
Стрелецкая «служба»
Немалое (по тем временам) государево жалование, денежное, хлебное и иное, особый социальный и правовой статус, определенные льготы, разрешение заниматься торговлей и ремеслами, освобождение от тягла — все это даровалось стрельцам не просто так. За принадлежность к служилому «чину», занимавшему верхние строчки в социальной иерархии московского общества раннего Нового времени, нужно было платить, и платить кровью (впрочем, и не только ею — круг обязанностей стрельцов будет все расширяться по мере роста их численности и географии размещения стрелецких гарнизонов). О стрелецкой государевой «службе» и пойдет речь в этой главе.
Государева служба: что вменялось в обязанности рядовым стрельцам и начальным людям?
Чтобы ответить на вопрос, вынесенный в заголовок этого раздела, обратимся к поручным записям, которые давали старослужащие стрельцы по новобранцам и в которых круг обязанностей рядовых стрельцов расписан чрезвычайно подробно, — здесь и «полковая» служба, и гарнизонная, и дисциплинарные требования, и многое, многое другое. Ну а чтобы разобраться с тем, чем должны были заниматься начальные люди, проанализируем тексты наказов, которые получали из Стрелецкого приказа стрелецкие головы, — эти наказы не менее, а в чем-то даже еще более интересны, чем поручные записи рядовых стрельцов, поскольку показывают не только обязанности голов, но и демонстрируют «изнанку» стрелецкой «службы». Итак, окунемся в мир древних актов.
Начнем, пожалуй, с наказов стрелецким головам. Отправляясь к месту службы, голова получал из Стрелецкого приказа специальную грамоту, в которой самым подробнейшим образом были расписаны его обязанности на новом месте службы. Возьмем, к примеру, уже упоминавшуюся нами прежде грамоту, которую от имени царя Михаила Федоровича получил из Стрелецкого приказа стрелецкий голова Дмитрий Дернов, направляясь в апреле 1614 г. на службу в Кирилло-Белозерский монастырь. Грамота эта интересна прежде всего тем, что она явно была создана по образцу аналогичных наказов, которые выдавались в досмутное время. Вообще, для московской бюрократической практики была характерна своего рода «стабильность» и приверженность старине. «Можно говорить о принципиальном сходстве приемов ведения делопроизводства на протяжении почти двух столетий — конца XV–XVII в.», — отмечал отечественный исследователь К.В. Петров, характеризуя особенности функционирования приказной системы в Русском государстве в раннем Новом времени[571]. И связана эта «стабильность» и консерватизм не в последнюю очередь с тем, что, начиная свою карьеру с должности подьячего, приказные дьяки оттачивали свои умения и навыки ведения дел на практике, работая с и с текущей документацией, и с материалами, что отложились в приказном архиве от предыдущих времен. И зачем в таком случае изобретать велосипед, если все необходимые образцы и формы были под рукой и вбиты (порой буквально) в сознание?
Но вернемся после этого краткого экскурса в московскую приказную практику к наказу Дмитрию Дернову. Что надлежало делать голове, заступая в должность? Перво-наперво, говорилось в грамоте, «приехав в Кирилов монастырь, взяти у воеводы у Нелюба Суколенова кирилловским стрелцом имянные списки, да по тем спискам тех стрелцов пересмотрети перед собою всех на лицо», и по результатам поверки отписать соответствующую «отписку» в Москву, на имя государя, и отдать ту грамоту судье и дьякам Стрелецкого приказа князю А.В. Лобанову-Ростовскому, Д. Радцову и И. Васильеву[572].
Дальше в тексте наказа последовательно и весьма дотошно расписывались служебные обязанности новоиспеченного стрелецкого головы. Прежде всего ему наказывалось «будучи в Кирилове у кирилловских стрелцов», этих самых стрельцов «ведати и судити и от сторон беречи, чтоб им ни от кого напрасно обид и продаж не было». Вместе с тем, в свою очередь, голова должен был смотреть и за тем, чтобы и «от стрелцов было тому ж воровства и дурна никоторого не было», а именно «чтобы стрелцы сторонним всяким людем никому никакого насильства не делали»[573]. Традиции «силного имания» прочно укоренились в среде ратных людей, и при малейшем ослаблении контроля за ними со стороны начальных людей они легко пускались во все тяжкие, от чего страдали и тяглецы, и, что немаловажно, авторитет самого государя, от которого население ожидало правосудия и порядка. Вот, к примеру, характерный случай. В мае 1635 г. двинскому воеводе Г.А. Плещееву была направлена царская грамота, а в ней говорилось следующее — «бил нам челом Николы Чудотворца Корелского монастыря игумен Лазарь с братьей, а сказал: по вашему де указу посылаете вы, для караулу, на Пудоженское и на Лицкое Корелское и на Двинское устье по пятидесяти стрелцов». Эти же стрельцы, пользуясь тем, что и старцы, и монастырские служки, и трудники не имели на руках «печателй и выписей», выданных воеводой, «монастырских старцев и служек и трудников с монастырьскими запасы не пропущают, и их грабят, и всякие монастырские запасы перебивают, и от того де насилства чинятся им (т. е. монастырским старцам. —
Естественно, что, памятуя о таких «наклонностях» служивых, Москва строго-настрого наказывала воеводам и головам, чтобы они следили за тем, чтобы «насильств», «воровства» и «дурна» со стороны подчиненных им детей боярских ли, стрельцов ли, казаков и иных служилых людей всяких чинов не было и в помине. И в наказе Д. Дернову, в частности, от имени государя сказано было, что голова должен «пятидесятником и десятником приказать накрепко, чтобы отнюдь его приказу стрелцы в Кирилове и отъезжая по дорогам и в селах не воровали и не розбивали и не грабили, и блядни по двором у себя не держали, и лихим людем, татем и розбойником и всяким воровским людем, приезду к ним не было (а вот, кстати, и об обязанностях младших начальных людей стрелецких подразделений. —
Ну а если вдруг какой стрелец, говорилось дальше в наказе, «учнет воровать, розбивать или грабить, или зернью играть, и блядню у себя и безъявочное питье держать, или учнет продавать, и голове Дмитрею тех воровских людей велеть имать и, роспрашивая, кто доведется будет до какого государева дела, и его отсылать к воеводам»[576]. Пьянство и азартные игры, судя по тому, что требования пресекать эти «занятия» неотъемлемая составная часть наказов стрелецким головам, были предметом постоянной головной боли властей чуть ли не с самого начала существования стрелецкого войска. Вот, к примеру, какой наказ получил стрелецкий голова Андрей Кашкаров летом 1559 г. «Писал еси к нам, — отвечал Иван Грозный голове, — что на Коломне многие люди и пошлиннии держат корчмы великие, а иные дети боярские, которым велено на Коломне корчмы вымати, и оне де по тем корчмам сами пьют и для де того и корчем не вымают, и стрельцы ваших приказов в тех корчмах пропиваютца, и вам де от тех корчем стрелцов ваших приборов и беречи нелзя». И во избежание дальнейших эксцессов дальше царь писал Кашкарову, чтобы тот, как только к нему в Коломну придет эта грамота, «взяв с собою детей боярских, которым велено на Коломне корчмы вымати, да на тех бы естя корчмах питье повымали, а то б естя питье, которое в корчмах вымете, печатали своими печатями и приказали бы естя то питье до нашего указу беречи детем боярским и целовальникам коломенским, которым велено в корчмах питье вымати»[577].
Проходит почти сто лет, и двинские таможенные и кабацкие головы Матвей Черкасов и Дмитрий Спиридонов прислали в Москву с холмогорским стрельцом Дружиной Шолыхановым грамоту, а в ней жаловались государю, что «Архангельского города и Колмогорского острогу стрельцы на твоих государевых Двинских кабаках кабацкого пится осенью и ныне не покупают и не пьют нисколко, потому что у города и на Колмогорах стрелецкие головы кабацкого питья стрелцом покупать и пить не велят (выделено нами. —
После этого краткого экскурса в историю борьбы с пьянством служилых людей вернемся обратно к наказу Д. Дернову. Особо тяжкие преступления («розбойное, или татиное, или убойственное дело»), совершенные его стрельцами, ему надлежало, предварительно расследовав, как было сказано выше, отсылать татей, душегубцев и разбойников к губным старостам или земским людям с тем, чтобы уже там преступников судили и подвергли справедливому наказанию[579].
Вообще, предотвращению преступления со стороны рядовых стрельцов в наказах стрелецким головам уделялось немалое внимание. В нашем случае голове предписывалось «над стрелцы смотреть беречь накрепко, чтобы у стрелцов воровства и дурна никоторого не было, и заказ им чинить и смотрити перед собою по списку почасту, чтобы отнюдь в стрелцех никоторого воровства и дурна не было и без спросу никуды не ездили (выделено нами. —
Для поддержания должного порядка, повиновения и предотвращения преступлений голова наделялся немалыми судебными полномочиями. «А будет лучится стрелцу на стрелце искать, и Дмитрею их судить во всяких управных делех, опричь розбою и татбы и с поличными; а на татбе и в розбое и с поличным судить воеводам, а Дмитрею с воеводами быти на суде туто ж». Нарушителей порядка и дисциплины стрельцов голова имел право своей властью наказывать «смотря по вине, в тюрму сажать и батоги бить, кто чего доведется»[581].
Вообще, порядку судопроизводства, размерам взимаемых судебных пошлин[582] и всему, что связано с отправлением правосудия, в наказах стрелецким головам отводилось немалое место.
Про то, что голова обязан был прибирать в убылые места новых стрельцов «волных охочих людей, от отцов детей, и от братьи братью, и от дядь племянников, добрых и ревых, из пищалей бы стреляти горазди»[583], мы уже писали прежде, когда вели речь о порядке набора и комплектования стрелецких подразделений, поэтому сразу перейдем к концу наказа. А в завершение наказа новоиспеченному голове напоминалось о том, что «где ему Дмитрею государь царь и великий князь Михайло Федорович всеа Русии велит быть на своей государевой службе, и Дмитрею своего приказу с стрелцы государева служба служить, против его государевых неприятелей стоять и битись с ними, сколко Бог помочи подаст; а над стрелцы смотрить и беречь накрепко, чтобы у них в государеве службе везде было неоплошно»[584].
В общем, можно смело сказать, что стрелецкий голова для своих подчиненных был в одном лице и царь, и Бог, и воинский начальник, и рядовые стрельцы всецело находились в его власти, которую он получил от государя, — административной, судебной и военной.
Но и ответственность, которую нес перед государем и его воеводами голова, тоже была весьма и весьма немалой. А список «вин» стрелецкого головы, за которые должны были последовать опала и жестокая казнь от государя, был весьма и весьма длинен. «А не учнет Иван стрелцов от воровства и ото всякого лиха унимать, — говорилось по этому поводу в наказе Ивану Ендогурову, — или кого он из стрелцов без государева указу выпустит или отставит по посулом, или учнет из службы стрелцов на торговли или на добычи где нибудь отпущать, или новоприборных в болшие оклады писати, для своей корысти, по посулом (выделено нами. —
Теперь же, когда мы обрисовали в общих чертах круг обязанностей и степень ответственности стрелецкого головы за состояние дел во вверенном его попечению приказе/приборе, опустимся на уровень ниже и обратимся к стрелецким поручным записям. Прежде уже не раз мы цитировали эти любопытные документы (жаль только, что от XVI — начала XVII в. их сохранилось всего ничего), однако и те, что остались и дошли до наших дней, позволяют в полной мере представить себе, что представляла из себя стрелецкая служба и что ожидали от прибранного «новика» государь и его
Итак, на что добровольно подписался Орефья Москвитин, чего ожидали от него его наниматели и за что ручались поручители? Прежде всего Орефья обещал, а его поручители гарантировали, что он будет поставленных над ним голову и сотника «во всем слушати» и «на Белеозере и в Белозерском уезду государевы и мирские земские службы служити (оговорка насчет мирских земских служб отнюдь не случайна — государя в Москве не было, центральная власть переживала глубочайший кризис и, по существу, перестала существовать, и земские органы самоуправления, ставшие при Иване Грозном младшим партнером верховной власти, взяли на себя управление на местах, выступая, выходит, от имени государя. —
В чем же заключались государева и мирские и земские службы стрельца? А вот в чем — перво-наперво «в походы под городы и по засекам ходити, и с полскими и с литовскими и с немецкими людми и с русскими воры и иных государьств с воинским людми битися до смерти». Затем новоприбранный стрелец обязывался «в Литву и в Немцы и в иные ни в которые государьства и в воровские полки не отъехати и неизменити, и с полскими и с литовскими и с немецкими и с рускими воровскими людми не знатись, писмом и словом не ссылатись и не лазучити (стоит заметить, что в других поручных записях список «государьств», куда обещался стрелец «не отъезжать», расширяется за счет Крыма[587]. Впрочем, это понятно — из Белоозера сложно отъехать в Крым, а вот примкнуть к воровским русским людям и к польско-литовским отрядам — легко и просто. —
Следующий «блок» обещаний и гарантий имел ярко выраженную дисциплинарную направленность. «Будучи на Белеозере и в Белозерском уезде и во всех походех никаких воровством не вороваты, — обязывался перед поручителями Орефья, — и крестьяном насилств и грабежев не чинить, и платья стрелецкого цветного и рога и вязни (т. е. то, что он, стрелец, получал от нанимателей. —
Любопытно сравнить эти дисциплинарные требования с теми вопросами, которые полагалось задавать служилому человеком на исповеди. В начале исповеди духовник должен бы спросить у своего духовного чада, «на рати в войске человека повинувшагосе пред тобою, вернаго или не вернаго, не оубил ли еси?», «во станех оружиа и порт или иново чево не крадывал ли еси?», «в ратном деле женьска полу и младенцев не противящихся ти не оубивал ли?…»[590]. Пара вопросов связана с «воровством» — «не здал еси ли града сопостатом?» и «в чюжею землю отъехати не мыслил еси?»[591].
