Тамим Ансари раскрывает перед нами мировую историю с новой точки зрения: в центре его внимания – эволюция мусульманского сообщества. Со времен пророка Мухаммада через череду великих империй к запутанным современным конфликтам – он представляет ключевые фигуры, события, идеи, легенды, религиозные споры и поворотные моменты мировой истории, рассказывая не только о том, что произошло, но и о том, как это понимают в исламском мире.
В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.
Tamim Ansary
DESTINY DISRUPTED: A History of the World Through Islamic Eyes
© 2009 by Tamim Ansary. This edition published by arrangement with PublicAffairs, an imprint of Perseus Books, LLC, a subsidiary of Hachette Book Group Inc.,
New York, New York, USA. All rights reserved
Это издание опубликовано по договоренности с PublicAffairs, издательством Perseus Books, LLC, импринтом Hachette Book Group Inc., Нью-Йорк, Нью-Йорк, США. Все права защищены
Перевод с английского Наталии Холмогоровой
Под научной редакцией Тимофея Бокова
© Холмогорова, Н.Л., перевод, 2021
© ООО «Издательство «Эксмо», 2021
Исламский мир в наше время
Введение
Я вырос в мусульманском Афганистане и рано познакомился с историческим нарративом, сильно отличающимся от того, какой обычно слышат школьники Европы и Америки. Однако в то время он не сформировал мое мышление: в истории я искал развлечения, а на фарси, кроме скучных учебников, особенно почитать нечего. Все хорошие книги, доступные моему тогдашнему уровню, были написаны по-английски.
Моей первой любимицей стала необыкновенно увлекательная «Мировая история для детей», написанная автором по имени Верджил Морес Хиллиер. Только много лет спустя, перечитав эту книгу уже взрослым, я понял, насколько она шокирующе европоцентрична, как щедро сдобрена бытовым расизмом. Ребенком я ничего этого не замечал – видел лишь, что Хиллиер рассказывает мне интересную историю.
Когда мне было девять или десять, через наш городок Лашкаргах проезжал историк Арнольд Тойнби, и кто-то рассказал ему, что здесь живет маленький книжный червь – афганский мальчик, который очень любит историю. Тойнби заинтересовался и пригласил меня на чай; я сидел с румяным пожилым английским джентльменом и давал на его доброжелательные вопросы застенчивые односложные ответы. Единственное, что я запомнил об этом великом историке, была его любопытная привычка держать носовой платок в рукаве.
На прощание Тойнби вручил мне подарок: «Историю человечества» Хендрика Виллема ван Лона. Меня поразило уже название – сама идея, что у «человечества» есть одна история на всех. Я ведь и сам – часть «человечества»: значит, это и моя история тоже – или, по крайней мере, я могу найти в этой общей истории свое место! Книгу я проглотил залпом и горячо полюбил, и с тех пор мое представление о мировой истории навсегда обрело западные очертания. Все исторические сочинения и романы, которые я читал после этого, только наращивали мясо на этот скелет. Я продолжал изучать педантичные исторические тексты на фарси, которые нам задавали в школе, но только для того, чтобы сдать экзамены и тут же о них забыть.
Однако, должно быть, слабые отголоски других нарративов застряли у меня в сознании, ибо сорок лет спустя, осенью 2000 года, когда я работал в США редактором учебной литературы, они всплыли на поверхность. Техасский издатель учебников нанял меня, чтобы создать с нуля новый учебник мировой истории для старшеклассников, и первой моей задачей стало составить его примерное содержание – иначе говоря, сформулировать свое мнение об общем ходе истории человечества. Заранее мне была дана лишь структура книги. Чтобы она совпадала с ритмом учебного года, издатель предложил разделить книгу на десять разделов по три главы в каждом.
Итак, на какие же десять (или тридцать) частей разбить историческое время? Мировая история – это, в конце концов, не хронологический список всех происшествий, когда-либо случившихся на свете: это цепь, состоящая из важнейших и взаимосвязанных друг с другом событий – а какие события наиболее важны и как именно они друг с другом связаны, решает историк.
Я с удовольствием погрузился в эту интеллектуальную задачу, однако моим решениям пришлось проходить через целый легион экспертов: специалистов по учебному процессу, преподавателей истории, менеджеров по продажам, госчиновников в сфере образования, профессиональных ученых и других подобных специалистов. При создании учебников, как для начальной, так и для старшей школы, это обычный процесс – и, полагаю, вполне уместный, поскольку цель учебника в том, чтобы передавать принятые сейчас в обществе представления об истине, а не в том, чтобы бросать им вызов. Хор советников, страхующих автора учебника, заботится о том, чтобы конечный продукт отвечал задачам преподавания – без этого книгу будет невозможно продать.
Однако, проходя через этот процесс, я заметил любопытное разногласие между собой и своими советниками. Мы соглашались друг с другом почти во всем, кроме одного: я всё старался уделить в мировой истории больше места исламу – а они старались ислам приглушить, отодвинуть на задний план, затолкать во врезки в главах, посвященных другим вопросам. Никто из нас не действовал исходя из узкой лояльности «своей цивилизации». Никто не говорил, что ислам лучше или хуже «Запада». Все мы просто выражали собственное представление о важнейших событиях в истории человечества.
Моя позиция была столь мало распространена, что практически неотличима от ошибки; кончилось тем, что в окончательном списке глав исламу досталась лишь одна глава из тридцати. Другие две в этом разделе назывались «Доколумбовы цивилизации Америки» и «Древние империи Африки».
И даже это оказалось сравнительно много! В программе по мировой истории предыдущего цикла учебников, «Взгляд в прошлое» 1997 года, ислам занимал одну главу из тридцати семи, причем половина этой главы (в разделе «Средние века») была отдана Византийской империи.
Короче говоря, менее чем за год до 11 сентября 2001 года общее мнение экспертов гласило, что ислам – относительно незначительный феномен, чье влияние окончилось задолго до Ренессанса. Исходя из списка глав в нашем учебнике, невозможно было даже догадаться, что ислам когда-то существовал.
В то время я признавал, что мое суждение может быть субъективно и искажено. В конце концов, ислам оставался важной частью моей собственной идентичности. Я вырос не только в мусульманской стране, но и в семье, когда-то занимавшей в Афганистане высокое положение, основанное именно на репутации людей ученых и благочестивых. Наша фамилия указывает на происхождение от ансаров – «помощников», первых новообращенных мусульман Медины, которые помогли пророку Мухаммеду избежать убийства в Мекке и, таким образом, обеспечили выживание его миссии.
В более близкие к нам времена прадед моего деда был уважаемым мусульманским мистиком; гробница его и по сей день остается святыней для сотен его почитателей. Наследие его дожило до времен моего отца, внушив нашему роду общее ощущение, что мы должны разбираться в исламе лучше обычных людей. Я рос под звуки мусульманских рассуждений, комментариев, притч – и многие из них запоминал, хотя со временем и оказался человеком совершенно светского склада.
Распространение ислама
Вполне светским человеком я оставался и после переезда в Соединенные Штаты, однако там неожиданно заинтересовался исламом сильнее, чем пока жил в мусульманском мире. Интерес мой углубился в 1979 году, когда мой брат принял «фундаменталистский» ислам. Я погрузился в философию ислама, начал читать таких авторов, как Фазлур Рахман и Сейид Хоссейн Наср, а также исторические сочинения таких ученых, как Густав Эдмунд фон Грюнебаум и Альберт Хурани, стремясь понять, откуда мы с братом пришли и куда он направляется.
Что касается моих личных предубеждений – я готов был признать, что, быть может, переоцениваю ислам. И всё же… не утихало сомнение. Неужели моя оценка была полностью лишена объективных оснований? Взглянем на эти шесть карт – «снимков» исламского мира на шести этапах его существования.
Говоря об «исламском мире», я имею в виду страны с мусульманским большинством населения и/или мусульманскими правителями. Разумеется, мусульмане есть и в Англии, и во Франции, и в Соединенных Штатах, и почти везде на планете, однако, исходя из этого определения, называть Лондон, Париж или Нью-Йорк частью мусульманского мира было бы неверно. И всё же, даже согласно этому ограниченному определению, разве «исламский мир» не занимал на протяжении многих столетий очень значительные территории? Разве и сегодня он не занимает значительную часть Азии и Африки, не создает огромный «буфер» между Европой и Восточной Азией? Физически он занимает больше пространства, чем Европа и США, вместе взятые. В прошлом он был политически един, и воспоминания о его единстве важны для некоторых мусульман и сейчас. Глядя на эти шесть карт, я отказываюсь понимать, каким образом накануне Одиннадцатого Сентября людям удавалось не замечать, что ислам был и остается крупным игроком на поле мировой истории!
После Одиннадцатого Сентября восприятие изменилось. Немусульмане на Западе начали спрашивать, что такое ислам, кто все эти люди, что вообще там происходит. Эти же вопросы с новой силой и неотступностью встали и передо мной. В тот год, впервые за тридцать восемь лет побывав в Пакистане и в Афганистане, я взял с собой книгу, обнаруженную в лондонском букинистическом магазине – «Ислам в современной истории» покойного Уилфреда Кантуэлла Смита, профессора религиоведения в Университете Макгилла и Гарвардском университете. Смит выпустил свою книгу в 1957 году, так что «современная история», о которой он писал, закончилась больше сорока лет назад; и всё же его анализ поразил, даже встревожил меня тем, что безупречно подходил и к истории, разворачивавшейся на моих глазах в 2002-м.
Книга Смита пролила новый свет на информацию, известную мне с детства и из последующего чтения. Например, в школьные дни в Кабуле я прекрасно знал о существовании человека по имени Джамалуддин аль-Афгани[1]. Как и «все вокруг», я знал, что это важнейшая фигура в истории современного ислама, однако, честно говоря, никогда не задумывался о том, чем он заслужил этот титул, помимо того, что исповедовал «панисламизм» – что для меня звучало как какой-то сомнительный мусульманский шовинизм. Теперь, читая Смита, я понял, что основные положения «исламизма», политической идеологии, наделавшей такого шума в 2001 году, были отчеканены столетие назад этим интеллектуальным «Карлом Марксом» исламизма. Почему же даже само его имя большинству немусульман неизвестно?
Я снова нырнул в историю ислама, на этот раз не в поисках личной идентичности, но стремясь понять тревожные тенденции современного мне мусульманства: ужасные истории, происходящие в Афганистане, беспорядки в Иране, восстания в Алжире, на Филиппинах и в других местах, терроризм и шахидизм на Ближнем Востоке, всё бо́льшую радикализацию политического ислама и, наконец, появление Талибана[2]. Разумеется, думал я, внимательный взгляд на историю поможет мне понять, как дело дошло до таких ужасов.
И постепенно я начал понимать, как это случилось. Я начал понимать, что, в отличие от истории Франции, Мальты или Южной Америки, история исламских стран «где-то там, на Востоке» не представляет собой подраздел некоей единой мировой истории, общей для всех. Скорее, это целая альтернативная мировая история, сразу и отражающая ту, которую я пытался написать для техасского издателя (или историю, опубликованную издательством «Макдугал-Литтелл», для которой я писал «исламские главы»), и с ней соперничающая.
Эти две истории начались в одном и том же месте: между реками Тигр и Евфрат в древнем Ираке – и снова сошлись в одном месте, в глобальной борьбе, основными игроками в которой выступают исламский мир и Запад. Но между началом и концом они двигались разными – и всё же странно параллельными – путями.
Да, странно параллельными. Например, оглядываясь назад в контексте «западной» мировой истории, мы видим в древности великую империю, затмевающую собой все прочие: это Рим, родина мечты о едином вселенском государстве.
Оглядываясь назад из любой точки исламской истории, мы тоже видим единственную империю, воплощающую в себе мечту об универсальном государстве; но это не Рим. Это халифат раннего ислама.
В обеих историях великая древняя империя распадается под собственной тяжестью. Затем на рушащуюся империю нападают варвары-кочевники с севера: но в исламском мире «север» – это степи Центральной Азии, и варварами-кочевниками в этом мире оказываются не германцы, а тюрки. Но в обоих мирах захватчики расчленяют большое государство на лоскутное одеяло мелких монархических государств, объединенных единой правой верой: католицизмом на Западе, суннитским исламом на Востоке.
Мировая история – это всегда история о том, как «мы» добрались до своего нынешнего «здесь и сейчас»; так что структура и облик повествования неизбежно зависит от того, кого мы понимаем под «нами» и что понимаем под «здесь и сейчас». Западная мировая история традиционно предполагает, что «здесь и сейчас» – это демократическая индустриальная (или постиндустриальная) цивилизация. В США это убеждение совершает и следующий шаг: вся мировая история движется к рождению фундаментальных идеалов свободы и равенства и, как следствие, к возникновению супердержавы, ведущей планету в светлое будущее, построенное на этих принципах. Таким образом, предполагается, что у истории есть направление и, по-видимому, конец – где-то по ходу дороги, по которой мы идем сейчас. Еще один вывод, более сомнительный – что в том же направлении идут все народы, хотя и с разной скоростью: кто-то поздно начал, кто-то движется слишком медленно, почему мы и называем их «развивающимися странами».
Когда идеальное будущее, представляемое как постиндустриальное западное демократическое общество, принимается за конечную точку истории, нарратив, ведущий к нашему «здесь и сейчас», включает в себя примерно следующие ступени:
1. Рождение цивилизации (Египет и Междуречье).
2. Классическая эпоха (Греция и Рим).
3. Темные века (возникновение и распространение христианства).
4. Возрождение: Ренессанс и Реформация.
5. Просвещение (развитие естественных наук).
6. Революции (демократические, индустриальная, технологическая).
7. Возникновение национальных государств; борьба за империю.
8. Первая и Вторая мировые войны.
9. Холодная война.
10. Победа демократического капитализма.
Но что если взглянуть на мировую историю глазами мусульман? Готовы ли мы смотреть на себя как на «испорченную» версию Запада, идущую тем же путем, только медленнее и не так эффективно? Едва ли. Для начала, у нас иной порог, разделяющий историю на «до» и «после»: нулевой год для нас – это год переезда Пророка Мухаммеда из Мекки в Медину, его Хиджры, создавшей мусульманскую общину. Именно эта община воплощает для нас понятие «цивилизации», а импульс, придающий нашей истории цель и направление, состоит в том, чтобы совершенствовать этот идеал.
Однако в последние столетия мы, быть может, начали ощущать, что что-то пошло не так. Мы видели, что община перестала расти, в ней появились внутренние нестроения, соперничающие друг с другом встречные потоки. Иное историческое направление явно побеждает. Как наследники мусульманской традиции, мы принуждены искать значение истории уже не в победе, а в поражении. Нас раздирают два противоположных импульса: изменить свое представление о «цивилизации», чтобы влиться в поток мировой истории – или бороться с ходом истории, стремясь вернуть его к нашему понятию «цивилизации».
Если печальное настоящее, переживаемое исламским обществом, принять за «здесь и сейчас», которое должен объяснить нам ход мировой истории, то нашу историю придется разбить примерно на такие стадии:
1. Древние времена: Междуречье и Персия.
2. Рождение ислама.
3. Халифат: поиск универсального единства.
4. Раскол: век султанатов.
5. Катастрофа: крестоносцы и монголы.
6. Возрождение: эпоха трех империй.
7. Проникновение Запада на Восток.
8. Реформистские движения.
9. Триумф светских модернистов.
10. Исламистская реакция.
Эдвард Саид писал о том, что на протяжении столетий Запад конструировал «ориенталистскую» фантазию об исламском мире, в которой ощущение чуждой и враждебной «инаковости» смешивалось с мечтами о богатстве и порочных наслаждениях. Верно, в той степени, в которой сознание западного человека вообще уделяет какое-то место исламу – пожалуй, его описывают так.
Но куда более интригует меня почти полное отсутствие любых, даже таких описаний. Например, в дни Шекспира величайшими мировыми державами были три исламские империи. И где в шекспировских пьесах все эти мусульмане? Их нет. Если не знать, что мавры были мусульманами, мы не разглядим их даже в «Отелло».
Два огромных мира сосуществуют бок о бок; не странно ли, как мало они замечают друг друга? Будь западный мир и исламский мир людьми, мы увидели бы в этом симптомы подавления. Мы спросили бы: «Что между ними произошло? Быть может, они когда-то были любовниками? И у них какая-то тяжелая общая история, о которой оба стараются забыть?»
Однако, думаю, есть другое, не столь сенсационное объяснение. На протяжении большей части истории Запад и ядро нынешнего исламского мира существовали, как две отдельные вселенные: каждая была занята своими внутренними делами, каждая считала себя центром человеческой истории, каждая жила в своем нарративе – вплоть до конца XVII века, когда эти нарративы начали пересекаться. Поскольку эти нарративы противоречили друг другу, кто-то должен был уступить. Западный нарратив оказался более мощным, его течение возобладало и начало подрывать исламский нарратив изнутри.
Однако побежденная история не закончилась. Она продолжала течь под поверхностью, словно подземная река – и течет там по сей день. Нанося на карту современные горячие точки – Кашмир, Иран, Чечню, Балканы, Израиль и Палестину, Ирак – мы обозначаем границы некоего единства, которое давно исчезло с карты мира, но все еще бьется и рвется в попытках выжить.
Эту историю я и хочу рассказать на страницах своей книги. Подчеркну слово «историю». «Разрушенная судьба» – не учебник и не научная работа. Скорее, это то, что я мог бы вам ответить, если бы мы встретились где-нибудь в кофейне, и вы бы спросили: «А что значит “параллельные мировые истории”?» Аргументацию, приведенную мною здесь, можно найти во множестве книг, стоящих на полках университетских библиотек. Если академический язык и сноски вас не пугают – читайте их. А если хотите услышать интересную историю – читайте мою книгу. Сам я – не ученый, но использовал труд ученых, которые просеивали необработанный исторический материал, чтобы прийти к определенным заключениям, и философов истории, которые, в свою очередь, просеивали работу исследователей, чтобы прийти к метавыводам.
В сюжете, охватывающем несколько тысяч лет, я, как может показаться, уделяю слишком большое внимание краткому периоду в какие-нибудь полвека: однако на этом периоде я задерживаюсь, поскольку он охватывает жизненный путь Пророка Мухаммеда и первых четырех его преемников – основополагающий нарратив ислама. Эту историю я пересказываю как волнующую человеческую драму, поскольку именно такой знают ее мусульмане. Ученые оценивают эту историю более скептично, предпочитают немусульманские источники якобы не столь объективным мусульманским, поскольку главную свою задачу видят в том, чтобы докопаться до «реальных событий». Моя же главная цель – показать то, во что верят мусульмане, что мотивировало их на протяжении столетий, что и по сей день делает различимой их роль в мировой истории.
Впрочем, сделаю здесь одну оговорку касательно происхождения ислама. В отличие от более древних религий – иудаизма, буддизма, индуизма, даже христианства – мусульмане начали собирать, запоминать, пересказывать и сохранять свою историю сразу, как только она происходила; и не просто сохраняли, но и снабжали каждый рассказ цепочкой источников, перечисляли свидетелей каждого события и составляли список всех, кто передавал рассказ о нем из уст в уста, вплоть до человека, который первым его записал. Эти ссылки на источники призваны были подтвердить достоверность рассказанного так же надежно, как подтверждаются свидетельские показания в суде.
Означает это лишь то, что ключевые для мусульман истории не следует воспринимать как притчи. Слыша притчу, мы не просим доказательств, что изложенные в ней события действительно имели место: ее смысл не в этом. Нам неважно, правдива ли история – важно, чтобы верен был заключенный в ней урок. Мусульманские истории не заключают в себе такого рода уроков: это не рассказы об идеальных людях в идеальном мире.
При этом я не отрицаю, что мусульманские истории бывают аллегорическими, что некоторые из них вымышлены, или того, что многие или даже все из них со временем подвергались изменениям, дабы лучше отвечать целям рассказчика или момента. Я говорю лишь, что мусульмане передают свой основополагающий нарратив так же, как передаются исторические события, и мы знаем об этих людях и событиях примерно столько же и примерно таким же образом, как знаем о том, что произошло между Суллой и Марием в Древнем Риме. Эти рассказы лежат где-то между историей и мифом; пытаться пересказывать их, лишив человечности и драматичности, значит фальсифицировать то значение, что имеют они для мусульман, и затемнять смысл того, что совершали в течение столетий сами мусульмане.
Вот так я хочу рассказать свою историю. А теперь, если вы со мной – пристегнитесь, и поехали!
Имена и даты
Некоторые авторы скрупулезно относятся к системе транслитерации связанных с исламом слов, имен и названий на английский язык, настаивая на правильности той или иной системы. Должен признаться, я к ним не отношусь. Сам я видел написание собственной фамилии по-английски столькими разными способами, что не мне быть придирчивым. (Меня часто спрашивают, как правильно пишется моя фамилия – какая буква в конце,
Кроме того, многие арабские имена включают в себя целые серии патронимов, вводимых частицей «ибн», то есть «сын такого-то». Как правило, я использую самую короткую форму имени, под которой человек наиболее известен. Изобилие незнакомых имен и названий (а также просто слов) в этой книге станет вызовом для многих англоязычных читателей: я хочу минимизировать подобные трудности, так что, если в английском существует известная форма какого-либо слова или имени, использую ее. Кроме того, следуя примеру Альберта Хурани в его «Истории арабских народов», я использую артикль «аль» в арабских именах, когда употребляю имя в первый раз, но далее его опускаю: в первый раз «аль-Газали», но в дальнейшем «Газали».
Что касается дат, к описанным событиям применяются два календаря: исламский – и так называемая система датировок «нашей эры», восходящая к христианскому календарю. Говоря о первых десятилетиях после рождения мусульманской общины, я, как правило, использую исламские даты (они помечены «п. Х.», то есть «после Хиджры»). Я поступаю так, потому что считаю нужным показать, сколько лет прошло в этот ранний период со времени ключевых событий ислама. Позднее я перехожу к «нашей эре», поскольку это летоисчисление знакомо и понятно большинству читателей – а какой смысл давать даты, если они не показывают события в контексте и не ставят их во взаимосвязь с другими событиями?
Список карт
1. Исламский мир в наше время
2. Распространение ислама
3. Мир Средиземноморья (определяемый морскими путями)
4. Срединный Мир (определяемый сухопутными путями)
5. Накануне ислама: Византийская империя и империя Сасанидов
6. Путь имама Хусейна в Кербелу
7. Империя Омейядов
8. Абу Муслим и Аббасидская революция
9. Три Халифата
10. Империя Сельджуков: тюркское вторжение в исламский мир
11. Театр Крестовых походов
12. Монгольские вторжения в исламский мир
13. Константинополь: самый неприступный город мира
14. Три исламские империи XVII века
15. Европейский поиск морского пути в Индию
16. Империализм Запада: глобальная борьба за господство на море
17. «Большая Игра»
18. Первая мировая война и Арабское восстание
19. Соглашение Сайкса – Пико
20. Раздел арабского мира: план мандатов
21. Израиль и Палестина
1. Срединный мир
Задолго до рождения ислама между Атлантическим океаном и Бенгальским заливом сформировались два мира. Каждый образовал вокруг себя целую сеть торговых путей: один – в основном морских, другой – в основном сухопутных.
Если взглянуть на морские пути древности, очевидным центром мировой истории предстанет Средиземноморье: ведь именно там встречались и смешивались друг с другом Микенская, Критская, Финикийская, Лидийская, Греческая, Римская и множество иных мощных древних культур. Люди, жившие вблизи Средиземного моря, с легкостью могли и услышать обо всех остальных живущих вблизи Средиземного моря, и с ними встретиться: так это великое море само стало организующей силой, вовлекающей разные народы в нарративы друг друга и сплетающей их судьбы в единую судьбу – зародыш мировой истории, из которого вышло то, что мы именуем «западной цивилизацией».
Но если взглянуть на древние пути, проложенные по суше, Великим Центральным Вокзалом мира окажется перекресток путей и дорог, связывающих воедино Индийский субконтинент, Центральную Азию, Иранское нагорье, Междуречье и Египет, дорог, проходящих по территории, окруженной реками и морями: Персидским заливом, реками Инд и Амударья, Аральским, Каспийским и Черным морями, Средиземным морем, Красным морем и Нилом. Эта территория со временем и стала Исламским миром.
К сожалению, современный язык не предлагает для этой второй территории единого названия. Часть ее, как правило, именуется Ближним Востоком; однако, поскольку остальные остаются безымянными, такое именование нарушает связность целого, а кроме того, выражение «Ближний Восток» предполагает, что говорящий находится в Западной Европе – если вы находитесь, например, на Иранском нагорье, так называемый «Ближний Восток» окажется для вас «Ближним Западом». Вот почему я предпочитаю называть всю территорию от Инда до Стамбула Срединным Миром – тем, что лежит между миром Средиземноморья и миром Китая.
Мир Средиземноморья (определяемый морскими путями)
Китайский мир – это, разумеется, отдельная вселенная, имеющая мало общего с двумя другими: исходя даже из одного ее географического положения, ничего иного и ожидать нельзя. От мира Средиземноморья Китай был отрезан огромным расстоянием, а от Срединного мира – Гималаями, пустыней Гоби и джунглями юго-восточной Азии: барьер почти непроходимый, объясняющий, почему Китай, его спутники и соперники редко появляются на страницах «мировой истории», сосредоточенной на Срединном мире, и почему им почти не отведено места в этой книге. То же верно для Африки южнее Сахары, отрезанной от остальной Евразии величайшей в мире пустыней. По этой же причине обе Америки представляют собой еще одну вселенную с собственной мировой историей: исходя из географии, это еще более естественно.
Срединный Мир (определяемый сухопутными путями)
Однако география не разделила Средиземноморский и Срединный миры так же решительно, как отрезала от них Китай или Америку. Эти два региона существовали как отдельные миры, поскольку представляли собой то, что историк Филип Дермонд Кертин назвал «интеркоммуникационными зонами»: в каждом из них внутренние связи были сильнее, чем связи друг с другом. Из любой точки Средиземноморья добраться в любую другую точку Средиземноморья было намного проще, чем в Персеполь или на берег Инда. Точно так же и караваны пересекали равнины и нагорья Срединного мира во всех направлениях, благо дорог и перекрестков здесь хватало. Но стоило им отправиться на запад, например, в Малую Азию (в ту страну, что мы сейчас зовем Турцией) – сами очертания земли заставляли их протискиваться сквозь самое узкое в мире бутылочное горлышко, по мосту (если в те времена там был мост) через Босфор. В результате передвижение по суше текло тоненькой струйкой, а караванам приходилось разворачиваться и идти либо обратно в Срединный мир, либо по средиземноморскому побережью на юг.
Вместе с торговцами, путешественниками и завоевателями перетекали с места на место слухи, сплетни, истории, шутки, исторические впечатления, религиозные мифы, товары и другие культурные продукты. Торговые пути функционировали как капилляры, переносящие кровь цивилизации. Сообщества, пронизанные сетями таких капилляров, легко становились героями нарративов друг друга, даже если и не соглашались друг с другом в том, кто в этих историях хороший, а кто плохой.
Вот почему Средиземноморский и Срединный миры создали различные нарративы мировой истории. У людей, живших вокруг Средиземного моря, были основательные причины считать центром мировой истории себя; однако у тех, кто жил в Срединном мире, было не меньше причин думать, что это они стоят в центре и у начала всего.
Эти две мировые истории пересекались на узкой полоске территории, где сейчас находятся Израиль, Ливан, Сирия, Иордания – короче говоря, где сейчас множество проблем. Это был восточный край мира, очерченного побережьями, и западный край мира, очерченного наземными торговыми путями. С точки зрения Средиземноморья, эта область всегда была частью мировой истории со Средиземным морем в центре. С другой точки зрения, это всегда была часть Срединного мира, центр которого располагался в Персии и в Междуречье. Об этом клочке земли постоянно велись споры – как ведутся и сейчас: какому же миру он принадлежит?
Срединный мир до ислама
Первые цивилизации возникли на берегах больших, медленно текущих рек, склонных к ежегодным разливам. Долина Хуанхэ в Китае, долина Инда в Индии[3], долина Нила в Африке – вот места, где около шести тысяч лет назад кочевые охотники и собиратели впервые осели, построили деревни и стали земледельцами.
Быть может, наиболее динамичной «чашкой Петри» ранней человеческой культуры стал плодородный клин земли между Тигром и Евфратом, известный как Месопотамия – название, означающее «Междуречье». Странным образом, эта узкая полоска земли между двумя реками в наше время рассекает почти пополам современный Ирак. Когда мы говорим о «плодородном полумесяце» как «колыбели цивилизации», речь идет об Ираке – отсюда все началось.
От других колыбелей человеческой культуры Месопотамию отделяет одна ключевая географическая черта. Две реки, давшие ей имя, протекают по плоской равнине, открытой со всех сторон. География не предлагает живущим здесь людям естественного укрытия – в отличие, например, от долины Нила, которая с восточной стороны ограничена болотами, с западной – непроходимой Сахарой, а с севера – скалистыми утесами. География создала Египет как единую территорию, однако и снизила его контакты с другими культурами, погрузив в своего рода застой.
Не то в Месопотамии. Здесь с ранних времен установился паттерн, повторявшийся много раз на протяжении тысячи с лишним лет: сложная борьба между кочевниками и обитателями городов, которые постепенно распространялись и создавали империи. Паттерн этот выглядел примерно так.
Оседлые крестьяне строят ирригационные системы, которые поддерживают процветающие деревни и города. Со временем какой-нибудь отважный воин или умелый жрец-организатор (или тот и другой вместе) приводит несколько таких городских центров под свою власть и создает более крупное политическое образование – конфедерацию, царство или империю. Затем является племя грабителей-кочевников, побеждает царя, захватывает всё его достояние, заодно расширяет свою империю. Проходит время: суровые кочевники смягчаются, оседают в городах, превращаются в изнеженных любителей роскоши – точно таких, как те, кого они завоевали; в этот момент появляется новое кочевое племя, завоевывает их и присоединяет к своей империи.
Завоевание, консолидация, расширение, вырождение, завоевание – вот эта схема. Описал ее в XIV веке великий мусульманский историк Ибн Хальдун, основываясь на наблюдениях над миром, в котором жил. Ибн Хальдун чувствовал, что в этом паттерне ему открылся глубинный пульс истории.
В любой момент времени этот процесс идет более чем в одном месте: одна империя развивается здесь, другая расширяется там, наконец они сталкиваются друг с другом, начинается борьба, и одна завоевывает другую, положив начало единой новой, более крупной империи.
Примерно пятьдесят пять веков назад десяток или около того городов на Евфрате объединились в единую сеть, названную Шумер. Здесь были изобретены письменность, колесо, телега, гончарный круг и ранняя система счисления. Затем Шумер завоевали аккадцы, народ погрубее с верховьев реки. Их вождь Саргон – первый в истории завоеватель, известный по имени – судя по всем сообщениям, был человеком жестоким и волевым, из тех, кто «сам себя сделал»: при рождении он был беден и никому не известен, но оставил записи о своих деяниях на глиняных табличках, покрытых клинописью. Деяния его описаны там скупо и довольно однообразно: «Поднялся такой-то – и я сокрушил его; поднялся сякой-то – я и его сокрушил».
Саргон довел свои войска до морского берега, где они омыли свои копья в море, а затем сказал: «Всякий царь, который захочет назвать себя равным мне, пусть дойдет туда же, куда я дошел!» – или, говоря попросту: «Посмотрим, сможет ли кто-нибудь другой завоевать столько же, сколько я!»[4] Его империя была меньше штата Нью-Джерси.
Со временем новая волна грабителей-кочевников спустилась с нагорий и завоевала Аккад; их завоевали другие, а тех третьи – гутии, касситы, хурриты, амореи – снова и снова повторялся всё тот же паттерн. Присмотревшись внимательно, мы видим, как новые правители сменяют один другого практически на одной и той же территории – и все же эта территория постоянно расширяется.
Амореи совершили в этом цикле решающий шаг: выстроили знаменитый город Вавилон и из этой столицы стали править (первой) Вавилонской империей. Вавилоняне уступили ассирийцам, которые правили из еще более крупного и величественного города Ниневии. Их империя простиралась от Ирака до Египта: представьте себе, какой огромной казалась эта территория во времена, когда у людей не было транспорта быстрее лошади! Ассирийцы получили в истории дурную репутацию безжалостных тиранов. Трудно сказать, действительно ли они были хуже прочих, однако они начали практиковать стратегию, в XX веке печально прославленную Сталиным: срывали с места целые народы и переселяли их на чужие земли, исходя из мысли, что люди, потерявшие свои дома, отрезанные от привычных ресурсов, живущие среди чужеземцев, будут в таком смятении и так несчастны, что не смогут поднять восстание.
Это сработало на некоторое время, но не навсегда. Наконец ассирийцы пали под ударами одного из завоеванных народов, халдеев; те заново отстроили Вавилон и обеспечили себе почетное место в истории своими интеллектуальными достижениями в астрономии, медицине и математике. Они использовали двенадцатеричную систему счисления (в отличие от нашей десятеричной) и стали первопроходцами в измерении и делении времени: поэтому в нашем году двенадцать месяцев, в часе – шестьдесят (пять раз по двенадцать) минут, а в минуте шестьдесят секунд. Они также были прекрасными планировщиками городов и архитекторами: халдейский царь построил в Вавилоне Висячие сады, которые древние называли одним из семи чудес света.
Однако халдеи следовали ассирийской традиции – переселяли целые народы, чтобы удобнее было разделять и властвовать. Их царь Навуходоносор первым разрушил Иерусалим и увел в плен евреев. А еще один халдейский царь Вавилонии, Валтасар, пируя однажды вечером у себя во дворце, увидел руку без тела, пишущую на стене огненные слова: «Мене мене текел упарсин».
Прихлебатели царя не смогли разобрать в этой странной надписи ни слова – быть может, потому, что напились до умопомрачения, но еще и потому, что надпись была сделана на незнакомом языке (как выяснилось после, на арамейском). Послали за еврейским пленником Даниилом, и он объяснил, что эти слова означают: «Дни твои исчислены; ты взвешен и найден очень легким; царство твое будет разделено». По крайней мере, так рассказывает ветхозаветная Книга Даниила.
Валтасар не успел даже поразмыслить над этим пророчеством – оно исполнилось почти немедленно. Новая банда с нагорий, союз персов и мидийцев, обрушилась на Вавилон и устроила ему кровавую баню. Эти два индоевропейских племени положили конец Второму Вавилонскому царству и заменили его Персидской империей.
К этому моменту постоянный паттерн всё увеличивающихся империй в сердце Месопотамии подошел к концу или, по крайней мере, оказался поставлен на долгую паузу. Для начала, к тому времени, когда пришли персы, завоевывать оказалось почти и нечего. Обе «колыбели цивилизации», Египет и Месопотамия, как отдельные страны подошли к концу своего существования. Их власть распространилась на запад в Малую Азию, на юг к верховьям Нила, на восток через Иранское нагорье и Афганистан к долине Инда. Утонченные надушенные персы, возможно, не видели смысла в дальнейших завоеваниях: к югу от Инда лежали жаркие и влажные джунгли, к северу от Афганистана – бесплодные степи, продуваемые всеми ветрами, по которым бродили кочевники-тюрки, кое-как живущие разведением скота. Кто захочет править такими местами? Так что персы удовольствовались тем, что выстроили по границам своей империи цепочку крепостей для обороны от варваров – чтобы приличные люди могли упражняться в цивилизованной жизни по благоустроенную сторону забора.
Около 550 года до н. э., когда Междуречьем овладели персы, большая часть работы по консолидации была уже проделана: в каждом регионе более ранние завоеватели свели различные местные племена и города в единые государственные системы, которыми правил один монарх из центральной столицы: Элама, Ура, Ниневии или Вавилона. Персы воспользовались трудами (и кровопролитиями) своих предшественников.
Однако Персидская империя непохожа на прочие по нескольким причинам. Во-первых, персы были, так сказать, антиассирийцами. Они развили совершенно противоположное представление о том, как править огромной территорией. Вместо того чтобы переселять целые народы, их вернули на законные места. Так, персы освободили из плена евреев и помогли им вернуться в Ханаан. Персидские цари использовали стратегию мультикультурализма, мирного сосуществования множества народов под одной крышей. Свою огромную территорию они контролировали, позволяя различным населяющим ее народам жить по-своему, в соответствии со своими нравами и обычаями, под властью собственных вождей, с тем лишь, чтобы они платили налоги в казну и подчинялись немногочисленным указам и декретам правителя. Позже эту идею переняли мусульмане, и она действовала всю эпоху Османской империи.
Во-вторых, ключом к объединению, а следовательно, и к контролю своих территорий персы считали коммуникации. Они выпустили набор взаимосвязанных и согласованных друг с другом законов о налогообложении и ввели на всей своей территории единую валюту – средство коммуникации в торговле. Выстроили огромную сеть дорог и снабдили их постоялыми дворами, чтобы облегчить путешествия. Создали эффективную почтовую систему. Цитата, которую часто связывают с Почтовой службой США: «Ни снег, ни дождь, ни жара, ни мрак ночной не помешают посыльным доставить письмо адресату» – происходит из древней Персии.
Кроме того, персы активно пользовались услугами переводчиков. «Послушайте, офицер, я не знал, что нарушаю закон – я ведь не говорю по-персидски!» – такое объяснение у них бы не прокатило. Переводчики давали царям возможность распространять хвалы своему блеску и величию на разных языках, чтобы ими восхищались все их подданные. Дарий Великий, при котором Персидская империя достигла одной из вершин своего могущества, приказал выбить историю своей жизни на скале в месте под названием Бехистун. Эта надпись была сделана на трех языках: древнеперсидском, эламском и аккадском (ассиро-вавилонском). В пятнадцати тысячах знаков описывала она деяния и победы Дария, рассказывала о мятежниках, которые пытались свергнуть его, но терпели неудачи, и о том, какие казни он на них обрушил, передавая простую мысль: с этим императором связываться не стоит, он тебе запросто отрубит нос или что-нибудь еще похуже! Однако граждане империи в целом не считали персидское правление жестоким. Хорошо смазанная имперская машина поддерживала порядок и позволяла обычным людям жить обычной жизнью: растить детей, возделывать поля, производить товары.
Ту часть Бехистунской надписи Дария, что написана по-древнеперсидски, можно расшифровать, зная современный персидский язык; поэтому в XIX столетии, когда она была вновь открыта, благодаря ей ученые смогли расшифровать и другие два языка, так что им открылся доступ к клинописным библиотекам древней Месопотамии – библиотекам столь обширным, что благодаря им мы теперь знаем о повседневной жизни в этих краях три тысячи лет назад больше, чем о повседневной жизни в Западной Европе IX века.
Религия пронизывала весь персидский мир. Эта религия не напоминала ни индуизм с его миллионом богов, ни египетский пантеон магических существ получеловеческого, полузвериного облика, ни греческое язычество, согласно которому у любого природного явления имелся свой бог, схожий с человеком и обладающий человеческими слабостями. Нет, в персидской вселенной почетное место занял зороастризм. Зороастр[5] жил приблизительно за тысячу лет до Христа, быть может, немного раньше или позже – этого никто не знает. Происходил он из северного Ирана, или, быть может, из северного Афганистана, или из земель к востоку оттуда – это никому не известно тоже. Сам Зороастр никогда не называл себя пророком, носителем божественной энергии или, тем более, божеством. Он считал себя философом и искателем истины. Но его последователи стали называть его святым.
Зороастр проповедовал, что Вселенная разделена на свет и тьму, добро и зло, истину и ложь, жизнь и смерть. На эти противоборствующие лагеря она раскололась в миг творения – и с тех пор в ней идет вечная война, которая продлится до конца времен.
В людях, учил Зороастр, содержатся оба принципа. Они сами свободно выбирают, какому принципу следовать. Выбирая добро, люди поддерживают силы света и жизни. Выбирая зло, придают сил принципам тьмы и смерти. Предопределения в зороастрийской вселенной нет. Исход великой битвы никому заранее не известен; и не только каждый человек свободен в своем моральном выборе, но и каждый моральный выбор влияет на исход космической войны.
Зороастр описывал драму Вселенной, разделенной между двумя божествами – не сотней или тысячью, а всего двумя. Ахурамазда воплощает принцип добра, Ахриман – принцип зла. Символом Ахурамазды служит огонь: поэтому зороастрийцев иногда называют огнепоклонниками, хотя поклоняются они не огню как таковому, а Ахурамазде. Зороастр учил о жизни после смерти, однако подчеркивал, что посмертная жизнь дается добрым людям не в награду за их добродетель, а как следствие выбора этого пути. Можно сказать, что по лестнице своего выбора они поднимаются на небеса. Персидские зороастрийцы отвергали религиозные образы, статуи и картины; на этой основе строится враждебность к религиозному искусству, впоследствии мощно возродившаяся в исламе.
Иногда Зороастр или, по крайней мере, его последователи именовали Ахурамазду «Мудрым Господом» и говорили о нем как о создателе всей Вселенной или о том, кто разделил Вселенную надвое в первые мгновения после творения. Таким образом, дуализм Зороастра клонился к монотеизму, однако так до него и не дошел. В конечном итоге для древних персов-зороастрийцев Вселенную населяли два божества, равные по силе, перетягивающие человечество, словно канат, в своей вечной войне друг с другом.
Зороастрийский жрец именовался магом или волхвом; те «трое мудрецов из Египта», что, согласно христианскому преданию, принесли младенцу Иисусу смирну и ладан, были зороастрийскими жрецами. Отсюда и наше современное «маг»: этих жрецов считали (а порой они рекомендовали себя и сами) обладателями чудотворных сил и способностей.
В последние дни империи персы ворвались в мир Средиземноморья и вписали небольшую, но яркую страницу в западную мировую историю. Персидский царь Дарий отправился на запад, чтобы наказать греков. Я говорю «наказать», а не «подчинить» или «завоевать», поскольку с персидской точки зрения так называемые греко-персидские войны по сути не были столкновением двух цивилизаций. Персы видели в греках примитивных обитателей городишек на дальнем западном краю цивилизованного мира – городишек, по сути принадлежащих персам, просто слишком далеких, чтобы непосредственно ими управлять. Дарий хотел только, чтобы греки подтвердили, что они его подданные, прислав ему символическое приношение – кувшин воды и ящик земли. Греки отказались. Дарий собрал армию, чтобы преподать грекам урок, которого они никогда не забудут, однако сам размер его войска оказался слабым местом плана: как управлять таким множеством людей на таком расстоянии? Как снабжать их припасами? Дарий презрел первый принцип военной стратегии: не вести в Европе сухопутных войн. В конечном счете, это греки преподали персам незабываемый урок – который те, правда, забыли менее одного поколения спустя, когда сын Дария, тупоумный Ксеркс, решив отомстить за поражение отца, повторил все его ошибки и прибавил к ним собственные. Ксеркс тоже с позором убежал домой; на том европейские приключения персов и закончились.
Впрочем, это была не последняя встреча. Прошло сто пятьдесят лет – и Александр Великий явился в Персию сам. Мы часто слышим, что Александр Великий покорил мир; на самом деле он завоевал Персию – впрочем, в тогдашних условиях это и был почти «весь мир».
С Александром средиземноморский нарратив властно ворвался в нарратив Срединного мира. Александр мечтал слить два мира в один, объединить Европу и Азию. Свою столицу он собирался разместить в Вавилоне. Александр нанес Срединному миру глубокую рану и оставил незаживающий след. Во многих персидских мифах и сказаниях он появляется в виде величайшего героя, хоть и не вполне положительного (но и не полностью отрицательного). Его имя носит множество городов в мусульманском мире. Самый очевидный пример – Александрия, не столь очевидный – Кандагар, сейчас известный тем, что его считает своей столицей Талибан. Кандагар изначально назывался «Искандар» – так произносится имя Александра на Востоке; со временем «Ис» отпало, а «Кандар» превратилось в «Кандагар».
Но рана, нанесенная Александром, закрылась, над ней наросла новая ткань, и впечатление от одиннадцати лет его царствования в Азии поблекло. Однажды ночью в Вавилоне он внезапно умер: от гриппа, малярии, пьянства или от яда – этого никто не знает. В разных частях завоеванной территории он поставил наместниками своих полководцев, и, едва он умер, самые смелые из них объявили земли, которыми управляли, своими, и создали на них царства по эллинистическому образцу, просуществовавшие несколько сотен лет. Например, в Бактрийском царстве (ныне север Афганистана) скульпторы создавали статуи в греческом духе; позднее, когда с севера Индии в Бактрию просочилось буддистское влияние, два стиля в искусстве смешались, образовав так называемый греко-буддистский стиль.
Со временем, однако, эти царства ослабели, поблекло и греческое влияние, греческий язык вышел из употребления, и на поверхность снова вынырнул персидский субстрат. Явилась новая империя, занявшая почти ту же территорию, что и древняя Персия (хотя и поменьше). Новые правители называли себя парфянами и были искусными воинами. Парфия нерушимой стеной встала на пути у Рима, не позволив ему продвигаться на восток. Парфяне впервые начали использовать в армии катафрактов – всадников в тяжелых металлических доспехах на таких же закованных в доспехи лошадях, очень похожих на тех, что у нас ассоциируются с европейским Средневековьем. Эти парфянские рыцари напоминали ходячие за́мки. Но ходячие замки неуклюжи и малоподвижны; поэтому у парфян имелись и другие кавалерийские корпуса – легковооруженные, на лошадях без брони. Излюбленной боевой тактикой у них была следующая: в разгар битвы легкая кавалерия вдруг разворачивалась и пускалась прочь, притворяясь, что бежит с поля боя. Армия, с которой они сражались, теряла боевой порядок и бросалась за ними, подбадривая себя криками вроде «Держи их, ребята! Они бегут! Прикончим их!» – но вдруг парфяне разворачивались, обрушивались на эту дезорганизованную толпу и в несколько минут с ней расправлялись. Позднее эту тактику стали называть «парфянской стрелой»; это выражение сохранилось и до сего дня[6].
Изначально парфяне были кочевыми скотоводами и охотниками с гор к северо-западу от Персии; однако, приняв контекст старой Персидской империи, сделались неотличимы от персов. (Само их название «парфяне» – возможно, испорченное или диалектное «персы».) Их империя просуществовала несколько столетий, однако не оставила особого следа, поскольку мало интересовалась культурой и искусством, а «ходячие замки» по смерти воинов, в них обитавших, отправлялись в металлолом.
Однако в годы своего могущества парфяне покровительствовали торговле, и в границах их империи свободно передвигались караваны. Парфянскую столицу греки называли Гекатомпил, «сто ворот» – столько дорог сходились там вместе. На базарах в парфянских городах можно было услышать сплетни со всех концов империи и из сопредельных стран: и из греко-буддистских царств на востоке, и от индусов к югу от них, и от китайцев с дальнего востока, и от исчезающих эллинистических царств на западе, и от армян на севере… С римлянами парфяне общались мало, в основном встречались с ними в бою. Кровь цивилизации, сделавшая парфян персами, не пересекла эту границу, так что Средиземноморский и Срединный миры снова разошлись разными дорогами.
Примерно в то же время, когда началось правление парфян, в первый раз объединился Китай. В сущности, золотые годы первой китайской династии Хань почти точно совпадают с периодом парфянского владычества. На Западе почти одновременно с началом парфянского господства начали расширять свою империю римляне. В то время, когда Рим впервые победил Карфаген, парфяне взяли Вавилонию. Когда Юлий Цезарь разнес Галлию, власть Парфии в Срединном мире достигла вершины. В 53 году до н. э. парфяне разбили римлян в битве, захватив тридцать четыре тысячи легионеров и убив Красса, который вместе с Цезарем и Помпеем был соправителем Рима. Тридцать лет спустя парфяне нанесли чувствительное поражение Марку Антонию и установили границу между двумя империями по реке Евфрат. Во время рождения Христа парфяне всё еще продвигались на восток. Распространения христианства они почти не заметили: сами парфяне больше симпатизировали зороастризму, хотя и к нему были довольно равнодушны. Когда христианские миссионеры начали просачиваться на восток, парфяне им не мешали: религия вообще мало их интересовала.
Парфяне всегда жили в феодальной системе, власть в которой распределялась между многими слоями властителей. Со временем их имперская власть растворилась в этом фрагментированном феодализме. В III столетии н. э. один провинциальный мятежник сверг парфянскую власть и стал основателем династии Сасанидов; очень быстро Сасаниды овладели всей территорией, прежде принадлежавшей Парфии, и еще кое-чем сверх того. Направление культурных перемен они не меняли, лишь более эффективно организовали управление империей, стерли последние следы эллинистического влияния и завершили восстановление персидских структур. Они возводили монументальные скульптуры, огромные здания, впечатляющие города. Мощное возрождение пережил зороастризм – огонь и пепел, солнечный свет и тьма, Ахурамазда и Ахриман: он стал государственной религией. На запад шли из Афганистана буддистские монахи со своими проповедями, однако брошенные ими семена не возрастали на почве зороастрийской Персии, так что они повернули на восток: поэтому буддизм распространился в Китае, но не в Европе. К Сасанидскому периоду обращаются бесчисленные персидские сказания и легенды позднейших времен. Величайший из сасанидских царей, Хосров Ануширван, запомнился (персидским рассказчикам) как архетип «справедливого царя»; быть может, в их памяти он слился с Кей-Хосровом, третьим царем мифической первой династии Ирана, своего рода артурианской фигурой – главой персидского Камелота, которому служили самые доблестные воины[7].
Тем временем Римская империя распадалась. В 293 году император Диоклетиан разделил ее на четыре части ради административных целей: империя стала слишком велика и неповоротлива, чтобы править ею из единого центра. Но реформа Диоклетиана кончилась тем, что империя распалась надвое. Всё ее богатство сосредоточилось на востоке, а западная часть Римской империи начала рушиться. В нее переселялись племена германских кочевников, сокращались государственные службы, разрушались закон и порядок, приходила в упадок торговля. Закрывались школы, западные европейцы всё меньше читали и писали – и постепенно Европа погрузилась в так называемые Темные века. Римские города в Германии, Франции и Британии превратились в руины, общество упростилось и состояло теперь из воинов, священников и зависимых крестьян. Единственным институтом, связывавшим вместе разрозненные островки цивилизации, оставалось христианство, воплощенное в епископе Римском, которого скоро начали называть Папой.
Византийская империя и империя Сасанидов
А восточная часть Римской империи, со столицей в Константинополе, продолжала существовать. Местные жители по-прежнему называли ее Римом, однако для позднейших историков она выглядела как нечто новое, так что задним числом ей дали новое имя: Византийская империя.
Здесь находился центр православного христианства. В отличие от западного христианства, в православии не было фигуры, подобной Папе. В каждом городе со значительным христианским населением имелся свой верховный епископ, митрополит, и все митрополиты были более или менее равны, хотя епископ Константинопольский и считался «равнее других». Однако над ними всеми стоял император. Западное обучение, технологии, интеллектуальная деятельность сохранились только в Византии. Здесь писатели и художники продолжали создавать книги, картины и другие произведения; однако, став Византийской империей, восточный Рим более или менее исчез из западной истории.
Это утверждение многие оспорят – ведь, в конце концов, Византийская империя была христианской. Ее подданные говорили по-гречески, а ее философы… впрочем, о философах много говорить не стоит. Почти любой образованный западный человек слышал о Сократе, Платоне и Аристотеле, не говоря уже о Софокле, Вергилии, Таците, Перикле, Александре Македонском, Юлии Цезаре, Августе и многих других; но, кроме ученых, специализирующихся на византийской истории, едва ли кто-нибудь сможет назвать трех византийских философов, или двух поэтов, или хоть одного византийского императора после Юстиниана. Византийская империя существовала почти тысячу лет, но вряд ли многие назовут хотя бы пять событий, произошедших в ней за это время.
В сравнении с Древним Римом Византийская империя остается почти неизвестной; однако в своем регионе она была сверхдержавой, прежде всего потому, что не имела себе соперников, и потому, что ее столица, окруженный стенами Константинополь, был, возможно, самым неприступным городом, известным миру. К середине VI века византийцы правили большей частью Малой Азии и некоторыми частями региона, который мы сейчас называем Восточной Европой. Они противостояли Сасанидской Персии, второй региональной сверхдержаве. Сасаниды владели территорией, растянутой на восток до подножий Гималаев. Между двумя империями лежала полоса спорной территории, земли вдоль средиземноморского побережья, где скрещивались две мировые истории и шла постоянная борьба. А к югу, в тени обеих великих империй, лежал Аравийский полуостров, населенный множеством независимых племен. Такова была политическая конфигурация Срединного мира до рождения ислама.
2. Хиджра
В конце VI столетия христианской эры на побережье Аравии процветало множество городов, очагов торговли и коммерции. Арабы скупали товары в портах Красного моря, а затем везли их верблюжьими караванами через пустыню в Сирию и Палестину: так перевозили пряности, ткани и другие товары на продажу. Караваны ходили на север, на юг, на запад и на восток, так что арабы знали всё и о христианском мире и его идеях, и о Зороастре и его идеях. Среди арабов жило множество иудейских племен: они поселились здесь после того, как были изгнаны римлянами из Палестины. И арабы, и евреи были семитами и возводили свое происхождение к Аврааму (а через него к Адаму). Арабы считали, что происходят от Измаила, сына Авраама и его второй жены Агари. Истории, которые обычно связывают с Ветхим Заветом – Адам и Ева, Каин и Авель, Ной и его ковчег, Иосиф в Египте, Моисей и фараон и прочее – были частью и арабской традиции. Хотя большинство арабов в это время были язычниками-политеистами, а иудеи оставались решительными монотеистами, за исключением этого в том, что касалось культуры и образа жизни, эти две группы были практически неразличимы: иудеи в этом регионе говорили по-арабски, и их племенная структура очень напоминала арабскую. Некоторые арабы были кочевниками-бедуинами и жили в пустыне, другие обитали в городах. Мухаммед, Пророк ислама, родился и вырос в космополитическом городе Мекка близ побережья Красного моря.
Жители Мекки торговали всем на свете; но самым крупным и престижным их бизнесом была религия. В Мекке имелись храмы, по меньшей мере, сотни языческих божеств с именами вроде Хубал, Манат, Аллат, аль-Узза или Фальс. В город стремился мощный поток паломников, желавших посетить здесь храмы, исполнить ритуалы, а заодно и подзаработать; так что Мекка обладала развитой туристической инфраструктурой – гостиницами, тавернами, лавками, всевозможными услугами для пилигримов.
Мухаммед родился около 570 года. Точная дата нам неизвестна, поскольку в то время никто не обратил на него особого внимания. Отец его был бедняком и умер, когда Мухаммед был еще во чреве матери, оставив жену буквально без гроша. Затем, когда Мухаммеду было всего шесть лет, умерла и его мать. Хоть он и относился к курайшитам, одному из самых могущественных племен в Мекке, это мало ему помогало, поскольку Мухаммед принадлежал к одному из беднейших кланов этого племени, Бану («дом» или «клан») Хашим. Есть ощущение, что мальчик рос, остро чувствуя себя сиротой без роду, без племени. Впрочем, он не был брошен на произвол судьбы; его взяли на попечение близкие родственники. Сперва мальчик жил с дедом, а после его смерти – с дядей Абу Талибом, который вырастил его как сына. Однако факт, что в рамках своей культуры мальчик был никем – и за пределами дома дяди, быть может, сталкивался с презрением и пренебрежением, выпадавшим на долю сирот. Детство заронило в нем семя глубокого сострадания к вдовам и сиротам, пронесенного через всю жизнь.
Когда Мухаммеду было двадцать пять, богатая вдова-купчиха по имени Хадиджа наняла его, чтобы он водил ее караваны и вел ее дела. В целом арабское общество было не слишком благосклонно к женщинам, однако Хадиджа унаследовала состояние своего мужа; и то, что ей удалось его сохранить и приумножить, говорит о незаурядном уме и силе духа. Взаимное уважение и привязанность привели Мухаммеда и Хадиджу к браку; их супружеский союз, связанный теплыми чувствами, просуществовал четверть века, до смерти Хадиджи. И хотя Аравия была полигамным обществом и мужчине здесь редко случалось иметь всего одну жену – вплоть до смерти Хадиджи Мухаммед больше не женился.
Как видим, став взрослым, прежний сирота оказался весьма успешен и в деловой, и в личной жизни. Он заработал себе репутацию искусного переговорщика, и спорящие нередко приглашали его рассудить их спор. Однако, приближаясь к сорока годам, Мухаммед начал страдать от того, что мы назвали бы кризисом среднего возраста. Его беспокоил смысл жизни. Оглядываясь вокруг себя, он видел богатое, процветающее общество; но среди этого всеобщего преуспеяния питались скудной милостыней вдовы и голодали сироты. Почему так происходит?
Мухаммед завел привычку время от времени удаляться в пещеру на горе и там предаваться размышлениям. Там однажды и настиг его опыт, точная суть которого остается тайной, поскольку до нас дошли об этом разные истории – быть может, основанные на том, как по-разному рассказывал об этом сам Мухаммед. Установившаяся традиция гласит, что ему явился ангел Гавриил. Согласно одному преданию, Мухаммед рассказывал, что уснул и, проснувшись, обнаружил на себе «шелковое покрывало с какими-то надписями»[8]. По наиболее распространенной версии, это была личная встреча, разговор, произошедший, когда Мухаммед, размышляя в глубокой тьме пещеры, вдруг ощутил чье-то мощное и пугающее присутствие: кто-то еще был в пещере с ним рядом. Вдруг он почувствовал, как кто-то схватил его сзади, да так, что он не мог дышать. А затем раздался голос – голос, который Мухаммед не столько слышал, сколько ощущал всем телом; и он приказал: «Читай!»
Мухаммед как-то сумел выдавить из себя, что не умеет.
– Читай! – снова приказал голос.
И снова Мухаммед отвечал, что не умеет, да и не понимает, что читать; но ангел – голос – импульс – вновь прогремел у него в мозгу и в сердце: «Читай!» И Мухаммед ощутил, как в сердце его рождаются слова, исполненные грозного величия, и начал читать:
Мухаммед спустился с горы, дрожа от страха, думая, что, должно быть, им овладел джинн – злой дух. Выйдя из пещеры, он ощутил присутствие, наполняющее мир до самого горизонта. Согласно некоторым рассказам, он увидел свет, имеющий форму или образ человеческий, но от этого еще более грозный и пугающий. Дома он рассказал о случившемся Хадидже, и та заверила мужа, что он в здравом уме, что ему действительно явился ангел и что он призван служить Богу. «Я верю в тебя», – сказала она. Так Хадиджа стала первой последовательницей Мухаммеда – первой мусульманкой.
Сперва Мухаммед проповедовал лишь близким родственникам и друзьям. Некоторое время новых откровений не было, и это его угнетало: ему казалось, что он потерпел неудачу. Но затем откровения начали являться снова. Постепенно Мухаммед стал рассказывать о своих откровениях всё чаще и всё более открыто, пока наконец не начал проповедовать по всей Мекке: «Есть лишь один Бог, подчинитесь его воле, или будете обречены на ад!» – и уточнял, что значит подчиниться воле Божьей: бросить разврат, пьянство, оставить жестокость и тиранию, уделять внимание бедам кротких и нищих, помогать беднякам, быть справедливыми и, несмотря ни на что, стремиться к высшему благу.
Среди множества храмов в Мекке была одна почитаемая святыня – храм кубической формы, в фундаменте которого был один отполированный черный камень, как говорили, давным-давно упавший с небес, быть может, метеорит. Этот храм назывался Кааба, и в местных преданиях говорилось, что возвел его сам Авраам с помощью своего сына Измаила. Мухаммед считал себя потомком Авраама и знал о его бескомпромиссном единобожии. На самом деле Мухаммед не думал, что учит чему-то новому: он считал, что лишь обновляет то, чему учил Авраам (и бесчисленные другие пророки), поэтому проповедовал в Каабе. Этот храм, говорил он, должен стать единственным в Мекке – храмом Аллаха.
«Аль» – по-арабски определенный артикль, а «лах», стяженная форма от «илах», означает «бог». Итак, Аллах – это просто «Бог». Вот ключевая мысль ислама: Мухаммед говорил не о каком-то «том боге» или «этом боге». Он не говорил: «Верьте в бога, именуемого Лах, ибо он – сильнейший и величайший из богов», не говорил даже, что Лах – единственный истинный бог, а все остальные – ложные. Можно думать нечто подобное и всё равно представлять себе Бога как отдельное существо, обладающее сверхъестественными силами, может быть, кого-то вроде Зевса – могущественное существо, которое наслаждается бессмертием, способно одной рукой поднять сотню верблюдов, и нет на свете второго, подобного ему. Такова будет вера в одного бога. Но Мухаммед предлагал нечто иное и более возвышенное. Он учил: есть один лишь Бог, всё охватывающий, всё включающий в себя, слишком универсальный, чтобы связывать его с какими-то конкретными образами, атрибутами, ограничениями. Есть один лишь Бог, а всё прочее – Его творение: эту весть нес он всем, кто был готов слушать.
Лидеры делового мира Мекки начали ощущать в проповеди Мухаммеда угрозу, поскольку делали хорошие деньги на религиозном туризме; если эта идея единого Бога укоренится, страшились они, поклонники всех иных богов перестанут посещать Мекку, и их бизнес рухнет. (По иронии судьбы, в наше время более миллиона людей приезжают в Мекку каждый год, чтобы поклониться Каабе: этот ритуал стал самым многолюдным ежегодным собранием на земле!)
Кроме того, большие деньги делались в Мекке на выпивке, игорных притонах, проституции и тому подобных развлечениях, и местные коммерсанты не желали терпеть человека, выступающего против того, что принесло им богатство – пусть у него и была всего горстка последователей, и многие из них ничтожные бедняки или рабы. Впрочем, надо сказать, не все из них были ничтожными бедняками и рабами: были среди них богатые и уважаемые купцы Абу Бакр и Усман, а скоро в их число вошел великан и силач Умар, прежде злейший враг Мухаммеда. Тенденция была тревожная.
На протяжении почти двенадцати лет Абу Талиб, дядя Мухаммеда, защищал его от любой критики. По убеждению большинства мусульман, сам Абу Талиб так и не обратился в ислам, но защищал племянника из личной преданности и любви – и слово его имело вес. Хадиджа также всегда оставалась на стороне мужа, и ее поддержка была для него бесценна. Однако в один ужасный год оба самых дорогих для Мухаммеда человека, дядя и жена, скончались, оставив его беззащитным перед врагами. В этом же году семеро старейшин племени курайшитов решили убить Мухаммеда во сне и так избавиться от смутьяна, наносящего ущерб экономике. Возглавил заговор один из нескольких дядей Мухаммеда. В сущности, все семеро заговорщиков приходились Мухаммеду родственниками, но это не смягчило их решимость.
По счастью, Мухаммед вовремя узнал о заговоре и вместе с двумя близкими друзьями придумал, как ему противостоять. Один из этих друзей был его двоюродный брат Али, подросток, которому вскоре предстояло жениться на дочери Мухаммеда Фатиме и стать Пророку зятем. Другой – его лучший друг Абу Бакр, первый последователь Мухаммеда за пределами семейного круга и ближайший его советчик, которому скоро предстояло стать Мухаммеду тестем.
Пророк уже встречался с посланниками из Ясриба, еще одного города близ побережья Красного моря, в двухстах пятидесяти милях к северу от Мекки. Этот город был не торговым, а скорее сельскохозяйственным – и страдал от постоянных конфликтов, ибо его населяли представители нескольких враждующих племен. Жители Ясриба хотели, чтобы какой-нибудь посторонний человек, честный и справедливый, приехал и стал модератором на переговорах между племенами; они надеялись, что, если уступят такому человеку судебную власть, он сможет принести в город мир. У Мухаммеда была репутация справедливого и умелого модератора, он уже играл подобную роль в нескольких серьезных спорах, так что ясрибцы решили, что этот человек им подойдет. Несколько жителей Ясриба посетили Мекку, чтобы увидеться с Мухаммедом, и были им совершенно очарованы. Они обратились в ислам и пригласили Мухаммеда приехать в Ясриб и стать судьей в их бесконечных спорах, чтобы принести городу мир; и Пророк согласился.
Убийство Мухаммеда было назначено на сентябрьскую ночь в 622 году н. э. Этой ночью Пророк и Абу Бакр бежали в пустыню. Али потихоньку лег в постель Мухаммеда, чтобы казалось, что он все еще здесь. Убийцы, ворвавшись и обнаружив в постели Али, пришли в ярость, однако пощадили мальчика и отправили за Пророком отряд преследователей. Мухаммед и Абу Бакр успели добраться лишь до пещеры неподалеку от Мекки; однако легенда гласит, что, стоило им туда войти, как паук заплел вход в пещеру своей паутиной. Преследователи, проходя мимо, увидели эту паутину, рассудили, что в пещере никого быть не может, и пошли дальше. Мухаммед и Абу Бакр спокойно добрались до Ясриба, куда к тому времени уже переселились некоторые последователи Мухаммеда, а вскоре к ним присоединились и остальные. Большей части этих переселенцев из Мекки пришлось бросить дома и всё свое достояние, порвать с другими членами племени и даже с собственными семьями, отказавшимися обращаться в ислам. Но, по крайней мере, теперь они были в безопасности – и более того, жили в городе, куда их вождя Мухаммеда пригласили для исполнения высшей власти, для того, чтобы стать арбитром в спорах между враждующими племенами.
Верный своему обещанию, Мухаммед сел за стол переговоров между племенами и предложил им заключить договор – так называемый Мединский пакт. В договоре было сказано, что город становится конфедерацией, каждому племени предоставляется право жить по своей вере и обычаям, однако все горожане подчиняются законам, призванным хранить мир. Свои внутренние дела члены племен разбирают сами, согласно своим обычаям, а суд в межплеменных распрях переходит к Мухаммеду. Важнее же всего, что все подписавшие договор, как мусульмане, так и немусульмане, поклялись вместе с остальными защищать Медину от внешних врагов. Этот документ называют первой письменной конституцией, хотя в сущности это было, скорее, многостороннее соглашение.
Кроме того, Мухаммед поставил по одному мусульманину из Ясриба наставлять каждую семью мусульман из Мекки и помогать им. Местный должен был принять приезжих у себя дома, помочь им укорениться на новом месте и начать новую жизнь. С тех пор мусульмане из Ясриба начали называться «ансарами», то есть «помощниками».
Изменилось и название города. Ясриб стал Мединой, что означает просто «город» (сокращение от выражения «город пророка»). Переселение мусульман из Мекки в Медину стали называть Хиджра. Дюжину лет спустя, когда мусульмане создали собственный календарь, они начали отсчет времени от этого события, чувствуя, что Хиджра знаменовала собой поворотный пункт истории и их судеб, момент, разделивший все время на «до Хиджры» (д. Х.) и «после Хиджры» (п. Х.).
Некоторые религии отсчитывают свое основание с даты рождения основателя, другие с даты его смерти, третьи – с ключевого момента просветления своего пророка, его главной встречи с Богом. В буддизме, например, исходным считается момент, когда Сиддхартха Гаутама, сидя под деревом бодхи, достиг просветления. Христианство приписывает ключевое религиозное значение смерти и воскресению Христа (а также его рождению). Ислам, напротив, уделяет рождению Мухаммеда мало внимания. Я вырос мусульманином, но не знал, когда он родился, поскольку в Афганистане эта дата никак специально не отмечалась. В некоторых других странах, как в Египте, этот день отмечается – однако ничего похожего на христианское Рождество, никакого «Рождества Мухаммеда» в исламе нет.
Ночь откровения в пещере для благочестивых мусульман стала священным праздником: ее называют Ночью Силы, Лейлат аль-Кадр, и выпадает она обычно на двадцать седьмой день Рамадана, месяца поста, или близко к нему. Но в историческом календаре мусульман это событие произошло за десять лет до истинного начала новой эры – Хиджры.
Почему же сделался так важен переезд из одного города в другой? Хиджра занимает среди событий мусульманской истории такое почетное место, поскольку знаменует собой рождение мусульманской общины, Уммы, как называют ее в исламе. До Хиджры Мухаммед был проповедником с горсткой последователей. После Хиджры – стал лидером общины, которая обращалась к нему за законодательством, политической властью и общественным руководством. Само слово Хиджра обозначает «разрушение уз». Люди, присоединившиеся к общине в Медине, отказались от прежних племенных обязательств и утвердили свою лояльность этой новой группе: эта община должна была стать альтернативой обществу Мекки времен детства Мухаммеда – так что перед нами не только новая религия, но и масштабный социальный проект.
Этот социальный проект, воплотившийся в Медине после Хиджры, и составляет сущность ислама. Ислам – определенно религия; однако с самого начала (если брать за «начало» Хиджру) он представлял собой и политическую организацию. Верно, ислам объясняет, как быть хорошим человеком; верно, всякий благочестивый мусульманин надеется, выполняя эти рекомендации, попасть на небеса; однако вместо того, чтобы сосредоточиться на индивидуальном спасении, ислам предлагает план создания праведной общины. Отдельные люди «зарабатывают» себе место на небесах, становясь членами этой общины и участвуя в исламском социальном проекте – проекте строительства мира, в котором сироты не будут заброшены, а вдовы не будут голодать, скитаться и бояться всего на свете.
Едва Мухаммед стал лидером в Медине, люди начали приходить к нему за советами по всем жизненным вопросам, большим и малым: как воспитывать детей, как правильно мыть руки, какую сделку считать честной, что делать с ворами, и так далее. Вопросы, которые во многих других общинах решало бы множество специалистов – судей, законодателей, политических лидеров, врачей, учителей, полководцев и так далее – здесь оказались в ведении одного-единственного Пророка.
Тексты Корана, полученные Мухаммедом в Мекке, целиком написаны примерно таким языком:
Читая стихи, открытые в Медине, можно найти куда более живые, страстные, лирические пассажи; однако есть среди них и такие:
Аллах заповедует вам относительно ваших детей: мужчине достается доля, равная доле двух женщин. Если все дети являются женщинами числом более двух, то им принадлежит две трети того, что он оставил. Если же есть всего одна дочь, то ей принадлежит половина. Каждому из родителей принадлежит одна шестая того, что он оставил, если у него есть ребенок. Если же у него нет ребенка, то ему наследуют родители, и матери достается одна треть. Если же у него есть братья, то матери достается одна шестая. Таков расчет после вычета по завещанию, которое он завещал, или выплаты долга. Ваши родители и ваши дети – вы не знаете, кто из них ближе и приносит вам больше пользы. Таково предписание Аллаха. Воистину, Аллах – Знающий, Мудрый.
Законодательство – новая тема и новый жанр, появившийся у мусульман в Медине.
После Хиджры арабы в Медине постепенно обратились в ислам, однако три иудейских племени, живших в городе, в основном противились обращению, и со временем между ними и мусульманами начались трения. Среди арабов тоже встречались недоброжелатели Мухаммеда – в основном те, кого он отодвинул от власти, хоть они и тщательно скрывали свои чувства.
Тем временем племя курайшитов не прекратило своих попыток убить Мухаммеда, хоть он и жил теперь в двухстах пятидесяти милях от них. Вожди курайшитов не только назначили за голову Мухаммеда огромную награду в сотню верблюдов, но и стремились стереть с лица земли всю его общину. Богатейшие купцы Мекки отправили в путь караваны, чтобы профинансировать нападение на Медину. В ответ Мухаммед со своими мусульманами начал нападать на эти караваны (это помогло разрешить еще одну проблему, с которой столкнулись эмигранты из Мекки: чем поддержать себя теперь, когда они потеряли работу и всё свое добро).
Через год таких рейдов мекканцы решили повысить ставки. Тысяча жителей Мекки, вооружившись, отправились в поход, чтобы покончить с этими выскочками. Мусульмане встретили их в месте, называемом Бадр, силами всего трехсот человек – и одержали решительную победу. Коран говорит о битве при Бадре как о доказательстве, что исход любого боя, каковы бы ни были силы противников, решает Аллах.
До Бадра некоторые бедуинские племена находились на службе у мекканских купцов в качестве телохранителей. После Бадра эти племена начали переходить на сторону их противника. Растущая сплоченность мусульманской общины в Медине стала тревожить иудейские племена. Одно из трех племен отказалось соблюдать Мединский пакт и попыталось поднять против Мухаммеда восстание, чтобы вернуть прежние порядки – однако это восстание потерпело неудачу, и племя было изгнано из Медины.
Наконец курайшиты действительно стали серьезной причиной для беспокойства. Казалось, они стремились не столько уничтожить Мухаммеда, сколько поглубже закопать себя. В 3 году п. Х. они решили победить мусульман, воспользовавшись пока сохраняющимся численным превосходством. Свою армию они увеличили втрое: теперь на Медину двинулись три тысячи человек. Мусульмане же смогли набрать всего девятьсот пятьдесят воинов. Снова соотношение три к одному – но важно ли это после Бадра? Важно лишь одно: Аллах на их стороне.
Вторая из трех прославленных битв ислама состоялась в местечке под названием Ухуд. Поначалу казалось, что мусульмане снова побеждают; однако, когда мекканцы начали отступать, несколько мусульман нарушили прямой приказ Мухаммеда – вышли из строя и в беспорядке бросились бежать через поле, преследуя отступающих, чтобы не упустить свою долю военной добычи. Но тут мекканцы, под командованием Халида ибн аль-Валида, военного гения, который позже обратился в ислам и стал одним из ведущих полководцев Уммы, ударили с тыла! При Ухуде сам Пророк был ранен, семьдесят мусульман убиты, а из оставшихся многие бежали. Умма не погибла, но битва окончилась серьезным и болезненным поражением.
Эти первые сражения в исламской истории, по обычным историческим масштабам, были так ничтожны, что их даже трудно назвать битвами. Однако каждая из них включена в мусульманское богословие и наделена своим значением. Так, битва при Бадре показала, что исход сражения определяют не материальные факторы, а воля Аллаха. Но битва при Ухуде поставила перед мусульманами тяжелый богословский вопрос. Если Бадр показал мощь Аллаха – что показал Ухуд? Что Аллах тоже иногда проигрывает? Что Он вовсе не всемогущ, как учит о нем Мухаммед?
Но нет, Мухаммед обрел в поражении совсем иную мораль. Аллах, объяснил он, на этот раз позволил мусульманам проиграть, чтобы преподать им урок. Мусульмане, сообщество праведников земных, призваны сражаться за правое дело. Вместо этого при Ухуде они забыли о своей миссии и бросились за добычей, презрев прямой приказ Пророка – и так утратили расположение Аллаха. Божественная поддержка не дается по умолчанию: мусульмане должны заслужить расположение Аллаха, делая то, что им заповедано, и подчиняясь Его воле. Такое объяснение поражений стало образцом, к которому мусульмане часто обращались и в последующие годы, например, после монгольского «холокоста» XIII века, когда кочевники-захватчики из Центральной Азии овладели большей частью мусульманского мира, а также в ответ на господство Запада, которое началось в XVIII веке и длится по сей день.
Следующее свое нападение курайшиты планировали два года. Призвав на помощь союзников из других племен, они собрали армию в десять тысяч человек – для того времени и места цифра неправдоподобно огромная. Услыхав о том, что эти силы движутся на Медину, Мухаммед приказал мусульманам окружить город рвом. Курайшиты прибыли на верблюдах, которые не могли перебраться через ров. Тогда, разъярившись, они решили взять Медину в осаду и уморить горожан голодом.
Однако оборонительная стратегия сорвала секретный план, на который полагались курайшиты. После злосчастной битвы при Ухуде выяснилось, что с мекканцами сотрудничает еще одно иудейское племя. Как и первое, оно было осуждено и отправлено в изгнание. Третье племя, Бану Курайза, объявило о своей верности Мединскому пакту. Но теперь, в ходе Битвы у рва, его вожди тайно сговорились с курайшитами и пообещали напасть на мусульман с тыла, пока силы мекканцев будут атаковать их с фронта.
Но лобовой атаки так и не произошло, и в конце концов заговорщики из Медины потеряли терпение. Тем временем и осаждающие силы начали разваливаться: ведь они представляли собой союз племен, большая часть которых не враждовала с мусульманами и согласилась участвовать в войне лишь из благорасположения к своим союзникам-курайшитам. Битвы всё не было, и они начинали нервничать. Когда случился ураган – бедствие, в этих краях нередкое – иные племена рассеялись, а затем и сами курайшиты снялись с места и отправились домой.
В результате Бану Курайза оказались в тяжелом положении. Их заговор был раскрыт, а союзники разошлись по домам. Мухаммед отдал под суд всё племя, назначив судьей одного из своих последователей, когда-то призвавших его в Медину. Суд признал племя виновным, и судья провозгласил, что вина их – в измене, а наказание за измену – смерть. Некоторые наблюдатели возражали против такого приговора, но Мухаммед его одобрил, и около восьмисот мужчин-иудеев были казнены на площади, а женщины и дети их племени отправлены в изгнание, к племенам, изгнанным ранее.