К этим прегрешениям в списке вопросов примыкал и ряд других, также связанных с боевыми действиями и захватом пленных и всяких «животов» и «рухляди» (что и немудрено, учитывая, что московские ратные люди рассматривали войну как выгодное дело, позволяющее поправить свое материальное положение, обзаведясь «животами» и пленниками — челядью): «Находом нахаживал что чюжее и не отдал еси, ведая погубившаго в печали суща?», «пленницы жены или девицы или рабы своея блудом не осквернил еси?», «вернаго неверным не продавал ли еси в работу?» (продажа единоверцев неверным, под которыми понимались как католики или протестанты, так и мусульмане, воспрещалась), «невернаго продал пленника купленово, прикупа оу нево не имывал ли еси?» (здесь, судя по всему, идет речь о том, что воинник сперва получал у пленника выкуп, а потом, желая получить дополнительный доход, все равно продавал его в рабство), «к себе свободнаго не поработил ли еси?…»[592].
Отдельную группу прегрешений составляли преступления против государя и его близких людей — весьма актуально звучавших как раз в годину Смуты. Вот их перечень: «Государю крест целовав не изменил ли еси в чем?»; «Верою служиши государю своему и государыни своей; и детем их во всем ли безхитростно?»; «Зелием, отравою испорти их не мыслил ли еси?»; «О предании своего государя и государыни и их детей неверным иноземьцем не мыслил еси?»; «Или иного кого ведал еси зломысляща на своего государя, или на государыню, или на их детей, а того не поведал еси государю своему?»; «Или убийства им не сотворил ли своими рукама?»[593].
Нетрудно заметить определенные параллели и аналогии в списке воинских преступлений в «пенитенциарии» и в том перечне, который, к примеру, приводится в поручной записи белозерских стрельцов по своем товарище. Однако вернемся от этого «пенитенциария» к поручной записи. За надлежащее выполнение своих обязательств наниматели обещали Орефье выплачивать жалование, денежное и хлебное (и, судя по требованию не пропивать и не проигрывать цветное платье — еще и «дачу» сукна или готового платья). Орефья же, в свою очередь, обещал «в том мирском земском жалованье давати земским людем отписи, и государева и земского указу куды учнут посылати на земскую службу ходити и ослушанья никоторого не чинити, и с земские службы из острогу и из уезду и взяв земского жаловань со службы не сбежати, и из стрелцов не выписыватись»[594]. Ну а ежели он, Орефья, «государевых и мирских земских служеб служити не учнет, или в походы под городы и по засекам ходити, или с полскими и с литовским и с немецкими и с рускими с воровскими людми битись до смерти не учнет, или в Литву или в Немцы или в иные которые государьства или в воровские полки отъедет, или изменит, или с полскими и с литовскими и с немецкими и с рускими воровскими людми учнет знатись, или писмом или словом ссылатись или лазучити, или будучи на Белеозере и в Белозерском уезде и во всех походех каким воровством воровати учнет, или крестьяном насилства и грабежи чинити учнет, или платье стрелецкое цветное, или рог или вязню, проворует или зернью проиграет», не говоря уже о том, что он, «будучи на Белеозере корчму и блядню держати учнет, или взяв земское жалованье с государевы и с земские службы сбежит, или с земские службы куды учнут на государеву и на земскую службу посылати ходити и из стрелцов выписыватись учнет», то за него, Орефью, его поручители будут в ответе[595].
В целом же, если взять любую поручную запись, то из нее обязанности новоприбранного стрельца и характер его «службы», «летней и зимней и годовой и полугодовой и посылочной», просматриваются более чем наглядно. И это не только походная служба — в поле ли, на засеках ли или где еще — куда пошлет государь своего холопа. В нее входит также и гарнизонная, караульная службы, и «посылочная» (например, в охране обоза, государевой казны, гонцов или же в качестве посыльного и тому подобные «службы»). Естественно, что поручная запись включала в себя и внушительный перечень того, что сегодня назвали бы военными преступлениями — от измены, неповиновения, дезертирства и растраты вверенного имущества, своего и приказного, до мародерства и всякого рода уголовщины. К этому стоит добавить также и ряд требований, связанных с участившимися с конца XVI в. попытками тяглецов поменять свой социальный статус, записавшись во стрельцы (или казаки). Поэтому, к примеру, в поручной записи опочецких стрельцов отдельно оговаривалось, что поручители ручаются за новобранца в том, что он «не холоп ни чей, ни полной, ни докладной, ни кабалной, ни пенной, ни деревенский жылец, ни тяглой человек»[596]. В противном же случае, если окажется, что «новик» «холоп полной или докладной или кабалной или пенной или деревенской жылец или тяглой человек», то «по нас на порутчикех государя и великого князя Михайла Федоровича всеа Русии пеня, что государь пеню укажет, и наши порутчиковы головы в его голову место[597].
Итак, после ознакомления с наказами стрелецким головам и поручными записями рядовых стрельцов конкретизируем теперь стрелецкие «службы» и начнем, как это было сделано уже не раз, с «мемуара» Григория Котошихина. Пусть он и написан был во времена Алексея Михайловича Тишайшего и от времен Ивана Васильевича Грозного его «писаньице» отделяет почитай что сто лет, тем не менее вряд ли стрелецкая «служба» за эти десятилетия радикально переменилась — так, чтобы котошихинская характеристика не могла быть использована в качестве иллюстрации[598].
Итак, что же писал московский подьячий о «службе» московских же стрельцов? Прежде всего он охарактеризовал караульную их службу, что «на вахту ходят те приказы посуточно; и на царском дворе и около казны з головою стрелцов на стороже бывает по 500 человек, а досталные по городом, у ворот, по 20 и по 30 человек, а в ыных местех и по 5 человек; а чего в котором приказе на вахту не достанет, и в дополнок берут из иных приказов». При этом Котошихин отмечал любопытную деталь — когда стрельцы несли караулы при дворе в праздничные дни, то «им с царского двора идет в те дни корм и питье доволное»[599].
Стоит заметить, что, очевидно, караульная служба при царском дворце и охрана особы государя и членов его семьи входила в обязанность стрельцов изначально — «лейб-гвардейский» статус «выборных стрельцов» их к этому обязывал. И когда, к примеру, Г. Штаден писал о том, что «пятьсот стрельцов (немецкий авантюрист именует их постоянно
Помимо караульной службы при царском дворе московские стрельцы непременно участвовали в царских походах и выездах на богомолье. «А как царь или царица ходят в походы, — писал Котошихин, — и которые стрелцы стоят на вахте на дворе царском, провожают царя или царицу и встречают у Земляного города без мушкетов, с прутьем, и идет подле царя или царицы по обе стороны для проезду и тесноты людской»[602].
Помимо всего этого, стрельцы выступали также и в роли огнеборцев — «а как бывает на Москве пожарное время, и они, стрелцы, повинни ходить все на пожар для отниманья с топорами и с ведрами, и с трубами медными водопускными, и з баграми, корми ломают избы», причем, отмечал подьячий, «после пожару бывает им смотр, чтобы кто чего пожарных животов, захвати, не унес». И ежели кого-либо из стрельцов-огнеборцев на том смотре не будет, продолжал Котошихин, «бывает им жестокое наказание батоги»[603].
Но это не все. Стрельцы ведь стояли гарнизонами не только на Москве, но и во многих других городах. И относительно их «служб» наш главный свидетель — составитель энциклопедии московской жизни середины XVII в. — отмечал, «таким же обычаем (против московских стрельцов. —
А теперь, когда Григорий Котошихин рассказал подробно о характере стрелецкой «службы в середине XVII в., посмотрим, а что говорят по этому поводу документы 2-й половины XVI — начала XVII в. и что рассказывают иностранные наблюдатели. Возьмем, к примеру, писцовую книгу Свияжска. В конце описания свияжских укреплений и наряду, в них поставленного, в ней была сделана запись о том, каким образом стрельцы и дети боярские свияжского гарнизона несли караульную службы. «У наряду в городовых во всех воротех, и над вороты в башнях, — отмечалось в книге, — и по городу в башнях же, и меж башен по городовой стене на пряслех, где наряд ставлен от боярина и воеводы болшого и ото всех воевод светличные росписи, всегды, в день и в ночь, на сторожах стерегут дети боярьские свияжские, старые и новые жильцы, и годовалыцики, и ноугородцы, да от стрелецкие головы стрельцы с ручницами (выделено нами. —
Более подробно порядок несения караульной службы в городе описывает писцовая книга Казани с уездом, неоднократно нами прежде цитировавшаяся. В ней, в частности, говорится о том, что «в городе Казани государевы царя и великого князя воеводы боярин и воевода болшой, да четыре воеводы менших, а в дают у города по одним воротам, а на городе наряд городовой сторожи по всему городу, которой воевода которые ворота и сторожи ведает светлишные из городовые росписи». И в той росписи говорится, помимо всего прочего, что «в Казани ж около Казансково всего посаду крепости от городу Казани, от городовые деревянные дубовые стены выше Воскресенских ворот, от нижнева Логанова озерка горою и по Арскому полю мимо старого городища и до Булака до болыпова, да по за большому Булаку до гнилова Булаку ставлен острог по крепостям, по горам и по заразам». И в том остроге «в башнях во всех на воротах и по острогу сторожа в день и ночь, а на сторожах от воеводы дети боярские, да от стрелецких голов стрельцы». И согласно росписи, стрелецкие караулы денно и нощно находились в 11 башнях (10 с воротами и одна без), в которых несла караул полусотня стрельцов. Обычный караул состоял из одного сына боярского и 4 стрельцов на башню (с воротами или без них), например, как в Спасских острожных воротах, а «воротах башня, а в ней на стороже сын боярской, да четыре человека стрельцов, а наряду две пищали затинныхъ, да четыре рушницы стрелецких». В одном же случае караул был удвоенный — «ворота острожные Арские, от Арского поля против Татарскаго заострожного двора, на воротах башня, а в ней на стороже сын боярской да десять человек стрельцов, а наряду пять пищалей затинных, да стрелецких десять рушниц, да у ворот в остроге изба сторожевая».
«А по тем осторожным воротам по всем сторожам, — продолжал дальше писец-составитель росписи, более подробно останавливаясь на характеристике порядка караульной службы, — около всего посаду, всегда на первом часу ночи объезжает воевода, да с ним дети боярские его полку, а после воеводы в туже ночь из светлицы ездят головы и дети боярские по тем же, сторожей досматривают на сторожах людей, а в день от боярина и воеводы болыпова и ото всех воевод по вся дни, по всем острожным сторожам около посаду объезжают дети боярские, пересматривают на сторожах людей»[606]. И поскольку писцовая книга сохранилась не целиком, то, надо полагать, стрелецкие караулы выставлялись также еще и в «городе», т. е. в Казанском кремле.
Не менее интересно и детальное описание порядка несения караульной службы (подлинный устав караульной службы), который сохранился в списке наказа князю П.И. Шуйскому, назначенному Иваном Грозным первым русским воеводой только что открывшего свои ворота перед русским царем Полоцка. В этом наказе воеводе предписывалось «зделати светлицу в городе, в котором месте пригож (подобного рода обороты весьма часто встречаются в грамотах, которые направлялись из Москвы воеводам, и, выходит, они обладали весьма широкими полномочиями и инициативой с одним лишь, но весьма важным условием — чтобы государеву делу не было порухи. —
Совместив вместе полоцкий караульный «устав» и расписание караулов в Казани, можно легко представить себе, каким образом несли караульную и сторожевую службу по городам стрельцы — московские и городовые.
Отдельный вид службы стрельцов, в особенности московских — это встреча и сопровождение иностранных посольств. Эта практика зародилась еще во времена Ивана Грозного. Так, прибывшее в Москву в 1575 г. имперское посольство встречали 2 тыс. московских стрельцов-«
Посольская служба стрельцов далеко не всегда была безобидна, легка и почетна. Одно дело — московские стрельцы, и совсем другое стрельцы в Смоленске или Новгороде, но в особенности это касается стрельцов из гарнизонов городов на крымской «украйне». К примеру, путивльские стрельцы должны были встречать и провожать как русских, так и крымских послов и их свиту в Крым и обратно, оберегая их от нападений бродящих по Дикому Полю татарских загонов и шаек козаков-черкас. При этом был риск попасть в плен и «застрять» в нем надолго, как это было со стрельцами, сопровождавшими князя И. Дашкова[610].
Каким образом было организовано сопровождение послов, позволяет наглядно представить наказ, который был дан Иваном Грозным путивльскому воеводе князю П.И. Татеву. Отправляя в Крым в январе 1571 г. татарского гонца Бора Черкашенина и своего гонца, сына боярского Богдана Шапкина, с грамотами к хану и его окружению, царь писал воеводе, чтобы тот «велел бы еси их (гонцов. —
Характеризуя стрелецкую «службу» в городах — неважно, в Москве ли, в провинции ли, — не стоит забывать и о том, что, как отмечал отечественный исследователь Б.Н. Флоря, «стрелецкие отряды, в которых насчитывалось в отдельных уездных центрах по нескольку сотен человек, являлись опорой представителей власти на местах — воевод», поскольку «это была хорошо организованная военная сила, которую воеводы в случае необходимости могли быстро мобилизовать, не дожидаясь, пока в город соберутся со своих поместий уездные дети боярские»[612]. И эти слова вполне применимы не только к стрельцам городовым, но и к стрельцам московским — тот же Котошихин сообщает о том, как стрельцы подавили московский Медный бунт 1662 г. (и получили за это царское жалованье!)[613]. Можно привести и другие примеры подобного рода службы — так, в сентябре 1607 г. воеводы Ф.И. Шереметев и И.Д. Плещеев вместе со стрелецким головой Б.А. Износковым получили наказную память о совместных действиях против «воров» во Владимирском уезде. В памяти говорилось, что-де тамошние крестьяне ждут «воров» и готовят им провиант и фураж, почему им надлежит идти туда «бережно и усторожливо и перед собою посылать подъезды частные, чтоб на них воры безвесно не пришли и дурна никоторова не учинили». В случае обнаружения «воров» над ними надлежало «промышлять, смотря на тамошнему делу (любопытный, кстати, оборот, регулярно встречающийся в наказах полковым воеводам. Выходит, что воеводам давалась на месте весьма широкая инициатива. —
Полицейская служба, поддержание порядка в городах, борьба с преступностью — все это входило в обязанности стрельцов, и все это оплачивалось государевым жалованием. Лояльность стрельцов и их готовность выступить на защиту существующего порядка и власти, выполняя полицейские функции, стоили дорого — ведь «утратив поддержку стрелецкого войска, воеводы, не обладавшие авторитетом в глазах местного населения, не располагавшие связями и каналами влияния в незнакомой им среде, оказывались не в состоянии контролировать положение на местах, тем более если они не могли рассчитывать в полной мере на лояльность местных детей боярских»[615].