Вся эта драма глубоко поразила Аравию. Суд над Бану Курайза и их казнь показали, что мединские мусульмане не шутят. В строго военном смысле Битва у рва окончилась вничью; но курайшиты с такой помпой шли на войну, так гордились своей силой в десять тысяч воинов, что отсутствие победы для них стало равнозначно поражению – и это поражение внесло свой вклад в растущий миф о непобедимости мусульман, создающий впечатление, что перед нами не просто еще одно сильное племя, но нечто странное, доселе неслыханное. Мусульмане вели совершенно иную жизнь, исполняли собственные религиозные ритуалы; у них был вождь, который, если возникали какие-то проблемы, входил в транс и передавал советы, полученные, как он говорил, от сверхъестественного помощника, столь могущественного, что с ним мусульмане не боялись вступать в бой с армией, втрое их превосходящей.
Кто же был этот помощник?
Поначалу, быть может, многие необращенные думали: «Это какой-то могущественный бог». Но постепенно до них доходила главная мысль ислама: не «какой-то», а один-единственный Бог, единственно возможный. И что, если Мухаммед говорит о себе правду – если он действительно единственный человек, находящийся «на прямой связи» с творцом вселенной?
Найти кого-то, кто согласится убить этого человека, становилось всё труднее. Трудно было отыскать и воинов, готовых сражаться с его силами. После Битвы у рва ручеек обращений в ислам превратился в мощный поток. Легко предположить, что люди обращались из эгоистических побуждений, желая быть на стороне победителя. Но мусульмане считают, что дело было в чем-то большем. В присутствии Мухаммеда, верят они, люди переживали религиозный опыт.
Мухаммед никогда не претендовал на обладание сверхъестественными способностями. Не говорил, что способен оживлять мертвых, ходить по воде или возвращать зрение слепым. Он утверждал лишь одно: его устами говорит Бог – хотя отнюдь не всякое слово из его уст есть слово Божье. Иногда устами Мухаммеда говорил только сам Мухаммед. Как же люди должны были понимать, где Бог, а где Мухаммед?
По-видимому, в то время это было очевидно. Сейчас мусульмане при чтении Корана используют особый способ произношения, называемый кираат. Звук этот непохож ни на какие другие звуки, производимые человеческим голосом. Он музыкален, произносится медленно и нараспев, но это не пение. Он вызывает сильные чувства даже у тех, кто не понимает слов. Каждый, кто исполняет кираат, делает это по-своему, но каждое прочтение ощущается как подражание, или воспроизведение, или истолкование некоего мощного подлинника. Когда Коран излагал Мухаммед – должно быть, он делал это именно таким голосом, эмоциональным и проникновенным. Слыша Коран от Мухаммеда, люди не только слушали слова, но и воспринимали их эмоциональную силу. Возможно, поэтому мусульмане настаивают на том, что ни один перевод Корана Кораном не является. Истинный Коран неразделим: в нем важны не только слова и их значения, но и сами звуки, и даже внешний вид букв, которыми записан Коран в своей изначальной форме. Мусульмане полагают, что силой, обращавшей людей в ислам, был не сам Мухаммед, а ниспосылаемый через него Коран.
Еще один фактор привлекал людей в общину и побуждал верить утверждениям Мухаммеда. В этой части света постоянно шли военные стычки – как, по-видимому, и в любом месте, населенном небольшими кочевыми племенами, торговля между которыми легко смешивается с разбойничьими набегами и переходит в набеги (то же можно сказать о лесах востока Северной Америки до Колумба, или о Великих Равнинах вскоре после него). Добавьте к этому арабскую традицию кровной мести, передающейся из поколения в поколение, добавьте сложный узор нестойких племенных союзов, которыми была отмечена история полуострова в то время – и получите мир, сочащийся непрерывным взаимным насилием.
Везде, где побеждал Мухаммед, он наставлял людей жить друг с другом в мире, и новообращенные выполняли это требование. Он вовсе не призывал мусульман отказаться от насилия как такового: исламская община, не колеблясь, защищала себя. Мусульмане по-прежнему вели войны, но не друг с другом; свою агрессивную энергию они выплескивали на «внешних», угрожающих их существованию. Те, кто присоединялся к Умме, сразу входили и в Дар-аль-Ислам, что означает «область повиновения (Богу)», но подразумевает также и «область мира». Все прочие жили в Дар-аль-Харб, области войны. Но тем, кто присоединился к Умме, больше не приходилось опасаться удара в спину – по крайней мере, от собратьев-мусульман.
Кроме того, обратиться значило присоединиться к вдохновляющему социальному проекту: созданию справедливого сообщества равных. Чтобы это сообщество не погибло, нужно сражаться, поскольку у Уммы и ее проекта есть безжалостные враги. Слово «джихад» никогда не означало «священную войну» или «насилие». В арабском есть и другие слова, более однозначно применимые к войне и сражению (и они используются в Коране). Самый точный перевод слова «джихад» – «борьба», со всеми теми коннотациями, которые имеет это слово в риторике знакомых Западу движений за социальную справедливость: борьба благородна, когда ведется за благую и справедливую цель, а если цель требует «вооруженной борьбы» – что ж, благая цель освящает средства.
В течение следующих двух лет племена по всему Аравийскому полуострову начали принимать власть Мухаммеда, обращаться в ислам и присоединяться к общине. Однажды ночью Мухаммеду приснилось: он возвращается в Мекку и обнаруживает, что все там поклоняются Аллаху. Наутро он приказал своим последователям собираться в паломничество. Взяв с собой четырнадцать сотен мусульман, он проехал двести миль до Мекки. Они пришли невооруженными, несмотря на историю недавней вражды, однако битвы не произошло. Город закрыл перед мусульманами ворота, но старейшины курайшитов вышли и заключили с Мухаммедом договор: в этом году мусульмане в Мекку не войдут, однако смогут вернуться и совершить обряд паломничества в следующем году. Очевидно, курайшиты понимали, что игра окончена.
В 6 году п. Х. мусульмане вернулись в Мекку и посетили Каабу; никаких столкновений при этом не произошло. А еще два года спустя старейшины Мекки без боя сдали город Мухаммеду. Прежде всего Пророк сокрушил всех идолов в Каабе и объявил этот куб с черным камнем в основании самым святым местом мира. Некоторые бывшие враги Мухаммеда ворчали и высказывали угрозы; но в целом ветер переменился. Мухаммед объединил под своим знаменем практически все арабские племена, и впервые на памяти людской в Аравии установился мир.
В 10 году п. Х. (632 году н. э.) Мухаммед совершил еще одно паломничество в Мекку и произнес там свою последнюю проповедь. Он возвестил собравшимся, что жизнь и имущество каждого мусульманина должны быть для них священны, сказал о том, как важно уважать права всех людей, в том числе и рабов, признавать, что у женщин есть права на мужчин, так же, как и у мужчин на женщин, и о том, что никто среди мусульман не должен стоять выше или ниже других, кроме как в добродетели. Еще он сказал, что он – последний из Посланников Божьих, и после него откровений человечеству более не будет[11].
Вскоре после возвращения в Медину Мухаммед заболел. Горя в лихорадке, он ходил из дома в дом, навещал своих жен и друзей, с каждым проводил немного времени и прощался. Скончался он на руках у своей жены Айши, дочери старого друга Абу Бакра, положив голову ей на колени.
Кто-то вышел и сообщил новость собравшейся у дома встревоженной толпе. Силач Умар, один из самых верных и преданных, но и самых горячих и порывистых сподвижников Мухаммеда, вскочил на ноги и вскричал, что оторвет руки и ноги любому, кто станет распространять эту ложь. Мухаммед умер? Быть такого не может!
Старший и более здравомыслящий Абу Бакр вошел в дом, чтобы выяснить правду. Несколько минут спустя он вновь появился и объявил: «О мусульмане! Те из вас, кто поклонялись Мухаммеду – знайте, что ныне Мухаммед мертв. Те, кто поклонялись Аллаху – знайте, что Аллах жив и бессмертен».
Эти слова усмирили и ярость Умара, и его отрицание реальности. Позже он рассказывал друзьям: ему показалось, что земля ушла из-под ног. Этот богатырь рухнул наземь и разразился рыданиями, осознав горькую истину: Посланник Божий мертв.
3. Рождение халифата
Верующие мусульмане рассматривают всю жизнь Мухаммеда как религиозную метафору, проясняющую смысл нашего существования; однако со смертью Пророка это религиозное событие не заканчивается. Оно продолжается в правлении четырех его наследников, именуемых Рашидун (что можно перевести как «праведные» или «верно руководимые»[12]): Абу Бакра, Умара, Усмана и Али. Вся эта история, от откровения в пещере до Хиджры и до смерти последнего из четырех наследников Пророка почти сорок лет спустя, составляет ключевой религиозный сюжет ислама, аналогичный тайной вечере, распятию и воскресению Иисуса Христа в христианстве.
В эпоху, когда возник ислам, грамотность была широко распространена. Люди в то время вели дневники, писали письма, составляли бюрократические документы и так далее. Этот исторический период широко и богато задокументирован. Казалось бы, и происхождение ислама должно быть точно задокументировано, а не овеяно легендами. Однако то, что мы знаем о жизни и временах четырех наследников Пророка, исходит в основном из истории, написанной много десятилетий спустя автором по имени Ибн Исхак, умершим в 151 году п. Х. (768 году н. э.).
Ибн Исхак происходил из долгой династии хранителей преданий – архивистов устной культуры, мужчин и женщин, чья работа состояла в том, чтобы собирать, запоминать и пересказывать рассказы о значительных событиях. Он первый в своем роду записал всё, что знал, однако бо́льшая часть его книги оказалась утрачена. Но, пока она не исчезла, другие авторы цитировали ее, ссылались на нее, включали выдержки из нее в собственные труды, составляли ее краткие синопсисы, пересказывали ее истории. (В наше время некоторые ученые даже пытаются реконструировать труд Ибн Исхака на основе фрагментов, найденных в других работах.)
Одним из историков, использовавших Ибн Исхака как свой основной источник, стал Ибн Джарир аль-Табари, умерший приблизительно через триста лет после Хиджры. Он написал «Историю пророков и царей» в тридцати девяти книгах, которую начал с Адама и окончил на 292 годе п. Х. (915 годе н. э.) Его книга дошла до наших дней, и бо́льшую часть преданий и подробностей о Мухаммеде и его наследниках мы черпаем оттуда. Это он рассказывает нам, какого цвета были у этих людей волосы, сколько верблюдов, какие блюда они предпочитали. Он включает в свою историю «от первого лица» их речи и беседы. Однако его историю сложно читать как повествование с единым сюжетом; каждый рассказ у него упакован в длинный список имен, называемый иснад, «цепь людей, передавших рассказ»: «Х сообщает, что Y рассказал ему, что слышал от Z…» – и только потом сама история. После каждой истории Табари предлагает другую ее версию, также упакованную в иснад: «А сообщает, что слышал от Б, что ему рассказал В, что Г рассказывал эту историю так-то…» – и дальше новый вариант. Какая версия правдива, Табари не сообщает – предоставляет решать это читателю. На протяжении столетий писатели сочиняли свои версии самых увлекательных историй, какие-то из них становились популярными, переходили в устный фольклор и постепенно превращались в исламскую версию «библейских историй», которые рассказывали детям – таким, как я – старшие до́ма и учителя в начальных школах.
В целом эти истории сохранили для нас страстную человеческую драму, развернувшуюся в первые двадцать девять лет после смерти Пророка: историю мощных характеров, борющихся с эпическими бедствиями, историю, полную эпизодов, которые вызывают трепет или разрывают сердце. Пересказывая эти истории, вполне возможно занимать ту или другую сторону – там есть разные стороны, вполне возможно рассуждать о мотивах героев и судить об их решениях.
С другой стороны, эти рассказы приобрели статус аллегорий: различные суждения и интерпретации поддерживают различные учения и представляют разные богословские позиции. Мы не можем проверить достоверность этих фактов так, как проверяют ее журналисты – беспристрастные свидетельства из первых рук до нас не дошли. У нас есть лишь рассказ о рассказе о рассказе, как бы просеянный сквозь сито, и в ходе этого процесса сюжетное «сырье», лежащее на поверхности, приобрело мифологическое значение.
Итак, вот эта история – так, как рассказывают ее мусульмане.
Первый халиф (11–13 годы п. Х.)
Едва умер Мухаммед, община столкнулась с огромной проблемой. Встали вопросы «кто станет нашим следующим лидером?» и «что будет представлять собой наш следующий лидер?». Когда умирает святой, люди не в силах просто поставить на его место другого святого: святость нельзя определить голосованием, она не передается по наследству – она просто возникает. И если на место одного святого не приходит следующий – что ж, люди разочарованы, но жизнь продолжается. Напротив, когда умирает царь, никто не говорит: «А здорово будет, если когда-нибудь у нас появится еще один царь!» Его смерть образует брешь, которую нужно заделать немедленно.
Когда умер Пророк Мухаммед, его община потеряла сразу и святого, и правителя. Он был незаменим – но кто-то должен был занять его место. Умма не могла существовать без лидера.
Однако новому лидеру необходимо было стать не просто царем – ведь и община, которую ему предстояло возглавить, не была похожа на все прочие. Ее члены верили, что она воплощает в себе откровение, существует, дабы выражать волю Аллаха и преображать мир. Одного ума, храбрости, физической силы и тому подобных черт вождю такой общины мало. Он должен обладать неким особым религиозным дарованием или силой. Но наследник Мухаммеда уже не будет посланником Божьим, непосредственно от Бога получающим руководство и советы – ведь сам Мухаммед сказал, что после него пророков больше не будет. Итак, этот лидер не может быть ни просто царем, ни посланником Божьим: кем же ему быть?
Любопытно, что новорождённая мусульманская община не задумывалась над этим вопросом, пока не умер Пророк; да и в первые часы после его смерти об этом не задумывалась, ибо для напыщенных философских дискуссий времени не было. Не успело тело Пророка остыть, как Абу Бакр получил тревожное сообщение: мусульмане, рожденные в Медине, собрались, чтобы выбрать себе собственного вождя, как будто не хотят больше быть единым целым с мусульманами из Мекки. Что это, если не начало конца Уммы?
Абу Бакр собрал нескольких ближайших сподвижников Мухаммеда, вместе с ними сорвал это собрание и убедил мединцев передумать. Мусульмане, сказал он, должны выбрать единого вождя для всей общины. Нам нужен, говорил он, не пророк, не царь, а просто кто-то, кто сможет созывать собрания, председательствовать на судах и удерживать общину вместе. «Выберите одного из этих двоих», – предложил он, указав на пламенного Умара и на еще одного из ближайших друзей Пророка.
Сам Умар был в ужасе. Стать главнее Абу Бакра? Немыслимо! Он схватил старика за руку и воскликнул, обращаясь к общине: теперь, когда Пророка не стало, стать вождем достоин только сам Абу Бакр! В слезах он поклялся в верности этому ближайшему другу Мухаммеда – драматический жест, поразивший все собрание. Вдруг все поняли, что, в самом деле, единственно возможный выбор – Абу Бакр: человек разумный и любящий, всю жизнь являвший пример мудрости, мужества и сострадания. Единогласно, в едином порыве энтузиазма, собравшиеся даровали Абу Бакру скромный титул «халифа» (или, в более распространенном западном произношении, «калифа»), что означало «заместитель».
До того, как Абу Бакр принял этот титул, его не существовало. Ни одно племя или народ в те времена не возглавлял халиф. Никто не знал, что означает этот титул и какую власть он предоставляет. Первому носителю титула и предстояло все это определить.
Пока же Абу Бакр отправился в мечеть, у которой уже собралась толпа. Людям объявили об его избрании. Он произнес прекрасную речь, в которой сказал людям: «Я – не лучший из вас. Если буду всё делать правильно, поддержите меня. Если начну совершать ошибки – не колеблясь, подайте мне совет… Если же я начну пренебрегать законами Бога и Пророка, то потеряю право на ваше повиновение». Все в мечети, как и перед этим на собрании, единогласно одобрили его главенство.
Однако ни на собрании, ни даже в мечети не собрался весь город. Один из важнейших кандидатов на роль преемника Мухаммеда даже не знал, что сейчас решается этот вопрос. Пока старейшины встречались и обсуждали кандидатуру преемника, Али, двоюродный брат Пророка, обмывал его тело. Когда же услышал о том, что обсуждали без него – решение было уже принято.
Можно представить, что он при этом почувствовал! В последние месяцы жизни Пророка Али, скорее всего, считал его преемником себя и даже не понимал, о чем тут говорить – ведь именно он стоял ближе всего к Пророку во всех отношениях. У Мухаммеда было несколько двоюродных братьев, но Али занимал среди них особое место: его отец Абу Талиб усыновил Мухаммеда и вырастил, как родного сына, так что Мухаммед и Али фактически стали братьями.
Но Али был младше Мухаммеда почти на тридцать лет, а в племенной арабской культуре старший брат становился для младшего почти отцом. В сущности, еще мальчиком Али переехал к Мухаммеду и Хадидже и рос у них в доме; он сделался для Мухаммеда не только названым братом, но и практически приемным сыном. Более того, Али первым после Хадиджи принял ислам – и стал первым мужчиной-мусульманином.
Когда в дом Мухаммеда явились убийцы, чтобы заколоть его во сне, именно Али лег на его место и рисковал вместо него получить смертельный удар. В Медине, когда мусульмане были на грани уничтожения, именно Али неоднократно проявил себя как настоящий Ахилл ислама – ибо в те времена сражения часто начинались с вызова на бой и поединка один на один, и, когда курайшиты призывали мусульман выставить своего лучшего бойца, Мухаммед всегда называл Али.
В битве при Ухуде, когда казалось, что все потеряно, и многие мусульмане бросились бежать, – Али был среди тех немногих, кто сгрудился вокруг Пророка и сумел доставить его домой, раненого, но живого.
Община росла и процветала, Пророк стал главой государства – и все эти годы Али оставался его правой рукой. Даже возвращаясь домой после своей последней проповеди, Мухаммед сказал народу: «Если считаете меня своим покровителем – считайте своим покровителем и Али». Разве не означает это, что теперь, когда его не стало, Умма должна избрать Али своим главой?
Харизма имелась у всех ближайших сподвижников Мухаммеда; однако духовные дары Али особенно привлекали преданную ему группу молодых мусульман, видевших в Али то же сияние, что исходило от Мухаммеда.
Все указывало на то, что Али – человек особенный; но был и еще один фактор, возвышавший его над всеми прочими – пожалуй, самый важный из всех, по крайней мере, казавшийся самым важным последующим поколениям мусульман. Мухаммед не оставил сыновей. Лишь одна из его дочерей родила сыновей, доживших до взрослого возраста – и это была Фатима, которую Мухаммед выдал замуж за Али. Таким образом, сыновья Али были внуками Мухаммеда, и все его потомки должны были стать и потомками Пророка. Али и Фатима были для Мухаммеда семьей.
Теперь, зная все это, вообразите себе, как Али, погруженный в глубокую скорбь, вместе с женщинами обмывает тело Пророка. Представьте себе, как он наконец выходит из дома – выходит в этот первый ужасный день сиротства, всё еще пораженный огромностью произошедшего – и узнаёт, что, пока он готовил тело Мухаммеда к погребению, другие его былые товарищи уже избрали ему преемника! И мало того, что это не Али – они даже не посоветовались с Али, даже не сообщили ему, что у них собрание! Разумеется, Али чувствовал, что такого пренебрежения не заслужил.
С другой стороны, все аргументы в пользу Али, если смотреть с другой точки зрения, можно было обратить против него. Али был близок к Пророку? Он – часть его семьи? Рады за него; но где Аллах сказал, что предоставляет привилегии какому-то конкретному семейству? Династическое наследование престола – один из атрибутов старого порядка, того самого, который ислам должен низвергнуть!
Кроме того, Пророк сказал, что после него других Посланников не будет. Если это правда, харизма Али не имеет никакого духовного значения; и разве не следует мусульманам отстранить от власти родственников Пророка, чтобы не допускать излишней концентрации власти в одной семье и отхода от исламских принципов равенства? С этой точки зрения и сама харизма Али представляет собой нечто сомнительное. Что, если самые пламенные его поклонники попробуют объявить его новым пророком?
Нет, говорили сторонники Абу Бакра. Сейчас общине нужен не жар молодости, а твердые и зрелые суждения. Али едва перевалило за тридцать; Абу Бакру уже почти шестьдесят. В Аравии тех времен выбрать вождем тридцатилетнего, когда рядом есть шестидесятилетний кандидат, для большинства арабов было попросту немыслимо. Ведь и само слово «шейх», то есть вождь племени, буквально означало «старец».
Рассказывают, что шесть трудных месяцев потребовалось Али, чтобы признать результаты выборов; что в течение этих шести месяцев самые необузданные сторонники Абу Бакра угрожали ему и оскорбляли его семью. Есть даже рассказ о том, как в одной такой стычке сторонник Абу Бакра захлопнул дверь перед лицом Фатимы, жены Али, в то время беременной; дверь ударила ее по животу, и Фатима потеряла ребенка, который мог бы стать третьим внуком Пророка Мухаммеда.
Но другие рассказывают, что Али принес клятву верности Абу Бакру всего через несколько дней после его вступления в должность, дурное обращение с Фатимой отрицают, а выкидыш называют несчастным случаем. Такое разногласие невозможно разрешить обращением к свидетелям. Оно лишь отражает позицию, которую занял тот или иной свидетель в богословском расколе, выросшем из этого спора, ибо несогласие между сторонниками Али и Абу Бакра постепенно привело к возникновению в исламе двух течений, суннитов и шиитов, у каждого из которых есть своя версия этих событий. Сторонники Али со временем стали шиитами (само это слово по-арабски означает «сторонники») – и по сей день убеждены, что Али был единственным законным наследником Пророка.
Во всяком случае, шесть месяцев спустя этот спор завершился – и очень вовремя, поскольку разразился новый кризис, угрожающий самому существованию ислама. По всей Аравии племена начали откалываться от союза, созданного Мухаммедом. По большей части они говорили, что не клялись в верности ни Абу Бакру, ни Умме, а только самому Мухаммеду, и что со смертью Мухаммеда эта клятва лишилась силы. Все эти племена были номинально обращены в ислам, и многие из них настаивали, что остаются мусульманами. Они по-прежнему верили, что Бог един, и признавали авторитет Мухаммеда. По-прежнему молились, постились, старались воздерживаться от пьянства и бесчинства. Но платить закят – налог на благотворительные цели, который выплачивался в казну Медины? Вот еще, с какой стати? Больше никаких платежей!
Некоторые племенные вожди пошли еще дальше: объявили, что теперь сами стали живыми Посланниками Аллаха. По их словам, теперь они получали откровения и имели дозволение провозглашать законы, исходящие от самого Бога. Эти выскочки решили действовать по образцу Мухаммеда, чтобы создать собственные «священные» общины, соперничающие с Уммой.
Если бы Абу Бакр смотрел на это сквозь пальцы, очень скоро ислам двинулся бы в совершенно ином направлении. Возможно, он превратился бы в набор учений и практик, исповедуемых каждым человеком по отдельности. Но Абу Бакр ответил на кризис жестко, объявив отпадение изменой. «В религии нет принуждения», – сказал Пророк, и Абу Бакр не отрицал этот принцип. Люди свободны принимать или отвергать ислам по своей воле; но, если уж приняли, говорил он – обратной дороги нет. В ответ на политический кризис Абу Бакр выдвинул религиозный принцип, действующий в исламе и по сей день: уравнял отступничество с изменой. В политику была вплетена богословская концепция: единый и неделимый Бог должен отражаться в единой и неделимой Умме. Так Абу Бакр еще решительнее утвердил представление об исламе как о социальном проекте, а не просто системе верований. Исламская община – не просто одна из общин, которых может быть сколько угодно, а совершенно особая община: такая может быть только одна.
Новый халиф показал себя великим стратегом. Чуть больше года потребовалось ему, чтобы положить конец мятежу, известному как «Войны с вероотступниками», и вновь объединить Аравию. Однако дома, в своей общине, он демонстрировал лишь скромность, добросердечие и благоволение, вызывавшие всеобщее признание и любовь. Сутулый человек с глубоко посаженными глазами, Абу Бакр одевался очень скромно, вел простую, непритязательную жизнь и не скопил никакого богатства. Единственной его слабостью была любовь красить волосы и бороду рыжей хной. Все споры он разрешал справедливо, по всем вопросам советовался со старейшинами, правил как первый среди равных, никогда даже не намекал на какое-то свое первенство в религиозных вопросах. Его слово имело такой же вес, как и слово любого другого мусульманина, а авторитет проистекал лишь из мудрости и преданности откровению. Никто не был обязан следовать его приказам, если считал его неправым – загвоздка лишь в том, что почти всегда Абу Бакр оказывался прав.
Еще в Мекке, до Хиджры, Абу Бакр был преуспевающим торговцем. Однако, когда мусульмане эмигрировали в Медину, большую часть своего состояния он потратил на благотворительность, особенно на выкуп рабов, обращенных в ислам; кроме того, значительная часть его богатства погибла в результате переселения. Как халиф он получал лишь небольшое жалованье за руководство Уммой, а зарабатывать на жизнь продолжал, как и ранее, торговлей, извлекая всё, что мог, из своего сильно съежившегося бизнеса. Порой ему приходилось даже ради подработки доить соседскую корову[13]. В преданиях исламской традиции рассказывается, что, когда он проходил по улицам Медины, детвора бежала к нему с криком: «Папа! Папа!» – и каждого он гладил по голове и угощал сладостями. Вот что это был за человек.
Второй халиф (13–24 годы п. Х.)
Однажды августовским днем, на второй год своего халифата, Абу Бакр вышел из горячей ванны на холодный сквозняк – и в тот же вечер слег в жару. Понимая, что конец его близок, он призвал нескольких видных членов общины и объявил им, что хочет назначить своим преемником Умара – прямо сейчас, чтобы избежать споров и раздоров в дальнейшем.
Видные мусульмане заартачились – ведь трудно было вообразить себе человека, более непохожего на мягкого и рассудительного Абу Бакра. Умар, великан и силач, на голову возвышался над всеми прочими: говорили, что в толпе он выглядел словно всадник среди пеших. Совершенно лысая голова, огромные усы, румянец во всю щеку. Он был силен как бык, одинаково хорошо владел правой и левой рукой, а о его горячем нраве ходили легенды[14].
До своего обращения Умар был известным пьяницей и буяном. В то время он ненавидел и Мухаммеда, и ислам. Потом произошло его обращение, о котором мусульманское предание рассказывает так: однажды Умар объявил, что убьет Посланника Божьего и тем раз и навсегда с этим покончит. Он схватил меч и пошел пешком через город, чтобы сделать свое дело, но по дороге встретил свою любимую сестру: она сидела под деревом и разглядывала лист пергамента, на котором были какие-то надписи.
– Что это ты делаешь? – спросил он.
– Читаю, – ответила она.
– Что читаешь?
Робко подняв глаза на брата, она ответила:
– Коран. Я стала мусульманкой.
– Что? Дай мне! – И он выхватил то, что она читала.
Это была сура (глава) Корана, называемая «Та Ха». К изумлению Умара, аяты (стихи) Корана звучали так, словно были обращены прямо к нему. В этот миг Умар пережил преображение. Он бросил меч, пустился бежать по улицам Мекки и, добежав до дома Пророка, стал колотить в дверь с криком:
– Я верю тебе! Ты воистину Посланник Божий! Я верю!
После этого он стал одним из ближайших сподвижников Мухаммеда – однако оставался самым крутым из крутых парней, человеком, подверженным приступам необузданной ярости. Хоть под всем этим и скрывалось доброе сердце, многие спрашивали, стоит ли доверять халифат человеку, один вид которого пугает детей? Но в этот критический момент Али вышел вперед и поддержал Умара, и его слово перевесило чаши весов: Умма приняла Умара как второго своего лидера после Мухаммеда.
Приняв новую должность, Умар объявил общине: он знает, что его больше боятся, чем любят, но это потому, что до сих пор люди видели его лишь с одной стороны. И Пророк, и Абу Бакр, продолжал он, были людьми мягкосердечными; но вождю иногда требуется поступать жестко, и всякий раз, когда это требовалось, их орудием становился Умар. Ему приходилось постоянно быть мечом, чтобы у Пророка, а затем у Абу Бакра в любой момент имелся в распоряжении меч. Но теперь, когда Умар стал халифом, ему не нужно постоянно оставаться живым мечом; он знает, что лидер иногда должен быть жестким, но иногда и мягким. Итак, отныне община будет видеть обе его стороны. Злодеям и тиранам, притесняющим слабых, придется встретиться с прежним Умаром! Но бедные, слабые, вдовы и сироты, все, кто стремится к добру и ищет защиты, увидят нового, доброго Умара.
Скоро Умма поняла, что второй ее халиф – личность яркая и незаурядная, пожалуй, еще в большей степени, чем Абу Бакр. Умар управлял Уммой десять лет – и за это время определил направление исламского богословия, сформировал ислам как политическую идеологию, придал исламской цивилизации ее определяющие черты и выстроил империю, которая со временем стала крупнее Рима. Любое из этих достижений вознесло бы его на одно из первых мест в пантеоне цивилизации, однако все вместе превратили его в какой-то сплав апостола Павла, Карла Маркса, Лоренцо Медичи и Наполеона. Но большинство людей вне ислама знают его лишь по имени, да еще, быть может, по определениям из одного-двух слов: второй халиф, наследник Мухаммеда – и всё.
Быть может, это связано с тем, что Умар верно и строго придерживался своего ключевого принципа. Это так прочно вошло в легенду о нем, что сам Умар стал воплощением этого принципа в исламской традиции. Не слово его было законом; не воля его правила народом; всю власть он отлагал от себя и отдавал Богу – так, по преданию, говорил он о себе сам. Он видел ислам как абсолютно справедливое и равное общество – и все силы положил на то, чтобы воплотить это видение в реальность. В мусульманской общине, говорил он, никому и никогда не придется бояться превратностей судьбы или капризов чьей-то человеческой воли: ведь в этой общине закон – Коран, образец праведной жизни – жизнь Пророка, а больше ничего и не требуется. Умар провозглашал, что его задача – лишь в том, чтобы сохранять единство Уммы и идти вперед по пути, указанному в откровениях.
Умар никогда не был богат, однако Али и другие убедили его принять приличное жалование из общественной казны, ссылаясь на то, что ислам теперь приняла вся Аравия, и Умма не может себе позволить «халифа на час», который занимается управлением изредка, во время, свободное от доения чужих коров. Умар согласился, но назначил комиссию, дабы определить, сколько требуется для жизни среднему арабу, и именно столько, не больше и не меньше, назначить в качестве заработной платы халифу. (Представьте себе такой подход со стороны директора какой-нибудь современной международной корпорации!)
Подражая Пророку, Умар сам штопал собственную одежду, иногда прямо во время важных государственных дел. По вечерам, покончив с обязанностями правителя – так рассказывают легенды – он взваливал себе на плечи мешок зерна и бродил по городу, лично раздавая зерно нуждающимся. Однажды кто-то, увидев его за этим трудом, предложил понести мешок, но Умар ответил:
– Ты можешь понести мое бремя вместо меня на Земле, но кто понесет его за меня в Судный День?
Легко предположить, что эти истории чисто апокрифичны, а если и истинны, то лишь показывают нам Умара как политика, умеющего расположить к себе людей красивыми жестами. Но лично я думаю, что он был именно так благочестив, благороден, скромен и сострадателен, как рассказывают нам легенды; их слишком много, и они слишком хорошо согласуются друг с другом, чтобы просто их отвергнуть, и чем-то нужно объяснить то мощное воздействие, что оказывал этот человек на современников. Впрочем, какова бы ни была реальность, легенды об Умаре показывают, каков в представлении мусульманина идеальный правитель.
Умар, помимо титула халифа, принял титул амир аль-муминин, «повелитель правоверных», титул, в котором сочетались его военная и духовная роли. Как военный стратег Умар не уступал Александру Македонскому и Юлию Цезарю, хоть и трудно понять, где он приобрел такие дарования. Во времена зарождения ислама он был всего лишь еще одним торговцем в заштатном городишке. Он принимал участие в прославленных ранних битвах исламской истории, однако с точки зрения военного дела эти битвы вернее назвать стычками. Теперь же он изучал карты «мира» (т. е. Срединного Мира), высчитывал ресурсы, доступные Византии или Сасанидам, сообразовывал свою стратегию с географией, решал, где навязать битву, а где отступить – словом, успешно действовал в глобальных масштабах.
По счастливому случаю именно в этот исторический момент в Умме сосредоточилось настоящее созвездие блистательных полевых командиров: Халид ибн аль-Валид, герой Войн с отступниками, Амр ибн аль-Ас, покоритель Египта, и Саад ибн Аби Ваккас, разбивший персов.
Едва вступив в должность, Умар закончил войну, начатую при Абу Бакре. К концу Войн с отступниками, видя, что Аравию сотрясают междоусобицы, византийцы двинули свои войска к ее границам, желая взять «ничейную» территорию под свой контроль. Абу Бакр послал людей, чтобы отразить их нападение, и еще до его смерти мусульмане заставили византийцев вернуться домой. Но вскоре после того, как власть перешла к Умару, они осадили Дамаск. С тех пор у мусульман происходили постоянные стычки с византийцами, и в 636 году в месте под названием Ярмук они нанесли основным силам Византии поражение.
Тем временем персы делали всё возможное, чтобы испортить жизнь молодой мусульманской общине шпионажем и провокациями. Вместо того чтобы бороться с отдельно взятыми персидскими агентами, Умар решил разобраться с источником этой угрозы. Он призвал мусульман повергнуть империю Сасанидов – предложение неслыханно дерзкое; так муравьи могли бы поклясться побороть мастифа.
Решение Умара назвать эту завоевательную войну «джихадом» имеет очевидные последствия для нашего времени и сейчас часто оспаривается. Во времена Мухаммеда слово «джихад» было не слишком распространено. Этимологически, как я упоминал, оно означает не столько «воевать», сколько «бороться» в широком смысле: его можно применить к войне с врагом, но также и к борьбе с соблазном, или за справедливость, или даже за то, чтобы вызвать в ком-то сострадание. В значении «война» слово «джихад» используется в Коране, но применительно к самообороне. Стихи о джихаде были открыты в то время, когда курайшиты пытались стереть ислам и мусульман с лица земли. В этом контексте не будет натяжкой сказать, что война имела и этическое измерение: если община верующих воплощала на земле праведность, значит, те, кто пытался ее уничтожить, помогали Сатане, а те, кто защищал ее, рискуя своей жизнью и достоянием, служили Аллаху.
Но призвать мусульман покинуть дома, отправиться в дальние страны и сражаться с людьми, которых они никогда прежде и не видывали – как можно назвать такую войну оборонительной? А если это не оборонительная война, как можно называть ее джихадом?
Связь здесь усматривается через идею, возникшую во времена Мухаммеда, которую мусульманские мыслители начали облекать плотью при Абу Бакре и Умаре: идее, что мир разделен на взаимоисключающие области Дар-аль-Ислам и Дар-аль-Харб, «область мира» и «область войны». В этой схеме ислам изображается как оазис мира и братства, окруженный вселенной хаоса и ненависти. Все, что делает человек для расширения Дар-аль-Ислам, даже война и кровопролитие, является действием во имя мира, ибо сокращает территорию войны.
Лично я спрашиваю себя, сколько людей в VII веке считали, что захватнические войны вообще требуют оправданий. Во всяком случае, именование завоевательной войны джихадом не встретило в Умме никаких возражений. Пережив потрясение от смерти Пророка Мухаммеда, мусульмане восстановили силы – и Умар, возможно, понимал, что героическая военная кампания сейчас необходима, чтобы сплотить их и углубить их единство.
В 15 году п. Х. (или около того) близ города под названием Кадисия арабские силы, численность которых предание определяет в тридцать тысяч человек, встретились лицом к лицу с армией Сасанидов из шестидесяти тысяч воинов. Разделяла их только река. Несколько раз Ваккас, командир арабов, отправлял послов, чтобы провести переговоры с Рустамом, командиром армии Сасанидов. Как гласит история, полководец Рустам спросил одного из послов, не он ли возглавляет мусульманскую армию.
– Нет, – ответил тот, – мы мусульмане. Среди нас нет ни высших, ни низших.
– Послушай, – сказал ему Рустам, – я знаю, что арабы бедны и вечно голодны, и уверен, что вы нападаете на нас от отчаяния. Вот что я тебе скажу: я дам каждому из вас по две смены одежды и по мешку фиников. Это убедит вас уйти туда, откуда вы пришли?
Мусульманский посол ответил:
– Мы пришли не для того, чтобы брать что-то у тебя, полководец. Мы пришли даровать тебе ислам! Ты идешь в ад; мы предлагаем тебе возможность взойти на небеса.
Рустам только рассмеялся:
– Ты похож на мышь, что сквозь дыру в стене пробралась в амбар и наелась там от пуза. Потом хотела уйти обратно, но не смогла протиснуться в дыру – так набила себе брюхо! Пришлось ей остаться в амбаре, где ее съел кот: так погубила ее жадность! Вот так и вы, жадные арабы, забрались в наш амбар и оказались здесь в ловушке. Все вы, как та мышь, здесь погибнете.
В какой-то момент во время этих споров мусульмане сказали Рустаму:
– Если не хочешь обращаться, просто заплати подать, и мы не причиним тебе вреда.
– Не причините мне вреда? – воскликнул Рустам. – Подать?
И приказал своим слугам выдать мусульманам мешок земли, под коей подразумевал землю могилы.
Но мусульмане приняли этот дар с радостью:
– Ты отдаешь нам свою землю? Отлично, принимаем!
Затем обе стороны стали готовиться к битве. Вопреки собственной притче про жадную мышь, Рустам совершил ошибку: чтобы атаковать мусульман, он пересек реку, так что его войскам, зажатым между врагами и водой, некуда было отступать. Четыре дня продолжалась битва при Кадисии: персы сражались на слонах, арабы на верблюдах. На третий день битва не стихла и ночью. Наконец Сасаниды дрогнули и бросились бежать; тысячи воинов в тяжелых доспехах пытались переправиться через реку вплавь и утонули.
Вместе с воинами на поле боя явилось и немало поэтов (были среди них и женщины); они воспели битву при Кадисии, мифологизировав ее и превратив во что-то вроде Троянской войны, хоть и покороче.
Например: как только исход битвы стал очевиден, гонец вскочил на лошадь и помчался в Аравию, чтобы сообщить хорошие новости. Подъезжая к Медине, он увидел на обочине дороги какого-то старика в заплатанной одежде; тот вскочил на ноги и спросил гонца, не из Кадисии ли он едет.
– Оттуда, – ответил гонец.
– Какие новости? Какие новости? – нетерпеливо спросил старик.
Но гонец ответил, что не может останавливаться и болтать с прохожими, и поскакал дальше. Старик трусил за ним и надоедал ему расспросами. Когда они достигли городских ворот, там уже собралась целая толпа.
– Прочь с дороги! – выкрикнул гонец. – Я должен немедленно увидеть халифа. Где халиф Умар?
Толпа покатилась со смеху.
– Да вот же он, у тебя за спиной!
Никакой помпезности – таков, по легендам, был стиль Умара.
После Кадисии арабы взяли Ктесифон, столицу Сасанидов, и двинулись дальше, вгрызаясь в многосотлетнюю Сасанидскую империю, пока наконец не захватили всю ее территорию: за три года они положили конец существованию империи, несколько веков соперничавшей с Римом.
Тем временем другие армии сражались с византийцами на Средиземноморском побережье, отправлялись в Египет и в Северную Африку. Венцом всех этих завоеваний сделался Иерусалим, ставший для мусульман третьим по святости местом после Мекки и Медины, отчасти после того, как Мухаммед при жизни рассказал о видении, в котором был перенесен в этот город и оттуда вознесен на небеса. Одна из самых известных историй о правлении Умара относится ко времени после падения Иерусалима. Халиф отправился в Иерусалим, чтобы лично принять ключи от города. Путешествовал он всего с одним слугой и на одном осле, на котором они ехали по очереди. Когда они достигли Иерусалима, на осле ехал слуга. Народ Иерусалима решил, что это и есть халиф, и поспешил принести ему заверения в верности и повиновении. «Нет, нет, – закричали им, – приветствуйте не этого, а вон того!»
Христиане считали, что исламский халиф захочет в знак своей победы совершить мусульманскую молитву в самой почитаемой христианской церкви, но Умар отказался даже туда заходить.
– Если я это сделаю, – объяснил он, – в будущем иные мусульмане сочтут это предлогом, чтобы захватить церковь и устроить в ней мечеть; а мы не для этого пришли сюда. Мы, мусульмане, так не поступаем. Продолжайте жить и поклоняться Богу, как считаете нужным; просто знайте, что отныне мы, мусульмане, будем жить среди вас, молиться по-своему и подавать вам хороший пример. Если вам понравится то, что вы увидите – присоединяйтесь к нам. Если нет – да будет так. Аллах сказал нам: в религии нет принуждения[15].
Поведение Умара в Иерусалиме задало образец отношения мусульман к покоренным народам. Христиане обнаружили, что под властью мусульман им приходится платить особый налог, называемый джизья. Это была дурная новость. Но вот и хорошая: джизья, как правило, была меньше налогов, которые приходилось платить прежним византийским господам – а те еще и вмешивались в религиозные практики местных жителей (поскольку различия в вере и обрядах между различными христианскими течениями были для них важны; для мусульман же все христиане были просто христианами). Мысль о снижении налогов и большей религиозной свободе привлекала христиан, так что на бывшей византийской территории мусульмане почти не встречали сопротивления. Более того, иудеи и христиане порой к ним присоединялись и вместе с ними сражались с византийцами.
Ко времени смерти Умара под исламской властью находились уже более двух миллионов квадратных миль. Как это стало возможно? Верующие мусульмане предлагают простое объяснение: мусульманам помогал своей сверхъестественной силой Аллах. Историки объясняют, что Византия и империя Сасанидов едва вышли из разрушительной войны друг с другом, и, несмотря на их видимую мощь, прогнили до корней и были готовы рухнуть. Еще одно часто звучащее объяснение: мусульмане сражались храбрее и яростнее прочих, поскольку верили, что, пав в бою, отправятся прямиком на небеса, где каждого будут ждать по семьдесят две девственницы. Это я комментировать не стану, а укажу на некоторые другие факторы.
Ранние мусульмане чувствовали, что сражаются за нечто апокалиптически великое. Они ощущали, что война за это общее дело придает смысл и жизни их, и смерти. Время от времени люди доказывают, что могут преодолевать непреодолимые препятствия и терпеть невыносимые муки, если верят, что это придаст смысл их жизни. Жажда смысла – такая же фундаментальная потребность человечества, как нужда в еде и питье. Повседневная жизнь дает мало возможностей ее утолить, и в этом одна из причин, почему людей так легко и страстно увлекают сюжеты, предлагающие им роли ключевых игроков в апокалиптических драмах. Именно так видели свою жизнь мусульманские воины во времена халифа Умара.
Изменения, происходящие дома, поддерживали их идеализм, ибо Умар жил так, как проповедовал, и правила собственной жизни внедрял и в жизнь народную. Под его руководством в Медине полностью восторжествовали ценности, которые несли мусульмане во внешний мир: братство, справедливость, гармония, человеческое достоинство, демократическое участие в принятии решений, равенство и сострадание. По крайней мере, во времена раннего халифата мусульманское общество являло собой пример этих ценностей в куда большей степени, чем обычные империи – и настолько, что позднейшие мусульмане вспоминали об этом времени, как об утраченном золотом веке.
С другой стороны, люди слышали рассказ за рассказом о том, как мусульмане одерживают впечатляющие победы над далеко превосходящими силами противника. Казалось, что такой силе сопротивляться бесполезно; да простые люди и не испытывали особого желания сопротивляться, зная, что на их жизни завоевание почти не отразится. Богачи потеряют свои сокровища, но простой народ продолжит жить как прежде. Если бы арабам приходилось сражаться с гражданским населением, защищающим свои дома, битвы были бы тяжелее и, возможно, в конце концов подорвали бы их идеализм. Но даже вдали от дома они сражались в основном с наемниками и призывниками.
Наконец, не будем преуменьшать значение и последнего фактора, тесно связанного с поиском смысла. Война давала мусульманам возможности для грабежа. Однако при Умаре солдатам не дозволялось грабить имущество, принадлежащее обычным гражданам. Они получали лишь добычу, захваченную на поле боя, и сокровищницы побежденных царей – тоже, надо сказать, очень немало. Четыре пятых всего захваченного делилось между воинами – по-видимому, без различия между командирами и простыми пехотинцами, генералами и рядовыми: таков был принцип ислама.
Одна пятая добытого в бою отсылалась в Медину. В дни Пророка большую часть этих средств раздавали прямо в руки нуждающимся; та же традиция сохранилась и укрепилась в дни Умара. Сложи́те вместе все эти факторы – и взрывной рост ислама уже не будет казаться вам необъяснимым.
Завоевания вызвали распространение ислама; однако завоевание и обращение никогда не сливались воедино. «Обращения мечом» в исламской традиции не было. Мусульмане настаивали на своей политической власти, но не на том, чтобы их новые подданные также становились мусульманами. Вместо этого там, куда приходили мусульманские войска, начиналось культурное взаимодействие. Новости о мусульманском социальном проекте распространялись быстро, поскольку рост мусульманской империи охватывал регион, тесно связанный древними торговыми путями меж великих морей и рек. В первые пятьдесят лет ислам добрался до западного берега Индийского океана, до восточной оконечности Средиземноморья, до Нила, Каспийского моря и Персидского залива. В этом регионе, столь густо насыщенном каналами коммуникации, идеи и предания мусульман передавались из уст в уста в уличных разговорах, научных дебатах, сплетнях и обсуждениях между близкими – тем легче, что идеи эти вовсе не были чем-то совсем новым. Зороастрийский мир балансировал на грани монотеизма. Византийский мир получил его вместе с христианством. И, разумеется, много веков назад иудеи приняли радикальное единобожие в Леванте (регионе между Месопотамией и Египтом).
Всё то время, пока Умар-завоеватель руководил территориальным расширением исламской империи, Умар – духовный лидер упорядочивал мусульманское учение и определял исламский образ жизни. Абу Бакр уже установил, что ислам – не абстрактный идеал общины, а вполне конкретная община с заданием изменить мир. Умар формализовал это учение, установив новый календарь, начинавшийся не с рождения Мухаммеда, не с первых его видений, а с Хиджры – переселения мусульман в Медину. В самом календаре Умара заключено убеждение, что ислам – не просто путь индивидуального спасения, но и план преобразования мира. Многие религии говорят своим последователям: «Мир испорчен, но вы можете из него бежать». Ислам же сказал: «Мир испорчен, но вы можете это изменить». Быть может, эта мысль содержалась уже в первых проповедях Мухаммеда; но Умар утвердил для ислама именно этот путь и поставил его на стальные рельсы.
Абу Бакр правил с вошедшим в легенды смирением, старался никогда не навязывать собственную волю, а просто выполнять указания, содержащиеся в Коране и данные Пророком. Умар сделал такое поведение краеугольным камнем мусульманского учения, важнейшим решением: поклявшись делать лишь то, что приказывают откровения, он убедил и мусульман сверяться с откровениями во всех делах, больших и малых.
Во времена халифата Абу Бакра по предложению Умара все части Корана были собраны вместе. Поначалу это была разношерстная коллекция: Мухаммеду приходили откровения, а люди записывали их на всем, что попадалось под руку – на листе пергамента, куске кожи, камне, кости или на чем-нибудь еще. Став халифом, Умар начал разбирать это собрание. В его присутствии каждый записанный стих сличался с устной версией, какой ее хранили в памяти профессиональные чтецы наизусть – люди, которых общество с развитой устной традицией почитало как самых надежных хранителей информации. Затем писцы записывали авторизованный вариант каждого стиха при свидетелях, и из этих стихов складывалась единая книга.
Всякий раз, когда приходилось принимать трудное решение, Умар искал ответа в Коране. Если же Коран ответа не давал, он советовался с общиной, пытаясь понять, что говорил или делал в подобных случаях Пророк. «Община» в этом случае означает несколько сот мужчин и женщин, бывших «товарищами» Мухаммеда при его жизни. Всякий раз, когда община принимала решение таким образом, Умар приказывал писцам его записать и рассылал правителям областей, чтобы этими решениями они руководствовались в своей работе.
Умар нашел нескольких ученых, готовых все свое время посвятить изучению откровений, историй о жизни Мухаммеда и другой информации о ранних временах ислама, так что всякий раз, когда ему требовалось экспертное мнение, он обращался к этим «людям скамьи». Впоследствии из этого семени вырос один из важнейших социальных институтов ислама – улемы, или «ученые».
Создавая мусульманский закон, Умар в то же время стремился внедрить его в повседневную жизнь Медины; и это открывает нам суровую сторону его правления. Полумер Умар не терпел. Например, он прямо запретил алкоголь, хотя Коран по этому поводу высказывается двусмысленно; по-видимому, в некоторых ранних стихах он осуждает лишь пьянство, а не винопитие как таковое (хотя поздние стихи определенно запрещают всякое употребление вина).
Никаких наказаний за винопитие Коран не предписывал, но Умар вывел наказание по аналогии. Аналогия в этом случае была такая: за клевету и злоязычие Коран предписывает бить кнутом, а пьянство делает человека злоречивым. Следовательно, за винопитие тоже следует наказывать кнутом. Такое рассуждение по аналогии (кияс) стало важным принципом, который постоянно использовали и позднейшие мусульманские юристы.
Страшась разрушительной силы «нелицензированного» секса, Умар ввел самые суровые меры против прелюбодеяния. Именно он приказал побивать прелюбодеев камнями – заповедь, которой нет в Коране, но есть в законе Моисеевом, составленном задолго до Корана (Втор. 22:22). Он же запретил арабский обычай временного брака, позволявший мужчинам жениться на женщинах на несколько дней: халиф умел распознавать проституцию там, где ее видел. (Позже шиитские юристы в своих кодексах вновь узаконили эту практику.)
Противники Умара обвиняют его в ненависти к женщинам – и в самом деле, из введенных им законов как будто следует, что он считает женщин ответственными за дурное поведение мужчин. Чтобы обезвредить разрушительную силу сексуальности, Умар принял меры, чтобы отрегулировать и разделить роли мужчин и женщин: например, распорядился, чтобы мужчины и женщины молились раздельно, по-видимому, для того, чтобы во время молитвы их не посещали фривольные мысли.
Все это, однако, было еще очень далеко от того разделения полов и бесправия женщин, что воцарилось в исламских обществах столетия спустя (и сохраняется до сего дня). Впрочем, верно, что межполовые отношения в Медине не соответствовали идеалам современного феминизма. Племенные арабы (как и большинство древних культур) отводили мужчинам и женщинам разные, не пересекающиеся роли в обществе, и ислам утвердил это разделение. Однако в дни Умара и мальчики, и девочки в мусульманской общине получали обязательное образование. Женщины работали наравне с мужчинами, принимали участие в общественной жизни, посещали лекции, произносили проповеди, сочиняли стихи для публичного исполнения, вместе с мужчинами ходили на войну – оказывали помощь раненым, а порой и сражались с мужчинами наравне. Важные решения, касающиеся всей общины, обсуждались на общих собраниях: Умар принимал в них участие как простой гражданин, и наравне с мужчинами с ним бесстрашно спорили и женщины. Умар даже назначил женщину главой рынка в Медине – очень серьезная и важная общественная должность, включавшая в себя и надзор за строительством, и выдачу разрешений на торговлю, и проверку правильности мер и весов. Но всё же Умар посеял семена, со временем выросшие в жесткие ограничения на участие женщин в общественной жизни.
В VII веке н. э. рабство существовало по всему миру, и Аравия не была исключением. Ислам не запретил эту практику, но ограничил власть господина над рабом, и Умар строго следил за соблюдением этих ограничений. Мусульманин быть рабом не мог. Если рабыня забеременела от свободного, он должен был на ней жениться – это означало, что ее ребенок родится свободным и мусульманином. Рабство не должно было приводить к разрушению семей, что сильно ограничивало возможности хозяина: он мог покупать или продавать рабов только целыми семьями.
Хозяева не имели права дурно обращаться с рабами, поскольку те обладали теми же правами человека, что и свободные люди – тема, важная для Корана и особенно подчеркнутая в последней проповеди Пророка Мухаммеда. Умар приказал, чтобы хозяин кормил рабов тем же, что ест сам – и его рабы в самом деле ели за одним столом с его семьей. Если бы довести правила Умара до логического конца, рабство в мусульманском мире прекратилось бы еще во времена халифата. (В дальнейшем мусульманское общество, напротив, в этом вопросе претерпело регресс.)
По иронии судьбы, жизненный путь самого Умара прервался, когда психически нестабильный персидский раб в мечети вонзил кинжал ему в живот. Когда он лежал на смертном одре, некоторые видные члены общины попросили его назначить себе преемника, как поступил Абу Бакр, чтобы избежать трений при передаче власти.
– Как насчет твоего сына? – спросили они.
В этот миг Умара охватил последний из приступов ярости.
– Не думаете ли вы, – вскричал он, – что я всё это делал, чтобы облагодетельствовать себя или своих родных?
В тот же день он скончался, но перед смертью установил еще один важный прецедент. Он назначил консультативный комитет из шести человек (шура) для избрания нового халифа и достижения согласия в Умме по этому вопросу. Позднее многие мусульманские мыслители называли шуру основой демократических институтов в исламе. Комитет обнаружил, что основными претендентами являются двое, Али и Усман: одни выступают за Али, другие за Усмана. (Как мы помним, Али – это двоюродный брат и зять Мухаммеда, которого при выборе халифа уже дважды обходили.)
Председатель шуры побеседовал с каждым из двоих перед большим народным собранием и каждому задал ключевой вопрос:
– Если ты станешь халифом, будешь ли следовать Корану, сунне и прецедентам, установленным Абу Бакром и Умаром?
Али ответил «да» Корану и сунне (прецедентам, установленным при жизни Мухаммеда), но о решениях своих предшественников ответил «нет»: Али сказал, что будет жить своим умом, а лучшим судьей при принятии решений считает собственную совесть. Усман, напротив, на всё ответил «да» и добавил: «Никаких новшеств я вводить не собираюсь». После этого председатель объявил, что он достоин править Уммой, народ его одобрил, а Али, не желая раскачивать лодку, принес ему клятву верности.
4. Раскол
Третий халиф (24–36 годы п. Х.)
Усман, пятиюродный брат Мухаммеда, шестидесяти восьми лет от роду, стал третьим халифом ислама. Бурное правление его длилось двенадцать лет; чтобы лучше его понять, посмотрим, что это был за человек и чем он занимался, прежде чем возглавил общину, правящую всем Срединным миром.
Отец Усмана был одним из богатейших людей в Мекке, и в двадцать лет Усман унаследовал его миллионы. Обладая деловой хваткой, он сумел преумножить это состояние во много раз, так что, едва перевалив за тридцать, заслужил прозвище Усман Гани – «Усман Богатый».
Еще до обращения Усман был скромен и целомудрен: не пил, не курил, не гонялся за женщинами. По всей Мекке был он известен своей красотой – люди даже прибавляли к его имени еще одно прозвище, «прекрасный»; вокруг этого тихого, замкнутого человека с мягким голосом всегда витал дух тревожной меланхолии.
Он обратился в ислам примерно через год после того, как Мухаммед начал свою проповедь, и за девять лет до Хиджры. История обращения Усмана начинается однажды вечером, когда он возвращался домой после удачной деловой поездки. Рассказывают, что Усман остановился на ночь в поле и лежал под звездами, глядя в темный купол неба, когда его вдруг поразила необозримая громадность вселенной. Вместе с сокрушительным чувством собственной малости и незначительности в этом огромном мире пришла и уверенность: этим огромным миром кто-то должен управлять, у вселенной должен быть хозяин – и, о, что это за Хозяин! В этот миг, будучи один, Усман услышал мощный голос, возвестивший вслух, что Посланник Божий здесь, в мире. Едва вернувшись домой, продолжает предание, Усман пошел к своему другу Абу Бакру, а тот рассказал ему любопытную историю о Мухаммеде и его проповеди единого и всемогущего Бога. Усман немедленно объявил себя верующим.
Его обращение привело в ярость родных. Ведь именно его клан, аристократы Омейяды, были в племени курайшитов самыми решительными и неумолимыми противниками мусульман! Дядя Усмана, Абу Суфьян, вскоре возглавил антимусульманские силы. Отчим Усмана однажды напал на Мухаммеда на дороге и придушил бы его, если бы не вмешался Абу Бакр. Две жены Усмана бранили и упрекали его за то, что он принял веру Мухаммеда. Обращаться они не желали, так что Усман развелся с ними и женился на дочери Пророка Рукайе, прославленной своей красотой. Когда она умерла, Усман женился на еще одной дочери Пророка, Умм Кульсум.
Мусульмане, без сомнения, радовались, что к ним присоединился такой богач, а Усман рад был помочь товарищам-мусульманам всем, чем мог, и главным образом деньгами. Однажды, когда дурное отношение к мусульманам в Мекке достигло предела, Мухаммед решил, что группа его последователей должна эмигрировать в Абиссинию[16], и Усман помог профинансировать это путешествие. Сам он отправился с ними вместе и завязал в Абиссинии ценные деловые связи, которые помогли ему сделаться еще богаче прежнего. Несколько лет спустя он вернулся в Мекку и здесь, благодаря абиссинским связям, приумножил свое богатство.
Для большинства мусульман Хиджра означала, что они потеряли всё, что имели. О земледелии, главном занятии жителей Медины, они ничего не знали, так что после переезда им предстояло бедствовать. Но только не Усману! Хоть он и уехал вместе с остальными, но не порвал деловых связей с родиной; за его собственностью и предприятиями, оставшимися дома, надзирали партнеры, и Усман продолжал процветать даже в Медине. Никто никогда даже не предполагал, что он наживается нечестными путями – напротив. У некоторых людей просто дар все превращать в золото – и таким человеком был Усман. Не был он и скупцом. Он щедро тратил деньги на общественные нужды: например, расширил для Мухаммеда мечеть в Медине, а когда мусульманам понадобилась вода, выкупил у одного из иудейских племен колодец и подарил его обществу.
Сказочное богатство, ослепительная красота, две дочери Пророка в женах – чего такому человеку не хватало? И всё же Усмана преследовал страх, что он недостаточно хорош. Он проводил много времени в посте, молитвах и чтении Корана. Возможно, и его экстравагантные дары обществу были попытками «отработать» свою необычайную удачу.
Или, быть может, он беспокоился о том, что находится не на одном уровне с другими друзьями Пророка. Битву при Бадре он пропустил – в это время у него болела жена. В битве при Ухуде, когда распространился слух, что Мухаммед убит, Усман был среди тех мусульман, что потеряли надежду и бежали с поля боя. В Битве у рва он доказал свою храбрость, однако вскоре после этого умер его сын – и Усману, возможно, казалось, что Бог всё еще наказывает его. Чтобы заслужить прощение, он начал скупать рабов и каждую пятницу отпускал одного из них на свободу.
После смерти Мухаммеда Усман боялся, что теперь сообщество распадется, но помимо этого страшился и за собственную душу. «Как нам теперь спастись от сетей дьявольских?» – горестно восклицал он. Беднягу пожирал страх перед загробной жизнью. «Каждый день – это день судный», – сказал он однажды, имея в виду, что нет такого момента, когда можно успокоиться и прекратить творить добро; и он всё больше молился, постился, жертвовал, стараясь заработать себе место в раю, которое уже обещал ему Пророк Мухаммед. Этот-то неутомимый благотворитель, вечно тревожимый совестью, стал третьим халифом ислама.
Когда Умар начал свой халифат, ислам был еще новым социальным организмом, которому только предстояло обрести свою идентичность. Халифат Умара был наполнен чувством духовного приключения, открытия, поиска. Ко времени, когда власть перешла к Усману, исламская община превратилась в правительство, контролирующее огромную территорию. Проповедовать, защищаться, атаковать, заражать других священным энтузиазмом было уже недостаточно. Теперь исламским вождям приходилось собирать налоги, управлять двором, строить мосты и чинить дороги, устанавливать жалование, определять круг обязанностей для различных должностей – словом, заниматься скучной повседневной административной работой. И совершить этот переход должен был именно Усман.
Одним из великих проектов, осуществленных Усманом в первую половину его халифата, стала подготовка к официальному изданию Корана. Он усадил за работу ученых: они сличали имеющиеся списки, разрешали противоречия между ними, оценивали отрывки, подлинность которых подвергалась сомнению. Конечный продукт собрали в книгу, стихи в которой были расположены не тематически или хронологически, а более или менее в порядке их длины. Прочие компиляции, конкурирующие версии и отвергнутые стихи были уничтожены. С тех пор Коран оставался одним и тем же, слово в слово – и этим Кораном пользуются мусульмане и по сей день. Понятно, что ради единства общины такой проект был необходим; но также понятно, почему он вызвал недовольство некоторых мусульман, особенно тех, кто сомневался в добрых намерениях Усмана – а такие были.
Следующей задачей стало приведение в порядок финансов общины. Во времена Пророка государственного бюджета практически не было. Все средства, попадавшие в Медину, более или менее сразу распределялись. Примерно так же действовали Абу Бакр и Умар, хотя Абу Бакр учредил казначейство, а Умар сколотил резервный капитал, из которого выплачивал премии солдатам – так у мусульман появились зачатки профессиональной армии. Но при Усмане казначейство выросло в важное правительственное учреждение, финансирующее постоянно растущие государственные расходы.
Третий халиф резко повысил налогообложение дальних провинций. Когда Амр ибн аль-Ас, правитель Египта, не смог прислать требуемую сумму, Усман сместил его и назначил на его место собственного молочного брата Абдуллу. Абдулла сумел выбить из этой провинции куда больше денег – при нем поступления из Египта увеличились вдвое, что доказало, что Усман принял верное решение; однако Амр ибн аль-Ас ворчал, говоря: мол, Абдулла выдаивает верблюдицу насухо, и ее верблюжата мрут от голода. Так в исламской власти начали проявляться зачатки угнетения и коррупции.
Усман сохранил запрет Умара на конфискацию земель на завоеванных территориях, однако отменил ограничения на покупку земли в этих краях мусульманами, поскольку верил в экономическую свободу. Он даже позволил видным мусульманам брать взаймы деньги из казны для совершения подобных сделок. Вскоре мусульманская элита, включая и бывших сподвижников Пророка Мухаммеда, начала сколачивать состояния и приобретать огромные земельные владения на всем пространстве новой исламской империи. «Экономические реформы» Усмана, по-видимому, более всего благоприятствовали его собственному клану, Омейядам, поскольку им было проще всего получать ссуды из казны. Кроме того, этот халиф назначал на важные политические посты по всей империи своих родственников и «любимчиков», просто потому, что этих людей лучше всего знал и больше всего им доверял. В результате в руках Омейядов сосредоточилась огромная экономическая и политическая власть.
Сам третий халиф вел жизнь скромную и воздержанную, но от своих чиновников скромности не требовал. Сам он был богачом и не получал жалования, но щедро раздавал гранты своим фаворитам и тратил большие суммы на общественные работы. При нем по всей империи было выстроено более пяти тысяч новых мечетей. Усман перестроил Медину: при нем она превратилась в новый город с широкими улицами и впечатляющими зданиями, крытыми тонкой черепицей, в том числе с роскошным дворцом самого Усмана, подобающим его положению (хоть жил Усман в этом дворце на хлебе, воде и молитве).
По всей империи Усман демонстрировал свои деловые таланты, отдавая распоряжения, благоприятные для коммерции. По его приказу строились дороги и каналы, улучшались оросительные системы. Перестраивались порты. В растущих городах появлялись всё новые колодцы и системы доставки воды, а также новые базары, находившиеся в ведении особых правительственных чиновников. Со времен Умара исламская коммерция сильно изменилась – но кто станет спорить с процветанием?
В вопросах личной морали – таких, как воздержание от алкоголя и ведение правильной половой жизни – аскетизм Усмана ставил его выше всякой критики. Если бы благочестие состояло лишь в покаянии и молитве, несомненно, он вошел бы в число десяти самых благочестивых людей своего времени. Однако Усман не замечал этической двусмысленности, неразрывно связанной с наживой, пока эта нажива увеличивала общее благосостояние.
Одним из любимцев Усмана стал его кузен Муавия. Умар назначил Муавию правителем Дамаска и окрестностей. Усман понемногу добавлял ему территории, пока Муавия не начал править всей землей от верховий реки Евфрат по средиземноморскому берегу до Египта.
Муавия был сыном Абу Суфьяна, мекканского племенного аристократа, возглавлявшего атаку на ислам в двух из трех прославленных битв между Меккой и Мединой. Хинд, мать Муавии, в этих битвах следовала за его отцом; рассказывают, что в битве при Ухуде, когда мусульмане бежали, она в боевой ярости съела печень Хамзы, павшего дяди Мухаммеда. Однако Пророк не держал зла на эту семью: приняв ислам, даже враги становились ему родными, как было и с Омейядами. Муавию Пророк считал талантливым человеком с большим будущим и после обращения держал его при себе.
Без сомнения, Умар назначил Муавию губернатором Дамаска, поскольку тот был компетентным руководителем – но, возможно, ему стоило бы задуматься, зачем Мухаммед постоянно держал его рядом с собой. Оказавшись в Дамаске, Муавия с присущим ему талантом начал сколачивать профессиональную армию, верную только ему самому. После безвременной смерти Усмана это имело самые дурные последствия.
Ближе к концу двенадцатилетнего правления Усмана по всей империи начало звучать недовольство. В Египте его молочный брат так выдавливал из людей деньги, что начались мятежи. Египетская знать составила обращение к халифу, умоляя его отозвать губернатора. Ответа они не получили – и отправили делегацию, чтобы вручить прошение лично. Случилось так, что в это же время в городе появилась группа возмущенных граждан с севера. Как видно, правление Усмана многим пришлось не по душе.
Все эти просители заставили Усмана занервничать. Он просил Али выйти, поговорить с ними, успокоить и уговорить вернуться домой, однако Али отказался, быть может, потому, что политика третьего халифа не устраивала и его самого. Он посоветовал Усману выслушать и разобрать жалобы людей и тем обезопасить себя. Наконец Усман сдался и встретился с делегацией из Египта. Он пообещал сместить своего молочного брата и приказал египтянам возвращаться домой и сказать губернатору, что новый человек скоро приедет ему на смену.
Египтяне, довольные, двинулись обратно, однако по дороге им попался раб Усмана. Что-то в этом человеке возбудило в них подозрения. Его обыскали и нашли на нем письмо, по всей видимости, подписанное халифом и обращенное к губернатору Египта: в нем губернатор Абдулла получал повеление арестовать просителей, едва они появятся при его дворе, и как можно скорее казнить!
Делегация в ярости вернулась в Медину. Усман в смятении выбежал им навстречу и встретил их на ступенях своего дворца. «Почему вы вернулись? – спросил он. – Что случилось?» Они показали ему письмо. Усман был потрясен: поклялся, что не писал это письмо и никогда до сей минуты ничего о нем не слышал. На самом деле вполне возможно, что письмо написал и снабдил поддельной подписью халифа его неверный кузен Марван, родственник и союзник губернатора Дамаска. Бедному Усману было уже почти восемьдесят, и, вполне возможно, им было легко манипулировать.
Как бы там ни было, мирные просители превратились в разгневанную толпу. Прежде всего они потребовали, чтобы халиф выдал им брата Муавии. Халиф отказался. Затем потребовали, чтобы Усман отказался от власти и передал свой престол кому-нибудь получше. От этого Усман с негодованием отказался тоже. Он – халиф пред Богом, ответил он, и отказаться от престола по требованию толпы – значит нанести оскорбление Богу! Затем он удалился в свои палаты, зажег светильник и сделал то, что делал всегда в минуты сомнений и тревог: принялся смиренно читать Коран.
Мятежники перед дворцом, взвинтив себя до бешенства, взломали двери дворца и с буйным ревом ворвались внутрь. Халифа они нашли у него в кабинете – и здесь, при мерцающем тусклом свете светильника, в 34 году мусульманской эры, забили своего повелителя до смерти. Так вопрос о престолонаследии превратился в ужасающий кризис, грозивший смертью самой душе ислама.
Четыре дня мятежники бесчинствовали в городе. Граждане Медины, укрывшись в своих домах, ждали, когда закончится гроза. Но даже когда буря утихла, предводители толпы говорили, что не уйдут из города, пока не будет назначен новый халиф – человек, которому они смогут доверять. Теперь наконец-то все взоры обратились к тому единственному кандидату, которого из раза в раз «прокатывали», хоть сам он всегда и называл себя единственным законным наследником Пророка: к зятю Мухаммеда – Али.
Поначалу Али отверг эту честь; однако все другие видные члены мусульманской общины так же отказались занять эту должность, а мятежники грозили залить город кровью, если Медина не выберет кого-нибудь, кто придется им по душе – и побыстрее! Так что старейшины мусульман собрались в мечети и вместе взмолились к Али, чтобы он согласился стать халифом.
Странно же, должно быть, чувствовал себя Али в этот момент! Двадцать пять мучительных лет он беспомощно смотрел, как корабль ислама уклоняется все дальше от правильного курса. Трижды Умма отвергала его лидерство – лидерство человека, который чувствовал, что мог бы все исправить. Каждый раз он подчинялся и делал хорошую мину при плохой игре – что еще оставалось? Или поднимать мятеж, или молча смотреть, как гибнет дело Мухаммеда: убить его – или дать ему умереть. И лишь теперь, когда дошло до того, что мусульмане убили своего халифа, когда перед его преемником выросла непосильная задача – лишь теперь Умма сказала ему: «Эта власть – твоя, Али».
Четвертый халиф (36–40 годы п. Х.)
Али наконец принял халифат, однако в первом же своем выступлении перед народом заявил, что принял эту должность под давлением. Он горько сетовал о том, что всего через поколение после Пророка Умма уже трещит по швам. Вернуть порядок, продолжал Али, можно лишь твердой рукой, так что он честно предупреждает Умму: ему придется поступать сурово.
Один ключевой сегмент общины его не услышал. Члены клана Омейядов, близкие родственники Усмана, бежали в Дамаск, где собирал войска их родич Муавия. Он начал объезжать свою провинцию вместе с профессиональным рассказчиком. На каждой остановке рассказчик собирал вокруг себя толпу драматическим повествованием об убийстве в Медине. В момент кульминации на сцену выходил сам Муавия и демонстрировал слушателям окровавленную рубаху – по его словам, ту самую, что была на убитом халифе. Это было мастерское политическое представление! Затем Муавия обратился к новому халифу с призывом арестовать и наказать убийц Усмана – или отказаться от власти.
Но как мог Али арестовать убийц? Кто именно из толпы нанес смертельные удары – никто сказать не мог. Фактически, «убийцей» была вся толпа. Чтобы исполнить требования Муавии, Али потребовалось бы арестовать и казнить всех мятежников до единого. Это в любом случае непрактичное решение, но в данных обстоятельствах оно было попросту невозможно: мятежники все еще господствовали на улицах Медины. У Али просто не было возможности поступить так, как требовал Муавия, и губернатор это прекрасно знал.
Кроме того, мятежники, убившие Усмана, сами были жертвами несправедливости и угнетения. В Медину они пришли с законной жалобой – однако, убив халифа, позволили своим угнетателям стать на более твердую моральную почву. И теперь Али приходилось выбирать, стать ли на сторону угнетателей или убийц – ужасный выбор!
Он решил начать с атаки на коррупцию, пожирающую империю. Трудная задача – но и единственная надежда: отменив политику Усмана, восстановив изначальные принципы, на которых строилась община, быть может, еще можно вернуть ее на правильный путь, этим завоевать доверие народа и получить стартовую площадку для движения вперед.
Однако на почве мусульманских завоеваний вырос целый класс нуворишей, и эта новая элита была вовсе не заинтересована в реформах Али, ведущихся под знаком «возвращения к изначальной чистоте». Али выглядел для них революционной угрозой, а Муавия – хранителем их богатства и безопасности, защитником нового статус-кво.
Али сместил всех губернаторов, поставленных Усманом, и назначил на их места новых людей; однако никто из уволенных не согласился оставить свои места, кроме губернатора Йемена – этот бежал, прихватив с собою все деньги из казны и оставив провинцию разоренной.
Тем временем назревали проблемы и в другой области. Во время убийства Усмана Айша, младшая жена Пророка, была в Мекке. Когда Муавия отложился от Али, Айша его поддержала – возможно, отчасти потому, что никогда не ладила с Али. Она произнесла в Мекке пламенную речь в его защиту.
– О народ! Мятежники… убили ни в чем не повинного Усмана… В священный месяц хаджа они осквернили святость города Святого Пророка. Они нападали на граждан Медины и грабили их добро. Видит Бог, один палец Усмана был дороже жизней всех этих убийц! И это злодеяние осталось безнаказанным, и убийцы Усмана не привлечены к суду… Возмездие убийцам! Лишь месть за кровь Усмана спасет честь ислама!
Возбудив таким образом страсти в народе, она собрала армию, назначила себе военных советников и разработала план будущей кампании. Беглый губернатор Йемена предложил ей в помощь всё золото, украденное из йеменской казны. Получив достаточно средств, Айша повела свою армию на север и взяла Басру, ключевой город на юге Ирака. Она быстро разбила сторонников Али, и город сдался ей почти без боя.
В этот момент кто-то начал распускать слухи, обвиняющие самого Али в участии в заговоре с целью убийства Усмана. Бедный честный Али признал, что ответственность за это преступление в самом деле отчасти лежит и на нем; ведь, когда Усман молил его о защите, Али не стал вынимать меч из ножен. Мысль, что он мог бы спасти Усмана, мучила четвертого халифа ислама, но его честность лишь подогревала опасные для него слухи.
Али попытался собрать армию для борьбы с Айшей: он проповедовал перед народом, говоря, что это джихад, и теперь, как в былые времена, все должны встать на защиту ислама. Но мусульмане не знали, кому верить – ведь и Айша призывала к джихаду против Али. Обе стороны клялись, что сражаются за истину, справедливость и исламский образ жизни – и каждая призывала мусульман убивать других мусульман! Нет, совсем не то в добрые старые дни называли джихадом!
Любопытно, что отряды Айши включали в себя Тальху и Зубайра – сподвижников Пророка, которые, с большой вероятностью, могли быть в числе толпы, напавшей в тот день на дворец Усмана. Если сами они и не убивали, то несомненно были связаны с убийцами – и тем не менее, теперь были здесь, во главе армии, поклявшейся отомстить за убийство Усмана, свергнув Али!
Али вышел из Медины всего с несколькими отрядами, которые смог собрать; однако по пути на север к нему присоединились местные племена, и его армия выросла до впечатляющих размеров. Достигнув Басры, он отправил в город доверенного товарища, чтобы тот вступил с Айшей в переговоры. Примечательно, что аргументы переговорщика возымели действие на эту страстную и искреннюю женщину. Прежде всего она признала: на самом деле она вовсе не думает, что Али имел какое-то отношение к убийству Усмана. Винит она его лишь в том, что он не схватил преступников, ответственных за убийство. Далее она согласилась, что преступники были частью толпы, а толпа черпает свои силы в хаосе. Согласилась она и с тем, что, воюя с Али, лишь поддерживает и распространяет хаос – и, значит, в каком-то смысле помогает убийцам уйти от правосудия. К концу дня она согласилась сложить оружие, распустить армию и объединиться с Али. Наутро им предстояло встретиться и обсудить условия объединения.
Эта история показывает обоих лидеров в самом выгодном свете: Али – потому что, прежде чем сражаться, он прибег к переговорам; Айшу – потому что интеллектуальная честность заставила ее даже в пылу битвы, посреди запаха войны и смертельной угрозы, прислушаться к доводам Али и признать его правоту в пунктах, подрывающих ее позицию – просто потому, что он говорил правду. Это был поистине героический шаг.
Посол вернулся в лагерь Али, сообщил ему добрую весть, и всю ночь оба лагеря праздновали окончание междоусобицы. Наконец-то воцарится мир! Оставалась лишь одна проблема, которую никто не принял во внимание: в обеих армиях имелись участники той самой буйной толпы, что убила Усмана и которую Али и Айша собирались теперь, объединив силы, привлечь к суду. И этим людям грядущий мир был точно не по душе!
На следующий день, ранним утром, банда этих убийц вышла потихоньку из лагеря Али и внезапно напала на ничего не подозревающих спящих воинов Айши. Ко времени, когда Али проснулся, армия Айши уже нанесла ответный удар. И Али, и Айша считали, что другая сторона их обманула: так началась Битва верблюда, названная так потому, что Айша верхом на верблюде врезалась в гущу сражения и сама командовала своими войсками; битва закончилась, лишь когда под ней убили верблюда и взяли ее в плен. Али победил – но как горька была эта победа! Трудно вообразить, что должны были чувствовать оба, встретившись после бойни: обожаемая жена Пророка и его возлюбленный зять, лицом к лицу на залитом кровью поле брани, усеянном телами десяти тысяч погибших мусульман, среди которых было немало друзей и сподвижников Посланника Божьего.
Выяснив вместе, каким образом люди и события предали их обоих, эти двое выживших всё же заключили между собой мир. Быть может, им даже удалось сдружиться. Странным образом, произошедшая трагедия сблизила их, и ужасы, которых никто из них не хотел, положили конец их вражде. Так или иначе, больше они не сражались друг с другом. После Битвы верблюда Айша удалилась в Медину, где провела остаток жизни, записывая и комментируя речения Пророка. Она окончила свои дни в числе самых известных и уважаемых ученых раннего ислама.
Али в Медину так и не вернулся. Своей столицей он сделал город Куфа в современном Ираке, дабы отблагодарить жителей этого города за поддержку, и попытался собрать остатки своего халифата; однако трагическая война с Айшей стала лишь началом его бедствий. Основной его противник, Муавия, так и не сложил оружие – и готовился нанести решающий удар.
К этому времени Муавия официально отказался хранить верность Али и объявил, что считает халифат своим по праву. Обе стороны встретились на поле боя. В 36 году п. Х. (657 году н. э.) Али сразился с Муавией в битве при Сиффине. Началась она с того, что армия Муавии попыталась преградить Али доступ к воде. Произошла схватка, люди Али отбили речной берег, а затем несколько месяцев две армии стояли друг напротив друга, и ничего, кроме небольших стычек, не происходило. Обе стороны медлили и искали способ победить без кровопролития, поскольку каждая боялась потерять свой религиозный авторитет, пролив кровь мусульман.
Это «стояние» окончилось четырехдневной кровопролитной битвой, в которой, по сообщениям некоторых источников, пало шестьдесят пять тысяч человек. Эта страшная бойня привела к тому, что воины с обеих сторон призвали армии разойтись, а двух лидеров – решить свой спор в рукопашной. Али – пятидесяти восьми лет, но все еще в прекрасной физической форме – охотно согласился. Муавия – того же возраста, но полный и рыхлый – отказался.
Отряды Али возобновили атаку, и на этот раз начали косить солдат Муавии, как траву, но Муавия, чтобы их остановить, пустился на хитрость: он приказал своим солдатам привязать к копьям листы из Корана, а вперед пустил чтецов, которые декламировали стихи Корана и призывали Али вступить в переговоры во имя мира между мусульманами. Воины Али содрогнулись при мысли осквернить Коран, и Али согласился на переговоры.
Возможно, Али не считал, что уступает – ведь он был согласен на переговоры с самого начала; но, без сомнения, полагал, что этот разговор закончится тем, что Муавия признает его право на власть в обмен на некоторые уступки, прежде всего, на его право остаться губернатором Сирии. Но вместо этого представители двух лидеров, встретившись, согласились в том, что эти двое равны, и каждый должен оставаться на своей территории: пусть Муавия правит Сирией и Египтом, а Али – всем остальным.
Али ждал совсем не этого; и, без сомнения, такой исход разъярил его шиа – по-арабски «сторонников», слово, которым впоследствии стало называться течение в исламе, выросшее из этого раскола. Но отказаться признать результаты переговоров Али уже не мог. Муавия поймал его на крючок!
Кроме того, у Али было ограничение. Двадцать шесть лет его шиа декларировали, что Али обладает особым богоданным даром лидерства, силой, которая может спасти мусульманскую общину от всех зол. Изначально этот дар связывался с его кровным родством с Пророком, но все эти десятилетия, пока три предыдущих халифа выстраивали новый социальный порядок, Али произносил мистические проповеди, в которых с восторгом говорил о природе Аллаха – о его всемогуществе, неизмеримости, единстве, запредельности. Короче говоря, пока другие халифы охраняли и развивали видение общества, предложенное Мухаммедом, Али оставался хранителем внутреннего пламени ислама. И теперь его сторонники утверждали, что, в отличие от всех остальных претендентов на халифат, Али имеет некий личный мистический доступ к духовному руководству Аллаха. На этом образе он и основывал всю свою борьбу.
И теперь он… торгуется? С Муавией – крайним проявлением антиисламского материализма? Что же из него за боговдохновенное воплощение истины, исходящей от самого Аллаха?
Компромисс с врагом разочаровал часть самых преданных последователей Али, и эти молодые радикальные сторонники от него откололись. Их стали называть хариджитами, «отошедшими». Эта отколовшаяся группировка переформулировала идеи последователей Али в новое, революционное учение: кровь и происхождение, говорили они, ничего не значат. Даже раб имеет право возглавить общину. Единственное, что от него требуется – характер. Никто не рождается для власти, и простым избранием невозможно сделать человека халифом. Халиф – это просто тот, кто показывает величайшую и подлинную преданность мусульманским ценностям, и выборы ему не требуются. Однако он ответствен перед народом. Хоть на волосок отклонившись от полной моральной безупречности, он теряет право на свою высокую должность, и халифом становится кто-то другой. При помощи каких механизмов должно происходить смещение одного халифа и назначение следующего, хариджиты не объясняли. Это не их проблема. Они знали одно: Али оказался недостоин своего призвания и должен уйти; а поскольку он не ушел, один молодой хариджит взял дело в свои руки. В 40 году п. Х. этот «пламенный революционер» убил Али.
Сторонники Али немедленно обратились к его сыну Хасану как к будущему преемнику, однако Муавия разрушил их планы, предложив Хасану такую денежную сумму, за которую тот отказался от всех прав на халифат. Старший внук Мухаммеда, скорбящий и уставший от войны, решил отступить. У него не было сил продолжать войну, а борьба за халифат в нынешних обстоятельствах превратилась в голую борьбу за власть – и, если так, какой в ней смысл? Так началась династия Омейядов.
Смерть Али завершила первую эпоху истории ислама. Мусульманские историки со временем начали называть первых четырех лидеров после Мухаммеда Верно Руководимыми Халифами. Жизнь в те времена определенно не была благорастворением воздухов; но, мне кажется, называя их Верно Руководимыми, ответственные мусульманские историки и не имеют в виду безупречное совершенство. Скорее, они хотят сказать, что эволюция общины от Хиджры до убийства Али была религиозной драмой. Да, в ней случалось и кровопролитие, и душераздирающие трагедии; однако они исходили не из борьбы мелких людишек за власть, деньги или удовлетворение собственного тщеславия. Четверо халифов и ближайшие сподвижники Мухаммеда, составлявшие ядро Уммы в этот период, честно боролись за то, чтобы воплотить откровения в жизнь. Каждый из них внес свой вклад в какую-то важную сторону этого проекта, однако ни один не был, как Мухаммед, настолько велик, чтобы охватить его целиком. Ближайшие преемники Пророка напоминали шестерых слепцов из притчи, ощупывающих слона: один говорил, что слон – это колонна, другой – что стена, третий – что веревка, и так далее. Борьба за халифат в период Верно Руководимых имела богословское значение, поскольку люди отстаивали именно разное понимание богословских вопросов. После смерти Али халифат стал просто империей.
5. Империя Омейядов
Разумеется, Муавия не объявлял, что намерен окончить религиозную эру. Он именовал себя халифом и клялся, что продолжит великую миссию своих предшественников. К концу жизни, однако, он созвал совет арабских племенных лидеров, чтобы решить, кто станет
– Сейчас, – взревел он, –
Вожди поняли намек. Формально они исполнили все требования мусульманской демократии, произнесли все положенные слова и сделали положенные жесты, однако следующим халифом избрали, как им и сказали, Язида; и, возвращаясь домой тем вечером, все понимали, что подвергнуть сомнению принцип наследования больше не удастся.
Однако, восходя на престол, Язид знал, что его отец не уничтожил мятежные элементы, а лишь подавил. Поэтому он не спускал глаз с тех, кто мог бросить ему вызов, в особенности с родственников и потомков Али. Хасан к тому времени уже скончался, но жив был его брат Хусейн, и правитель решил – просто ради безопасности – убить этого человека во время его следующего паломничества в Мекку.
Хусейну было уже за сорок. Он знал, что сторонники его отца считают истинным халифом его; знал, что ревностные мусульмане ждут от него продолжения духовной революции; однако не стремился принимать на себя столь серьезную ответственность. Хусейн отстранился от политики и все эти годы вел тихую жизнь, полную молитвы и созерцания, размышляя о великой миссии своего деда.
Однако, услышав, что против него готовится заговор, что убийцы Язида намерены расправиться с ним прямо в Каабе, Хусейн понял, что с него довольно. У него не было ни войск, ни военного опыта. А у Язида была армия, казна и целая сеть соглядатаев. Однако в 60 году п. Х. (680 год по обычному календарю) Хусейн объявил, что бросает вызов Язиду, и вместе с семьюдесятью двумя людьми покинул Медину.
Конечно, эти силы нельзя было назвать «армией» – тем более что в число семидесяти двух входили жена Хусейна, дети и несколько престарелых родственников. Лишь горстка людей из этой компании были мужчины боеспособного возраста. О чем думал этот человек? Неужто и вправду надеялся такими крохотными силами победить империю Омейядов? Быть может, он полагал, что, начав свой поход, разожжет огонь революции и побудит другие племена к нему присоединиться?
Может быть, и нет. В прощальной проповеди перед отъездом Хусейн сказал своим сторонникам: он не сомневается, что погибнет, но не боится этого, ибо смерть «окружает потомков Адама, как ожерелье – шею девушки»[18]. Вспомнил он и стих из Корана, призывающий людей противостоять неправедным правителям, таким, как Язид. Если сын Али и Фатимы, внук самого Пророка, не будет противостоять тирании – кто же останется? Мусульманские предания повествуют, что Хусейн решил собственной жизнью подать пример другим: с самого начала он наделил свое паломничество ритуальным значением. В сущности, он шел на смерть и знал это.
Услышав, что младший внук Пророка пустился в путь, Язид выслал ему навстречу армию. Реальной угрозы для империи Хусейн не представлял, но Язид хотел сокрушить и раздавить его в качестве предупреждения другим радикалам, которым вздумалось бы разыгрывать карту «богоизбранности». Армия Язида настолько превышала числом небольшую группировку Хусейна, что о сражении не могло быть и речи. Легенда гласит, что против четырех сотен Язид выставил сорок тысяч.
Путь имама Хусейна в Кербелу
Каковы бы ни были размеры этой имперской армии, она настигла Хусейна в пустыне к югу от Кербелы, города вблизи южной границы Ирака. Если вы взглянете на сводки погоды в этой части света в летние дни, то увидите, что температура там поднимается до 115 градусов по Фаренгейту (около 46 °C. –
Один за другим выходили воины Хусейна, чтобы сразиться с воинами Язида. Один за другим они гибли в бою. Тем временем женщины, дети и старики умирали от жажды. Когда погиб последний из этого отряда, победоносный полководец ворвался в лагерь, отрубил Хусейну голову и отослал ее императору вместе с хвастливым письмом.
Отрубленная голова прибыла во дворец в то самое время, когда Язид угощал ужином византийского посла, и сильно испортила пир.
– Так-то поступаете вы, мусульмане? – спросил посол. – Мы, христиане, никогда так не обошлись бы с потомком Иисуса!
Эта критика разъярила Язида, и он приказал бросить «римлянина» в темницу. Позднее, однако, и сам он понял, что отрубленная голова делает ему дурную рекламу, и отослал ее обратно в Кербелу, чтобы там ее захоронили вместе с телом.
Язид, несомненно, верил, что разрешил проблему: никто из потомков Али больше не осмелится бунтовать! Однако он жестоко ошибся. Сокрушив Хусейна в Кербеле, император зажег искру, из которой разгорелось пламя. Страстная борьба за дело Али, получившая имя шиизма, охватила страну, как степной пожар. Что такое шиизм? Об этом часто рассказывают как о простой династической распре, вроде войны между королем Стефаном и претенденткой Матильдой (Мод) в Англии XII века. Но будь это так, после смерти Али движение угасло бы само собой. Кто сейчас назовет себя «модистом» или «стефанистом»? Кому в наше время интересно, кто из этих двоих имел больше прав на английский престол? Но у Али новые сторонники появлялись и после смерти. Ряды шиитов пополнялись и росли. Люди, при жизни Али еще даже не родившиеся, принимали его дело как свое, строили свою идентичность на убеждении, что первым халифом должен был стать он. Как такое возможно?
Ответ, разумеется, в том, что спор о халифате был не просто династической распрей. В нем были заключены ключевые богословские вопросы, поскольку требовалось ответить на вопрос не только о том, кто будет лидером, но и что лидер будет собой представлять. Сторонники Али видели в нем нечто такое, чего не видели в прочих претендентах на халифат: некое Богоданное духовное достоинство, делавшее его чем-то большим, чем простой смертный, то же, что видели они и в Мухаммеде. Никто не говорил, что Али – новый Посланник Божий. Такое заявление (по крайней мере, на том этапе) было просто невозможно, так что Али дали новый титул. Его стали называть имамом.
Изначально «имамом» назывался просто человек, возглавляющий общую молитву. Для большинства мусульман это слово и сейчас означает то же самое. Это именование свидетельствует об уважении и значит примерно то же, что наше «достопочтенный» или «глубокоуважаемый». Всякий раз, когда несколько мусульман собираются, чтобы вместе помолиться, кому-то из них приходится возглавлять молитву; он не делает ничего такого, чего не делали бы и остальные, просто становится перед ними и, так сказать, задает тон и ритм. В каждой мечети есть свой имам; и, когда он не возглавляет молитву, он вполне может подметать пол или чинить крышу.
Но шииты, говоря об «имаме», имеют в виду нечто намного более возвышенное. Для шиитов в мире существует лишь один имам – никогда не больше. Они исходят из мысли, что Аллах облек Мухаммеда некоей ощутимой мистической субстанцией, своей энергией или светом, именуемым барака Мухаммеда. Когда Пророк умер, этот свет перешел к Али, и в этот миг Али стал первым имамом. Когда умер Али, тот же свет перешел к его сыну Хасану, и он стал вторым имамом. Позже та же искра перешла младшему брату Хасана Хусейну, и он стал третьим имамом. Когда Хусейн пал мученической смертью при Кербеле, сама идея «имама» развилась в глубокую богословскую концепцию, обращенную к религиозной жажде, которую не принимали во внимание мейнстримовые учения того времени.
Мейнстримовое учение, как формулировали его Абу Бакр и Умар, гласило, что Мухаммед всего лишь передал людям наставления, как жить. Его наставления велики, но, кроме них, ничего нет. Кроме Корана, религиозное значение в жизни Мухаммеда имеет лишь его сунна – пример, который он задал собственной жизнью и которому могут последовать и другие, желающие обрести благоволение Божье. Те, кто приняли это учение, со временем стали называться суннитами; сейчас они составляют девять десятых мусульманского сообщества.
Шииты, напротив, чувствовали, что не могут стать достойны небес собственными усилиями. Для них наставлений было недостаточно. Они хотели верить, что прямое руководство от Бога по-прежнему изливается в мир через неких избранных, способных передать народу спасительную благодать, через живого человека, хранящего мир теплым и чистым. Таких святых людей они и начали называть имамами. Присутствие имама в мире подтверждает, что в нем по-прежнему могут совершаться чудеса.
Когда Хусейн отправился в Кербелу, у него не было шансов победить. Единственная его надежда была на то, что, быть может, Бог совершит чудо – и в этой мысли о возможности чуда и состоял принцип его веры. Вместе со своим отрядом он выбрал смерть, как символический отказ отречься от этой возможности; и для шиитов при Кербеле действительно произошло чудо – чудо мученичества Хусейна.
И по сей день шииты всего мира отмечают годовщину смерти Хусейна, одеваясь в траур и погружаясь в скорбь. Они собираются вместе в «домах скорби», чтобы вспомнить историю его мученичества, религиозный нарратив, в котором Хусейн превращается в искупительную фигуру апокалиптического масштаба. Своим мученичеством Хусейн заслужил место одесную Бога и получил право заступничества за грешников. Те, кто принимает его и верит в него, будут спасены и пойдут на небеса, какие бы прегрешения не пятнали их жизненный путь. Хусейн открыл для шиитов дверь к чуду, на которое они все это время надеялись. Вера в Хусейна не принесет тебе золота, важной должности, удачи в любви – зато вознесет на небеса: в этом и чудо.
Вернемся теперь к политической истории, развернувшейся после того, как к власти пришел Муавия. Восхождение Омейядов, быть может, положило конец рождению ислама как религиозному событию, однако начало развитие ислама как цивилизации и политической силы. В анналах привычной нам истории Запада Омейяды обозначают собой начало «золотой эры» ислама. Именно они поместили ислам на карту мира – и открыли золотой век, продолжавшийся и задолго после их падения.
Святым Муавия, конечно, далеко не был – однако оказался искусным политиком. Именно те качества, что помогли ему победить измученного Али, сделали его успешным монархом; и при его правлении установились практики и процедуры, сохранявшие целостность исламской империи на протяжении столетий.
Во всем этом чувствуется ирония судьбы: ведь, не забудем, когда Мухаммед начал пророчествовать, Омейяды были ведущим кланом богатой мекканской элиты. Когда Мухаммед как Посланник Божий гневно обличал богачей, что презирают бедных и пожирают дома вдов и сирот – он говорил, быть может, в первую очередь об Омейядах. Пока Мухаммед жил в Мекке, Омейяды стремились превзойти друг друга в преследовании и притеснении его последователей. Они участвовали в заговоре с целью убийства Мухаммеда перед Хиджрой, а после того, как мусульмане удалились в Медину, возглавляли войска, призванные уничтожить Умму в колыбели.
Однако, едва ислам начал показывать зубы, Омейяды обратились, присоединились к Умме и взобрались на вершину нового общества: среди новой элиты они тоже заняли ведущее место. Даже более: до ислама они были всего лишь первыми людьми в городе – теперь стали первыми людьми в мировой державе! Не сомневаюсь, многие из них чесали в затылках, тщетно пытаясь припомнить, чем же им так не нравилась новая вера!
Как правители Омейяды обладали мощными политическими инструментами, унаследованными от предшественников, прежде всего от Умара и Усмана. Умар оказал им огромную услугу, освятив и назвав джихадом агрессивную войну, если она ведется против неверных и за дело ислама. Такое определение джихада давало новым повелителям мусульман возможность вести постоянную войну на границах, что приносило им немалую выгоду.
Прежде всего, вечная война оттягивала агрессию к рубежам империи и помогала сохранять внутренний мир, поддерживая теорию о разделении на территорию мира (ислам) и территорию войны (все остальное), созданную в дни первых халифов.
Вечная война на границах помогала укрепить такое представление о войне и мире, прежде всего, потому, что в результате оно выглядело истинным: на границах в самом деле постоянная война, а внутри страны в самом деле мирно и спокойно, и во-вторых, потому что помогала ему стать истиной. Объединяя арабские племена против окружающих Чужих, такая концепция джихада снижала уровень междоусобных распрей, характерных для арабской племенной жизни до ислама, и в самом деле помогала сделать исламскую империю местом относительно мирным.
Это проще понять, если представить себе, кто и как сражался в этих ранних завоевательных войнах. Как правило, это были не профессиональные военные, дисциплинированно выполняющие любой приказ императора. Эти кампании вели племенные войска, которые вступали в битву, когда им этого хотелось, и сражались за веру, следуя скорее собственным желаниям, чем приказам халифа. Если бы они не воевали на границах, расширяя мусульманскую империю – очень вероятно, принялись бы грабить соседей у себя дома.
Кроме того, постоянная война – пока оставалась победоносной – подтверждала притязания мусульман на то, что Бог на их стороне. Основным чудом, утверждающим правоту ислама, с самого начала служил его поразительный военный и политический успех. Иисус, как говорят, исцелял слепых и воскрешал мертвых. Моисей превратил жезл в змею и во время исхода евреев из Египта заставил расступиться воды Красного моря. Именно видимые чудеса такого рода подтверждали притязания этих пророков на божественность или связь с Богом.
Но Мухаммед никогда не совершал подобного рода сверхъестественных чудес. Не привлекал к себе сторонников, демонстрируя силы, противоречащие законам природы. Единственным чудом, случившимся с ним, было то, что однажды он перенесся в Иерусалим, а потом на белом коне взлетел на Небеса – и это свершилось вовсе не при множестве зрителей. Никто этого не видел – лишь сам Мухаммед позже рассказал об этом своим товарищам. Люди могли верить ему или нет, по собственному желанию; но на его миссии это не отражалось, поскольку он никогда не использовал вознесение на Небеса как доказательство своей правоты.
Нет, чудо Мухаммеда (помимо самого Корана и необычайной убедительности его проповеди для многих, кто ее слышал) состояло в том, что мусульмане выигрывали битвы, даже сражаясь с втрое большими армиями. Это чудо продолжалось и при первых халифах: территория ислама расширялась с умопомрачительной быстротой – и чем можно было это объяснить, если не вмешательством Бога?
Это чудо не прекращалось и при Омейядах. Теперь победы не приходили так быстро, бывали не столь драматичны – но это и понятно: со временем мусульманам всё реже случалось значительно уступать врагу числом. Важно то, что победы продолжались, территория расширялась и никогда не сокращалась. Пока это оставалось так, каждая победа подтверждала истину ислама и возбуждала религиозный жар, благодаря которому становились возможны новые победы, а они тоже подтверждали истину ислама и возбуждали религиозный жар… и так далее, и так далее, по кругу.
Были у постоянной войны и побочные благотворные эффекты. Она приносила прибыль. Сами мусульмане говорили так: пусть властитель, презирающий Аллаха, собирает с подданных налоги, пока казна не переполнит его сундуки – тогда явятся мусульмане, скинут его с трона, освободят подданных от его жадности, а сокровища заберут себе! Освобожденный народ будет счастлив, а мусульмане богаты: всем, кроме самого свергнутого властителя, это пойдет на пользу!
Пятая часть военной добычи неизменно отсылалась в столицу – и поначалу распределялась среди Уммы, в первую очередь среди самых бедных и нуждающихся. Но с каждым халифом всё больший процент отправлялся в общественную казну. А Омейяды, придя к власти, начали забирать в казну практически всю прибыль и оплачивать из нее государственные расходы, в том числе возведение роскошных дворцов, благоустройство городов и экстравагантные благотворительные проекты. Так прибыль от постоянной войны на границах позволила правительству Омейядов стать для народа благотворной силой: оно улучшало жизнь простых граждан, не обременяя их новыми налогами.
Прецедент для Омейядского порядка заложил еще халиф Усман, разрешавший мусульманам тратить деньги, как вздумается, если только они соблюдают ограничения, наложенные исламом. Основываясь на законах Усмана, Омейяды ссужали мусульманам деньги из казны и позволяли приобретать землю на завоеванных территориях. Разумеется, чтобы получить такой заем, нужно было иметь серьезные связи – куда более серьезные, чем во времена Усмана; а поскольку ислам запрещает ростовщичество, займы были беспроцентными, то есть очень выгодными.
Умар приказывал, чтобы арабские воины-мусульмане на новых территориях жили в гарнизонах, не смешиваясь с местными жителями – отчасти для того, чтобы избежать неизбежных столкновений и недовольства местных, отчасти для того, чтобы мусульман не соблазняли языческие удовольствия, отчасти для того, чтобы мусульманское меньшинство не растворилось в местном большинстве. Во времена Омейядов эти гарнизоны превратились в укрепленные арабские города, где обитала новая аристократия, владеющая огромными земельными угодьями в окрестностях.
Однако исламское общество ничем не напоминало феодальную Европу, где поместья, как правило, были самостоятельными экономическими единицами и находились на самообеспечении. Омейядская империя гудела от торговцев и ремесленников; все уголки ее связывали воедино сложные торговые пути. Богатство, которое источали огромные поместья, не оседало в них: его вкладывали в товары, которые отправлялись в самые дальние страны, а взамен им оттуда приходили другие товары. В городах-гарнизонах постепенно смягчался режим, они превращались в точки торговли и коммерции. Весь исламский мир был испещрен процветающими городами. Это было городское общество.
Сам Муавия, хоть благочестивые мусульмане и клеймили его за моральное несходство с Праведными Халифами, показал себя успешным управленцем и в политике, и в экономике. Безжалостный, но умеющий быть обаятельным, он привлек на свою сторону мятежных арабских вождей – в основном убеждением, но, когда требовалось, не чурался подавлять мятежи и восстанавливать закон и порядок и силой. Действовал в своих личных интересах – но и в интересах общества, жизнь в котором становилась все более цивилизованной.
Взглянем, например, как использовалось сочетание кнута и пряника в предостережении жителям Басры, которое выпустил сводный брат Муавии Зияд, назначенный губернатором Басры: «На первое место вы поставили родство, а религию – лишь на второе; вы извиняете и прячете своих грешников, нарушая законы, установленные исламом ради вашей защиты. Смотрите за тем, чтобы не оказываться на улицах после наступления темноты. Я буду убивать каждого, кто крадется в ночи. Не пытайтесь взывать о помощи к родным: я отрежу язык каждому, кто издает подобный зов… Я правлю всемогуществом Божьим и одаряю вас богатством от Бога. Я требую от вас повиновения – вы требуете от меня праведности… В трех вещах я не согрешу: всегда буду готов выслушать любого из вас. Буду пунктуально выплачивать вам ваши пенсии. Не стану отсылать вас в поле слишком далеко или слишком надолго. Итак, не позволяйте гневу и ненависти против меня уносить вас слишком далеко: это повредит лишь вам самим. Я уже вижу, как катится множество голов. Пусть же каждый из вас сам позаботится о том, чтобы голова осталась у него на плечах!»[19]
Империя Омейядов
Омейяды, сами люди вполне светские и далеко не праведники, пестовали религиозные институты ислама. Они поддерживали ученых и религиозных мыслителей, строили мечети, вводили законы, поощряющие исламский образ жизни.
При Омейядах мусульманский мир наполнила не только арабская деловая энергия, но и социальные идеалы, внушенные исламом. «Новые богачи» делали огромные пожертвования в религиозные благотворительные фонды, так называемые вакфы. Делали они это и под давлением общества, и из религиозных побуждений: любой из нас хочет, чтобы в обществе его ценили, и богатый человек мог добиться всеобщего уважения, покровительствуя вакфу.
Теоретически основатель вакфа не мог его закрыть. Едва возникнув, вакф становился самоуправляемым и получал независимость. По мусульманским законам с вакфов не взимались налоги. Вакфы принимали пожертвования у богатых и раздавали бедным, строили мечети и управляли ими, организовывали школы, больницы, сиротские приюты, и в целом давали высшим классам возможность, даже купаясь в богатстве, удовлетворять свои религиозные и благотворительные потребности и чувствовать себя достойными людьми.
Разумеется, вакфом кто-то должен был руководить. Кому-то приходилось вести дела, устанавливать правила, управлять денежными потоками; и это не мог быть любой человек с улицы. Чтобы вакф заслуживал доверия, работать в нем должны были люди, известные своим благочестием и религиозной ученостью. Чем более прославлены они были своей религиозностью, тем престижнее становился вакф, тем больше уважения получал он от попечителей и спонсоров.
Поскольку в распоряжении вакфов со временем оказывались крупные земельные владения, здания, огромные денежные средства, управление вакфом предлагало в мусульманском обществе карьерную лестницу (хотя многие вакфы стали просто уловкой, с помощью которой богатые семьи защищали свое богатство от налогов). Приобретя репутацию благочестивого и ученого человека, можно было надеяться занять видное положение в вакфе: это давало если не богатство, то, по крайней мере, статус. А чтобы стать известным религиозным ученым, вовсе не обязательно происходить из богатой семьи. Достаточно иметь мозги и желание учиться и следовать исламу.
С другой стороны, для этого необходимо было знать арабский – священный язык. Для мусульман сам Коран, написанный по-арабски, являет присутствие Бога в мире; но переводы Корана – не Коран. Кроме того, по-арабски писались все научные труды. И, разумеется, необходимо было быть мусульманином. Более того: вскоре Омейяды объявили арабский официальным государственным языком, заменив им персидский на востоке, греческий на западе и различные местные языки в других местах. Так времена Омейядов стали периодом арабизации и исламизации мусульманских территорий.
Говоря об исламизации, я имею в виду, что всё больше людей на растущей территории халифата оставляли свои прежние религии – зороастризм, христианство, язычество и так далее – и обращались в ислам. Некоторые, без сомнения, делали это, чтобы избавиться от налога на немусульман; но это точно была не единственная причина – ведь, став мусульманами, эти люди вместо прежних поборов начинали платить новые, мусульманские налоги на благотворительность.
Некоторые, быть может, обращались в надежде на карьерные возможности; но и эта причина не объясняет всего, поскольку обращение открывало только возможности религиозной карьеры. Необращенные по-прежнему могли владеть землей, лавками или мастерскими, торговать, заниматься коммерцией. Могли и работать на правительство, если обладали соответствующими знаниями и умениями. Мусульманская элита, не обинуясь, принимала каждого по способностям. Знаешь медицину – можешь стать врачом, умеешь строить дома – можешь стать архитектором. В исламской империи можно было стать богатым и знаменитым, даже если ты христианин, иудей (т. е. представитель «авраамических» религий) или даже зороастриец – последователь веры, еще более далекой от ислама.
Мне думается, большинство людей в мире, покоренном мусульманами, обращались в ислам, потому что для них он был похож на Истину. Никакая другая сила или движение в Срединном мире того времени не обладали такой мускулистой самоуверенностью, такой аурой непобедимости и успеха. Умма выглядела так, что к ней хотелось присоединиться.
А присоединиться никто не мешал. Это было очень легко! Достаточно произнести слова: «Ла илаха илла Ллаху ва Мухаммадун расулу Ллахи» – «Нет бога, кроме Бога, и Мухаммед – Посланник Его». Вот и всё, что нужно, чтобы войти в клуб победителей!
Однако суть этой новой веры была куда глубже, чем кажется с первого взгляда.
«Нет бога, кроме Бога» – фраза, породившая бесчисленные тысячи томов комментариев; и все же значение так и остается до конца не ясным.
«И Мухаммед – Посланник Его!» – произнося эти слова, ты подписываешься под всем, что предписал Мухаммед, Посланник Божий. Обязуешься молиться пять раз в день, избегать свинины, поститься в Рамадан, отказаться от спиртных напитков – и еще многое, многое другое.
6. Эпоха Аббасидов
Потомки Язида правили многими поколениями. Власть их распространилась на весь мусульманский мир, раскинувшийся от Испании на западе до Индии на востоке. При их правлении было разработано, записано и кодифицировано учение ислама. Вероучительные книги отошли во владение корпусу религиозных ученых – в том же смысле, в каком в США Конституция и вытекающие из нее законы находятся во владении юристов – и эти религиозные ученые, трудясь совместно с политиками и бюрократами Омейядского двора, создали исламское общество, отличное от всех других.
Мейнстримовые западные историки этот процесс обычно восхваляют. Омейяды, говорят они, достигли того чудесного состояния, что в цивилизованном мире именуется стабильностью. Стабильность – это то, что позволяет крестьянам планировать урожай на следующий год. Позволяет бизнесменам вкладывать средства в долгосрочные проекты. Поощряет студентов поступать в институты в уверенности, что, когда они получат диплом, их профессия все еще будет востребована. Стабильность дает ученым свободу забывать о себе ради науки и с головой погружаться в тайны природы, не беспокоясь о том, что их семью тем временем истребят какие-нибудь головорезы.
Однако все это имело свою цену – обычную цену стабильности, состоящую в том, что все существующие тенденции день ото дня только усиливаются. Богатые становились всё богаче. Бедных становилось всё больше. Росли города с роскошной архитектурой – но росли и огромные трущобы, где люди жили в страшной нищете. Правосудие стало роскошью, доступной только богачам.
Появлялись и другие проблемы. Быстрый рост исламского господства привлекал под мусульманскую «крышу» множество разных народов, и возникали серьезные вопросы о том, как исполнить для них всех мусульманское обетование равенства и братства.
Политика Омейядов, быть может, продвигала арабизацию и исламизацию, однако не везде в равной мере. В Северной Африке арабизация шла быстрыми шагами, возможно, потому, что лоскутное одеяло туземных культур было уже давным-давно разорвано финикийской цивилизацией, на которую затем наложили латинский слой римляне, потом внесли свою лепту германцы-вандалы, и наконец все это заполировало христианство. У Северной Африки не было ни единого языка, ни единой культуры: когда туда пришли арабы, во всей убедительности своей мощи и блеска, их не встретила равная по убедительности местная культура, готовая им противостоять. Так что арабы с легкостью растворили и поглотили всё, что было здесь до них.
Египет и Левант тоже оказалось несложно переварить, поскольку многие живущие здесь народы разделяли с арабами исторический нарратив: они тоже возводили свою историю к традиционным общим предкам – Аврааму, Ною и самому Адаму. Бо́льшая часть здешних обитателей уже разделяла идею единобожия. Еврейский и арамейский были семитскими языками, родственными арабскому.
А вот Персия – о, это совсем другое дело! Персы были не семитами, а индоевропейцами. У них была собственная древняя цивилизация, славная история, язык, от которого не так легко отказаться. Многие персы приняли ислам, однако не арабизировались. А обратившиеся в ислам поставили перед персидским обществом серьезный религиозный вызов. Ислам стоял на том, что каждый мусульманин равен любому другому. Присоединяясь к Умме, ты присоединяешься к братству, где все равны: таково было обетование этой новой религии, придававшее ей неотразимую привлекательность. Но общество, построенное Омейядами – общество, в котором доминировали арабы – не могло сдержать это обещание. Арабы стали теперь правителями и аристократами. Равенство всех не сохранялось даже формально – омейядское общество разработало формальные институты, призванные разделить людей на «касты»: на вершине общества стояли чистокровные арабы-мусульмане, ниже – мусульмане, у которых один из родителей не-араб, затем мусульмане – не-арабы, еще ниже – мусульмане – не-арабы с родителями-немусульманами, еще ниже – немусульмане, принадлежащие к одной из монотеистических религий; и в самом низу – язычники, рожденные от язычников, люди, не имеющие практически никаких законных прав.
Трения между всеми этими этносоциальными слоями, в особенности между арабскими нуворишами и бывшей персидской аристократией, создавали ощущение обделенности и недовольство, кипевшее под поверхностью в этой части мусульманского мира.
Омрачала совесть исламского мира и еще одна тень. Священная история мусульман была чересчур богата рассказами о простом, скромном, даже аскетичном быте основателей империи. Именно простота и смирение вызывали глубокое уважение к ним как к религиозным фигурам. Неизбежно в низших слоях нового общества складывалось ощущение, что со всей этой роскошью что-то не так. Это процветающее общество, занятое погоней за удовольствиями – определенно не то, что имел в виду Аллах, когда поручал Мухаммеду создать справедливую общину, преданную одному лишь Богу. Разумеется, чем ты богаче, тем меньше вероятность, что подобные соображения станут омрачать твой сон. Но у бедняков рассказы о придворной роскоши и вид знатных арабов, надушенных, облаченных в шелка и проезжающих по городу верхом на прекрасных скакунах, не могли не вызывать в памяти рассказов об одном-единственном одеяле Мухаммеда, на одной половине которого он спал, а второй укрывался, или о том, как халиф Умар сам чинил себе башмаки. Добавьте к этому запашок от того, что Омейяды пришли к власти очень сомнительным способом – способом, создавшим им сразу две партии врагов, шиитов и хариджитов.
Хариджиты были не так многочисленны, но движение их более радикально. Их богословие со временем сосредоточилось на чрезвычайно строгих правилах чистоты. Они утверждали, что власть в мусульманском мире должна принадлежать тому, кто тщательнее всех исполняет все требования религии. Ни один светский правитель стандартам хариджитов не отвечал. Скорее всего, ни одному живому человеку это и не удалось бы; так что хариджиты, не раздумывая, в любых обстоятельствах призывали к революции. При любой власти кто-то чувствует себя угнетенным; и где находились угнетенные – там тут же оказывались хариджитские агитаторы и принимались звать их к мятежу.
Однако со временем движение хариджитов выдохлось: слишком уж ревностно они стремились к чистоте во времена, когда всё больше и больше людей получали выгоду от нового процветания. Неудачники, возможно, были недовольны – но обменивать те скромные радости, что у них есть, на полную безрадостность хариджитского образа жизни им хотелось еще меньше. Настоящей угрозой установившемуся порядку стали шииты, приобретшие силу после смерти Хусейна и его последователей при Кербеле.
Шиитские имамы, как правило, больше не бросали прямой вызов трону: теперь они отделяли понятие «имам» от понятия «халиф» и придавали своему движение чисто религиозное значение. Но шиитские мятежники по-прежнему устраивали беспорядки во имя имамов, вели разговоры о том, что власть по праву принадлежит то одному, то другому из потомков Али, поддерживали мнение, что халифат не принадлежит Омейядам, и продолжали подрывать легитимность светских правителей.
Шиитская угроза опасно совпала во времени с другой проблемой, развившейся уже во времена Омейядов. Вот что произошло:
Шииты стали в исламе угнетаемым религиозным меньшинством.
Персы стали в исламе угнетаемым этническим меньшинством.
Шииты протестовали против правоверного (т. е. суннитского. –
Персы протестовали против арабского политического истеблишмента.
Одно неизбежно наложилось на другое. Персы начали принимать шиизм, а шииты в поисках новых сторонников стали поглядывать на персидский восток. Два течения смешались, и общество забурлило – чем дальше на восток, тем сильнее, ибо, чем дальше на восток, тем более слабела администрация Омейядов и росли антиарабские настроения.
Однажды, около 120 года п. Х., в городе Мерв появился странный человек. Мерв, отдаленный аванпост империи, лежал почти в пятнадцати сотнях миль от Дамаска. Здесь, на диком-диком востоке, незнакомец принялся агитировать против Омейядов, проповедуя близкий конец света и последнюю грозную битву между добром и злом.
Об этом человеке было известно очень мало: никто не знал даже его настоящего имени. Он называл себя Абу Муслим – явный псевдоним, сокращение от «Муслим абу Муслим ибн Муслим», что означает: «Мусульманин, сын отца-мусульманина, отец сына-мусульманина». Как видим, этот человек не жалел сил, чтобы подчеркнуть свою приверженность исламу.
На самом же деле Абу Муслим был профессиональным революционером, направленным в Мерв небольшой группой подпольщиков, называвших себя хашимитами. Эта группировка представляла собой нечто среднее между культом и политической партией; ядро ее, по-видимому, никогда не превышало тридцати человек. Название свое они заимствовали от клана Пророка, Бану Хашим, и целью своей называли поставить во главе исламского мира кого-нибудь из семьи Пророка. Это была лишь одна из многочисленных и разрозненных группок антиправительственных заговорщиков, действовавших в то время, и все они проповедовали более или менее одно и то же: исламский мир сбился с пути, история пошла не туда, дело Посланника оказалось подорвано, и теперь, чтобы все исправить, нужно свергнуть Омейядов и посадить на их место кого-то из семьи Пророка. Стоит заметить, что в ходе истории этот нарратив повторялся в мусульманском мире снова и снова – вплоть до сегодняшнего дня; только сегодня место «Омейядов» в речах революционеров занимает «Запад».
К несчастью для хашимитов, настоящих потомков Пророка в их рядах не было. Однако был Абу аль-Аббас, человек, называвший себя потомком Аббаса ибн Абд аль-Мутталиба, одного из дядей Пророка Мухаммеда: он, по крайней мере, приходился Пророку кровным родственником и, что еще важнее, готов был использовать его имя в революционной борьбе.
Предок, о котором шла речь, первый Аббас, обратился в ислам одним из последних, и в те времена никому бы и в голову не пришло рассматривать его как кандидата в преемники Мухаммеда. Символ легитимности из него был так себе. Куда больше подошел бы на эту роль прямой потомок Али и Фатимы; но увы, Алиды – то есть настоящие потомки Али – не желали иметь дела с хашимитами, так что пришлось им довольствоваться Абу аль-Аббасом. Что делать – «лицом движения» иной раз становится не тот, кого хочешь видеть на этом месте, а тот, кого удастся уговорить.
Возбудить недовольство шиитов и персов в Хорасане, регионе на территории нынешних Ирана и Афганистана, Абу Муслиму оказалось несложно. В ключевом пункте своих речей – в вопросе о том, кто же станет халифом после успеха революции – Абу Муслим становился несколько невнятен. Те, кто ждал потомка Али, вполне могли предположить, что такой человек есть, а информация о нем сейчас скрывается лишь ради безопасности.
Отважный, безжалостный и харизматичный, Абу Муслим вскоре перерос роль чьего бы то ни было агента и возглавил Аббасидскую революцию (названную так по имени предполагаемого лидера, Абу аль-Аббаса). Здесь, в Хорасане, Абу Муслим набирал революционные кадры, учил их сражаться и посвящал в хашимитские учения. Его сторонников узнавали по черной одежде и черным знаменам. Даже свое оружие они красили в черный цвет. Цветом армии Омейядов, кстати сказать, был белый. Прежде чем вы заметите, что для культа, проповедующего апокалиптическую битву между добром и злом, это странный выбор цвета, поясню, что в Персии белый считался цветом траура, цветом смерти.
В 125 году п. Х. (747 году н. э.) Абу Муслим и его воины, облаченные в черное, двинулись на запад. Проходя по персидской территории, они почти не встречали сопротивления; большинство людей здесь были только рады помочь падению надменных Омейядов, и армия росла день ото дня.
В 750 году н. э. белая и черная армии схлестнулись на берегу реки Большой Заб в Ираке. Имперские силы превосходили мятежников числом; однако черная армия одержала победу, и халифу пришлось, спасая свою жизнь, бежать далеко на юг, в Египет; через год агенты Аббасидов выследили его там и убили.
Новым халифом ислама хашимиты провозгласили Аббаса. Никого не смутило то, как это произошло: не было ни явно выраженной воли Божьей, ни выборов, ни даже решения, принятого советом мудрецов. Нет: нового халифа посадил на трон один человек с помощью военной силы. Но это было неважно. Наконец-то власть вернулась в руки члена семьи Пророка! Значит, теперь наконец удастся осуществить мусульманский социальный проект.
Революция Абу Муслима и Аббасидов
Должно быть, это был самый счастливый год в жизни Абу Муслима – год, когда дело его жизни принесло плоды! Возможно, он и в самом деле полагал, что свержение Омейядов восстановит утраченную общину. Но скоро наступило разочарование. Для начала, марионетка, как выяснилось, вовсе не считала себя марионеткой. За эти годы Аббас создал в движении, выбравшем его «говорящей головой», реальную базу для себя – и теперь, когда Абу Муслим выполнил за него всю грязную работу, сказал «большое спасибо» и сел на престол.
Новый халиф помнил, что Муавия правил железной рукой в бархатной перчатке, что он умел очаровывать и привлекать на свою сторону былых врагов. С этого начал и новый лидер: пригласил ведущих членов клана Омейядов преломить с ним хлеб и примириться.
Впрочем, «преломить хлеб» – неверное выражение. Звучит так, словно он поставил перед своими гостями какую-нибудь простую овсяную кашу или похлебку, вроде той, которую Пророк разделял с Умаром. Нет, такая скромность давно вышла из моды. Выжившие Омейяды возлежали на мягких подушках, а вокруг них бесшумно скользили слуги с изящными подносами, полными самых изысканных деликатесов. Звенел смех, велись оживленные беседы, обстановка была самая непринужденная. Когда гости уже наелись досыта, «официанты» вдруг скинули халаты и обнажили оружие. Не слуги это оказались, а палачи! Омейяды вскочили на ноги, но поздно: все двери были заперты. Воины забили Омейядов до смерти, а Аббас с того времени принял новый титул, аль-Саффах, что означает «мясник». Как видно, он гордился своим поступком.
Впрочем, это ему не слишком помогло: вскоре он умер от оспы, а трон занял его брат аль-Мансур. Мансуру поначалу пришлось бороться с несколькими соперниками, однако на помощь ему пришел Абу Муслим и защитил его власть, а затем вернулся в Хорасан. Сам Абу Муслим на место халифа не претендовал, хотя имел в руках такую силу, что мог бы получить все, чего ни пожелает. Но он, по-видимому, признавал легитимность правления Аббасидов. Возможно, он в самом деле был принципиальным идеалистом.
И всё же что-то в этом человеке, Абу Муслиме, Мансуру не нравилось. Может быть, то, что он был так популярен. Или, возможно, две вещи: он популярен – и у него есть собственная армия. А популярному человеку с собственной армией доверять нельзя. В один прекрасный день Мансур пригласил Абу Муслима посетить его и попировать вместе. Дальше произошло то, что ясно доказывает: когда Аббасид приглашает тебя на ужин – жди неприятностей. Халиф и его гость разбили шатры на живописном берегу реки; целый день Мансур угощал Абу Муслима и цветисто благодарил за самоотверженную службу, а ночью приказал своим телохранителям перерезать ему горло и бросить тело в реку.
Так началась вторая династия мусульманского халифата.
Аббасидские пропагандисты не жалели сил, объясняя народу сакральное значение смены власти. Теперь, говорили они, в Умме все пойдет совершенно по-новому! На самом же деле все осталось по-старому: более того, усилились все прежние тенденции, и хорошие, и дурные.
Омейяды окружали себя помпой и роскошью – однако в сравнении с Аббасидами выглядели неотесанными мужланами, ведущими самую простую жизнь. При Омейядах мусульманский мир процветал – при Аббасидах буквально купался в деньгах. И, как и Омейяды, Аббасиды были светскими правителями, использовавшими для охраны своей власти шпионов, политическую полицию и профессиональную армию.
Аббасиды пришли к власти на волне недовольства шиитов, так что вы можете предположить, что хотя бы в этом отношении они отличались от Омейядов – но и тут сильно ошибетесь. Аббасиды быстро приняли ортодоксальный подход к исламу – быть может, потому, что именно ортодоксальный религиозный истеблишмент, все эти ученые, обладали таким общественным авторитетом, что принять их учение было политически выгодно. На самом деле именно в аббасидские времена (как мы увидим в следующей главе) мейнстрим ислама получил название Сунна и превратился в определенное направление, обладающее собственным именем.
В первые дни правления Аббасидов многие наивные шииты полагали, что теперь Саффах и его семья возведут на престол признанного имама – и дальше начнутся тысячелетний мир и благоденствие, предсказанные хашимитской пропагандой. Но вместо этого охота на Алидов только усилилась. Когда умер третий халиф из этой династии, одна из его служанок рассказывала, что наследник его обнаружил во дворце потайной ход, ведущий в подземелье, где его предшественник хранил тела плененных и убитых им потомков Али. (Не обязательно все они были и потомками Фатимы – кроме нее, у Али были другие жены.)
Однако при Аббасидах росло и все доброе, что было характерно для правления Омейядов. При Омейядах страна процветала, они покровительствовали мысли, искусству, культуре и цивилизации. Весь этот блеск и активность достиг вершины при династии Аббасидов: не случайно первые двести лет ее правления западная история (как и многие современники-мусульмане) именует Золотым веком ислама.
Например, одним из первых дел Мансура стало решение построить «с нуля» новую столицу, город Багдад, завершенный в 143 году п. Х. (765 году н. э.). Этот город дожил и до сего дня, хотя за эти столетия много раз был разрушен и отстроен заново, и сейчас разрушается вновь.
Несколько лет Мансур объезжал свои владения, пока не выбрал для города идеальное место: между Тигром и Евфратом, там, где эти реки сходятся так близко, что можно раскинуть город на обоих берегах. Прямо в центре этого места Мансур возвел идеально круглое кольцо стен – окружностью в милю, высотой в девяносто футов, толщиной в сто сорок пять футов у основания. «Город» внутри этого огромного пирога представлял собой, по сути, огромный дворцовый комплекс – новый нервный центр крупнейшей в мире империи[20].
На строительство Круглого Города ушло пять лет. Над ним трудились около ста тысяч архитекторов, ремесленников, простых рабочих. Все они жили вокруг города, который строили, так что их дома образовали вокруг роскошного ядра города своего рода внешнее кольцо, не столь богатое и упорядоченное. И, разумеется, этим людям нужно было где-то покупать все необходимое, их должен был кто-то обслуживать – так что еще одно внешнее кольцо Круглого Города образовали торговцы и ремесленники.
Через двадцать лет Багдад стал крупнейшим городом мира и, вероятно, первым в истории городом, численность жителей которого перевалила за миллион[21]. Багдад вышел за пределы двух рек: теперь Тигр и Евфрат уже не омывали его с двух сторон, а протекали сквозь него. Сложная сеть каналов позволяла путешествовать по городу на лодках, словно на автобусах, так что он немного напоминал Венецию, с той лишь разницей, что дороги и мосты позволяли передвигаться по городу и пешком, и верхом.
Быть может, Багдад стал не только крупнейшим, но и самым оживленным городом мира. Две великие реки, впадающие в Индийский океан, сделали его крупным портом, а расположение города делало его легко доступным для наземного транспорта с любой стороны; так что каждый день прибывали сюда и отбывали отсюда суда и караваны, полные купцов и товаров из всех известных частей света: Китая, Индии, Африки, Испании…
Коммерцию регулировало государство. Как у каждого народа, так и у каждого рода занятий было свое отведенное ему место. На одной улице работали только портные, на другой мыловары, на третьей цветочники, на четвертой располагались овощные лавки. На Бумажной улице можно было найти сотню лавок, торгующих бумагой – недавним изобретением, завезенным из Китая (с которым Аббасиды познакомились и разбили китайскую армию в 751 году н. э. на территории нынешнего Казахстана). Ювелиры, жестянщики и кузнецы, оружейники и лошадники, менялы и перекупщики, строители мостов и дорог – все предлагали свои услуги в роскошном Багдаде, каждый в отведенном для него квартале. Были даже особые кварталы для торговцев вразнос и для мелочных лавчонок. Якуби, арабский географ того времени, писал, что в Багдаде шесть тысяч улиц и переулков, тридцать тысяч мечетей и десять тысяч бань.
Этот город башенок и разноцветных изразцов воспет в «Тысяче и одной ночи» – сборнике литературно обработанных народных сказок, созданном ближе к концу династии Аббасидов. Самые известные его истории, например про Аладдина и его волшебную лампу, восходят к правлению четвертого и самого известного аббасидского халифа Гаруна аль-Рашида: его времена изображаются в литературе как сказочное царство богатства и справедливости. Легенды о Гаруне аль-Рашиде изображают его добрым монархом, столь заинтересованным в благополучии подданных, что не раз он выходил в город в скромной одежде, под видом обычного человека, чтобы из первых уст услышать об их горестях и придумать, как им помочь. В реальности, думается мне, среди народа бродили, переодетые нищими, шпионы халифа – и интересовали их не горести и беды простых людей, а выявление недовольных.
Еще более, чем во времена Омейядов, халиф стал почти мифической фигурой: даже у самых богатых и влиятельных людей было мало шансов его увидеть, не говоря уж о том, чтобы обратиться с просьбой. Аббасидские халифы правили через посредников, отгородившись от повседневной реальности сложными дворцовыми ритуалами, заимствованными из византийской и сасанидской традиций. Так что, хоть ислам и покорил царство Сасанидов, и завоевал значительную часть Византии – призраки этих поверженных империй просочились в него и безнадежно изменили его облик.
7. Ученые, философы и суфии
До сих пор я описывал политические события, позволившие мусульманской цивилизации стать ведущей цивилизацией Срединного мира. Однако под этим верхним уровнем так же разворачивались великие события; и величайшим из них было развитие мусульманского учения и того социального класса, который его создал, вместе с появлением альтернативных и противостоящих ему идей.
Задним числом легко предположить, что Мухаммед оставил своим последователям точные и подробные указания, как жить и как поклоняться Богу. Однако, насколько они были полны, сейчас понять нелегко. Можно достаточно уверенно сказать, что при жизни Мухаммед сформулировал пять основных обязанностей мусульманина, то, что теперь называется пятью столпами ислама:
Заметьте простоту и «внешний» характер этой программы. Лишь один из пяти столпов представляет собой верование, убеждение – но и он описан как действие («свидетельствовать»). Прочие четыре столпа указывают, что делать. Снова мы видим, что ислам – не только система верований: прежде всего это система предписаний, таких же конкретных, как диета или программа упражнений. Ислам – это то, что человек делает.
Ко времени смерти Мухаммеда пять столпов уже стали частью жизни мусульманской общины; однако наряду с ними существовало и немало иных ритуалов и традиций. При жизни Мухаммеда не было нужды детально их описывать: ведь Посланник Бога всегда был рядом и мог ответить на любые вопросы. И не только учить людей изо дня в день, но и в любой момент получить и передать им новые указания свыше.
В самом деле, Мухаммед постоянно получал новые откровения, и не только об общих идеях и ценностях, но и о конкретных способах решения конкретных текущих проблем. Если к городу приближалась армия, Бог давал знать Мухаммеду, следует ли готовиться к войне и как именно лучше обороняться. Если мусульмане захватывали пленников и после битвы решали, что с ними делать – убить? Обратить в рабство? Принять в свои семьи? Отпустить? – Бог отвечал Мухаммеду, а Мухаммед передавал его ответ остальным.
Всем известно, что во время молитвы мусульмане поворачиваются лицом к Мекке. Но так было не всегда. Поначалу мусульмане молились, повернувшись в сторону Иерусалима. Однако в какой-то момент Мухаммед получил откровение о том, что им нужно сменить направление, и с тех пор все начали молиться лицом к Мекке.
Так и молятся до сих пор. Ведь Мухаммед умер – а другого Посланника нет и не будет, и никто больше не обладает властью изменить направление молитвы. Короче говоря, при Мухаммеде исламский проект жил органической жизнью.
Однако после смерти Мухаммеда мусульманам пришлось задаться вопросами: «Что именно мы должны делать? И как? Когда молимся, следует поднимать руки прямо вверх или держать немного ниже? Готовясь к молитве, нужно омывать ноги до колен, или достаточно до лодыжек?»
А ведь, чтобы быть мусульманином, требуется гораздо больше пяти столпов! Помимо индивидуальных обязанностей – пост, милостыня, свидетельство о вере – есть и социальная сторона ислама: обязанности человека перед общиной, необходимость быть добрыми гражданами, дабы вместе сделать свою общину орудием Божьей воли. Например, Бог решительно запрещает пить спиртное. Мусульмане определенно обязаны при необходимости защищать свою общину и собственными средствами, и оружием – эта обязанность носит название «джихад». В целом приносить жертвы ради общины – долг каждого мусульманина, иначе община может не выжить; а для большинства (если не для всех) мусульман община – живой образец нового мира, постоянный пример и напоминание о том, как должно жить человечество. Так что всякий, кто помогает общине и оздоровляет ее, делает Божье дело, а тот, кто делать это не желает, нарушает волю Божью. Но что значит оздоровлять общину? В чем должен состоять вклад отдельного человека – и какого вклада достаточно?
После смерти Мухаммеда мусульманам пришлось задуматься о своих обязанностях, сформулировать их во всех подробностях и записать, дабы оградить свою веру от случайных изменений, разногласий или капризов сильных мира сего. Вот почему первые два халифа собрали в одном месте все рукописи и отрывки Корана, а третий халиф выпустил его единственное авторизованное издание.
Но о многих вопросах, возникающих в повседневной жизни, Коран ничего напрямую не говорит. В сущности, бо́льшая часть Священной Книги содержит лишь общие указания: перестаньте грешить; ведите себя достойно; будьте сострадательны; от суда не убежишь; в раю хорошо, в аду плохо; благодарите Бога за всё, что Он дает вам; доверяйте Богу; повинуйтесь Богу; поклоняйтесь Богу – вот такие рекомендации можно извлечь из Священной Книги. И даже там, где Коран дает более конкретные советы, они зачастую открыты для интерпретаций.
Истолкования составляют отдельную проблему. Если позволить всем и каждому трактовать неоднозначные отрывки самостоятельно, люди начнут приходить к самым разным выводам, устремятся кто в лес, кто по дрова, община распадется, ее обломки поглотит мир – и, как знать, быть может, и великое откровение исчезнет, словно его никогда не было?
Ученые
Итак, мусульманам требовалось прийти к единому мнению относительно неоднозначных текстов – и сделать это поскорее, пока община еще горела изначальным энтузиазмом. В те древние времена никто не стремился толковать Истину сам, основываясь лишь на доводах собственного разума. Будь нам довольно одного человеческого разума – к чему тогда откровение? Разумеется, не притязал на подобный авторитет никто из ранних халифов. Это были благочестивые люди; они не желали играть с наставлениями от Бога. Они стремились лишь к тому, чтобы эти наставления были верны и по букве, и по духу – под «верны» здесь следует понимать «именно таковы, какими задумал их Бог».
С самого начала мусульмане принялись заполнять лакуны в Коране воспоминаниями о Пророке. Начало этой традиции положил Умар. Всякий раз, когда вставал вопрос, на который в Коране не находилось прямого ответа, он спрашивал: «А сталкивался ли когда-нибудь с такой проблемой Мухаммед? И как ее решал?»
Такой подход побудил людей начать собирать известия о том, что говорил и делал Мухаммед – цитаты из него и рассказы о его решениях и поступках, известные как хадисы. Однако множество людей рассказывали о Мухаммеде самые разные вещи. Чему верить? Одни цитаты противоречили другим. Некоторые, быть может, просто их выдумывали. Как распознать ложь? Другие, как выяснялось, слышали эти цитаты не из первых уст, а от людей, которых считали надежными источниками – и это поднимало следующий вопрос: а кто рассказал о том или ином изречении первым? Насколько он заслуживает доверия? А как насчет остальных, тех, кто передавал его друг другу по цепочке? Кого вообще считать «надежным источником»?
Умар, как я уже упоминал, собрал ученых, озадачил этими вопросами и начал выплачивать им жалование: так еще до армии профессиональных солдат у мусульманской общины появилась армия профессиональных ученых (их называли «людьми скамьи» или иногда «людьми пера»).
Однако корпус хадисов рос так быстро, что несколько ученых просто не могли за ним угнаться. Постоянно появлялись на свет всё новые. Ко времени Омейядов по исламским территориям курсировали тысячи изречений Мухаммеда и рассказов о его решениях. Пробраться через эти джунгли и понять, какие изречения аутентичны – эта задача занимала время и силы всё растущего числа ученых. Эту работу оплачивал и двор халифа, и частные лица – богачи, желающие получить заслугу в глазах Бога. Занимались этой задачей и независимые ученые в свободное время. Если им удавалось прославиться, к ним шли ученики и спонсоры. Неформальные группы такого рода вырастали в учебных заведениях, иногда при вакфах, о которых мы уже рассказывали.
Само слово «хадис» иногда переводится как «изречение», но такой перевод может ввести в заблуждение. Речения Мухаммеда не похожи на изречения Шекспира, Эйнштейна или какого-нибудь местного остряка. Их запоминали не за красноречие. Никто не стал бы записывать изречения местного остряка (или даже Шекспира), не будь они остроумны, хлестки или глубоки; но для хадисов важно только одно – что их изрек Мухаммед. Верно, что некоторые хадисы напоминают эпиграммы. Можно восхититься краткостью и сжатостью увещевания: «Еды для одного хватит на двоих, еды на двоих хватит для троих…» Но многие хадисы – это самые обыкновенные, даже банальные замечания, которые, по всей видимости, произносил Мухаммед где-то в повседневной жизни. Так, один хадис сообщает: человеку, который имел редкую бороду и брил ее, Мухаммед заметил, что нет смысла сбривать эти несколько волосков. Скажи это кто-нибудь другой – его слова на другой же день были бы забыты; но всё, что говорил Мухаммед, может оказаться еще одним ключом к тому, как жить богоугодной жизнью.
Поскольку важнейшее значение для оценки хадиса имеет его аутентичность, наука о проверке подлинности хадисов со временем развилась в строгую дисциплину. В основе ее – определение цепи передачи предания и оценка надежности каждого ее звена. Хадис заслуживает доверия, если достойны доверия люди, которые его передали. Цепочка должна восходить к кому-либо, кто знал Пророка лично. Лишь тогда переданный хадис можно принимать всерьез. В идеале он должен восходить к кому-либо из близких друзей Мухаммеда, и чем ближе друг, тем надежнее хадис. Кроме того, каждый следующий человек в цепочке должен иметь непогрешимую репутацию, отличаться благочестием, честностью и ученостью.
Рассказывают, что великий ученый Бухари изучал однажды цепочку передачи одного хадиса. Первое звено он нашел вполне надежным, второй человек тоже прошел проверку; но, придя побеседовать с третьим человеком в цепочке, Бухари увидел, что тот бьет лошадь. На том дело и кончилось. Слову человека, который жесток с животными, доверять нельзя – значит, и от этого хадиса нужно отказаться.
Короче говоря, чтобы проверить надежность людей, передавших хадис, ученому нужно очень много знать о них самих и об их временах. Кроме того, необходимо знать, при каких обстоятельствах был произнесен хадис, чтобы верно понимать его смысл по контексту. Так «наука о хадисах» породила развитую критическую историографию.
Через семьдесят-восемьдесят лет после смерти Мухаммеда ученые в разных концах мусульманского мира начали составлять сборники хадисов, просеянных и организованных по темам; эти сборники функционировали как учебники по исламской доктрине и справочники, с которыми можно было сверяться по всем вопросам исламского образа жизни. Хотите знать, что говорил Пророк Мухаммед о пищевом рационе, или об одежде, или о военном искусстве – посмотрите в одной из таких книг. Началась эта работа в конце эпохи Омейядов, расцвела в эпоху Аббасидов, а новые сборники хадисов появлялись и позже. (Только в прошлом году отдаленный знакомый из Афганистана прислал мне рукопись в надежде, что я переведу ее на английский. Рукопись представляла собой новый сборник хадисов, составленный им самим – через четырнадцать столетий после Мухаммеда.)
Однако, хоть новые собрания хадисов появляются до сих пор, к III столетию п. Х. статус канонических книг получили шесть сборников. Они дополняют Коран и представляют собой второй – после Корана – источник авторитетных сведений о том, что можно и нельзя, до́лжно и не до́лжно делать мусульманам.
Однако легко догадаться, что даже Коран и хадисы, вместе взятые, не могут дать ответ на любой вопрос нашей реальной жизни. Иногда в спорных ситуациях приходится принимать оригинальные решения. Легалистический дух ислама привел мусульман к выводу, что право на такие решения имеют только ученые, от корки до корки изучившие Коран и хадисы и овладевшие «наукой хадисов», то есть искусством проверки их подлинности. Только такие люди могут быть уверены, что их решение не будет противоречить ни одному пункту откровений.
Но даже квалифицированные ученые должны принимать решения, основываясь на киясе, суждении по аналогии – методе, который применял халиф Умар, решая, как наказывать мусульман за пьянство (а также принимая многие другие законы). Вот его суть: встретившись с современной ситуацией, не имеющей прецедентов, ученый должен найти аналогичную ситуацию в классических источниках и принять решение, аналогичное тому, которое приняли тогда. Если же не вполне понятно, как применять кияс, решение должно приниматься посредством иджма, консенсуса общины – иначе говоря, консенсуса признанных ученых-современников. Такой консенсус гарантирует верность истолкования, ибо Пророк Мухаммед сказал однажды: «Моя община никогда не согласится с ошибкой».
Если ученый исчерпал Коран, хадисы, кияс и иджма, а ответа так и не нашел – тогда и только тогда он вправе перейти к последней стадии этической и законодательной мысли, иджтихаду, что означает «свободное независимое мышление с опорой на разум». Этот тип мышления ученые и судьи применяют лишь в тех вопросах, для которых не находится ни прямых ответов из откровения, ни установленных прецедентов.
И с течением столетий даже эти бреши становились всё у́же: ведь стоило прославленному ученому вынести суждение по какому-нибудь вопросу – это суждение тут же превращалось в часть канона. Позднейшим ученым приходилось изучать не только Коран, хадисы и науку об их достоверности, принципы кияса и иджма, но и всё более растущий корпус прецедентов. Лишь досконально изучив всё это, они получали право использовать иджтихад!
Так к концу III столетия п. Х. сложился грандиозный архитектонический кодекс, сложная конструкция из предписаний и запретов, обязательств, рекомендаций и предупреждений, наставлений, правил, наказаний и наград, охватывающих все стороны жизни, от важнейших общественных и политических вопросов до тривиальных мелочей повседневной жизни – рациона, гигиены, сексуальной активности. Этот свод правил получил название шариат. Само это слово, по-видимому, происходит от слова, означающего «дорога» или «путь», и шариат представляет собой нечто большее, чем «исламский закон». Это целостный исламский образ жизни, и его следует не развивать, а открывать, ибо он мыслится цельным и неизменным, как законы природы. Все конкретные законодательные вопросы, над которыми бьются ученые и юристы – не что иное, как дорожные знаки, открывающие «путь к Аллаху», указывающие путнику дорогу сквозь чащу и густые заросли.
Среди суннитов сложились четыре разных версии этого кодекса, а шииты создали пятую, столь же обширную и по духу весьма похожую на суннитские. В деталях эти кодексы различаются; однако сомневаюсь, что и один мусульманин из тысячи сможет назвать хотя бы пять таких деталей.
Четыре юридические школы суннитов названы по именам ученых, придавших им окончательный облик. Так, школу Ханафия основал Абу Ханифа, родом из нынешнего Афганистана (хотя преподавал он в городе Куфа в Ираке), школу Маликия – марокканский юрист Ибн Малик (он работал и преподавал в Медине), школу Шафиия – имам аль-Шафии из Мекки (он в конце концов осел в Египте). Последней образовалась школа Ханбалия, основанная суровым и бескомпромиссным Ахмедом ибн Ханбалом, о котором мы в этой главе еще поговорим.
Эти школы предлагают несколько различные методы рассуждения, и в результате в мелких деталях предлагаемые ими законы различаются; однако со времен Аббасидов все четыре считаются одинаково ортодоксальными – мусульманин может, не впадая в ересь, следовать любой из них. Разработка и применение этого кодекса во всех его версиях сами по себе стали грандиозной общественной задачей, для выполнения которой сложился целый социальный класс ученых, известных как улемы – слово, представляющее собой множественное число от «алим», что означает просто «ученый человек».
Если у вас имелась репутация религиозного ученого – например, если вы были одним из улемов – то вас могли пригласить в администрацию какого-нибудь вакфа. Вы могли набирать себе учеников, основать школу. Могли стать судьей – и не только таким, который разбирает конкретные дела, но и таким, который разрабатывает законы и правила по важным вопросам общественной жизни. В халифате статус ученого вполне мог бы дать вам место человека, к советам которого прислушиваются власть имущие – хоть правительство и уле мы нередко сталкивались лбами и в целом представляли собой различные (и иногда соперничающие) центры власти. Улемы создавали законы, контролировали суды, руководили системой образования, присутствовали во всех социальных институтах ислама. По всему цивилизованному исламскому миру они обладали очень серьезной общественной властью – властью формулировать и направлять суждения общины о тех или иных людях, том или ином поведении. Я подчеркиваю, что это была общественная власть, поскольку в мусульманском обществе, где на первом месте всегда стояла община, социальное давление – сила стыда – было, возможно, важнейшей силой помимо политической власти, действующей через писаные законы, контроль над денежным обращением, монополию на инструменты власти и так далее.
Хотелось бы подчеркнуть, что улемы никем не назначались (и не назначаются). В исламе нет ни «папы», ни официальных священнослужителей. Как же человек становился улемом? Зарабатывая уважение уже известных улемов. Не было ни лицензий, ни сертификатов, ни дипломов в рамочках, удостоверяющих, что такой-то человек – улем. Улемы были (и остаются) самоизбираемым и саморегулирующимся сообществом, находящимся полностью в рамках общепринятого учения. Ни один улем не в силах в одиночку это учение изменить. Слишком уж оно древнее, слишком мощное, слишком укорененное в традициях; а кроме того, невозможно стать улемом, не впитав это учение так, что оно делается частью тебя самого. К тому времени, когда человек достигал статуса, позволявшего подвергать сомнению доктрины шариата, у него уже не возникало такого желания. Неисправимые «диссиденты», не способные заглушить в себе сомнения, до этой ступени просто не доходили. Их вычищали на ранних стадиях. Таким образом, сам способ «воспроизводства» улемов и поддержания их статуса делал их консервативным классом.
Философы
Однако улемы были не единственными исламскими интеллектуалами. Пока они возводили здание исламской доктрины, другая группа думающих мусульман напряженно трудилась над еще одним грандиозным проектом: истолкованием философий и научных открытий прошлого в свете мусульманских откровений и интеграцией их в единую связную систему, которая объясняла бы природу, вселенную и место человека в ней. Этот проект породил вторую группу мыслителей, известных мусульманскому миру как «философы».
Распространение ислама помогло арабам встретиться с идеями и достижениями множества иных народов и культур: индуистов в Индии, буддистов в Центральной Азии, персов и греков. Рим к тому времени был уже фактически мертв, а Константинополь, при всем своем богатстве, в интеллектуальном смысле превратился в бесплодную пустыню, так что бо́льшая часть оригинальных мыслителей, всё еще пишущих по-гречески, собралась в Александрии, достаточно рано попавшей в руки арабов. В Александрии имелась огромная библиотека и множество академий; это была интеллектуальная столица греко-римского мира.
Здесь мусульмане открыли для себя труды Плотина, философа, учившего, что всё во вселенной взаимосвязано, как части единого организма, и всё восходит к мистическому Единому, из которого излился весь мир и к которому всё вернется.
В концепции Единого мусульмане услышали поразительное созвучие с пламенной проповедью Мухаммеда о том, что Аллах един. Более того: повнимательнее взглянув на Плотина, они обнаружили, что свою систему он с помощью строгой логики выводит из нескольких аксиоматических принципов, и это породило в них надежду на то, что логика может подтвердить и откровения ислама.
Дальнейшее исследование показало, что Плотин и его сподвижники были только последними по времени представителями школы, начало которой положил за тысячу лет до того куда более великий афинский философ по имени Платон. А от Платона мусульмане перешли к открытию всей сокровищницы древнегреческой мысли, от досократиков до Аристотеля и далее.
Все эти идеи чрезвычайно интересовали аббасидскую аристократию. Любой, кто умел переводить книги с греческого, санскрита, китайского или персидского на арабский, мог рассчитывать на высокооплачиваемую работу. Профессиональные переводчики толпами стекались в Багдад. Они наполняли целые библиотеки в столице и других крупных городах классическими текстами, переведенными с других языков. Мусульманские интеллектуалы первыми в мире получили возможность напрямую сравнивать, например, греческую и индийскую математику, греческую и индийскую медицину, персидскую и китайскую космологию, или метафизики разных культур. Им предстояло понять, как соотносятся эти древние идеи и учения друг с другом и с исламскими откровениями, как соотносятся духовность и разум, как найти место небесам и земле в единой схеме, объясняющей всю вселенную. Вот, например, одна из таких схем, объясняющая, как вся вселенная, вплоть до самых мелких и тривиальных явлений обыденной жизни, последовательными «волнами» вышла из единого Бытия:
Неразделимое Бытие → Первый Разум → Душа Мира → Изначальная материя → Природа → Протяженная материя → Стихии → Минералы, растения, животные.
Платон описывал материальный мир как иллюзию, тень, отбрасываемую «реальным» миром, состоящим из вечных и неизменных «форм»: так, любой стул в реальности – несовершенная материальная копия некоего единого «идеального» стула, существующего лишь в мире универсалий. Следуя за Платоном, мусульманские философы предположили, что и каждый человек есть смешение реального и иллюзорного. До рождения, учили они, души обитают в мире платоновских универсалий. В жизни душа соединяется с телом, созданным из материи. В момент смерти они разделяются, и тело возвращается в мир материи, а душа – к Аллаху, в родной дом.
При всей преданности Платону мусульманские философы восхищались и Аристотелем: его логикой, приемами классификации, способностью видеть и распознавать частности. Следуя Аристотелю, мусульманские философы, как одержимые, категоризировали и классифицировали всё, что видели. Вот вам пример, чтобы понять, о каком отношении к миру идет речь: философ аль-Кинди описывал материальную Вселенную как сочетание пяти категорий: материи, формы, движения, времени и пространства. Каждую из них он делил на подкатегории – например, выделял шесть типов изменения: порождение, порчу, возрастание, уменьшение, изменение качества, изменение положения в пространстве. И так далее, и тому подобное: всю реальность он стремился разбить на небольшие и легко воспринимаемые фрагменты.
Великие мусульманские философы увязывали духовность с разумом: наша сущность, говорили они, состоит из абстракций и принципов, которые только разумом и можно постичь. Они учили, что цель познания – очистить душу, возводя ее от чувственных впечатлений к абстрактным принципам, от отдельных фактов к универсальным истинам. Например, философ аль-Фараби рекомендовал своим ученикам начинать с изучения природы, затем переходить к изучению логики, и наконец к самой абстрактной дисциплине, математике.
Греки изобрели геометрию, индийские математики пришли к гениальной идее числа нуль, вавилоняне открыли значение разряда; а мусульмане систематизировали все эти идеи, добавили к ним несколько собственных – и изобрели алгебру, заложив фундамент современной математики.
С другой стороны, интересы философов направляли их труды в практическую сторону. Собирая, каталогизируя, снабжая перекрестными ссылками медицинские открытия разных стран мира, Ибн Сина (которого европейцы знают как Авиценну) и другие мыслители достигли почти современного понимания болезней и действия лекарственных средств, а также серьезно продвинулись в изучении анатомии: им была известна система кровообращения, функции сердца и большинства других крупных органов. Вскоре мусульманский мир мог похвастаться лучшими в мире больницами – в одном Багдаде их было несколько сотен; и это первенство сохранялось за ним на протяжении столетий.
Эти же философы-мусульмане эпохи Аббасидов заложили основы химии как научной дисциплины, написали трактаты по геологии, оптике, ботанике и по многим другим областям знаний, относящимся сейчас к естественным наукам. У них самих отдельного названия для этого не было. Как и на Западе, где естественные науки долго именовались «естественной философией», философы Востока не видели необходимости выделять часть своих знаний в отдельную категорию и присваивать ей особое имя; однако достаточно рано пришли к мысли об исчислении как инструменте познания природы, заложив тем самым один из краеугольных камней естественных наук как самостоятельной области знания. Они не формулировали научный метод как таковой – идею постепенного накопления знаний при помощи создания гипотез и проведения экспериментов, призванных их подтвердить или опровергнуть. Случись им сделать и этот шаг, наука, какой мы ее знаем, родилась бы в мусульманском мире во времена Аббасидов, а не в Западной Европе семь столетий спустя.
Но этого не произошло, и по двум причинам, одна из которых прямо связана с взаимодействием между наукой и богословием. На ранних стадиях науке сложно отделиться от богословия. Кажется, что они неразрывно связаны – по крайней мере, так это для тех, кто занимается и тем, и другим. Когда Галилей выдвинул теорию, что Земля вращается вокруг Солнца, религиозные авторитеты привлекли его к суду за ересь. Даже сейчас и даже на Западе некоторые христианские консерваторы противопоставляют теории эволюции библейский рассказ о творении, как будто они лежат в одной плоскости – словно это два разных ответа на одну и ту же задачу. Наука бросает вызов религии, настаивая на том, что ее методы – рассуждение и эксперимент – надежны и достаточны для познания истины и не требуют обращения к откровению. На Западе в глазах большинства людей эти две области пришли к компромиссу, договорившись разделить между собой области исследования: законы природы отошли в ведение науки, область морально-этических суждений осталась за религией и философией.
На территории современного Ирака в IX–X веках (как и в классической Греции) наука как таковая, в отрыве от религии, не существовала. Философы создали ее, но сами этого не понимали. Они считали предметом своего исследования религию, а своей интеллектуальной специальностью богословие; цель их была в том, чтобы познать конечную природу реальности. Этому (говорили они) посвящают себя на высочайшем уровне и религия, и философия. Все, что они открывали об оптике, о ботанике или о болезнях, было побочным продуктом этого главного поиска, а не его целью. Поэтому философы, совершавшие открытия в ботанике, оптике или медицине, без колебаний задавались вопросами, которые мы, современные люди, сочли бы чисто богословскими и, следовательно, находящимися вне компетенции химика или ветеринара – например, такими:
Если человек совершит тяжкий грех, перестает ли он быть мусульманином или (всего лишь) становится дурным мусульманином?
Этот вопрос может показаться словесной игрой; однако религиозные ученые делили мир, с точки зрения мусульманской юриспруденции, на общину и неверующих. К верующим прилагались одни правила, к взаимодействию между верующими и неверующими – другие. Поэтому было важно знать, находится ли тот или иной конкретный человек в общине или вне ее.
Некоторые философы, рассматривавшие этот вопрос, приходили к выводу, что тяжко грешащие мусульмане занимают некое промежуточное положение между верующими и неверующими. Но более консервативным и строгим ученым идея промежуточного положения не нравилась: ведь она предполагала, что мир этики – не черно-белый, что в нем есть оттенки серого.
Из этой концепции промежуточного положения развилась целая богословская школа, носившая название
Таухид, продолжали они, запрещает думать, что у Аллаха есть руки, ноги, глаза и т. п., хотя Коран и говорит о нем таким образом; значит, антропоморфный язык Корана следует понимать метафорически.
У Бога, продолжали они, нет атрибутов, таких как справедливость, милосердие или сила; приписывать атрибуты Богу – значит разделять его на части, делать поддающимся анализу, что нарушает таухид – принцип единства. Бог – единое неразделимое целое, слишком огромное и великое, чтобы человек мог его воспринять или вообразить. То, что люди называют атрибутами Божьими – на самом деле лишь окошки, через которые мы смотрим на Бога. То, что мы приписываем Аллаху, говорили мутазилиты, есть лишь наше описание самих себя.