То, что справедливо по отношению к стрельцам городовым, точно так же, если не в большей степени, справедливо и в отношении стрельцов московских — достаточно вспомнить их поведение во время переворота и волнений в Москве в 1606 г., положивших конец короткому правлению Лжедмитрия I. С началом волнений в Москве 17 мая 1606 г. «несколько десятков ремесленников, мужиков, — писал Станислав Немоевский, — которых они называют стрельцами… стояли у ворот (Кремля. —
Под «десятинной пашней» в конце XVI и в XVII в. понимали не собственно стрелецкую, пушкарскую и иных служилых людей запашку — обработку земельных наделов, которыми они были пожалованы от государя в качестве дополнения к хлебным, денежным и иным выплатам. Нет, здесь имелось в виду другое. Стремясь снизить давление военных расходов на казну и гарантированно решить проблему снабжения служилых людей на южной украине хлебным жалованьем, Борис Годунов и его «правительство» в самом начале его правления решили, по словам историка М.Ю. Зенченко, «переложить снабжение зерном на само население новых городов (имеются в виду прежде всего новые «польские» города. —
Как это выглядело на практике, можно продемонстрировать на примере Белгорода — типичного «польского» города, выстроенного на южных рубежах Русского государства в 90-х гг. XVI в. «В Белегороде при царе Борисе пахали десятинныя пашни по 200 десятин в поле, а в дву потомуж, а для тое пашни было в Белегороде государевых 130 лошадей (белгородским стрельцам еще повезло, поскольку им для пахоты выдавались казенные лошади, а вот в других польских городах служилые и жилецкие всякие люди пахали на своих собственных лошадях. —
Причины, по которым правительство решило переложить на плечи служивых южных городов снабжение хлебом, вполне очевидны. Всякого пашенного, тяглого люда здесь, на польской украйне, было раз, два и обчелся, а возводимые города населялись по первости преимущественно ратными людьми всех чинов, которым нужно было давать, и желательно регулярно, хлебное жалование. И идея перевести ратных на самообеспечение напрашивалась сама собой, ибо доставить нужное количество хлеба сюда, на крымскую и ногайскую украйны, было достаточно сложно и проблематично. Кстати, М.Ю. Зенченко обратил внимание на одну важную особенность правительственной политики. По его словам, «к обработке пашни привлекались «жилецкие всякие люди», т. е. государство не делало различий между населением служилых слобод (стрелецких, пушкарских, казачьих) и «дворниками» — жителями дворянских осадных дворов. В данном случае мы видим тот же самый принцип — государственные повинности по необходимости исполняли все сословия (выделено нами. —
Естественно, что эта новая тяжелая обязанность не вызывала особого восторга у стрельцов, тем более московских, присланных в украинные города для несения «годовой» службы[621]. Как бы то ни было, но если уже пищальники противопоставляли себя тяглому населению и вели себя по отношению к нему так, как полагается прирожденным воинам, т. е. «имали» «силно» у крестьян и посадских провиант и фураж, а то и нечто более существенное, то что тогда говорить о стрельцах, «выборность» которых, вне всякого сомнения, ставила их на особенную высоту над тяглецами (а иначе с чего бы это, как было показано в предыдущей главе, крестьяне стремились любыми правдами и неправдами записаться в стрельцы или, на худой случай, в казаки?). И как только представилась такая возможность, то служивые, и стрельцы в том числе, с удовольствием позабросили «десятинную пашню» («А со 112 году, как почала быть от расстриги смута и на Ельце с того межусобья по 124 год государевы десятинные пашни не пахали за войною и за смутой, что Елец по многие годы был в смуте и в непослушанье…»[622]).
Однако Москва вовсе не была намерена так просто отказываться от «десятинной пашни», обзаведение которой сулило немалые выгоды, почему, как только ситуация в стране несколько стабилизировалось и взбаламученное Смутой море стало спокойнее, решение о возобновлении «десятинной пашни» не заставило себя долго ждать. И вот, к примеру, «в 124-м году (т. е. 1615/16 г. —
«Полковая» стрелецкая служба и «ратный обычай»
При всей важности караульной, полицейской, пожарной и иной «служб», которые несли стрельцы по городам, важнее всего была, конечно, служба «полковая», военная. Для нее, собственно, изначально и предназначались «выборные» стрельцы (наряду с охраной особы государя). Московских стрельцов отправляли, по словам Котошихина, «на службы в полки з бояры и воеводы приказа по два и по 3 и болши, по войне смотря»[624], но эта обязанность возлагалась и на стрельцов городовых[625], которые также не сидели дома сложа руки, пока государевы рати бились с его государевыми ворогами. Так, к примеру, в «молодинском» разряде 1572 г. упоминаются не только московские стрельцы, но и стрельцы из Чернигова, Стародуба, Новгород-Северского, Почепа и Венева, Смоленска, Рязани и Епифани[626], а в разряде государева Ливонского похода 1577 г., помимо государевых и московских стрельцов, участвовали стрелецкие «вексилляции» из Себежа, Красного, Опочки, Козельска, Белева, Перемышля, Лихвина, Невеля, Великих Лук, Заволочья, Юрьева/Дерпта, Вильяна/Феллина, Алыста/Мариенбурга, Пернова, Новгородка Ливонского/Нойхаузена, Ругодива/Нарвы, Ивангорода, Яма, Копорья, Орешка, Корелы, Полоцка, Сокола, Усвята, Озерищ, Нещерды, Перколи/Пюркельна и Солочи/Салиса[627].
Одним словом, начиная с 1552 г. ни одна кампания, ни один мало-мальски серьезный военный поход не обходился без участия стрельцов, сперва московских, а затем и городовых. При этом удельный вес стрельцов в составе русского войска (как общий, так и в отдельных кампаниях и походах) был относительно невелик (хотя и имел заметную тенденцию к постоянному росту). Так, в казанской эпопее 1552 г. в русском войске, насчитывавшем около 40–50 тыс. «сабель и пищалей», стрельцы насчитывали не более 3 тыс. бойцов, а скорее всего, и того меньше (из-за понесенных весной-летом 1552 г. потерь), т. е. 5–6 %. В Полоцкой экспедиции 1562/63 г. удельный вес стрельцов в государевой рати составил около 9 %, в Молодинской кампании — снова примерно 6 %, и только в государевом Ливонском походе 1577 г. стрельцы составляли практически четверть войска. Но данный поход в этом отношении оказался особенным, из ряда вон выходящим — если брать обычные, не государевы, походы конца 50–90-х гг. XVI в., то 2–3 приказа «выборных» московских стрельцов, о которых писал Котошихин, дополненных сборными «вексилляциями» городовых стрельцов, в сумме давали на «стандартную» пятиполковую рать примерно те же 10 % или несколько меньше бойцов, что в годы войны за Ливонское наследство. И когда в 1604 г. Борис Годунов снаряжал войско для борьбы с самозванцем, то доля стрельцов в нем составляла более привычные 10–11 % от общей численности всего войска, нежели почти четверть в 1577 г.
Конечно, за счет привлечения к полковой службе казаков, конных и пеших, в массе своей также вооруженных огнестрельным оружием (если в 50-х гг. и в начале 60-х гг. среди них еще и встречались лучники, и в немалом количестве, как во время осады Казани, то позднее процесс перехода казаков с «лучного боя» на «вогненный» был завершен), доля пехоты, оснащенной огнестрельным оружием, в русских полевых ратях 2-й половины XVI — начала XVII в. будет выше. Однако оттеснить на второй план конную поместную милицию стрелецкое войско и казаки, даже взятые вместе, не смогли. Однако такая задача, судя по всему, и не ставилась. Московские воеводы, воспитанные в традициях «малой войны», отнюдь не стремились к «правильным» полевым сражениям, к «прямому делу». Пехота, вооруженная огнестрельным оружием и укрытая за вагенбургом или гуляй-городом, в их тактических схемах выполняла преимущественно роль огневого щита и поддержки (вместе с нарядом) для конницы. И, само собой, без нее нельзя было обойтись при ведении осад — а ведению осадной войны в Москве придавали особое значение.
При всем при том, однако, хроника боевого пути, пройденного стрелецким войском в эти десятилетия, выглядит весьма и весьма впечатляющей. Пускай стрельцов было и не слишком много (особенно на фоне западноевропейских армий, где пехота в те времена составляла до половины или даже больше от общей численности полевых войск), обойтись без них было никак нельзя. Уже на завершающем этапе Казанской войны 1545–1552 гг. «огненные стрельцы» отличились во время осады и штурма татарской столицы[628], а затем они сыграли важную, если не решающую роль в серии походов вниз по Волге, которые завершились покорением Астрахани в 1556 г.[629]А затем был успешный 1-й Шевкальский поход на Северный Кавказ в 1560 г., одним из предводителей которого был бывший стрелецкий голова И. Черемисинов[630]. Два же других аналогичных похода, предпринятых в конце XVI — начале XVII в., были не столь успешны. Сперва в 1594 г. потерпел неудачу князь А.И. Хворостинин, а затем, в 1605 г., другой такой поход и вовсе окончился катастрофой — русское войско под началом воеводы окольничего И.М. Бутурлина со товарищи, составленное наполовину из стрельцов свияжских, казанских и астраханских, было разбито горцами и почти полностью полегло в сражении[631].
Не обошлось без стрельцов и умиротворение «подрайской» Казанской «землицы» в первые годы после ее завоевания, и это умиротворение стоило стрельцам немалой крови — пожалуй, что и не меньшей, чем взятие самой Казани. Так, в конце февраля 1553 г. «казанские люди луговые изменили», отказались платить ясак, а его сборщиков, прибывших к ним из Казани, убили. Наказать мятежников казанские воеводы отправили стрелецкого голову Ивана Ершова и казачьего атамана Василия Елизарова, но мятежники сумели наголову разгромить оба отряда, воспользовавшись оплошностью голов, шедших порознь. Оба отряда полегли практически полностью — по сообщению летописи, мятежники убили «пол 400 стрелцов да пол 500 казаков (т. е. 350 стрельцов и 450 казаков. —
Активно задействовали стрельцов государевы воеводы и на другом «фронте», на крымском. С началом в 1552 г. «Войны двух царей», Ивана Грозного и Девлет-Гирея I, стрельцы отметились в неудачном для русских «Польском» походе воеводы И.В. Шереметева Большого — неудаче, которая стоила многих побед. Тогда благодаря стойкости и упорству стрельцов вместе с их меткой стрельбой по атакующим неприятелям остатки царской рати сумели благополучно выйти из казавшейся безвыходной ситуации[633]. В 1556–1560 гг. стрельцы вместе с казаками и детьми боярскими под началом воевод М. Ржевского (еще один бывший стрелецкий голова) и Д. Адашева со товарищи успешно действовали против крымских татар в низовьях Днепра и против западного побережья Крыма, затронув своими набегами собственно крымский юрт, коренные владения крымских Гиреев. Астраханские стрельцы (те самые, о которых английский купец и путешественник X. Бэрроу писал, что из всего астраханского гарнизона только они одни, в числе 1000, «считаются настоящими солдатами; как солдат, всегда охраняющих крепость (Астраханский кремль. —
«Восточной», волжский, и «Южный», «крымский «фронты» отнюдь не были единственными, где отличились стрельцы. Старинным и в каком-то смысле наследственным врагом московских государей были великие литовские князья, с которыми давно, еще со времен Ольгерда литовского и Семена Ивановича московского, установились прочная неприязнь и взаимное недоверие. До поры до времени Москва была вынуждена уступать своему могущественному соседу, находившемуся на подъеме. Однако после смерти великого князя Витовта и смуты, охватившей Литву, ее величие пошло на убыль, а вот сила Москвы только-только начала расти. И вот с конца XV в. Москва и Вильно вступают в пору долгого, растянувшегося на почти 200 лет (впору говорить о «200-летней войне» между Россией, Литвой и ее преемницей, Речью Посполитой) противостояния, в котором «последний довод королей» играл далеко не последнюю роль. И как только Иван Грозный и Боярская дума, разочаровавшись в попытках наладить дружественные взаимоотношения с Вильно и заручиться поддержкой Сигизмунда II и Августа и панов рады в борьбе с Крымом (а то и вообще, заключить взаимовыгодный союз для обуздания агрессивных намерений крымских Гиреев), решили не продолжать перемирие с Литвой, то стрельцам нашлась работа.
Главной целью начавшейся в 1562 г. (а по факту — даже годом ранее) очередной войны с Великим княжеством Литовским стал Полоцк (почему эту войну 1562–1570 гг. и можно назвать Полоцкой, точно так же как и войну 1512–1522 гг. — Смоленской). В конце 1562 г., собрав немалую по тем временам рать (по нашим оценкам, примерно 40–50 тыс. «сабель и пищалей», а с обозными, нестроевыми и посохой — и того больше, до 80 тыс. «едоков», и это не считая не меньшего количества лошадей, боевых и обозных. Естественно, что современники были ошеломлены явлением
Падение Полоцка стало высшей точкой, апогеем успехов Ивана Грозного. После «полоцкого взятья» ему уже не столь, как прежде, сопутствовала удача. Как писал русский истории Р.Ю. Виппер, «несчастье Ивана IV в том, что ему пришлось пережить слишком ранние свои успехи; слава его, как завоевателя, померкла, дипломатические и организаторские таланты забылись»[637]. Вялотекущая «война как процесс» (по выражению американского историка Дж. Линна), начавшаяся после взятия Полоцка, давала стрельцам не слишком много шансов отличиться на поле боя.