Из своей концепции Аллаха мутазилиты выводили идею, что добро и зло, правое и неправое есть лишь разные стороны неизменной реальности Бога, отражающей глубокие закономерности, которые люди могут изучать и познавать так же, как изучают законы природы. Короче говоря, то или иное поведение правильно не потому, что так гласит Писание. Нет: Писание предписывает нам то или иное поведение, потому что оно правильно – и было правильным еще до того, как об этом сообщило Писание; оно правильно по своим внутренним рациональным причинам, которые можно познать разумом. Итак, разум, согласно мутазилитам, – достоверный и надежный инструмент для открытия этических, моральных и политических истин независимо от откровения.
В этом пункте спор между богословами возымел последствия и для науки – предложил метод исследования одним лишь разумом, без обращений к откровению. Мутазилиты учили, что с помощью разума можно открывать морально-этические истины, однако в это время и в этом месте законы человеческого поведения и законы природы относились к одной области исследования: поиску абсолютной истины.
Философы-естествоиспытатели, как правило, связывали себя со школой мутазилитов, без сомнения, потому, что она поощряла их методы исследования. Некоторые из этих философов даже ставили разум превыше откровения. Так, философ Абу Бакр аль-Рази смело заявлял, что чудеса, приписываемые пророкам прошлого – лишь легенды, и что рай и ад – категории нашего разума, а не физическая реальность.
Нетрудно понять, почему такие взгляды создавали напряжение между философами и улемами. Прежде всего, взгляды философов вели к мысли, что улемы не нужны. Если любой разумный человек способен, поразмыслив над законом, сам определить, справедлив он или дурен – зачем обращаться к ученым, хранящим в памяти все до единого изречения Пророка Мухаммеда?
У улемов были все возможности отбить подобную атаку. Они контролировали юриспруденцию, школьное образование, социальные институты – например, заключение браков, и так далее. Важнее же всего, что им симпатизировали народные массы. Но и у мутазилитов были свои преимущества – точнее, одно важное преимущество: благоволение двора, халифов, аристократии, высших лиц государства. Дошло до того, что седьмой халиф из династии Аббасидов сделал учение мутазилитов официальной доктриной своего халифата. Теперь судьи должны были сдавать экзамены по философии, а будущие администраторы присягать на верность разуму, чтобы получить должность.
Тогда мутазилиты и их последователи пошли дальше: начали, при помощи государства, преследовать тех, кто с ними не соглашался.
И здесь мы возвращаемся к Ахмеду ибн Ханбалу, основателю законодательной школы Ханбалия, последней по времени появления и самой консервативной из ортодоксальных школ. Ибн Ханбал родился в Багдаде в 164 году п. Х., всего через тридцать шесть лет после воцарения династии Аббасидов. Рос он в атмосфере разочарования, охватившей определенную часть общества, когда Аббасиды оказались такими же светскими правителями, как Омейяды. Ибн Ханбал собирал вокруг себя толпы, проповедуя, что ислам сбился с пути и мир катится в ад, где и окажется, если вовремя не сменить курс. Единственная надежда на спасение, учил он – в том, чтобы безжалостно вычистить все новшества и вернуться к нравам Первой Общины, к Медине времен Пророка Мухаммеда. И прежде всего он бескомпромиссно заявлял: никто не может определять, что хорошо и что дурно, собственными силами. Гарантировать безопасность твоей души может лишь строгое следование Мухаммеду и доверие только к откровению. Другие учителя исламского закона высоко ставили принцип суждения по аналогии (кияс) в случаях, когда шариат сталкивался с новыми ситуациями; Ибн Ханбал решительно отвергал этот метод и требовал полагаться только на Коран и хадисы.
Его препроводили ко двору халифа и приказали провести дебаты с тогдашним ведущим богословом по вопросу о том, сотворен или не сотворен Коран – вопрос, заключавший в себе тогда тему роли рассудка в этических изысканиях. Философ бил Ибн Ханбала логикой – тот наносил ответные удары Писанием. Философ связывал его аргументацией – Ханбал вырывался из его пут, призывая имя Аллаха в вышних. Очевидно, «победить» в споре такого рода было невозможно, ибо спорщики не могли договориться об условиях. Когда Ибн Ханбал отказался отречься от своих взглядов, его избили, но и тогда он не изменил себе. Его бросили в темницу, но и там он держался за свои принципы: никогда, никогда он не позволит человеческому рассудку восторжествовать над откровением!
Тогда власти усилили давление. Ибн Ханбала били, пока не вывернули ему суставы, затем заковали в тяжелые цепи и отправили в тюрьму на несколько лет. Но и там Ибн Ханбал не отрекся от своих взглядов. А история его преследований, скоро ставшая известной по всему халифату, как легко догадаться, не дискредитировала его идеи, а лишь обеспечила ему ореол мученика. Простые люди, которым давно уже было не по душе богатство и пышность Аббасидского двора, теперь взволновались; а когда народные массы волновались, на это приходилось обращать внимание даже могущественным Аббасидам – ведь за смертью почти каждого халифа следовал спор о том, кто станет его преемником, и в этом споре каждая сторона желала привлечь на свою сторону страсти толпы. Когда стареющего и больного Ибн Ханбала освободили, восторженные толпы приветствовали его на улице, встретили радостными криками и на руках донесли до дома. Видя это, двор халифа серьезно охладел к исламской философии и к греческим идеям, из которых она произошла. Следующий халиф удалил от двора мутазилитов и осыпал Ибн Ханбала почестями, что указывало на падение престижа мутазилитов, а с ними и философов в целом. Им предстояло умаляться, а ученым, развивающим ортодоксальное учение, – расти; и выросли они до того, что в конце концов перекрыли мусульманским интеллектуалам всякую возможность вести исследования, не сверяясь с откровением.
Суфии
Однако, едва ученые принялись кодифицировать закон, почти сразу нашлись люди, которые стали спрашивать: «Неужто к этому и сводится откровение – к набору правил? Неужели в исламе нет ничего большего? Я чувствую, что должно быть что-то еще!» Инструкции от Бога в вышних – прекрасно; но некоторые жаждали ощутить живое присутствие Бога здесь и сейчас. От откровений они ждали преображения и встречи с трансцендентным.
Некоторые из таких людей начали экспериментировать с духовными упражнениями, выходящими далеко за пределы обязательного для мусульманина. Они неустанно читали Коран и часами повторяли нараспев имена Аллаха. В Багдаде, например, жил человек по имени аль-Джунайд, который каждый день после работы четыреста раз повторял обычную последовательность мусульманских молитв. Некоторые из таких людей – быть может, в противоположность роскоши мусульманской элиты – принимали обет добровольной нищеты, жили на хлебе и воде, отказывались от мебели и носили простую одежду из грубой, нерасчесанной шерсти, называемой по-арабски
Суфии не провозглашали никакого нового вероучения, не стремились создать новое течение в исламе. Бесспорно, они противостояли мирскому тщеславию, алчности и развращенности – но так же (хотя бы в теории) обязан был поступать любой мусульманин. Суфии отличались от других лишь тем, что спрашивали: «Как очистить свое сердце? Какие именно нужны молитвы, песнопения и жесты, чтобы, отринув всё прочее, полностью погрузиться в Аллаха?»
Они начали работать над техниками, позволявшими изгладить страсти и вообще всё, что отвлекает от Бога, не только из молитвы, но и из жизни. Некоторые говорили, что ведут священную войну с грязным и низменным в себе. Обращаясь к хадису, в котором Мухаммед делал различие между «великим» и «малым» джихадом, они объявляли, что внутренняя борьба со своим эго и есть «великий», истинный джихад. (Под малым джихадом они понимали борьбу с внешними врагами общины.)
Постепенно об этих чудаках пошли разговоры: рассказывали, что некоторым из них удалось преодолеть барьеры материального мира и встретиться с Аллахом лицом к лицу.
В Басре, например, жила поэтесса Рабия (Рабиа) аль-Басри, чья жизнь теперь овеяна легендами. Рожденная в последние годы правления Омейядов, юной девушкой она застала воцарение Аббасидов. В детстве, когда она путешествовала вместе со своей семьей, на их караван напали разбойники. Ее родители были убиты, а Рабию продали в рабство. В конце концов она оказалась в Басре, рабыней в доме у какого-то богача. Хозяин ее – так гласит легенда – скоро заметил в своей рабыне удивительную духовную высоту и чистоту. Однажды ночью, когда она погрузилась в молитву, он увидел, что от нее исходит свет. Человек этот понял, что в доме у него живет святая, и был объят благоговейным трепетом. Он освободил Рабию и пообещал достойно выдать ее замуж. Поклялся, что поможет ей породниться с одним из лучших семейств в городе. Пусть только скажет, кого хочет видеть своим мужем – и он всё устроит!
Но Рабия отвечала, что не может стать ничьей женой, ибо любит другого.
– Любишь? – изумленно воскликнул ее недавний хозяин. – Кого же?
– Аллаха! – И она начала декламировать стихи, полные столь возвышенной страсти, что былой хозяин тут же сделался ее первым и самым преданным учеником.
Так Рабия начала жизнь, полную аскетических созерцаний и мистических прозрений, изливавшихся в любовной поэзии, столь страстной, столь глубоко эмоциональной, что порой трудно поверить, что ее «возлюбленный», о котором говорится в стихах – Аллах:
Сколько стихов написала Рабия – неизвестно. До наших дней дошли очень немногие, однако в то время слава ее была велика: многие отправлялись в Басру лишь для того, чтобы взглянуть на Рабию своими глазами – и многие возвращались убежденными, что она в самом деле нашла ключ к единению с Аллахом. Этим ключом стал для нее не страх, а любовь – самозабвенная, бесстрашная, безграничная.
Легко сказать: но как ощутить подобную любовь? Жаждущие искатели толпились вокруг чудесной девы, надеясь подхватить ее страсть, как лихорадку. Некоторым, как говорят, это удавалось – и это приводило к ее вратам всё больше искателей. Учениками я их назвать не могу: ведь у Рабии не было школы, не было книг, не было обучения в строгом смысле. Рабия из Басры не учила. Она просто источала свет – и люди рядом с ней менялись. Таким и стал метод суфизма: непосредственная передача техник, ведущих к просветлению, от учителя к
Вплоть до этого времени большинство мусульманских мистиков оставались «трезвыми» суфиями, тщательно соблюдавшими установленные обряды и молитвы. В основе их благочестия оставался страх (Божий). Но Рабия Басри поставила в центр любовь и положила начало долгой традиции «суфиев, опьяненных Богом». Впрочем, нужно сразу сделать оговорку: все эти люди были сначала мусульманами, потом уже суфиями. Подчеркнуть это необходимо, поскольку в наши дни многие называют себя суфиями просто потому, что поют и танцуют до упаду, доводя себя до эйфории. Но суфии не искали эмоций любой ценой. Не стремились «получить кайф». Их духовные практики начинались с исламского благочестия: только изучив и приняв всем сердцем основы ислама, они переходили к чему-то большему.
Люди стекались к суфиям с определенной целью. Они надеялись «куда-то попасть». Работа с учителем-суфием требовала изучения методологии. Постепенно суфии выработали то, что позже получило название
Юристы и ортодоксальные ученые на суфиев, особенно на их «опьяненную Богом» разновидность, смотрели косо. Язык этих святых, на их слух, звучал как ересь. Притязания становились всё более экстравагантными. Самым прославленным суфиям простой народ стал приписывать способность творить чудеса. Противоречия вырвались наружу в конце X века н. э., с появлением в Персии суфия по имени аль-Халладж.
«Халладж» означает «чесальщик хлопка». Этим занимался его отец, и сам Халладж поначалу тоже посвятил себя семейному делу; но жажда единения с Богом глубоко пустила корни в его сердце, и он покинул дом и отправился на поиски учителя, который посвятил бы его в тайны суфиев. Во время своих странствий он однажды целый год провел перед Каабой, не двигаясь с места и не издавая ни звука. Целый год! Представляете, какие вокруг него собирались толпы? Затем отправился в Индию и в Среднюю Азию; и везде, где бывал, декламировал стихи, вел странные речи и собирал вокруг себя бесчисленных последователей.
Однако «трезвые» суфии начали его сторониться, поскольку Халладж легко бросался словами вроде: «Мой тюрбан обернут вокруг Бога» или «В моей одежде вы не найдете ничего, кроме Бога». И наконец – на случай, если кто не понял: «Я и есть Бог». Точнее, он говорил: «Я есть Истина»; но «Истина», как всем известно – одно из девяноста девяти имен Аллаха, и, зная контекст этих слов, никто не сомневался, что Халладж имеет в виду.
Это было уж слишком! Ортодоксальные ученые потребовали от властей вмешаться. Аббасидский халиф готов был пойти им навстречу, чтобы они взамен прикрыли ему спину от философов. Так Халладжа бросили в темницу на одиннадцать лет; впрочем, он был настолько потерян для мира, что, кажется, почти этого не заметил. И в темнице он продолжал изрекать странное: порой ассоциировал себя с Иисусом Христом, часто упоминал о мученичестве. Ясно было одно: он ни в чем не раскаивался. Наконец ортодоксальный истеблишмент решил, что все иные возможности исчерпаны. Пора перейти к надежному, проверенному временем способу дискредитировать послание – убить посланника.
Власти не просто казнили Халладжа. Его повесили, затем отрубили руки, ноги, голову и наконец сожгли тело. Удивительно, но это не сработало: Халладж умер, а суфизм процветал по-прежнему. По всему цивилизованному миру появлялись сотни, быть может, тысячи харизматических мистиков – и «трезвые», как аль-Джунайд, и «опьяненные Богом», как Рабия Басри и Халладж.
В целом можно сказать, что к середине XI века мусульмане напряженно трудились над тремя великими культурными проектами, которые представляли, соответственно, ученые-богословы, философы-естествоиспытатели и мистики-суфии: первые видели свою задачу в том, чтобы разработать во всех подробностях исламское вероучение и закон, вторые – открыть законы и принципы, действующие в мире природы; третьи – создать техники, позволяющие достичь личного единения с Богом. Порой эти группы пересекались, но в целом двигались в разных направлениях, и серьезные разногласия между ними, переплетаясь с борьбой за власть и богатство, порой приводили к кровопролитию. В этот-то момент в провинции Хорасан, в персидской семье родился один из интеллектуальных гигантов мировой истории. Звали его Абу Хамид Мухаммед аль-Газали.
Уже в двадцать с небольшим лет Газали прославился как один из выдающихся улемов своего времени. Сколько бы хадисов вы ни знали – он знал больше. В то время некоторые улемы разрабатывали богословие, способное соперничать с философией мутазилитов. Эта так называемая
На помощь им пришел Газали. Чтобы победить философов, решил он, нужно изучить их приемы и направить против них самих. Он погрузился в изучение древних, овладел логикой, внимательно прочитал всю доступную античную литературу – а затем написал книгу о греческой философии, под названием «Цели философов». В основном она была посвящена Аристотелю. В предисловии Газали писал, что греки неправы, и он может это доказать, но сперва – в этой книге – объяснит, что представляет собой греческая философия, чтобы, открыв следующую книгу, читатели понимали, что́ он опровергает.
Можно лишь восхищаться интеллектуальной честностью Газали. Он не стал делать из противника соломенное чучело, с которым легко справиться. Его рассказ об Аристотеле был столь насыщен эрудицией, столь ясен, что, прочитав его, даже твердые аристотелианцы восклицали: «А-а, теперь-то я наконец понимаю Аристотеля!»
Книга Газали добралась до Андалусии, оттуда попала в христианскую Европу – и поразила умы тех немногих, кто сумел ее прочесть. Со времен падения Рима Западная Европа почти забыла классическую философию. Большинство читателей через книгу Газали познакомились с Аристотелем впервые. Однако предисловие Газали потерялось где-то по дороге, и европейцы так и не узнали, что он выступает против Аристотеля. Некоторые считали даже, что он и есть Аристотель под псевдонимом. Во всяком случае, «Цели философов» так впечатлили европейцев, что Аристотель сделался для них неопровержимым авторитетом, и позднее христианские философы потратили немало сил на то, чтобы согласовать учения церкви с Аристотелевой мыслью.
Тем временем в Персии Газали написал продолжение «Целей философов» – второй том под названием «Заблуждения философов». Здесь Газали определил двадцать аксиом, на которых строилась греческая и греко-исламская философия, а затем с помощью силлогистической логики постарался опровергнуть их все. На мой взгляд, последовательнее всего звучит у него опровержение принципа причинно-следственных связей в материальном мире. По Газали, таких связей не существует. Мы считаем, что причина горения хло́пка – огонь, ибо видим огонь везде, где сгорает хлопок; но на самом деле мы путаем причинность со смежностью. В действительности, говорит Газали, причина горения хлопка – Бог, поскольку Он – первая и единственная причина всех вещей. А есть огонь или нет – неважно.
Может показаться, что это звучит смешно – но это лишь потому, что я не так интеллектуально честен с Газали, как он с Аристотелем. Я с ним не согласен. Однако не согласны с ним не все. В XVIII веке на Западе поход Газали против принципа причинности подхватил шотландский философ Дэвид Юм; а в 1970-х я читал совершенно тот же аргумент у американского дзен-буддиста Алана Уотса, который уподобил причину и следствие кошке, бродящей туда-сюда, на которую мы смотрим сквозь щель в заборе. Если смотреть через щель, говорит Уотс, то сперва мы увидим голову кошки, а потом ее хвост; но это вовсе не значит, что голова – причина хвоста. (Мне кажется, в определенном смысле именно причина, однако не будем в это углубляться.)
Однако эта аргументация против принципа причинности, как бы к ней ни относиться, подрывает саму основу естественнонаучного знания. Если ничто не является ни причиной, ни следствием – как наблюдать за миром природы и искать в нем закономерности? Если единственная причина всего – Бог, то и единственный способ разобраться в мире – познавать Бога; а значит, единственное, что стоит изучать – откровения, и единственные, кого стоит слушать – улемы.
Газали допускал, что математика, логика и даже естественные науки могут приводить к верным заключениям; однако, если их выводы противоречат откровению, они неверны. Но, раз наука верна только когда не противоречит откровению, выходит, что наука вовсе не нужна. Вся необходимая нам истина уже заключена в откровениях.
Некоторые философы с ним спорили. Ибн Рушд (европейцам известный как Аверроэс) написал возражение на книгу Газали, озаглавленное «Заблуждение “заблуждений”», но это мало помогло; когда дым сражения рассеялся, Газали остался победителем. С этого времени мусульманская философия, основанная на греческой мысли, начала угасать, и мусульмане стали терять интерес к естественным наукам.
Труд Газали покрыл его неувядающей славой. Его назначили главой престижного Университета Низамия в Багдаде, своего рода «Йеля» мусульманского мира. Ортодоксальный истеблишмент признал его ведущим религиозным авторитетом своего времени. Однако Газали не стал почивать на лаврах. Он был человеком искренне верующим – и среди почестей и аплодисментов вдруг ощутил, что истинного сокровища ему недостает. Он верил в откровения, почитал Пророка и писание, был предан шариату, но ощущал ту же неудовлетворенность, что породила суфизм – не ощущал живого присутствия Бога. Газали пережил внезапный духовный кризис: оставил все свои посты и должности, отказался от всего, что имел, оставил всех своих друзей и удалился в затвор.
Много месяцев спустя, выйдя из затвора, он объявил, что ученые правы, но суфии правее их: Закон есть Закон, ему необходимо следовать, но одним лишь чтением книг и благонравным поведением не достичь Аллаха. Нужно открыть Ему свое сердце – так, как умеют только суфии.
Теперь Газали написал еще два выдающихся труда: «Эликсир счастья» и «Возрождение религиозных наук». В них он дал синтез ортодоксального богословия и суфизма, объяснив, как шариат сочетается с суфийским методом достижения единства с Богом, именуемым
До Газали в исламском мире соперничали, отбивая друг у друга последователей, три интеллектуальных движения. После Газали два из них пришли к согласию, а третье было уничтожено.
Я не хочу сказать, что философы признали победу Газали, посы́пали голову пеплом и бросили свое занятие. Или даже, что Газали обратил народ против философов, доказав их неправоту. Общественное мнение редко что-то принимает или отрицает, основываясь на доказательствах. Да и потом, в философии очень сложно что-то однозначно доказать.
Нет, я говорю о том, что некоторые люди в эту эпоху стремились отойти от философии и естественных наук. Некоторые уже считали разум опасным орудием, ведущим только к хаосу – и Газали предоставил им «боеприпасы», аргументы, позволявшие опровергать философию и естественные науки и выглядеть при этом респектабельно и даже остроумно.
В последующие годы всё больше и больше людей устремлялись в этом направлении. Предположение, что в морально-этических материях существует множество оттенков серого, ведет к тому, что каждый занимает собственную позицию, так что не находится и двоих, мыслящих одинаково; но в годины бедствий люди теряют вкус к тонким различиям и терпимость к неоднозначности. Простые, ясные, морально однозначные учения укрепляют общественную солидарность, поскольку помогают сплачиваться вокруг общих убеждений: а когда никто не знает, что принесет завтрашний день, людям необходимо держаться вместе.
По-видимому, где-то в этот период начало меняться и положение женщины в исламском обществе. По многим признакам можно судить о том, что в раннюю исламскую эпоху женщины пользовались куда большей независимостью и играли куда более активную роль в обществе, чем впоследствии (а во многих областях исламского мира и сейчас). Например, Хадиджа, первая жена Пророка, была богатой и успешной предпринимательницей, а Мухаммед поначалу был ее наемным служащим. Айша, младшая жена Пророка, во время раскола после смерти Усмана возглавила одну из враждующих сторон. Она даже командовала армией в бою – и никто не удивлялся, что эту роль выполняет женщина. Женщины участвовали в прославленных древних битвах: помогали воинам, выхаживали раненых, а порой и сами сражались на поле боя. В битве при Ярмуке, как рассказывают летописи, некая вдова по имени Умм Хаким била византийских солдат шестом от шатра вместо меча[23]. Подробные описания некоторых битв дошли до нас от женщин, которые наблюдали за этими боями и складывали о них стихи – в сущности, работали кем-то вроде военных корреспондентов.
Судя по всему, присутствовали женщины в эти древние времена и на важнейших собраниях общины: сохранились рассказы о спорах женщин с халифом Умаром – и известно, что женщину Умар назначил смотрительницей базара в Медине[24]. Помимо всего этого, среди видных ученых раннего ислама известно немало женщин. В первое столетие после Хиджры серьезными авторитетами по хадисам считались Хафса, Умм аль-Дарда, Амра бинт Абдуррахман и немало других. Были и женщины – знаменитые каллиграфы. Те и другие преподавали, читали публичные лекции, набирали себе учеников и учениц.
Разумеется, эти женщины не были ни отрезаны от общественной жизни, ни лишены признания и влияния. Традиция отправлять женщин во внутреннюю, невидимую сферу дома и семьи, по-видимому, пришла из Византии и от Сасанидов. В высших классах этих обществ женщины жили взаперти: считалось, что это указывает на их высокое положение. Аристократические арабские семьи, переняв высокий статус своих предшественников, приняли и их обычаи. Для обычной мусульманской женщины доступ в публичное пространство, по-видимому, резко сократился в IV веке п. Х. (то есть после 1000 года н. э.) – по крайней мере, об этом можно судить по тону замечаний ученых о ролях мужчин и женщин. Радикальное разделение гендерных ролей на непересекающиеся сферы, вместе с затворничеством женщин, по-видимому, твердо установилось во время социальных потрясений, отметивших последние годы эры Аббасидов. Те же силы, что выдавили из исламской интеллектуальной жизни протонауку, что обесценили разум как инструмент моральных и социальных исследований, наложили свое ярмо и на женщин.
Четвертую часть своего шедевра «Возрождение религиозных наук» Газали посвящает рассуждениям о браке, семейной жизни и тонкостях взаимоотношений полов. Здесь он говорит, что женщина «должна оставаться во внутреннем святилище дома своего, прилежа своей прялке; не следует ей слишком часто входить и выходить; разговаривать с соседями она должна нечасто, а навещать их – лишь когда того требует какое-то дело; ее забота – хранить честь мужа в его присутствии и отсутствии, и во всех делах искать его благоволения… Не следует ей покидать дом без его дозволения; а выходя по его дозволению, должна она прятать себя за поношенной одеждой… следить за тем, чтобы ни один незнакомец не узнал ее и не услышал ее голоса… Должна она… во всякое время быть готовой ублажить (своего мужа), чем он только пожелает»[25]. Обсуждает Газали и обязанности мужей по отношению к женам, однако, если собрать вместе все его замечания, мы увидим, что мир он мыслит жестко разделенным на общественную и частную сферы, где жизнь женщин ограничена частной сферой, а публичная принадлежит только мужчинам.
Тревога из-за перемен и жажда стабильности, как правило, укрепляют в обществе традиционные, хорошо известные паттерны (наборы стереотипных поведенческих реакций или последовательностей действий). В исламском мире это были паттерны патриархальные, присущие не только арабскому племенному миру, но и доисламским обществам – византийскому и сасанидскому. Идеи Газали оказались очень влиятельны и в его время, и спустя много столетий после его смерти, поскольку это был период растущего беспорядка, время тревог, бросивших на цивилизованную жизнь свою тень, время нестабильности, в конце концов обернувшейся цепью катастроф.
8. Явление тюрков
Что вызывало эту тревогу? Ответ следует искать в политической истории, разворачивавшейся одновременно с теми интеллектуальными движениями, о которых я уже упомянул. С дней Пророка и до первых двух столетий эры Аббасидов мусульмане имели все основания полагать, что живут в самом центре цивилизованного мира. Европейская культура в то время была скорее мертва, чем жива. Индия распалась на множество маленьких княжеств. Буддизм отступил в Китай; и хотя верно, что во времена династий Тан и Сун Китай пережил блистательное возрождение, сделавшее его достойным соперником мусульманской цивилизации, он всё же находился слишком далеко, чтобы китайские события находили серьезный отзвук в Месопотамии или в Египте.
Если мусульманские земли были сердцем мира, то и ведущей движущей силой мировой истории стало стремление усовершенствовать мусульманскую общину и распространить ее на весь мир. Все серьезные проблемы того времени: борьбу между шиизмом и ортодоксией, философией и богословием, персами и арабами – легко было объяснить с этой точки зрения. Долгое время наблюдатели-оптимисты, глядя на мировые события, могли видеть в них прогресс. Святое чудо, расцветшее в Мекке и Медине, продолжало менять мир. Ислам расширялся всё более, проникал всё глубже, круги от него расходились всё дальше по мировым водам. Слабели даже индуисты в сердце Индостана. Даже в черной Африке, южнее Сахары, появлялись новообращенные мусульмане. Лишь Китай и Европа, охваченная Темными веками, оставались совсем вне исламского влияния. Но, казалось, лишь вопрос времени, когда ислам выполнит свое предназначение и просветит даже эти отдаленные регионы.
Однако мечта об идеальном обществе, полном благочестия и справедливости, всё ускользала – и наконец начала меркнуть. На самой вершине силы и славы халифат начал трещать по швам. Конечно, задним числом историки могут сказать, что такой исход легко было предвидеть еще до восхождения на вершину. Всё началось, когда власть перешла к Аббасидам.
Мы помним, как это произошло: новые властители заманили всех Омейядов в ловушку и жестоко убили. Точнее, не всех. Один аристократ из рода Омейядов избежал гибельного пира. Этот человек, последний Омейяд, юноша по имени Абдуррахман[26], переодетым бежал из Дамаска в Северную Африку и не останавливался, пока не достиг самого дальнего форпоста исламского мира – Андалусии[27]. Еще чуть дальше – и он оказался бы в христианской Европе.
Абдуррахман произвел на местных жителей большое впечатление. Несколько твердолобых мятежников-хариджитов, обретавшихся здесь, на краю земли, присягнули юноше на верность. Здесь, в Испании, очень далеко от мусульманской столицы, люди мало знали о новом багдадском режиме и никакой лояльности к нему не чувствовали. Андалусийцы привыкли думать об Омейядах как о правителях; и вот Омейяд во плоти явился перед ними и пожелал стать их правителем. В менее смутные времена Абдуррахмана, быть может, просто назначили бы здесь губернатором, и народ бы с этим согласился. Сейчас же народ признал его правителем, и Андалусия отложилась от халифата и сделалась независимым государством. Теперь история ислама разворачивалась вокруг не одного, а двух центров.
Поначалу это был лишь политический раскол; но по мере того, как Аббасиды слабели, андалусийские Омейяды начали провозглашать себя не только независимыми от Багдада, но и халифами. И все вокруг, на расстоянии нескольких сотен миль, отвечали: «О да, государь, разумеется, Вы халиф, повелитель мусульман, по Вам сразу видно!» Так халифат распался надвое.
Притязания Омейядов выглядели довольно обоснованными: ведь Кордова, столица Андалусии, в то время была величайшим и славнейшим городом Европы. В лучшие годы в Кордове жили полмиллиона человек, она могла похвастаться сотнями бань, больниц, школ, мечетей и других общественных зданий. Имелось здесь и множество библиотек, и в величайшей из них, как рассказывали, хранилось около пятисот тысяч книг. Были в Испании и другие крупные города, с населением в пятьдесят тысяч человек и более, в то время как население крупнейших городов христианской Европы не превышало двадцати пяти тысяч человек. Некогда могучий Рим теперь превратился в деревушку, с населением меньше, чем в Дейтоне, штат Огайо: горстка крестьян и разбойников, кое-как выживавших среди руин.
Итак, поначалу политический раскол в исламе, казалось, вовсе не означал раскола или упадка для исламской цивилизации. Андалусия активно торговала с остальным цивилизованным миром. Она поставляла древесину, зерно, металлы и другое сырье в Северную Африку и через Средиземное море в Срединный мир, а из этих регионов импортировала предметы роскоши, керамику, мебель, дорогие ткани, пряности и тому подобное.
Торговля с христианскими странами к северу и к западу от Андалусии, напротив, почти не велась – не столько из-за какой-либо враждебности между этими регионами, сколько потому, что христианской Европе практически нечего было предложить, да и денег у нее не было.
Мусульмане составляли в Андалусии большинство, но также здесь обитало немало христиан и иудеев. Омейядская Испания, возможно, имела разногласия с Багдадским халифатом, однако строила свою жизнь в целом по тем же принципам, отточенным в эпоху мусульманских завоеваний. И в христианской, и в иудейской общинах были собственные религиозные лидеры и судебные системы, они вольны были совершать свои обряды и жить по своим обычаям. Если христианин или иудей вступал в спор с мусульманином, их дело разбирал мусульманский суд по исламским законам, а споры христиан или иудеев между собой разрешали их собственные судьи по собственным законам.
Немусульмане должны были платить особый налог, однако были освобождены от налога на благотворительность. Их не брали на военную службу и не позволяли занимать высшие государственные посты, но все прочие должности и занятия были для них открыты. Христиане, мусульмане и иудеи жили в этой империи в мире и дружбе, с той лишь оговоркой, что верховная политическая власть принадлежала мусульманам – и что, возможно, от них исходило некое ощущение превосходства, порожденное уверенностью, что их общество и культура стоят на высшей ступени цивилизации: примерно так же американцы и европейцы склонны сейчас смотреть на жителей стран Третьего мира.
Как эти разные общины уживались вместе, нам помогает понять история короля Санчо. В конце X века н. э. Санчо унаследовал трон короля Леона, христианского королевства на севере Испании. Подданные скоро принялись именовать его Санчо Толстым – а королей такие прозвища от подданных обыкновенно не слишком радуют. Конечно, правильнее было бы называть беднягу Санчо, Страдающим Ожирением, но его дворяне не вдавались в такие тонкости. Лишний вес они считали признаком внутренней слабости, которая делает короля неспособным править – и потому спихнули его с трона.
Вскоре Санчо услышал о враче-еврее по имени Хисдай ибн Шапрут: он, говорят, умел лечить ожирение. Хисдай служил у мусульманского правителя в Кордове, так что Санчо вместе со своей матерью и немногими верными рыцарями отправился искать исцеления на юг. Мусульманский правитель Абдуррахман Третий принял Санчо как почетного гостя и поселил у себя во дворце. Здесь Хисдай помог ему сбросить вес, Санчо вернулся в Леон, отвоевал свой трон и подписал с Абдуррахманом договор о мире и дружбе[28].
Христианский король лечится у врача-иудея при дворе мусульманского правителя: в этом, как в капле воды – вся история мусульманской Испании. Говоря о Золотом Веке ислама, европейцы часто думают именно об Испанском халифате, поскольку эта часть мусульманского мира им лучше всего знакома.
Но Кордова была не единственной соперницей Багдада. В десятом веке еще один город бросил вызов первенству Аббасидского халифата.
Решив править как сунниты, Аббасиды вновь пробудили в шиитах стремление к мятежу. В 347 году п. Х. (969 году н. э.) шиитские воины из Туниса сумели захватить контроль над Египтом и объявили себя истинным исламским халифатом, поскольку (говорили они) они ведут свой род от дочери Пророка Фатимы; по этой причине они называли себя Фатимидами. Эти правители построили с нуля новую столицу, назвав ее Кахира, что по-арабски означает «победоносная». На Западе это название произносят «Каир».
Три халифата
У Египетского халифата имелись богатства Северной Африки и житницы долины Нила. Располагался он так, что вполне мог перехватывать у Багдадского халифата средиземноморскую торговлю, а также господствовал над путями вдоль Красного моря в Йемен, что давало ему доступ к рынкам по берегам Индийского океана. К 1000 году н. э. Каир, возможно, превзошел и Багдад, и Кордову.
В Каире Фатимиды создали университет мирового значения, Аль-Азхар, знаменитый и по сей день. Всё, что я говорил о других двух халифатах – большие города, шумные базары, либеральная политика, активная культурная и интеллектуальная деятельность – было верно и для этого. Однако, как ни был он богат, Египет стал еще одним осколком того, что в теории должно было быть единым. Короче говоря, с приближением нового тысячелетия исламский мир оказался разделен на три части.
Каждый халифат считал себя единственным и единственно истинным – понятие «единый и единственно истинный» заключено в самом слове «халифат». Но, поскольку халифы к этому времени превратились в полностью светских государей, три халифата сосуществовали более или менее мирно, как три крупных светских государства.
Самой большой была (поначалу) территория Аббасидов, они же владели самой богатой столицей; однако сама огромность их владений делала их халифат самым уязвимым из трех. В свое время Рим вырос до таких размеров, что им уже не мог управлять один правитель из одного центра; теперь то же произошло и с Аббасидским халифатом. Государство обросло огромной бюрократической машиной, претворяющей в жизнь приказы халифов. Сами же халифы вознеслись куда-то в стратосферу и сделались совершенно невидимы для подданных.
Подобно римским императорам, Аббасидские халифы окружили себя корпусами телохранителей, а те превратились в хвост, виляющий собакой. В Риме эти телохранители назывались преторианской гвардией: по иронии судьбы, эти части комплектовались в значительной мере из германцев, варваров с северных границ империи, тех же, с которыми Рим воевал столетиями и чьи набеги представляли постоянную угрозу цивилизованному миру.
То же самое произошло и с Аббасидским халифатом. Здесь императорская гвардия именовалась мамлюками, что означало «рабы», хотя это были не обычные рабы, а элитные рабы-воины. Как и в Риме, северные границы Аббасидского халифата осаждали орды варваров. На Западе северными варварами были германцы, здесь тюрки. (Речь не о современных турках, населяющих нынешнюю Турцию: они появились в этом регионе гораздо позже. Родиной тюркских племен были степи Центральной Азии, к северу от Ирана и Афганистана.) Аббасиды поступали с этими тюрками так же, как и римляне с германцами: покупали самых сильных и крепких из них на невольничьих рынках в приграничье и использовали как телохранителей. Халифы поступали так, не доверяя арабам и персам, которыми правили и среди которых жили: у этих людей были слишком крепкие корни, слишком много родни, слишком много собственных интересов. Халифы искали себе стражей, не связанных ни с кем и ни с чем, кроме самих халифов, не имеющих ни дома, кроме императорского двора, ни привязанностей, кроме верности императору. Поэтому рабов привозили в столицу еще детьми. Их растили как мусульман в специальных школах, где обучали боевым искусствам. Став взрослыми, они пополняли элитные корпуса, неотделимые от самого халифа. В сущности, поскольку халиф на публике не показывался, лицом халифата для большей части народа стали эти тюркские телохранители.
Разумеется, они были жестоки, надменны и ненасытны: такими их и воспитывали. Даже охраняя халифа, они в то же время еще сильнее отчуждали его от народа; их хищнические повадки били по его репутации, а значит, подвергали опасности и увеличивали нужду в телохранителях. Со временем халифу пришлось выстроить особый «военный город» Самарру, чтобы держать там своих мамлюков – и самому переехать туда и поселиться среди них.
Тем временем при дворе появилось и получило власть персидское семейство Буидов: они сделались секретарями, помощниками, советчиками халифов. Вскоре Буиды захватили в свои руки контроль над бюрократией – и, следовательно, над повседневной жизнью империи. Без стеснения они передавали пост визиря (главного администратора) от отца к сыну, как наследственную должность. (Нечто подобное происходило и в германских королевствах Европы, где реальным правителем страны становился похожий чиновник, «мажордом».) Буиды, как и халифы, принялись ввозить в Багдад детей тюркских варваров, купленных на рабских рынках, и растили их при себе, в полном повиновении, готовя из них своих телохранителей. Пока Буиды контролировали эту систему, никто не мог им противостоять: их тюркские телохранители попадали в город в таком юном возрасте, что не помнили свои семьи – ни отцов, ни матерей, ни братьев: им было известно лишь товарищество военных школ и лагерей, где они росли, преданы они были только друг другу и своим командирам. Буиды превратились в исламском мире в своего рода династию. Они не пытались свергнуть халифа, однако отдавали приказы его именем и наслаждались роскошной жизнью в тени престола. Так столицей арабского халифата начали править персы.
Однако эти персидские визири не могли управлять остальной империей, да к этому и не стремились. Власть в отдаленных регионах они оставляли на долю тех, кому удавалось ее заполучить и удержать, и были этим вполне довольны. Так крупные губернаторы превратились в мелких царьков, и на просторах бывшей Сасанидской империи вновь начали процветать персидские мини-династии.
Вы, возможно, скажете: обучать рабов убивать, вооружать их и ставить у дверей своей спальни – безумная идея, неужели кто-то на такое решался? Но факт: на это решались практически все. В каждом княжестве распадающейся Персии имелся свой корпус тюркских мамлюков, охранявших местного царька – и со временем начинавших его контролировать.
И, как будто этого мало, империя в целом постоянно отбивала на своих границах атаки тюркских кочевников, жаждавших ворваться на ее территорию и как следует пограбить, – точно так же, как отбивались от германцев римляне. В конце концов тюрки, как за пределами халифата, так и в его границах, усилились настолько, что подавить их уже не удавалось. В некоторых отложившихся княжествах мамлюки убивали своих господ и сами основывали новые династии.
Тем временем, пока империя разлагалась и ткань общества трещала по швам, варвары начали проникать в страну через северные границы, точно так же, как германцы в Европе переходили Рейн и вторгались на римскую территорию. Тюрки просачивались на юг, и их становилось всё больше – грубых и свирепых воинов, недавно обратившихся в ислам, безжалостных в своем примитивном фанатизме. Привычные к грабежу как образу жизни, они разоряли города и вытаптывали поля. На дорогах стало небезопасно, там бродили разбойники; угасала торговля, распространялась бедность. Тюркские мамлюки бились насмерть с тюркскими кочевниками – куда ни глянь, везде власть была у тюрков. Отчасти поэтому во времена Газали империя была охвачена тревогой.
Однако свет воссиял на далекой окраине, под властью персидской династии Саманидов. Их царство раскинулось на обоих берегах реки Амударья, по которой сейчас проходит северная граница Афганистана. Здесь, в крупных городах Балх и Бухара, возродилась письменная культура древней Персии, и персидский как язык науки и искусства начал соперничать с арабским.
Но у Саманидов тоже были мамлюки, и однажды командир мамлюков пришел к мысли, что лучше отдавать приказы, чем исполнять. Прощайте, Саманиды – здравствуйте, Газневиды! Новых правителей стали называть Газневидами, поскольку они перенесли столицу в город Газни к юго-востоку от Кабула. Вершиной династии Газневидов стал долгожитель и славный завоеватель по имени Махмуд, «Карл Великий» исламского Востока. К моменту его смерти империя Махмуда распростерлась от Каспия до Инда. Как Карл Великий считал себя «самым христианским императором», так и Махмуд видел в себе самого мусульманского монарха. Он назвал себя соправителем всего мусульманского мира и дал себе новый титул султана. В его понимании арабский халиф по-прежнему был духовным лидером мусульманской общины, но он, Махмуд, был столь же значимым военным лидером, «Воителем». С тех пор и до двадцатого века в мусульманском мире всегда был хотя бы один султан.
Султан Махмуд был далеко не глуп и потому нанимал на имперскую службу образованных персов, умевших читать и писать. Он предложил ученым щедрые вознаграждения, и при его дворе собрались около девятисот поэтов, историков, богословов, философов и других ученых людей, что весьма повысило его престиж.
Один из этих ученых людей был поэт Фирдоуси, написавший «Шах-намэ» («Книгу царей»), эпос об истории персидского народа от начала времен до рождения ислама, всё рифмованными строфами. В Срединном мире он занял положение, сравнимое с Данте. Махмуд щедро пообещал подарить поэту слиток золота за каждую строфу законченного эпоса – и был поражен, когда в конце концов Фирдоуси преподнес ему длиннейшую из поэм, когда-либо написанных одним человеком: в «Книге царей» более шестидесяти тысяч строф.
– Разве я сказал «золото»? – нахмурился султан. – Разумеется, я имел в виду серебро! Слиток серебра за каждую строфу!
Оскорбленный Фирдоуси ушел, хлопнув дверью, и посвятил свою поэму другому царю. Если верить легенде, султан Махмуд позже пожалел о своем крохоборстве и отправил слуг с возами, груженными золотом, чтобы уговорить поэта вернуться; но в тот миг, когда они стучали в парадную дверь дома Фирдоуси, из задней двери выносили его тело для погребения[29].
«Книга царей» изображает всю историю как борьбу между потомками двух легендарных братьев, Ирана и Турана, которые (как часто полагают) символизируют, соответственно, персов и тюрков; Иран – положительный герой, а Туран – отрицательный. Неудивительно, что «Книга царей» стала национальным эпосом Ирана; и я не уверен, что султана заставила задуматься лишь величина гонорара – быть может, не по душе пришлось ему и то, что тюрки в книге изображены «плохими парнями».
Арабов Фирдоуси тоже не пощадил: в конце книги можно найти стихи, в которых подробно описывается их первобытная дикость в сравнении с культурностью и образованностью персов во времена рождения ислама. Книга Фирдоуси стала еще одним признаком заката арабской власти и возрождения престижа персидской культуры в исламском мире. В сущности, такое отношение к арабам не уникально. Как писал другой поэт той же эпохи:
Султан Махмуд превзошел других не только в покровительстве искусствам: он гордился тем, сколько индуистских храмов разграбил и какое множество сокровищ вырвал из рук неверных. Свою добычу он привез домой, украсил ею столицу и раздал богатые дары девятистам-с-чем-то литераторам, жившим при его дворе. Махмуд полагал, что вторжения в Индию и резня индусов сделали его героем ислама.
Сын Махмуда Масуд выстроил себе зимнюю столицу на берегах реки Гильменд, в миле вниз по реке от города Лашкаргах, где вырос. Развалины этого города сохранились и по сей день. Когда я рос, то не раз спрашивал себя: быть может, Масуд охотился на оленей на том же лесистом острове посреди реки, где бродили и мы с друзьями – в тенистых лесах, где во времена моего детства водились камышовые коты, шакалы и кабаны?
Масуд тоже был человеком впечатляющим. Он был так огромен и тяжел, что большинство лошадей не могли носить его на спине, так что Масуд привык ездить на слоне: в зарослях сахарного тростника на болотистых берегах Гильменда он держал целый батальон слонов. Однако не думайте, что Масуд был толстяком: нет, это был мощный мускулистый великан. В бой он шел вооруженный мечом, с которым справлялся он один, и боевым топором, который никто другой не мог даже поднять. Говорят, даже сам великий султан Махмуд боялся своего сына.
Когда скончался его отец, Масуд был в Багдаде. Придворные провозгласили новым царем его брата. Масуд поспешил домой, по дороге собрав армию, во мгновение ока сбросил брата с престола и выколол ему глаза, чтобы быть уверенным, что он никогда больше ничего такого не сделает. Затем начал править империей Газневидов – и, как и его отец, деля свое время между искусством и войной, строил мир величественный, блестящий и жестокий. В те годы казалось, что владычеству Газневидов не будет конца.
Однако в годы правления Масуда дикие тюрки-огузы четырежды пересекали реку Амударья с севера и вторгались во владения Газневидов. Эти тюрки, возглавляемые родом Сельджуков, даже ворвались в Хорасан (восток Ирана и запад Афганистана). Четырежды султан Масуд встречался с ними на поле битвы. Трижды отбивал их атаки – но в четвертый раз был разбит сам. В 1040 году он потерял Лашкаргах и укрепления на западе страны. Об устрашающем росте и силе Масуда я уже рассказывал; теперь представьте, каковы были люди, сумевшие его победить! Масуд удалился в столицу, выстроенную его отцом, и там спокойно дожил свой век; славные дни Газневидов ушли в прошлое. Началась эпоха Сельджуков.
Сельджуки шли на запад, откусывая кусок за куском от империи со столицей в Багдаде. Их вожди не умели ни читать, ни писать, да и смысла в этом не видели. Доблестный воин всегда может захватить столько золота, чтобы нанять себе сотню секретарей – и пусть эти книжные черви читают и пишут за него! Сельджуки грабили города, брали с них дань, однако жить предпочитали в шатрах, обставленных так богато и пышно, как только возможно для кочевников, не сидящих на месте. (Впрочем, в своих главных городах они финансировали строительство роскошных дворцов.) Перейдя границу, они оставили свою древнюю шаманистическую религию и обратились в ислам, однако ислам у них был грубый, примитивный: сельджуки не заморачивались ни богословскими учениями, ни этическими идеями – для них это была просто племенная идеология, позволяющая отличать «наших» от «ихних».
В 1053 году н. э. правителем провинции Хорасан стал молодой сельджукский принц. Звали его Алп-Арслан: это прозвание, означающее «доблестный лев», дали ему его воины. Алп-Арслан взял с собой секретаря-перса, скоро прославившегося под именем Низам аль-Мульк, что означает «Порядок царства». Алп-Арслан выделялся в любой толпе, и не только потому, что рост его превышал шесть футов, но и потому, что усы он отрастил такие, что мог закидывать их за плечи, а когда мчался вперед на своем белом коне, усы, заплетенные в косы, развивались у него за спиной, словно два бунчука.
Его советник-перс сумел навести в Хорасане порядок и укрепить экономику; это покрыло его господина такой славой, что, когда умер старый сельджукский вождь и началась обычная борьба за власть между братьями, сыновьями и племянниками, Алп-Арслан быстро вышел в ней победителем, отчасти благодаря мудрым советам Низам аль-Мулька. Короновавшись султаном, Алп-Арслан принялся осматривать карты в поисках, что бы еще завоевать.
Он распространил власть сельджуков на Кавказский регион, затем продолжил движение на запад и наконец вторгся в Малую Азию, большей частью которой тогда правил Константинополь, укрепленная столица империи, которую мусульмане продолжали называть Римом.
В 1071 году на выселках города под названием Манцикерт Алп-Арслан встретился в бою с византийским императором Романом Диогеном и разбил его стотысячную армию. Самого императора он взял в плен; это потрясло Византию, а с ней и весь западный мир. А затем сделал немыслимое: освободил императора и отослал домой, в Константинополь, с дарами и заверениями, что никогда более его не побеспокоит – милость, еще более возвысившая сельджуков и унизившая императора христиан. Битва при Манцикерте стала, быть может, одним из важнейших сражений в мировой истории. В то время она казалась величайшей победой сельджуков. На самом деле, быть может, оказалась их величайшей ошибкой – но это стало ясно лишь двадцать шесть лет спустя.
Империя сельджуков: турки вторгаются в исламский мир
Алп-Арслан умер в Хорасане в следующем году; престол унаследовал его сын Малик-шах – и, благодаря наставничеству все того же мудрого Низам аль-Мулька, скоро доказал, что ничем не уступает отцу. Это он подчинил турецкому владычеству Сирию и Святую Землю.
Партнерство между персидским визирем и двумя турецкими султанами пошло на пользу обеим сторонам. Султаны посвящали себя завоеваниям – Низам аль-Мульк организовал жизнь на завоеванных территориях. Работы у него хватало: правителями захваченных земель султаны ставили своих родственников, а те склонны были относиться к подвластным территориям как к своим личным владениям. Эти турки, явившиеся прямо из степей, не всегда понимали разницу между налогами и грабежом.
Низам аль-Мульк привел в порядок систему сбора налогов и учредил институт инспекторов, которые, путешествуя из одной провинции в другую, следили за тем, чтобы сборщики налогов работали честно. Военную добычу султана он пустил на строительство дорог и организацию полицейских сил для защиты путешественников, чтобы купцы с товарами могли ездить по стране спокойно и ничего не бояться. Кроме того, вдоль дорог, на расстоянии дня пути друг от друга, он построил государственные караван-сараи. Этот же великий визирь учредил сеть школ и училищ, называемых медресе, для преподавания будущим чиновникам единообразного исламского учения. Единообразия он достиг, передав преподавание в руки ортодоксальных суннитских улемов.
Все эти меры были частью борьбы с центробежными силами того времени. Низам аль-Мульк надеялся сплести стабильное исламское общество из трех разнородных этнических нитей. Турки поддерживали порядок военной силой, арабы внесли свой вклад, предложив новое религиозное учение, а персы принесли обществу все прочие дары цивилизации: искусство управления, философию, поэзию, живопись, архитектуру, науку – дабы возвысить и украсить мир. Поэтому новый правящий класс включал в себя турецкого султана и его армию, арабского халифа и улемов, и персидскую бюрократию, состоящую из мыслителей и творцов.
Визирь надеялся, что эта стабильность позволит крестьянам и купцам производить богатство, необходимое, чтобы платить налоги, необходимые, чтобы содержать армию, необходимую, чтобы поддерживать порядок, необходимый крестьянам и купцам, чтобы производить богатство.
Однако у Низам аль-Мулька имелся злокозненный враг, стремившийся разрушить его начинания: безжалостный злой гений по имени Хасан Саббах, основатель Культа Ассасинов. Я называю их «культом», поскольку слово «секта» звучит слишком обыденно. Мало ли было в исламе сект! Ассасины стали ветвью, отломившейся от ветви, отломившейся от шиизма, ветви ислама.
Шииты верят в центральную религиозную фигуру, называемую имамом. В мире всегда только один имам. Едва он умирает, его особая благодать переходит к одному из его сыновей, и имамом становится он. Проблема в том, что всякий раз, когда умирает имам, начинаются споры о том, кто же из его сыновей стал следующим. И каждое такое разногласие может привести к расколу, из которого рождается новая секта.
Именно такой спор после смерти пятого имама дал жизнь секте зейдитов, или «пятеричников». Более серьезное разногласие после смерти шестого имама породило секту исмаилитов, которые некоторое время доминировали в шиизме: именно исмаилитами были Фатимиды, захватившие Египет и основавшие там еще один халифат.
В конце XI века исмаилиты тоже раскололись надвое. Меньшинство превратилось в группу революционеров, обозленных богатством и пышностью могущественного Фатимидского халифата: они посвятили себя цели уравнять богатых и бедных, наделить силой кротких и вообще вернуть исламский проект на правильный путь. Лидер этого движения вербовал себе соратников в Персии под прозвищем Хасан Саббах.
В Персии Саббах организовал себе базу. Он захватил крепость под названием Аламут («Орлиное гнездо»), расположенную высоко в горах Эльбурс на севере Ирана. Добраться до него здесь было невозможно: в крепость вела лишь одна пешая тропа, слишком узкая, чтобы по ней могла пройти армия. Как захватил ее Саббах, неизвестно. Одни легенды гласят, что хитростью, другие – что с помощью каких-то сверхъестественных сил, третьи – что он обратил защитников крепости в свою веру, а затем просто за небольшую сумму выкупил этот замок у его хозяина. Как бы там ни было, здесь, в Аламуте, Саббах начал готовить ассасинов.
Принял ли этот культ такое имя, потому что его служители посвятили себя политическим убийствам? Наоборот: политические убийцы теперь именуются «ассасинами», поскольку так называли себя служители этого культа. Столетия спустя Марко Поло рассказывал, что агенты Саббаха, чтобы взбодрить и порадовать себя перед убийствами, курили гашиш, отчего их стали называть «гашишинами»: это слово и превратилось в «ассасины». В этой этимологии я сомневаюсь – и объясню, почему.
Саббах был архетипичным прото-террористом, использовавшим убийства прежде всего в пропагандистских целях. Ресурсов и воинов, чтобы вести битвы и захватывать города, ему не хватало; поэтому он посылал отдельных людей или, самое большее, маленькие группы на убийства государственных деятелей, тщательно выбираемых так, чтобы их смерть вызвала всеобщее потрясение. Ассасины готовили убийства месяцами, даже годами: порой ради этого вступали в дружбу с жертвой, или поступали к ней на службу и постепенно завоевывали ее доверие.
В какой момент этого долгого процесса они курили гашиш? Что-то здесь не сходится. Ливанский автор Амин Маалуф предполагает, что слово «ассасин», возможно, происходит от персидского «ассас», что значит «основание». Как и большинство религиозных сектантов, Саббах учил, что откровения испорчены, а он ведет своих учеников обратно к основанию, к оригиналу. Разумеется, у любого сектанта свои представления о том, каким будет этот оригинал. И учение Саббаха далековато ушло от того, что большинство ученых считает исламом! Для начала, он учил, что, хотя Мухаммед в самом деле был Божьим посланником, Али – как и все последующие имамы – был воплощением самого Аллаха.
Далее Саббах учил, что у Корана есть значение внешнее, поверхностное, но кроме него есть много уровней внутренних, эзотерических значений. На поверхности Коран предписывает религиозные ритуалы, правила поведения, дает этические и моральные наставления; но всё это для грубых масс, неспособных возвыситься до более глубокого знания. Эзотерический Коран – а эзотерическое значение есть у каждого его стиха, каждого слова, каждой буквы – содержит в себе тайный код, позволяющий посвященным расшифровать криптограмму сотворенной Вселенной.
Ассасины представляли собой радикальное тайное общество. Во внешнем мире они никак не демонстрировали своей принадлежности к ассасинам, никому не сообщали о своей вере. Поэтому никто не знал, сколько их и что за человек на базаре, в мечети, где угодно может оказаться ассасином. Новообращенные проходили интенсивную индоктринацию и тренировки, а затем каждый член секты получал ранг, в зависимости от уровня знаний. При переходе со ступени на ступень сектанты якобы погружались во все более и более глубокие слои значения Корана, пока не доходили до основания, на котором покоится все остальное – иначе говоря, не оказывались допущены в ближний круг Саббаха.
Плели свои заговоры ассасины в строжайшей тайне, а вот убивали как можно более публично: цель их была не в том, чтобы убрать того или другого человека во власти, но чтобы заставить жителей всего цивилизованного мира поверить, что ассасины способны убить кого угодно, когда и где угодно. Саббах хотел, чтобы люди подозревали ассасинов повсюду: в лучших друзьях, в самых доверенных слугах, даже в собственных женах. Таким образом он надеялся контролировать политику властителей, у которых, в отличие от него были земли, войска и ресурсы.
Киллеры, убивавшие для него, называли себя «федаинами», что значит «приносящие жертву». Задумывая публичное убийство, они знали, что, совершив свое дело, через несколько секунд будут схвачены и убиты сами, но не делали ничего, чтобы избежать такого исхода. Смерть была ключевым элементом совершаемого ими ритуала: это были убийцы-камикадзе. Добровольно принимая смерть, они показывали властям, что даже угроза казни их не устрашит.
Ассасины добавляли смятения в мир, и без того охваченный смутой. Сунниты боролись с шиитами. Аббасидский халифат в Багдаде сражался с Фатимидским в Каире. Почти столетие постоянных турецких вторжений озлобило и огрубило общество. А теперь еще этот культ убийц, раскинувший свои щупальца по всему Ближнему Востоку, превратился для общества в нескончаемый ночной кошмар.
Ассасины заявили о себе серией убийств. Они убивали чиновников-сельджуков и известных суннитских священнослужителей. Убили двух халифов. По возможности старались совершать убийства в мечети во время пятничной молитвы: там всегда было много зрителей.
В 1092 году они убили самого Низам аль-Мулька, недавно вышедшего в отставку. А не прошло и месяца – избавились и от его господина, султана Малик-шаха, сына Алп-Арслана. За несколько недель уничтожили двоих политиков, на которых более, чем на ком-либо ином, покоилось шаткое единство империи. За этими убийствами последовала изнурительная борьба за власть среди сыновей, братьев, кузенов и прочих родичей султана; и эта борьба, после разнообразных приключений, разбила западную часть империи вдребезги. Практически в каждом городе от Малой Азии до Синая теперь был свой князь: Иерусалим, Дамаск, Алеппо, Антиохия, Триполи, Эдесса – все превратились де-факто в суверенные государства, лишь номинально подчинявшиеся султану в Багдаде. Каждый князек сидел на своих владениях, как собака над костью, и подозрительно косился на соседей.
К 1095 году н. э. мечта о едином исламском сообществе на политическом уровне рухнула. Лишь улемы с трудом удерживали общество вместе Кораном, хадисами и шариатом. Философы рассеялись: порой голоса их были еще слышны, но все глуше и глуше. Таков был мир, в котором жил и трудился Газали – мир, в котором легко было прийти к выводу, что неразумно доверять разуму.
А дальше начались катастрофы.
9. Смута
В сущности, произошло две катастрофы, одна побольше, вторая поменьше. Та, что поменьше, пришла с Запада.
В это время о Западной Европе мусульмане знали столько же, сколько европейцы впоследствии – о сердце Африки. Для мусульман все пространство между Византией и Андалусией было более или менее первобытным лесом, населенным людьми настолько дикими, что они едят свинину. Говоря «христиане», мусульмане имели в виду Византийскую церковь или различные небольшие церкви на подконтрольных мусульманам территориях. Они знали, что дальше на западе в свое время процветала могущественная цивилизация – в Италии или на берегах Средиземноморья, куда мусульмане регулярно наведывались, еще можно было встретить ее следы; но еще в Эпоху Невежества, до рождения ислама, эта цивилизация погибла, и теперь от нее не осталось ничего, кроме руин и воспоминаний.
Нельзя сказать, что мусульмане были совсем неправы. В самом деле, Европа долго пребывала в ужасном состоянии. Несколько столетий атак германских племен, гуннов, аваров, мадьяр, мусульман, викингов и прочих превратили ее в место, где жить было невозможно – только выживать. Почти все в Европе были крестьянами. Почти все крестьяне работали на износ от рассвета до заката, чтобы спастись от голода и поддерживать тонкий слой высших классов – военной аристократии и священнослужителей (поскольку священникам и монахам запрещалось жениться, их ряды пополнялись в основном из числа военной аристократии). Кроме немногих становившихся служителями церкви, мальчики из высшего класса не обучались практически ничему, кроме искусства боя.
Однако где-то в одиннадцатом столетии достигли критической точки последствия небольших технологических изменений, накапливавшихся все эти годы. Изменения эти были столь невелики, что в то время проходили практически незамеченными. Одним из них стал модифицированный «тяжелый» плуг, окованный железом, который прорубал корни и, в сравнении с прежними моделями, оставлял более глубокие борозды в плотной и влажной почве северной Европы. Тяжелый плуг позволял крестьянам расчищать леса и растить хлеб в местах, прежде считавшихся непригодными для земледелия. Короче говоря, у крестьян появилось больше земли.
Вторым изобретением стал лошадиный хомут – несколько улучшенное ярмо, которое использовалось, чтобы запрячь в плуг вьючную скотину. Ранняя версия ярма из-за своей формы подходила только быкам. Если попытаться запрячь в ярмо лошадь, оно пережимало ей горло и перекрывало доступ воздуха. Но однажды какой-то неизвестный изобретатель изменил форму ярма так, что теперь оно давило лошади на плечи и грудину, а не на шею. С таким ярмом поля можно стало вспахивать лошадями, а не быками; а лошади шли в плуге вдвое быстрее быков, так что за одно и то же время вспахивали намного больше земли.
Третьим изобретением стало трехпольное земледелие. Выращивание хлеба год за годом на одном и том же месте истощает почву, так что земледельцы должны время от времени давать своим полям «отдохнуть». Но кушать хочется всегда: так что европейские крестьяне привыкли делить свою землю на два поля. Каждый год они сеяли на одном поле, а другому давали «отдыхать». На следующий год засевали второе поле, а первое стояло пустым.
Однако за столетия европейцы поняли, что не обязательно давать полю отдыхать каждый второй год. Оно остается таким же плодородным, если оставлять его пустым и через два года на третий. Постепенно крестьяне начали делить свои земли на три поля, и каждый год засевали два из них, а пустым оставляли третье. В результате у крестьян появилось на одну шестую больше земли под вспашку на каждый год.
Что приносили в жизнь эти небольшие перемены? Не так уж много. Просто помогали крестьянам время от времени получать дополнительный продукт. Имея дополнительный продукт, крестьяне отправлялись в установленные дни на перекрестки дорог и там обменивались с другими крестьянами, у которых имелось в избытке что-нибудь другое. Блага, к которым они получали доступ, становились все обильнее и разнообразнее, и порой у крестьянина появлялись время и силы оторваться от изнурительного труда в поле и заняться каким-нибудь ремеслом, изготовлением на продажу вещей, которые ему хорошо удавались. Некоторые перекрестки превращались в более или менее постоянные рынки, и постепенно вокруг них вырастали города. Города привлекали к себе людей, способных изготовлять разные вещи на продажу постоянно, в качестве основного своего занятия. Появление денег позволило некоторым людям все время путешествовать с рынка на рынок, с ярмарки на ярмарку, покупать и продавать. Деньги снова вернулись в употребление – а с ними и возможность их копить, и (для самых богатых европейцев) возможность путешествовать по свету.
И куда же они отправлялись? Поскольку этот мир был весь пронизан религией и религиозными суевериями, они ехали в святые места на поиски чудес. Те, чьи средства были ограничены, посещали только местные святыни, но те, кто мог позволить себе больше, отправлялись в Святую Землю. Для западных европейцев это было долгое и опасное путешествие, к тому же в отсутствие универсальной валюты они могли расплачиваться только золотом и серебром, что делало их первейшей мишенью для разбойников; поэтому пилигримы часто собирались большими компаниями, нанимали себе телохранителей и организовывали групповые «экспедиции» в Палестину. Там они посещали места, где жили, бывали, трудились и умирали Христос и его ученики. Они молили Господа о прощении грехов, делали большой шаг вперед на пути к спасению души, покупали себе амулеты для излечения от болезней, приобретали и разные соблазнительные вещицы из числа тех, что можно было найти на восточных базарах, запасались реликвиями и сувенирами для родственников – и отправлялись домой, чтобы там вспоминать о величайшем в своей жизни приключении.
Затем турки-сельджуки «отжали» Палестину у толерантных Фатимидов и безразличных Аббасидов. Турки были новообращенными мусульманами – и, следовательно, ревностными в вере. Но трезвость, умеренность, милосердие и прочие добродетели не слишком их интересовали; зато они преисполнялись праведного гнева, сталкиваясь с последователями иных вер, особенно родом из далеких и более варварских стран.
Так христианские пилигримы обнаружили, что в Святой Земле их встречают всё менее и менее гостеприимно. Не то чтобы их били, пытали, убивали – ничего подобного. Скорее, они испытывали постоянные мелкие унижения и стеснения, ясно показывающие, что они здесь люди второго сорта. В любой очереди их ставили в конец. Чтобы посетить собственные святыни, им требовалось специальное разрешение. За любую мелочь с них драли деньги; торговцы не желали их замечать; чиновники обращались с ними грубо; словом, они постоянно сталкивались с мелкими, но раздражающими и возмущающими неудобствами.
Когда паломники возвращались в Европу, им было на что поругаться и пожаловаться; однако рассказывали они и о сказочных богатствах Востока, о роскоши дворцов, мимо которых проходили, о том, что даже простые люди там одеты в шелка и бархат, о прекрасной еде, специях, духах, золоте, золоте… и все эти рассказы возбуждали и гнев, и зависть.
Битва при Манцикерте в 1071 году н. э., та, в которой турки-сельджуки разбили византийцев и взяли в плен императора, потрясла Европу. Из Византии полетел поток писем. Императоры призывали западных рыцарей прийти им на подмогу во имя единства христиан. Патриарх Константинопольский слал своему упрямому сопернику, Папе Римскому, отчаянные послания, предупреждая, что, если Константинополь падет, «язычники»-«магометане» направятся оттуда прямиком в Рим.
Европейская экономика в это время находилась на подъеме, население росло, однако нравы и обычаи Европы не поспевали за прогрессом в двух важных отношениях. Во-первых, производительный труд по-прежнему почитался недопустимым для людей благородного происхождения; их дело – управлять своими землями и вести войны. Во-вторых, древний обычай по-прежнему гласил, что после смерти владельца земель все поместье отходит старшему сыну, а прочие сыновья должны сами пробивать себе дорогу в жизни. По иронии судьбы, этот обычай, так называемый «майорат», лишь укрепился от противоположного процесса, происходящего в высших кругах – от склонности королей и князей делить свои владения между сыновьями, разбивая свои земли на всё более и более мелкие княжества. Франция, например, распалась на полунезависимые территории, называемые графствами, и на еще более мелкие клочки земли, управляемые так называемыми кастелланами – представителями мелкого дворянства, вся знатность которых состояла во владении одним замком (castle) и несколькими милями земли вокруг. Замок нельзя было разделить между несколькими сыновьями, так что на этом уровне – уровне рыцарей – прочно держался принцип «старший сын наследует всё»[31].
Так с каждым поколением росло число безземельных дворян, не видящих для себя никаких занятий в жизни, кроме войны; а нашествия иноземцев случались всё реже, так что даже и повоевать толком было негде. Последние грозные захватчики, викинги, больше не представляли угрозы: к XI веку они «остепенились» и влились в Европу. «Они» тоже стали «нами». А рыцарей становилось всё больше и больше.
И тут на сцену выходят пилигримы, жалуясь на притеснения, чинимые им «язычниками» в Святой Земле! Наконец, в 1095 году, папа Урбан Второй произнес на открытом воздухе возле монастыря Клермон во Франции пламенную речь. Он объявил собравшимся там французским, немецким и итальянским рыцарям, что христианский мир в опасности. Подробно описал унижения, которым подвергались в Святой Земле христианские паломники, и призвал всех верных помочь братьям изгнать турок из Иерусалима. Тем, кто отправится на Восток, Урбан предложил в знак своей миссии нашить на одежду красный крест. Саму эту экспедицию назвали
Сосредоточившись на Иерусалиме, Урбан связал поход на восток с паломничеством и изобразил его как религиозный акт – и провозгласил своею папской властью, что всякий, кто отправится на восток убивать мусульман, получит частичное отпущение грехов.
Можно только воображать, как были воодушевлены и захвачены этим предложением тысячи европейских рыцарей – беспокойных, беспутных, отчаявшихся гуляк и вояк! «Идите на восток, молодые люди! – сказал им Папа. – Покажите себя там! Вас учили убивать – примените свои навыки на практике, без всякого чувства вины набейте карманы золотом, получите землю, владеть которой вы рождены, а в довершение всего – после смерти отправляйтесь на небеса!»
Когда в мусульманский мир просочились первые крестоносцы, местные жители совсем не понимали, с кем и с чем имеют дело. Поначалу они сочли, что это наемники с Балкан, служащие императору Константинопольскому. Первыми из мусульманских правителей столкнулся с ними сельджукский князь Кылыч-Арслан, правивший восточной Анатолией из города Никеи, в трех днях пути от Константинополя. Однажды, летним днем 1096 года, князю Арслану донесли, что на его территорию вторглось странно одетое воинство. «Странно» здесь означало, прежде всего, бедно: лишь немногие выглядели действительно воинами, остальные – каким-то сбродом. Почти у всех у них был нашит на одежду красный крест. Арслан приказал следить и наблюдать за ними. Он узнал, что сами эти люди называют себя «франками»; местные турки и арабы именовали их аль-Ифранджи («фаранги»). Вторгшиеся заявляли не смущаясь, что пришли из дальней западной страны, чтобы перебить мусульман и захватить Иерусалим, но сперва хотят овладеть Никеей. Арслан рассчитал, какой дорогой они пойдут, устроил там засаду и раздавил их, как букашек: многих убил, еще больше пленил, а остальных прогнал обратно на византийскую территорию. Это оказалось так легко, что больше он о них и не вспоминал.
Он не знал, что эта «армия» была лишь первой ласточкой движения, которому в следующие двести лет предстояло стать для мусульман Средиземноморья настоящей чумой. Пока Урбан близ монастыря обращался к аристократии, бродяга по имени Петр Пустынник проповедовал то же самое на улицах. Урбан обращался к графам, баронам и рыцарям, но отпущение грехов обещал всем христианам, которые отправятся в крестовый поход, так что Петр Пустынник набирал себе сторонников из всех классов: крестьян, ремесленников, торговцев, даже из женщин и детей. Его «армия» вышла в путь раньше, чем аристократы успели организовать настоящую армию – быть может, потому, что особенно «организовываться» армии Петра Пустынника и не требовалось. Они верили, что делают Божье дело – значит, Бог сам обо всем позаботится. Так что Кылыч-Арслан одержал победу над несколькими тысячами крестьян, сапожников и мясников.
На следующий год, когда царь Арслан услышал, что к нему движутся новые фаранги, то лишь пожал плечами. Но следующая волна крестоносцев была совсем иной: на этот раз пришли настоящие рыцари и лучники, возглавляемые закаленными в боях военачальниками из земель, где войны никогда не прекращались. Арслан выступил против них, и состоялась битва, в которой легковооруженные конники пускали стрелы в бронированные танки – ибо именно таковы были средневековые рыцари Западной Европы. Турки сбивали с ног пеших фарангских воинов, но рыцари выстраивали защитные блоки, которые не удавалось пробить стрелами, и медленно, неуклюже, но неотвратимо продвигались вперед. Они взяли столицу Арслана, а ему самому пришлось искать убежища у одного из своих родственников. Затем рыцари разделились: одни направились в глубь страны, в Эдессу, другие – по берегу Средиземного моря в Антиохию.
Царь Антиохии послал отчаянный призыв о помощи к царю Дамаска по имени Дакук. Царь Дамаска хотел бы помочь, но тревожился о том, что его брат Ридван, царь Алеппо, может явиться и захватить Дамаск в его отсутствие. Правитель Мосула согласился помочь, но по дороге сцепился с кем-то еще и явился в Антиохию с опозданием, а здесь схватился с Дакуком, который тоже опоздал: в результате оба мусульманских правителя потрепали друг друга и разошлись по домам, а Антиохии так и не помогли. Такова была история первых крестовых походов со стороны мусульман: трагикомический рассказ о том, как братоубийственные распри между царями позволяли крестоносцам беспрепятственно захватывать город за городом. Когда Антиохия пала, рыцари жестоко отомстили ей за сопротивление – убивали и старого, и малого, и вооруженных, и безоружных; а потом двинулись на юг, к городу под названием Маарра.
Жители Маарры уже знали, что произошло в Никее и в Антиохии, и были в ужасе. Они тоже рассылали соседям и родственникам отчаянные письма, молили прийти им на помощь; но родичи только радовались, что волки с запада нацелились на Маарру – и каждый надеялся после того, как фаранги нанесут удар, забрать город себе. Так что Маарре пришлось сражаться с фарангами в одиночку.
Христианские рыцари осадили город и довели его до отчаяния – однако дошли до отчаяния и сами, ибо в ходе осады истощили все запасы пищи в окрестностях и начали голодать. Проблема долгой осады в чужой стране – в том, что кормить захватчиков, ясное дело, никто не собирается.
Наконец вожди фарангов отправили в город письмо, в котором уверяли жителей Маарры, что никто из них не пострадает, если они просто откроют ворота и сдадутся. Лучшие люди города решили на это согласиться. Но, едва войдя в Маарру, крестоносцы устроили не просто резню – они творили немыслимые зверства: из взрослых мусульман варили похлебку, детей разделывали на куски, жарили на кострах и ели.
Знаю, это звучит как какая-то кошмарная пропаганда, которую могли бы выдумать побежденные мусульмане, чтобы очернить крестоносцев; однако сообщения о людоедстве крестоносцев в этом случае исходят не только из арабских, но и из франкских источников. Например, о том, что мусульман варили и жарили, сообщает очевидец-франк Рауль Канский. Альберт Аахенский, также свидетель захвата Маарры, писал: «Наши воины не только не страшились поедания мертвых турок и сарацинов – они ели даже собак!»[32] В этих словах больше всего поражает меня мысль, что есть собак еще хуже, чем турок; уж не считали ли фаранги турок каким-то иным видом, отличным от людей?
Поразительно, но даже этот разгром не заставил мусульман объединиться. Примеров тьма. Правитель Хомса отправил фарангам в дар лошадей и дал совет, какой город взять и разграбить следующим (не Хомс). Суннитские правители Триполи пригласили фарангов выступить с ними вместе против шиитов. (Вместо этого фаранги взяли Триполи.)
При первом появлении крестоносцев египетский визирь аль-Афдал направил византийскому императору письмо, в котором поздравлял его с «подкреплением» и желал крестоносцам всяческих успехов! Египет давно уже вел борьбу и с сельджуками, и с Аббасидами, и Афдал в самом деле считал, что новые силы на этом поле боя просто ему помогут. То, что Египет – их следующая мишень, не приходило ему в голову, пока не стало слишком поздно. После того, как фаранги захватили Антиохию, визирь Фатимидов написал им с вопросом, не нужна ли какая помощь. Фаранги двинулись на Триполи – Афдал использовал случай, чтобы захватить для фатимидского халифа Иерусалим. Он поставил там собственного губернатора и заверил фарангов, что теперь они могут являться в Иерусалим в любое время, как почетные гости, пользуясь его защитой. Но в ответном письме фаранги заявили: их интересует не защита, а сам Иерусалим, и они идут «с поднятыми копьями»[33].
Фаранги шли в основном через опустевшие земли, ибо слава их бежала впереди них. При их приближении деревенские жители разбегались кто куда, население маленьких городков стекалось в города побольше и укрывалось за высокими стенами. Стены Иерусалима были высоки, но после сорокадневной осады крестоносцы проделали здесь тот же трюк, что удался им в Маарре: «Откройте ворота, мы никого не тронем!» И здесь это сработало.
Захватив город, фаранги устроили здесь такую кровавую оргию, перед которой побледнели все их предыдущие «подвиги». Один крестоносец, описывая победу, замечал, что на улицах грудами лежали отрубленные головы, руки и ноги. (Это он называл «чудесным зрелищем».) По его словам, крестоносцы шли по городу по колено в крови язычников, а лошадям их кровь доставала до поводьев[34]. Эдвард Гиббон, британский историк, описавший падение Римской империи, говорит, что за два дня крестоносцы убили семьдесят тысяч человек. Из мусульман в городе практически никто не выжил.
Еврейские жители города нашли убежище в огромной центральной синагоге; но, пока они там молились об избавлении, крестоносцы заколотили все двери и окна, а затем подожгли здание – и уничтожили бо́льшую часть еврейской общины Иерусалима.
Театр Крестовых походов
Несладко пришлось и местным христианам. Никто из них не принадлежал к Римской церкви – все были членами различных восточных церквей: греческой, армянской, коптской, несторианской. Фаранги-крестоносцы смотрели на них как на схизматиков, исповедующих ересь – а еретики даже хуже язычников; поэтому они конфисковали у этих восточных христиан имущество и выгнали их из города.
Взятие Иерусалима стало кульминацией вторжения фарангов. Победоносные крестоносцы объявили Иерусалим королевством. Он стал величайшим из четырех небольших государств, основанных крестоносцами на захваченных территориях; другими стали княжество Антиохийское и графства Эдесское и Триполитанское.
Но после основания этих четырех государств дело зашло в тупик, продлившийся несколько десятилетий. В течение этих десятилетий стороны время от времени встречались на поле боя, и фаранги то выигрывали, то проигрывали, то били мусульман, то сами оказывались разбиты. К тому же они начали ссориться друг с другом – так же, как ссорились мусульманские правители. Случалось, что один фаранг заключал временный союз с каким-нибудь мусульманским князьком, чтобы одолеть другого.
Странные союзы рождались и так же быстро умирали. В одной битве христианский правитель Антиохии Танкред победил мусульманского эмира Джавали из Мосула. Треть войск Танкреда в тот день состояла из турецких воинов, нанятых мусульманским правителем Алеппо, заключившим союз с ассасинами, у которых были связи с крестоносцами. А на другой стороне около трети войск Джавали составляли фарангские рыцари на жалованье у правителя Эдессы Балдуина, соперника Танкреда[35]. И это была типичная ситуация.
Поражает отсутствие единства с мусульманской стороны. Отчасти и прежде всего оно было связано с тем, что мусульмане не видели в происходящем никакого идеологического измерения. Им казалось, что на них нападают не как на мусульман, но как на отдельных людей, города, мини-государства. Фарангов они воспринимали как страшную, но бессмысленную катастрофу, нечто вроде землетрясения или нашествия ядовитых змей.
Верно, что после бойни в Иерусалиме некоторые проповедники пытались призвать мусульман к сопротивлению, описывая вторжение как религиозную войну. Несколько видных законников начали произносить проповеди, в которых впервые за много столетий прозвучало слово «джихад». Однако слушатели-мусульмане встречали эти проповеди без всякого энтузиазма. Слово «джихад» звучало для них старомодно и попросту непонятно: оно ведь много веков назад вышло из употребления, отчасти из-за быстрого распространения ислама, благодаря которому подавляющее большинство мусульман жили вдали от границ и никаких врагов, с которыми надо было бы сражаться во имя джихада, в глаза не видывали. Первоначальное ощущение «ислам против мира» уступило место чувству, что ислам и есть весь мир. Большинство войн, которые люди видели или хотя бы о них помнили, велись по ничтожным причинам – за власть, за ресурсы, за территории. А те немногие, что можно было бы причислить к благородной борьбе за идеалы, никогда не вел ислам против чего-либо другого – скорее уж, разные версии ислама выясняли, какая из них правильнее.
Учитывая, в каком раздрае находился мусульманский мир, отсутствие единства, пожалуй, было неизбежно: когда в эту яму со змеями свалились фаранги, мусульмане попросту включили этих новых персонажей в свои текущие драмы. Впрочем, это разделение объяснялось не только естественными причинами. За сценой действовали ассасины – сеяли смуту, и весьма успешно.
Перед самым началом Крестовых походов Хасан Саббах основал в Сирии еще одну базу: ею управлял его помощник, известный крестоносцам как Горный Старец. Ко времени начала Крестовых походов ассасинов ненавидели абсолютно все, кроме их самих. Любая власть стремилась их выследить и уничтожить. Врагами ассасинов были и сунниты, и шииты, и турки-сельджуки, и египетские Фатимиды, и Аббасидский халифат. Вышло так, что и крестоносцы начали войну против того же набора действующих лиц: суннитов, шиитов, турок-сельджуков, египетских Фатимидов и Аббасидского халифата. У ассасинов и у крестоносцев был один набор врагов – так и вышло, что де-факто они стали союзниками.
В первое столетие фарангского вторжения всякий раз, едва мусульмане начинали двигаться к единству, ассасины убивали кого-нибудь из ключевых фигур и снова превращали политику в хаос.
В 1113 году н. э. правитель Мосула созвал совещание мусульманских лидеров, чтобы организовать против фарангов общую кампанию. Однако перед самым началом совещания убийца подкараулил правителя на пути в мечеть, притворился, что просит милостыню, и вонзил ему в грудь кинжал. Объединение не состоялось.
В 1124 году агенты ассасинов убили второго по значению священнослужителя, призывавшего к новому джихаду. А в следующем году группа людей, выдававших себя за суфиев, напала на первого по значению проповедника джихада – и уничтожила и его.
В 1126 году ассасины убили аль-Бурсуки, могущественного правителя Алеппо и Мосула, который, объединив эти два города, создал потенциальное ядро для объединенного мусульманского государства в Сирии. Бурсуки знал, что вокруг рыщут ассасины, и из предосторожности носил под одеждой кольчугу. Однако, когда фальшивые суфии набросились на него, один из них крикнул: «Цель в голову!» Они знали о кольчуге. Бурсуки умер от ран в шею. Власть немедленно принял его сын – и, быть может, смог бы спасти новорожденное государство, но ассасины убили и его; а дальше Сирию начали делить между собой четверо претендентов на престол и вновь погрузили ее в хаос.
Убийства такого рода во времена первых Крестовых походов происходили с поразительной частотой. В некоторых случаях вина ассасинов оставалась не доказанной; однако, когда все общество начинает дрожать перед террористами, им уже не требуется все теракты совершать самим. Достаточно приписывать себе все убийства, совершенные в их духе, и использовать их в своих целях. Очевидно, сами они тщательно документировали свою работу – однако из-за строгой секретности ни у кого постороннего доступа к этим документам не было; а когда в 1256 году культ ассасинов наконец уничтожили монголы, то почти все записи ассасинов погибли вместе с ними. Так что никто не знает, сколько убийств, приписываемых ассасинам, действительно совершили они. До нас дошли лишь слухи и легенды, показывающие, какую мрачную тень отбросил этот культ на свою эпоху; однако каково было его реальное влияние на события Крестовых походов, мы никогда не узнаем – точные сведения утрачены.
Наконец удача изменила фарангам: среди мусульман начали появляться выдающиеся лидеры, и каждый из них был успешнее предыдущего. Первым стал турецкий полководец Занги, что правил Мосулом, затем взял Алеппо, включил в свои владения многие другие города и наконец с полным правом начал называть себя царем объединенной Сирии. Так в первый раз за полвека на землях Леванта (региона между Месопотамией и Египтом) возникло мусульманское государство, превышающее размерами один город и его ближайшие окрестности.
Войска Занги его боготворили: он был архетипический «отец-командир». Жил той же простой и грубой жизнью, что и его солдаты, ел то же, что и они, держался с ними запросто. Скоро он пришел к мысли, что у мусульман сейчас один общий враг – и начал готовиться к объединенной кампании против этого врага. Прежде всего укрепил собственные силы: удалил льстецов от двора и куртизанок из армии. А также, что еще важнее, создал по всей Сирии сеть пропагандистов и информаторов, сообщавших ему о том, что творится в отдаленных провинциях.
В 1144 году Занги захватил Эдессу – и стал героем мусульманского мира. Эдесса не была крупнейшим городом на Востоке, однако это был первый значительный город, который мусульманам удалось отбить у фарангов, и с отвоеванием Эдессы одно из четырех «государств крестоносцев» прекратило свое существование. Волна надежды прошла по Леванту. А по Западной Европе прокатилась волна негодования и военной лихорадки, и группа монархов решила организовать новую экспедицию на Восток – ту, что стала катастрофическим для европейцев Вторым крестовым походом.
Занги поддерживал проповедников, провозглашавших джихад, поскольку видел в этом способ объединить мусульман. К несчастью, сам он на роль главы нового джихада не слишком подходил. Занги был пьяница, драчун и страшный ругатель, и эти свойства, привлекавшие к нему солдат, отталкивали многих улемов. Но все же ему удалось создать антифарангское движение, которое следующий лидер, более благочестивый мусульманин, смог бы превратить в настоящий джихад.
Его сын и наследник Нураддин обладал качествами, которых недоставало отцу. От отца он унаследовал воинственный дух, однако, в отличие от него, был благовоспитан, дипломатичен и благочестив. Он призвал мусульман объединиться вокруг единой веры (суннитского ислама) и сделать своей главной жизненной целью джихад. В нем возродился образ справедливого и благочестивого человека, который сражается не за себя, не за богатство, не за власть, а за общину. Восстановив в мусульманах ощущение себя как единой Уммы, Нураддин вернул им и чувство своего предназначения, и жажду джихада, который другой, еще более великий правитель затем сумел превратить в реальную политическую победу.
И этим величайшим правителем оказался Салахаддин Юсуф ибн Айюб, более известный как Саладин, племянник одного из военачальников Нураддина. В 1163 году Нураддин отправил дядю Саладина завоевывать Египет, чтобы спасти эту землю от рук фарангов, и полководец взял с собой племянника. Он успешно захватил Египет, но вскоре после этого скоропостижно скончался, и Саладин занял его место. Официально Египет по-прежнему принадлежал халифу-Фатимиду, но истинной властью обладал его визирь, и египетский двор с радостью принял в качестве нового визиря Саладина – не в последнюю очередь потому, что ему было всего двадцать девять лет и придворные полагали, что человеком молодым и неискушенным легко будет вертеть как вздумается.
В самом деле, живя в тени дяди, Саладин не проявлял и намека на будущее величие. По натуре он был тих, скромен и не демонстрировал ни малейшего влечения к войне. Когда к нему перешла власть в Египте, Нураддин приказал ему сместить Фатимидов, и это распоряжение очень его расстроило. Халифом-Фатимидом был в то время болезненный двадцатилетний юноша, на самом деле ничем не правивший. Он был лишь марионеткой, но Саладину претило задевать его чувства. Он исполнил приказ, но распустил халифат так тихо и аккуратно, что сам халиф об этом так и не узнал. Он просто устроил так, что однажды в пятницу некий горожанин встал в мечети и произнес проповедь во имя аббасидского халифа в Багдаде. Никто не возразил – и дело было сделано. Больной юный халиф вскоре скончался от естественных причин, так и не узнав, что стал простым человеком, и его династии пришел конец. Смерть его оставила Саладина единственным правителем Египта.
Далее последовала серия не-встреч с его предполагаемым властелином. Нураддин назначал встречи – Саладин находил предлоги не являться: то у него болел отец, то нездоровилось ему самому – что-нибудь да находилось всегда. На самом деле он знал, что, если встретиться со своим повелителем лицом к лицу, с ним придется порвать; ведь он уже был более могуществен, повелевал более мощной и богатой страной, больше подходил на роль лидера исламского мира – и не хотел из-за этого ссориться с царем. Так что он поддерживал во всех убеждение, что подчиняется Нураддину, пока старик не скончался. Тогда Саладин объявил себя царем как Сирии, так и Египта. Некоторые последователи Нураддина прокляли его, объявили молокососом, неверным выскочкой, горделивым глупцом – но они плыли против течения. К мусульманам явился спаситель.
Он был невысокого роста и хрупкого сложения, этот Саладин. Задумчивый вид, меланхоличный взгляд; но, когда улыбался, улыбка его освещала всё вокруг. Щедрый и милосердный до готовности раздать всё, со скромными он был скромен, с могущественными умел быть величавым. Запугать его никто не мог, но и сам он не опускался до того, чтобы запугивать тех, над кем обладал властью. Секрет власти Саладина был в том, что люди его попросту обожали.
Порой Саладин плакал, услышав печальные вести, и не страшился сходить с проторенных дорог, чтобы проявить гостеприимство или милосердие. Однажды к нему пришла в отчаянии фарангская женщина: разбойники похитили ее дочь, и она не знала, к кому обратиться за помощью. Саладин отправил на поиски девушки своих воинов. Ее нашли на рынке рабов, выкупили, привезли матери, и обе женщины вернулись в лагерь фарангов.
В личных привычках Саладин был так же аскетичен и требователен к себе, как и Нураддин, но менее требователен к другим. Он был религиозен, однако строгого догматизма, характерного для Нураддина, чуждался.
Ассасины очень старались убить Саладина. Дважды убийцы оказывались у его постели, когда он спал. Однажды его ранили в голову – но он, как оказалось, носил под тюрбаном шлем и кожаный подшлемник. После двух покушений Саладин решил разделаться с ассасинами раз и навсегда. Он осадил их крепость в Сирии, но затем…
Что-то произошло. Что именно – никто не знает и по сей день. Одни рассказывали, что Синан, глава сирийских ассасинов, отправил дяде Саладина по матери письмо, где обещал убить всех членов его семьи, если Саладин не снимет осаду. Собственные источники ассасинов утверждали, что среди ночи, окружив себя охраной и всеми мыслимыми предосторожностями против убийства, Саладин проснулся от того, что какая-то тень проскользнула через его шатер и скрылась – и нашел приколотую к подушке записку со словами: «Ты в нашей власти». Эта история явно апокрифична, но то, что ей верили, свидетельствует о том, какую власть имели ассасины над людскими умами. Впрочем, на этот раз обычная тактика ассасинов сыграла против них: дважды попытавшись убить Саладина и дважды потерпев неудачу, они лишь внесли свой вклад в легенду о его непобедимости.
Саладин двигался осторожно, шаг за шагом, предоставляя своей славе объединять друзей и смягчать сердца врагов. Бо́льшую часть владений крестоносцев он вернул бескровно – при помощи блокад, экономического давления и переговоров. В 1187 году, подойдя с армией к Иерусалиму, он начал с предложения фарангам так же мирно оставить город. В обмен на это, объявил он, христиане, которые хотят уйти, смогут забрать с собой всё, что им принадлежит, христиане, которые хотят остаться, смогут остаться и свободно отправлять все обряды своей религии, христианские святыни будут под охраной, а паломники смогут приходить и уходить беспрепятственно. Фаранги с негодованием отвергли предложение сдать Иерусалим, свой главный приз, цель Крестовых походов – так что Саладин окружил город, взял его штурмом, а затем поступил так же, как в свое время халиф Умар: никакой резни, никаких грабежей, всех пленников за выкуп отпустили на свободу.
Несмотря на мягкие методы Саладина, то, что он отвоевал Иерусалим, стало крушением Первого крестового похода, возбудило в Европе ропот и привело трех сильнейших монархов на континенте к мысли организовать и возглавить Третий крестовый поход. Одним из этих монархов был немец Фридрих Барбаросса: по дороге в Святую Землю он упал с коня в лужу глубиной лишь несколько дюймов и утонул. Вторым – Филипп Второй Французский: этот добрался до Святой Земли, принял участие в захвате порта Акра, а затем, утомившись, вернулся домой. Остался в Палестине лишь король Англии Ричард Первый, которого соотечественники прозвали Львиным Сердцем. Ричард был доблестным воином, однако едва ли заслуживал репутации, которой наслаждался у себя дома – славы образца рыцарства. Он с легкостью нарушал обещания и, чтобы выиграть битву, шел на всё. Около года они с Саладином ходили кругами друг вокруг друга; между ними состоялось несколько битв, и главную из них Ричард выиграл; однако к июню 1192 года, когда он осадил Иерусалим, болезнь истощила его силы. Он задыхался от жары; Саладин любезно прислал ему снег и свежие фрукты – и подождал, пока Ричард сам поймет, что людей для взятия Иерусалима ему не хватает. Наконец Ричард заключил с Саладином договор примерно на таких условиях: Иерусалим остается за мусульманами, но они охраняют христианские святыни, позволяют христианам жить в городе и невозбранно исполнять обряды своей веры, позволяют христианским паломникам въезжать и выезжать по своему усмотрению. После этого Ричард отправился домой, а впереди него летела весть, что он всё же одержал при Иерусалиме своего рода победу: заставил Саладина ему уступить. В реальности он просто согласился на условия, которые предлагал Саладин с самого начала.
После Третьего крестового похода не происходило уже ничего примечательного, если не считать Четвертый крестовый поход 1206 года, во время которого крестоносцы даже не дошли до Святой Земли, слишком увлекшись по дороге взятием и разграблением Константинополя и осквернением его церквей. К середине XIII века желание отвоевывать Святую Землю становилось в Европе всё слабее и наконец угасло само собой.
Историки традиционно насчитывают восемь крестовых походов за двести лет, однако по сути речь идет о постоянном потоке крестоносцев, одни из которых приходили, другие уходили. Так что, может быть, точнее говорить, что крестовые походы продолжались около двухсот лет и что можно выделить восемь периодов, когда людской поток увеличивался, обычно благодаря тому, что какой-нибудь монарх или коалиция монархов организовывали очередную кампанию. За эти два столетия хождение в крестовые походы сделалось для европейцев постоянным занятием: некоторые семьи в каждом поколении отсылали на войну одного или двух сыновей, и ехали они туда, когда входили в возраст, а не когда начинался «следующий крестовый поход».
Первая волна европейских рыцарей захватила немало городов и основала четыре «крестоносных королевства», как предполагалось, постоянных: теперь будущим крестоносцам из Англии, Германии или Франции было где поселиться и было к какой армии присоединиться после приезда на Восток. Некоторые христиане западноевропейского происхождения, без сомнения, рождались, жили и умирали в этих королевствах, однако большинство приезжало лишь на несколько лет: сражались за свое дело и уезжали домой, если повезет, с какой-нибудь военной добычей. Крестоносцы возвели впечатляющие каменные крепости, однако в их пребывании на Востоке всегда чувствовалась временность, нестойкость.
Некоторые современные исламские радикалы (и ряд западных публицистов) описывают Крестовые походы как великое столкновение цивилизаций, предвещавшее проблемы наших дней. Корни ярости современных мусульман они возводят к тем временам и тем событиям. Однако арабские источники показывают, что в то время – по крайней мере, поначалу – мусульмане это так не воспринимали. Никто не рассматривал эти войны как эпическую схватку между исламом и христианским миром – так, как видели ее крестоносцы. Вместо столкновения двух цивилизаций мусульмане видели… одну цивилизацию, на которую обрушилось бедствие. Для начала, глядя на фарангов, никакой цивилизации они у них не замечали. Арабский князь по имени Усама ибн Мункыз писал о франках, что они «подобно зверям, отличаются отвагой и боевым пылом, но ничем более, и, как животные, сильны и яростны»[36]. Крестоносцы вызывали у мусульман такое отвращение, что по контрасту они даже начали ценить византийцев. Едва поняв политические и религиозные мотивы крестоносцев, они провели границу между «аль-Рум» (Римом – т. е. Византией) и «аль-Ифрандж». Вместо «Крестовых походов» мусульмане называли это смутное время «Фарангскими войнами».
В тех областях, что оказывались под ударом, мусульмане, разумеется, чувствовали угрозу от фарангов, даже приходили в ужас, однако не видели в этих нападениях интеллектуального вызова их идеям и верованиям. И хотя для мусульман, живших на восточном берегу Средиземного моря, Крестовые походы были, без сомнения, серьезной проблемой, крестоносцам так и не удалось проникнуть глубоко в мусульманский мир. Например, ни одна армия так и не дошла до Мекки и Медины: там побывала лишь маленькая разбойничья шайка, возглавляемая дезертиром, которого сами фаранги считали презренным мошенником. Ни разу крестоносцы не осаждали Багдад, не проникали в историческую Персию. Жители Хорасана, Бактрии и долины Инда оставались совершенно не затронуты вторжением и, по большей части, даже о нем не слышали.
Более того, крестоносцы не вызвали в мусульманском мире никакого особенного интереса к Западной Европе. Никто не тратил много сил на выяснение, откуда явились эти фаранги, во что они верят, как жили у себя дома. В начале 1300-х годов Рашидаддин Фазлуллах, иудей, обращенный в ислам, написал эпос под названием «Сборник летописей», включающий в себя истории Китая, Индии, турок, евреев, доисламских персов, Мухаммеда, халифов и фарангов; однако даже в это позднее время часть эпоса, посвященная фарангам, очень поверхностна и не подкреплена никакими источниками[37]. Короче говоря, никаких европейских культурных семян крестоносцы в исламскую почву не засеяли. Влияние шло почти исключительно в обратном направлении.
И что же текло в обратном направлении? Для начала, крестоносцы открыли европейским купцам новые возможности в Леванте и Египте. Во время Фарангских войн торговля между Западной Европой и Срединным миром усилилась. В результате люди в таких местах, как Англия, Франция или Германия, начали приобретать экзотические товары с Востока: мускатные орехи, гвоздику, черный перец и другие пряности, а также шелк, бархат и еще одну ткань, изготовляемую из чудесного растения, именуемого хлопком.
Европейские купцы, пилигримы и крестоносцы (категории, которые не всегда легко было отличить друг от друга), возвращаясь в Европу, сообщали о богатствах мусульманского мира и рассказывали сказочные истории о еще более отдаленных странах – например, об Индии или полумифических «Индийских островах». Эти истории возбуждали в Европе аппетиты, которые с годами только росли и со временем привели к серьезнейшим последствиям.
Тем временем в Срединном мире, едва опасность крестоносцев несколько улеглась, разразилась новая беда – явилась вторая и куда более серьезная угроза.
Нападение с Востока
Монголы явились из степей Центральной Азии – огромных безлесных пространств, поросших высокой травой, с каменистой неплодородной почвой и немногочисленными реками. Такой ландшафт неблагоприятен для земледелия, однако идеален для выпаса овец и разведения лошадей, так что монголы жили на баранине, молоке и сыре, в качестве топлива использовали кизяк, напивались кумысом – перебродившим кобыльим молоком, а в возы запрягали быков. У них не было ни городов, ни постоянных лагерей: они кочевали с места на место, а спали в войлочных шатрах, так называемых юртах, которые легко было собирать, разбирать и перевозить с места на место.
Этнически, лингвистически и культурно монголы – близкие родственники тюрков, и историки часто объединяют их, говоря о «тюрко-монгольских племенах». Однако если рассматривать их как два отдельных народа, можно сказать, что тюрки в целом жили западнее, монголы восточнее. В тех местах, где два народа встречались, они так или иначе смешивались.
На протяжении столетий в степях рождалось и умирало множество кочевых империй – племенных конфедераций без единого центра и без общего принципа, удерживающего их вместе. В дни Римской республики группа тюрко-монгольских племен, называвших себя хунну, сделалась силой столь пугающей, что первый император объединенного Китая отправил миллион рабочих на постройку Великой китайской стены, чтобы от них отгородиться. Не имея возможности ходить в грабительские экспедиции на восток, хунну отправились на запад; дойдя до Европы, эти степные кочевники сделались здесь известны как гунны. Под предводительством Аттилы они дошли до Рима, а затем рассеялись.
В первые годы ислама в степях господствовала череда аморфных тюркских конфедераций; мигрировав на юг, они превратились в мусульманские династии, такие как Газневиды или Сельджуки.
Много столетий монголы не давали покоя Китаю, и несколько китайских династий, одна за другой, удерживали их подальше от своих границ, выплачивая им отступные, натравливая друг на друга монгольских вождей, помогая деньгами выскочкам, готовым устроить смуту. Таким образом они поддерживали среди монголов войну всех против всех – хотя, правду сказать, монголам, как и большинству кочевых племен, особая помощь извне для этого не требовалась.
Затем, около 560 года п. Х. (1165 год н. э.), родился гениальный и харизматичный Темучжин. В истории он прославился как Чингиз-хан (или Чингисхан) – имя, означающее «правитель Вселенной», титул, который он принял лишь в сорок лет.
Отец Чингиза был у монголов вождем, однако был убит, когда Чингизу исполнилось всего девять лет. Те, кто его поддерживал, разбрелись кто куда, и для семьи настали тяжелые времена. Несколько лет Чингизу, его матери, младшим братьям и сестрам приходилось выживать, питаясь ягодами и мелкой добычей, вроде сурков и полевок. И тем не менее убийцы его отца полагали, что будут чувствовать себя спокойнее, если мальчик не вырастет, так что в подростковом возрасте охотились за ним, один раз даже схватили – но мальчик сумел от них уйти, вырос и действительно заставил убийц отца пожалеть о содеянном[38].
Тем временем он собрал вокруг себя круг товарищей, так называемых
В 607 году п. Х. (1211 году н. э.) монголы Чингиза напали на умирающую китайскую империю Сун и врезались в нее, как нож режет зрелый сыр. А семью годами позже, в 614 году п. Х. (1218 году н. э.) монголы вошли в историю Срединного мира.
Каким был мир, куда они явились? После того, как мусульманский мир покорили сельджуки, следом за ними явились иные тюркские племена, принялись отрывать куски от завоеваний прежних тюркских вождей и выгрызать собственные приграничные царства. Одно из таких царств недавно возникло на берегу Амударьи – и выглядело очень многообещающе. Именовалось оно Государством Хорезмшахов. Правитель его, Алааддин Мухаммед, считал себя непобедимым на поле боя; надменность его простерлась до того, что он решил преподать урок монголам. Начал он с того, что захватил четыреста пятьдесят купцов, следовавших через его царство под монгольской защитой. Обвинив этих бедных торговцев в шпионаже в пользу монголов, он казнил их, а всё их добро забрал себе, однако одному из них намеренно дал бежать, дабы тот рассказал об этой резне Чингизу. Алааддин явно напрашивался на неприятности!
Монгольский вождь отправил на запад послов, чтобы потребовать возмещения ущерба. Быть может, в последний раз Чингиз проявил такое долготерпение. Но теперь Алааддин Мухаммед совершил поистине серьезную ошибку. Он казнил одного посла, а двоих других отправил восвояси, приказав выщипать им бороды. В этих краях нельзя было нанести мужчине более страшного оскорбления! Алааддин прекрасно это знал и хотел нанести такое оскорбление, ибо желал войны – и получил войну. В 615 году п. Х. (1219 году н. э.) началась великая катастрофа.
Мы часто слышим о монгольских «ордах», и это слово вызывает представления о какой-то толпе вопящих дикарей, которые миллионами появляются на горизонте и побеждают своих жертв исключительно числом. На самом деле «орда» – тюркское слово, означающее попросту «военный лагерь». Каких-то необычайно огромных армий у монголов не было. Они выигрывали битвы благодаря умелой стратегии, боевому духу – и, как ни неожиданно, технологиям. Например, штурмуя укрепленные города, они использовали сложные боевые машины, заимствованные у китайцев. У них были «составные» луки из нескольких слоев древесины, склеенных вместе: они били сильнее и дальше луков, используемых в «цивилизованном» мире. Сражались они верхом на лошадях – и так умело, что иные из их жертв считали монголов какими-то новыми, невиданными ранее существами, полулюдьми-полуконями, вроде кентавров. Лошади у них были быстрые и выносливые, но небольшие, так что монгольский воин мог обхватить своего коня ногами, свеситься на сторону и стрелять из-под конского брюха, используя тело коня как прикрытие. Монголы могли скакать день и ночь без отдыха, спать в седле, подкреплять силы кровью из вскрытой вены на конской шее – так что, разграбив один город, вдруг с почти сверхъестественной быстротой появлялись в другом. Иногда монголы брали с собой запасных лошадей и сажали на них чучел, чтобы создать впечатление численного превосходства: кроме этой, у них было в запасе еще множество военных хитростей.
В 615 году п. Х. (1219 году н. э.) армия Алааддина Мухаммеда была намного больше, чем войско Чингиза; однако и огромная армия ему не помогла. Чингиз разбил ее вдребезги, и самому Алааддину пришлось бежать, спасая свою жизнь. Ошметки разбитой тюркской армии Хорезма превратились в банды разбойников, покатились на запад, разрушая закон и порядок на своем пути, как некое предвестие того, что должно было произойти дальше, и даже помогли выгнать последних крестоносцев из их крепостей. Чингиз предал огню и мечу Трансоксанию, земли по обе стороны реки Амударья, разрушил множество знаменитых городов – таких, как Бухара, где два века назад началось возрождение персидской литературы. Разорил он и легендарный город Балх, древними прозванный «матерью городов», а его библиотеку – сотни тысяч рукописных томов – сбросил в реку Амударья, и их унесли речные воды.
Затем он отправился в Хорасан и Персию, и здесь монголы испробовали геноцид. По-видимому, это единственно подходящее слово. Мусульманский историк Сайфи Херави, писавший вскоре после этих событий, утверждал, что, взяв город Нишапур, монголы убили там один миллион семьсот сорок семь тысяч человек – всех жителей до единого, и даже кошек и собак. В городе Герате жертвы насчитывали миллион шестьсот тысяч человек. Другой персидский историк, Джузьяни, утверждает, что в Герате были убиты два миллиона четыреста тысяч человек. Очевидно, эти цифры преувеличены. Ни в Нишапуре, ни в Герате в 1220-х годах просто не могло быть столько жителей[39].
Однако, быть может, цифры и не так раздуты, как кажется с первого взгляда: ведь, когда монголы ворвались в исламский мир, люди кинулись от них бежать – а что им еще оставалось? Монголы сжигали поля, вытаптывали посевы, отбирали у крестьян все их достояние и запугивали людей, распространяя слухи о своей кровожадности. Они стремились, чтобы вести о них и страх перед их деяниями распространялись быстро и далеко, дабы осажденные города сдавались им без боя.
Один город на севере Афганистана, подвергшийся их нападению, назывался… впрочем, не знаю точно, как он назывался. Нынешнее его имя – Шахри-Голгола, «город криков», и осталась от него лишь груда камней. Так что вполне возможно, что, когда монголы нападали на крупный город, вроде Герата, он был полон беженцев, пришедших сюда за сотни миль. И можно предположить, что, когда город был взят, гибли не только постоянные его жители, но и население целой области.
Вторжение монголов в исламский мир
Сколько погибло на самом деле, никому не ведомо. Никто, разумеется, не бродил по полям сражений и не подсчитывал мертвецов. Но даже если эти цифры не отражают реальную статистику, они помогают нам представить масштаб событий и понять, каково было выжить и жить дальше в тени этого ужаса, этой бойни. Ни о Сельджуках, ни о более ранних тюрках никто ничего подобного не рассказывал. Нашествие монголов определенно стало бедствием совсем иного масштаба.
На чем бы ни основывались эти цифры, по всей видимости, доля истины в них есть. Два исторических сочинения, завершенных около 658 года п. Х. (1260 год н. э.), одно в Багдаде, другое в Дели, дают очень схожие описания этих ужасов и более или менее одинаковую статистику потерь. Два историка не могли знать друг друга и писали приблизительно в одно время, так что ни один из них не мог использовать другого как источник. Оба воспроизводили то, что «витало в воздухе», что рассказывали люди от Дели до Багдада.
Напав на Персию, монголы, среди прочего, уничтожили
Не за все разрушения, причиненные монголами, ответствен сам Чингиз. Он умер в 624 году п. Х. (1227 году н. э.), после его смерти империю разделили между собой его сыновья и внуки – и продолжили массовое истребление. Ядро мусульманского мира подпало под власть внука Чингиза Хулагу; и, поскольку дед его завоевал еще не всю исламскую территорию, Хулагу продолжил его дело.
Любопытное событие произошло в 653 году п. Х. (1256 году н. э.), когда Хулагу проходил через Персию. Некий мусульманский законник, живший близ Аламута, пожаловался монгольскому хану, что вынужден постоянно носить под одеждой доспехи, ибо опасается ассасинов, штаб-квартира которых находится неподалеку. Недолгое время спустя два федаина (убийцы-камикадзе из числа ассасинов), переодевшись монахами, попытались убить Хулагу, но потерпели неудачу. С тем же успехом они могли бы попытаться выщипать ему бороду. Культ, способный убить любого, схлестнулся с армией, способной убить всех и каждого. Хулагу отвлекся от похода на запад и взял Аламут, а затем монголы поступили с ассасинами так же, как и со всеми прочими: уничтожили их всех физически, срыли их крепость, сожгли их библиотеки, документы, летописи – и с угрозой ассасинов было покончено[40].
Уничтожив ассасинов, Хулагу двинулся на Багдад. Он отправил последнему халифу из рода Аббасидов послание с угрозами, в котором, согласно историку Рашидаддину Фазлуллаху, говорил: «С прошлым покончено. Срой свои башни, засыпь свои рвы, передай царство своему сыну и сдайся нам… Если же не послушаешь нашего совета… будь готов. Когда я в гневе обрушу на Багдад свое войско, можешь скрываться на небесах или на земле – везде я настигну тебя. Ни одного человека в твоих владениях я не оставлю в живых, и город, и страну твою предам огню. Если хочешь сжалиться над своим древним родом, послушай моего совета».
Однако Аббасидский халифат в последнее время подавал кое-какие признаки жизни: случалось даже, что халиф во главе настоящего войска стремился к реальной власти. И в этот раз на троне сидел халиф из дерзких. В гордыне своей он отвечал Хулагу так: «Юноша, ты едва вступаешь в жизнь и думаешь, что будешь жить вечно. Ты… думаешь, что обладаешь абсолютной властью… Ты пришел с армией и арканами – но как надеешься ты арканом поймать звезду? Или не знает князь, что от запада до востока, от царя до нищего, от старика до юноши все, кто поклоняется Богу и боится Бога – слуги моего двора и солдаты моей армии? Когда я прикажу всем этим, рассеянным, собраться вместе, то сперва разберусь с Ираном, потом обращу взор свой на Туран и всё верну на свои места»[41].
Штурм Багдада начался 3 февраля 1253 года. К 20 февраля Багдад был не просто взят, но и практически уничтожен. Монголы не любили проливать кровь правителей: это шло вопреки их традициям. Поэтому халифа и членов его семьи завернули в ковры и забили ногами до смерти. Что же до простых жителей Багдада – их Хулагу истребил поголовно. Спор о численности жертв связан лишь с тем, что точно неизвестно, сколько людей находилось в это время в Багдаде. Мусульманские источники называют цифру восемьсот тысяч. Сам Хулагу был скромнее. В письме к королю Франции он утверждал, что убил лишь двести тысяч багдадцев. Как бы там ни было, город сгорел дотла: Хулагу держал свое слово. Все библиотеки, школы, больницы, все городские архивы и летописи, все хранящиеся здесь артефакты, все свидетельства расцвета времен золотого века исламской цивилизации – всё безвозвратно погибло.
Лишь одна сила смогла встать между монголами и Египтом. Никто до того – ни здесь, ни в других местах – не наносил монголам поражения в открытом бою.
Когда началось монгольское нашествие, этим регионом еще правили потомки Саладина, однако к 1253 году они демонстрировали типичные пороки стареющих династий: на троне – слабые и изнеженные правители, вокруг трона рыщет стая «заклятых друзей», борющихся за власть. В один прекрасный день очередной правитель умер, не оставив наследника. Недолгое время султаншей была его вдова Шаджар аль-Дурр, но затем мамлюки, корпус элитных воинов-рабов, собрали совет, выбрали одного из своей среды и принудили султаншу выйти за него замуж, так что он стал де-факто султаном.
Как раз в это время Хулагу разорял Багдад. Покончив с этим, он двинулся по протоптанной дороге всех завоевателей – на юг. Но мамлюк Захир Бейбарс, величайший полководец Египта, встретил Хулагу у Айн-Джалута, что означает «Источник Голиафа». По преданию, в библейские времена именно на этом месте великан Голиаф пал от руки Давида. И теперь, в 1260 году н. э., Бейбарс стал новым Давидом, Хулагу – новым Голиафом[42].
И снова победил Давид. (Кстати сказать, в этом бою мусульмане впервые использовали оружие нового типа: ручную пушку, или, по-нашему, ружье. Возможно, это была первая битва с серьезным применением огнестрельного оружия.)
Тем временем в Каире Шаджар аль-Дурр и ее муж каким-то образом убили друг друга во время совместного омовения – детали этого мрачного события остались туманными. Бейбарс, покрытый славой после победы при Айн-Джалуте, вместе со своей армией вернулся в охваченный смятением Каир, взял власть и основал так называемую династию Мамлюков.
Мамлюками, как я уже упоминал, называли рабов, обычно тюркского происхождения, еще в детстве привезенных во дворец и обученных всем военным искусствам. Нередко случалось в истории Срединного мира, что мамлюк свергал своего господина и основывал собственную династию. Однако у Бейбарса был особый случай.
Это не была «династия» в строгом смысле слова: власть здесь не передавалась от отца к сыну. Вместо этого каждый раз, когда умирал султан, внутренний круг самых влиятельных мамлюков выбирал из своей среды нового султана ему на смену. Тем временем новые мамлюки повышались в чинах сообразно своим заслугам и постепенно входили в ближний круг – то есть на позицию, в которой следующим султаном мог стать каждый из них. Таким образом, Египтом правила не семья, а военная корпорация, постоянно пополнявшая свои ряды новыми мамлюками. Это была меритократия – и эта система работала. Под властью мамлюков Египет сделался ведущей страной арабского мира – и фактически не утратил этот статус и поныне.
Казалось, монголы разнесли исламский мир в пух и прах; однако в конечном счете победа осталась за мусульманами – только победили они, не отвоевав захваченные территории, а обратив врагов в свою веру. Первым обратился в 1257 году хан по имени Берке. Один из наследников Хулагу, Туда-Менгу (Тоде-Монгке), не просто обратился, но и объявил себя суфием. После этого в правящем доме монголов в Персии начало появляться всё больше царей с мусульманскими именами. В 1295 году персидский трон унаследовал Махмуд Газан. Он был буддистом, но обратился в шиитский ислам, а за ним последовали и его приближенные; его род правил Персией как мусульманская династия ильханов.
После обращения Газан приказал своим монголам оставить в покое местных жителей. «Я не защищаю персидских крестьян, – сказал он им. – Если ограбление будет нам полезно, охотно ограблю их сам – у кого здесь есть такая власть, если не у меня? Будем грабить их вместе! Но если сейчас вы насилуете и мучите крестьян, отбираете у них быков и зерно, вынуждаете их поедать все свои запасы, что будете вы делать дальше? Когда бьете и мучаете их жен и детей, подумайте и о том, что их жены и дети так же дороги их сердцам, как вам дороги ваши. Они люди, такие же, как мы»[43]. Кажется, Хулагу или Чингиз никогда бы такого не сказали. Слова Газана – один из признаков, пусть и скромных, того, что после монгольской резни ислам и цивилизация начали потихоньку возвращаться к жизни.
10. Возрождение
Монгольский геноцид не был похож на Темные Века в Европе. Он наступал и отступал не медленно, не постепенно. Это был невыносимый кошмар – но кошмар кратковременный, вроде Черной Смерти, опустошившей Европу в XIV веке, или двух Мировых войн, пронесшихся по земному шару в веке ХХ.
Принстонский историк Бернард Льюис, вместе с некоторыми другими, делает из этого вывод, что монголы были не так уж страшны. Да, они разрушали целые города – но во всем нужно видеть хорошую сторону: ведь некоторые города остались нетронутыми! Льюис говорит даже, что «по современным стандартам» в разрушениях, причиненных монголами, «нет ничего особенного». Отчасти его аргументация основана на том, что мусульманский мир быстро ассимилировал и переварил монголов. Те, кому досталась Персия, скоро превратились во вполне благонамеренную шиитскую династию ильханов. Приняв религию своих подданных, монголы даже привнесли в исламский мир некое свежее дуновение, новый дух, россыпь новых идей.
Все это вполне справедливо, однако немного похоже на то, как если бы кто-нибудь сказал, что в мировых войнах двадцатого века, в конечном счете, «ничего особенного не было». Да, миллионы погибли – но ведь другие миллионы остались живы! Да, Россия, Германия, Франция и Великобритания были опустошены войной – но ведь быстро оправились, и посмотрите на них сейчас!
Некоторые даже восхищаются Чингиз-ханом и его ближайшими преемниками: они, мол, вырезали целые страны не из чистой жестокости – просто такая у них была военная стратегия, а города предавали огню и мечу для того, чтобы другие города сдавались им без боя. Читая такую аналитику, легко прийти к выводу, что монголы были, в сущности, гуманнейшие люди!
Верно, что самые известные монгольские завоеватели, Чингиз и Хулагу, выглядят почти добряками в сравнении с их наследником Тимур-ленгом (на Западе его называют Тамерланом), который явился из Центральной Азии в конце четырнадцатого века и прошел по континенту убийственным смерчем, всё на своем пути топя в крови. Тимур представлял собой последнюю вспышку того кошмара, что начался с Чингиз-хана: так в фильмах ужасов, когда огромный монстр уже повергнут, хвост его дергается в агонии и этими последними судорогами наносит новые разрушения.
Для Тимура кровопролитие было не просто военной стратегией. Он, по-видимому, наслаждался зверством ради зверства. Именно он (не Чингиз-хан) складывал у ворот взятых и разграбленных городов пирамиды из отрубленных голов. Он казнил пленников, бросая их живыми в высокие башни без окон, пока башня не наполнялась до краев. В огне и крови Тимур дошел до Малой Азии, затем так же, в огне и крови, повернул оттуда в Индию – и оставил на дорогах, ведущих к Дели, столько гниющих трупов, что вся эта область на несколько месяцев сделалась непригодной для жизни. Зверства его были слишком ужасны, чтобы избежать упоминания о них в мировой истории, однако едва ли заслуживают долгих рассуждений, ибо по сути были бессмысленны: он приходил, видел, убивал – а затем умер, его огромная империя тут же распалась, и никто толком ничего о нем и не запомнил, кроме того, каким он был чудовищем.
Так что, действительно, в качестве воплощения жестокости Чингиз-хан в сравнении со своим потомком Тимуром (по крайней мере, Тимур называл Чингиза своим предком, хотя истинное происхождение его осталось загадочным) выглядит еще очень ничего. Однако первоначальные монгольские завоевания сыграли важную роль: они изменили траекторию истории.
Прежде всего, они вызвали кризис мусульманского богословия – и некоторые ответы на этот кризис имели последствия, с которыми нам приходится бороться и по сей день. Кризис был связан с тем, что мусульманские ученые и богословы, как и мусульмане в целом, много столетий верили: военные успехи ислама доказывают истинность откровения. Но если победа означает, что откровение истинно – что же означает поражение?
Ни разу доселе мусульмане не испытывали столь сокрушительных поражений – нигде, никогда, даже в самых страшных своих кошмарах. Историк Ибн аль-Асир назвал монгольскую резню «ужаснейшим из бедствий», подобных которому мир не переживал прежде и не переживет «вплоть до конца света». Еще один видный мусульманский историк предполагал, что нашествие монголов указывает на приближение конца мира. По мнению третьего, победы монголов означали, что Бог оставил мусульман[44].
Крестоносцы хотя бы были христианами; но монголы?.. Это даже не «люди книги». Их победы поставили мучительную загадку перед богословами и подорвали веру масс: простые люди, быть может, не осознавали этого, но чувствовали. Особенно в Месопотамии, уже пережившей крестоносцев, где был разрушен Багдад, где мусульманская община перенесла самые тяжелые потрясения, любой думающий человек, исходивший из предпосылки, что цель мировой истории – в распространении исламской общины на весь мир, теперь должен был спрашивать себя: «Что же пошло не так?»
Самый жесткий ответ дал сирийский законник Ибн Таймия. Семья его происходила из Харрана, города неподалеку от точки пересечения нынешних Сирии, Ирака и Турции, прямо на пути монгольского вторжения. Родители его бежали от ярости Хулагу, не взяв с собой ничего, кроме книг, и обосновались в Дамаске, где Ибн Таймия и вырос. Стандартные мусульманские дисциплины он изучал с необычным рвением и уже в юном возрасте заслужил право изрекать
Невыносимые ужасы толкают к крайним мнениям: в этом отношении Ибн Таймия был сыном своей эпохи. Скорее всего, пытаясь разгадать значение монгольской катастрофы, он думал о судьбе своей семьи; а может быть, склад личности подтолкнул бы его к подобным выводам в любом случае, независимо от того, когда и где бы он родился – кто знает? Но в Сирии, совсем недавно разбитой монголами, а перед этим страдавшей от Крестовых походов, Ибн Таймия, по крайней мере, нашел людей, готовых охотно его слушать. Не появись он на свет, его слушатели, быть может, нашли бы кого-нибудь другого, выражающего те же мысли.
Проповедь Ибн Таймии состояла из трех основных пунктов. Во-первых, говорил он, с исламом все в порядке: в откровениях нет ничего ложного, и вовсе не заблуждение считать, что правоту ислама доказывают победы мусульман. Проблема, утверждал он, в самих мусульманах: они перестали следовать «подлинному» исламу, поэтому Бог и сделал их слабыми. Чтобы вернуть себе прежние победы, мусульмане должны вернуться к Книге и очистить ислам от всех новых идей, истолкований и новшеств: необходимо вернуться к религии Мухаммеда и его сподвижников, к их идеалам и ценностям, даже к материальным элементам их повседневной жизни; самые древние правила и есть самые лучшие. Такова была суть учения Ибн Таймии.
Во-вторых, Ибн Таймия утверждал, что джихад есть ключевая обязанность каждого мусульманина, наряду с молитвой, постом, воздержанием от лжи и другими священными практиками; под словом «джихад» Ибн Таймия понимал вооруженную борьбу. Умма, учил он, была особенной общиной, поскольку все там были воинами. Никакие иные пророки, получавшие послания от Бога, не «учили всех людей тому, что хорошо для всех, и не запрещали всем того, что для всех дурно». Некоторые из них «совсем не поднимали оружия», другие «сражались лишь за то, чтобы изгнать врага из своей земли, или чтобы освободить угнетенных от угнетателей». На взгляд Ибн Таймии, такое ограниченное, оборонительное понимание джихада неверно: джихад означает активную, даже вооруженную и кровавую борьбу не только ради защиты своей жизни, дома и достояния, но и для того, чтобы расширить сообщество повинующихся Аллаху.
Ибн Таймия и сам отправился на войну против монголов. Те монголы, с которыми он сражался, к этому времени уже обратились в ислам – и это поставило вопрос о том, как мусульманам сражаться с мусульманами. Ибн Таймия отвечал на это так: воевать с этими мусульманами – подлинный джихад, ибо это не настоящие мусульмане. Противостоял он и христианам, и иудеям, и суфиям, и мусульманам всех направлений, кроме своего собственного – особенно шиитам. Однажды он услышал, как какой-то христианин насмехается над Пророком, и в ту же ночь вдвоем с другом выследил этого христианина и избил.
Думаю, понятно, почему агрессивная позиция Ибн Таймии находила отклик у немалого числа современников. В сущности, он говорил: «Нельзя подчиняться язычникам-монголам и крестоносцам: сплотимся и дадим им отпор, ища силу в единстве, а единство – в едином учении!» Подобные призывы всегда находят слушателей в обществе, которому угрожают чужеземные захватчики – а к этому времени исламское общество находилось под ударом уже более века.
Ибн Таймия еще расширил список тех, против кого следует вести джихад – включил в него не только немусульман, но и еретиков, отступников, раскольников. В эти категории попали мусульмане, пытавшиеся изменять ислам или порождавшие разделения своими толкованиями Корана и хадисов, отступавшими от буквального понимания этих текстов.
Ибн Таймия никогда не соглашался признать, что продвигает собственное истолкование писаний в ущерб всем остальным. Он настаивал, что стремится истребить любые истолкования как таковые, ибо они слишком ненадежны, и побуждает мусульман вернуться к самой Книге – что предполагало, что Коран (и хадисы) существуют в некоей абсолютной форме, свободной от человеческих интерпретаций.
Можно было бы возразить, что борьба с еретиками и раскольниками не в духе раннего ислама. Да, в то время шли споры о наследовании титула халифа – и порой кровавые споры. Но и сам Мухаммед, и его ранние последователи в целом соглашались, что, кто хочет быть мусульманином – тот мусульманин и есть. (Бывают «лицемеры» – предатели, которые притворяются мусульманами, чтобы разложить общину изнутри; но это совсем другое дело.) Всех, кто считает себя мусульманином, принимают в общину, и в том, что же на самом деле значит «быть мусульманином», сама община дальше и разбирается. Но Ибн Таймия настаивал: есть лишь один способ быть мусульманином, лишь один путь, который каждый мусульманин и должен принять и ему следовать. Никакие истолкования здесь не требуются: все, что должен знать каждый об исламе, изложено в Книге, черным по белому.
Ибн Таймия идеализировал жизнь в ранней мусульманской общине, называя сподвижников Мухаммеда «аль-салаф аль-салих» – «благочестивыми (или непорочными) начинателями». Его учение, в различных вариациях, не раз возрождалось в Индии и Северной Африке и под именем салафизма дожило до наших дней. В новостных сюжетах, посвященных «исламистам», нередко звучит слово «салафиты». А началось всё здесь, в тени монгольского геноцида.
При жизни у Ибн Таймии было не слишком много последователей. Народные массы не слишком им интересовались – возможно, потому, что он запрещал мусульманам фольклорные обычаи и обряды, давно уже вошедшие в народную религиозность, а также посещение святых мест. Кроме того, Ибн Таймия провозглашал, что почитание людей, даже великих, противоречит принципам Благочестивых Начинателей.
Властям он нравился еще меньше, поскольку отвергал привычные правила и установления. Призванный на суд улемов, чтобы защитить перед ними свое учение, Ибн Таймия заявил, что не признаёт их авторитет, что они потеряли легитимность, приняв множество истолкований и новшеств. По каждому обсуждаемому пункту своего учения Ибн Таймия упирался как мог. Сами обсуждаемые вопросы для немусульман звучат как сугубо технические: например, становится ли развод, о котором объявлено три раза, просто завершенным или неоспоримо завершенным? Общепризнанные авторитеты говорили: неоспоримым. Ибн Таймия возражал: он завершен, однако оспорить его можно. В этом случае спор кончился тем, что власти бросили Ибн Таймию в тюрьму. Вообще за решеткой он провел немало времени – и, собственно говоря, там и умер.
Ибн Таймия не воплощает в себе ни ислам как таковой, ни даже ислам тринадцатого столетия – и в то время было множество других школ и подходов – однако именно то, за что невзлюбили его клирики и представители власти, для многих простых людей стало причиной им восхищаться. Ибн Таймия принадлежал к школе мусульманской юриспруденции, основанной Ибн Ханбалом, ученым эпохи Аббасидов, неустанно сражавшимся с идеями верховенства и самодостаточности разума. Ибн Ханбал поощрял самое буквальное понимание Корана и самые буквалистские методы его применения, даже рассуждения по аналогии отрицал, считая их неправомерным расширением традиции; так же поступал и Ибн Таймия. Оба были жесткими, волевыми, несгибаемыми борцами. И то, что оба за свои идеи попадали в тюрьму, придало их учениям дополнительный ореол, независимо от их интеллектуальных достоинств.
В истории людям не раз случалось отождествлять мужество с правотой: бывает такое и в наши дни. Так, ведущий ток-шоу Билл Мар потерял работу на телевидении за то, что назвал террористов-самоубийц Одиннадцатого Сентября «храбрыми парнями». Общепринятые приличия требуют не приписывать тем, чьи идеи и действия мы расцениваем как зло, никаких положительных черт. К сожалению, такое приравнивание мужества к правоте многих заставляет думать, что истинность суждения доказывается его мужественной защитой – как будто трус не бывает прав, а храбрец не способен заблуждаться. Эта ошибка сослужила хорошую службу Ибн Ханбалу, а затем и Ибн Таймии.
Рассказывают, что Ибн Таймия написал около четырех тысяч памфлетов и пять сотен книг. Этим он заронил в почву ислама новое семя. Не сразу оно проросло и расцвело – однако и не погибло. Оно просто лежало под поверхностью исламской культуры, готовое прорасти, когда обстоятельства начнут ему благоприятствовать. Так и случилось четыре с половиной века спустя.
На столетия смут и бед, завершившиеся монгольским геноцидом, исламское общество нашло и другой ответ, более мягкий и более популярный, чем салафизм – и это был расцвет суфизма, столь же свободного и недогматичного, сколь жестка и буквалистична была идеология Ибн Таймии. В сущности, экстатический суфизм (в отличие от «трезвого суфизма») беспокоил Ибн Таймию едва ли не больше, чем язычники-завоеватели: неверные – в конечном счете, лишь внешние враги, угрожающие только физически, а суфии – враги внутренние, они ослабляют и разлагают Умму изнутри, ибо подрывают единство учения, на котором Умма стояла и стоять будет.
Суфизм – характерный для ислама тип мистицизма, имеющий некоторые общие идеи и импульсы с мистицизмом индуистским и буддистским. Суфиями называли себя люди, которые, будучи недовольны бюрократизацией религии, обращались к своему внутреннему миру и искали пути достижения мистического единства с Богом.
Цель свою все суфии понимали примерно одинаково, однако в вопросе о том, как ее достичь, их мнения сильно различались, поэтому разные суфии использовали различные духовные техники. Всякий раз, когда кто-то из суфиев достигал прорыва, молва об этом распространялась, и к просветленному или просветленной стекалось множество искателей трансцендентного, в надежде зажечь от его харизмы собственное пламя. Так вокруг видных суфиев возникали «суфийские братства»: группы искателей, которые вместе жили, трудились, занимались духовными практиками под руководством учителя, именуемого
Как правило, несколько ближайших учеников шейха впоследствии также становились шейхами и в этом качестве получали признание. Когда шейх умирал, один из этих учеников мог унаследовать его авторитет и возглавить общину. Другие же могли уйти и основать собственные общины, в которых использовали те же мистические методы, что и их учитель, однако привлекали учеников уже во имя свое. Так суфийские братства развивались и превращались в суфийские ордена, где традиции мистического делания передавались непосредственно от учителя к ученику, на протяжении многих лет, десятилетий и веков.
Успешные суфийские ордена могли похвастаться множеством просветленных шейхов одновременно, живущих в разных местах, часто вместе со своими мюридами (учениками, духовными «подмастерьями»), в обителях, именуемых
Однако между суфийскими братствами и монашескими орденами имелись серьезные различия. Прежде всего, в каждом монастыре имелся строгий устав, которому монахи или монахини, под руководством аббата или аббатисы, обязаны были следовать. Суфийские братства были куда более свободны и неформальны, в них было гораздо больше товарищества и гораздо меньше иерархии и подчинения.
Далее, принять обеты любого из христианских монашеских орденов означало отречься от мира и в той или иной степени приступить к «умерщвлению плоти». Дело в том, что христианство сосредоточивалось в первую очередь на личном спасении, а спасение почиталось необходимым, поскольку все люди запятнаны «первородным грехом» – открытием сексуальности в Эдемском саду. За этот грех люди и подверглись заточению в телах, живущих (и умирающих) в материальном мире.
Монахи и монахини присоединялись к ордену именно для того, чтобы отделиться от мира, воплощающего в себе падшее состояние человека. Их практики были направлены на наказание тела, ибо в теле они видели источник зла. Разумеется, монахи жили в безбрачии, ибо духовность христианство рассматривало как средство от сексуальности.
В исламе же акцент делался не на личном спасении отдельной души, а на построении совершенного общества. Люди в нем – не грешники, которых надо спасать, а слуги, призванные повиноваться. Они рождаются невинными, способными и вознестись до величайшего благородства, и рухнуть в глубочайшую пучину порока[45]. Мюриды присоединялись к суфийскому ордену, желая не спастись, а подняться выше; их ритуалы были направлены не на мучение и умерщвление тела, а на то, чтобы полностью сосредоточиться на Аллахе; если они, например, постились, то не для того, чтобы изнурить плоть, а чтобы укрепить выдержку. Они не ставили знак равенства между духовностью и безбрачием и не удалялись от мира. Суфии и будущие суфии вполне могли заниматься различными ремеслами, покупать и продавать, жениться, растить детей и воевать.
Некоторые суфийские братства превратились даже во что-то вроде рыцарских орденов: они принимали моральный кодекс, называемый
Так или иначе, идеалы футуввы суфии иллюстрировали красочными и поэтическими рассказами о мусульманских героях времен начала общины. В одной из таких историй рассказывается, как некоего молодого путешественника схватили за убийство старика. Сыновья жертвы привели его к халифу Умару. Путешественник признал себя виновным. Были смягчающие обстоятельства, но он не стал на них ссылаться: он отнял человеческую жизнь и готов был отдать свою взамен. Просил лишь об одном: нельзя ли отложить казнь на три дня, чтобы он мог вернуться домой и уладить одно дело? Дома у него остался ребенок, сирота, живущий на его попечении; наследство этого ребенка он зарыл в месте, о котором никто не знает – и, если умрет, не откопав клад, сирота останется без гроша. Несправедливо, чтобы ни в чем не повинный ребенок пострадал из-за преступления своего опекуна.
– Если сегодня ты меня отпустишь, – сказал убийца, – клянусь, через три дня я вернусь и безропотно пойду на казнь.
– Что ж, да будет так, – отвечал халиф Умар, – но с одним условием: оставь вместо себя заместителя. Того, кто согласится пойти на казнь вместо тебя, если ты не вернешься.
Тут молодой путешественник призадумался. В этих краях у него не было ни родных, ни друзей. Где найти незнакомца, который поверит ему и ради него рискнет своей головой?
Однако Абу Зарр, один из сподвижников Пророка, объявил, что готов стать его заместителем. С этим убийца и отбыл.
Прошло три дня, но он не возвращался. Никто этому не удивился, но все оплакивали беднягу Абу Зарра, который, верный своему слову, пришел и положил голову на плаху. Палач уже смазал топор и готов был рубить, как вдруг на площадь вылетел убийца на взмыленном коне, весь в пыли и в поту.
– Простите, простите, – вскричал он, – я опоздал! Но вот я! Начинайте казнь!
Все, кто собрался на площади, были поражены:
– Ты же был свободен, ты избежал наказания! Никто бы не нашел тебя и не привез обратно. Почему же ты вернулся?
– Потому что обещал вернуться, и потому, что я мусульманин, – отвечал юноша. – Как мог я дать миру повод говорить, что мусульмане не держат сло́ва?
Тогда толпа повернулась к Абу Зарру:
– Ты знал этого юношу? Знал, сколь он благороден? Поэтому согласился стать его заместителем?
– Нет, – ответил Абу Зарр, – до этого случая никогда его не встречал. Но как мог я дать миру повод говорить, что мусульмане утратили сострадание?
Тогда родственники убитого упали на колени:
– Не надо его казнить! – взмолились они. – Пусть никто не скажет из-за нас, что исламу неизвестно прощение!
Многие проповедники суфийского «рыцарства» возводили его происхождение к Али – прежде всего потому, что Али остался в народной памяти как идеальный рыцарь, образец силы, мужества, веры и чести. Рассказывали, например, что в одной из легендарных битв раннего ислама к Али, размахивая мечом, подступил юноша из вражеской армии.
– Глупый юнец, – воскликнул Али, – или не знаешь, кто я? Я Али! Тебе не под силу меня победить. Я убью тебя. Зачем же ты нападаешь на меня?
– Потому что я влюблен, – отвечал юноша, – и возлюбленная моя пообещала: если я поражу тебя в бою, она станет моей.
– Но если мы начнем поединок, погибнешь ты, – возразил Али.
– Что лучше, чем умереть ради любви? – отвечал юноша.
Услышав такие слова, Али снял шлем и подставил ему шею.
– Рази! – сказал он.
Но готовность Али умереть ради любви поразила юношу в самое сердце и превратила его любовь к женщине в любовь более высокую – к Аллаху. Так в одно мгновение Али сделал обычного юношу просветленным суфием[46].
Такие легенды вдохновляли мусульманских рыцарей.
Османы (около 700 – 1341 год п. Х.)
Суфийские ордена распространялись по всему мусульманскому миру, однако самые серьезные последствия имело их появление в Малой Азии или так называемой Анатолии, на территории современной Турции. Отсюда и началось постмонгольское возрождение ислама.
В Малой Азии суфийские ордена были связаны с гильдиями торговцев и ремесленников, называемыми
Ко времени, когда угроза крестоносцев сошла на нет, восточную часть Малой Азии контролировали (более или менее) разные турецкие князьки, западную (тоже более или менее) византийцы, и все постоянно оспаривали территории друг у друга. Малая Азия превратилась в ничейную, беззаконную землю: жили здесь и христиане, и турки, не правил никто.
Монгольские завоевания выгнали из Центральной Азии новые орды тюркских пастухов-кочевников. Они дрейфовали на запад, пока не достигли Малой Азии, где наконец почувствовали себя как дома. Почему здесь? Потому что атмосфера «дикого Запада» этим пастухам-кочевникам пришлась по душе. Они жили независимыми самоуправляющимися кланами, сами себе выбирали и вождей, и законы, и плевать хотели на любые власти и любые законы, навязываемые им извне. В приграничной зоне, где нет ни закона, ни порядка, они могли бродить где пожелают, пасти свой скот, где считают нужным, и добывать пропитание, грабя оседлых местных жителей, по проверенному временем обычаю степей, которые когда-то называли своим домом.
В этой анархической зоне еще жили христиане – как-то выживали сёла и небольшие городки; но никакое правительство не гарантировало безопасность на дорогах, никакая полиция не приходила на помощь купцу, чью лавку грабили, никакие организации не спешили на помощь в случае пожара, потопа и прочих бедствий. Государства не было, общество разваливалось, и в случае беды не к кому было обратиться, кроме своего клана, друзей – или суфийского ордена.
По мере того, как в этом регионе начал распространяться новый суфизм, страну наводнили странствующие мистики. Одни пришли из Персии или еще дальше с востока, другие здесь и родились. Многие были
Многие из этих мистических бродяг были довольно эксцентричны: когда кормишься подаянием, полезно выделяться из толпы. Суфий Каландар ходил из города в город, сопровождаемый толпами последователей: все они били в барабаны, пели, декламировали, кричали и вопили, призывали всех вокруг прийти к Аллаху и устремиться бить неверных. Каландар и его последователи одевались в лохмотья, ходили нестрижеными и нечесаными, нарушали общественный порядок, однако возбуждали пламенные страсти и порождали странные идеи; и, где проходил Каландар, там на пути его возникали братства «каландари».
Можно сказать, в целях защиты от безумцев вроде Каландара более респектабельные люди ухватились за учение другого мистика по имени Бекташ, строгого аскета. При всей его клерикальной трезвости, в Бекташе тоже ощущался тревожный фанатизм – но он, по крайней мере, не орал во все горло на улицах. Он стал любимым суфием местных улемов.
Были еще дервиши Мевлеви, любимцы интеллектуалов и людей просвещенных. Они собирались вокруг поэта по имени Джалалудин, который родился в Балхе (и потому в Афганистане известен под именем Джалалудин-и-Балхи). Когда Чингиз-хан начал собирать вокруг себя силы монголов, Джалалудин был еще ребенком. Отец его почуял приближение беды и вместе с семьей отправился на запад, в остатки султаната Рума – и поэтому большей части мира он известен как Джалалудин-и-Руми (Джалалудин-Римлянин).[47]
Отец Руми, человек образованный, открыл школу, и сам Руми, войдя в возраст, начал там преподавать, ибо еще в молодые годы прославился ученостью. Он писал религиозные трактаты – вполне обычного содержания, однако они принесли ему большое уважение и привлекли к нему массу студентов. Толпы собирались на лекции Руми и ловили каждое его слово.
Ключевой момент в легендарной биографии Руми наступил, когда в один прекрасный день в классную комнату к нему вошел оборванный нищий. Незнакомец сел в задний ряд, но молча слушать не стал. Он принялся распевать песни и мешать лектору. Рассказ об этом незнакомце напоминает историю о том, как молодой Джек Керуак явился на выступление Аллена Гинзберга, впервые читавшего публике свой «Вопль», сел в задний ряд и принялся орать оттуда: «Пошел вон!» Студенты Руми схватили нищего и хотели вышвырнуть его вон, но преподаватель приказал им остановиться и спросил незнакомца, кто он и чего хочет.
– Я Шамс-и-Тебриз[48], – ответил незнакомец, – и пришел за тобой.
Тогда, к изумлению студентов, Руми закрыл книгу, сбросил свою мантию и сказал:
– Больше я ничему не учу. Вот мой учитель.
Вместе с Шамсом он вышел из классной комнаты – и уже не вернулся.
Джалалудин и нищий сделались неразлучны. Их связала чисто духовная, но глубокая и страстная связь, столь тесная, что Руми даже начал подписывать стихи именем своего учителя: его стихотворения того времени называются «Труды Шамс-и-Тебриза». До встречи с Шамсом Руми был уважаемым автором, чьим трудам, возможно, было суждено прожить сотню лет; после встречи с Шамсом – стал одним из величайших мистических поэтов в истории литературы.
Прошло много лет, и затем Шамс таинственно исчез, а Руми сел за сочинение тысячестраничной поэмы под заглавием «Маснави Манави» («Поэма о скрытом смысле»). В знаменитом вступлении к ней Руми задается вопросом: почему так пронзительно печальна мелодия флейты? И отвечает так: потому что флейта была когда-то тростинкой и росла на берегу реки, уходя корнями в почву. Когда из нее сделали флейту, она лишилась корней. Грусть, пронизывающая ее песню – это тоска тростника по утраченной связи со своим источником. В следующих тридцати тысячах строф Руми рассказывает сотни историй, пронизанных эротизированным религиозным чувством и поясняющих, как флейта человеческой души может восстановить связь со своим истоком. И по сей день Руми сохраняет влияние даже в англоязычном мире, где переводы его стихов продаются лучше, чем сочинения любого другого поэта[49].
Короче говоря, в суфизме можно было найти что-то на любой вкус и для любого класса. Суфии обращали в ислам пастухов-кочевников, так что эти полудикие племена впивали страстность ислама прежде, чем усваивали его учение. Суфийские ордена сплетались с гильдиями ремесленников и объединениями купцов, с крестьянскими общинами и военными содружествами аристократов: словно паутина, суфизм охватывал и переплетал все разрозненные группировки этого атомизированного мира.
Некоторые суфийские братства, развивая идеи футуввы, превращались в корпорации
Главным делом орденов гази становились атаки на христианские земли, главной задачей – совершать доблестные подвиги ради распространения единой истинной веры. Все это очень походило на исламскую версию легенд о короле Артуре.
В Малой Азии возникали сотни орденов гази, крупных и помельче. В поисках славы и военной добычи эти рыцари совершали рейды в приграничные «болота» – всё расширяющийся пояс территорий, на которые официально претендовали византийцы, однако их подвластность Византии становилась все более сомнительной. Время от времени какой-нибудь предводитель гази захватывал достаточно большой кусок земли, чтобы создать там маленькое независимое государство: тогда он объявлял себя
Пока в восточной Анатолии образовалось множество эмиратов гази, владения Византии сокращались, и приграничная зона безвластия и беззакония передвигалась всё дальше на запад. Оспариваемые территории сдвигались, и с ними мигрировали рыцари гази: из эмиратов, где установился закон и порядок, они просачивались на «дикий Запад», где была возможность показать себя в битве и, быть может, захватить какую-нибудь военную добычу.
Однако в какой-то момент граница перестала отступать: безвластие подступило слишком близко к Константинополю, где византийцы могли встать стеной. Рыцари гази, идущие с востока, начали накапливаться на этих приграничных территориях, нос к носу с силами Византии. Здесь, в течение, как минимум, пятидесяти лет после того, как угасли войны и распри в остальной Анатолии, они еще могли найти себе работу. В силу этого процесса западные приграничные государства становились всё сильнее, восточные – всё слабее. Здесь, на военизированной границе, и родилась новая мировая империя[50].
В 1258 году н. э., в тот самый год, когда Хулагу предал огню Багдад, в одной из видных семей гази в Анатолии родился мальчик по имени Осман. Потомков его называли османлы (османами), или оттоманами – так произносили это название люди на Западе; и им суждено было основать могущественную империю.
Не сам Осман выстроил эту империю: ему удалось лишь создать самый сильный из эмиратов гази в Анатолии. Совсем недавние предки его были кочевниками-скотоводами в Центральной Азии – их клан из четырехсот человек бежал сюда от монголов; и сам Осман не слишком далеко ушел от своих корней. Дворцом для него был конь, престолом – седло, рабочим кабинетом – седельная сумка, столицей – любое место, где он останавливался на ночлег. По-настоящему сделал он для своих наследников только одно: начал завоевания. В сезон войны он вел своих людей на приграничные территории, сражался там с христианами и захватывал добычу. В «мертвый сезон» собирал налоги со всех оседлых крестьян, ремесленников и купцов, которых находил в своих владениях.
Становясь всё сильнее, османы поглощали другие государства гази: одни территории захватывали, другие понемногу выкупали. Предводители гази, прежде независимые эмиры, становились феодальными аристократами, в своих владениях всё еще могущественными, но подчиненными еще более великой силе – главе Османской династии.
Османы сильно выиграли от той единственной серьезной удачи, что определяет разницу между успешным и неуспешным царским родом: на троне их империи сменяли друг друга долгоживущие и при этом вполне дееспособные правители. Один из них, Мурад Первый, пересек Черное море и первым начал присоединять к империи кусочки европейских территорий. В его эпоху (1362–1389 годы н. э.) Османская династия уже не правила страной из седла: у нее появился столичный город, дворец, государственная бюрократия, налоговая полиция, казна. Османские правители переняли блеск вершин исламской цивилизации, не говоря уж о пышности, церемонности и некоторых ритуалах византийского двора.
Еще один османский правитель, Баязид Первый (1389–1402), запустил программу под названием
Янычары Баязида освободили его от необходимости заискивать перед собственными феодалами, еще недавно независимыми аристократами-гази, происходящими, как и он, из Центральной Азии. Те по-прежнему снабжали Баязида пехотой, но профессиональный корпус офицеров, командующих солдатами, составили янычары.
В своих набегах Баязид заходил всё дальше в Европу. Короли Франции и Венгрии, объединившись, попытались дать ему отпор, однако в 1396 году при Никополе, городе в современной Болгарии, Баязид разбил их соединенные силы. Теперь османский амир поистине правил империей. В сущности, Баязид перерос титул амира. Он назвался султаном, тем самым объявив себя главой Дар-аль-Ислама, светской версией халифа. Его военные приключения переросли в полномасштабные кампании: каждый год он вел новую войну, ударял то на запад, то на восток, чтобы поглотить новые эмираты гази и распространить свою власть глубже в сердце мусульманского мира. Он мчался то туда, то сюда с такой скоростью, что люди прозвали его Молниеносным. Слава его не уступала славе Цезаря.
Но затем все рухнуло. В одной из своих экспедиций на восток Баязид столкнулся с воином сильнее себя – с прославленным и ужасным Тимур-ленгом. В Анатолию Тимура призвали сами вассалы Баязида. Они жалели об утраченной независимости и потому отправили Тимуру послание, в котором жаловались, что Баязид слишком много времени проводит в Европе и сам уже почти стал христианином. Тимур-ленг, разумеется, такого потерпеть не мог: ведь он был не только безжалостным убийцей, прославленным ни с чем не сравнимой жестокостью, но и мусульманином – покровителем высокого искусства, ученым (на свой лад) и ревностным защитником веры.
В 1402 году близ города Анкары эти два благотворителя и мецената отложили любезности и сошлись в кровавой схватке, сказав себе: пусть победит страшнейший! Тимур-ленг оказался более свирепым из двоих. Он сокрушил османскую армию, взял в плен самого Баязида, посадил его в клетку, словно зверя в зоопарке, и так привез в свое богато украшенное логово в Средней Азии – в город Самарканд. Отчаяние и унижение сломили Баязида: он покончил с собой. А далеко на западе сыновья Баязида начали войну друг с другом за изувеченные останки его империи.
Похоже было, что османам пришел конец. Казалось, их постигнет судьба множества тюркских государств, что вспыхивали яркими метеорами и тут же гасли. Однако это государство было иным. От Османа до Баязида османы не только захватывали новые земли, но и создавали новый общественный порядок (который я опишу далее). Пока достаточно сказать, что и после вторжения Тимура у них хватило общественных ресурсов, чтобы выжить. Тимур вскоре умер, а его империя быстро съежилась до маленького (хоть и блестящего в культурном отношении) царства на западе Афганистана. Османская империя, напротив, не только сохранилась, но и начала расти.
В 1452 году она вышла на более высокий уровень: эта стадия началась, когда трон занял новый султан Мехмет. Мехмет унаследовал империю в приличном состоянии, однако принес с собой одну проблему. Ему был лишь двадцать один год, и со всех сторон жадно обступали его люди постарше, покруче, похитрее, каждый из которых был уверен, что человек постарше и покруче – например, он сам – больше подходит на роль султана. Чтобы убрать с дороги возможных соперников и упрочить свою власть, Мехмету требовалось совершить нечто блестящее.
И он решил завоевать Константинополь.
По-настоящему важным военным объектом Константинополь больше не был. Османы уже обогнули его с обеих сторон, вгрызаясь в Восточную Европу. Захват Константинополя имел скорее психологическое значение: этот город оставался важнейшим символом и для Востока, и для Запада.
С точки зрения Запада, Константинополь был прямым преемником Рима времен Августа и Юлия Цезаря. Для христиан он всё еще оставался столицей Римской империи, которую обратил в христианство император Константин. Лишь позднее историки взглянули на эту восточную фазу развития Римской империи по-иному и дали ей новое имя. Сами византийцы называли себя римлянами, а о столице своей думали как о новом Риме.
Что же касается мусульман – сам Пророк Мухаммед сказал однажды, что стоит мусульманам взять Константинополь, и до окончательной победы ислама будет рукой подать. В третьем столетии ислама арабский философ аль-Кинди рассуждал о том, что мусульманам, покорившим Константинополь, суждено будет обновить ислам и овладеть всем миром. Многие ученые полагали, что покорителем Константинополя станет Махди – мистическая фигура, явление которой, по мнению многих мусульман, ознаменует близость конца света. Как видим, у Мехмета были серьезные основания полагать, что взятие Константинополя станет блестящим пиар-ходом и заставит весь мир взглянуть на него по-новому.
Среди множества технических специалистов, работавших теперь на османов, был венгерский инженер по имени Урбан: он специализировался на изготовлении пушек, в то время оружия относительно нового. Султан Мехмет попросил Урбана создать для него что-то особенное. Тот создал приблизительно в ста пятидесяти милях от Константинополя литейный цех и начал изготовлять артиллерию. Шедевром его стала пушка двадцати семи футов в длину и такая огромная, что в ствол ее мог заползти человек. Эта так называемая «Царь-пушка» стреляла гранитными ядрами весом в 1200 фунтов на расстояние в милю.
Девяносто быков и четыреста человек потребовались, чтобы принести это чудовищное орудие на поле боя. Царь-пушка оказалась даже слишком большой: чтобы ее зарядить, требовалось больше трех часов, а отдача от каждого выстрела была такова, что своих погибало едва ли не больше, чем врагов. Кроме того, на расстоянии мили она стреляла так неточно, что даже не попала по Константинополю. Но все это было неважно. Огромная пушка играла не столько военную, сколько символическую роль: сообщала миру, на что способны османы, какие орудия они выводят на поле боя. И потом, разумеется, кроме Царь-пушки у турок были и пушки поменьше. У них была лучше всего вооруженная и наиболее технически продвинутая армия того времени.
Осада Константинополя длилась пятьдесят четыре дня: этот город и вправду был почти неприступен. Расположенный на треугольном полуострове, напоминающем носорожий рог, с одной стороны он выходил на Босфор, с другой на Мраморное море. С обеих сторон над проливами высились волнорезы с укреплениями, из-за которых византийцы могли обстреливать корабли, идущие на штурм города. Со стороны суши имелось несколько каменных стен, перегораживающих полуостров от моря до моря, каждая со своим рвом. Каждая следующая стена была выше и толще, каждый следующий ров шире и глубже предыдущего. Последняя стена, ближе всего к городу, составляла девяносто футов в высоту и более тридцати футов в толщину: пробиться через этот барьер было невозможно, особенно с тех пор, как у византийцев появилось тайное оружие, называемое «греческим огнем» – клейкое горючее вещество, которое разбрасывали с катапульт. При соприкосновении с любым материалом или человеческим телом оно прилипало к нему и возгоралось. Потушить греческий огонь водой было невозможно: в сущности, это была примитивная форма напалма.
Константинополь, самый неприступный город мира
Но османы упорствовали. Грохотали пушки, командовали янычары, штурмовала городские укрепления огромная армия, набранная из множества разных народов и племен, включая арабов, персов и даже европейских христиан; и в конце концов исход битвы решило то, что кто-то позабыл затворить воротца в дальнем углу третьей, самой неприступной стены. Несколько турок пробрались туда, захватили участок, открыли своим соотечественникам большие ворота – и скоро неприступная столица самой долговечной западной империи запылала огнем.
Мехмет позволил своим воинам грабить Константинополь три дня, но ни минутой дольше. Он хотел, чтобы его армия сохранила город, а не разрушила, ибо желал сделать Константинополь своей новой столицей. С того времени город начал неформально называться Стамбулом (формально он поменял название лишь несколько веков спустя), а султан-победитель получил почетное прозвище Мехмет-Завоеватель.
Представьте себе на минуту, что могло бы случиться, овладей мусульмане Константинополем в расцвете исламской экспансии, если бы не Багдад, а Константинополь сделался столицей Аббасидов. Овладев ключевой точкой, связывающей Черное море со Средиземным, подчинив себе все порты, необходимые, чтобы отправлять флот через Эгейское и Средиземное моря в Грецию, Италию, Испанию, на побережье Франции, а через Гибралтар и на берега Атлантики, в Англию и в Скандинавию – мусульмане сделались бы непобедимы. Все это, в сочетании с непревзойденным боевым искусством, позволило бы им превратить всю Европу в исламскую империю!
Однако со времен расцвета халифата прошло уже семь веков. Европа давно уже преодолела скудость, нищету и невежество. Теперь этот континент был на подъеме. На Иберийском полуострове христианские монархи с боями изгоняли последних, самых упорных мусульман в Африку и снаряжали экспедицию Колумба исследовать мир. Бельгия превратилась в столицу банковского дела, голландцы славились на всю Европу деловой хваткой, в Италии расцветал Ренессанс, Англия и Франция превращались в национальные государства. Константинополь (Стамбул) дал османам несравненную базу для операций, однако христианская Европа не собиралась сдаваться без боя. Впрочем, кому суждено расти, а кому умаляться, в то время еще никто не знал; и победа османов дала всему мусульманскому миру надежду на возрождение.
В Стамбуле во время завоевания жили лишь около семидесяти тысяч человек, так что Мехмет-Завоеватель запустил программу освобождения от налогов и бесплатного предоставления жилья с целью вновь наполнить людьми свою новую столицу. Кроме того, Мехмет восстановил классические исламские принципы обращения с покоренными народами: немусульмане получали религиозную свободу, все их владения оставались в их собственности, они лишь должны были платить джизью. Люди всех вер и национальностей устремились в Стамбул, превратив его в пульсирующий жизнью микрокосм – империю в миниатюре[51].