Этого не скажешь о следующей войне, войне Московской 1579–1582 гг., когда Стефан Баторий, король нового государства, Речи Посполитой, образование которого стало результатом «полоцкого взятья», попробовал взять реванш за предыдущие неудачи Литвы в противостоянии с Россией. Стрельцам, которые составляли ядро гарнизонов русских крепостей на «литовской» и «немецкой» «украинах», пришлось отражать удар превосходящих сил неприятеля без особых шансов на успех — истощенной в многолетних войнах и внутренних неурядицах России противостояли свежие силы неприятеля. Полоцк, Великие Луки (где со своим приказом погиб стрелецкий голова Иван Исленьев[638]) и целый ряд других больших и малых крепостей были взяты неприятелем, и стрельцам не удалось отстоять их. Увы, боевые действия в ходе первых двух лет Московской (или, как ее еще называют, Баториевой) войны показали, что стрелецкое войско уже не то, каким оно было «в начале славных дел». Его боеспособность и готовность выдерживать тяготы осадного сидения и противостоять государевым недругам оказалось явно ниже, чем в предыдущие времена, и связано это было, очевидно, с отказом (во всяком случае, в отношении к городовым, жилецким, стрельцам) от прежнего элитарного, выборного статуса «огненных стрельцов». Только в ходе эпической обороны Пскова в 1581–1582 гг. стрельцы сумели вернуть себе прежнюю славу отчаянных бойцов.
Полоцкая и Московская войны проходили на фоне почти не прекращавшихся с середины 50-х гг. XVI в. боевых действий на северо-западном, «ливонском» и «свейском» «фронтах». Стрельцы поучаствовали сперва в русско-шведской войне 1555–1557 гг., совершив зимой 1555/56 г. в составе большой русской рати поход на Выборг, а затем настал черед и Ливонии. Сперва два стрелецких приказа под началом голов Т. Тетерина и Г. Кафтырева сходили в рейд по восточной Ливонии зимой 1558 г., затем Т. Тетерин и другой голова, А. Кашкаров, со своими людьми отметились в событиях вокруг взятия Нарвы в мае 1558 г. и в летней кампании того же года, когда были взяты Дерпт и еще больше двух десятков городов и замков восточной Ливонии. Осенью того же года полсотни стрельцов вместе с детьми боярскими и их людьми насмерть стояли, обороняя небольшой замок Ринген на подступах к Дерпту/Юрьеву. Замок пал, но месячное героическое «сидение» трехсот рингенцев сорвало планы коадъютора ливонского магистра Г. Кеттлера внезапным ударом овладеть Юрьевом. Зимой 1559 г. Иван Грозный нанес ответный удар, отправив разорять Ливонию новую рать под началом князя С.И. Микулинского, ветерана казанской эпопеи. И в составе этого войска снова были стрельцы.
Осенью и в начале зимы 1559 г. стрельцы Г. Кафтырева, Т. Тетерина и А. Кашкарова отличились во время обороны Дерпта и небольшого замка Лаис от попыток магистра Ордена Г. Кеттлера овладеть ими, а затем ходили вместе с полками воеводы князя И.Ф. Мстиславского опустошать Ливонию зимой 1560 г., а в июле-августе того же года осаждали и брали Феллин, резиденцию бывшего орденского магистра В. фон Фюрстенберга[639].
Падение Ордена и фактический раздел Ливонии между Москвой, Стокгольмом, Краковом и Копенгагеном на время приглушили пламя войны в Ливонии, но лишь на время, ибо, если Иван Грозный полагал, что он достиг здесь желаемых целей, то так отнюдь не думали ни в Стокгольме, ни в Кракове. Борьба за ливонское наследство вступила в новую стадию, и, сражаясь с литовцами в Белоруссии, на Смоленщине и Северщине, русские получили новый фронт в самой Ливонии, но уже со шведами. Русско-шведское противостояние здесь, возобновившись после короткого перерыва в начале 70-х гг., фактически не прекращалось вплоть до 1583 г., когда с потерей Нарвы и ряда приграничных русских городов очередная русско-шведская война закончилась. В ходе боев на этом этапе русско-шведского противостояния стрельцы также приняли активное участие и понесли немалые потери при взятии шведами Корелы в 1580 г. и Нарвы в 1581 г.
Отдельную главу в летописи стрелецкого войска составляет, несомненно, Смутное время. Стрельцы наряду с детьми боярскими и казаками сыграли в Смуте свою, далеко не последнюю роль. Ни одно мало-мальски важное событие Смуты не обошлось без них — начиная с 1603 г., когда Борис Годунов снарядил рать против действовавшего на подступах к Москве разбойничьего атамана Хлопка Косолапа. Затем стрельцы ходили походом на Северщину против объявившегося там самозванца, сидели в осаде в Новгороде-Северском, отбивая приступы со стороны войск Лжедмитрия, бились с его полками в декабре 1604 г. на реке Узруй под Новгородом-Северским и под Добрыничами в январе 1605 г., безуспешно осаждали занятые «ворами» Кромы. После смерти Годунова и прихода к власти самозванца стрельцы присягнули ему на верность, но не слишком усердствовали на его службе, и пассивное поведение стрельцов во время майского 1606 г. дворцового переворота в Москве во многом обеспечило успех предприятия заговорщиков.
Провозглашение новым царем боярина Василия Шуйского раскололо стрелецкое войско. Часть его (гарнизоны городов на южной и юго-западной границе) отказались присягнуть новому царю и поддержали нового самозванца, другая часть (прежде всего стрельцы московские) присягнули на верность Василию IV. В ходе начавшейся гражданской войны 1606–1607 гг. стрельцы бились на обеих сторонах. Активно действовали стрельцы и в ходе последующего противостояния Тушинского вора и Василия Шуйского, обороняя от его полков Москву, Троице-Сергиев монастырь и сражаясь с отрядами второго самозванца и русских «воров» и под Москвой, и на севере, и в других местах (например, в Поволжье, где действовала «низовая» рать воеводы Ф.И. Шереметева, в которую входило несколько приказов московских стрельцов).
Отдельная страница в истории стрелецкого войска во время Смуты — это оборона Смоленска от войск короля Речи Посполитой Сигизмунда III в 1609–1611 гг. Увы, в несчастном для русских сражении при Клушино войско Василия Шуйского (в котором было и несколько приказов московских стрельцов) было разбито в мае 1610 г., после чего судьба осажденного Смоленска, а равно и самого Василия Шуйского, была решена. Однако с падением Василия Шуйского Смута в России не завершилась — она только набрала новые обороты, и стрельцы отметились в событиях и этого нового ее этапа. Бои в Москве с интервентами и русскими «ворами» в самой Москве в марте 1611 г. и на подступах к ней в последующие дни и месяцы, когда к стенам русской столицы подступило сперва 1-е, а затем и 2-е ополчения, освобождение Москвы от неприятеля в 1612 г. После избрания нового царя старые и новоприбранные стрельцы сражались под Смоленском, сопровождали послов, обороняли Москву от войска королевича Владислава, казацкого гетмана П. Сагайдачного и «лисовчиков», а также и русских «воров», ходили на Астрахань против засевшего там атамана Заруцкого с Мариной Мнишек и «воренком», ее сыном от Лжедмитрия II, и это не считая продолжавшейся борьбы со шведами на Северо-Западе, где стрельцы отличились при обороне Тихвина и Пскова от шведов[640].
Все эти ратные подвиги стрельцов во 2-й половине XVI — начале XVII в. заслуживают отдельного, и серьезного, исследования, которое само по себе может составить весьма почтенную по объему книгу. Мы же, вкратце обрисовав ратную летопись стрелецкого войска, обратимся к характеристике их тактики.
Итак, как же сражались стрельцы московские, каким был их ратный обычай? К сожалению, мы не слишком много знаем о тактике стрельцов и ее эволюции во 2-й половине 50-х гг. XVI — начале XVII в. Некоторое представление о ней дают рассказы иностранцев, а также скупые записи в летописях и воеводских наказах. Можно, конечно, попытаться, используя эти немногочисленные свидетельства (и еще аналогии — например, с теми же ханскими аркебузирами-тюфенгчи), попробовать восстановить хотя бы в самых общих чертах стрелецкую тактику (осознавая при этом, что при столь скудной Источниковой базе многие наши выкладки будут носить сугубо гипотетический характер).
Выше мы уже отмечали, что в принципе тактические приемы, использовавшиеся государевыми воеводами и стрелецкими головами, можно разделить на две группы. Первую группу, которая по факту может считаться исходной, составляют приемы, характерные для ведения осадной войны (и, само собой, применявшиеся во время осадного «сидения», на которые столь богата история стрелецкого войска). Ко второй могут быть причислены те из них, что применялись в «прямом деле», во время полевых сражений или в «малой войне», столь излюбленной московскими стратилатами. С характеристики первой группы мы и начнем.
Пожалуй, первое описание действий стрельцов во время осады, и довольно подробное и детальное, осталось во всякого рода повестях, летописных и разрядных, повествующих об осаде Казани в 1552 г. Тогда в составе государева войска, обложившего татарскую столицу, было шесть стрелецких приказов — все, которые на то время имелись в распоряжении Ивана IV. Разрядные записи говорят о четырех статьях — голов Ивана Черемисинова, Григория Жолобова, Федора Дурасова и Матвея Ржевского[641]. В синодиках среди погибших в ходе 3-го похода на Казань ратных людей упоминается сын боярский Василий Прончищев[642], который был в числе первых стрелецких голов, следовательно, и его стрельцы не остались в стороне и бились с казанцами. Наконец, в летописях упоминается и шестая статья головы Якова Бундова[643]. И всем им нашлась работа.
В описании казанской осады обращает на себя прежде всего внимание интересная деталь. Развертывание русских полков и выход их на заранее намеченные позиции вокруг города проходили под прикрытием стрельцов и казаков. «Августа 23 пошел государь с Тереньузека урядя полки к городу, — писал неизвестный русский книжник, составитель летописи, — а велел идти ертоулу полку князю Юрью Шемякину да князю Федору Троекорова, а с ним стрельцы и казаки пеши перед полки. Та же передо въсеми полки головы стрелецкие, а с ними их сотцкие, всякой своим стом идеть и атаманы со сотцкими и казаки, розделяся по чину…»[644]. Такой боевой порядок со стрельцами и казаками в авангарде и основными силами за ними повторяется, кстати, и в описании начала осады Полоцка, и в ряде других случаев (например, в ходе боев в Ливонии). Выходит, что перед нами некий отработанный и ставший традицией «стандартный» тактический прием[645].
Отметим, что аналогичным образом действовали воеводы, высылая стрельцов и казаков вперед главных сил, и во время экспедиции по разрушению возведенного татарами и союзной им черемисой острога на Арском поле. «И пошли воеводы, — писал русский книжник, — наперед полки пошли у воевод пешие стрелцы и казаки»[646]. При этом, что любопытно, стрельцы сами на стены острога не лезли, но прикрывали огнем действия штурмовых колонн, составленных из спешившихся детей боярских и их людей. «Повелеша (воеводы. —
Естественно, что стрельцы и казаки, шедшие впереди всех, подвергались серьезной опасности, — казанцы не преминули воспользоваться шансом и совершили вылазку, «приехав начя стреляти на полк, а стрелцы государя нашего изс пищалей на них стреляют». Но на такой случай у русских воевод был готов ответ — надо полагать, также отработанный заранее. Не имевших пик для защиты от атак неприятельской конницы стрельцов и казаков прикрыли конные сотни детей боярских. «И казанцы конные на пешие стрелцы надвинули и князю Юрью Ивановичю Шемякину и князю Федору (Троекурову. —
В ходе самой осады стрельцы (и казаки) все время находились на передовых позициях, что называется, на острие атаки. Так, например, в «дневнике» казанской осады отмечено, что уже в ночь на 26 августа 1552 г. «стрелцы по воеводцкому повелению на другой стороне Булака к городу закопалися во рвы и не даде из города тотаром вылазити». На следующий же день они вместе с казаками снова шли в первых рядах, когда русское войско начало выдвигать осадные туры «на урочное место». «Встав» «по рву града» в 50 саженях (около 100 м. —
Борьба с неприятелем из «закопов» на ближних подступах к городским стенам и рву стала, судя по всему, «фирменным» приемом стрельцов, неоднократно и с успехом повторявшимся ими во время многочисленных осад, которые довелось вести государевым полкам в ходе многочисленных войн раннего Нового времени[650]. При этом, что любопытно, стрельцы, судя по всему, вели одиночную прицельную стрельбу по неприятелю, выбивая одного за другим защитников сперва Казани, а потом и других городов и крепостей — что в Ливонии, что в Литве, — а хоть и того же самого Полоцка, во взятии которого они сыграли вместе с нарядом ведущую роль[651].
Описание осады Казани, детализируя участие в ней стрельцов, сообщает, что они использовали всевозможные прикрытия от неприятельского огня — не только закопы, но и туры (под которыми надо понимать, с одной стороны, и осадные башни, и собственно туры — сплетенные из хвороста цилиндры, набитые землей и камнями), и мантелеты — большие стационарные щиты. Так, 30 сентября, в преддверии генерального штурма, «стрельцы великого князя и пищальники заметали ров у города Казани хворостом з землею и скоро взошли на стены великою силою и поставили щиты, и билися на стене день и ночь до взятия города»[652]. Обращает на себя внимание тот факт, что в официальной «истории» взятия Казани ее составитель постоянно подчеркивает, что царские ратники «мужественнее бравшееся с невернысми и на мостех градных и воротех и такоже и о стенах». При этом «стреляху…изс пищалей стрелцы, воини же бьющееся копьи и саблями, за руки имаяся»[653], т. е. сами стрельцы по возможности в рукопашный бой не ввязывались, но при этом постоянно обстреливали неприятеля из своих пищалей, тогда как рукопашный бой — удел детей боярских и их послужильцев.