Теперь османы правили империей, в которой объединились Европа и Азия, со значительными территориями на обоих континентах. Им принадлежал величайший город мира. Однако величайшим их достижением стало не это завоевание. В ходе пятнадцати десятилетий своего правления османы создали новый, уникальный общественный порядок. Из анархического месива кочевников, крестьян, племенных воинов, мистиков, рыцарей, ремесленников, купцов и прочего разнородного люда, населявшего Анатолию, они сформировали общество, сложное и сбалансированное, как часовой механизм, в котором все части были плотно пригнаны друг к другу. Ничего подобного не видел мир ни прежде, ни после. Лишь современное американское общество являет собой некую аналогию османскому – но только по уровню сложности. Дьявол в деталях – и в деталях османское общество отличалось от нашего буквально во всем.
Говоря вкратце, мир османов был разделен горизонтально: на правящий класс, который собирал налоги, организовывал, отдавал приказы и сражался – и класс подданных, который платил налоги. Но имелось в нем и вертикальное деление на суфийские ордена и братства, так что люди, принадлежащие к разным классам, могли объединяться в почитании одного шейха.
С другой стороны, османское общество делилось на крупные религиозные общины, каждая из которых имела собственное вертикальное и горизонтальное деление, и каждая представляла собой полуавтономный народ или
Например, иудеи представляли собой один миллет, возглавляемый великим раввином в Стамбуле – общину весьма значительную, поскольку в XIV–XV веках иудеи стекались в Османскую империю во множестве, скрываясь от гонений в западной Европе: из Англии их изгнали во время Крестовых походов, в Восточной Европе они терпели погромы, на Иберийском полуострове столкнулись с испанской инквизицией, а дискриминация настигала их практически повсюду.
Еще один миллет образовала община православных христиан, возглавляемая патриархом Константинопольским (так христиане продолжали называть этот город): он обладал властью и над всеми христианами славянского происхождения в империи, число которых все увеличивалось по мере османских завоеваний в Европе.
Был и армянский миллет – еще одна христианская община, отдельная от греков, поскольку Греческая и Армянская церкви считали друг друга еретическими.
Глава каждого миллета представлял свой народ при дворе и отвечал непосредственно перед султаном. В каком-то смысле и мусульмане были еще одним миллетом, и у них также был верховный глава: шейх аль-ислам, или «Старец ислама» – должность, созданная Баязидом незадолго до поражения от Тимур-ленга. Шейх аль-ислам вершил суд по шариату, возглавлял целую армию муфтиев, толкующих законы, судей, применяющих законы, и мулл, которые наставляли молодежь в вере, давали базовое религиозное образование и совершали обряды в городах и деревнях.
Однако шариат был не единственным законом в стране. Был еще кодекс султана, параллельная законодательная система, решавшая административные вопросы, проблемы налогообложения, взаимодействия между миллетами и отношений между разными классами, в особенности подданными и правящим классом.
Не пытайтесь все это сразу охватить и понять: сложность османской системы требует куда более долгих описаний. Здесь я хочу лишь дать вам ощутить ее своеобразие. Вся эта параллельная юридическая система, включая юристов, бюрократов и судей, которые ее формировали и применяли, находилась под властью великого визиря, возглавлявшего дворцовую бюрократию (тоже целый отдельный мир). Этот визирь был в империи второй по значению фигурой после султана.
Или все-таки третьей? Ведь шейх аль-исламу принадлежало право пересматривать любые разделы светского законодательства и накладывать вето или отправлять закон на переделку, если он считал, что закон противоречит шариату.
Но с другой стороны, шейх аль-ислам подчинялся распоряжениям султана, а именно кодексом султана руководствовался великий визирь. Так что, если у великого визиря и шейха аль-ислама возникал конфликт, угадайте, кто побеждал… хотя, в самом деле, кто?
Как видите, речь идет о сложной системе сдержек и противовесов.
Еще одна система сдержек и противовесов, встроенная в османскую государственную машину, была связана с девширме – институтом, учрежденным Баязидом. Поначалу, как я и упомянул, это был просто институт мамлюков под другим названием. Как и мамлюков, янычар тренировали охранять султана – вначале. Но затем их функции расширились.
Прежде всего, теперь не все они становились воинами. Некоторых учили искусству управления. Другие получали хорошее гуманитарное образование. Султан начал назначать янычаров на высокие посты как в правительстве, так и в армии и флоте. Янычары становились ответственными и за важные культурные институты. Так, Синан, османский архитектор, выработавший особый стиль османских мечетей – солидное здание с одним большим куполом, множеством куполов поменьше и четырьмя минаретами по углам – был янычаром.
Поначалу в девширме забирали лишь мальчиков из христианских семей с недавно завоеванных территорий. Но Мехмет-Завоеватель ввел еще одно важнейшее новшество: распространил девширме на саму империю. Отныне все семьи под властью османов, мусульманские и немусульманские, высокого или низкого положения, обязаны были отдавать кого-то из сыновей в «рабство» особого назначения – «рабство», которое, как ни парадоксально, открывало путь к вершинам османского общества.
Благодаря девширме османы открыли совершенно новый путь пополнения властной элиты. Однако, в отличие от элит других обществ, янычарам было запрещено жениться и иметь (законных) детей. Так что они не могли стать элитой наследственной. В сущности, девширме стала механизмом постоянного перепахивания и перелопачивания общественной почвы. Она находила во всех слоях общества подающих надежды мальчиков, предоставляла им самое серьезное физическое и интеллектуальное обучение, а затем отправляла их править империей. Естественно, они отщипнули немалую долю власти у традиционной военной элиты, старой турецкой аристократии, корни которой уходили еще в Центральную Азию. Османы были этому только рады: янычары ослабляли их потенциальных соперников.
Однако османы не уничтожали этих возможных соперников, даже когда могли. Нет, эти гении сдержек и противовесов оставили старую аристократию на своих местах и не стали отнимать у них власть, чтобы уже аристократия смогла сдержать янычаров, если последние начнут слишком много о себе воображать.
Что же за власть осталась у старой знати? Для начала, они оставались крупнейшими землевладельцами в империи и крупнейшими налогоплательщиками. Впрочем, «землевладелец» – не совсем верное название: официально каждым клочком земли в империи владел султан. Он лишь сдавал участки в аренду людям, заслужившим его благоволение, в качестве так называемых «податных хозяйств» (по-турецки
После успешной военной кампании султан мог наградить тимарами своих лучших полководцев. Разумеется, как правило – если речь не шла о вновь завоеванных территориях – чтобы наградить тимаром одного человека, его следовало отнять у другого. То, что тимар всегда можно было потерять, означало, что земельная аристократия оставалась лишь полунаследственной. Вот еще один механизм, поощрявший социальную мобильность и оставлявший Османскую империю в постоянном движении.
Можно предположить, что система тимаров поощряла османских аристократов выдаивать крестьян досуха. Ведь, в конце концов, всё, что оставалось после уплаты государственного налога, доставалось им! Однако по сути держатели тимаров не были свободны делать всё, что пожелают, так как крестьяне могли обратиться за справедливостью в шариатский суд – а это был совершенно отдельный институт, независимая ветвь власти, в которой трудились и которую контролировали улемы. У знати туда ходов не было. Если какая-то семья хотела «поставить» сына судьей – для того, чтобы сделаться улемом, их сын должен был пройти такой же долгий процесс, что и все остальные; столь долгий, что, когда он заканчивался, новый улем уже душой и телом принадлежал своей корпорации. Другие улемы были его друзьями и товарищами, их интересы – его интересами, и их древнее учение оказывало на его решения куда больше влияния, чем семейные или клановые корни.
Однако, несмотря на всепроникающую власть клерикального истеблишмента, власть над религиозной жизнью мусульман в Османской империи принадлежала не ему. В качестве массовой религии по-прежнему процветал суфизм: большинство людей, по меньшей мере, номинально принадлежали к тому или другому суфийскому ордену, а многие и активно участвовали в братствах. Это не значит, разумеется, что все (или даже большинство) простые люди в Османской империи были практикующими мистиками. Скорее, для большинства суфизм свелся к фольклору, суевериям, святилищам, амулетам, лечебным средствам, заклинаниям и почитанию суфийских «святых», которым приписывались сверхъестественные способности.
Кроме того, эти суфийские ордена были тесно переплетены с ахи, ассоциациями ремесленников и торговцев, о которых я уже упоминал. Гильдии-ахи как общественные организации имели свой статус и свою автономию. Они устанавливали стандарты производства и торговли для своих членов, выдавали лицензии, собирали взносы, предоставляли кредиты, выплачивали пенсии по старости, брали на себя расходы на погребение, предлагали медицинские услуги, создавали приюты и кухни для бедняков, выдавали стипендии, а также организовывали ярмарки, праздники, торжественные процессии и другие общественные мероприятия. В каждой гильдии были собственные руководители, советники, шейхи, шли собственные внутренние политические процессы. Члены гильдий, у которых имелись какие-нибудь жалобы, могли обратиться к гильдии так же, как в современных трудовых спорах рабочие обращаются в профсоюзы (там, где профсоюзы еще существуют). При необходимости гильдии представляли интересы своих членов в судах и подавали от их имени прошения правительству. Но и правительство регулировало работу гильдий: предписывало им стандарты и контролировало цены, выступая в интересах общества.
Каждый ремесленник принадлежал к той или иной гильдии, а многие члены гильдий – еще и к суфийским братствам, чьи границы не совпадали с границами гильдий. Братства, как правило, владели помещениями, где проходили регулярные собрания: там члены братств могли общаться не только друг с другом, но и с купцами и проезжающими через город путешественниками, поскольку дома ахи и суфийских братств активно функционировали как гостиницы и центры помощи приезжим.
Такой беглый взгляд на социальные механизмы Османской империи дает лишь самое начальное представление об их внутренней сложности и структурированности: вглядываясь в османское общество ближе и дольше, мы видим ту же сложность и на следующих уровнях. Все связано со всем – и связано многими нитями сразу; все связи сбалансированы, все элементы действуют. Столетия спустя, когда империя вошла в период упадка, все эти сложно переплетенные друг с другом элементы и наложенные друг на друга институты сделались ее слабым местом: их взаимосвязь означала, что проблемы в одном месте или в одной сфере таинственным образом отражались еще в десятке мест и сфер – но это началось намного позже. В XVI веке Османская империя представляла собой на удивление хорошо работающую машину.
Экспансию османов на восток остановила еще одна новая сила, Сефевиды (о них далее), но тогда османы просто свернули на юг и покорили старые арабские территории от Индийского океана до Средиземноморья, затем завоевали Египет, положив конец династии Мамлюков, и продолжили двигаться на запад по побережью Северной Африки.
В апогее их величия, во время правления султана XVI века Сулеймана Великолепного (такой титул дали ему европейцы – среди своих он носил имя Сулейман Законодатель), Османская империя, возможно, была величайшей державой мира. Ее владения охватывали Европу и Азию, она обладала и Константинополем, и Меккой, не говоря уж о Каире; монарх ее правил бо́льшим числом людей и бо́льшими территориями, чем любой другой. Неудивительно, что правители Османской империи начали называть себя халифами. И никто не оспаривал этот титул. Разумеется, отчасти потому, что никто не видел в этом особого смысла. К этому времени титул халифа сохранил лишь церемониальное значение; и всё же стоит отметить, что османский правитель обладал сразу двумя важнейшими титулами в мировой истории ислама – впервые в истории один человек был и халифом, и султаном. Для обычных мусульман это, бесспорно, означало, что история снова двинулась вперед: умма вернулась на правильный путь и идет к тому, чтобы охватить собой весь мир.
Сефевиды (906–1138 годы п. Х.)
Однако «халиф» и «султан» – не единственные титулы, обладавшие в исламе универсальной значимостью: был еще и «имам», величайший властитель в другом направлении ислама, шиизме – и это приводит нас к персидским Сефевидам, тем, кто остановил продвижение Османской империи на восток.
Сефевиды пришли к власти самым необычайным образом. Корни их восходят к суфийскому братству, возникшему сразу после монгольского вторжения. Этот орден сложился на севере Персии вокруг духовного учителя по имени шейх Сефи аль-Дин; по его имени они и начали называть себя Сефевидами.
В течение трех поколений это братство функционировало как большинство суфийских орденов того времени: это была мирная, аполитичная группировка, предлагавшая своим членам духовное братство и убежище от превратностей мира сего. Но затем орден начал меняться. Для начала, после смерти третьего шейха новым шейхом стал его сын, а за ним – его сын, а затем его сын, и так далее. Короче говоря, руководство этим орденом сделалось наследственным.
Во-вторых, где-то в процессе у этих шейхов возникли политические амбиции. Из избранных посвященных они начали создавать элитные корпуса, которые обучали не только техникам духовного очищения и просветления, но и боевым искусствам. Они сделались телохранителями шейхов, затем «силовым крылом» ордена, и наконец превратились в серьезную военную касту.
Как эмблему принадлежности к сефевидской гвардии эти воины-мистики носили особые красные шапки, и за это их стали называть «кызылбаш» – по-турецки «красноголовые». На каждой шапке имелось двенадцать складок, что отражало третье и самое важное изменение в сефевидском ордене: переход в шиизм.
Двенадцать складок на шапке – это двенадцать имамов мейнстримового шиизма. Как я уже упоминал, шииты считали, что абсолютная и наследственная религиозная власть принадлежит фигуре, называемой «имамом» – представителю Бога на Земле. В мире всегда только один имам, двух имамов одновременно быть не может; и истинный имам нашего времени должен происходить от Пророка Мухаммеда через его дочь Фатиму и ее мужа Али.
Если у имама рождалось более одного сына, смерть его открывала дорогу спорам о том, кто же из его потомства – воистину следующий имам. Подобное разногласие о пятом имаме создало небольшую секту зейдитов, или «пятеричников». Еще одно разногласие, о седьмом имаме, породило исмаилитов (или «семеричников»).
Оставшиеся шииты не спорили об имамах вплоть до двенадцатого поколения, считая от Али; однако двенадцатый имам еще маленьким мальчиком бесследно исчез. Не-шииты полагали, что его убили. Но шииты верят, что он не умер, а «сокрылся» – особое понятие шиизма: то, что имам «сокрылся», означает, что обычные люди не могли (и не могут) больше его увидеть.
Этого двенадцатого имама мейнстримовые шииты (или «двенадцатеричники», «двунадесятники») с тех пор именуют «Сокрытым Имамом». Шиитское учение гласит, что Сокрытый Имам жив до сих пор и пребудет вечно, что он находится в прямом общении с Богом и правит миром каким-то таинственным, незримым путем. Учение не объясняет в точности, как именно Сокрытый Имам продолжает жить и остается сокрытым. Не объясняется, стал ли он невидимым, изменил ли внешность, живет ли под чужим именем, пребывает ли в какой-нибудь тайной пещере и т. п. Такого рода инструментальные объяснения относятся к миру науки, а «сокрытие» – мистическое понятие, к которому инструментальные объяснения неприменимы.
Шиитское учение гласит, что двенадцатый имам откроет себя в конце истории, приведет общину Аллаха к совершенству и откроет финальную Эпоху Справедливости, счастливое время, которого ожидают все мусульмане. По достижении этой конечной точки история прекратится, мертвые восстанут из гробов, и суд Аллаха отправит всех когда-либо живших на небеса либо в ад, сообразно их заслугам и прегрешениям. Из-за ожидания, что Сокрытый Имам появится при конце света, шииты иногда именуют его Махди (это понятие существует и в суннитском исламе, однако там играет меньшую роль). К этой ветви шиизма принадлежат многие современные иранцы; благодаря им именно «двенадцатеричники» являются основным течением шиизма в наше время.
Весь этот комплекс верований Сефевиды приняли в конце XV века. Двенадцать складок на шапках кызылбашей символизировали дюжину имамов. К этому времени сефевиды представляли собой нечто вроде культа, возглавляемого амбициозным шейхом, со всё растущей военной силой в его распоряжении. Воины видели в шейхе не только командира, но и свой путь на небеса.
Эти политизированные сефевиды действовали в обстановке социального хаоса. Персидский мир, разбитый вдребезги сперва Чингиз-ханом, а затем Тимур-ленгом, был расколот на множество мелких княжеств, которыми правили тюркские военные вожди. Все они были твердыми суннитами. Шиизм, напротив, долго ассоциировался с сопротивлением персов иноземным захватчикам: началось это еще в эпоху господства арабов и продолжилось в дни, когда иноземными захватчиками стали тюрки. И теперь, в годы монгольской катастрофы, воинственный шиитский культ сефевидов легко связал себя с антигосударственной, революционной деятельностью. Неудивительно, что местным князьям от сефевидов делалось очень не по себе.
В 1488 году один из этих князей решил действовать. Он приказал убить главу сефевидского ордена. Затем, на всякий случай, прикончил и его старшего сына. Возможно, покончил бы и с младшим, двухлетним мальчиком по имени Исмаил, если бы верные кызылбаши, опередив на несколько шагов подосланных государством убийц, не спрятали малыша в надежном укрытии.
В следующие десять лет сефевиды превратились в могущественное тайное общество. Исмаил вырос в подполье: его постоянно перевозили из одного укрытия в другое. Все это время кызылбаши видели в нем не марионетку, а реального главу своего ордена. Они почитали мальчика и верили, что в нем есть искра божества. Представьте же себе, как он должен был, достигнув сознательного возраста, смотреть на мир (и на самого себя): всю свою жизнь он провел в подполье, в укрытиях, с ощущением смертельной угрозы со всех сторон – и всю жизнь, начиная с самых ранних воспоминаний, был окружен фигурами людей в красных шапках, что преклоняли перед ним колени, верили его словам и исполняли каждый его каприз. Ясно, что этот мальчик должен был считать себя чрезвычайно важным человеком! По счастливому случаю, такое самомнение оказалось оправданно: он в самом деле вырос умным, решительным и отважным.
В возрасте около двенадцати лет Исмаил, вместе с верными кызылбашами, вышел из подполья. С князем, который убил его отца, он быстро разделался. Другие князья попытались его уничтожить. Что сложного, думали они, в том, чтобы справиться с двенадцатилетним мальчиком? Но это оказалось труднее некуда.
В 1502 году, в возрасте пятнадцати лет, Исмаил провозгласил себя шахиншахом иранским. «Шахиншах» означает «царь царей». Так именовали себя сасанидские монархи и древние персидские монархи прежде них. Отвергнув титулы «халиф» и «султан», Исмаил отверг арабскую и турецкую исторические традиции в пользу своей родной персидской идентичности. Назвав свою территорию Ираном, он делал отсылку к древнему царю, герою «Книги царей», эпической поэмы Фирдоуси о персидском народе. Пропагандисты Исмаила рассказывали даже, что он – кровный родич древних Сасанидов.
Кроме того, Исмаил противопоставил себя соседям, провозгласив двенадцатеричный шиизм государственной религией. Он приказал своим глашатаям публично проклясть первых трех халифов ислама: Абу Бакра, Умара и Усмана, официально объявил Али единственным законным наследником Пророка, а имамов, происходивших от него, – единственными религиозными авторитетами. Пропагандисты Исмаила принялись рассказывать, что он происходит не только от Сасанидов, но и от Али. Рассказывали, что он находится в прямом общении с Сокрытым Имамом (а тот, в свою очередь, в прямом общении с Богом). В сущности, Исмаил очень близко подошел к объявлению Сокрытым Имамом себя самого, и, быть может, даже сам в это верил – да и легко было поверить, с его-то воспитанием! Иные утверждают, что он даже считал себя Богом.
Укрепленный чувством своего высокого предназначения, Исмаил отправил в Османскую империю миссионеров, дабы они распространяли там его религиозное учение. Его люди призывали османских подданных обратиться в шиизм и признать Исмаила своим единственным боговдохновенным вождем. Кроме того, он начал безжалостно преследовать подвластных ему суннитов. Некоторые видели в поведении царя признаки безумия и бежали в Османскую империю. Из тех же, кто остался, многие были брошены в темницы или казнены.
И кто бы мог подумать: султан Селим Грозный ответил тем же – начал бросать в темницы или казнить шиитов, живших в его владениях! В результате сунниты с востока устремились на запад, в Анатолию, а шииты с запада – на восток, в Персию. Этот процесс привел к еще большей концентрации шиитов в империи Сефевидов (а суннитов – в Османской империи); и Сефевиды делали все возможное, чтобы поощрять эту иммиграцию и инкорпорировать шиизм в персидскую культуру. Слияние шиизма и персидского национализма и стало идеологической основой их новой империи – ядром того, из чего впоследствии сформировалась современная иранская нация.
В числе прочего, Сефевиды превратили в национальную ритуальную драму
Когда Исмаилу было двадцать семь, выяснилось, что он все-таки не Бог. Этот урок преподали ему османы, вторгшиеся в его владения. Исмаил, жаждущий битвы, поспешил им навстречу. Две армии схлестнулись на Чалдыранской равнине, неподалеку от города Тебриза. У османов имелись пищали, но сефевиды считали, что обладают оружием понадежнее: в сердцах их – огненный, как встарь, религиозный жар, а возглавляет их руководимый Богом лидер. Однако на сей раз пищали оказались куда действеннее. Селим сокрушил силы Исмаила, едва не убил его самого и захватил Тебриз, его столицу.
Чалдыранская битва была не менее знаменательна, чем битва при Гастингсе, определившая собой зарождение Англии как национального государства. Историки обычно рассматривают Чалдыран как победу османов, однако в конечном счете это оказалось не так очевидно; удержать Тебриз Селим не смог. С приходом зимы он удалился на более безопасные квартиры в глубине Анатолии, а в следующем году персы снова захватили Тебриз и провели кампанию выжженной земли, в результате которой захватчикам, случись им напасть снова, просто нечем было бы здесь питаться. Так что Чалдыранская битва фактически закончилась тем, что между османскими и сефевидскими землями была проложена пограничная полоса. В дальнейшем она укрепилась, превратилась в полноценную границу между государствами – наследниками сефевидов и османов, Ираном и Турцией – и остается на том же месте и по сей день.
После Чалдыранской битвы Исмаил вернулся домой огорченным и сломленным. Поражение заставило его усомниться в том, что он мнил о себе. Оставшиеся годы он провел более или менее в затворе, размышляя о тайнах вселенной и слагая духовные стихи. Но империя Исмаила не просто выжила, но и процветала – отчасти потому, что в ней сменяли один другого одаренные и долгоживущие правители.
Более или менее договорившись о границах, империи османов и сефевидов прекратили вражду и начали торговлю друг с другом, к вящему процветанию обоих государств. Сефевидская империя всегда была меньше Османской и далеко не достигала такого могущества, однако, благодаря единой государственной религии и единой доминирующей этнической группе, была более культурно унифицирована.
Своей вершины эта персидская-во-всех-отношениях империя достигла при правнуке Исмаила, шахе Аббасе Великом, умершем после сорокадвухлетнего правления в 1629 году. Аббас вооружил свою армию пушками и пищалями; при нем в Иране расцвело поддерживаемое государством производство ковров, керамики, тканей и одежды, которые отправлялись в самые отдаленные страны Западной Европы, Африки и Индии.
В сефевидской Персии расцвела и живопись, особенно искусство «персидской миниатюры» – сцен, полных мельчайших деталей, в окружении растительных и геометрических узоров. Каллиграфия, считавшаяся в исламском мире великим искусством благодаря преклонению мусульман перед писаным Кораном, здесь также достигла совершенства. Эти два вида искусства сошлись вместе в иллюстрированных книгах, высочайших художественных творениях своей эпохи, и шедевром среди стала «Книга царей», эпос Фирдоуси, переписанная для сефевидского монарха: там было двести пятьдесят восемь миниатюр и шестьдесят тысяч каллиграфических строк, исполненных разными художниками – в сущности, целый музей под одной обложкой!
Но высочайших вершин творческое начало Сефевидов достигло в архитектуре. Например, в отличие от монументальных османских мечетей – мрачных каменных гор, увенчанных куполами и окруженных минаретами – Сефевиды возводили легкие кружевные строения, изукрашенные глазированной мозаичной плиткой и почти парящие в воздухе, так что и самые гигантские мечети казались сотканными из кружев и света.
Архитектура была высочайшей формой самовыражения сефевидской Персии; истинным воплощением ее духа стало градостроительство. Сефевиды постоянно передвигали свою столицу, стремясь уйти всё дальше от рыщущих близ границы османов; и каждый раз, водворяя столицу в новом городе, перестраивали его по своему вкусу. В 1598 году, выбрав своей новой столицей Исфахан, шах Аббас начал программу перестройки города, превратившую его в единую сверкающую драгоценность: когда он закончил, город изобиловал общественными скверами, садами, мечетями, особняками, бассейнами, дворцами и общественными зданиями, и со всех сторон оплетали их прекрасные бульвары. Пораженные путешественники отчеканили выражение «Исфахан Нисфиджаган» – «Исфахан, половина мира» (имелось в виду: если ты не бывал в Исфахане, то половины мировых чудес не видел).
Миры османов и сефевидов во многом различались, однако, несмотря на вражду между их властителями, между ними сохранялось определенное цивилизационное единство. Они были различны не более, чем, например, Англия и Франция, а может быть, и меньше. Путешественник, едущий в Исфахан из Стамбула или наоборот, ни там, ни там не чувствовал себя совершенно чужим. Стоит отметить, что две столь могущественные и различные империи достаточно долго мирно сосуществовали бок о бок. А еще поразительнее то, что в этот же период сложилась еще одна огромная, мощная и весьма своеобразная мусульманская империя – империя Моголов, простершаяся от Бирмы через всю Индию до середины Афганистана, где она непосредственно граничила с империей Сефевидов.
Моголы (около 900 – 1273 год п. Х.)
По своему богатству и могуществу Моголы ничем не уступали Османам. На их территории, включавшей в себя, полностью или частично, пять современных стран – Афганистан, Пакистан, Индию, Бангладеш и Бирму – проживало около 20 процентов тогдашнего населения Земли. Эту империю основал современник Исмаила, человек по имени Бабур, что означает «тигр»; в некоторых отношениях он был, пожалуй, даже примечательнее сефевидского вундеркинда.
Бабур называл себя потомком Тимур-ленга и Чингиз-хана. Кто знает, что за кровь текла в его жилах на самом деле – однако Бабур к своей генеалогии относился серьезно: она давала ему ощущение жизненной миссии. Отец его правил небольшим Ферганским царством к северу от современного Афганистана, и, когда в 1495 году он умер, Бабур унаследовал его трон. Был он тогда двенадцати лет от роду.
Всего лишь за год он потерял свое царство, что и неудивительно: ему ведь было всего двенадцать! Он сумел собрать силы и захватил легендарный Самарканд, когда-то столицу Тимура, однако и его потерял. Тогда вернулся в Фергану и захватил ее заново. Но враги его не унимались. Он захватил Самарканд вторично, на этот раз имея при себе всего двести сорок человек, но снова не смог его удержать. К восемнадцати годам Бабур уже дважды завоевал и потерял поочередно два царства – и встретил день рождения в бегах, в афганских горах вместе с матерью, сестрами и несколькими сотнями сторонников. Три года он со своими воинами бродил по горам и лесам, подыскивая себе новое царство: никем, кроме как царем, он быть не умел, и не искал никакого иного занятия.
Осмелюсь заметить, любой подросток, которому удалось собрать группу взрослых воинов, подчинить их себе и оставаться их командиром на протяжении нескольких лет скитаний без крыши над головой – личность явно незаурядная; и Бабур, несомненно, был незауряден даже физически. Легенды рассказывают, что он мог перепрыгнуть через бурный поток, зажав двоих взрослых мужчин под мышками! (Что думали об этом сами взрослые мужчины, в легендах не уточняется.) Однако, в отличие от большинства «крутых парней», Бабур был чувствительной, художественной, романтической натурой. Во время своих приключений он вел дневник, а на склоне лет написал автобиографию (известную как «Бабур-наме»), которая стала классикой тюркской литературы. После того, как его внук перевел эту книгу на более престижный персидский, она заняла почетное место и среди персидской классики. В этой книге Бабур пишет о себе с поразительной честностью. Например, рассказывает, что после серьезного военного поражения он не мог сдержаться и «долго плакал». Какой еще крутой парень станет в таком признаваться? Далее пишет о своем браке по сговору и о том, что, несмотря на все усилия, так и не смог проявить никакого энтузиазма по отношению к жене. Он навещал ее лишь раз в неделю или в две недели, и то потому, что его доставала упреками мать. Но однажды влюбился – в мальчишку, которого увидел на базаре. «В этом кипении желания и страстей, изнемогая от юношеской дури, бродил я, босой и с непокрытой головой, по улицам и переулкам, садам и виноградникам; не вел себя прилично ни с друзьями, ни с незнакомцами, плевал и на других, и на самого себя…»[53] Так будущий император откровенно рассказывает нам о своей первой любви, страстной и уязвимой. А ведь этот юноша к тому времени уже дважды завоевал и дважды потерял Самарканд!
Во время своих блужданий Бабур и его отряд как-то раз, поднявшись на вершину холма, увидели внизу, в долине, прекрасный город. И снова Бабур влюбился – на этот раз в Кабул. И Кабул, рассказывает он нам, ответил ему взаимностью: жители его ненавидели своего правителя и просили Бабура стать царем вместо него. Может, это просто пропаганда завоевателя? Все может быть: но надо вам сказать, что любовь к Бабуру в Кабуле сохраняется и по сей день. Общественные сады над городом, которые разбил Бабур, и поныне остались любимым парком горожан, а к его могиле здесь относятся как к святыне.
В 1504 году Бабур короновался царем Кабула: так у него появилась постоянная база. Он подумывал было снова идти на Самарканд, но отверг этот замысел. Вместо этого он вместе со своими советниками решил идти на юг, как поступало до него множество тюркско-монгольских завоевателей. С десятитысячной армией вторгся Бабур в Индию – а султан Дели встретил его на равнине близ города Панипат со стотысячной. Один к десяти – совсем как в легендах! Хуже того: у султана была тысяча слонов. Но у Бабура тоже имелось преимущество: пищали. Новая технология одолела старую биологию: Бабур разбил султана и взял Дели. Как и османы и сефевиды, моголы побеждали врагов, поскольку те дрались копьями и стрелами, а эти – пулями и пушечными ядрами. Так на карте мира появилась третья из великих мусульманских «пороховых» империй.
Моголы еще более Сефевидов выиграли от череды блестящих и долгоживущих правителей. В первые двести лет существования империи ею правили всего шесть человек. Большинство из них были страстными, романтическими, художественными натурами. По меньшей мере трое – военными гениями. Один был плохим администратором, но за него правила из-за трона его жена Нур Джахан, ничем не уступавшая лучшим из Моголов: прекрасно владеющая наукой управления, поэтесса и покровительница искусств, выдающаяся силой и ловкостью, одна из умнейших политиков своего времени.
Лишь один из шестерых оказался неудачником – и это был сын Бабура. Всего десять лет понадобилось этому пьянице, чтобы потерять всю империю, созданную его отцом. Однако, когда он скрывался в горах Афганистана, возлюбленная жена его дала жизнь сыну, которому предстояло стать Акбаром Великим, самым выдающимся монархом своего времени, ни в чем не уступающим его современнице, королеве Елизавете Английской. Отец его сумел вернуть себе престол как раз вовремя, чтобы двенадцатый день рождения Акбар отпраздновал уже принцем. Вскоре после этого его отец, стоя однажды на верхней ступеньке лестницы у себя в библиотеке, услыхал призыв на молитву и ощутил внезапное желание изменить свою жизнь. Он начал поспешно спускаться, чтобы начать жизнь святого, однако оступился, полетел вниз головой и сломал себе шею, так что занять трон пришлось его юному сыну.
Акбар упрочил и расширил завоевания своего деда, привел в порядок всю империю. Одни эти деяния покрыли бы его славой – но Акбар был не только завоевателем. Он стал чем-то намного бо́льшим.
Очень рано он осознал ключевую слабость империи: небольшая группа мусульман пытается править многочисленным индуистским населением, которое мусульмане обирают, грабят, тиранят и убивают со времен султана Махмуда Газневи, жившего около пятисот лет назад. Против этого Акбар выставил принцип, названный им
Акбар открыл все государственные посты для индусов на равных условиях с мусульманами. Отменил карательный налог, который давным-давно наложили исламские правители этого региона на пилигримов, посещающих индуистские святыни. Кроме того, Акбар отменил джизью, коранический налог на немусульман. И то, и другое он заменил земельным налогом, одинаковым для всех граждан, любого положения и вероисповедания. Практически ни одно другое государство мира в ту эпоху не взимало налогов со знати – но Акбар нарушил эту традицию. Кроме того, он приказал своим воинам охранять храмы и священные места всех религий – не только ислама.
Великий правитель Моголов отменил постоянную военную аристократию, от которой зависели его предшественники, и ввел административную систему, в которой каждый чиновник назначался и мог занимать свою должность лишь на ограниченный срок, а после этого перемещался на новую работу в новое место. В сущности, Акбар изобрел саму концепцию временного ограничения, прервав процесс, в других местах создававший беспокойных региональных «царьков».
Рожденный и воспитанный как мусульманин, Акбар, несомненно, считал себя мусульманским монархом, однако питал глубокий интерес к иным религиям. Он созывал видных индуистов, мусульман, христиан, джайнов, зороастрийцев, буддистов и других, чтобы они объясняли императору свою веру и дискутировали о вере в его присутствии. Наконец Акбар пришел к выводу, что в каждой религии содержится часть истины, но ни одна не заключает в себе истину целиком, так что он решил взять лучшее из каждой и сплавить их в единую новую религию под названием Дин-и-Иллахи, «религия Бога». Учение этой новой веры гласило, прежде всего, что Бог есть единое всемогущее существо; затем, что вселенная также есть единое целое, отражающее своего творца; в-третьих, что главный религиозный долг каждого человека – не причинять вреда другим; и в-четвертых, что люди могут и должны подражать Безупречно Живущим, идеальным людям, каковых немало в истории: примеры безупречной жизни, говорил Акбар, представляют Пророк Мухаммед и шиитские имамы. Далее Акбар переходил к скромному предположению, что и сам он подает верующим такой пример.
Увлеченный своей новой религией, Акбар выстроил в ее честь целый новый город. Посреди пустыни, вокруг могилы и святилища любимого суфийского мистика Акбара, вырос Фатехпур-Сикри, город из красного песчаника. Главным его зданием стал дом аудиенций: всего один огромный зал, накрытый высоким куполом, с одним-единственным элементом обстановки внутри – высокой колонной, навесными мостками соединенной с балконами вдоль стен. На верхушке колонны восседал сам Акбар. Люди, желавшие обратиться к императору с какой-либо просьбой, говорили с ним с балконов. Придворные и другие заинтересованные лица находились внизу и слушали оттуда.
О влиянии Акбара и очаровании его личности ясно свидетельствует то, что введению новой религии никто в его владениях не противился; однако этой религии не суждено было выжить. Для мусульман она была недостаточно мусульманской, для индусов недостаточно индуистской. Не выжил и Фатехпур-Сикри: пересохли его колодцы, и город оказался заброшен.
Однако идеи Акбара выросли не на пустом месте. Движения, пытавшиеся соединить лучшее в исламе и в индуизме, с опорой на мистицизм обеих религий как на точку пересечения, возникали на этом субконтиненте со времен Бабура. Например, в 1499 году человек по имени Нанак пережил религиозный опыт, побудивший его провозгласить: «Нет индусов, нет мусульман». Урожденный индус, он перешел в суфизм и посвятил жизнь борьбе с кастовой системой. Он начал традицию духовных техник, передаваемых непосредственно от наставника к ученику, в которых чувствовалось влияние и индуистских учителей, и суфийских святых. Последователи гуру Нанака в конце концов назвали себя
Современник гуру Нанака, неграмотный поэт Кабир, родился у вдовы-индуски, однако был воспитан в семье ткачей-мусульман. Он декламировал стихи о духовной любви, имевшие привкус и индуизма, и суфизма, а писцы записывали за ним. Стихи Кабира дошли до наших дней.
Пока народные мистики в Индии Моголов слагали страстную лирику, восходящую к устной традиции, придворные поэты разрабатывали сложную метафизику персидскоязычной поэзии, а художники создавали свой, еще более пышный и изукрашенный стиль рисованных «персидских» миниатюр и книжных иллюстраций.
Творческий дух Моголов достиг своего апогея в архитектуре, где ему удалось сочетать суровое величие османского стиля с легкостью и воздушностью стиля Сефевидов. Пятый могольский монарх, Шах-Джахан, оказался в этом гениален. Современники звали его Справедливым Царем, но в наши дни немногие вспоминают о его политических или военных достижениях; зато всем памятна его всепоглощающая любовь к жене Мумтаз-Махал, «украшению дворца», умершей вскоре после того, как Шах-Джахан начал свое правление. Следующие двадцать лет горюющий император возводил для нее мавзолей Тадж-Махал. Это здание, которое часто называют прекраснейшим в мире, так же единственно в своем роде и столь же прославлено, как «Мона Лиза» Да Винчи или Сикстинская капелла Микеланджело. И поразительно, что творец, создавший это чудо света, в качестве основной своей работы правил империей: ибо, хотя свой вклад в Тадж-Махал внесло множество архитекторов и художников, именно император надзирал за всеми деталями строительства – ему принадлежала главная роль[54].
Сын Шах-Джахана Аурангзеб, последний из Великих Моголов, не имел художественных наклонностей. Музыка, поэзия и живопись оставляли его равнодушным. Его страстью была религия; и ничто не приводило его в больший гнев, чем традиция веротерпимости, основанная на этом субконтиненте его предками. Ближе к концу правления Шах-Джахана он начал войну со своим отцом и отнял у него власть. Аурангзеб запер старика в каменной крепости, в камере всего с одним окном, расположенным так высоко, что старый император не мог в него посмотреть. Однако после его смерти тюремщики нашли зеркальце, прикрепленное к стене. Как оказалось, в этом зеркале Шах-Джахан мог, не вставая с постели, видеть внешний мир – и единственное, на что удавалось ему бросить взгляд сквозь высокое окно, был Тадж-Махал.
Аурангзеб был одержим мыслью вернуть ортодоксальному исламу в империи Моголов его прежние привилегированные позиции. В военном искусстве он не уступал своему прапрадеду Акбару, и, как и Акбар, правил сорок девять лет – так что у него было и время, и возможности принести на полуостров серьезные перемены.
Преобразования, к которым он стремился и над которыми трудился, были прямо противоположны тем, что ввел его прапрадед Акбар Великий. Он восстановил джизью. Вернул особые налоги для индусов. Приказал своим силам безопасности разрушить все новые индуистские святилища. Изгнал индусов с государственных постов и начал войну с Раджпутами, полуавтономными индуистскими правителями юга, дабы укрепить над ними власть могольского правительства и мусульманского клерикального истеблишмента, индийских улемов.
Кроме того, Аурангзеб попытался истребить сикхов. Гуру Нанак был решительным пацифистом, однако гонения Аурангзеба превратили сикхов в воинственную секту, чьи священные ритуалы с тех пор всегда требуют длинного кривого ножа, который обязан носить с собой каждый благочестивый сикхский мужчина.
Но хоть последний из могольских титанов и оказался мрачным фанатиком, эта династия оставила в истории неизгладимый огненный след. На вершине своего расцвета, около 1600 года, Могольская империя, несомненно, была одной из трех величайших и могущественнейших империй мира.
И действительно, в 1600 году путешественник мог бы приплыть с островов Индонезии в Бенгалию, пересечь Индию, перейти Гиндукуш и оказаться в степях к северу от реки Амударья, затем, вернувшись на юг через Персию, Месопотамию и Малую Азию, оказаться на Балканах, пересечь Черное море (или обойти его по берегу), пройти Кавказ, направиться на юг через Аравию в Египет, а затем на запад в Марокко – и во всех этих местах встречать более или менее знакомый ему мир, соединенный одной цивилизацией, подобно тому, как современный путешественник, отправившись из Сан-Франциско в Лондон, а затем проехав всю Европу, везде будет встречать одну цивилизацию, только с разными оттенками: немецким, шведским, испанским, британским, голландским и так далее.
Да, путешественник по мусульманскому миру в XVII веке встречал на своем пути множество различных языков и разных местных обычаев. Верно, ему приходилось пересекать государственные границы и получать подорожные от разных суверенных правителей. Но повсюду, где он бывал, многие общие элементы оставались одними и теми же.
Например, во всех трех великих мусульманских империях и пограничных с ними регионах он обнаружил бы, что политическая и военная власть по большей части принадлежит тюркам. (Даже в сефевидской Персии правящее семейство, как и многие кызылбаши, были этническими тюрками.) По всему этому миру литературно образованные люди, как правило, в первую очередь изучали персидский – и классическую литературу на этом языке. Повсюду слышал он
Три исламские империи XVII века
Куда бы он ни отправился – не только в трех империях, но и во внешних приграничных зонах вроде Индонезии или Марокко – все общество пронизывали правила и рекомендации, вверху образующие закон, внизу ритуалы и практики повседневной жизни, без четкой границы между тем и другим. И в каждой стране имелись свои улемы: могущественный, неизбираемый, самопополняемый и самоуправляемый класс ученых, имеющих в повседневной жизни огромную власть и влияние. Повсюду путешественник встречался и с суфизмом, и с суфийскими орденами. Повсюду видное место в обществе занимали купцы и торговцы, но статус их был ниже, чем у бюрократов и чиновников, связанных с двором, также образующих отдельный и важный класс общества.
В любом публичном пространстве путешественник почти не видел женщин. Во всем этом мире, от Индонезии до Марокко, он обнаруживал, что общество более или менее разделено на «общественное» и «частное», и для женщин отведена лишь область частного, а в области общественного почти полностью господствуют мужчины.
Те женщины, которых путешественник всё же видел на улице – например, на рынке или идущих в гости из одного дома в другой – скорее всего, носили одежду, закрывающую или, по крайней мере, скрывающую лицо. Видя женщин с неприкрытыми лицами, путник знал, что они принадлежат к низшим классам: должно быть, это крестьянки, или служанки, или поденные работницы. И что бы ни носила женщина – ей не позволено было открывать ни руки, ни ноги, ни шею, или ходить с непокрытой головой.
Одежда мужчин в разных местах различалась, но всюду, где бы ни побывал путешественник, мужчины также ходили с покрытыми головами, одеяния их были свободными, не облегающими, и всегда скроенными так, чтобы, когда мужчина простирается ниц в религиозном ритуале, его ширинка оставалась прикрытой.
Во всем этом мире каллиграфия считалась высоким искусством, образная (в противоположность абстрактной и декоративной) живопись, кроме как в иллюстрациях к книгам, встречалась редко, и огромным почитанием пользовалось устное и письменное слово.
Каждый город, через который проезжал путешественник, ничем не напоминал «шахматную» планировку эллинистических городов: скорее это было скопище деревенек, притулившихся вплотную друг к другу, без широких центральных улиц. В каждой деревне был свой базар, в каждом городе – собственные красочные мечети, которые всегда могли похвастаться куполами и минаретами и очень часто украшались глазированной плиткой.
Вступив в беседу с каким-нибудь незнакомцем на улицах этого города, путник очень скоро обнаружил бы, что им обоим хорошо знаком один набор мифологических фигур: оба знают главных героев авраамической традиции – Адама, Давида, Моисея, Ноя и так далее; оба знают не только всё о Мухаммеде – им хорошо известны биографии Абу Бакра, Умара, Али и Усмана, и обо всех этих людях у них есть личное мнение и личное отношение к ним. Обоим известны одни и те же значительные исторические события: оба знают, например, об Аббасидах и Золотом Веке, ныне ушедшем далеко в прошлое, о монголах и страшном опустошении, ими произведенном.
В 1600 году обычные люди повсюду в этом мире соглашались, что мусульманские империи и пограничные с ними территории и есть «мир». Или, цитируя историка Маршалла Ходжсона из Чикагского университета: «В XVI веке нашей эры пришелец с Марса легко мог бы счесть, что весь мир людей вот-вот станет мусульманским»[55].
Но марсианин, разумеется, ошибся бы. История уже повернула свой ход – благодаря тем изменениям, что пережила Европа со времен Крестовых походов.
11. Тем временем в Европе
Последние крестоносцы покинули исламский мир в 1291 году, изгнанные египетскими Мамлюками, однако в Европе угли Крестовых походов догорали еще долго. Некоторые военно-религиозные ордена, основанные Римской Церковью, теперь начали действовать у себя дома. Например, храмовники стали влиятельными международными банкирами. Орден рыцарей-госпитальеров захватил остров Родос, а затем перенес свою штаб-квартиру на Мальту, откуда госпитальеры действовали более или менее как пираты, захватывая и грабя мусульманские суда в Средиземноморье. Тевтонские рыцари захватили большой кусок Пруссии и основали там свое государство, просуществовавшее до XV века.
Европейцы продолжали планировать и осуществлять новые кампании против мусульманского мира, но они становились всё более слабыми: некоторые армии рассеивались по дороге, не достигнув цели, другие сворачивали с избранного пути. Так называемый Северный крестовый поход в конечном счете обрушился на славян-язычников Балтийского региона. Многие локальные войны против «еретических» европейских сект – Папа вдохновлял верующих на борьбу с ними, а тот или иной монарх вел войну – также получали название «крестовых походов». Во Франции, например, шел долгий «крестовый поход» против христианской секты, называемой
Дух крестоносцев отчасти сохранился, поскольку в ходе настоящих Крестовых походов выявилась новая мотивация, побуждающая европейцев рваться на восток: вкус к товарам, поступающим из Индии и с островов восточнее ее, которые европейцы именовали «Индиями». Одним из множества желанных благ, которые поставляла Индия, стал чудесный продукт, именуемый сахаром. Из Малайзии и Индонезии шли перец, мускат и многие другие пряности. Повара Высокого Средневековья добавляли пряности во всё, что готовили, иногда одни и те же – в основные блюда и в десерты: очень уж они любили специи![56]
Проблема в том, что крестоносцы разожгли в Европе аппетит к этим благам, но сами же и отрезали от них европейских торговцев, создав пояс враждебности к христианам от Египта до Азербайджана. Европейские коммерсанты не могли пробиться через этот пояс и торговать непосредственно с производителями: они вынуждены были иметь дело с мусульманскими посредниками. Верно, что в эти годы Марко Поло со своими спутниками дошел до Китая; но это была редкая аномалия, и европейцы поражались тому, что ему удалось совершить такое путешествие и невредимым вернуться назад. Большинство европейцев этому даже не верили: книгу Марко Поло о своих приключениях они прозвали «Миллионы», имея в виду, что в ней он якобы несколько миллионов раз солгал. Мусульмане владели и восточным берегом Черного моря, и Кавказским хребтом, и побережьем Каспия. Они обладали Красным морем и всеми подходами к нему. Продукты Индии и «дальних Индий» европейцам приходилось покупать у мусульманских купцов из Сирии и Египта, которые, несомненно, взвинчивали цены так, как только мог позволить рынок – особенно для покупателей-христиан из Европы, глядя на которых, вспоминали все зло, причиненное им во время Крестовых походов, а также то, что христиане-фаранги в свое время объединились против них с монголами.
Что же оставалось делать западноевропейским купцам?
Здесь дух крестоносцев мутировал и превратился в дух исследователей. Всеми дорогами, связывающими важнейшие древние мировые рынки по суше, владели мусульмане; однако на протяжении столетий, незаметно для мусульманских властителей и народа, европейцы развивали несравненные навыки мореплавания. Для начала, Европа эпохи после Крестовых походов включала в себя викингов, покорителей северных морей, столь отважных и умелых, что на своих драккарах они плавали даже через Северную Атлантику в Гренландию. Одна волна викингов вторглась в Англию, где название их народа, «северные люди», скоро начали произносить как «норманны». Некоторые из них отправились дальше, во Францию, и поселились в прибрежном районе, с тех пор носящем название Нормандия.
Но дело не только в викингах. Всем, кто регулярно плавал между Скандинавией и Южной Европой, приходилось строить надежные корабли и учиться управлять ими в суровых штормах Северной Атлантики; так что постепенно западные европейцы начали чувствовать себя в море как дома. Имея среди своих подданных таких умелых мореходов, некоторые амбициозные монархи начинали мечтать о том, чтобы найти морской путь, позволяющий обогнуть все земли между Европой и Восточной Азией и, таким образом, полностью обойти «мусульманскую проблему»: короче говоря, им требовался путь в Индию и земли, лежащие дальше на восток, по морю.
Одним из аристократов, оказывавших этим поискам серьезную поддержку, был принц Энрике (Генрих) Португальский (называемый также Энрике Мореплавателем, хотя сам он не побывал ни в одной из экспедиций, которые спонсировал). Принц Энрике был тесно связан родством с королем Португалии и, что еще важнее, был одним из богатейших людей в Западной Европе. Он платил капитанам за то, чтобы они отправлялись на своих кораблях вдоль берега Африки и искали способ ее обогнуть. Письма и обращения Энрике показывают, что изначально он смотрел на самого себя как на крестоносца: чтобы показать себя великим христианским монархом, он стремился одолеть мавров и, найдя новые души, просветить их светом единой истинной веры[57].
Многие из этих новых душ, найденных мореходами, обитали в чернокожих телах и, как выяснилось, имели коммерческую ценность в качестве рабов: так принц Энрике-Мореплаватель превратился в Энрике-Работорговца. Помимо рабов, продвигаясь на юг, португальцы обнаружили всё больше ценностей, пригодных для продажи: золотой песок, соль, страусиные яйца, ворвань – список можно продолжать и продолжать. Открытие всё новых и новых дорогих товаров наполнило мечту крестоносцев экономическим содержанием, и эпоха Крестовых походов сменилась тем, что европейцы называют эпохой Великих географических открытий. Быть может, самое важное открытие произошло в 1492 году, когда Христофор Колумб в поисках Индии пересек Атлантику и наткнулся на Америку. Его путешествие финансировали Фердинанд и Изабелла, испанские монархи, только что закончившие свой крестовый поход против иберийских мусульман и основавшие единое христианское королевство Испанию.
Европейский поиск морского пути в Индию
Как известно, причалив к берегу Эспаньолы, одного из островов Карибского архипелага, Колумб был уверен, что попал в «Индии». После того, как обнаружилась его ошибка, острова к востоку от Индии стали называть Ост-Индией, а Карибские острова – Вест-Индией. Мусульмане этого великого открытия по большей части просто не заметили. Османские источники упоминают о путешествии Колумба мельком, однако уже в 1570-х годах некоторые османские картографы достаточно точно наносили на свои карты мира две Америки именно в тех местах, где они находятся. К тому времени Испания уже создала зачатки новой империи в Мексике, а англичане, французы и другие основывали свои поселения к северу оттуда.
Тем временем в восточном конце Срединного мира мусульмане уже открыли то, что изначально искали европейцы: в Малайзию и Индонезию мусульманские купцы плавали по морю уже много столетий. Многие из тех, кто бороздил эти воды, принадлежали к суфийским орденам, и благодаря им ислам укоренился в (восточных) Индиях задолго до того, как там появились первые европейцы.
Даже до того, как англичан, голландцев и других северных европейцев охватила исследовательская лихорадка, южные европейцы уже чувствовали себя в море как дома: их цивилизация выросла из мореплавания, знание морского дела у них восходит к римлянам, древним грекам, микенской цивилизации, и еще ранее – к критянам и финикийцам.
К XIV веку н. э. генуэзцы и венецианцы, собрав крупные флоты, боролись между собой за контроль над торговыми путями в Средиземноморье. Венецианцы активно вели дела в Константинополе, а после захвата его османами смело открывали торговые представительства в Стамбуле.
Средиземноморская торговля принесла Италии неслыханное богатство и способствовала расцвету процветающих городов-государств: не только Венеции и Генуи, но и Флоренции, Милана и других. Здесь, в Италии, главным маркером богатства и статуса служили не земли, а деньги. Купцы сделались новой властной элитой: семьи флорентийских Медичи или миланских Сфорца заменили старую военную аристократию феодальных землевладельцев. Все эти деньги, вся предпринимательская энергия, разнообразие больших и шумных городов, независимые государства вблизи друг от друга, соперничающие друг с другом в блеске, величии и славе – все это породило беспрецедентный в истории динамизм. В те дни в Италии любой талантливый художник или ремесленник, умеющий продавать свой товар, мог найти себе покровителя – вокруг было множество богачей, готовых бороться за его услуги. Герцоги, кардиналы, даже сам Папа стремились привлечь к своим дворам Микеланджело или Леонардо да Винчи, поскольку их работы не только были прекрасны, но и свидетельствовали о высоком статусе. Искусство, творческий дух, изобретения, достижения – все это переполнило Италию и положило начало тому, что впоследствии стали называть «итальянским Ренессансом».
В эти же годы снова вошли в моду книги. В Темные Века в Европе мало кто умел читать, кроме священников, а священники учились грамоте лишь для того, чтобы читать Библию и проводить службы. Например, во времена Карла Великого среди немецких христиан клирики почитали латынь, язык, на котором проводились христианские богослужения, ибо считали, что на этом языке говорил Бог. Они боялись, что, если их латынь ухудшится, Бог перестанет понимать их молитвы – поэтому сохраняли и изучали несколько древних книг, написанных язычниками (например, Цицероном), просто с целью лучше овладеть грамматикой, синтаксисом и произношением этого древнего языка. Они хотели быть уверены, что по-прежнему произносят звуки, которые услышит Бог. Читая Цицерона, они старались намеренно отстраниться от его содержания и обращать внимание только на стиль, дабы не оскверниться языческими чувствами и рассуждениями. Их попытки сохранить латынь превратили ее в окаменелость, в мертвый язык, пригодный только для ритуалов и молитвенных обращений, но не для размышлений и дискуссий[58]. Тем не менее, почтение к книгам как артефактам означало, что в некоторых церквях и монастырях древние книги пылились запертыми в подвалах или задних комнатах.
Затем, в XII веке, христианские ученые, посетив мусульманскую Андалусию, наткнулись там на несколько латинских переводов арабских переводов с греческого языка таких мыслителей, как Аристотель и Платон. Бо́льшая часть этих трудов была создана в Толедо, где в то время процветало искусство перевода. Из Толедо эти книги распространялись по свету – и некоторые из них попадали в Западную Европу, где, помыкавшись, находили приют в церковных и монастырских библиотеках.
Арабские труды, найденные в Андалусии, включали в себя обширные комментарии мусульманских философов, таких как Ибн Сина (Авиценна) или Ибн Рушд (Аверроэс). Их писания сосредотачивались на примирении греческой философии с исламскими откровениями. Христиане к таким улучшениям интереса не проявляли: они отдирали всё, что добавляли к Аристотелю и прочим мусульмане, и вместо этого пытались понять, как примирить греческую философию с христианским откровением. Из этой борьбы родились масштабные «схоластические» философские доктрины таких мыслителей, как Фома Аквинский, Дунс Скот и другие. Связь мусульман с трудами древнегреческих философов выветрилась из культурной памяти европейцев.
Европейских ученых тянуло к монастырям с библиотеками, поскольку там находились книги. А будущих студентов стало тянуть к монастырям с библиотеками, потому что там находились их профессора. Исследования денег не приносили, и, чтобы заработать себе на жизнь, ученые стали читать лекции. Так вокруг монастырей сложились общины, впоследствии расцветшие в первые европейские университеты. Одна из древнейших таких общин сформировалась вокруг кафедрального собора Нотр-Дам в Париже. Еще одна очень ранняя община ученых и учащихся стала университетом в Неаполе. Потом возник университет в Оксфорде, в Англии. Когда там между учеными произошла ссора, группа «несогласных» отбыла в Кембридж и организовала там собственное учебное заведение.
Ученые в этих протоуниверситетах пришли к выводу, что их будущие студенты знают слишком мало даже для начала занятий, и поэтому разработали набор стандартных курсов, пройти которые необходимо юноше, чтобы приступить к занятиям в университете: например, курсы риторики, грамматики, логики и арифметики, цель которых – просто научить студентов читать, писать, считать и думать. Студенты, успешно одолевшие этот базовый курс, назывались бакалаврами; теперь они могли начать изучать какой-то серьезный предмет – богословие, философию, медицину или юриспруденцию. В наше время степень бакалавра можно получить, в частности, окончив четырехлетний колледж свободных искусств.
Европа становилась всё богаче, и в ней появились люди, готовые провести всю жизнь в научных исследованиях, чтении, писании или создании произведений искусства. Под влиянием греческой мысли в умах образованных европейцев начали формироваться новые идеи. Греки говорили: «Человек есть мера всех вещей», и в их языческом пантеоне место «Бога» занимало множество божеств с человеческими характерами, драматически взаимодействовавших и между собой, и с человечеством. Греки отличались глубоким интересом к миру природы и к человеку здесь-и-сейчас. Они очень далеко продвинулись в описании и различении природных явлений и сделали первый шаг к их объяснению. Люди, читавшие и обсуждавшие греческие тексты, тоже увлекались раскрытием тайн жизни на земле – направление мысли, решительно противоречившее тому, которого придерживалась церковь со времен падения Рима, ибо в христианском мире Средневековья господствовало мнение, что материальная вселенная есть зло. Единственный смысл здесь находиться – в том, чтобы поскорее отсюда выбраться; так что единственный предмет, заслуживающий изучения – мир иной, а единственные тексты, к которым стоит обращаться – Писание и комментарии к нему. Новые гуманисты не считали, что соперничают с христианством, и едва ли были безбожниками-атеистами, однако служители Церкви видели в этом новом мышлении угрозу для себя. Они чувствовали, к чему все это ведет.
Христианство развивалось в контексте умирающего Рима. Оно создало иерархию, в которой отразилась административная иерархия Рима, своего рода ее тень. И, когда имперская структура рухнула, христианская по умолчанию заняла ее место, стала «рамкой», поддерживающей цивилизованную жизнь. Византийский император, всегда бывший главой имперской иерархии, теперь автоматически стал и главой иерархии церковной. Различные епископы подчинялись ему как главе Церкви, так же, как и наместники провинций как прежде, так и сейчас подчинялись ему как главе империи. Учения христианской религии формулировали епископы на соборах, организуемых императором, и периодически обновляли на следующих соборах, причем за императором всегда оставалось последнее слово.
Христианство так тесно переплелось с Римом, что, когда империя раскололась надвое – раскололась и церковь. На востоке главой церкви остался император. На западе сам титул «император» вышел из употребления. Политически континент был раздроблен на мелкие княжества, правили которыми, в сущности, военные вожди. В этой обстановке Церковь являлась в Западной Европе единственным источником цивилизационной связности и единства, культурным посредником, благодаря которому люди, говорящие на разных языках и служащие разным суверенам, могли общаться или путешествовать по землям друг друга. Чтобы служить этой цели, учения Церкви должны были быть единообразны, всем понятны и всеми приняты, так что Церковь неустанно и страстно выискивала и преследовала ереси.
Ко времени Крестовых походов церковнослужители в Западной Европе регулярно казнили еретиков – всех, кто публично проповедовал взгляды, расходящиеся с официальной доктриной – привязывая их к столбу и сжигая на костре.
По мере того как укреплялась власть Церкви в повседневных делах, епископ Римский становился в Западной Европе всё более значимой фигурой. Люди называли его
Одновременно церковь распространяла свое влияние по всему континенту и залезала в каждую щель. В каждой деревне, каждом городке, каждом квартале крупного города имелась церковь, приход и приходской священник, и все священники исполняли одни и те же ритуалы, одним и тем же образом, на одном и том же языке. Иерархия сделалась рациональной и безукоризненно стройной: каждый священник отвечал перед вышестоящим епископом, епископ – перед архиепископом, архиепископ – перед кардиналом, а кардинал – перед Папой.
Однако с затуханием Крестовых походов эта гегемония начала трещать по швам. Здесь и там реформаторы начали подвергать авторитет церкви сомнению. В конце XIV века оксфордский профессор по имени Джон Уиклиф шокировал священнослужителей, переведя Библию на самый вульгарный из известных им языков – простонародный английский. И зачем же? Чтобы обычные простые люди могли читать Библию и самостоятельно ее понимать! Священнослужители не могли взять в толк, зачем обычным людям самим понимать Библию: есть же священники, которые всё им растолкуют!
Уиклиф пошел и дальше. Он заявил, что все клирики должны быть бедны, как апостолы, и что у церквей и монастырей следует отобрать земли и передать их на светские нужды – чем, разумеется, глубоко оскорбил церковь. У Уиклифа были могущественные покровители, так что ему дали дожить жизнь спокойно и умереть естественной смертью; однако через сорок лет Папа приказал выкопать его кости, сокрушить их в пыль и развеять над рекой – как видно, за все эти годы его ярость не угасла.
Не угасла она отчасти потому, что и идеи Уиклифа не умерли. Например, в следующем поколении богемский священник Ян Гус горячо поддержал идею Уиклифа, что каждый имеет право читать Библию на своем родном языке. Он затеял масштабный проект перевода Библии. Когда церковнослужители приводили ему каноны, чтобы показать, что он поступает неправильно – Гус в ответ цитировал им Писание и отвечал, что Библия авторитетнее церковных соборов. Это было уж слишком! Церковь арестовала Гуса и сожгла на костре, сложенном из копий переведенной им Библии. Короче говоря, со своими реформаторами христиане поступали так же, как мусульмане – с протосуфием Халладжем.
Однако убийство реформаторов не убивало жажду реформ. Уиклиф, Гус и другие люди того же склада обращались к очень реальной и опасной народной потребности: жажде подлинного религиозного опыта.
Бюрократизация религии обеспечила могущество церкви и придала Европе культурное единство, однако со временем религиозная бюрократия потеряла способность передавать и доносить до людей тот ключевой опыт, что являлся смыслом ее существования. Именно в этот ее порок ткнул пальцем немецкий профессор богословия Мартин Лютер. Этого человека мучило чувство вины. Что бы он ни делал – чувствовал себя грешником, обреченным на ад. Христианские ритуалы призваны были облегчить эту вину, очищая его от грехов, но для Лютера эти ритуалы не действовали. Он перепробовал все: пост, самобичевание, ежедневное причащение, бесконечные епитимьи; но после всего этого, когда священник объявлял, что теперь он чист, Лютер этому не верил. Достаточно было заглянуть в собственное сердце – и он ясно видел, что всё еще нечист. Он знал об этом потому, что по-прежнему ощущал вину.
Но однажды Лютера посетило великое озарение. Невозможно спастись, пока не поверишь, что ты спасен. Если тебе недостает этой веры – неважно, что говорит или делает священник. А если эта вера у тебя есть – это тоже неважно. И это поднимало огромный вопрос: а зачем вообще нужен священник? Какова его роль в этой картине?
В сущности, Лютер пришел к убеждению, что спасение невозможно «заработать», как пенсию. Это дар, который можно только получить – и лишь верою, внутренним процессом, а не «делами», то есть внешними поступками и деяниями.
Вооруженный этим прозрением, Лютер огляделся вокруг – и увидел мир, полный людей, ищущих спасения «делами»; и, что хуже всего, «дела» эти прямо предписывала им огромная, богатая, прекрасно организованная бюрократия – Римская Церковь. Это наполнило его ужасом: ведь, если его прозрение истинно, все эти «дела» ровно ничего не значат и не меняют!
Из всех «дел», предписанных Церковью, больше всего тревожила и оскорбляла Лютера раздача индульгенций. Индульгенция – это избавление от наказания за определенные грехи, которое якобы способна была давать Церковь в обмен на некие добрые и ценные намерения. Эта практика восходила к Крестовым походам: тогда Папа предлагал индульгенции тем, кто соглашался идти на войну с язычниками-турками. Позже, когда такая возможность исчезла, Церковь начала выдавать индульгенции в обмен на денежные взносы. Учитывая мелкую коррупцию, которая неизбежно развивается в любой разветвленной бюрократической системе, вполне естественно предположить, что некоторые клирики на местах, увы, раздавали индульгенции в обмен на денежные взносы самим себе. Как на это ни посмотри, во времена Мартина Лютера практика раздачи индульгенций начала означать, что люди покупают себе выход из чистилища и короткий путь на небеса.
Заставлять людей платить за то, чтобы попасть в рай, само по себе достаточно дурно. Но для Лютера эта практика означала и нечто худшее. Если спасение – это прямое, личное взаимодействие между каждым человеком и Богом, то, выходит, Церковь вымогает из людей взятки за пропуск через врата, которые на самом деле не имеет власти ни открывать, ни закрывать. Это не просто коррупция. Это обман и мошенничество самого худшего сорта!
В канун Дня Всех Святых 1517 года Лютер прибил к дверям виттенбергской церкви пламенный документ, в котором выдвинул девяносто пять «тезисов» – возражений против Церкви и ее деятельности. Текст Лютера стал сенсацией буквально за одну ночь: он зажег искру, из которой возгорелось пламя протестантской Реформации.
Протестантская Реформация была не единой и не единообразной. Лютер распахнул ворота – и множество реформаторов ринулось во множестве направлений, создавая отдельные движения и самые причудливые секты, каждая со своим символом веры. Но в целом все они разделяли четыре убеждения:
• Спасение может быть опытом, переживаемым непосредственно, здесь и сейчас.
• Спасение достигается лишь верою.
• Никто не нуждается в посредниках для связи с Богом.
• Всё, что нужно знать о религии, можно узнать из Библии; для этого нет необходимости учить латынь, изучать постановления церковных соборов, суждения священников и ученых.
В определенном смысле протестантская Реформация выросла из такой же неудовлетворенности и жажды, что и суфизм. Однако на Западе не появился Газали, сумевший сочетать ортодоксальные религиозные догматы с поиском личного религиозного прорыва.
В других отношениях протестантская Реформация напоминала движения Ибн Ханбала и Ибн Таймии, полностью противоположные суфизму. Как и эти мусульманские богословы, протестантские реформаторы стремились делегитимизировать все позднейшие вероучительные наслоения и вернуться к изначальному источнику: Библии. Книге.
Но в конечном счете протестантская Реформация оказалась не похожа ни на что известное в исламе. Протестантские реформаторы взбунтовались против Церкви и Папы – а в исламе не было ни того, ни другого. На Западе религиозные реформаторы, порвавшие с гегемонией католической Церкви, стремились не создать монолитную новую церковь, а придать больше сил и возможностей отдельному человеку. Такой поиск никоим образом не ссорил их с христианством как таковым, поскольку суть христианства именно в этом: в индивидуальном поиске спасения для каждого. Но ислам – это план жизни для целой общины; и любое реформистское движение, ищущее права для каждого практиковать религию, как он или она считают нужным, пошло бы против ключевых учений ислама, против самой его сути.
Освобождая личность, протестантская Реформация запустила процесс, выходящий далеко за пределы религии как таковой. На определенном уровне разрыв с «Церковью» означал разрыв с любой церковью. Верно, что протестантские реформаторы XVI–XVII веков говорили лишь о религиозных борениях, и верно, что в каждой секте имело четко определенное и ограниченное представление о правильных отношениях человека с Богом. Возможно, никто из реформаторов не считал, что они поощряют человека свободно мыслить о вопросах веры. И всё же, независимо от их намерений, объявить поиск спасения личным делом каждого значило легитимизировать для каждого возможность думать о Боге всё, что он или она хочет. А если отдельные люди могут думать всё, что захотят, о Боге – почему же им нельзя думать всё, что захотят, и обо всем остальном?
Именно эта сторона Реформации гармонично сочеталась с новым открытием европейцами древнегреческой мысли, возрождением интереса к языческим латинским авторам и точечным влиянием арабских мыслителей. Люди, склонные искать спасения на собственных условиях, естественно, были расположены к свободным размышлениям о Боге и мире, а, встречая вокруг столько интересных новых идей, некоторые из них неизбежно начинали заигрывать с новыми способами собирать головоломку, которую видели вокруг себя.
Будь Церковь по-прежнему вездесущей и всемогущей, каждая идея требовала бы дополнительного пояснения: как она соотносится с верой? Если кто-то, например, спрашивал: «Интересно, почему все падает вниз, а не вверх?» – голос церкви, звучащий в его совести, немедленно спрашивал: «И как объяснение этого поможет мне стать лучше как христианину?» Мысль шла небыстро и не могла уйти далеко, ибо вынуждена была всюду таскать за собой этот груз.
Освободившись от этого груза, Коперник смог объявить, что Земля вращается вокруг Солнца. Эта простая и дерзкая гипотеза объясняла в движении звезд и планет всё, кроме одного: почему Бог заставил Вселенную вращаться не вокруг самого драгоценного Своего творения? Но, если с этой второй частью иметь дела не приходится, первая часть ответа человека вполне устраивает. И со множеством загадок природы та же картина: объяснить их становится куда проще, когда нет нужды согласовывать эти объяснения с аксиомами веры.
Для большинства мыслителей это означало не противоречие вере, а лишь то, что вера – одно, объяснение природы – другое; две разные области исследования, которые не стоит смешивать. Освобождение научных исследований из рамок веры позволило европейцам в два столетия после Реформации породить блестящую плеяду научных теорий и открытий.
Фрэнсис Бэкон и Рене Декарт, например, опровергли аристотелевский метод исследования и заменили его научным методом. Они же, вместе с другими учеными, помогли сделать общепринятой механистическую модель Вселенной, в которой у любого физического события имеется чисто физическая причина. Галилей, Декарт и другие перешли к разоблачению идеи Аристотеля о том, что всё на свете состоит из земли, воздуха, огня и воды, и заменили ее атомистической теорией материи, заложив основы современной химии.
Андрей Везалий впервые составил анатомический атлас человеческого тела, а Уильям Гарвей открыл систему кровообращения. Вместе они и другие заложили основы современной медицины. Антоний ван Левенгук открыл мир микроорганизмов, что со временем привело к теории передачи заболеваний Пастера.
Роберт Бойль начал процесс, приведший к открытию четырех законов термодинамики, тех самых, что описывают трансформацию энергии в действие в любой системе, от пищеварительного тракта кролика до рождения вселенной.
Не забудем упомянуть и величайшего ученого в этом ряду, Исаака Ньютона, который изобрел дифференциальное исчисление, объяснил движение всех предметов во вселенной, от мелких камешков до планет, тремя простыми формулами и открыл законы притяжения, таким образом окончательно объяснив движение всех небесных тел – закончив работу, начатую Коперником и Галилеем. В довершение всего этого он описал природу света как потока частиц и открыл цветовой спектр. Ни один другой ученый не сделал так много; никому с тех пор не удалось сравняться с этими достижениями. По иронии судьбы, сам он считал величайшим своим достижением то, что за всю жизнь ни разу не касался женщины.
Но вот любопытная загадка, над которой стоит задуматься. Мусульманские ученые подошли буквально к порогу всех этих открытий задолго до того, как к ним пришел Запад. Например, в X веке аль-Рази опроверг теорию четырех жидкостей Галена как основу практической медицины. Ибн Сина проанализировал движение математически – то есть сделал то же, что и Ньютон шестьсот лет спустя. В XIII веке, за триста лет до Везалия, Ибн аль-Нафис описал циркуляцию крови в теле. Ибн аль-Хайсам, умерший в 1039 году, открыл спектр, описал научную методику, назвал основой научного исследования измерение и эксперимент – то есть стал Ньютоном до Ньютона и Декартом до Декарта. У мусульман уже было и представление об атомах, заимствованное у индийских ученых, и даже механистическая модель вселенной, полученная из Китая.
Важны были не столько сами открытия, сколько то, что на Западе они сохранялись, накапливались, подкрепляли друг друга, пока не принесли с собой совершенно новую связную картину мира и подход к нему: научный взгляд на мир, обеспечивший Западу взрывной рост технологий. Почему же все это произошло на Западе, а не на Востоке?
Возможно, дело в том, что мусульмане совершали свои великие научные открытия как раз в те годы, когда их общественный порядок начал рушиться, а Запад – в те годы, когда его общественный порядок, долго пребывавший в руинах, начал восстанавливаться, и на заре Реформации, которая положила конец власти церковных догматов над человеческой мыслью и дала отдельным людям возможность свободно мыслить и искать истину.
Итак, ключом к возрождению Европы стала протестантская Реформация. Но Реформация переплелась с еще одним чисто европейским явлением величайшего значения: возникновением национального государства как формы политической организации. Эти два явления оказались тесно сплетены, поскольку, борясь с Церковью, Лютер и его приверженцы искали убежища то у одного, то у другого европейского монарха: все эти монархи уже давно боролись с Папой и теперь были только рады стать на своих территориях полными господами не только в светском, но и в религиозном отношении. Реформация запустила по всей Европе волну насилия, окончившуюся в 1555 году Аугсбургским миром. В Аугсбурге враждующие стороны договорились о принципе: «Чья власть, того и вера»: каждый монарх сам решает, останется ли его государство, большое или малое, в повиновении Римской Церкви или изберет одну из новых христианских сект. Однако Аугсбург, как выяснилось, принес лишь временное перемирие. Пар снова вырвался наружу в разрушительной Тридцатилетней войне, своего рода гражданской войне в Европе, все по тому же вопросу: какая религия победит. Когда схватка наконец улеглась, Вестфальский мир 1648 года подтвердил принцип Аугсбургского мира. Таким образом, вместе с поощрением индивидуализма Реформация в конце концов отвергла всеевропейскую идеологию в пользу системы, при которой государство и церковь укрепляют друг друга и продвигают национализм.
Первые зародыши национальных государств сформировались в Англии и Франции, монархи которых с 1337 по 1453 годы с перерывами вели между собой Столетнюю войну. В сущности, это была не единая война, а серия кампаний, перемежаемых длительными перемириями. До войны «Англии» или «Франции» по сути не было. Были просто территории, контролируемые разными дворянами, состоящими в родственных или вассальных отношениях с другими дворянами. Империи – например, империя Каролингов – представляли собой пестрые собрания таких территорий. Быть императором этих земель значило иметь право и власть собирать с них налоги и набирать себе солдат из их населения. Императоры могли отказываться от своих территорий, тасовать их, обмениваться ими с другими монархами, покупать и продавать, сражаться за них – так же, как дети дерутся из-за игрушек или меняются баскетбольными карточками. Население двух территорий, подчиненных одному императору, вовсе не ощущало себя единым народом. Не возникало никакого чувства общности и родства у тех, кто вместе подчинялся Карлу Лысому.
Чувство родства и единой судьбы начало развиваться именно в ходе Столетней войны. Прежде всего, война сделала более заметным то, что в Англии люди говорят по-английски, а во Франции – по-французски. Французы начали ощущать единство с теми, кто говорит на одном с ними языке и живет на той же территории, куда вторгаются чужеземцы – и начали чувствовать себя всё более отличными от англоговорящих солдат, рыщущих по их земле. Что же касается английских солдат – долгие кампании, которые порой начинали отцы, а заканчивали сыновья, сплотили их и внушили им чувство товарищества. В этот же период «король» стал чем-то большим, чем просто крупнейший дворянин: начала формироваться мысль о «короле» как воплощении «нации».
Столетняя война началась как война между аристократами и их приближенными рыцарями. Йомены, пошедшие на войну с ними вместе, использовались как подсобная тягловая сила, порой в кого-то палили из своих дурацких луков, но причинить вред могли только таким же йоменам: рыцаря в броне им было стрелой не достать. Однако посреди Столетней войны был изобретен английский длинный лук, бьющий сильнее и дальше предыдущих – лук, стрелы которого могли пробивать доспехи. Вдруг отряд лучников, стоящий позади пехоты, получил возможность вывести из строя целый ряд рыцарей, прежде чем они поскачут в атаку.
С этого момента рыцари больше не определяли исход битвы, а значит, стали не нужны. Феодальные политические организации состояли из сетей личных связей. Теперь феодализм померк, на первое место вышли люди с деньгами, способные нанять и снарядить крупную безличную армию – сперва на войну, затем и на работу. С одной стороны, это превратило короля в по-настоящему мощную фигуру: именно он обладал полномочиями, более всего позволявшими организовывать финансирование масштабных военных кампаний. Но с другой стороны, организовывать фандрайзинг королям приходилось через свою знать. В Англии организация дворян, которых созывал король, чтобы ратифицировать очередную военную кампанию, называлась «парламентом». Зависимость английского монарха от парламента в вопросах введения налогов в конечном счете привела к развитию в Англии демократических институтов – однако пока до этого было еще далеко. К 1400 году даже увеличение роли короля оставалось еще потрясающей новостью.
До возникновения национальных государств самой мощной формой политической организации оставались слабо связанные собрания территорий с квазинезависимыми властями, воплощенными во многочисленных фигурах на многочисленных уровнях. Верховному лидеру приходилось действовать через множество посредников. Случись ему отдать приказ – каждая властная фигура, через которую приказ проходил, могла как угодно переделать его по своему вкусу, не говоря уж об искажениях при переводе на разные языки, о согласованиях с местными обычаями, да и о том, что на самых нижних, местных уровнях люди могли просто забыть (или отказаться) передать его дальше. Разъяренный рев величайшего из императоров, пока долетал до отдаленной деревушки на границе его владений, превращался в едва слышный шум. Но в национальном государстве, где все говорили более или менее на одном языке, правила сверху донизу устанавливала единая сеть чиновников, все думали и видели мир более или менее одинаково, политика короля без особых искажений достигала даже самых отдаленных уголков его королевства.
Я не говорю, что к 1350 или 1400 годам Англия и Франция уже были национальными государствами: но они, как и некоторые княжества северной Европы, двигались в этом направлении. Возникновение национального государства позволяло единому правительству вести политику, влияющую на все стороны жизни людей, живущих на его территории – людей, все еще мыслящих себя подданными, но потихоньку становящихся гражданами. Так что позже, когда Запад пришел на Восток, национальные государства врезались в рыхлые телеса империй, как нож врезается в масло.
Европейский поиск морского пути в Индию, прямое следствие Крестовых походов, начался именно во время, когда в Европе начали формироваться национальные государства; в это же время протестантская Реформация превратила индивидуального человека в важного субъекта, действующего на историческом поле, и в это же время синергия индивидуализма и возрождения интереса к классикам дала начало современной науке.
В 1488 году португальский исследователь Бартоломеу Диаш обогнул мыс Доброй Надежды, доказав наконец, что путь из Атлантики в Индийский океан морем возможен. По его следам двинулись другие мореплаватели. А в 1492 году Христофор Колумб пересек Атлантику и открыл два континента, доселе неизвестные европейцам. Теперь туда и оттуда тоже начали плавать корабли.
Поскольку экспедицию Колумба финансировала Испания, она и получила первой доступ к новооткрытым материкам. Эта удача на некоторое время сделала Испанию богатейшей страной Европы. Испания высосала из Америки столько золота и так безрассудно тратила его дома, что обрушила европейский золотой рынок. По иронии судьбы, этот крах уничтожил испанскую экономику, и Испания превратилась в одну из беднейших европейских стран.
Однако золото обеих Америк промыло и всю европейскую экономику. Произошло это как раз в то время, когда в Западной Европе укреплялись национальные государства, а национальные государства имеют такую внутреннюю связность, что склонны действовать «как люди». До возникновения национального государства какой-нибудь человек в Англии не мог надеяться, что «Англия» станет богаче, и испытывать личное удовлетворение или гордость, если это происходило. Он мог мечтать, чтобы богатство притекло на его территорию, желать богатства своему городу, своей семье, даже королю; но Англии? А что такое «Англия»? Теперь, однако, в тех местах, где люди воспринимали себя как «нацию», для них было легко и даже неизбежно думать в терминах политики, благотворной для нации в целом. Одним из видов такой политики стал меркантилизм.
Меркантилизм – на самом деле понятие довольно простое. Основан он на представлении, что экономика нации подобна экономике отдельного человека. Если человек много зарабатывает и мало тратит, он гарантированно становится богат. Для каждого отдельного человека наилучшая форма дохода – в золоте. Накопи много золота – и о будущем можешь не беспокоиться. Поэтому люди в Западной Европе легко поверили, что ключ к богатству их стран – накопить как можно больше золота и как можно меньше его тратить. И понимали, как это сделать: продавать побольше товаров друзьям и соседям за золото, а не покупать, по возможности, ничего.
Чтобы много продавать, надо много производить. Чтобы ничего не покупать, надо быть самодостаточными. Но как может государство только продавать, ничего не покупая? Откуда же брать сырье? Здесь меркантилизм – который переплетался с национализмом, который переплетался с протестантской Реформацией, которая переплеталась с индивидуалистической этикой, которая переплеталась с возрожденческим гуманизмом – пересекался с европейской тягой к морю и жаждой исследования мира, выросшей напрямую из Крестовых походов.
Все эти перекрестные, оплодотворяющие друг друга движения достигли своей вершины в Европе около 1600 года. В этот момент европейцы были непревзойденными моряками. Быстро организовывали компактные национальные государства. Переосмысляли мир в научном ключе. Карманы им жгло американское золото. Их экономику двигали вперед предприниматели-протокапиталисты, вооруженные индивидуалистической этикой.
Поистине невероятно, что все эти перемены остались практически не замечены мусульманским миром, где в этот самый момент взошли на свои вершины цивилизация Моголов в Индии, культура Сефевидов в Персии, а Османская империя только что прошла пик своего могущества в Малой Азии, Месопотамии, Леванте, Хиджазе, Египте и Северной Африке.
А потом эти два мира встретились.
12. Запад идет на Восток
Между 1500 и 1800 годами западные европейцы очень много плавали по свету и колонизовали практически всё. Некоторые земли они просто захватывали и заменяли собой их природных обитателей: такую судьбу претерпели Северная Америка и Австралия, ставшие заокеанскими продолжениями Европы.
В других регионах они оставляли их изначальных жителей на своем месте, однако сами становились над ними правящей элитой и захватывали контроль над всеми ресурсами. Часть изначального населения становилась их слугами или рабами, прочие выживали в стесненных обстоятельствах, как могли. Такова была судьба жителей большей части Южной Америки и Африки южнее Сахары.
Но в некоторых местах – прежде всего, в Китае и на исконных исламских землях – европейцы сталкивались с хорошо организованными, богатыми, технически продвинутыми обществами, на вид вполне способными дать им отпор, так что взаимодействие с ними строилось по более тонким правилам. Взаимодействие европейцев с исламским миром получилось сложным и драматичным, во-первых, потому, что западных европейцев с мусульманами уже связывала довольно запутанная история, и во-вторых, потому, что они начали просачиваться в исламский мир именно тогда, когда три мусульманские империи находились на пике своей славы и могущества.
Одно необходимо сказать четко и ясно: проникновение европейцев в мусульманский мир никогда не доходило до степени «столкновения цивилизаций» (если использовать термин, придуманный в 1990-х годах). В этот период колонизации «европейская цивилизация» никогда не воевала с «исламской»: именно в этом ключ к пониманию всего, что случилось дальше. В сущности, после 1500 года западные европейцы являлись в восточный исламский мир почти исключительно как купцы. Что может быть менее угрожающим? Торговля – то, чем занимаются люди вместо войны. Торговля – это же практически синоним мира!
Западный империализм: освоение заморских колоний
Европейцы приезжали с сугубо мирными намерениями, и было их немного. Первая европейская экспедиция, достигшая Индии морским путем, состояла из четырех кораблей и команды общей численностью в сто семьдесят один человек: возглавлял ее португальский аристократ Васко да Гама. В 1498 году они прибыли в Каликут, город на западном побережье Индии, и попросили у местного индусского правителя разрешения открыть здесь, на берегу, торговую точку: кое-что покупать, быть может, кое-что продавать. Правитель ответил: пожалуйста! Почему бы и нет? Если эти чужестранцы хотят покупать ткани, хлопок-сырец, сахар или что-нибудь еще, с какой стати им отказывать? Его подданным это пойдет только на пользу. Им же нужно зарабатывать деньги – а как зарабатывать, если отказываешься продавать свой товар?
Чуть позже европейцы столкнулись с вспышкой враждебности местных мусульман; однако здесь, далеко на юге, мусульмане сами были пришельцами, так что португальцы при поддержке местных индусов выстроили городок и крепость в месте, называемом Гоа. Ничего особенного на продажу у них не было, зато были деньги и готовность покупать. Шли годы – в Гоа приезжало всё больше европейцев, и, по мере того как Европу затапливало американское золото, они готовы были тратить всё больше денег. Так Гоа стал постоянным островком Португалии в Индии.
Затем стали приезжать купцы и из других частей Западной Европы. Французы открыли свою «торговую точку» в Пондишери, англичане в Мадрасе[59]. Проплывая мимо, с интересом поглядывали на Индию и голландцы. Эти европейские общины начали бороться друг с другом, отстаивая свои коммерческие интересы – но индийцы почти не обращали на это внимания. Какая им разница, кто победит? К северу отсюда Бабур и его потомки строили великую империю: вот это была важная новость, по-настоящему увлекательная история! Куда важнее, чем какие-то купцы из неведомых стран, построившие на побережье несколько крепостей. Так прошел шестнадцатый век: в этом столетии европейцы не оказали на исламский мир почти никакого влияния.
Однако не все европейцы приходили в мусульманский мир торговать. Некоторые являлись как советники или технические консультанты. В 1598 году двое братьев-англичан, Роберт и Энтони Шерли, отправились в Персию, переживавшую в то время новый «золотой век» при правлении самого блистательного из Сефевидов, шаха Аббаса. Англичане сказали, что пришли с миром и с интересным предложением для персидского царя. Они хотят продать ему пушки и пищали и обещают техническое обслуживание своих продуктов: сюда приедут их люди, научат людей шаха пользоваться новым оружием, обучат соответствующей военной стратегии, а также покажут, как ремонтировать такое оружие, и так далее.
Шаху Аббасу это пришлось по душе. В военных технологиях сефевидская Персия отставала от соседей. Кызылбаши не любили пищалей – предпочитали сражаться мечами, копьями и стрелами; этот их недостаток стоил Сефевидам победы в Чалдыранской битве, а теперь ненавистные османы пытались остановить ввоз в Персию оружия. Получать оружие и консультантов с далекого, ничем не примечательного островка к западу от Европы – это было отличное решение проблемы! Англичане, похоже, свое дело знают; и какой вред могут нанести они здесь – всего несколько человек, вдали от своей родины? С этого и началась традиция ставить на руководящие посты в персидской армии европейских советников.
Впрочем, верно и то, что не все встречи мусульман с жителями Запада проходили мирно. Турки-османы столетиями воевали с европейскими христианами: западная граница Османской империи обозначала барьер между двумя мирами, и вокруг него постоянно шла борьба. Однако между битвами – и порой даже когда в одних местах кипели битвы – во многих других спокойно шла торговля. Никакой тотальной войны, типа Второй мировой, и в помине не было. Все битвы оставались географически ограничены. В тот самый момент, когда в одном месте сходились две армии, всего в нескольких милях оттуда могла идти обычная повседневная жизнь. Несомненно, трения имели и идеологическую сторону, оставшуюся от Крестовых походов – христианство против ислама – однако в практическом смысле все эти битвы представляли собой всплески насилия, связанные с борьбой монархов за территории. В конце концов, на территории Османской империи жило множество христиан и иудеев, и некоторые из них служили в османской армии, участвовали в битвах на ее стороне, не из патриотической приверженности Дому Османа, а просто потому, что этим зарабатывали на жизнь. Такого рода война, несомненно, позволяла мирным торговцам путешествовать с одной стороны на другую, покупать и продавать.
К XVII веку не только венецианцы, но и французы, англичане, немцы, голландцы и другие европейские купцы активно путешествовали по мусульманскому миру, вооруженные не золотом, а огнестрельным оружием. Эти деловые люди вносили свой вклад в процесс, медленно, но неотвратимо превративший могучую Османскую империю в гниющее заживо чудище, которое европейцы именовали «больным человеком Европы», или иногда – мягче, но, пожалуй, в чем-то и еще более свысока – «восточным вопросом»[60]. Однако процесс этот шел так медленно, так незаметно и был так сложен, что даже человеку, который попытается проследить эту историю день за днем, трудно будет найти связь между наплывом европейцев и деградацией.
Первое, на что стоит обратить внимание, говоря об этом процессе – на то, чего
Историки отмечают два ключевых военных поражения, ознаменовавших начало конца Османской империи, хотя для самих современников – подданных Османской династии оба прошли более или менее незамеченными. Одно из них – битва при Лепанто, произошедшая в 1571 году. В этом морском сражении венецианцы и их союзники уничтожили практически весь османский средиземноморский флот. В Европе эта победа стала величайшим торжеством – знаком того, что и с «язычниками»-турками все-таки можно разделаться!
Однако в Стамбуле великий визирь сравнил потерю флота с бритьем бороды: мол, чем чаще бреют, тем гуще растет. И действительно, всего через год османы заменили этот флот новым, более многочисленным и современным: среди прочего, было в нем восемь крупнейших кораблей из числа когда-либо бороздивших Средиземноморье. Всего через полгода после этого османы отвоевали восток Средиземноморья, захватили Кипр и начали тревожить Сицилию. Неудивительно, что османские авторы-современники событий вовсе не считали битву при Лепанто поворотным пунктом. По меньшей мере, еще столетие должно было пройти, прежде чем превосходство европейцев на море стало вполне очевидным, и значение этого превосходства – неопровержимым.
Второе ключевое военное событие произошло немного раньше, но последствия его обнаружились гораздо позже. «Открывающей скобкой» стала неудача Сулеймана Великолепного с захватом Вены. Османские силы никогда не переставали рваться на запад, и в 1529 году они встали у ворот Вены, однако султан не рассчитал время и начал осаду этого знаменитого австрийского города слишком поздно. Приближалась зима, и он решил пока оставить Вену в покое и завоевать ее в следующий раз, когда здесь окажется. Но следующий раз так и не наступил: Сулеймана что-то отвлекло. Империя, в конце концов, была так велика, границы ее так протяженны, что где-то на границах всегда что-то происходило. Султан так и не вернулся к стенам Вены, однако современники не видели в этом признака слабости. Пункт «завоевать Вену» оставался в его списке задач: если он так ее и не завоевал, то лишь потому, что других дел хватало. Сулейман сражался и побеждал во множестве других битв, и царствование его было столь блистательно, что лишь полный идиот в то время решился бы сказать: османам, мол, грозит упадок оттого, что они не завоевали Вену! Это ведь было даже не военное поражение – просто отсутствие еще одной сокрушительной победы.
Однако позднейшие историки, оглядываясь назад, ясно видят, что невзятая Вена стала водоразделом. В этот момент империя достигла несравненной прежде величины, после этого – расширяться перестала. В то время это было совсем неочевидно: империя постоянно где-то воевала, с кем-то сражалась, и с полей сражений часто приходили хорошие новости. Быть может, иногда османы проигрывали битвы – но ведь часто и выигрывали! Возможно, проигрыши случались чаще? Или побеждали они в малозначительных стычках, а в серьезных боях всё чаще терпели поражения? Вот серьезные вопросы: и ответ на оба был утвердительным, однако там, плывя в историческом потоке, было очень сложно это заметить. Как оценить значение битвы? Да, некоторые уже тогда готовились к худшему: но мало ли на свете пессимистов, впадающих в панику по любому поводу? Во всяком случае, к 1600 году территория империи точно не уменьшалась.
Но, к несчастью, просто не уменьшаться для Османской империи было мало. Суть в том, что постоянное расширение территорий было для этой страны необходимым условием существования. Для того, чтобы работали все ее сложные внутренние механизмы, ей требовались постоянные и в целом успешные войны на границах.
Во-первых, экспансия была источником военной добычи, играющей немалую роль в экономике империи.
Во-вторых, война служила предохранительным клапаном, позволяющим выпустить внутреннее давление. Например, крестьяне, по той или иной причине лишившиеся земли, не бродили по округе, голодные и недовольные, не превращались в разбойников или бунтовщиков. Они всегда могли завербоваться в армию, отправиться на войну, захватить какую-нибудь добычу и, вернувшись домой, открыть свое дело.
Но стоило экспансии остановиться – внутренние проблемы больше не находили себе безопасного выхода и начали давить на общество. Теперь те, кто по любым причинам не мог больше кормиться с земли, переселялись в города. Даже если они владели каким-нибудь ремеслом, прокормиться им было очень сложно. Все производство контролировали гильдии, а они просто не в силах были переварить столько новых членов. Немало переселенцев оставались безработными и обозленными на весь свет. Было и множество иных последствий: каждое само по себе невелико, но вместе…
В-третьих, классический институт девширме держался на постоянном завоевании новых территорий, с которых османы вывозили «рабов» и выращивали из них имперскую элиту. Изначально янычары жили и работали с одним важным ограничением: им запрещалось жениться и производить на свет наследников – правило, обеспечивающее постоянный приток в администрацию свежей крови. Но, как только остановилась экспансия, начала загнивать и девширме. Постепенно янычары начали жениться. А потом – и делать то, что обычно делают люди для своих детей: использовать всю свою власть и влияние, чтобы дать детям наилучшее образование и обеспечить их теплыми местами. Это совершенно естественно, однако означало это, что янычары «окостенели», превратились в постоянную, наследственную элиту, и это снизило возможности империи – ведь это означало, что имперский пул специалистов и экспертов состоит теперь не только из талантливых людей, еще в детстве демонстрировавших одаренность и подававших большие надежды: немало среди них и тупоумных отпрысков богатых и важных родителей.
Разумеется, никто не связывал эти проявления застоя с тем, что несколько десятков лет назад Сулейману не удалось завоевать Вену. С чего бы? Эти последствия были столь отдалены, столь не напрямую связаны со своими причинами, что для общества в целом выглядели своего рода необъяснимыми социальными заболеваниями, из тех, при виде которых консерваторы начинают сетовать на упадок нравов и призывать вернуть ценности добрых старых времен, вроде дисциплины или уважения к старшим.
Окончание истории с Веной произошло намного позже. В 1683 году османы снова попытались взять Вену – и снова, как и сто пятьдесят четыре года назад, не смогли, на сей раз потому, что на пути у них встала коалиция европейских сил. Говоря формально, эта вторая битва за Вену тоже не привела к поражению – но не привела и к победе; и на этот раз османская элита ощутила болезненный щелчок по носу и поняла, что что-то пошло не так.
Вывод, сделанный османами, был: нужно всеми силами наращивать военную мощь! Слишком легко они пришли к заключению, что могущество и жизнеспособность их империи покоится на солдатах и их штыках. Против безликих сил, понемногу разъедающих империю, они решили выставить армейский строй. Однако, вкачивая ресурсы в армию, элита лишь еще сильнее истощала и без того перегруженную экономику.
Перегружена она была отчасти потому, что европейские коммерсанты, внедрившись в экономическую систему империи, нарушили сложную систему сдержек и противовесов. Забудьте о битве при Лепанто. Забудьте о неудавшейся осаде Вены. В конечном счете Османскую империю одолели не воины, а купцы.
Попробую объяснить, как это произошло, на нескольких примерах. В Османской империи гильдии (переплетенные с суфийскими орденами) контролировали все производство и защищали своих членов, исключая конкуренцию. Например, одна гильдия полностью брала в свои руки производство мыла, у другой была монополия на изготовление обуви… Гильдии не могли использовать свое монопольное положение для взвинчивания цен – на это накладывало жесткие ограничения государство. Оно представляло интересы общества, а гильдии – интересы своих членов: все было уравновешено, все работало.
Но вот в этой системе появились чужаки. Они не соперничали с гильдиями в торговле мылом или обувью – этого им не разрешило бы государство. Нет, они искали, что купить – в основном сырье: шерсть, мясо, кожу, дерево, масло, металлы и так далее – всё, что попадалось им на глаза. Поставщики охотно все это продавали, и даже государство смотрело на эти сделки благосклонно: благодаря им у империи прибавлялось золота, а что плохого в прибыли? К несчастью, европейцы охотились за тем же сырьем, что требовалось для производства своих товаров и местным ремесленникам. При этом они легко перекупали все, что хотели: ведь у европейцев в кошельках было золото обеих Америк, а у местных гильдий – лишь их собственная прибыль, да еще и ограниченная государственным контролем цен. И наращивать объем производства и торговли они не могли, поскольку не имели для этого достаточно сырья. Иностранцы высасывали сырье с османских территорий и переправляли в Европу, и ремесленники в османском мире начинали чувствовать себя ущемленными: отечественное производство терпело убытки.
Османские чиновники видели эту проблему и пытались ее решить, запрещая экспорт стратегических видов сырья, необходимых для отечественного производства. Однако законы такого рода лишь открывают возможности для контрабанды: когда экспорт шерсти становится преступлением, преступники переключаются на экспорт шерсти. Расцвела экономика черного рынка, возник целый класс незаконных предпринимателей, быстро на этом разбогатевших: они делали деньги, нарушая закон, и, естественно, подкупали чиновников, чтобы те смотрели в другую сторону. Так открылись возможности еще и для коррупции, и появился еще один класс «новых турок»: разжиревшие на взятках бюрократы.
У множества людей появился нелегальный заработок, не связанный с увеличением производительности труда. Эти деньги – дешевое американское золото – вкачивали в экономику Османской империи европейцы. Но на что могли потратить золото быстро разбогатевшие османские подданные? Вкладывать в производство – немыслимо, это привлекло бы к ним нежелательное внимание государства. Поэтому они поступали так же, как и наркоторговцы в современной Америке: без счета тратили деньги на самую экстравагантную роскошь. В османском мире это означало: покупать потребительские товары с Запада и платить за них, не отчисляя налоги в казну. Как видим, процессы, подрывающие османскую экономику, в конечном счете вели к расширению европейского рынка и к тому, что европейское золото возвращалось в Европу.
Приток в османскую экономику золота извне одновременно с падением производства породил инфляцию: так всегда случается, когда денег становится больше, чем товаров. То же самое я наблюдал в некоторых округах северной Калифорнии, где кому-то из местных жителей удавалось сказочно разбогатеть на выращивании марихуаны. В местах, где, как казалось, экономики не было вовсе, люди вдруг начинали разъезжать на БМВ, обычные дома продавались за миллион долларов, и в конце концов дорожал даже хлеб в сельских магазинчиках.
По кому бьет инфляция? Прежде всего по людям с фиксированными доходами. В наши дни мы склонны уравнивать «фиксированный доход» с «небольшим»: при этих словах мы думаем прежде всего о пенсионерах или людях, живущих на пособия. Но в османском обществе системы пособий не было. О старых и больных заботились их семьи или общины. Нет: в османском обществе «фиксированным доходом» обладали высокопоставленные чиновники на зарплате, и прежде всего придворные – раздутый и непроизводительный высший класс. Этим «живущим на одну зарплату» мог позавидовать сам Крёз; однако и богатейшие из богатых начинали нервничать, замечая, что их покупательная способность снижается. Всем памятны истории о том, как в 1929 году, когда рухнула фондовая биржа США, некоторые банкиры прыгали из окон небоскребов – прыгали, хотя еще оставались миллионерами. Вопрос был не в том, сколько у них есть, а в том, насколько меньше это стало стоить. Так же и в османском обществе инфляция намекала придворным, живущим на фиксированное жалование, что теперь им придется затянуть пояса – и им это совсем не нравилось. Они начали пополнять свои доходы, используя единственный инструмент, какой был им доступен.
Что контролировали придворные (и чиновники)? Доступ к административным и юридическим государственным должностям. Когда единственная задача должностного лица состоит в том, чтобы обеспечивать куда-то доступ, разумеется, и единственная власть его – в том, чтобы этого доступа не дать. Так придворные и бюрократы в Османской империи начали не облегчать, а затруднять частным лицам любые контакты с государством – а за то, чтобы убрать препоны с их пути, требовали взяток. Османская империя превратилась в бюрократический кошмар. Теперь, чтобы чего-то добиться от государства, следовало дать взятку человеку, который знает человека, который знает человека, который может подкупить человека, который может подкупить еще одного человека, который тоже кого-то знает…
Пытаясь справиться с этим коррупционным «одержанием», государство начало повышать жалованье чиновникам и придворным, чтобы они не чувствовали потребности брать взятки. Но дополнительных ресурсов, связанных с реальным повышением производительности, у государства не было – особенно с тех пор, как империя перестала расширяться и, соответственно, остановился приток военной добычи. Поэтому, чтобы поднять зарплаты, пенсии и жалованье военным, империи приходилось попросту печатать деньги.
А печатание денег подстегивает инфляцию – и мы возвращаемся к тому, с чего начали! Все, что делало османское правительство, чтобы задушить коррупцию и сделать управление более эффективным, не решало, а лишь усугубляло проблему. В конце концов правительственные чиновники признали свое бессилие и стали искать консультантов, которые подсказали бы им, что делать и как навести порядок в стране. И эти «эффективные менеджеры» и технические специалисты, разумеется, приходили в Турцию… всё из той же Западной Европы!
Быть может, с тем печальным состоянием, в которое стремительно погружалась Османская империя, смог бы что-нибудь сделать гениальный управленец; однако сам успех империи, сама мощь правящей семьи уже трансформировала имперскую культуру и повседневную жизнь царской семьи таким образом, что появление новых Мехметов-Завоевателей или Сулейманов Великолепных сделалось практически невозможным. Прежде всего, безмерно вырос двор: он становился всё больше, тяжелее, непродуктивнее, всё более превращался в какую-то гигантскую опухоль, которую всему обществу приходилось тащить на спине.
Архетипическим символом этой опухоли стал, пожалуй, так называемый Великий Сераль – гарем султана в Стамбуле. Гаремы в мусульманском обществе бывали и у представителей тех династий, что были до Османов, однако в османском обществе этот мрачный институт вырос до невиданных ранее размеров, сравнимых, пожалуй, лишь с гаремами китайской династии Мин.
В лабиринтах Великого Сераля жили тысячи женщин из всех покоренных народов. Хоть все здесь утопало в богатстве и роскоши, большинство женщин обитали в крохотных комнатушках, запрятанных в лабиринте. Обитательниц гарема в изобилии снабжали косметикой и всеми возможными средствами для поддержания красоты; и ничем иным, кроме самоукрашения, они не занимались. Тысячи женщин без всякого дела, без возможности чему-то учиться, что-то производить, заниматься хоть чем-то полезным, увядали, словно птицы в золотых клетках, в бессмысленной тоскливой жизни.
Традиция изоляции женщин в исламском мире насчитывала уже сотни лет, однако даже сейчас распространялась не на все общество, а лишь на высшие классы. В сельской местности путник, разумеется, мог увидеть женщин, работающих в поле или едущих куда-нибудь на осликах. В городах женщины ходили по лавкам и базарам, покупали для себя все необходимое, продавали плоды своего труда. В среднем классе встречались женщины, которые владели какой-либо собственностью, вели дела, нанимали работников. Однако видимость этих женщин в обществе указывала на скромный статус их мужчин.
Привилегированные мужчины демонстрировали свой высокий статус, запирая жен, сестер и дочерей в дальних комнатах, скрытых от посторонних глаз. Этот обычай, как мне кажется, был связан с ощущением, что честь мужчины – иначе говоря, возможность для него ходить среди других мужчин с гордо поднятой головой – зависит от его способности держать любую связанную с ним женщину вдали от чужих сексуальных фантазий. В конечном счете, именно к этому сводилась изоляция женщин – и даже мужчины из низшей страты общества, испытывая такое социальное давление, старались пореже выпускать жен из дома, чтобы не выглядеть жалко в глазах других мужчин.
В гареме султана этот «невроз» вырос до неправдоподобных размеров. В повседневной речи, особенно у западных ориенталистов, слово «гарем» имеет эротические коннотации, как будто жизнь в гареме предполагала чувственные наслаждения с утра до ночи; но, если вдуматься, как такое могло быть? Султан – это один-единственный человек; а кроме султана, женщин в имперском гареме не видел ни один мужчина (если не считать стражников – но все они были евнухами). А султан – вы, может быть, удивитесь – не тратил досуг на то, чтобы бродить по своему гарему и заигрывать со всеми женщинами подряд. На одном из евнухов лежала обязанность каждый вечер выбирать женщину, с которой возляжет султан сегодня ночью; и избранную проводили в покои султана тайно, под покровом темноты, закутанную так, чтобы никто не смог ее узнать. Как ни странно европейцу это слышать, личная жизнь султана была окружена завесой секретности и сексуального подавления[61].
Более свободно передвигаться между гаремом и внешним миром могли евнухи – поэтому они зачастую служили женщинам глазами, ушами и руками, средствами познания мира и воздействия на него. Дети султана, в том числе и сыновья, до двенадцати лет росли в гареме: вплоть до подросткового возраста они не общались с обычными людьми и не знали трудностей повседневной жизни. В результате очередной принц, восходящий на трон, как правило, оказывался социальным инвалидом, хорошо умеющим разве что ориентироваться в лабиринте гаремных интриг.
А интриги были весьма интенсивные и с высокими ставками: ибо даже если султан объявлял своим наследником одного из принцев, матери множества его братьев не теряли надежды, что на престол каким-нибудь чудом взойдет их сын (а значит, и мать его сделается в империи значительной фигурой). Так что женщины и их потомство хитрили, ловчили, строили заговоры, устраивали покушения (и иногда успешные) на потенциальных соперников – и всё это вплоть до смерти царствующего султана, когда борьба за власть переходила из скрытой фазы в открытую. Принц, которому удавалось взойти на трон, одерживал победу не только для себя, но и для целой фракции стоящих за ним женщин и евнухов. Османские принцы, росшие в такой обстановке, знали: у каждого из них есть небольшой шанс стать повелителем вселенной – и гораздо больше шансов погибнуть, не достигнув зрелости.
Закономерным плодом такой системы стала долгая череда слабых, умственно неполноценных, эгоцентричных султанов. Но само это не оказывало влияния на загнивание и падение Османской империи: дело в том, что к тому времени, как эта система начала явно разлагаться, султан уже не правил. Реальная власть начала ускользать из рук султанов вскоре после смерти Сулеймана Великолепного. Главным человеком в османской системе стал великий визирь.
Однако безмерно разросшийся двор и огромный гарем лежали на Османской империи тяжким бременем: слишком уж дорого они стоили и слишком мало производили – в сущности, не производили ничего, даже решений. Визирю и прочим чиновникам приходилось править страной, таская на себе эту огромную злокачественную опухоль, отчего все их действия становились медленными и неуклюжими.
Персия в 1600–1800 годах также переживала упадок. Европейцы были тут как тут и старались использовать беду Персии в своих целях; однако эту страну разрывали на части внутренние противоречия. Прежде всего, здесь началось обычное загнивание правящей династии. На престол всходили принцы, выросшие в чрезмерной роскоши, а потому слабохарактерные и ленивые. Всякий раз, когда кто-то из этих изнеженных правителей умирал, между пережившими его родственниками начиналась кровавая борьба за власть. Победителю доставалась страна, истощенная войной – а сам он обыкновенно бывал слишком ленив и некомпетентен, чтобы серьезно работать над возмещением ущерба. Так золотой век постепенно сменился серебряным, серебряный бронзовым, а бронзовый – земляным.
Придя к власти, Сефевиды создали отличительную персидскую версию ислама, сделав шиизм государственной религией. Поначалу это было полезно для государства, ибо дало персам чувство национального единства, важное для такой крупной территории. Но сунниты в границах Персии теперь чувствовали себя чужаками – и, по мере того, как государство слабело, эти сунниты начали бунтовать и пытаться отделиться.
У шиизма как государственной религии была и еще одна негативная сторона. Она дала шиитским ученым, особенно
Они выбрали второе; однако царям, которым недостает легитимности, нужен какой-то иной источник власти – и на что могли опереться Сефевиды? Только на армию: а персидскую армию к этому времени и вооружали, и обучали, и тренировали европейские военные эксперты. Короче говоря, кончилось дело тем, что сефевидские цари при помощи христиан-европейцев стали подавлять мусульманских религиозных ученых, пользующихся широкой поддержкой народных масс: верный путь в пропасть!
На исходе XVIII столетия династические битвы за престол сделались еще свирепее прежнего. Соперничающие фракции, желая одолеть врагов, начали приглашать все больше европейских консультантов и закупать все больше европейского оружия. Настало время, когда окончательная победа в такой борьбе стала невозможна. Соперники захватывали себе территории и держались за них. Персия начала распадаться на части; воспользовавшись случаем, отделились суннитские провинции, а суннитские соседи персов – узбеки и афганцы – ворвались на персидскую территорию и принялись грабить и громить.
Когда рассеялся дым, Сефевидов уже не было. На их месте восседала новая царствующая семья. Эта так называемая Каджарская династия номинально правила всё уменьшающимся Ираном в течение следующего сто тридцать одного года. (Для европейцев эта страна по-прежнему оставалась «Персией», но местные жители в целом называли ее «Ираном», хотя название менялось постепенно; оба названия восходят к глубокой древности.) При шахах (царях) Каджарской династии тревожные тенденции, характерные для конца правления Се февидов, сделались самым обычным, приемлемым для всех ходом вещей. Национальную армию возглавляли европейские офицеры и советники. Улемы постоянно враждовали с престолом. Не принимая иностранного влияния при дворе, они объявляли себя защитниками традиционной исламской культуры, приверженность к которой по-прежнему сохранялась в средних и низших классах. Цари, как правило, были ленивы, жадны до удовольствий, близоруки и слабы. Они превратились в марионеток, управляемых из Европы.
Европейцы никогда не вторгались в Персию, не вели с ней войн. Просто приезжали, чтобы что-то продать, что-то купить, поработать, «помочь». Но, когда страна начала разваливаться – они были здесь. И, подобно вирусам, которые в здоровом теле никак себя не проявляют, но, стоит ослабеть иммунитету, вызывают болезнь, европейцы начали паразитировать на рыхлой, разлагающейся ткани общества, проникали в открывающиеся щели, расширяли их, забирали всё больше и больше власти, разумеется, к собственной выгоде.
Сами европейцы едва ли замечали, что овладевают Персией – отчасти потому, что не мыслили в категориях «мы и они». Они приезжали сюда из самых разных европейских стран, и персы были для них не врагами, а частью пейзажа. Врагами для каждой группы европейцев были другие группы европейцев. Британцы, французы, русские, голландцы и прочие заполняли вакуум власти не столько для того, чтобы захватить Персию, сколько чтобы не дать это сделать другим. В конце концов эта борьба свелась к соперничеству двух держав, России и Великобритании; и, чтобы лучше понять это соперничество, необходимо обратиться к судьбоносным событиям, произошедшим дальше на востоке, в третьей великой исламской империи – стране Моголов.
В Могольской империи основная трещина пролегала между индусами и мусульманами. Акбар Великий выработал своего рода принципы мирного сосуществования; однако его правнук Аурангзеб отменил все нововведения прадеда, начал жестко насаждать ислам, восстановил дискриминацию индусов, принялся душить небольшие религиозные группы, в частности сикхов, и в целом заменил толерантность репрессиями. Тем не менее, как бы ни относиться к его узколобому фанатизму, Аурангзеб был человеком титанических государственных талантов: он сумел не только сохранить, но и расширить империю. Однако именно он посеял семена раздора и вражды, которым суждено было возрасти и погубить империю, едва на трон взошел не столь даровитый правитель.
Этим не столь даровитым правителем оказался непосредственный преемник Аурангзеба. Следующий был еще хуже этого, а третий хуже второго – и так далее. За первые двести лет Могольской империи в ней сменилось всего шесть императоров; за следующие пятьдесят – целых восемь. Из первых шести пятеро были историческими гигантами; из последних восьми все оказались карликами.
За пятьдесят лет правления карликов на юге набрали силу индусские правители государства маратхов. Сикхи превратились в значимую военную силу.
Во время этого раскола португальцы, голландцы, французы и англичане держались на границах страны – торговали с Индией из своих фортов на побережье. Поначалу в этой торговле доминировали португальцы. Потом их обошли голландцы: они принялись строить форты и торговые точки и в Персии, и в Юго-Восточной Азии. Португальцев они превосходили и в морском деле, и в военной технике. Затем пришли французы и охватили крупный кус себе; а за ними появились и англичане. В 1639 году они построили форт в Мадрасе, чуть позже, когда их король женился на португальской принцессе, приобрели Бомбей (нынешний Мумбаи; он отошел ей в приданое), и наконец основали на берегу Бенгальского залива колонию, впоследствии ставшую Калькуттой.
Европейцы, явившиеся в это время в Восточную Азию, представляли собой нечто новое, невиданное прежде в мировой истории. Это были не полководцы и не солдаты; они являлись не как посланники королей, не представляли свои правительства. Они были наемными служащими частных компаний – но компаний нового типа: содружеств держателей акций или, как мы бы сказали сейчас, корпораций.
Первая такая компания была основана в 1553 году, когда сорок английских купцов внесли по двадцать пять фунтов каждый, чтобы профинансировать поиск морского пути в Индию. Экспедиция, которую они спонсировали, вместо Индии обнаружила Москву (не спрашивайте!), однако вернулась с серьезной прибылью, и, когда новость об этом распространилась, получить долю в «Московской компании» захотели и многие другие. Те, кто оплачивал взносы, получали взамен листы бумаги, где подтверждалось их право на пропорциональную их взносу долю прибыли в любых будущих доходах компании; эти документы можно было дарить, передавать в наследство или продавать спекулянтам (так возник прообраз будущего рынка акций).
Около 1600 года в Европе уже существовали три гигантские национальные корпорации: английская, голландская и французская «Ост-Индские компании». Каждая была корпорацией с ограниченной ответственностью и частными акционерами. Каждая основана с единственной целью: торговать в Восточной Азии, извлекать прибыль и распределять ее среди акционеров. Каждая имела хартию от своего правительства, и во всех трех случаях правительство предоставляло компании монопольное право вести торговые дела с исламским Востоком. Европейцы, искавшие выгоды в Персии, Индии или Юго-Восточной Азии, представляли именно эти корпорации.
На протяжении двух столетий в Индии эти европейские корпорации изменили структуру индийской экономики в сторону, весьма напоминающую то, что произошло в Османской империи. В Бенгалии, откуда англичане вытеснили всех прочих европейцев, Ост-Индская компания практически уничтожила местное ремесленное производство, и сама едва ли это заметила. Англичане просто покупали очень много сырья и очень хорошо за него платили. Продавать сырье англичанам оказалось выгоднее, чем оставлять себе и производить из него собственные товары. Местная экономика расцвела, но коренные бенгальцы всё более зависели от англичан и наконец оказались у них фактически в рабстве.
Впервые явившись в Индию, корпорации соперничали друг с другом за благосклонность императора Моголов; однако империя скоро начала распадаться, и благоволение центрального правительства значило всё меньше и меньше. Европейцы начали понимать, что выгоднее связывать себя с поднимающими голову местными правителями. Однако тут нужно было действовать с умом – выбирать будущих победителей, а не неудачников. Неверная оценка местной внутренней политики могла стоить компании больших денег. Велико оказалось искушение активно вмешаться в местные дела и, вместо догадок, попросту поддерживать всех, кого считаешь нужным. Для этой цели компании привлекали на помощь своим союзникам частные армии. Как и в Персии, врагами для каждой группы европейцев здесь были не местные жители, а другие европейцы. Поддерживая своих индийских союзников, европейские компании фактически вели «делегированные» войны друг с другом. Португальцы были выбиты первыми, за ними последовали голландцы (но только в Индии – в Индокитае они остались), и борьба за Индию в конце концов свелась к соперничеству англичан и французов.
Так вышло, что те же англичане и французы на другом конце света вышли в финал схватки за Северную Америку. И там распря между несколькими десятками европейцев запустила цепь событий, которые привели к превращению всей Индии в британскую колонию. Началось всё весной 1754 года, когда майор британской армии по имени Джордж Вашингтон, возглавляя исследовательскую экспедицию, двигавшуюся вверх по реке Огайо, наткнулся на отряд французских разведчиков. Случилась перестрелка, погибли один виргинец и десять французов; с этого начался глобальный конфликт между Великобританией и Францией, в который вскоре вступили и другие европейские страны. В Северной Америке этот конфликт называли Французской (или Индейской) войной, в Европе – Семилетней войной, в Индии – Третьей Карнатикской войной[62].
Как следует из этого названия, соперники-европейцы, стремясь посадить на местные престолы своих ставленников, уже дважды вели в Индии «делегированные» войны в области Карнатик, к северу от современного Мадраса. В каждом случае бои вели английская и французская Ост-Индские компании. В 1756 году наваб Бенгалии Сирадж аль-Даула захватил британский форт в Калькутте. Жаркой июньской ночью некто (не наваб – тот ничего об этом не знал) запер шестьдесят четыре британских гражданина в душном подвале без доступа воздуха. Предполагалось, что этот «некто» в течение вечера выяснит их личности и отпустит по домам, однако кто-то что-то перепутал, и узники остались в подземной темнице на всю ночь. К утру сорок три из них были мертвы.
Известие об этом быстро достигло Англии. Газеты словно с ума сошли. Подземную темницу наваба окрестили «черной дырой Калькутты». С каждым пересказом площадь камеры становилась всё меньше, а число узников всё больше: под конец их насчитывали уже сто сорок шесть, а погибших – сто двадцать три. Эта история взбеленила британское общество. В Индии Роберт Клайв, еще недавно простой клерк Ост-Индской компании, а ныне капитан ее частной армии, двинулся на Калькутту, чтобы свершить возмездие. Он сместил наваба и посадил на трон его дядю. (Так называемая «битва при Плесси», приведшая к такому результату, состояла в том, что Клайв подкупил телохранителей наваба, убедил их отправиться домой, а затем схватить и казнить своего господина.)
Но и теперь британцы еще не называли себя правителями даже одной индийской провинции. Официально Бенгалия оставалась владением Моголов, и ее правительство – бенгальским. Клайв просто назначил себя наемным служащим правительства провинции и положил себе зарплату тридцать тысяч фунтов в год. Представители Ост-Индской компании именовали себя «советниками» бенгальского правительства – не более! Затем, удобства ради, компания решила пойти дальше – начать собирать для Могольского правительства налоги. А потом – тоже исключительно ради удобства – самостоятельно эти собранные средства распределять: какой смысл отсылать их в столицу, чтобы тут же получать обратно? Да, и о безопасности, законе и порядке пусть заботится частная армия компании, у нее это выйдет намного эффективнее. И сейчас компания всё еще настаивала, что не правит Бенгалией – просто оказывает ей платные услуги.
Первые несколько лет британского правления для бенгальцев оказались тяжелы. Повседневные административные вопросы компания оставила в руках местных чиновников и сосредоточилась лишь на делах, связанных с ее бизнесом. На практике это означало, что за решение всех проблем отвечало «правительство» (никакой реальной власти не имеющее), а компания (которой принадлежала реальная власть) снимала пенки, но отказывалась брать на себя ответственность за благосостояние народа; в конечном счете, не она же здесь правит! Алчные представители компании выдаивали Бенгалию досуха, но тех, кто жаловался, отправляли к «правительству». Беззастенчивый грабеж провинции привел к голоду, в котором за два года погибло около трети местного населения – по приблизительным оценкам, около десяти миллионов[63]. Однако голод повредил и интересам компании: так паразиты страдают от тяжелой болезни своего носителя.
В этот момент решило вмешаться британское правительство. Парламент назначил в Индию генерал-губернатора, взял Ост-Индскую компанию под контроль и отправил на Индостан войска. Следующую сотню лет в Индии действовали две британские армии: так называемые «солдаты компании Джона», служащие корпорации, и «солдаты компании Королевы», служащие британской короне. Стоит отметить, однако, что европейцами в них были только офицеры. Рядовые – те, что таскали винтовки и получали пули – были местными рекрутами или наемниками: их называли
Действия Клайва в Бенгалии создали прецедент, который дальше повторился во многих других государствах. Клайв показал, что Британия имеет власть и право назначать и смещать правителей в любой части Индии, где у Ост-Индской компании есть деловые интересы. А после 1763 года это относилось ко всем частям Индии, ибо Франция проиграла Семилетнюю войну и принуждена была уйти из Индостана.
Скоро в Британии был издан указ о том, что, буде индийский правитель умрет, не оставив наследника мужского пола, его земли наследует британская корона. Таким путем Великобритания постепенно установила над многими государствами прямой контроль. Другие же она контролировала опосредованно, через марионеточных правителей, всё делавших по указке англичан. Индия превратилась в лоскутное одеяло из государств, прямо или косвенно управляемых Британией, а Ост-Индская компания постепенно вырастала в главную силу на полуострове, истинную наследницу Моголов.
Примерно в то же время, когда обрела контроль над Индией, Великобритания потеряла свои владения в Северной Америке. Генерал Корнуоллис, в американской истории известный как тот, которого побил Джордж Вашингтон при Йорктауне, был вторым генерал-губернатором Индии, много сделавшим для консолидации там британской власти. В контексте одной лишь истории Америки он выглядит неудачником; однако вполне вероятно, что умирал Корнуоллис, гордясь своими достижениями, ибо при нем Индия стала «жемчужиной британской короны», самым ценным британским колониальным владением – и ключом к господству над миром.
Обладая огромными индийскими ресурсами, Великобритания могла финансировать дальнейшие колониальные экспедиции в Африку и в любые другие места земного шара. Естественно, любые угрозы этой своей «драгоценности» Британия воспринимала очень нервно. А такая угроза возникла уже в XVIII веке и встала во весь рост в XIX веке: исходила она от расширяющейся России.
Захватив Константинополь, турки повергли православное христианство в тяжелый кризис. Константинополь был «новым Римом» и сердцем православного христианского мира. Как выжить вере, если сердце ее потеряно? На помощь пришел великий князь государства Московского. Этот человек, Иван Третий, объявил свою столицу «Третьим Римом», новым сердцем православного христианства. Его внук Иван Грозный принял титул «цезаря», таким образом, претендуя на имперскую традицию древнего Рима. (В России, разумеется, этот титул произносился «царь».) Между 1682 и 1725 годами царь Петр Великий сколотил мощную армию и начал расширять империю на восток от Москвы. К 1762 году, когда к власти пришла Екатерина Великая, эта империя простиралась уже восточнее Каспийского моря, восточнее Уральских гор, далеко в Сибирь, распространяясь на все земли к северу от Индии, Персии, Месопотамии и Малой Азии.
Скоро Екатерина заметила, что расширять Россию можно не только на восток, но и на юг. Она бросила свою армию на Османскую империю в надежде отвоевать причерноморское побережье и изгнать турок из Европы. Что ж, бороться с османами – на здоровье; но британцы не могли допустить, чтобы русские двинулись на юг, в Персию, или и того хуже – в горы, населенные афганскими племенами, где они окажутся уже в непосредственной близости от «жемчужины британской короны». Сотни лет горы Гиндукуш и Персидское нагорье служили плацдармом для завоеваний Индии. Британские правители решили, что необходимо блокировать продвижение русских по всему этому фронту. Так началась Большая Игра.
«Большая Игра» – термин, придуманный британским писателем Редьярдом Киплингом для описания борьбы между Великобританией и Россией за контроль над территориями между Российской империей (к северу) и британскими владениями (к югу). Когда-то все это была Сефевидская Персия; теперь же к этим территориям относится весь Афганистан, значительная часть Пакистана и все бывшие советские среднеазиатские республики, Туркменистан, Узбекистан, Кыргызстан и Таджикистан – на этих землях и разыгрывались «партии» Большой Игры.
По сути это была, конечно, никакая не игра. Впрочем, и войной ее не назовешь. Время от времени случались стычки, где-то начиналась резня, происходили разные жестокости; но прежде всего Большая Игра состояла из хитрых планов, заговоров, маневрирования, манипулирования, политиканства, подкупов, коррумпирования жителей указанного региона. Противниками в игре были две великие европейские державы, а люди, населявшие эти земли – практически все мусульмане – просто фишками или пешками.
В Иране шахи из Каджарской династии питали надежду возродить былое величие страны, импортировав европейские технологии и ноу-хау. Но у кого их раздобыть? Европейцев так много! С одной стороны давили на них российские послы, с другой – британские послы и коммерсанты. Не давали о себе забыть и французы, и немцы, и шведы. Сопротивляться европейцам Каджары не могли – ведь были у них кругом в долгу. Быть может, они смогли бы обрести хоть относительную независимость, стравливая европейцев друг с другом; однако шахи Ирана видели здесь иные возможности – возможности обогатиться, продавая европейцам монопольные контракты, а «откаты» кладя себе в карман. По сути, они продавали иностранцам с аукциона собственную экономику.
«Большая Игра»
Одна особенно дерзкая концессия давала родившемуся в Германии британскому подданному барону Паулю Юлиусу фон Рейтеру исключительное право строить во всем Иране трамвайные пути и железные дороги, исключительное право добывать здесь полезные ископаемые и рубить лес, а также право создать Национальный банк страны и управлять им. И всё это – в обмен на щедрое приношение шаху наличными и обещание в будущем выплачивать в казну страны небольшой процент с доходов! В стране вспыхнули протесты; сами по себе они, пожалуй, ничего бы не добились, но из своих соображений эти протесты поддержала Россия. Под давлением шах попятился назад и отменил сделку. Однако, согласно условиям уже подписанного им контракта, теперь Иран должен был выплатить барону Рейтеру штраф в сорок тысяч фунтов. По счастью (для шаха), штраф пришлось платить не из его личного кармана, а из иранской казны. Так страна (и налогоплательщики) вынуждены были заплатить британскому лорду огромную сумму решительно ни за что – при том, что контрольный пакет акций нового Иранского Национального банка все-таки остался у него[64].
Такие истории повторялись снова и снова: коррумпированный шах и его родственники получали кругленькие суммы наличными – и взамен отдавали какой-либо европейской компании или правительству контроль над еще одним сектором иранской экономики. Иногда сделку удавалось отменить, но это всегда стоило иранским налогоплательщикам огромных штрафов. Граждане Ирана прекрасно понимали, что происходит, но ничего не могли сделать. Как ни слабы были Каджары, власти над собственным народом их никто не лишал: бросать людей в тюрьмы, пытать и казнить они могли по-прежнему.
С точки зрения европейцев тому, что страну дербанят на части и пожирают, можно было только радоваться; главный вопрос состоял в том, какая же европейская держава сожрет тот или иной ее кусок и какая получит стратегическое преимущество для дальнейшей ее эксплуатации. Два основных противника, Россия и Британия, были более или менее равны по силе, так что в конце концов они разделили Иран на зоны влияния: Россия получила право беззастенчиво грабить север, Британия – заниматься тем же самым на юге. Это соглашение более или менее определило северную и южную границы страны, а также обозначило линию, к востоку от которой все договоры теряли силу – эта линия со временем превратилась в границу между Ираном и Афганистаном.
Однако Большая Игра велась и на диких восточных землях – в горах Гиндукуш и на равнинах к северу от них. Здесь в начале XVIII века племенной вождь по имени Ахмад Шах Баба объединил разрозненные афганские племена и сколотил одну из тех недолговечных империй, что возникали порой на окраинах Индии. Однако империи Ахмад Шаха суждено было стать последней из них, поскольку его наследникам пришлось иметь дело уже с новой реальностью: с севера и с юга давили на них две могущественные европейские державы. Русские засылали на афганскую территорию своих шпионов и агентов, чтобы добиться союза либо с царем, либо с мятежными вождями, способными его ниспровергнуть. То же самое делали и британцы.
Дважды Великобритания вторгалась в Афганистан и пыталась его оккупировать, чтобы перекрыть путь русским, но каждый раз афганцам удавалось отбиться. Первая англо-афганская война закончилась в 1842 году; афганцы уничтожили британскую армию и вырезали при попытке к бегству всю местную английскую общину. (Впрочем, британская армия быстро вернулась, чтобы сжечь Большой Базар в Кабуле, а с ним и всех, кто там был.)
Британцы еще зализывали раны, нанесенные им во время первого вторжения в Афганистан, когда пожар разгорелся в Индии. Начался он в 1857 году с восстания пехотинцев, называемых сипаями. Британские офицеры приказывали им смазывать пули смесью говяжьего жира и свиного сала, и этот приказ совершенно их не устраивал. Подавляющее большинство сипаев были индуистами либо мусульманами. Для индуистов корова – священное животное, и смазывать ее жиром пули – святотатство. А для мусульман свинья ритуально нечиста, и любые манипуляции со свиным салом отвратительны.
В один прекрасный день целый полк сипаев отказался заряжать ружья. Офицер, командовавший полком, принял решительные меры: бросил их всех в тюрьму. Тогда мятеж распространился на весь город. По-видимому, британцам попросту не приходило в голову, что приказ смазывать пули говяжьим и свиным жиром может быть для сипаев оскорбителен. Такое их невежество демонстрирует культурную пропасть между британскими офицерами и их солдатами – пропасть, которой не существовало до прихода европейцев, хотя индийские армии нередко состояли из представителей разных этнических и религиозных групп: мусульмане-тюрки сражались в них бок о бок с мусульманами-персами, индусами, говорящими на хинди, и прочими. Эти группы порой ссорились друг с другом, однако прекрасно друг друга понимали, и взаимодействие между ними не было затруднено. В могольских военных лагерях все их языки слились в урду – новый единый язык, возникший на стыке хинди, персидского и тюркского («урду» по-тюркски буквально означает что-то вроде «жаргон военного лагеря»). Но в индийской армии, возглавляемой англичанами, новые языки не рождались. Английский не смешивался ни с одним из местных языков, поскольку британские офицеры и их подчиненные обитали в разных социальных сферах.
Своим промахом со смазкой для пуль британцы, сами того не желая, достигли цели, недостижимой даже для Акбара Великого: объединили мусульман и индусов. Восстание сипаев вылилось в Великое индийское восстание 1857–1858 годов, во время которого индусы и мусульмане вместе нападали на британские поселения по всей Индии. Мусульманские активисты называли этот мятеж джихадом, и их хорошо организованные нападения заставляли думать, что свиное сало стало всего лишь поводом: к мятежу они явно долго готовились.
Долго – но всё же явно недостаточно. Британские солдаты быстро сокрушили мятежников, а затем начали карательную операцию: около месяца они грабили индийские города, выгоняли перепуганных местных жителей из домов и массово убивали прямо на улицах. По меньшей мере в одном случае пленных заставили вырыть яму, затем выстроили на краю этой ямы и расстреляли так, чтобы они падали в заранее заготовленную могилу[65]. Британский историк сэр Чарльз Кростуэйт назвал эту победоносную кампанию «британской Илиадой» и «эпической битвой за Расу».
Едва мятеж был полностью подавлен, британцы отринули всякое притворство: последнего могольского монарха, совершенно ничтожного правителя, отправили в изгнание, а Ост-Индской компании вернули статус частного предприятия. Теперь Индией правила напрямую британская корона. Начался девяностолетний период прямого британского правления, так называемый «Радж».
Британские лидеры рассматривали Индию как «жемчужину в короне королевы Виктории» и охраняли еще ревностнее прежнего. В 1878 году, заметив усиление интереса России к Афганистану, они снова попытались оккупировать Кабул – но и на этот раз неверно оценили усилия, необходимые для захвата горной территории, населенной многочисленными, враждебными как к англичанам, так и друг к другу племенами. Дело не в том, что эту страну было сложно «завоевать» – по крайней мере, в европейском понимании этого слова. Великобритания без труда вошла в столицу, посадила на трон во всем покорного ей царька, назначила «посла», чтобы им руководить. Как правило, на этом завоевание можно считать оконченным. Но тут британцы обнаружили, что подчинить афганских вождей своей воле – это только полдела. Покоренные вожди просто рассыпались, как песок, у них в руках, превращались в рабов, но не в орудия – а те племена, которыми они якобы правили, принимались сражаться без лидеров, как партизанские отряды. Вторая англо-афганская война обрела дурной поворот, когда был убит британский посол Каваньяри и начались разрушительные сражения в городах; в конце концов британцы принуждены были снова отступить в Индостан.
Накануне второй англо-афганской войны русские и британцы решили, что оккупировать территорию, занятую афганскими племенами, слишком дорого, и согласились считать ее буферной зоной между двумя империями: русские обязались не заходить южнее Амударьи, если британцы согласятся не заходить севернее произвольной прямой линии, которую прочертил на карте через пустыню британский дипломат Мортимер Дюранд. Территория между этими двумя границами и стала Афганистаном. Афганские монархи, лишенные возможности распространять свою власть вширь, теперь сосредоточились на «расширении вглубь»: покоряли племя за племенем, ущелье за ущельем, пока вся эта ничейная земля постепенно не перешла под более или менее прочный контроль центрального правительства в Кабуле.
Но, разумеется, русские так и не оставили надежду продвинуться на юг и завладеть портом у теплых вод Индийского океана; а британцы не оставили подозрений относительно намерений русских; так что Большая Игра продолжалась.
К западу от поля Большой Игры в XIX веке разворачивалась другая драма, также связанная с проникновением в исламский мир европейских политических игр. Здесь основными игроками были Великобритания и Франция, а «фишками», за которые шла борьба – провинции рушащейся Османской империи. Для европейцев основным сюжетом этого времени была борьба между развитыми национальными государствами Европы. То, что творилось в Месопотамии, Леванте, Египте, в других частях Северной Африки, для них оставалось относительно маловажным восточным элементом этой великой драмы – всего лишь… «восточным вопросом».
Восточный вопрос особенно настоятельно зазвучал ввиду Французской революции – события, перепугавшего все королевские семьи Европы, поскольку революция напрочь отказывала им в легитимности. Так что монархии объединились, чтобы сокрушить революционеров. Они считали, что это будет несложно: ведь революция уже погрузила Францию в хаос – однако, к изумлению всех причастных, подчинить себе революционную Францию оказалось не легче, чем гнездо разъяренных ос.
Хуже того: революция породила Наполеона Бонапарта, под руководством которого Франция начала стремительно завоевывать мир. Великобритания бросила против Наполеона все свои силы, и один из эпизодов борьбы между этими противниками состоялся в Египте.
Западные историки сообщают, что Наполеон явился в Египет в 1798 году с армией из тридцати четырех тысяч, за ним туда последовал лорд Нельсон, французы проиграли англичанам Нильскую битву (битву при Абукире), Наполеон бросил свою армию и бежал домой, чтобы совершить государственный переворот, сделавший его единственным правителем Франции; и дальше война продолжалась своим чередом.
Но как насчет египтян? Кто жил в Египте? Какую роль они играли во всем этом? Были рады Наполеону? Помогали ему? Или их пришлось завоевывать? Играли ли они какую-то роль в битве между Францией и Англией? На чью сторону встали? Что произошло, когда европейцы ушли? Западные историки мало интересуются этими вопросами – куда больше волнует их схватка Англии и Франции. Читая их, можно подумать, что коренного населения в Египте вообще не было!
Но, разумеется, оно там было. Во время прихода Наполеона Египет номинально оставался провинцией Османской империи. Наполеон, однако, сразился с египетской армией в тени пирамид и разбил ее меньше чем за день! Дальше пошла «зачистка», а серьезные битвы начались только с приходом англичан – и это были битвы между европейцами. Бо́льшую часть флота Наполеона британцы утопили в Ниле. «Правителем» Египта Наполеон пробыл год, но в его армии разразилась чума, а в стране, которой он правил, не было порядка: мятежники нападали не столько на французов, сколько на местные власти. Британцы прислали сюда несколько экспедиций и убедили турок так же напасть на Египет. Наполеон ответил на это рейдом в Сирию, во время которого уничтожил несколько тысяч человек в сирийском городе Яффа[66]. Наконец он вернулся в Европу; Египет к этому времени лежал в руинах. Один османский армейский офицер использовал смуту в своих целях и захватил власть в стране. Этот человек – Мухаммед Али, турок родом из Албании – провозгласил себя «губернатором» Египта, как будто действовал в интересах султана в Стамбуле. Однако все понимали, что он никакой не губернатор, а независимый правитель, новый монарх, который будет делать здесь всё, что пожелает.
Мухаммед Али видел, как легко Наполеон вторгся в Египет, и это произвело на него глубокое впечатление. Он решил, что Египту необходимо делать то же, что делают европейцы, в особенности французы – чтобы никакой Наполеон и никакой лорд Нельсон не могли больше ворваться сюда, словно великовозрастные хулиганы на детскую площадку, и начать разборки между собой, не обращая внимания на местных жителей.
Но в чем же был секрет Наполеона? Али знал, что Наполеон лишил власти французских священнослужителей, закрыл церковные школы и выстроил на их месте светскую систему образования. Мухаммед Али решил сделать то же и в Египте. Он обрезал государственное финансирование улемов, благотворительных организаций, религиозных школ и мечетей. Приказал всем религиозным организациям предъявить документы, дающие им право владеть землей; разумеется, это было им не под силу, поскольку их права владения восходили к временам раннего Средневековья, три-четыре империи назад. Так что Али отобрал у них земли в пользу государства. В Египте по-прежнему существовало элитное сословие мамлюков, отвечавших за сбор налогов, однако Али видел, что в Европе государства собирают налоги сами, без посредников. Поэтому Мухаммед Али пригласил самых видных мамлюков к себе на ужин и там, недолго думая, всех их перебил. Затем запустил программу скоростного построения современных дорог, создания современных школ и так далее. Всё это была, так сказать, первая проба реформ, которым в XIX веке предстояло повториться еще не раз в самых разных местах исламского мира.
Однако эти скоростные реформы обанкротили Египет, и, чтобы остаться на плаву, Мухаммеду Али пришлось влезать в долги. Занимал деньги он, разумеется, у европейских банкиров, которые настаивали, чтобы за действиями правительства Мухаммеда Али надзирали европейские финансовые советники – просто чтобы убедиться, что деньги не будут потрачены впустую.
Тем временем Мухаммед Али – точнее, его претензии на Сирию – начал раздражать османов. Сами они были уже слишком слабы, чтобы с ним справиться, поэтому обратились за помощью к британцам. Те ответили, что охотно протянут руку помощи, и всё, что требуется от османов взамен – подписать договор, предоставляющий европейцам на турецкой земле некоторые привилегии. Был организован консорциум европейских государств, готовых войти в этот договор – так сказать, сообщество желающих; и, когда улеглась пыль, Мухаммед Али оказался надежно заперт в границах Египта, зато европейцы стали могущественными игроками на всем Леванте. Теперь осталось лишь разрешить «восточный вопрос», а именно: как разделить между европейскими странами восточное Средиземноморье, которое они намереваются «опекать»?
Египет был самой богатой добычей, на него нацелились и Британия, и Франция. Мухаммед Али к тому времени уже официально объявил себя наследственным правителем Египта, с передачей власти сыновьям, внукам и так далее; и в следующие несколько десятилетий эти цари-губернаторы Египта,
Тем временем потомки Мухаммеда Али решили, что будущее Египта – в хлопке. Текстильные мануфактуры в Европе первыми прошли индустриализацию, так что для хлопка там открылся огромный рынок – а хлопок в долине Нила в самом деле рос превосходный. Около 1860 года цена хлопка на мировом рынке вдруг взлетела до небес. Тогдашний хедив, мот и плейбой восточного мира по имени Исмаил, возмечтал о том, как и сам он, и его страна сказочно разбогатеют. Он занял у европейских банкиров огромные суммы, чтобы индустриализировать производство хлопка в Египте за несколько дней: накупил за бешеные деньги хлопкоочистительных машин и другой подобной техники, думая, что, как только Египет начнет продавать хлопок, это всё отобьется.
Однако рост цен на хлопок оказался очень кратковременным: он был вызван Гражданской войной в США, которая прекратила экспорт хлопка из тамошних южных штатов и заставила английские текстильные предприятия искать сырье в других местах. Едва Гражданская война в США закончилась, цены вернулись на прежний уровень – а Египет оказался разорен. Теперь банкиры и финансовые консультанты взялись за страну всерьез. К каждому египетскому правительственному чиновнику был приставлен отдельный европейский советник. Восточный вопрос был так и не решен – за полное господство над Египтом отчаянно боролись Британия и Франция.
Британия, судя по всему, брала верх – но тем с большей решимостью Франция вцепилась в земли к западу от Египта. В период революционной смуты две семьи алжирских евреев продали Франции зерна на восемь миллионов франков, чтобы прокормить армию. Когда Наполеон пал, и во Францию вернулась монархия, король отказался признавать этот долг. Османский губернатор Алжира встретился с французским консулом, Пьером Дювалем, и потребовал объяснений. Дюваль ответил, что Франция не обсуждает с арабами денежные вопросы. В ответ губернатор ударил Дюваля по лицу… мухобойкой! Какой удар для французской гордости!
Как они и надеялись, война вышла быстрой и победоносной. Губернатор бежал в Неаполь, бросив даже казну и оставив страну без руководства. Франция вывезла из Алжира около ста миллионов франков: примерно половина досталась французскому казначейству, остальное осело в карманах солдат и офицеров армии захватчиков.
Без правительства в Алжире образовался вакуум власти – а природа, как известно, не терпит пустоты. Вместо того чтобы сажать на трон марионеточного правителя, Франция решила включить Алжир в свой состав, в качестве трех новых провинций. Иными словами, к Алжиру она отнеслась не как к колонии, а как к части самой Франции. Было создано «товарищество на паях» для продажи алжирской земли французским гражданам, готовым переехать в новые провинции и помогать их «развивать».
Но даже здесь, в Алжире, недвусмысленно завоеванном при помощи грубой силы, иноземцы, наводнившие страну в качестве «иммигрантов», не враждовали с местными. Они просто скупили восемьдесят процентов земли, честно и по справедливости за нее заплатив, и запустили совершенно новую экономику, которая не соперничала с исконной – скорее, ее не замечала. Алжирские арабы по-прежнему были свободны выращивать, что хотят, на оставшейся у них земле, отвозить свои товары в алжирские порты (если смогут оплатить расходы на их перевозку) и торговать хоть со всем миром, если найдут покупателей (но покупатели не находились). Или же, при желании, могли бросить землю, уехать в город и начать там свое дело, если найдется стартовый капитал (но капитала не было) и если удастся получить лицензию от французских чиновников – что, по разным вполне законным и основательным причинам, тоже часто оказывалось невозможно.
В результате алжирские арабы торговали друг с другом по старинке, как и столетия назад – в то время как бо́льшая часть их страны, вышедшая на европейский и мировой рынки, использовала новейшие технологии и зарабатывала огромные деньги.
Если бы какого-нибудь алжирца спросили, доволен ли он тем, что восемьдесят процентов его страны продано французским покупателям, он, конечно, ответил бы: недоволен. Любой, поставленный перед таким решением, разумеется, ответил бы «нет»! Но возможности принять такое решение – продавать или не продавать восемьдесят процентов своей земли – у алжирцев не было. Каждый землевладелец, к которому обращались французы со своим предложением, решал только за себя и за свой клочок земли. Отдать иностранцам восемьдесят процентов своей территории – одно, продать кусок земли конкретному покупателю – совсем другое.
В течение следующего столетия французская община в Алжире выросла до семисот тысяч граждан Франции. Им принадлежала здесь бо́льшая часть земли; они считали себя коренными алжирцами, поскольку родились на алжирской земле, а у большинства здесь же родились и родители. Беда в том, что еще здесь продолжали жить пять миллионов арабов: какие-то лишние люди, Бог знает откуда взялись и что здесь делают. Никаких функций во французском обществе они не выполняли, и экономика у них была совершенно своя, отдельная от экономики алжирских французов.
К 1850 году европейцы контролировали все части мира, когда-то называвшего себя Дар-аль-Ислам. Они жили в этих странах в качестве высшего класса, правили ими напрямую или решали, кто будет править, контролировали ресурсы, диктовали политику, устанавливали правила и границы повседневной жизни. В таких местах, как Египет, Иран, Индия, существовали клубы, в которые не принимали местных жителей просто потому, что они египтяне, иранцы, индийцы. Такого господства европейцы добились без великих войн, без масштабных нападений. Едва ли они даже осознавали, что вели борьбу и в ней победили. Но мусульмане это прекрасно сознавали. Легко не заметить, что наступил на кого-то, но куда сложнее не обратить внимания, если наступили на тебя.
13. Реформистские движения
В то время, когда разворачивались эти политические события, важнейшие перемены происходили и на интеллектуальной сцене. Эта история началась еще до 1800 года и продолжалась много позднее, а последствия ее потрясают мир и до сего дня; сутью ее стали возрожденческие и реформистские движения, возникавшие по всему мусульманскому миру в то время, когда им овладевали европейцы.
Эти две истории взаимосвязаны, хоть и не идентичны. Некий мощный вызов мусульманскому
Слово «иджтихад», напомним, означает «свободное независимое мышление, основанное на разуме». Оно не может отступать от Писания, однако состоит в творческом размышлении над Писанием и выводах из него. Когда-то мусульманские ученые дозволяли иджтихад по вопросам, которые не разрешает Коран; затем – по вопросам, которые не разрешают Коран и хадисы; затем – Коран, хадисы и труды авторитетных предшественников… А к XVIII веку среди видных ученых сложилось согласие в том, что неразрешенных вопросов больше не осталось. Все описано, все разработано; свободное и независимое мышление обычным людям больше не требуется. Им остается только соблюдать правила.
Но соблюдение правил не дает того духовного удовлетворения, которого люди ищут в религии. Бюрократизация ислама создала во многом те же проблемы и протесты, которые в христианском мире вызвали к жизни протестантскую Реформацию. И действительно, к середине XVIII века по мусульманскому миру также начали распространяться реформистские движения.
Однако мусульманская версия европейской протестантской Реформации так и не состоялась, а с ней остались невоплощенными и ее последствия: не возникло ни доктрины индивидуализма, ни обручения религии с национализмом (разве что до некоторой степени в Иране), ни отделения церкви от государства, ни концептуального деления мира на светскую и духовную сферы, ни внезапного появления постпросвещенческого либерализма, ни демократической, научной и индустриальной революций.
Почему же?
Прежде всего потому, что некоторых проблем, вызвавших Реформацию, в исламе попросту не было. Протестантские реформаторы взбунтовались против церкви – но в исламе не было церкви. Протестантские реформаторы нападали на авторитет Папы – в исламе не было Папы. Протестанты говорили, что священники не могут быть посредниками между человеком и Богом – в исламе никогда не было священства (улемы – скорее юристы, чем священники). Протестантские реформаторы настаивали на прямом, личном взаимодействии каждого молящегося с Богом. А мусульманская ритуальная молитва всегда была именно такова.
Но, несомненно, еще одним важным фактором были европейцы. Если бы не их участие в общей картине, вполне возможно, мусульманские реформистские движения пошли бы иными путями. Европейская религиозная реформа совершалась и приобретала свои очертания в чисто европейском контексте. Иначе говоря, критикуя католические практики и учения, протестантские реформаторы говорили о проблемах, касающихся только их собственного общества, а не стремились укрепить христианство для борьбы с неким внешним культурным вызовом. В 1517 году очень немногие христиане на Западе беспокоились о том, что мусульмане могут предложить христианам нечто идеологически более привлекательное, или что христианская молодежь начнет обращаться в ислам. Верно, турки стояли у ворот – но не сидели в европейских гостиных и определенно не ночевали в спальнях. Турки представляли угрозу физическому здоровью христиан, но не духовному здоровью христианства.
У мусульман положение было совсем иное. Почти с самого начала, как я уже отмечал, ислам указывал на свои политические и военные успехи как на аргумент в свою пользу и доказательство истинности откровений. Началось еще с древнейших прославленных битв при Бадре и Ухуде, где за исходом битвы предполагалось богословское значение. Чудо распространения ислама продолжалось несколько столетий – и подкрепляло тенденцию связывать истинность с победоносностью.
Затем произошел монгольский геноцид – и заставил мусульманских богословов усомниться в своих взглядах. Этот процесс вызвал к жизни реформаторов, подобных Ибн Таймии. Однако лицом к лицу с монголами слабость мусульман оставалась конкретной и легко объяснимой. Монголы превосходили мусульман в военной силе, но не несли с собой новую идеологию. Когда улеглось кровопролитие, затянулись раны и, как бывает всегда, в людях проснулся голод по смыслу – монголам нечего было им предложить. Напротив, они сами обратились в ислам. В конечном счете ислам победил – абсорбировал и переварил монголов, как до того турок, а еще раньше персов.
Обращение в ислам не сделало монголов мягкосердечнее (что блистательно доказал Тимур-ленг); но под эгидой новообращенных правителей, по крайней мере, мог продолжиться – точнее, начаться заново на руинах разрушенного мира – старый, как сам ислам, поиск путей к созиданию и распространению на весь мир совершенной общины Аллаха.
О новых повелителях мира этого сказать было нельзя. Европейцы пришли с собственными идеями о том, что́ есть истина, абсолютно уверенные в правильности своих взглядов и в превосходстве своего образа жизни. Они даже не бросали исламу вызов – просто его игнорировали (кроме миссионеров – эти старались обратить мусульман в христианство). Если же вообще замечали ислам, то не трудились с ним спорить (миссионерство – не дискуссия), а лишь улыбались ему, как взрослый улыбается детским игрушкам, или цивилизованный человек – причудливым суевериям дикаря. Как же это должно было раздражать мусульманских интеллектуалов! Но что они могли сделать?
Даже если бы у мусульман и христиан появилось какое-то общее пространство для обмена взглядами, это не разрешило бы главную проблему: дело в том, что в XIX веке вызов исламу бросало уже не столько христианство, сколько светский, гуманистический взгляд на мир, выросший из Реформации – та смесь, которую обычно называют «модернизмом».
Источник слабости мусульман и силы европейцев был не очевиден. Дело явно не в военных успехах. Новые господа по большей части никого не пытали и не убивали. Да что там – обычно даже не объявляли себя правителями. Официально большинством мусульман по-прежнему правили их «родные» монархи, у них были правительственные учреждения, где чиновники-мусульмане штамповали документы, и где-то в каждом мусульманском государстве имелась столица, восходящая к временам давно ушедшей славы, в столице – дворец, во дворце – трон, а на троне обычно восседал шах, султан, наваб, хан, хедив или кто-то еще: словом, местный правитель, чьи богатство и роскошь делали его почти неотличимым от властителей былых времен.
В Иране чужеземцы бродили по коридорам власти как простые советники. В Турции получали жалованье как консультанты. В Египте и Леванте называли себя «защитниками». Даже в Индии, где правил генерал-губернатор, назначаемый британским парламентом, военные и полицейские силы, «хранители порядка», состояли в основном из мусульман, индусов, сикхов, парсов и других местных жителей. Как могли мусульмане говорить, что потеряли независимость?
И всё же к концу XVIII века, оглядываясь вокруг себя, мусульмане с нарастающим ужасом понимали, что завоеваны. Повсюду, от Бенгалии до Стамбула, во всех сторонах своей жизни, в собственных городах, селах, деревнях и даже у себя дома они подчинялись чужеземцам. И не просто каким-то соседям: людям, говорящим на языках, совершенно непохожих на их языки, исповедующим иную религию, носящим иную одежду и головные уборы (или – о ужас! – вообще никаких головных уборов), людям, которые иначе строят дома, иначе общаются, иначе живут. Эти чужеземцы ели свинину, пили спиртное, их женщины появлялись на публике с открытыми лицами, они смеялись над совсем не смешными шутками, а в том, что действительно забавно, ничего смешного не видели. У них были странные вкусы в еде, музыка больше походила на шум, а досуг они проводили в загадочных и бесцельных занятиях вроде крикета или кадрили.
Так что теперь, как и после монгольского геноцида, встал вопрос: если триумфальное распространение мусульманского проекта доказывало истинность откровений – что же означает бессилие мусульман перед лицом этих новых завоевателей для их веры?
Этот вопрос преследовал мусульманский мир, так что движения по возрождению ислама не могли уклоняться от второй, важнейшей своей задачи – восстановления мусульманского могущества. Реформаторы не могли предлагать средства достижения более подлинного религиозного опыта и этим ограничиваться. Нужно было объяснить, как эта подлинность поможет истории вернуться на путь истинный, как эти предложения помогут восстановить славу и достоинство Уммы, как снова направят мусульман к верному завершению историю: созданию справедливого и милосердного общества, такого же, как в Медине в изначальные золотые годы ислама, и распространению этого общества на весь мир.
Явилось много реформаторов, возникло много реформистских движений, но все их можно разделить на три вида, смотря по тому, какого рода ответы они давали на этот тревожный вопрос.
Первый ответ состоял в том, что в переменах нуждается не ислам, а мусульмане. Всевозможные новшества, дополнения и изменения испортили веру, так что никто больше не исповедует истинный ислам. Мусульманам необходимо закрыть двери перед влиянием Запада и восстановить ислам в его чистой, изначальной форме.
Второй ответ состоял в том, что Запад прав. Мусульмане увязли в болоте обскурантистских религиозных идей, уступили контроль над исламом невежественным клирикам, не замечающим, что времена меняются. Веру необходимо модернизировать по западным образцам: вычистить из нее суеверия, избавиться от магического мышления, переосмыслить ислам и понять его как этическую систему, совместимую с естественными науками и иными светскими занятиями.
Третий ответ гласил, что ислам – истинная религия, однако кое-чему у Запада в самом деле стоит поучиться. С этой точки зрения, мусульманам требовалось открыть заново и укрепить сущность своей веры, истории, традиций, однако учиться у Запада в области науки и техники. Согласно этому реформистскому направлению, исламскому миру следовало модернизироваться, однако по-мусульмански: наука, совместимая с исламской верой, и модернизация не должны вести к рабскому подражанию Западу.
Эти три ответа на вызов модерна воплотились в трех ключевых фигурах реформаторов XVIII–XIX столетий: Мухаммеде ибн Абдельваххабе с Аравийского полуострова, Саиде Ахмад-хане из индийского города Алигарх и Джамалуддине аль-Афгани, о месте рождения которого шли споры, но присутствие которого ощущалось повсюду. Разумеется, это были не единственные реформаторы. И нельзя сказать, что их идеи исключали друг друга. Порою кто-то из них пытался сочетать два реформистских течения. Их современники и ученики многое заимствовали друг у друга. И тем не менее эти три человека представляют три различных подхода к реформированию и возрождению ислама.
Ваххабизм
Мухаммед ибн Абдельваххаб родился около 1703 года в Неджде, среди желтых песчаных дюн, которые представляют себе многие из нас, слыша слово «Аравия». Он был сыном судьи и вырос в небольшом городке в оазисе. Показав большие успехи в изучении Корана, был отослан учиться в Медину. Там один из учителей познакомил его с трудами Ибн Таймии, сурового сирийского богослова, который после монгольского геноцида учил о том, что Бог отвернулся от мусульман и, чтобы вернуть себе Его благоволение, мусульмане должны вернуться на путь Первой Общины. Это учение нашло отклик в сердце юного Мухаммеда ибн Абдельваххаба.
Из Медины юноша отправился в космополитический город Басра близ побережья Персидского залива; и то, что встретил этот деревенский парень в Басре – шумную разноголосицу мнений, множество направлений мысли, различные интерпретации Писания, толпы, огни, шум – совершенно ему не понравилось. Все это, решил он, излишне и только ослабляет ислам.