Итак, подведем предварительный итог. Осада Казани стала боевым крещением стрельцов, и ее официальная «история» позволяет выявить некоторые характерные тактические приемы их применения, что были в ходу у русских воевод. Прежде всего обращает на себя внимание тот факт, что стрельцы бьются преимущественно «огненным боем», стараясь не вступать в рукопашную схватку, которая остается уделом детей боярских и их людей. Характер действий стрельцов позволяет предположить, что в ходе осады они вели одиночную, прицельную стрельбу по неприятелю с коротких (относительно, конечно) дистанций (50 саженей)[654]. При этом, поражая неприятеля из своих пищалей, стрельцы активно использовали всевозможные укрытия — и «закопы», и мантелеты, и туры, и осадные башни. Это позволяло им действовать относительно безопасно и не неся больших потерь от неприятельского огня. Отражая вылазки противника, ведя огневой бой из-за прикрытий или прикрывая пальбой развертывание русских полков, стрельцы могли полагаться на защиту со стороны своей конницы и поддержку наряда, т. е. можно говорить о том, что русские воеводы сумели наладить более или менее успешное взаимодействие между пехотой, конницей и артиллерией.
Отметим также, что эти описанные тактические приемы, судя по всему, не были в новинку государевым воеводам и были отработаны в ходе предыдущих осад Казани и, надо полагать, использовались еще пищальниками. В противном случае, если вести речь, к примеру, об организации взаимодействия пехоты, вооруженной огнестрельным оружием, и конницы, объяснить его четкость иначе, как наличием определенной предыдущей полевой практики, когда «каждый воин знал свой маневр», нельзя.
Кстати, о прицельной стрельбе, которую вели стрельцы и казаки из обоза по атакующей неприятельской коннице, писал спустя больше чем полстолетия после казанской осады и ротмистр Н. Мархоцкий, описывая одно из сражений между войсками Василия Шуйского и Лжедмитрия II на подступах к Москве. «Оттуда (из обоза. —
Теперь о залповой стрельбе. Логично было бы предположить, что в описанном прежде эпизоде казанской осады, когда татары попытались было атаковать идущих впереди русских полков стрельцов, а те отбивались от них «огненным боем», стрельцы вели именно залповый огонь как наиболее эффективный для отражения атаки неприятельской конницы. Правда, здесь есть одно «но» — не факт, что казанцы стремились атаковать русскую пехоту именно холодным орудием. Летописная «повесть», как уже было отмечено выше, говорит о том, что казанская конница завязала со стрельцами перестрелку, а в таком случае стрельцы могли действовать одиночным огнем[656].
Впрочем, отрицать возможность того, что московские стрельцы могли вести залповую пальбу уже тогда, в 50-х гг. XVI в., мы все же не будем. Во всяком случае, если это могли делать ханские тюфенгчи (как это было, к примеру, зимой 1548 г. в сражении с ногаями на подступах к Перекопу[657]), то почему так не могли действовать тогда же московские стрельцы?
Косвенно в пользу такого предположения свидетельствуют также и наблюдения иностранцев, побывавших в Москве в 50–60-х гг. XVI в., и отдельные боевые эпизоды. Так, в небольшом сочинении, которое приписывается венецианскому дипломату Марко Фоскарини и датируется обычно концом 50-х гг., отмечено, что «в настоящее время император Иван Васильевич много читает из истории римского и других государств, от чего он научился многому. Он также часто советуется с немецкими капитанами и польскими изгнанниками, и для собственной пользы взял себе за образец римлян»[658]. В другом сочинении, написанном примерно в это же время и автором которого считается некий Франческо Тьеполо, говорится о том, что московский государь «дал у себя приют многим иностранным солдатам, и… предоставил им жилища в своем государстве. Теперь во многих местах, а главным образом в Москве, при помощи их и других, московиты по праздникам обучаются аркебузу по германским правилам и, став уже весьма опытны, изо дня в день совершенствуются во множестве»[659].
Не менее любопытно и оставленное неким англичанином описание смотра стрельцов и пушкарей московского гарнизона (о котором мы уже писали прежде), который был в декабре 1557 г., в канун начала Ливонской войны 1558–1561 гг. На этот раз приведем его полностью, ибо оно того заслуживает. «12 декабря (1557 г. —
Перед тем, как Его Императорское Величество прибыло на поле, на нем был воздвигнут надежный помост из небольших бревен длиною в четверть мили (примерно 400 м. —
После того, как они (стрельцы. —
Описание этого смотра можно сравнить с описанием смотра, устроенного в честь коронации Федора Иоанновича в 1584 г. (которое в изложении Дж. Горсея мы приводили ранее, в предыдущей главе). Нетрудно заметить, что и здесь, и там стрельцы и пушкари выступают в связке и стрельцы ведут именно залповую пальбу («discharged their shot also twise over in good order»). И можно предположить, что и на завершающем этапе сражения при Судбищах летом 1555 г., когда стрельцы отбивали атаку татарской конницы из-за засеки, и в августе 1556 г. на каспийском побережье, где стрельцам пришлось отступать в течение целого дня по дороге к морю, отбивая непрерывные атаки нукеров астраханского «царя», и в бою под Нарвой 1 мая 1558 г., когда стрельцы прикрывали отход конных сотен, сделали по меньшей мере один успешный залп по атакующей ливонской коннице, не говоря уже о знаменитом эпизоде сражения при Добрыничах в январе 1605 г.[661], когда одновременный залп выстроенных за возами с сеном нескольких тысяч стрельцов (согласно росписи 1604 г., в составе русского войска их было сперва несколько больше 3 тысяч) и приданной им легкой артиллерии расстроили атаку конницы самозванца — везде стрельцы стреляли залпами (во всяком случае, один, первый, залп первой шеренгой или шеренгами они делали точно). Другое дело, что детали боевого порядка стрельцов нам неизвестны. Можно лишь предположить, что они выстраивались на поле боя в 5, 8 или 10 шеренг, но как происходила перезарядка пищалей, сменялись ли шеренги после выстрела контрмаршем или иным каким способом или же стрельцы из задних рядов передавали уже заряженные пищали тем, кто стоял впереди, — на эти вопросы ответов у нас нет, и можно лишь строить предположения о том, как они действовали в этих и им подобных случаях.
Говоря о «полевой» тактике стрельцов, нельзя не остановиться подробнее на использовании ими всевозможных прикрытий, позволявших им чувствовать себя более или менее безопасно на случай атаки неприятельской конницы. Как уже было отмечено в предыдущей главе, главное оружие стрельцов «классической» эпохи (под которой мы подразумеваем 2-ю половину XVI — начало XVII в.) — это аркебуза-пищаль, относительно легкая и малокалиберная. Носимый за спиной топор на длинной рукояти (на первых порах) и сабля (как дополнение к топору) играли роль оружия самообороны, последнего шанса в рукопашной схватке, если, не дай бог, до нее дойдет дело. Копья (рогатины?) и иное древковое оружие у стрельцов на ранних этапах их истории источниками не фиксируется, а значит, они оставались весьма уязвимы в случае решительной конной атаки врага. Это отнюдь не было секретом для государевых стратилатов, и в наказах воеводам, отправляемым из Разрядного приказа, неизменно подчеркивалось, что стрельцов надо использовать там, где для них есть прикрытие, естественное или искусственное. К примеру, князь М.И. Воротынский, принимая весной 1572 г. командование над развернутой для отражения вторжения крымского «царя» армией, получил соответствующий наказ, и в этом наказе было специально оговорено и несколько раз подчеркнуто, чтобы «без крепости наряду и стрельцом не в крепком месте однолично со царем бояром и воеводам не сходитися»[662]. Отсюда и соответствующее требование к воеводе и его товарищам, чтобы они заблаговременно «высмотря и приговори, полки поставити и как, приговоря, какую крепость учинити у наряду и у стрельцов у пеших людей, да то все заранее иззаписати да потому в приход царев где полком стати, таковы места себе и прибирати и крепость такову по приговору зделати у наряду у пеших людей»[663].
Пренебрежение этим указанием могло дорого стоить войску, а пехоте в особенности. В этом мог воочию убедиться воевода Ф.И. Шереметев в сентябре 1609 г. под Суздалем. Тогда его «полк», немалую часть которого составляли московские и астраханские стрельцы, был разбит полковником Лисовским по той простой причине, что Шереметев и его люди (процитируем еще раз фразу из «Нового летописца») «поидоша к Суждалю, а тово не ведаша, что к Суждалю крепково места нет, где пешим людем укрепитися; все пришли поля». Результат был плачевный — по словам книжника, «бысть бой велий, и московских людей и понизовых многих побиша: едва утекоша в Володимер»[664].
«Крепкое место» далеко не всегда можно было сыскать, да и для того чтобы «учинить» какую-либо «крепость», также нужно было время. Однако и бросать в бой стрельцов без прикрытия было весьма рискованно. Но русским воеводам не нужно было ломать голову и изобретать велосипед — в предыдущей главе мы уже писал о применении ими вагенбурга и его разновидности — знаменитого гуляй-города. Укрывшись за гуляй-городинами, стрельцы получали возможность поражать неприятеля, не слишком опасаясь его ответного огня. Правда, справедливо это прежде всего для тех случаев, когда стрельцам доводилось иметь дело с татарскими лучниками, ибо, как уже было отмечено прежде, от губительного воздействия огнестрельного оружия гуляй-город надежной защиты не давал. Впрочем, Дж. Флетчер писал о том, что гуляй-город использовался прежде всего против татар[665].
Пожалуй, самый известный случай успешного применения гуляй-города в полевом сражении — это Молодинская «операция» в июле-августе 1572 г., и, что самое любопытное, многие детали описания использования гуляй-города в этом многодневном сражении легко находят параллели в флетчеровом описании гуляй-города. Приведем его полностью. Английский дипломат писал в своем сочинении, что «эта походная, или подвижная крепость так устроена, что по надобности может быть растянута в длину на 1, 2, 3, 4, 5, 6 или 7 миль, т. е. насколько ее станет. Она представляет собой двойную деревянную стену, защищающую солдат с обеих сторон, как с тылу, так и спереди, с пространством около трех ярдов между стенами, где они могут не только помещаться, но также заряжать свои огнестрельные орудия и производить из них пальбу, равно как и действовать всяким другим оружием. Стены крепости смыкаются на обоих концах и снабжены с каждой стороны отверстиями, в которые выставляется дуло ружья или какое-либо другое оружие… Внутри крепости ставят даже несколько полевых пушек, из них стреляют, смотря по надобности»[666].
А теперь сравним сказанное Флетчером с тем, что сказано было, к примеру, в одной из частных разрядных книг. Так, в ней отмечено было, что 30 июля «слуга и боярин князь Михайло Иванович Воротынской с товарищи в ту пору гуляй город поставили, и большой полк стоял в гуляе городе, а иные полки стояли за гуляем городом, недалече от города (выделено нами. —
В «Повести о победе над крымскими татарами в 1572 г.», которая легла в основу разрядной повести, в описании штурма гуляй-города, предпринятого татарами 2 августа 1572 г., говорится о том, что «как татаровя пришли к гуляю городу и ималися руками за стену у гуляя города, — и нашы стрельцы туто многых татар побили и рук бесчислено татарьскых отсекали (выделено нами. —
Из повестей о Молодинской битве следует и еще один тактический прием, использовавшийся русскими воеводами (и имевший аналоги в практике крымских военачальников). Речь идет о предумышленном «наведении» атакующего неприятеля под огонь наряда и стрельцов, укрытых в гуляй-городе. Согласно Соловецкому летописцу, Передовой полк под началом воевод князей А.П. Хованского и Д.И. Хворостинина получил от М.И. Воротынского задачу «сесть» на «хвост» татарского войска и отлично выполнил свою задачу. Он «пришел на крымской на сторожевой полк, да с ними учял дело делати с немцы и с стрельцы и со многими дворяны и з детьми боярскими и з бояръскими людми, да мчял крымъской сторожевой полк до царева полку»[671]. Девлет-Гирей I выслал на помощь своему арьергарду подкрепления, и Хованский с Хворостининым начали отход. И когда откатывающиеся сотни передового полка дошли до занявших на подступах к селу Молоди главных сил русской армии, они неожиданно для татар отвернули вправо, подставив торжествующего было неприятеля под сосредоточенный огонь стрельцов, казаков и наряда из гуляй-города. «И в те поры из-за гуляя князь Михаило Воротынской велел стрельцем ис пищалей стреляти по татарским полком, — писал летописец, — а пушкарем из болыпово снаряду изс пушек стреляти. И на том бою многих безчисленно нагайских и крымъских тотар побили…»[672].
Подобный прием, похоже, был «стандартным» в практике русских воевод и неплохо отработан. Так, под Нарвой 1 мая 1558 г. два стрелецких приказа, Т. Тетерина и А. Кашкарова, получили наказ прикрыть отход заставы с ревельской дороги, теснимой ливонской конницей. Заняв позицию в засаде на «перевозе» через Нарову, стрельцы дождались, когда противник попробует атаковать переправлявшиеся через реку русские конные сотни, и внезапным залпом из сотен пищалей смешали ряды неприятеля, после чего русская конница контратаковала и «Бог милосердие свое показал: побили немец многих и гоняли пять верст по самой Ругодив, а взяли у них тритцати трох человек»[673].
Правда, такая игра с огнем могла в случае промашки, допущенной или воеводами, командовавшими конницей, или стрелецкими головами, привести к немалой крови. Нечто подобное случилось, если верить позднейшему Московскому летописцу, в сражении при Молодях в 1572 г. По словам русского книжника, «три тысечи стрельцов поставили от приходу за речкою за Рожаею, чтобы поддержати на пищалех. И царь послал нагаи 40 000 на полки, а велел столкнута. И русские полки одернулися обозом. И столь прутко прилезли, — которые стрельцы поставлены были за речкою, ни одному не дали выстрелить, всех побили»[674]. Книжник, конечно, несколько преувеличил численность побитых стрельцов (согласно молодинскому разряду, в передовом полку было «стрельцов: ис Смоленска з головою 400 чел., с Резани с соцким 100 чел., из Епифани с соцким 35 чел. И всего стрельцов 535 чел.»[675]), но промашка воевод Передового полка (предположим, что нераспорядительность проявил 1-й воевода полка князь А.П. Хованский и, возможно, командовавший стрельцами смоленский голова) привела к тому, что оставшийся без надежного прикрытия сводный стрелецкий прибор был опрокинут и порублен стремительно атаковавшими ногаями.
Уже упоминавшийся нами прежде неоднократно Николай Мархоцкий сообщает нам и еще одну небезынтересную подробность, характеризуя тактические приемы русских стрельцов. Описывая результаты столкновения с русской пехотой, он писал, что по итогам боя «лошадей в каждой хоругви осталось, не считая убитых и подстреленных, — где 70, где 60, а где и того меньше»[676]. Выходит, что в бою стрельцы намеренно стреляли по незащищенным коням, обезноживая неприятельскую конницу и сбивая темп ее атаки. И если это так, то тогда в этом и заключается ответ на вопрос — почему поляки единодушно утверждают, что пальба стрельцов обычно не наносила серьезного урона самим всадникам — их потери были, на фоне числа потерянных коней, минимальны.
Характеризуя стрелецкую тактику, нельзя не упомянуть и о еще одной интересной подробности. С. Герберштейн писал в своих «Записках о Московии», как было уже отмечено в главе о пищальниках, что русские воеводы не используют в своих походах пехоту, которая не поспевала за стремительно маневрировавшей конницей. Но в той же главе нами были приведены свидетельства относительно того, что еще при Василии III были заведены конные пищальники, для которых не было проблемой совершать марши вслед за конницей, не отставая от нее. Эта практика посадки пехоты, вооруженной огнестрельным оружием, была распространена и на стрельцов, и тому есть немало примеров в источниках. Так, к примеру, осенью 1555 г. стрельцам приказа Т. Тетерина, отправлявшимся на государеву службу против свейских немцев, выдали лошадей, собранных с приказных людей[677].
Наряду с выдачей от казны или сборных, с тяглых людей, лошадей, стрельцам для ускорения их передвижений выдавали также и подводы (зимой — сани). К примеру, в январе 1578 г. лаюсский воевода М.И. Клокачев получил указную грамоту от имени Ивана Грозного, в которой от него требовалось срочно выступить на соединение с юрьевским воеводой князем М.В. Тюфякиным, взяв с собою тамошних лаюсских помещиков и стрельцов, «сколко мошно, на конех верхом, а лошади под них взяли б есте с Лаюского уезду»[678]. В декабре того же года из Стрелецкого приказа от имени государя Невельскому воеводе И.Н. Карамышеву была прислана грамота, в которой ему указывалось срочно выслать сотника и сто человек казаков на годование в Юрьев/Дерпт, а для поспешения воеводе надлежало собрать с Невельского посада и с уезда подводы, «сотнику две подводы, а казаком для [поспешенья] две человеком подводу с санми и с хомуты и з дугам[и]»[679]. В декабре 1586 г. из Стрелецкого приказа рыльскому воеводе И.Ф. Бибикову была прислана царская «слово в слово» грамота, в которой воеводе наказывалось срочно выслать «на нашу службу в Чернигов» стрелецкого сотника и с ним три десятка стрельцов «с ручницами» «на подводах». «А подводы велел им давать по подорожной, — говорилось дальше в грамоте, — трем человеком подводу с санми и с хомуты и з дугами»[680]. При этом и лошади, и подводы, и сани по завершении похода надлежало вернуть их прежним владельцам, отчитавшись об утраченных или потерянных[681].
Наряду с «сухим путем» при переброске стрельцов (и казаков) русские воеводы активно использовали и «плавный» путь, по рекам[682]. Уже в казанской кампании 1552 г. стрельцы перебрасывались к Казани водой, в составе «плавной рати». Вниз по Пслу и Днепру сплавлялись стрельцы и казаки в ходе операций русского войска в низовьях Днепра во 2-й половине 50-х гг. XVI в., и в ходе Ливонской войны 1558–1561 гг. стрельцы вместе с казаками и нарядом водой добирались, к примеру, и до Дерпта, и до Феллина. В грамоте, которую получили в августе 1609 г. головы письменный Я. Соловцов и стрелецкий И. Ротиславский, был подробно расписан порядок движения такой плавной рати. Головам предписывалось идти «с нарядом Окою в судех к Елатме и х Касимову наспех» с тем, чтобы присоединиться там к конной рати воеводы боярина Ф.И. Шереметева. «А идти им Окою и ставится на станех с великим береженьем, — отмечалось дальше в наказе, — едучи, перед собою посылать подъезды в судех и на станех ставить сторожи частые и крепкие и вестей всяких проведывати, чтоб на них государевы изменники безвесно на плаву и на станех не пришли и дурна какова не учинили». При этом головам предписывалось «перевозов им на Оке, идучи, однолично оберегать и сотников и стрелцов посылать, чтоб у воров перевозы отнять» и не допускать сообщения между неприятелями, засевшими по разным берегам реки[683].
Завершая раздел о тактике стрельцов, можно сказать, что, несмотря на то, что в нашем распоряжении не так уж и много источников, из которых можно почерпнуть сведения о стрелецком ратном обычае, тем не менее даже из тех немногочисленных и рассеянных тут и там данных общая картина представляется достаточно полной и ясной. Конечно, ее нельзя назвать детальной, однако все же можно сказать, что тактика применения стрельцов была неплохо проработана и отличалась эффективностью — но при условии, что стрельцы будут действовать в тесном взаимодействии с другими родами войск, нарядом и конницей.
Заключение
Рассмотрев, насколько это было возможно, самые различные аспекты истории стрелецкого войска во 2-й половине XVI — начале XVII в., подведем некоторые итоги и попробуем сформулировать некоторые принципиально важные положения, касающиеся стрельцов и их места в русском войске той эпохи.
Прежде всего, конечно, стоит заметить, что само по себе появление стрельцов не было случайностью. Их появлению предшествовал долгий путь поисков оптимальной формы существования пехоты, оснащенной огнестрельным оружием. Не вызывает сомнения тот факт, что ручное огнестрельное оружие в Русской земле появилось в более или менее товарных количествах (а не в качестве заморской диковины) на рубеже XV–XVI вв. Тогда же были сделаны и первые опыты по созданию и применению отрядов вооруженной ручным огнестрельным оружием пехоты. На наш взгляд, эти опыты проводились под впечатлением от столкновений на полях сражений с отрядами наемников, ландскнехтов и жолнеров, выходцев из Западной (Германия) и Центральной (Чехия) Европы, служивших ливонским ландсгеррам и великому князю литовскому. Однако сам по себе опыт найма иностранных «жолнырей» оказался достаточно кратковременным, хотя и оказал серьезное воздействие на последующее развитие русской пехоты, обученной биться «огненным боем». Оценив преимущества обладания таким родом войск, московские государи постаралась нарастить ее численность, используя традиционные способы и методы мобилизации тяглых людей. На их плечи была возложена новая (или разновидность старой, посошной) повинность — выставление по первому требованию великого князя отрядов пищальников, пеших, а затем и конных (поскольку только так они могли поспевать за конными полками, составленными из детей боярских и их послужильцев).
Регулярные мобилизации пищальников, судя по всему, способствовали тому, что в «градах и весях» сформировалась прослойка полупрофессиональных «наймитов», которые по решению «мира» отправлялись по разнарядке на государеву службу. Кроме этой созываемой по мере необходимости «милиции» при Василии III были созданы и отряды «казенных» пищальников, получавших государево жалованье и находившихся на постоянной службе. Они составили еще один разряд служилых людей, и, очевидно, именно из их числа и были отобраны летом 1550 г. те самые первые 3 тысячи «выборных» «огненных стрельцов», составивших ядро стрелецкого войска.
Создание стрелецкого войска было связано, на наш взгляд, в первую очередь не только и не столько с военными нуждами — тезис о малобоеспособности прежних пищальников представляется недостаточно обоснованным. Но вот «политический» мотив просматривается вполне явственно — царь и его двор нуждались в надежной военной силе, которая была под рукой на случай внезапных внутриполитических осложнений. И это были не только эксцессы наподобие коломенского 1546 г. столкновения пищальников с дворянами великого князя или отнюдь не мирного похода московского черного люда в Воробьево годом позже, но и дворцовые интриги и борьба за власть между боярскими кланами. Не стоит отбрасывать с ходу и «византийский» мотив — стремление юного царя, весьма начитанного, походить на византийских василевсов не только титулом, но и дворовым устройством, сложным церемониалом и пр. И создание «выборных» стрельцов, поселенных в любимом царском подмосковном селе, явно стоит в одном ряду с созданием «избранной тысячи» детей боярских. Вместе они формировали, образно говоря, царскую «лейб-гвардию», корпус телохранителей и ядро Государева полка на случай военного похода.
Элитарный, «выборный», если хотите, то «гвардейский» статус стрельцов со временем претерпел определенные перемены. Убедившись в высокой боеспособности и эффективности стрелецкого войска и его надежности, в Москве решили распространить этот опыт на всю страну. По меньшей мере, с начала 60-х гг. XVI в. (если не раньше, с середины 50-х гг.), в городах (в первую очередь пограничных) начинают создаваться подразделения городовых («жилецких») стрельцов. С их появлением численность стрелецкого войска быстро увеличивалась (причем равно как численность собственно стрельцов московских, стоявших в неписаной иерархии стрелецкого войска ступенью выше городовых, так и «жилецких»). Более того, с учреждением Иваном Грозным знаменитой опричнины в ее составе во 2-й половине 60-х гг. заводятся собственные опричные государева двора стрельцы, которые были впоследствии дополнены еще и дворовым же аналогом городовых стрельцов — стрельцами дворцовыми, которые набирались и стояли гарнизонами в дворцовых городах. Эта сложная структура стрелецкого войска после смерти Ивана Грозного подверглась определенному упрощению — можно предположить, что дворовые стрельцы стали стремянными, московские заняли в стрелецкой иерархии место ступенькою ниже стремянных, ну а дворцовые и городовые слились в один разряд.
Рост численности стрелецкого войска вызвал и определенные перемены в системе его комплектования. Если изначально они были «выборными», т. е. отбирались, очевидно, из числа уже существовавших подразделений пищальников, то затем стрельцов стали «прибирать» из всякого рода вольных, нетяглых людей, которые подходили бы для стрелецкой службы по физическим и возрастным данным. Впрочем, в случае необходимости (как это было, к примеру, в «польских» городах на «крымской украине» в конце XVI в., власти могли закрыть глаза на то, что в стрельцы вербовались и крестьяне-тяглецы.
Одновременно с увеличением численности стрельцов и усложнением структуры стрелецкого войска изменяется и система управления ими. На первых порах, пока стрельцы числились по дворцовому ведомству, и управлялись они в административно-судебном плане, равно как и получали свое жалованье, денежное и хлебное, из Дворца и его «подразделений» (той же Казны). И в военно-административном отношении они также на первых порах подчинялись, вероятно, государеву оружничему, а в походе — дворовым воеводам или воеводам тех «титульных» полков, которым они придавались по государеву приказу. Лишь позднее, на рубеже 60–70-х гг. XVI в., возникает специальный орган управления стрельцами — Стрелецкая изба (позднее приказ). Тогда же стрельцы появляются в составляемых разрядным приказом росписях полевых ратей. Напрашивается предположение, что тогда в истории стрелецкого войска происходят важные перемены, связанные с изменением статуса стрельцов (если и не всех, то большей части точно), но суть этих перемен пока ускользает от нас — слишком мало документов и свидетельств очевидцев сохранилось от того времени. Но эти перемены пришлись, что называется, ко двору — по крайней мере, каких-либо других серьезных изменений в статусе и подчиненности стрелецкого войска в последующие десятилетия мы не наблюдаем равно как во времена, предшествовавшие Смуте, так и в первые десятилетия после нее.
Можно ли считать стрельцов постоянным, профессиональным войском, предтечей регулярной армии? Пожалуй, на этот вопрос можно ответить утвердительно. Конечно, по мере роста численности стрелецкого войска и его дробления на разряды качество подготовки личного состава, как рядовых стрельцов, так и начальных людей, неизбежно должно было снизиться (и в особенности это должно было затронуть стрельцов городовых). Однако сам характер стрелецкой службы (которая к тому же де-факто была еще и пожизненной), установленные в стрелецком войске внутренние порядки, более или менее регулярное обучение, жесткая дисциплина, четкая и разветвленная командная иерархия с последовательным проведением в жизнь принципа единоначалия, регулярная выплата государева жалования (прежде всего денежного и хлебного) и пр. — все это позволяет нам утверждать, что для своего времени стрелецкое войско было вполне себе постоянным, профессиональным и в известном смысле регулярным. И, пожалуй, главное его отличие от конной поместной милиции заключалось в том, что стрельцы были частями, что называется, «быстрого реагирования». Будучи поселенными компактно в особых слободах, спаянные корпоративным духом и осознававшие свою особость, «инаковость», стрельцы могли быть задействованы для военных, полицейских и иных акций практически мгновенно по поступлении соответствующего приказа, без раскачки и долгих сборов.
Наработанный долгой службой и практикой профессионализм стрельцов и их командного состава, в особенности в «старых», заслуженных приказах/приборах, в которых велика была доля ветеранов, обуславливал их высокую эффективность на поле боя и делал возможными сложные (на то время) тактические эволюции и приемы, в т. ч. и основанные на тесном взаимодействии с конницей и артиллерией-нарядом. При этом нельзя сказать, что стрельцам отводилась совсем уж вспомогательная роль. Да, в составе полевого войска их удельный вес был невелик и редко когда превышал 10 % от общей его численности (правда, это не касается доли стрельцов в общей численности всего русского войска того времени — здесь она была существенно больше, до ¼ списочного состава). Но действуя под прикрытием естественных и искусственных укреплений (в т. ч. и знаменитого гуляй-города) вместе с нарядом (стоит отметить, что, судя по всему, с самого начала существования стрелецкого войска формируется практика придачи стрелецким приборам легкой артиллерии), стрельцы выступали в роли своего рода полевой «крепости». Опираясь на нее, поместная конница могла действовать на поле боя уверенно и более эффективно, не беспокоясь за свой тыл и зная, что она всегда может найти поддержку и защиту у своей пехоты и пушкарей.
Упор на эту функцию стрельцов обусловил и их характерное вооружение. Изначально стрельцы не были ориентированы на ближний, рукопашный бой, но бились «огненным боем», имея топоры (а затем и сабли) лишь в качестве средства самообороны, оружия последнего шанса. Естественно, что при таких раскладах качество основного вооружения стрелецкого войска имело большое значение, и в Москве внимательно следили за последними новинками в этой области. Немногочисленные свидетельства, как русские, так и иностранные, позволяют утверждать, что если на первых порах стрельцы были вооружены классическими фитильными аркебузами-пищалями, то к концу XVI в. они массово перевооружаются на более совершенные и современные аркебузы с кремневыми замками. При том мы не исключаем того, что в конце XVI в. на вооружении стрельцов могли появиться и ввезенные из-за рубежа тяжелые мушкеты с форкетами-подсошками, проходившие в документах как традиционные и хорошо известные гаковницы. Что же касается древкового оружия, копий и пресловутых бердышей, то эти виды оружия не были «штатными» и если и использовались стрельцами, то эпизодически и в необычных ситуациях (да и то преимущественно в годину Смуты).
В целом же, если подвести итог, то можно сказать, что среди военных «реформ», что были осуществлены при Иване Грозном, создание стрелецкого войска можно считать едва ли не самой успешной и своевременной. Стрельцы пришлись и ко времени, и, что называется, ко двору, очень скоро став неотъемлемым компонентом русских ратей. Во 2-й половине XVI — начале XVII в. без стрельцов (и их удешевленного варианта — городовых казаков) не обходился ни один мало-мальски серьезный поход, предпринимаемый государевыми воеводами по царскому указу и боярскому приговору. Даже относительно небольшие по масштабу и численности вовлеченных в них сил военные акции все равно проходили с участием стрельцов. И без разницы, будет ли это осада или набег — без стрельцов и казаков воеводы старались в поход не выступать, прекрасно сознавая всю боевую ценность стрелецкого войска. Успехи русского войска в раннем Новом времени покоились на трех «китах», и одним из этих «китов» и были стрельцы — суровые бородатые мужики в длиннополых кафтанах с пищалью на плече и топором на длинном топорище за спиной.
Важнейшие события в истории стрелецкого войска во 2-й половине XVI — начале XVII в.
1471 г. — первое вероятное упоминание о ручных бомбардах на вооружении псковской рати.
1485 г. — первое упоминание пищальников в русских актах (Рязань).
1486 г. — русский посол в Италии Георг Перкамота упоминает о вооружении русских воинов ввезенными из Германии аркебузами.
1498 г. — в ганзейской переписке упоминаются «мушкеты», которые ввозятся в Русскую землю.
1500 г. — первое упоминание о государевых пищальниках в новгородских писцовых книгах.
1502 г. — первое упоминание наемных солдат-желнырей с пищалями (Псков).
1505 г. — пленные литовские желныри-пищальники отличились при отражении попытки казанцев взять Нижний Новгород.
1525 г. — первое упоминание о конных пищальниках.
1530 г. — первое упоминание о гуляй-городе.
1538 г. — первое упоминание в актах о пищальных деньгах.
1546 г. — коломенский казус, столкновение новгородских пищальников с государевыми дворянами под Коломной.
1550 г., июль (октябрь?) — учреждение стрелецкого войска.
1551 г., май — набег рати князя П. Серебряного на казанский посад, в котором приняли участие стрельцы.
1552 г., август-октябрь — 3-я осада Казани, проходившая с активным участием стрельцов.
1555 г. — 1-я астраханская экспедиция.
1555 г., июль — сражение при Судьбищах.
1555 г., ноябрь — первое упоминание о стрельцах, расквартированных не в Москве.
1555/1556 г., зима — поход русских войск на Выборг.
1556 г. — 2-я астраханская экспедиция с участием стрельцов.
1556–1560 гг. — действия русских войск в низовьях Днепра с участием стрельцов.
1558–1560 гг. — боевые действия в Ливонии с участием стрельцов.
1558 г., май — взятие Нарвы.
1558 г., июль — взятие Дерпта.
1560 г., август — взятие Феллина.
1560 г. — первое упоминание о введенном боярине, которому поручено ведать стрельцов.
1560 г. — 1-й Шевкальский поход.
1563 г., февраль — осада Полоцка.
1564 г., январь — сражение на р. Ула.
1569 г. — оборона Астрахани от турок и татар.
1571 г. — первое упоминание о Стрелецкой избе, предшественнице Стрелецкого приказа.
1571 г., май — сражение на окраинах Москвы с крымскими татарами.
1571 г., декабрь — первое упоминание об опричных стрельцах.
1572 г., июль-август — Молодинская кампания.
1577 г. — первое упоминание о стрельцах из дворцовых городов, Ливонский поход Ивана Грозного.
1579 г., август — оборона Полоцка от польско-литовских войск.
1580 г. — оборона Великих Лук от польско-литовских войск, взятие шведами Корелы.
1581 г. — первое зафиксированное в письменных источниках использование стрельцами самопалов, взятие шведами Нарвы.
1581–1582 гг. — оборона Пскова от польско-литовских войск.
1590 г., февраль — неудачный штурм Ивангорода.
1591 г., июль — сражение на подступах к Москве с крымскими татарами.
1594 г. — 2-й Шевкальский поход.
1604–1605 гг. — 3-й Шевкальский поход.
1604 г., ноябрь-декабрь — осада войском самозванца Новгород-Северского.
1604 г., декабрь — сражение на р. Узруй с войском самозванца.
1605 г., январь — сражение при Добрыничах.
1606 г., осень — начало зимы — кампания против отрядов И. Болотникова.
1607 г., лето-осень — осада занятой болотниковцами Тулы.
1608 г., май — 1-я битва на Ходынке с войском Лжедмитрия II.
1609 г., июль — 2-я битва на Ходынке с войском Лжедмитрия II, сражение с отрядами самозванца под Тверью.
1609 г., август — сражение с отрядами самозванца под Калягиным монастырем.
1609 г., сентябрь — неудача воеводы Ф. Шереметева под Суздалем.
1608 г., сентябрь–1610 г., январь — оборона Троице-Сергиева монастыря от отрядов Самозванца.
1609 г., сентябрь–1611 г., июль — оборона Смоленска от польско-литовской армии.
1610 г., июнь — битва при Клушино.
1611 г. — эпопея 1-го ополчения.
1612 г., лето-осень — поход 2-го ополчения на Москву и освобождение столицы от поляков и русских «воров».
1612 г., август — сражение на окраинах Москвы между отрядами 1-го и 2-го ополчений и польско-литовскими войсками.
1614 г., апрель-июнь — астраханская экспедиция против атамана Заруцкого и «воренка».
1615 г., июль-октябрь — оборона Пскова от шведов.
1613 г., сентябрь–1617 г., май — осада русскими Смоленска.
1618 г., сентябрь-декабрь — осада Москвы войском королевича Владислава.
Краткий терминологический словарь
Алафа — награда, пожалование.
Алтын — денежная единица достоинством в 3 копейки или 6 денег.
Аргамак — породистый восточный конь.
Бахмат — татарский конь.
Бердыш — массивный топор с характерным полулунным лезвием на длинном древке.
«Берег» — оборонительный рубеж от татар по левому берегу Оки от Калуги до Коломны.
Берендейка (банделер) — элемент снаряжения стрелка-пехотинца, перевязь с подвешенными к ней металлическими или деревянными «гильзами», в которых хранились уже отмерянные пороховые заряды к аркебузе или мушкету.
Вагенбург — полевое укрепление из соединенных друг с другом и сомкнутых возов.
Вексилляция — здесь действующее отдельно от стрелецкого прибора подразделение стрельцов или казаков.
Воевода — военачальник (высший командный состав).
Воротник — служилый человек, караульный при воротах острога или кремля.
Вязни, вязень — пленники.
Гаковница — тяжелая крупнокалиберная ручная пищаль, снабженная подствольным крюком-гаком для упора при стрельбе.
Голова — начальный человек в русском войске (средний командный состав), командующий «сотней», приказом или прибором стрельцов или казаков или отдельным отрядом.
Гуляй-город — полевое передвижное укрепление, состоящее из соединенных друг с другом деревянных щитов с бойницами для пищалей.
Даточные люди — ратники, выставляемые с «земли» или взамен служилого человека согласно определенной норме.
Дети боярские (сын боярский) — служилые люди «по отечеству».
Домра — струнный щипковый музыкальный инструмент.
Домрачей — музыкант, играющий на домре.
Жильцы — дети боярские, несущие посменно службу при особе государя.
Живот (животы) — имущество.
Жолнер (желнырь) — в Польше и Великом княжестве Литовском наемный солдат-пехотинец.
Загон — небольшой, обычно конный отряд, совершающий набег.
Закопы — траншеи, окопы-укрытия для пехотинцев.
Затинщик — служилый человек, обслуживающий затинную пищаль (крепостное ружье или малокалиберную пушку).
Захребетник — зависимый, несамостоятельный человек, живущий на подворье, «за спиной» более состоятельного и удачливого.
Зелье — порох.
Зернь — азартная игра в кости.
Казак — вольный человек, наемник.
Картауна — тяжелое осадное артиллерийское орудие.
Кафтан — верхняя мужская одежда длиною до пят, с длинными рукавами, застегивающаяся спереди на пуговицы.
Кош — обоз.
Набат — большой барабан, знак власти «большого» воеводы.
Наймит — нанявшийся, подрядившийся на какую-либо работу.
Накрачей — музыкант, играющий в накры.
Накры — ударный инстрмент, небольшой барабан или бубен.
Наряд — в Русском государстве конца XV–XVII вв. собирательное название для артиллерии, полевой и осадной, и артиллерийского обоза.
Однорядка — долгополая верхняя одежда из сукна без подкладки.
Окуп — выкуп за пленника.
Острог — небольшое укрепление, крепостца, или легкое, обычно внешнее, укрепление городского посада, представлявшее собой сплошную стену из врытых вертикально бревен.
Осьмина — мера сыпучих тел, равная половине четверти (чети).
Отвод — отступление.
Павеза — большой щит подпрямоугольной формы.
Пансырь (панцирь) — кольчатый доспех, разновидность кольчуги.
Пищаль — огнестрельное оружие, как легкое, ручное (русский аналог западноевропейской аркебузы), так и тяжелое — артиллерийское орудие, стрелявшее по настильной траектории.
Пищальник — пехотинец, вооруженный пищалью.
Подсуседок — обедневший крестьянин или посадский, не имеющий своего двора и хозяйства и живший на чужом дворе в работниках.
Полуторная пищаль — легкое полевое артиллерийское орудие.
Послужилец — вооруженный и одоспешенный всадник, выставляемый сыном боярским в поход.
Посоха (посошные) — в Русском государстве набираемые с тяглых «чинов» пешие и конные люди, несшие обозную, дорожную и иную вспомогательную службу при войске.
Проторы — расходы, издержки, налоги, сборы.
Пушка — тяжелое артиллерийское орудие, стрелявшее по навесной траектории.
Разметы — налоги, подати.
Разряд — роспись войска и воевод в отдельном походе.
Рогатина — тяжелое копье с мощным наконечником, обычное оружие русского пехотинца.
Рты — лыжи.
Рухлядь — вещи, имущество.
Ручница — легкое, ручное огнестрельное оружие пехотинца, синоним пищали.
Саадак — комплект из лука с налучьем и колчана со стрелами.
Самопал — ручное огнестрельное оружие, оснащенное колесцовым или кремневым замком (пистолет, карабин или аркебуза/мушкет).
Самострел — арбалет.
Сермяга — род верхней одежды из грубого, домотканого сукна.
Сеунч — весть, известие, донесение об одержанной победе.
Стратилат — в русской книжности термин, иногда использовавшийся для обозначения военачальников, воевод.
Стрельцы — стрелки из огнестрельного оружия, русская постоянная пехота, служилые люди «по прибору».
Струг — плоскодонное парусно-гребное судно для перевозки людей и грузов по рекам и озерам.
Стяг — знамя.
Сулица — легкое метательное копье, дротик.
Сурна — язычковый духовой музыкальный инструмент в виде деревянной трубы.
Сурначей — музыкант, играющий на сурне.
Тарасы — деревянные срубы, заполненные землей и камнями, использовавшиеся в полевой и долговременной фортификации.
Тура — цилиндрическая, плетенная из веток и кольев корзина без дна, заполняемая землей и использовавшаяся для быстрого возведения укрытий от неприятельского огня на поле боя и во время осад.
Тюфяк — короткоствольное артиллерийское оружие, стрелявшее преимущественно дробом-картечью.
Фальконет (волконея) — легкое артиллерийское орудие.
Четь, четверть — мера сыпучих тел и мера площади.
Шанцы — небольшое земляное укрепление, окоп.
Шелом (шолом) — защитное наголовье, цилиндроконический шлем с навершием.
Юк — вьюк.
Ямчуг (емчуг) — селитра, компонент пороха.
Яртоул (ертаул) — авангард, разведка.
Ясак — дань или клич-пароль для опознания своих.
Ясырь — пленники, захватываемые во время набега.
Избранные источники и литература
1. Акты гражданской расправы. Т. I. Киев, 1860.
2. Акты исторические, относящиеся к России, извлеченные из иностранных архивов и библиотек д. ст. сов. А.И. Тургеневым. Т. I. Выписки из Ватиканского Тайного архива и из других римских библиотек и архивов, с 1075 по 1584 год. СПб., 1841.
3. Акты исторические, собранные и изданные Археографическою Комиссиею. T.I–III. СПб., 1841.
4. Акты, относящиеся до истории Западной России, собранные и изданные Археографическою Комиссиею. Т. II. СПб., 1848.
5. Акты, относящиеся до юридического быта древней России. Изданы Археографическою Комиссиею. Т. II. СПб., 1864.
6. Акты служилых землевладельцев. T.I–IV. М., 1997–2008.
7. Акты, собранные в библиотеках и архивах Российской империи Археографическою экспедициею Императорской Академии наук. Т. I–IV. СПб., 1836.
8. Акты социально-экономической истории Северо-Восточной Руси конца XIV — начала XVI в. Т. III. М., 1964.
9. Акты Суздальского Спасо-Евфимьева монастыря 1506–1608 гг. М., 1998.
10. Акты Холмогорской и Устюжской епархий. Кн 3-я. Приложение. Акты Лодомской церкви Архангельской епархии // Русская историческая библиотека, издаваемая Императорскою Археографическою комиссиею. Т. XXV. СПб., 1908.
11. Акты юридические или собрание форм старинного делопроизводства. Изданы Археографическою Комиссиею. СПб., 1838.
12. Александро-Невская летопись // ПСРЛ. Т. XXIX. 2009.
13. Английские путешественники в Московском государстве в XVI веке. Рязань, 2007.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29. Вестовая отписка неизвестного литвина, о поражении московского войска под Улою и Дубровною // Акты, относящиеся к истории Западной Руси, собранные и изданные Археографическою комиссиею. Т. III. 1544–1587. СПб., 1846.
30.
31. Вологодско-Пермская летопись // ПСРЛ. Т. XXVI. М., 2006.
32.
33.
34.
35. Города России XVI века. Материалы писцовых описаний. М., 2002.
36.
37. Десятня государеве десятинной пашне, что в польских городех пашут 128 году // Миклашевский И.Н. К истории хозяйственного быта Московского государства. Часть I. Заселение и сельское хозяйство южной окраины XVII века. М., 1894.
38.
39. Дополнения к актам историческим, собранные и изданные Археографическою комиссиею. Т. I–III. СПб., 1846–1848.
40. Законодательные акты Русского государства второй половины XVI — первой половины XVII века. Тексты. Л., 1986.
41. Записка о царском дворе, церковном чиноначалии, придворных чинах, приказах, войске, городах и пр. // Акты исторические, собранные и изданные Археографическою комиссиею. Т. II. СПб., 1841.
42.
43.
44. Иностранцы о древней Москве. Москва XV–XVII веков. М., 1991.
45. История о Казанском царстве (Казанский летописец) // ПСРЛ. Т. XIX. М., 2000.
46. Книга, а в ней писан разряд 124 года // Временник Императорского Московского общества истории и древностей российских. М., 1849. Вып. 2 II. Материалы. Разрядная книга 7124 года.
47. Книга, глаголемая Летописец новгородской въкратце, Церквам Божиим // Новгородские летописи (так названные Новгородская вторая и Новгородская третья летописи). СПб., 1879.
48. Книги разрядные, по официальным оных спискам. Т. I. СПб., 1853.
49.
50.
51.
52.
53.
54. Лебедевская летопись // ПСРЛ. Т. XXIX. М., 2009.
55. Летописец начала царства царя и великого князя Ивана Васильевича // ПСРЛ. Т. XXIX. М., 2009.
56. Летописный сборник, именуемый Патриаршей или Никоновской летописью // ПСРЛ. Т. XIII. М., 2000.
57. Летопись Авраамки // ПСРЛ. Т. XVI. М., 2000.
58. Львовская летопись // ПСРЛ. Т. Т. XX. М., 2005.
59. Россия начала XVII в. Записки капитана Маржерета. М., 1982.
60.
61. Дневник Маскевича. 1594–1621 //
62.
63. Путешествие в Московию барона Августина Мейерберга, члена Императорского придворного совета, и Горация Вильгельма Кальвуччи, кавалера и члена Правительственного совета Нижней Австрии, послов августейшего римского императора Леопольда к царю и великому князю Алексею Михайловичу, описанное самим бароном Мейербергом // Утверждение династии. М., 1997.
64. Московский летописец // ПСРЛ. Т. 34. М., 1978.
65.
66. Московский летописный свод конца XV века // ПСРЛ. Т. XXV. М., 2004.
67. Записки Станислава Немоевского (1606–1608). Рукопись Жолкевского. Рязань, 2006.
68. Новгородская вторая (Архивская) летопись // ПСРЛ.Т. XXX. М., 2009.
69. Новгородская 4-я летопись. Список Н.К. Никольского // ПСРЛ. Т. IV. Ч. I. Вып. 3. Л., 1929.
70. Новгородские писцовые книги. Т. III. Переписная оброчная книга Вотской пятины, 1500 года. 1-я половина. СПб., 1868.
71. Новый летописец // ПСРЛ. Т. XIV. М., 2000.
72.
73. Опись и продажа с публичного торга оставшегося имения по убиении народом обвиненного в измене Михайлы Татищева в 116 году // Временник императорского Общества Истории и Древностей Российских. Кн. 8. М., 1850. Смесь.
74. Описи царского архива XVI в. и архива Посольского приказа 1614 года. М., 1960.
75. Осада Пскова глазами иностранцев. Дневники походов Батория на Россию (1580–1581 гг.). Псков, 2005.
76. Отрывок из Русской летописи // ПСРЛ. Т. VI. Софийские летописи. СПб., 1853.
77. Путешествие антиохийского патриарха Макария в Россию в половине XVII века, описанное его сыном, архидиаконом Павлом Алеппским // Чтения в Императорском Обществе Истории Древностей Российских при Московском университете. 1898. Кн. 4. II. Материалы иностранные.
78. Памятники дипломатических сношений Московского государства с Крымской и Нагайской ордами и с Турцией. Т. I // Сборник Императорского Русского исторического общества. Т. 41. СПб., 1884.
79. Памятники дипломатических сношений Московского государства с Крымом, Нагаями и Турциею. Т. И. 1508–1521 гг. // СбРИО. Т. 95. СПб., 1895.
80. Памятники истории Восточной Европы. Т. III. Документы Ливонской войны (подлинное делопроизводство приказов и воевод) 1571–1580 гг. Москва — Варшава, 1998.
81. Переписная окладная книга по Новугороду Вотьской пятины. 7008 года (2-я половина) // Временник Московского Императорского общества истории и древностей Российских. Кн. 11. М., 1851. II. Материалы.
82. Переписная окладная книга по Новугороду Вотьской пятины. 7008 года (Продолжение) // Временник Московского Императорского общества истории и древностей Российских. Кн. 12. М., 1852. II. Материалы.
83. Сочинения И. Пересветова. М.—Л., 1956.
84.
85. Писцовая книга города Лаишев 7076 (1568) года. Казань, 1900.
86. Писцовые материалы Тверского уезда XVI века. М., 2005.
87. Повесть о прихожении Стефана Батория на град Псков // Воинские повести Древней Руси. Л., 1985.
88. Посольская книга по связям Московского государства с Крымом. 1567–1572 гг. М., 2016.
89. Посольские книги по связям России с Ногайской Ордой (1551–1561 гг.). Казань, 2006.
90. Постниковский летописец // ПСРЛ. Т. 34. М, 1978.
91. Приходно-расходные книги Казенного приказа // Русская историческая библиотека. Т. IX. СПб., 1884.
92. Приходные и расходные денежные книги Кирилло-Белозерского монастыря. 1601–1637 гг. М.-СПб., 2010.
93. Приходно-расходные книги Соловецкого монастыря 1571–1600 гг. М. — СПб., 2013.
94. Псковская 1-я летопись // ПСРЛ. Т. V. Вып. 1. М., 2003.
95. Псковская 3-я летопись // ПСРЛ. Т. V. Вып. 2. М., 2000.
96. Псковская 3-я летопись. Окончание Архивского 2-го списка // ПСРЛ. Т. V. Вып. 2. М., 2000.
97. Радзивилловские акты из собрания Российской национальной библиотеки. Первая половина XVI в. // Памятники истории Восточной Европы. Источники XV–XVII вв. Т. VI. Москва — Варшава, 2002.
98. Разрядная книга 1550–1636. Т. I–II. М., 1975–1976.
99. Разрядная книга 1559–1605. М., 1974.
100. Разрядная книга 1475–1598. М., 1966.
101. Разрядная книга 1475–1605. Т. I–IV. М., 1977–2003.
102. Разрядный и разметный списки, о сборе с Новагорода и новгородских пятин ратных людей и пороха, по случаю похода Казанского // Акты, собранные в библиотеках и архивах Российской империи Археографическою экспедициею Императорской Академии наук. Т. I. СПб., 1836.
103. 1. Псков. 7088/1580 г. май. Разряды похода великого князя Симеона Бекбулатовича Тверского в войне с Польшей // Сборник Московского архива Министерства Юстиции. Т. VI. М., 1914.
104. Роспись всяким вещам, деньгам и запасам, что осталось по смерти боярина Никиты Ивановича Романова и дачи по нем на помин души // Чтения в Императорском Обществе истории древностей российских при Московском университете. 1887. Кн. 3.1. Материалы исторические.
105. Роспись русского войска, посланного против самозванца в 1604 году // Станиславский А.Л. Труды по истории государева двора в России XVI–XVII веков. М., 2004.
106. Русская историческая библиотека. Т. II. СПб., 1875.
107. Русские акты Ревельского городского архива // Русская историческая библиотека, издаваемая Императорскою Археографическою комиссиею. Т. XV. СПб, 1894.
108. Русский хронограф // ПСРЛ. Т. XXII. М, 2005.
109. Дневник Яна Петра Сапеги (1608–1611) // Памятники истории Восточной Европы. Источники XV–XVII вв. Москва — Варшава, 2012.
110. Сметный список 7139 г. // Временник императорского Московского общества истории и древностей российских. Ч. 4. М., 1849. Смесь.
111. Смоленская крестоприводная книга 1598 г. // Источники по истории русского языка. М., 1976.
112. Смутное время Московского государства 1604–1613 гг. Материалы, изданные Императорским Обществом Истории и Древностей Российских при Московском Университете. Выпуск 5-й. Акты подмосковным ополчений и Земского собора 1611–1613 гг. М., 1911.
113. Смутное время Московского государства 1604–1613. Вып. 6. Памятники обороны Смоленска (1609–1611). М., 1912.
114. Список опричников Ивана Грозного. СПб., 2003.
115. Список с писцовых книг по г. Казани с уездом. Казань, 1877.
116. Список стрелецких голов и сотников // Зимин А.А. Тысячная книга 1550 г. и Дворцовая тетрадь 50-х годов XVI в. М. — Л., 1950.
117. Сретенский монастырь в документах XV — начала XVII века // Русский дипломатарий. Вып. 3. М.,
118. Временник Ивана Тимофеева. СПб., 2004.
119. Так называемая Царственная книга // ПСРЛ. Т. XIII. М., 2000.
120. Тульские оружейники. М., 2003.
121.
122.
123.
124. Холмогорская летопись // ПСРЛ. Т.ЗЗ. Л., 1977.
125.
126.
127.
128. Рэвшя Полацкага ваяводства 1552 года. Менск, 2011.
129. Calendar of State Papers, Foreign Series, of the Reign of Elizabeth, 1561–1562. London, 1866.
130. The Discovery of Muscovy. From The Collections of Richard Hakluyt. With The Voyages of Othere and Wulfstan from King Alfred’s Orosius. London, 1889.
131.
132. Kronika Marcina Bielskiego. T. III. Sanok, 1856.
133. Reinoldi Heidensteini. De Bello moscovitico, quod Stephanus rex Poloniae gessit commentariorum libri VI. Basylea 1588.
134. Historica Russiae Monumenta, ex antiquis exterarum archivis et bibliothecis deprompta. T. I. Petropoli, 1841.
135. Liv-, est- und kurlandisches Urkundenbuch. Zweite Abtheilung. Band 1. 1494 Ende Mai–1500. Riga-Moscau, 1900.
136.
137. De L’Empire de Russie, et Grande Duche de Moscovie. Par le Capitaine Margeret. Paris, 1669.
138. Pamiqtnik Stanislawa Niemojewskiego (1606–1608). Lwow, 1899.
139. Pamiqtniki do history Rossyi i Polski wieku XVI–XVII. Wilno, 1838.
140. Russia at the close of the sixteenth century. Hakluyt Society. First Series. T. XX. 1856.
141. Sprawy wojenne krola Stefana Batorego. Dyjaryjusze, relacyje, listy i akta z lat 1576–1586 // Acta Historica Res Gestas Poloniae Illustrantia ab Anno 1307 ad Annum 1793. T. XI. Cracoviae, 1887.
142.
143. Tarih-i Sahib Giray Han (Historie de Sahib Giray, Khan de Crimee de 1532 a 1551). Ed. Ozalp Gokbilgin, Ankara, 1973.
144. Wypisy zrodlowe do historii polskiej sztuki wojennej. Z. IV. Warszawa, 1958.
145. Wypisy zrodlowe do historii polskiej sztuki wojennej. Z. V. Warzsawa, 1961.
1.
2.
3.
4.
5.
6. Балтийский вопрос в конце XV–XVI вв. Сборник научных статей. М., 2010.
7.
8.
9.
10.
11.
12. Восточная Европа Средневековья и раннего Нового времени глазами французских исследователей. Казань, 2009.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
44.
45.
46.
47.
48.
49.
50.
51.
52.
53.
54.
55.
56.
57.
58.
59.
60.
61.
62.
63.
64.
65.
66.
67.
68. Русская армия в эпоху царя Ивана IV Грозного. Материалы научной дискуссии к 455-летию начала Ливонской войны. СПб., 2015.
69.
70.
71.
72.
73.
74.
75.
76.
77.
78.
79.
80.
81.
82.
83.
84.
85.
86. The military and society in Russia: 1450–1917. Leiden — Boston — Coin, 2002.
87.
88. Warfare in Eastern Europe, 1500–1800. Leiden — Boston, 2012.
89.
Иллюстрации