Затем он вернулся к скудной простоте своей пустынной родины – и начал проповедовать там религиозное возрождение через возвращение ислама к его изначальной форме. Есть лишь один Бог! – гремел он, – и все должны поклоняться Богу точно так, как наставляет Святая Книга. Повиноваться законам, изложенным в откровениях. Жить в точности, как Безупречные Основатели в Медине во времена Мухаммеда. А всех, кто мешает восстановлению чистой изначальной общины, говорил Ваххаб, следует уничтожать.
Всю Аравию считали своим владением османы; однако над мелкими племенами бедуинов, кочующими по этой безводной земле, живущими в рассеянных по ней оазисах, кое-как выживающими скотоводством и торговлей, у них реальной власти не было. Среди этих своих соплеменников-бедуинов Ваххаб нашел себе последователей и, во главе их, двинулся в поход по стране, уничтожая святилища, поскольку почитать их не следовало: Ваххаб проповедовал, что любое почитание кого-либо или чего-либо, кроме Бога, есть идолопоклонство. Со временем Ваххаб занял должность судьи – и принялся с самым бескомпромиссным жаром применять направо и налево законы Ханбалии. Однажды он распорядился побить известную в городе женщину камнями за прелюбодеяние. Местные жители решили, что с них достаточно. Собралась толпа, потребовала сместись Ваххаба с его поста; пошли даже разговоры о расправе. Ваххаб бежал из города и переселился в другой оазис, под названием Дирия.
Здесь его тепло принял местный правитель Мухаммед ибн Сауд. Ибн Сауд был вождем небольшого местного племени, но амбиции имел серьезные: хотел «объединить» Аравийский полуостров. Под «объединением», разумеется, он понимал «завоевание». В несгибаемом проповеднике Ваххабе он увидел именно такого союзника, какой ему требовался; так же и Ваххаб смотрел на Ибн Сауда. Двое заключили договор. Вождь согласился признать Ваххаба верховным религиозным авторитетом мусульманской общины и делать все возможное, чтобы воплотить его видение в жизнь; проповедник, со своей стороны, согласился признать Ибн Сауда политическим главой мусульманской общины, ее амиром, и наставлять своих последователей сражаться под его знаменами.
Союз оказался плодотворным. В течение следующих нескольких десятилетий эти двое «объединили» все бедуинские племена Аравийского полуострова под управлением Ибн Сауда и Ваххаба. Каждый раз, сталкиваясь с очередным непокорным племенем, они начинали с призывов к обращению. «Обратитесь! Обратитесь! Обратитесь!» – трижды восклицали они. Если этот призыв не встречал ответа (как оно обычно и бывало), Ваххаб приказывал своим воинам идти и убить всех врагов, утверждая, что это позволено Аллахом, поскольку они неверные.
Племена, на которые они нападали, попросту не понимали призыва обратиться: они ведь и так считали себя ревностными мусульманами. Но, восклицая: «Обратитесь!», Ваххаб имел в виду свое собственное понимание ислама. Он не называл его «ваххабизмом», поскольку, как и до него Ибн Таймия, настаивал, что просто призывает мусульман вернуться к изначальному, неиспорченному исламу, очищенному от всех позднейших наслоений и искажений. Он не новатор – наоборот, противостоит любым новшествам.
Однако люди, с ним не согласные, видели в его взглядах не ислам как таковой, а именно определенную интерпретацию ислама, поэтому окрестили его идеологию ваххабизмом – словом, постепенно вошедшим в употребление даже среди его сторонников.
В 1766 году Ибн Сауд умер, власть перешла к его сыну Абдельазизу, который продолжил кампанию отца по завоеванию Аравии под знаменем богословия Ваххаба. Затем, в 1792 году, умер и сам Ваххаб. Жизнь его охватила почти весь восемнадцатый век. За то время, пока он внедрял в Аравии свои взгляды на чистый ислам, Англия и Шотландия объединились в Великобританию, родились Соединенные Штаты Америки, свершилась Французская революция, была опубликована Декларация прав человека и гражданина, Моцарт написал все свои симфонии, а Джеймс Уатт изобрел паровой двигатель.
По смерти Ваххаба его преемником провозгласил себя Абдельазиз ибн Сауд. Новый Ибн Сауд уже был амиром, но теперь объявил себя и главным религиозным лидером. В 1802 году Абдельазиз ибн Сауд напал на город Кербелу, где претерпел мученичество внук Пророка Хусейн. Шииты очень чтили этот город, и многие из них приезжали туда, чтобы почтить память Хусейна. Однако у Ваххаба в списке тех, кто изменил и извратил первоначальный чистый ислам, шииты занимали одно из первых мест – так что, захватив город, Абдельазиз ибн Сауд предал смерти около двух тысяч его шиитских обитателей.
В 1804 году Сауд ибн Абдельазиз (сын и преемник Абдельазиза –
Затем, в 1811 году, саудитско-ваххабитский союз начал организовывать новую кампанию, на этот раз нацеленную на Малую Азию, в сердце Османской империи. Теперь султан наконец заметил ваххабитское движение! Чтобы справиться с мятежными бедуинами, он обратился за помощью к Мухаммеду Али, хедиву Египта. Мухаммед Али ввел в Аравию свою дисциплинированную армию современного типа и разбил Абдуллу ибн Сауда (следующего саудовского правителя –
С тех пор примерно сто лет о союзе саудитов-ваххабитов было мало что слышно; однако сам союз не исчез. У казненного вождя остался сын, к которому перешла власть над разгромленными остатками саудитской конфедерации. Он снова стал мелким племенным вождем – но всё же остался вождем; а еще был ваххабитом, и всюду, где ему удавалось установить свою власть, главенствовали и процветали ваххабитские улемы. Ваххаб умер, но дело его продолжало жить.
Что же это было за дело?
Можно долго и пристально вглядываться в писания Ваххаба и всё же не найти в них ваххабизма – того, что понимают под этим словом в наше время. Связано это прежде всего с тем, что Ваххаб не писал политических трактатов: он писал комментарии на Коран, строго придерживаясь стиля и словаря такого рода литературы. Его неослабное внимание к подробностям мусульманского учения, закона и практики посторонним людям может показаться какой-то навязчивой идеей. В основном его труде, «Китаб аль-Таухид» («Книге Единства»), шестьдесят шесть глав: в каждой из них разбирается одна или несколько цитат из Корана, каждая цитата объяснена, приведен список уроков, которые следует из нее извлечь, а затем объясняется, как связана эта цитата с основным учением Ваххаба. Никаких разговоров о Западе и Востоке, о влиянии Запада или слабости мусульман, вообще никакой видимой политики. Читая самого Ваххаба, понимаешь, что он смотрел на мир сквозь сугубо религиозные очки. На его собственный взгляд, все богословие сводится к двум тезисам: первый – важность
Маркс сказал однажды: «Я не марксист» – и Ваххаб, будь он сейчас жив, скорее всего, сказал бы: «Я не ваххабит»; однако ваххабизм существует, и ныне включает в себя много других учений, логически извлеченных из проповедей Ваххаба или развившихся исторически, из того, как саудитские вожди применяли учение Ваххаба на практике. Разработанный таким образом ваххабизм сообщает мусульманам, что Ислам есть Закон и Закон есть Ислам: принимать Закон, точно его знать и неукоснительно ему следовать – в этом вся вера.
Весь Закон, согласно Ваххабу и его последователям, содержится в Коране. Сунна – жизнь Пророка, открытая нам в хадисах – представляет собой комментарий к Закону. Коран предписывает не просто общие принципы человеческого поведения; он ясно и конкретно говорит, что должны делать мусульмане. Он открывает не только форму, но и содержание человеческой жизни. Жизнь Пророка Мухаммеда – образец, которому должен следовать каждый мусульманин.
Медина во времена Мухаммеда и первых трех халифов была идеальной общиной, тем временем и местом, где все принимали закон, знали его и полностью соблюдали. Вот почему Первая Община так процветала и чудесным образом распространялась. Такая Медина – образец, согласно которому должна строить себя каждая мусульманская община.
Цель жизни – исполнять Закон. Цель жизни общественной и политической – создать общину, в которой будет править Закон. Все, кто препятствует построению такой идеальной общины – враги ислама. В обязанности мусульманина включается участие в джихаде, борьбе с врагами ислама. Джихад – такая же священная обязанность, как молитва, пост, милостыня, паломничество и свидетельство о единстве Бога.
Кто же такие враги ислама?
По учению Ваххаба, те, кто не верит в ислам, – конечно, потенциальные враги, но не главные злодеи. Если они согласны жить мирно под мусульманским правлением, к ним можно отнестись терпимо. Настоящие враги – это болтуны, отступники, лицемеры и любители новшеств.
Болтуны – это мусульмане, которые много говорят, но мало делают. Вероучение они принимают, но, когда наступает время молитвы, дрыхнут или играют в карты. Их необходимо наказывать, чтобы они не развращали других мусульман. Отступники – те, кто родились мусульманами или были обращены в ислам, но затем его отвергли. Этих нужно убивать. Лицемеры – те, кто называет себя мусульманами, но на деле не таковы. Говорят они всё правильно, но в сердце своем прилежат иной вере. Это пятая колонна, действующая против общины; во время кризиса она способна переметнуться на сторону врага. Разоблаченных лицемеров необходимо убивать без промедления. И наконец, быть может, худшие из всех – любители новшеств: мусульмане, портящие ислам тем, что изменяют какие-то элементы изначального чистого Закона или вносят в него что-то новое. Люди, исполняющие ритуалы не так, как исполняли их благочестивые предки, или совершающие такие ритуалы, каких не знали Пророк Мухаммед и его товарищи, или защищающие идеи, которых нет в Коране – всё это любители новшеств. К этой группе принадлежат и шииты, и суфии. Джихад против них не просто законен и позволителен – обязателен, согласно ваххабизму в его исторической практике.
Взгляды ваххабитов и их энтузиазм распространились далеко за пределы Аравии. Особенно плодородную почву нашел для себя ваххабизм на другом конце мусульманского мира, на Индостане. На практике разные люди, называвшие себя ваххабитами, выносили на первый план разные стороны вероучения, проповедованного племенем саудитов. В Индии, например, некоторые так называемые ваххабиты отрицали обязанность вести джихад. Другие говорили, что побеждать отступников нужно не в битве, а в споре. Некоторые полагали, что болтунов следует не наказывать, а наставлять в вере, или что лицемеров лучше стыдить, чем убивать, и так далее. Но все, кто называл себя ваххабитами, видели в Законе суть ислама или даже весь ислам. Все они склонны были оглядываться в прошлое в поисках золотого века, образца для всех мусульман, и верили, что восстановление Первой Общины, такой же, как в Медине времен Мухаммеда, вернет мусульманам благоволение Аллаха и восстановит ту силу и крепость, какой обладала Умма при первых четырех халифах.
Вне исламского мира союз саудитов и ваххабитов мог выглядеть какой-то кратковременной аномалией, удел которой – вспыхнуть и угаснуть; однако в пустынях Аравии этот уголь продолжал тлеть – и в двадцатом веке, после того, как в эти пески нашел дорогу британский агент, известный под именем Лоуренса Аравийского, вспыхнул вновь, так что многие о нем услышали.
Алигархское движение: светский модернизм
Саид Ахмад-хан – или сэр Саид Ахмад-хан из Алигарха, как сам он предпочитал именовать себя в последние годы жизни – представляет направление мысли, возникавшее независимо во многих частях мусульманского мира в XIX веке. Как и другие, Саид Ахмад искал способ переосмыслить ислам как этическую систему – так, чтобы остаться верным его духу и традициям, однако сделать его совместимым с секулярным миром, в котором господствуют европейцы.
Саид Ахмад родился в 1817 году в видной мусульманской семье в Дели. Во времена, когда этой частью света правили Моголы, его предки были их приближенными. Теперь же, когда на протяжении уже многих поколений в Индии укреплялась британская власть, семья Саида Ахмада приспособилась к новому порядку. Дед его занимал ответственные посты в Ост-Индской компании: одно время был директором школы компании, однажды в качестве британского посланца посещал Иран. Дважды он исполнял должность премьер-министра при императоре; однако император к этому времени превратился в марионетку, получающую британский пенсион, и все обязанности премьер-министра сводились к оформлению документов, чтобы пенсия проходила без задержки. Отец Саида Ахмада также работал на Компанию, а брат начал издавать одну из первых в Индии газет на урду. Короче говоря, Саид Ахмад происходил из высокопоставленной, модернистской, ориентированной на Запад семьи и с детства немало знал о британской жизни.
Мать его, однако, была убежденной мусульманкой, прославленной благочестием и ученостью. Она отправила мальчика учиться в медресе и вообще влияла на его жизнь не менее деда и отца, так что Саид Ахмад рос под влиянием двух соперничающих стремлений: искренней приверженности мусульманской общине – и глубокого почтения к британской культуре и жажды заслужить уважение колониалистов.
К несчастью, после безвременной смерти отца у семьи начались финансовые трудности. Саиду Ахмаду пришлось оставить школу и идти работать. Он нанялся клерком в Ост-Индскую компанию и постепенно поднялся до места юриста, разбирающего мелкие жалобы; впрочем, в юридическом отделе компании это была не слишком высокая должность, в сущности, такой же клерк, только чуть поважнее. Выше Ахмад продвинуться так и не смог, поскольку не имел формального образования; почти всему, что знал, он научился сам.
Однако он жадно читал – как естественнонаучную, так и вообще любую английскую литературу, попадавшую ему в руки. Организовывал среди своих друзей, индийцев-мусульман, читательские клубы и дискуссионные группы, проводил серии лекций по естественнонаучной тематике. Во время Индийского восстания 1857 года он занял сторону британцев, однако затем написал памфлет под названием «Причины индийского восстания», в котором упрекал британских администраторов за их ошибки и просчеты; этот памфлет он разослал британским чиновникам в Калькутту и в Лондон. За ним последовало «Сообщение о лояльных магометанах Индии», которое перевел на английский язык один британский полковник. В этой книжечке Ахмад пытался восстановить в глазах англичан доброе имя своих единоверцев, изображая индийских мусульман самыми верными подданными королевы. Он доказывал, что никакого желания вести джихад против англичан у мусульман нет, да и быть не может, и, цитируя религиозных ученых, показывал, что джихад против британцев непозволителен, так как британцы не запрещают мусульманам исповедовать ислам и вообще не вмешиваются в вопросы веры.
Наконец в 1874 году он решил увидеть Англию своими глазами. В первый раз Саид Ахмад покинул пределы Индии. В Лондоне, где своими сочинениями завоевал некоторую известность, он жил не по средствам, посещал фешенебельные приемы, общался с интеллектуалами, людьми искусства и аристократами. В этих кругах он производил фурор: всегда в мусульманских одеяниях, с длинной бородой, в тюбетейке, он выглядел точь-в-точь как мусульманский аристократ ушедшей эпохи Великих Моголов. Сама королева наградила его орденом Звезды Индии, отчего впоследствии он стал именовать себя сэр Саид Ахмад-хан.
Будучи в Лондоне, он наткнулся однажды на клеветническую и глумливую биографию Пророка Мухаммеда, написанную каким-то англичанином. Саид был глубоко потрясен. Бросив все прочие дела, он сел писать собственную биографию Пророка, дабы опровергнуть этого английского автора. Писал он на своем родном урду, однако, поскольку предназначал книгу для европейской публики, начал оплачивать ее перевод, главу за главой, на английский, французский, немецкий и латынь. Работа оказалась неподъемной: ему пришлось умерить свои амбиции и ограничиться, в конце концов, циклом статей о Мухаммеде. Но, не закончив и этот труд, он остался без средств и через семнадцать месяцев после отъезда из Индии вернулся домой, измученный и без гроша в кармане.
Однако Англия произвела на него глубокое впечатление – по мнению его критиков, даже чересчур. В сравнении с Англией его родина выглядела тяжело, почти безнадежно отсталой. «Без лести англичанам, – писал он, – могу сказать правду: уроженцы Индии, знатные и незнатные, образованные и неграмотные, от богатейших купцов до мелких торговцев, если сравнивать их с англичанами по образованию, манерам и нравам, подобны грязным животным в сравнении с достойными и прекрасными людьми».
Но отчего его собратья-мусульмане настолько отстали в развитии? И как улучшить их положение? Саид Ахмад решил: отчасти проблема в том, как мусульмане понимают ислам. Они погрязли в магическом мышлении, увязли в суевериях, которые и называют исламом. И сэр Саид Ахмад-хан принялся разрабатывать учение, глубоко оскорблявшее современных ему индийских улемов. Религия, учил он, это область, самой природой данная людям для размышлений и исследований. Она неотъемлема от самой человеческой жизни. Религия развивается естественным путем вместе с человеческим обществом – так же, как искусство, земледелие или техника – и становится всё сложнее и утонченнее по мере того, как всё более цивилизованным становится человек.
У древних, рассуждал далее Саид Ахмад, способность к интеллектуальному исследованию морально-этических вопросов была ограничена. Чтобы преодолеть свои страсти, прийти к верным моральным суждениям и добродетельному поведению, им требовалась религия откровения: указания от высшей силы, переданные харизматичными пророками, которым люди повиновались, не требуя объяснений. Однако морально-этические наставления всех великих, подлинных религий в основе своей вовсе не иррациональны. Они разумны – и, как только у людей появилась соответствующая способность, их стало возможно проверить и поверить разумом.
Вот почему Мухаммед объявил себя последним из пророков! Он не имел в виду, что его указания относительно жизни в Мекке и Медине в его время станут последним словом этики на все времена. Речь шла о том, что он принес последние орудия, вооружившись которыми, люди далее смогут исследовать этические вопросы и строить праведное общество самостоятельно, без необъяснимых указаний от Бога. Ислам – последняя из религий откровения, поскольку дальше наступил век религий, основанных на разуме. Разумные люди вполне могут достичь морального совершенства, просто правильно рассуждая и беря за основу здравые принципы. Такие здравые принципы и принес ислам. В исламе они те же, что и в христианстве, и в других великих религиях откровения, с одной лишь оговоркой: ислам – мостик от религий откровения к рациональности. Он освободил бы человечество от слепого повиновения суевериям и догмам, если бы мусульмане не сбились с пути, скатившись к неверному толкованию Корана.
Саид Ахмад не писал об этом прямо, но подразумевал, что мусульманам необходимо избавиться от зацикленности на рае, аде и чудесных вмешательствах Бога в историю и переосмыслить свою веру как этическую систему. При таком подходе хорошим мусульманином не обязательно окажется тот, кто по много часов в день читает по-арабски Коран, определенным образом одевается, так-то молится и так далее. Хороший мусульманин – тот, кто не лжет, не обманывает, не ворует, не убивает, кто упорно развивает лучшее в себе и справедливо поступает с другими, кто в общественной жизни стремится к справедливости, ведет себя ответственно, не жалея сил, проявляет щедрость, сострадание и милосердие.
Прежде чем уехать в Англию, Саид Ахмад основал в городе Алигарх на севере Индии организацию под названием «Научное общество». Эта организация проводила публичные лекции и знакомила индийских мусульман с достижениями европейской мысли, переводя и издавая важные для западной культуры книги на урду и персидском. После возвращения из Англии сэр Саид Ахмад преобразовал Научное общество в университет, который надеялся сделать «Кембриджем мусульманского мира». Помимо религиозных наук и других традиционных предметов исламской высшей школы, расписание Алигархского университета включало в себя курсы по физике, химии, биологии и другим «современным» предметам.
Многие индийские улемы нападали на взгляды Саида Ахмада, однако его университет процветал и привлекал студентов. Именно студенты и выпускники Алигархского университета зародили семена движения, которое впоследствии, в ХХ веке, выступало за отделение мусульман от Индии и создание независимого исламского государства, что в конце концов привело к рождению Пакистана.
Саиду Ахмаду не удалось создать движение по распространению своих идей, связанное с его именем; однако интеллектуалы-модернисты в других мусульманских странах разрабатывали схожие идеи и приходили к схожим выводам. В Иране премьер-министр Каджарских шахов открыл школу под названием Дар-аль-Фунун, где студенты обучались всем наукам и искусствам, литературе и философии Запада. Выпускники этой школы стали первыми иранскими модернистами, стремившимися переустроить свое общество на европейский лад.
Похожие модернисты активно действовали и в сердце Османской империи. В конце XIX века модернистская фракция в Османском правительстве начала продвигать политику, именуемую «
Исламский модернизм
Теперь мы переходим к величайшему мусульманскому реформатору XIX века, к вулканической силе по имени Джамалуддин аль-Афгани (Джамалуддин-и-Афган). Афганцы считают, что родился он в Афганистане в 1836 году, в пятидесяти милях к востоку от Кабула, в городе Асадабад, столице провинции Кунар. Его семья породнилась через брак с правящим кланом Афганистана, однако чем-то оскорбила монарха и вынуждена была поспешно бежать в Иран, когда Джамалуддин был еще маленьким ребенком.
Однако тут вышла путаница: поселились они близ иранского города с тем же названием Асадабад, и это положило начало многолетним спорам о том, где же на самом деле родился Джамалуддин-и-Афган и какая страна, Афганистан или Иран, вправе считать его своим сыном. Афганцы указывают, что сам он всегда называл себя Джамалуддин-и-Афган, то есть «Джамалуддин-афганец», и на этом основании считают вопрос закрытым. Иранские историки отвечают: он, мол, называл себя «афганцем», дабы скрыть свое иранское происхождение, и ссылаются на некие документальные свидетельства, по их словам, определенно решающие спор в их пользу. С другой стороны, в Афганистане в годы моего детства и юности множество людей в Кабуле знали его семью и родственников, в те времена еще владевших землей в Кунаре. На мой взгляд, это разрешает вопрос окончательно; но, может быть, я так думаю лишь потому, что сам я афганец?
С полной определенностью можно сказать одно. В наше время мусульманские страны борются за честь считаться родиной Джамалуддина. Но в его время каждое мусульманское правительство в конце концов начинало видеть в нем врага, возмутителя спокойствия, от которого лучше избавиться. Позвольте мне вкратце описать его поразительный, скитальческий жизненный путь.
Где бы ни рос Джамалуддин, все согласны с тем, что примерно в восемнадцать лет он впервые попал в Индию. Как раз в это время антибританские настроения там достигли лихорадочной остроты, и Джамалуддин, возможно, познакомился с мусульманами, строящими антибританские заговоры. В то время, когда разразилось Великое индийское восстание, он был в паломничестве в Мекке, однако вернулся как раз вовремя, чтобы стать свидетелем британских репрессий, поразивших весь мусульманский Восток. Видимо, во время этого первого путешествия в Индию Джамалуддин преисполнился ненависти к британцам и неприязни к европейскому колониализму в целом; то и другое он сохранил на всю жизнь. В любом случае, из Индии он отправился в…
• Афганистан, где завоевал доверие короля, которого британцы тщетно старались сместить. Король нанял Джамалуддина в наставники своему старшему сыну Азаму. Джамалуддин уже размышлял над необходимостью реформ и модернизации ислама для восстановления мусульманской гордости и мощи; обучение наследника престола, как ему показалось, давало прекрасную возможность сформировать правителя, который исполнит его замыслы. Он воспитывал принца Азам-хана в реформистских идеях и учил его вести Афганистан в современность. К сожалению, Азам наследовал своему отцу очень недолго. Его быстро сверг с трона один из его родственников, при поддержке англичан. Возможно, британцы приняли участие в заговоре отчасти именно потому, что не хотели видеть на афганском престоле ученика Джамалуддина. Они предчувствовали, что может из этого выйти. Так или иначе, Азам бежал в Иран и умер в изгнании. Джамалуддину тоже пришлось бежать, и он отправился в…
• Малую Азию. Здесь он начал выступать с речами в Константинопольском университете. Он провозглашал, что мусульманам необходимо узнать все о современной науке, но в то же время более твердо наставлять своих детей исламским ценностям, традиции и истории. Модернизация, говорил он, не обязательно означает вестернизацию: мусульмане вполне могут заниматься исламской модернизацией, ингредиенты которой содержатся в самом исламе. Эта мысль завоевала симпатии и широкой публики, и высших классов. Джамалуддин вполне мог бы занять в Османской империи какой-нибудь высокий пост и жить спокойно, как почтенный и хорошо оплачиваемый публичный идеолог ислама. Но вместо этого он начал учить, что людям нужна свобода толковать Коран самостоятельно, без угнетающего «руководства» со стороны улемов, которых он обвинял в отставании исламской цивилизации от европейской в плане научных знаний. Разумеется, это настроило против него мощный клерикальный истеблишмент, улемы добились его изгнания, и в 1871 году Джамалуддин отправился в…
• Египет, где начал проводить занятия и читать лекции в знаменитом университете Аль-Азхар. Здесь он продолжал развивать свою теорию модернизации на исламских условиях. (В этот период он также написал историю Афганистана – быть может, еще один хитрый трюк, призванный убедить публику, что он афганец, а не иранец?) Однако в Египте, где династия, основанная Мухаммедом Али, к этому времени выродилась в гнилую деспотию, полностью продавшуюся британским и французским интересам, он начал критиковать развращенность и коррумпированность элиты. Он призывал власть имущих быть скромнее и жить одной жизнью с народом, как поступали лидеры древней мусульманской общины. Кроме того, в Египте он начал призывать к парламентской демократии. И здесь, опять-таки, настаивал, что демократизация не равна вестернизации. Основу для исламской демократии он находил в двух традиционных исламских понятиях:
Эти демократические идеи заставили занервничать египетского монарха, а инвективы Джамалуддина против разложения высших классов оскорбили всех, чей доход превышал определенный уровень. Так что в 1879 году Джамалуддину пришлось покинуть Египет и снова вернуться в…
• Индию. Здесь «либеральное» Алигархское движение, основанное и возглавляемое сэром Саидом Ахмадом, развилось в силу, с которой стоило считаться. Однако сэра Саида Ахмада Джамалуддин считал британским холуем, о чем без обиняков и высказался в своем единственном крупном труде, «Опровержение материалистов». Но британцам идеи Саида Ахмада нравились. Когда в Египте разразился мятеж, британские власти заявили, что Джамалуддин ведет среди своих последователей подрывную пропаганду, и бросили его на несколько месяцев в тюрьму. Когда мятеж улегся, его отпустили, но выпроводили из Индии, так что в 1882 году он отправился в…
• Париж, где писал статьи для различных изданий на английском, персидском, арабском, урду и французском (всеми этими языками он не просто бегло владел, но умел вполне литературно и даже красноречиво на них писать). В своих статьях он развивал мысль, что ислам – по сути своей рациональная религия, готовящая почву для научной революции. Он по-прежнему настаивал, что мусульманские улемы и деспоты затормозили научный прогресс исламского мира, однако замечал, что то же самое делали священнослужители и деспоты в других религиях, включая христианство. Во Франции в это же время философ по имени Эрнест Ренан писал, что мусульмане внутренне неспособны к научному мышлению (тот же Ренан говорил, что китайцы – «раса с чрезвычайной ловкостью рук, но без всякого чувства чести», что евреи «несовершенны», что «негры» счастливее всего, когда возделывают землю, что европейцы – природные господа и воины, и что, если каждый будет заниматься тем, «для чего создан», все в мире пойдет на лад)[68]. Джамалуддин провел с Ренаном знаменитые (по крайней мере, среди мусульман) дебаты в Сорбонне: там он доказывал, что ислам кажется менее «научным», чем христианство, лишь потому, что был основан позже и находится сейчас на более ранней ступени развития.
Здесь, в Париже, Джамалуддин и один из его египетских протеже, Мухаммед Абдо, начали издавать журнал под названием «Наикрепчайшая связь». Вышло лишь восемнадцать номеров – затем нехватка денег и другие трудности вынудили закрыть издание; но в этих восемнадцати номерах Джамалуддин сформулировал основу своего кредо, ныне называемого панисламизмом. Он утверждал, что все, казалось бы, локальные схватки мусульманских и европейских держав в разных местах и по разным поводам – между иранцами и русскими за Азербайджан, между османами и русскими за Крым, между британцами и египтянами за банковские займы, между французами и алжирцами из-за продажи зерна, между британцами и народами Индии и Афганистана из-за расположения границ, и так далее, и тому подобное – в сущности, не множество мелких стычек по частным поводам, а одна великая борьба ради одной великой цели между двумя мировыми силами: Исламом и Западом. Он первым начал использовать эти слова парой, как однородные, но исторически противостоящие друг другу категории. Где-то в этот период Джамалуддин, по-видимому, посетил…
• Соединенные Штаты, но о его деятельности там известно мало. Также он несколько раз побывал в…
• Лондоне, где спорил с Рэндольфом Черчиллем, отцом Уинстона Черчилля, и другими британскими лидерами о политике Великобритании в Египте. Кроме того, он побывал в Германии и провел некоторое время в Санкт-Петербурге, столице России. Когда журнал закрылся, ничто больше не удерживало Джамалуддина в Европе, так что он отправился в…
• Узбекистан. Здесь уговорил царские власти позволить ему печатать и распространять Коран для мусульман – подданных царя, а также переводить, публиковать и распространять другую исламскую религиозную литературу, в Средней Азии уже несколько десятилетий недоступную. Его усилия привели к возрождению ислама в регионе. Кроме того, здесь Джамалуддин наконец сформулировал идею, которую долго вынашивал: мусульманским странам следует воспользоваться соперничеством между европейскими державами, чтобы обеспечить себе независимость – поддерживать Россию против Британии, Германию против России, Британию и Францию против России и так далее. Именно эти мысли в двадцатом веке легли в основу глобального «движения неприсоединения». В 1884 году он переехал в…
• Иран, где работал над реформой судебной системы и на этом вопросе столкнулся лбом с местными улемами. Обстановка накалилась; пришлось спешно вернуться в Среднюю Азию. Однако в 1888 году иранский шах Насреддин пригласил его вернуться, пообещав сделать своим премьер-министром. Насреддин боролся за власть с местными улемами и полагал, что «модернизм» Джамалуддина ему в этом поможет. Джамалуддин переехал в Иран, хоть и стал там не премьер-министром, а шахским советником. Однако на этот раз вместо атак на улемов принялся атаковать самого шаха за его привычку продавать колониальным державам экономические «концессии». Самым поразительным примером этого во время пребывания Джамалуддина в Иране стала безусловная концессия на табак, полученная британскими компаниями: в результате англичане получили контроль над всеми этапами производства и продажи табака в стране[69]. Джамалуддин призвал к табачному бойкоту – стратегия, которая потом использовалась во многих странах множеством политических активистов, в том числе знаменитым индийским антиколониалистическим лидером Махатмой Ганди (как известно, он призвал индийцев бойкотировать английский хлопок и вместо этого выращивать свой собственный). По призыву Джамалуддина толпы иранцев вышли на улицы, протестуя против шаха; тот уже жалел, что пригласил в страну афганского (или иранского?) реформатора. Джамалуддин даже уговорил одного известного аятоллу объявить табачную концессию антиисламской. Тут терпение шаха лопнуло. Он прислал к дому Джамалуддина солдат, чтобы сопроводить его до границы. Так в 1891 году Джамалуддин вернулся в Афганистан, а затем поехал в…
• Стамбул, где османский султан Абдул-Хамид выделил ему дом и пособие. Султан полагал, что панисламистские идеи Джамалуддина смогут каким-то образом принести ему политические дивиденды. Здесь Джамалуддин продолжал писать, преподавать и произносить речи. Интеллектуалы и активисты со всех концов мусульманского мира приезжали сюда, чтобы с ним встретиться. Великий реформатор говорил им, что первейший принцип ислама есть иджтихад, «свободное мышление»; однако это свободное мышление, продолжал он, должно отталкиваться от базовых принципов, запечатленных в Коране и хадисах. У каждого мусульманина есть право истолковывать писания и откровения так, как ему кажется верным; но мусульмане как община должны воспитываться в этих принципах, укоренных в откровениях. Величайшая ошибка мусульман, главная их слабость, продолжал Джамалуддин, вызвана тем, что они повернулись спиной к западной науке, но принимают западное образование и общественные нравы. Нужно поступать ровно наоборот: западную науку принимать, но закрыть ворота перед западными нравами и системой образования.
К несчастью, в 1896 году шаха Насреддина убил один иранский студент. Иранское правительство немедленно обвинило в этом Джамалуддина и потребовало, чтобы его выдали в Иран для наказания. Султан Абдул-Хамид отказался, однако поместил великого реформатора под домашний арест. Позже в том же году Джамалуддин заболел раком ротовой полости и попросил разрешения выехать в Вену на лечение, однако султан ему в этом отказал. Вместо этого он прислал своего личного врача. Придворный врач решил побороть рак путем удаления нижней челюсти. Вскоре после этого Джамалуддин аль-Афгани умер и был похоронен в Малой Азии. Позже тело его было перевезено для нового погребения в Афганистан. Откуда бы он ни начал свой жизненный путь – завершил его в Афганистане: его прах покоится в сердце кампуса Кабульского университета.
Любопытно отметить, что у Джамалуддина аль-Афгани не было ни должности, ни какого-либо официального положения. Он не правил страной. Не имел армии. Не занимал официальных постов в каком-либо правительстве. Никогда не основывал политическую партию, не возглавлял движение. У него не было ни служащих, ни подчиненных – никого, кому можно отдавать приказы. Более того: он не оставил после себя ряда книг, или хотя бы одной книги со связным изложением своей политической философии – чего-то вроде исламистского «Капитала». Перекати-поле, смутьян, вечный мятежник – вот кем он был.
Однако его влияние на мусульманский мир невозможно переоценить. Как это получилось? Благодаря его ученикам. Джамалуддин аль-Афгани действовал в каком-то смысле как пророк. Сила и харизматичность его проповеди напоминала искры, из которых всюду, куда они летели, возгоралось пламя. Его протеже Мухаммед Абдо стал ректором знаменитого университета Аль-Азхар и главным религиозным лидером Египта. Он писал книги, в которых развивал и систематизировал модернистские идеи Джамалуддина.
Другой ученик Джамалуддина, Заглул, основал политическую партию под названием «Вафд», которая со временем развилась в движение за независимость Египта. Еще один ученик стал религиозным лидером в Судане и там под именем «Махди» поднимал народ против англичан. В Иране вдохновленный им Табачный Бойкот породил целое поколение активистов, в двадцатом веке создавших конституционалистское движение.
Джамалуддин вдохновил афганского интеллектуала по имени Тарзи, жившего в Турции; позже он вернулся в Афганистан и, идя по стопам своего учителя, стал наставником наследного принца Амануллы. Тарзи воспитал своего ученика правителем-модернистом, который добился от британцев полной независимости Афганистана и всего через двадцать два года после смерти Джамалуддина объявил Афганистан независимым государством.
А у его учеников были свои ученики. Кредо и содержание его учения изменялись, переходя из рук в руки. Некоторые его ветви становились более радикальными в политическом смысле, другие – более националистическими, третьи сосредотачивались на развитии любой ценой промышленности и науки в исламских странах. Ученик Мухаммеда Абдо, сирийский богослов Рашид Рида разрабатывал концепцию ислама как основы государства. Еще одним интеллектуальным наследником Джамалуддина стал Хасан аль-Банна, основавший организацию «Братья-мусульмане»[70]; о нем я подробно расскажу далее. Короче говоря, влияние этой титанической фигуры до сих пор эхом отдается во всех уголках мусульманского мира, по которому Джамалуддин неустанно странствовал.
14. Индустриализация, конституционализм, национализм
Мухаммед ибн Абдельваххаб, Джамалуддин аль-Афгани, Саид Ахмад-хан из Алигарха – все трое мыслителей воплощали в себе различные представления о том, что не так с исламским миром и как это исправить. В течение XIX столетия развивались, сплетались друг с другом, переходили друг в друга всевозможные разновидности и направления этих трех основных течений. Наиболее прямую и явную политическую власть получил светский модернизм, направление мысли, представленное Саидом Ахмадом из Алигарха. Это не значит, что сам Ахмад стал отцом какого-то могущественного движения. Нет: он был лишь одним из множества светских реформистов, по всему исламскому миру выдвигавших и защищавших приблизительно одни и те же идеи. Столь популярными сделала их троица новых феноменов, явившихся в мусульманский мир из Европы: индустриализация, конституционализм и национализм.
Самым важным из них, быть может, стала индустриализация, соблазны которой ощутили на себе все части света. В Европе Индустриальная революция, произошедшая около 1800 года н. э., была связана с потоком изобретений, начиная с парового котла. Однако, говоря о великих изобретениях, мы часто представляем себе дело так, как будто стоит что-то изобрести – и новинка сразу начинает оказывать влияние на жизнь людей. Это не так: на самом деле люди не начинают пользоваться новым устройством только потому, что оно умно придумано. Технологический прорыв, воплощенный в изобретении – это лишь один из ингредиентов успеха. «Пойдет» изобретение или нет – определяет социальный контекст.
Взглянем на тот же паровой котел. Что может быть полезнее? Что обладает более очевидной способностью изменить мир? Однако в исламском мире паровая машина была изобретена более чем за триста лет до того, как появилась на Западе – и там практически ничего не изменила. Здесь при помощи пара вертели вертел, на котором можно было зажарить целого барана. (Описание этого устройства мы встречаем в книге турецкого инженера Такиюддина, написанной в 1551 году.) Никакого другого применения силе пара мусульмане так и не придумали, так что это изобретение было забыто.
Или еще один пример: уже к X веку в Китае имелись все технологии, необходимые для механизации промышленности и массового производства товаров, однако ими просто не пользовались. Зубчатую передачу китайцы использовали в игрушках. При помощи водяной турбины двигали стрелки больших часов. Начни они использовать эти технологии для создания машин, экономящих человеческий труд, как на заводах и фабриках в Европе XIX века – Индустриальная революция почти наверняка началась бы в Китае!
Почему же этого не произошло? Почему эти изобретения не «пошли», пока не были повторены на Западе? Ответ связан не столько с самими изобретениями, сколько с социальным контекстом, в котором они рождались.
Во время изобретения шестеренок Китай представлял собой эффективное высокоцентрализованное государство, всем обществом в котором управляла имперская бюрократия. Основной задачей этой бюрократии, помимо обороны и ведения документации, была организация общественных работ. Отличительная особенность китайской политической культуры именно в способности направлять массовый труд на масштабные строительные проекты, имеющие целью общее благо. Так, первый император бросил около миллиона своих подданных на строительство Великой Стены. Один из позднейших императоров согнал еще больше рабочих на рытье Великого Канала, соединившего между собой две речные системы Китая. Да, в Китае имелись технологии, позволявшие создать механизмы для экономии человеческого труда – но кто стал бы их создавать? Такая возможность была только у имперской бюрократии; а ей-то зачем экономить то, чего и так в избытке? Китай был перенаселен, труд в нем дешев. Если множество трудящихся останутся не у дел, кому придется решать эту проблему и успокаивать неизбежные в таком случае социальные потрясения? Бюрократии. Таким образом, у единственного института, способного провести в Китае модернизацию, не было никаких оснований этим заниматься.
Так же и мусульманские изобретатели не думали о том, чтобы при помощи пара механизировать производство товаров массового потребления: ведь они жили в обществе, где этих товаров и так было больше чем достаточно, где они создавались вручную миллионами искусных ремесленников и распространялись по сложным и разветвленным торговым сетям. Кроме того, изобретатели работали на праздный класс элитариев, у которых все необходимые им товары уже имелись, и чей жизненный жребий не требовал ничего производить – тем более, производить массово.
Равнодушие этих обществ к технологиям, способным изменить мир, не было вызвано какой-то их дисфункциональностью – совсем напротив. Эти общества функционировали слишком хорошо, и потому попадали в «ловушку равновесия высокого уровня» (выражение историка Марка Элвина)[71]. Оказывается, необходимость – вовсе не мать изобретения: она мать того процесса, что пускает изобретение в ход, как и произошло в Европе XVIII века.
Прообразами паровой машины стали паровые насосы, которыми пользовались владельцы шахт, чтобы выкачивать из них воду. У этих же шахтовладельцев была еще одна проблема, требующая скорейшего решения: им требовалось как можно быстрее – чтобы обогнать конкурентов на рынке – доставлять руду из шахты к ближайшему речному или морскому порту. Как правило, руду перевозили на телегах, запряженных лошадьми и ехавших по параллельным деревянным брусьям, так называемым откаточным путям. Однажды Джордж Стефенсон, неграмотный десятник на одной английской шахте, сообразил, что на телеге можно установить паровую машину и при помощи шестеренок заставить ее вращать колеса. Так появился на свет локомотив.
В это время Англия была полна частных предпринимателей, отчаянно конкурирующих друг с другом за то, чтобы как можно быстрее доставлять свои продукты и материалы на рынок. Любой, у кого имелся доступ к железной дороге, получал преимущество над остальными – пока собственными железными дорогами не обзаводились и они; так что скоро строить железные дороги начали все, у кого хватало на это денег.
Схожим образом, вскоре после того, как Джеймс Уатт в конце XVIII века изобрел паровую машину, европейские изобретатели сообразили, как механизировать ткацкие станки. Теперь каждый, у кого имелся паровой станок, мог победить конкурентов и вышибить их из бизнеса; разумеется, пока конкуренты не обзавелись собственными механическими станками – что они все скоро и сделали.
Итак, теперь каждый, кому хватало денег купить пару, десяток, сотню паровых ткацких станков, мог обогнать всех конкурентов и сделаться сказочным богачом! Такая блестящая перспектива заставила сообразительных ремесленников задуматься о том, что еще можно производить на механическом оборудовании. Обувь? Легко. Мебель? Да пожалуйста! Ложки? Без проблем! В сущности, едва об этом задумавшись, люди обнаружили: почти все необходимые им товары можно производить на механическом оборудовании, и выходит это дешевле, быстрее, да еще и качественнее ручного производства! Кому же не хочется стать обувным магнатом? Или мебельным, или ложечным… да каким угодно?
Разумеется, этот процесс оставил без работы тысячи ремесленников и мастеровых; но тем и отличалась Европа XIX века от Китая века Х. В Европе те, у кого имелись средства и возможность обзавестись станками, не несли никакой ответственности за тех, чья жизнь оказалась перевернута вверх дном и разорена внезапным изобилием дешевых фабричных товаров. Те, кто пострадал от индустриальной революции, не были для них ни родственниками, ни соплеменниками – просто незнакомцами, которых они никогда не встречали и не знали по именам. Более того: бороться с социальными неурядицами, вызванными взрывным ростом безработицы, тоже была не их задача. Они шли в ногу с индустриализацией не в силу своего эгоизма или равнодушия к нуждам ближних, а просто потому, что общественный строй позволял не замечать этих ближних и не беспокоиться об их проблемах.
Индустриальная революция могла произойти лишь при наличии определенных предпосылок – и в Европе той эпохи все эти предпосылки нашлись. Кроме того, Индустриальная революция имела неизбежные социальные последствия: в Европе в той эпохи переход к фабричному производству резко изменил общество, повседневную жизнь, да и самих европейцев. Назовем лишь некоторые изменения:
• Запустение сельской местности и взрывной рост городов.
• Из повседневной жизни большинства людей исчезли животные.
• Измерение времени по часам и календарю сделалось важнее естественных, природных указателей – солнца и луны.
• Рассыпались крупные семейные кланы, и универсальной «единицей» индустриального века по умолчанию стала нуклеарная семья: муж, жена и дети.
• Ослабла связь между человеком и местом, поскольку новые экономические реалии требовали мобильности; людям приходилось переезжать туда, где могла найтись работа – а работа теперь была повсюду.
• Ослабла связь между поколениями: большинство индустриальных рабочих уже не учились ремеслу у своих родителей и не передавали навыки или семейное дело детям. Лучшее, что могли теперь сделать родители для своих детей – дать им базовые знания и навыки, позволяющие учиться дальше, приспосабливаться и адаптироваться. Более чем когда-либо важными, даже незаменимыми для жизни в обществе стали навыки чтения, письма и арифметики.
• Наконец, важным преимуществом, помогающим победить в конкурентной борьбе, стала психологическая приспособляемость – способность легко отказываться от старых идей и ценностей и принимать новые.
Все эти перемены вызывали тревогу, однако не катастрофическую, поскольку европейцы (и в еще большей степени американцы) уже развили в себе набор качеств, помогающих легко адаптироваться к новым обстоятельствам. В центре этого набора свойств стоял индивидуализм: качество, формирование и развитие которого в Европе насчитывало уже несколько столетий.
Явившись в исламский мир, европейцы принесли с собой товары – конечные продукты Индустриальной революции, но не эволюционные процессы, в результате которых стало возможно производство этих товаров. Мусульмане, разумеется, хотели иметь эти товары – да и кто бы не захотел? Кому не нужны дешевая одежда, фабричная обувь, консервы и прочее в том же роде? Мусульмане не видели, почему бы и им не производить то же самое. Станки и технологии можно закупить на Западе. Можно разобрать станок, понять, как он устроен, и сделать такой же самим. В процессе фабричного производства нет ничего загадочного, недоступного пониманию.
Но его социальные предпосылки – совсем иное дело. Условия, создавшие индустриализацию, невозможно импортировать с Запада ни за один день, ни даже за десять лет. Да и ее социальные последствия иным обществам, устроенным не так, как европейские, гораздо сложнее переварить.
Например, в османском мире производство уже давным-давно находилось в руках гильдий, тесно сплетенных с суфийскими орденами, которые, в свою очередь, были переплетены с движущими механизмами османского государства и общества: обуславливалось все это тем, что у каждого человека имелось несколько «клановых» лояльностей и обязательств, и строилось на повсеместном, само собой очевидном убеждении, что поле общественной жизни принадлежит исключительно мужчинам, а женщины должны быть заперты в мире частной жизни, вдали от политики и производства.
Однако по всему миру, как в Европе, так и в исламских странах, до индустриализации значительная часть производства находилась в женских руках, поскольку почти все ценное изготавливалось в доме. Женщины ткали, пряли, шили. Женщины играли огромную роль в животноводстве. Женщины превращали сырье, получаемое с поля или из хлева, в готовые продукты. Женщины занимались и многими другими видами ручного труда. Когда все эти процессы были механизированы, «домашнее производство» прекратилось, и бесчисленное множество женщин осталось без работы.
В Европе огромное количество женщин отправилось работать на фабрики, заводы, а со временем и в офисы. В структуре европейского общества это было вполне возможно. Верно, это вызвало некоторое социальное и психологическое напряжение – но право появляться на людях и действовать в публичном пространстве у женщин уже было, так что теперь они начали массово пользоваться этим правом: и со временем из этой великой перемены, так или иначе неизбежной, выросли философские размышления, политические теории и общественный активизм, в наше время именуемый феминизмом, движение, основанное на убежденности в существовании и святости индивидуальных прав. (Лишь там, где существует само понятие «индивида», можно сказать: «У индивида есть права» – и далее, когда эта мысль будет принята, заметить, что женщины такие же индивиды, как мужчины, следовательно, должны обладать теми же правами.)
В исламском мире, жестко и повсеместно разделенном на общественное мужское пространство и частное женское, переход от домашнего производства к фабричному был куда более проблематичен и вызвал намного более серьезные социальные «вывихи». Для начала, он требовал перевернуть вверх дном всю систему «двух пространств»; а эта перемена глубоко поражала частную жизнь каждой семьи и ударяла по идентичности мужчин и женщин на глубочайшем сознательном и даже бессознательном уровне, что стало очевидно к концу двадцатого века.
В то же время замена гильдий заводами и фабриками означала обрыв связей между производством и суфийскими орденами – а значит, на каком-то уровне и обрыв связи между трудом и духовностью. Более того, перенос производства на заводы требовал от людей начать жить по часам: но фундаментальная основа жизни мусульманина, ритуальная молитва, совершаемая пять раз в день, зависит от естественных временных маркеров – время молитвы определяется по положению солнца. И здесь индустриализация противопоставила производство и духовные практики. (Европа столкнулась бы с той же проблемой, случись индустриализация при феодализме, когда основными маркерами суточного времени были утреня и вечерня.)
Помимо всего этого, индустриализация требовала, чтобы общество, организованное как универсальная сеть взаимопереплетенных кланов, важнейшую роль в котором играют клановые лояльности, буквально за одну ночь превратилось в мир атомизированных индивидов, каждый из которых принимает экономические решения независимо, основываясь лишь на рациональных соображениях собственной выгоды, и несет ответственность только перед собственной нуклеарной семьей. Такое не могло произойти – во всяком случае, не могло произойти легко. Уж никак не за пару дней! Такие перемены пошли бы вразрез с общим направлением исламской цивилизации, начиная с 700-х годов. Для того, чтобы и в мусульманских обществах развились социальные предпосылки индустриализации, требовалось время. И это тоже было маловероятно – пожалуй, еще невероятнее. Прежде всего, никому здесь и в голову не приходило, что нужно «развить социальные предпосылки». Думали люди лишь о том, как заимствовать европейские продукты, технологии и научные принципы, лежащие в основе этих технологий.
Попросту говоря, никто из людей, искавших способы производства потребительских товаров, не говорил: «Так, для начала проведем Реформацию и разовьем культ индивидуализма, подождем несколько столетий, чтобы разум подорвал авторитет веры и сложились политические институты, поощряющие свободное исследование, дойдем до идей современной науки, в то же время не забудем создать экономическую систему, основанную на свободной конкуренции между частными производителями, так что, когда наша наука предложит новые технологии, мы сразу за них ухватимся! Вот так всего за каких-нибудь четыреста лет мы независимо от Европы совершим Индустриальную революцию!» Конечно, нет. Люди просто говорили: «Отличные товары, где бы и нам взять такие же?» Ведь бессмысленно заново изобретать колесо, когда оно давно уже изобретено и лежит на прилавке – осталось только заплатить!
Маркс и Энгельс, среди прочих, подробно описали нежелательные побочные эффекты индустриализации для западного общества; однако в исламском мире она вызвала еще больше социальных и психологических возмущений и разломов. И все же само существование индустриального производства потребительских товаров становилось таким аргументом, который не мог опровергнуть ни один памфлет, не могла осудить ни одна религиозная проповедь. «Посмотри, как мы хороши! Неужели ты нас не хочешь?» – шептали товары – и рождали во всех уголках мусульманского мира ощущение, что люди в Иране, Афганистане, Малой Азии, Египте или в Марокко должны стать… чуть более западными. Так, по мере того, как в мусульманский мир просачивалось осознание Индустриальной революции, с ним здесь получали почву под ногами и светские реформистские идеи.
В Иране после 1840-х годов чрезвычайно энергичный премьер-министр по имени Мирза Таги, прозванный также Амир-Кабиром, «Великим лидером», запустил программу скоростной «модернизации» страны. Под «модернизацией» он имел в виду «индустриализацию», однако понимал, что это сложный процесс. Было ясно, что Иран не может заимствовать одни лишь западные товары. Чтобы в самом деле сравняться по силе с западными державами, пожирающими их страну, иранцы должны освоить некоторые стороны западной культуры. Но какие именно? Амир-Кабир решил: образование – вот ключ ко всему.
Он создал по всей стране сеть светских школ. В предместье Тегерана основал университет, уже нами упомянутый – Дар-аль-Фунун (в примерном переводе с арабского «Дом наук»), где студенты изучали иностранные языки, естественные науки, технические специальности и историю западных культур. Кроме того, Иран начал отправлять студентов за границу, в Германию и Францию. Неудивительно, что эти студенты были в основном выходцами из преуспевающих и статусных городских семейств, связанных с двором и государственным чиновничеством, а не из семей крестьян, купцов или высокопоставленных религиозных учителей. Так новая образовательная программа расширила и углубила социальное разделение, уже существовавшее в этом обществе.
Выпускники светской системы образования призваны были пополнять «модернизированное» государственное чиновничество и армию. («Модернизировать» в данном контексте означало «сделать, как мы видели в Европе».) Так местный ответ на индустриализацию породил в Иране новый социальный класс, состоящий из образованных на западный манер чиновников, армейских офицеров, студентов университета, учителей, инженеров, специалистов, выпускников Дар-аль-Фунуна и европейских учебных заведений… Этот зарождающийся класс приобретал всё более светский взгляд на вещи и становился всё более восприимчив к мыслям об исламе как системе рациональных этических ценностей, а не основанном на откровении путеводителе на Небеса.
Конституционализм, второй феномен, рожденный в Европе, также начал оказывать всё большее влияние на Иран, прежде всего потому, что новый класс оказался к нему восприимчив. Конституционализм – не то же самое, что идеалы демократии: конституции бывают и у тоталитарных диктатур. Однако конституция – несомненно, необходимое предварительное условие демократии. Смысл ее в том, что государство действует в жесткой рамке писаных законов, обязательных как для подданных, так и для правителя. Абсолютная монархия – система, принятая в мусульманском мире на протяжении долгих веков – фактически давала правителю возможность в любой момент менять правила, как он того пожелает. Важно понимать, что в абсолютной монархии это применимо не только к верховному правителю: этот принцип распространяется на все общество, каждый «начальник» обладает неограниченной властью над подчиненными и сам подвластен любым капризам того, кто стоит ступенью выше. (Точно так же и демократия означает не только то, что верховный лидер избирается голосованием, а то, что некий интерактивный процесс участия во власти происходит на всех уровнях. Сами по себе выборы не равны демократии, они – лишь один из ее признаков.)
Возможно, Иран стал пионером в области конституционализма отчасти потому, что именно здесь возникла новая интеллигенция – быстро растущий класс образованных светских модернистов. Новизна их мышления проявлялась не только в идеях, но и в языке, используемом для выражения этих идей. Новые писатели отвергли манеру классической персидской литературы, полной сложных риторических приемов и украшений, и вместо этого начали писать простую, мускулистую прозу – и писать не эпические поэмы и мистическую лирику, а сатирические романы, политические пьесы и так далее.
Литературовед Хамид Дабаши рассказывает о любопытном случае. Некий английский путешественник по имени Джеймс Мориер написал роман «Похождения Хаджи-Бабы из Исфахана», уверяя, что перевел его с персидского оригинала. В романе он высмеивал персидскую речь, используя смехотворно напыщенный слог, и изображал иранцев хвастунами и бесчестными негодяями.
А затем, в 1880-х годах, произошло нечто поразительное. Иранский литератор Мирза Хабиб перевел «Хаджи-Бабу» на персидский. И вот что удивительно: по-английски – низкопробное расистское чтиво, в переводе этот роман сделался шедевром, заложил основы современной персидской литературы и «стал ключевым текстом для конституционного движения». Насмешки, которые Мориер, в манере колониального превосходства, направлял на персов в целом, переводчик перенаправил против коррумпированных клириков и придворных, превратив «Хаджи-Бабу» в острую политическую сатиру[72].
С появлением светской интеллигенции нового образца классики персидской литературы, Руми, Саади или Хафиз, начали покрываться пылью; вместо них читатели жадно накинулись не только на новые иранские романы и повести, но и на книги таких европейских мыслителей, как Шарль Монтескьё или Огюст Конт, философов, рассуждавших о прогрессивном развитии общества. Монтескьё составил описания политических систем и расположил их в иерархическом порядке, от худших к лучшим: монархия лучше деспотизма, республика лучше монархии. Конт писал, что, становясь всё более цивилизованными, люди переходят от религиозного к метафизическому, а затем к научному сознанию[73].
Иранские интеллектуалы-модернисты решили, что их страна тоже нуждается в развитии. Их недовольство сосредоточилось на монархах Каджарской династии, правивших страной уже второе столетие. Эти цари обращались со страной практически как со своим личным достоянием. Один шах за другим по кусочкам распродавал национальную экономику иностранцам, чтобы оплачивать свою роскошную жизнь и дорогие прихоти, в том числе поездки в Европу.
Негодование светских модернистов вырвалось на поверхность во время Табачного Бойкота, движения, которое столь страстно пропагандировал Джамалуддин-и-Афган. Помимо интеллигенции, он вовлек в Табачный Бойкот шиитский клерикальный истеблишмент, и именно этот союз заставил шаха отступить. Однако, едва шах аннулировал монополию Великобритании на торговлю табаком в Иране, клирики сочли себя победителями и удалились с поля боя.
Но остальные активисты продолжали держаться вместе и выдвинули новые требования. Они призвали принять конституцию, ограничивающую полномочия шаха и дающую народу право голоса в управлении страной. При горячей заочной поддержке Джамалуддина (к тому времени уже высланного в Малую Азию) эти светские модернисты начали обсуждать парламентскую демократию. Здесь клерикалы решительно им воспротивились. Конституция, говорили они, совершенно неисламская идея; у Ирана уже есть конституция, и имя ей Шариат. Отвергали они и идею демократии, говоря, что ислам допускает только династическое правление. Так в первые годы двадцатого века борьба между клириками и короной в Иране превратилась в сложную трехстороннюю борьбу между клириками, короной и светской модернистской интеллигенцией – борьбу, в которой любые две фракции могли объединяться против третьей. В вопросе о конституции клирики и корона единым фронтом стояли против модернистов.
Но модернизм набирал обороты. В 1906 году шах из Каджарской династии Мозафареддин наконец сдался. Он принял конституцию, которая серьезно ограничивала его власть и предписывала созвать парламент, так называемый Меджлис. Через неделю после первого заседания Меджлиса шах умер, и трон занял его сын Мохаммед Али-шах. Не вполне ясно, какой реальной властью обладал парламент – ни армии, ни полиции у него в подчинении не было; однако за два года Меджлис принял набор законов, заложивших в Иране основы свободы слова, свободы прессы и целого ряда других гражданских свобод.
Однако еще до окончания третьего года шах навел на здание парламента пушки и стер его с лица земли – красноречивое заявление о том, что он решил дать старым порядкам еще один шанс. Улемы и другие традиционные группы это только приветствовали. В таком состоянии Иран подошел к началу Первой мировой войны.
В эти же годы соблазнял умы и сердца исламского мира еще один европейский феномен – национализм. Для этой идеологии Иран оказался самой неплодородной почвой, отчасти потому, что фактически уже был национальным государством – или, по крайней мере, из всех государств исламского мира был наиболее к этому близок. В Индии национализм начал преобразовывать алигархский модернизм в новое движение, со временем породившее на свет Пакистан. Но по-настоящему укрепился национализм в Османской империи и на территориях, когда-то составлявших ее часть.
Говоря «национализм», я не имею в виду национальное государство как таковое. Национальное государство – это конкретный географический факт: территория с определенными границами, с единым центральным правительством, единым сводом законов, которые это правительство поддерживает и заставляет выполнять, с единой валютой, армией, полицией и так далее. Такие национальные государства, как Англия или Франция, возникли спонтанно, в силу исторических обстоятельств – не потому, что их спроектировали и создали националисты.
Тот национализм, о котором говорю я, был (и остается) идеей. Он развивался не там, где сформировались национальные государства, но там, где их не было. Он описывал не то, что есть, а то, что должно быть. Так, немецкоязычные народы вступили в XIX век в составе множества княжеств и королевств. Схожим образом была разделена и Италия, и страны к востоку от Германии. Там национализм и пустил прочные корни.
Семена этой идеи восходят к немецкому философу XVIII века Иоганну Гердеру, критиковавшему философов Просвещения, например, Иммануила Канта. Философы Просвещения учили, что человек – по сути своей существо рациональное, и что моральные ценности, в конечном счете, должны основываться на разуме. Поскольку правила разума для всех людей, мест, времен одинаковы, цивилизованные люди должны усмирить свои страсти и, руководствуясь одним лишь разумом, постепенно восходить к единому своду законов, моральных суждений и ценностей.
Гердер, однако, утверждал, что не существует никаких универсальных ценностей, этических или эстетических: он полагал, что мир состоит из различных культурных сообществ, которые он называл
Из аргументации Гердера следовало, что объективно истинных, равно пригодных для всех моральных и эстетических суждений не существует. Если человечество не сводится к одной лишь способности рассуждать, его ценности в разные времена и для разных народов не могут быть одинаковыми. Возьмем, например, эстетику: представления о красоте у немцев и у индийцев совершенно различны, но это не значит, что одни правы, а другие ошибаются. Каждое суждение отражает
Гердер не утверждает, что одни народы лучше других – говорит только, что они разные, и ни об одной нации нельзя судить по меркам другой. Но другой философ, немного моложе его, Иоганн Готлиб Фихте, развивая идеи Гердера, сделал следующий шаг и сместил акценты. Фихте соглашался, что человечество существует в форме наций, связанных воедино общим духом; однако предполагал, что некоторые народы могут быть выше других. Так, он полагал, что немцы обладают особым врожденным стремлением к свободе, ярко выразившимся в их языке, живом и страстном, в отличие от мертвенного французского. (С этим французы вряд ли соглашались.)
Фихте умер в 1814 году; пик его карьеры пришелся на годы, когда Наполеон покорял Европу и завоевывал немцев. В этом, возможно, один из ключей к влиятельности Фихте. Многие немцы, изнемогая под французским правлением, чувствовали желание заявить: да, французы и немцы совсем разные, и, хоть сейчас французы и на коне – возможно, немцы всё же в чем-то их «выше»…
Перемотаем вперед пять десятилетий: от падения Наполеона Бонапарта до 1870 года. Прусский канцлер Отто фон Бисмарк только что сколотил из множества разрозненных германских княжеств единое государство. Францией в это время правил внучатый племянник Наполеона, Наполеон Третий, самонадеянный и хвастливый, но далеко не столь талантливый, как его великий предок. Бисмарк заманил этого Наполеона в ловушку: вынудил объявить себе войну, а затем молниеносно обрушился на Францию, в несколько месяцев захватил Париж и навязал Франции унизительные условия мира, а кроме того, «отжал» у нее две изобилующие ресурсами приграничные провинции.
Немецкий национализм, выросший из горечи поражения, мог теперь гордиться победой. Расправил крылья триумфалистский взгляд на германскую нацию и ее великое и славное предназначение. Истоки германского
Такие мыслители, как Генрих фон Трейчке, начали учить о том, что нации есть высшая форма существования человечества, самые аутентичные объединения людей. Они восхваляли пангерманское государство, которое однажды воцарится на всех территориях, где живут люди, говорящие по-немецки. Говорили о героическом предназначении «великих» наций, подчиняющих себе варварские земли. (Иными словами, восхваляли колониализм.) Их студенты, воспламененные этими страстями, становились инженерами, банкирами, учителями и кем угодно еще – и заражали немецкие народные массы вирусом пангерманского национализма.
Тем временем в Италии революционер по имени Джузеппе Мадзини пошел дальше – и, пожалуй, заложил последние кирпичи в основание национализма как политической идеологии. Мадзини интересовало в первую очередь избавление Италии от иноземных правителей – австрийцев, и в объединении он видел средство для этой цели. Именно политика привела его к утверждению, что индивиды способны действовать, лишь объединяясь в коллективы, и должны подчинять свои индивидуальные интересы нации. «Говорите не “я”, а “мы”! – призывал он товарищей-революционеров в памфлете “Об обязанностях человека”. – Пусть каждый из нас стремится воплотить в себе свою страну!»[75] Далее Мадзини излагал теорию коллективных прав, основанную на национализме. Каждая нация имеет «право» на собственную территорию, «право» на определенные границы, «право» распространять эти границы для включения в них всех людей, составляющих нацию, и «право» на полную суверенность в рамках этих границ. Справедливо, естественно и достойно, писал он, для людей, составляющих один народ, жить в географически едином государстве, чтобы никому из них не приходилось жить среди чужестранцев.
Во второй половине XIX века движения, порожденные национализмом, захватили сперва Германию, потом и Италию; однако вирус распространился и далеко за пределы этих стран, в восточную Европу, где множество разрозненных общин, говорящих на разных языках, претендующих на разное этническое происхождение, рассказывающих различные истории о своем прошлом, кое-как существовали в границах двух дряхлых империй, Османской и Австро-Венгерской. Правительства обеих империй старались удержать националистов в своих границах, но сумели лишь загнать их в подполье, где те кипели яростью и жаждали мести. Европейские карикатуристы изображали этих националистов приземистыми бородатыми человечками, этакими гномами, что прячут под мешковатыми пальто бомбы в виде шаров для кегельбана – забавный образ! Но реальные анархические и террористические движения, выросшие из восточноевропейского национализма, забавными не были. Отсюда-то национализм и двинулся дальше на восток, в исламские страны.
Однако прежде чем покинуть Европу, упомянем еще два важных националистических движения, созревших на Западе. Одно из них имело для Османской империи самое непосредственное значение, важность другого проявилась позднее. Начнем со второго: оно сформировалось в Северной Америке одновременно с появлением там нового государства. Формально говоря, это государство возникло, когда тринадцать маленьких колоний британских поселенцев восстали против своего правительства и отвоевали себе независимость; однако во многих смыслах их конфедерация так и не стала единым национальным государством вплоть до Гражданской войны 1861–1865 годов. До войны люди в Соединенных Штатах называли свою страну «нашими соединенными штатами». Лишь после войны слова «Соединенные Штаты» начали употребляться с большой буквы, как название единого государства[76]. Войну вызвал вопрос о рабстве, однако президент Линкольн, оправдывая ее справедливость и необходимость, прямо ставил в центр своей аргументации сохранение единства страны. В своей Геттисбергской речи он заявил: война призвана проверить, в самом ли деле американская нация «зачата в свободе», а правительство ее действует от имени народа, ради народа и во благо народа. И Линкольн, и другие создатели Соединенных Штатов – политики, историки, философы, писатели, мыслители и граждане в целом – утверждали националистическую идею, резко отличную от национализма, расцветавшего в Европе. Вместо того, чтобы искать «дух народа» в общей вере, истории, традициях, обычаях, расовой или этнической идентичности, они утверждали, что множество индивидов способны стать «народом», если разделяют общие принципы и верность самому этому процессу. Это был национализм, основанный на идее, национализм, доступный каждому, ибо в теории членом такой нации может стать любой человек – не только тот, кто был в ней рожден.
Во время всё той же Гражданской войны новая нация впервые продемонстрировала свою потенциальную мощь. Гражданская война в Америке стала первой, в которой военачальник командовал армией в миллион человек, первой, в которой на одном поле битвы сошлись четверть миллиона солдат, первой, решающую роль в которой сыграли индустриальные технологии, от железных дорог до подводных лодок и первых моделей пулеметов. Верно, в этой войне соединенные (точнее, разъединенные) штаты сражались друг с другом и для внешнего мира опасности не представляли; но каждый мог вообразить, в какую грозную силу превратятся эти противники, когда сольются в одном государстве.
Вторым европейским националистическим движением, имевшим мировое значение и сыгравшим очень важную роль непосредственно для мусульманского мира, стал сионизм. Этот комплекс идей и страстей по своей аргументации и призывам очень напоминал все прочие европейские национализмы XIX века. Он соглашался с Гердером в том, что общий язык, история, культура превращает людей в нацию. Соглашался с Мадзини в том, что нация имеет право жить на собственной безопасной территории, в суверенном государстве. Соглашался с Трейчке и его единомышленниками в том, что национальное государство имеет право (и даже обязано) объединять в своих границах весь свой народ и, если понадобится, изгонять из своих пределов иные народы. «Если народами с такими правами, – говорили основатели политического сионизма, – являются немцы, итальянцы, французы – видит Бог, таким же народом с такими же правами являются и евреи!»
Однако между сионизмом и другими европейскими национализмами XIX века имелось ключевое различие. Итальянцы, немцы, сербы и все прочие заявляли свои националистические права на территории, на которых уже обитали. А у еврейского народа не было своей территории. Уже два тысячелетия евреи были рассеяны по свету и теперь жили в чужих государствах на правах безземельного меньшинства. Однако на протяжении двух тысяч лет Рассеяния евреи держались вместе и сознавали себя единым народом, объединяясь вокруг иудаизма, имевшего для них не только религиозное, но и культурное, и историческое значение: в Европе XIX века было вполне возможно, не будучи ни «соблюдающим», ни даже верующим иудеем, все же оставаться евреем. Ключевой элемент иудейского религиозно-исторического нарратива звучал так: Бог обещал первым евреям, Аврааму и его потомкам, землю Ханаана в обмен на то, что они не станут почитать иных богов, будут только Ему поклоняться и исполнять Его заповеди. Согласно этому нарративу, свою часть сделки иудейский народ выполнил и тем заслужил право «потребовать назад» свою землю, территорию, называемую Палестиной, сейчас заселенную арабами и управляемую турками-османами. Многие европейские сионисты XIX века были людьми вполне светскими, однако в их призывах к созданию на восточном берегу Средиземного моря еврейского национального государства ясно звучат отзвуки рассказа о Земле Обетованной.
В 1897 году австрийский журналист Теодор Герцль создал первый официальный орган политического сионизма, Всемирный сионистский конгресс; однако к этому времени сионизм давно уже существовал – идеи его восходят к началу XIX века. На фоне подъема всех прочих национализмов евреи заговорили о переселении в Палестину. Некоторые немецкие националисты соглашались с сионистами, хотя не от большой любви к ним. Фихте, например, был уверен, что евреи, даже говорящие по-немецки с рождения, никогда не ассимилируются в немецкую культуру. Если они останутся в Германии, то всегда будут здесь «государством в государстве», так что лучше им поискать счастья в Палестине.
В Палестине всегда имелось автохтонное еврейское население, однако в 1800 году процент его был мизерным: около 2,5 процента против 97 процентов арабов. К 1880-м годам, когда всерьез началась эмиграция евреев из Европы в Палестину, доля еврейского населения выросла приблизительно до 6 процентов. Во время первой алии (так назывались волны еврейской иммиграции в Палестину) туда переехало около тридцати тысяч. Однако в основном это были городские идеалисты-интеллектуалы, мечтавшие о жизни на лоне природы, хоть на деле лопату от мотыги отличить не могли. Бо́льшая часть из них вернулась в Европу, и от первой алии почти ничего не осталось. Так обстояли дела накануне Первой мировой войны.
Когда эти три феномена из Европы – конституционализм, национализм и индустриализация – просочились в османский мир, то произвели здесь особенно разрушительное действие, отчасти потому, что в течение всего XIX века «османский мир» съеживался и это порождало серьезную тревогу. Алжир всосала в себя Франция. Египтом фактически завладела Великобритания. Средиземноморское побережье к северу от Египта формально принадлежало Османской империи, как и весь Аравийский полуостров и большая часть нынешнего Ирака, но и здесь османы все больше и больше склонялись перед европейцами. Слабела и власть османов над европейскими территориями. Вся эта древняя империя, еще недавно величайшая в мире, теперь напоминала дряхлого великана, разрушающегося, гниющего заживо – но все еще дышащего, все еще живого.
Великан был еще жив, но западные дельцы при поддержке своих правительств свободно действовали на его территории. В первой половине XIX века их взаимодействие с османами можно кратко описать одним словом: «капитуляции».
Капитуляции? Звучит как синоним «унизительных уступок». Однако поначалу этот термин обозначал совсем другое.
Практика «капитуляций» возникла, когда империя была еще на вершине могущества – и в то время это слово означало разрешение, выданное могущественным османским султаном смиренному просителю из Европы на ведение в Османской империи какого-либо бизнеса. В «капитуляции» просто перечислялись виды деятельности, на которые имеет право проситель на османской территории. Все, что не разрешено, запрещалось. Почему такой документ назывался «капитуляцией»? Потому что по-латыни это слово означает просто «перечисление по категориям». Капитуляция – это список разрешенных для европейцев деловых занятий, сгруппированных по категориям.
Поскольку баланс сил между европейцами и османами изменился не в результате какой-либо великой войны, не было единого момента, в котором «капитуляции» перестали означать «разрешение, выданное могущественными османскими господами скромным европейским купцам в ответ на их смиренную просьбу», и начали означать «унизительные уступки, выбитые из османских чиновников торжествующими европейскими господами». Несомненно, именно такое значение имели они в 1838 году, когда османы, желая упрочить свои позиции в борьбе с Мухаммедом Али, подписали Балта-Лиманский договор с консорциумом европейских держав – договор, устанавливавший неравноправие османов с европейцами на османских землях. Например, этот договор устанавливал низкие тарифы для европейских товаров, поступающих в империю, но высокие тарифы для османских товаров, отправляемых за границу. Османским подданным он запрещал учреждать монополии, но позволял и даже облегчал это европейцам. Такие «капитуляции» имели лишь одну цель: сделать османов неспособными к конкуренции с европейцами на своей собственной земле.
В последующие годы османское правительство приняло целую серию новых законов, призванных вдохнуть в османское общество новые силы и сделать его способным конкурировать с европейцами – то же, что происходило в те годы и в Иране. В Османской империи эти несколько волн реорганизации именовались «Танзимат», или «реорганизационные меры». Начались они в 1839 году с указа под пышным названием «Благородный эдикт Дома Роз»[77]. В 1856 году появился следующий документ, «Высочайший эдикт». Затем, в 1860 году, последовала третья серия реформистских мер.
Вот некоторые меры, предложенные в ходе Танзимата:
• перестройка национальной государственной бюрократии по французским образцам;
• светские государственные суды, чьи решения имеют приоритет над решениями традиционных шариатских судов;
• новый уголовный кодекс по образцу французского «наполеоновского» кодекса;
• новые правила ведения коммерческой деятельности, поощряющие «свободную торговлю», по сути дающую европейцам возможность устанавливать в Османской империи свои правила;
• вместо традиционной девширме – призывная армия по прусской системе;
• вместо традиционной системы школ, возглавляемых мусульманскими клириками – государственные школы со светской программой, аналогичной школам Великобритании;
• вместо традиционных османских сборщиков налогов (в сущности, фрилансеров, работавших за комиссию) – единая государственная налоговая служба, нечто вроде Службы внутреннего налогообложения в современных США;
• гарантии неприкосновенности «чести, жизни и имущества» всех османских подданных, без различия национальности или религии.
На бумаге все эти реформы смотрелись отлично, особенно та, что гарантировала жизнь и безопасность всем гражданам, независимо от национальности; что же может быть лучше, чем положить конец дискриминации? Теперь у нас совсем как в Европе!..
Но поставьте себя на место обычного мусульманина-турка, гражданина империи XIX века: внутренние достоинства, присущие этим реформам, ему сложно отделить от того факта, что реформы продиктованы османским чиновникам европейцами – в самом буквальном смысле: если верить историку Джеймсу Гелвину, «Высочайший эдикт» написал британский посол Стрэтфорд Каннинг и отдал османским чиновникам, приказав перевести на местные языки и опубликовать[78]. Для многих османских мусульман всё это были не столько реформы, сколько новое свидетельство того, что вся их жизнь теперь во власти чужаков.
Правда, так думали не все османские мусульмане. Растущее в Малой Азии движение реформистов, аналогичное таким же движениям в Индии, Афганистане и Иране, приветствовало и продвигало Танзимат. Реформисты считали: единственный способ победить европейский империализм – побить европейцев на их собственном поле, а для этого необходимо прежде всего принять все те идеи, из которых европейцы черпают свою силу.
Однако сильны оставались улемы. Танзимат был направлен прямо против их интересов. Отобрать у клерикалов систему образования… заменить шариатские суды светскими… на место исламского закона поставить французский уголовный кодекс – такие реформы не только отбирали у улемов власть, но и лишали смысла само их существование. Разумеется, они не могли не сопротивляться; а среди простого народа улемы всё еще пользовались большим моральным авторитетом. Имелся у них серьезный вес и при дворе.
Так султан и его советники оказались зажаты между молотом светских модернистов и наковальней исламской старой гвардии. На них давили и дергали с обеих сторон, и двор склонялся то туда, то сюда. Чем громче светские модернисты агитировали за реформы в европейском духе, тем отчаяннее традиционалисты цеплялись за старые добрые порядки. Модернисты призывали к открытию государственных механизированных заводов – улемы объявляли, что не пристало чиновникам пользоваться пишущими машинками: ведь у Пророка Мухаммеда ничего такого не было!
На некоторое время верх взяли модернисты. В 1876 году они заставили султана принять конституцию: громкая победа, окрещенная «Французской революцией Востока». Пусть всего на несколько лет, но рушащаяся империя сделалась конституционной монархией, совсем как Великобритания (хотя бы по форме)! В этот недолгий период головокружительная атмосфера успеха объединила активистов всех этнических и религиозных оттенков: мусульмане-турки, мусульмане-арабы, иудеи, православные христиане, христиане-армяне – все, толкая друг друга локтями, спешили строить прекрасный новый мир.
Но старая гвардия перегруппировалась, обошла модернистов с флангов и восстанавливала власть султана, пока он не сделался достаточно силен, чтобы упразднить конституцию и снова начать править как абсолютный монарх. Маятник качнулся назад отчасти потому, что реформы не срабатывали. Турки-мусульмане Малой Азии видели, что уровень их жизни падает, а пространство независимости стремительно сужается, и ощущали себя всё более бессильными перед внешним давлением могущественных европейских держав.
Однако один осколок (как им казалось) этого враждебного внешнего мира находился здесь, в их границах и в полной их власти. Этим осколком была армянская община. В реальности, разумеется, армяне были не более «европейцами», чем сами турки. Жили они в этих местах с незапамятных времен. Говорили на собственном языке, не похожем на европейские, имели свои традиции и историю. Они ниоткуда не пришли – и, в сущности, были в Малой Азии более коренными жителями, чем сами турки.
Однако они были христианским меньшинством в окружении мусульманского большинства; и более того, в этот период всё более унизительных «капитуляций», когда дельцы из Западной Европы подминали Османскую империю под себя и обогащались за счет местных жителей, армяне оказались в парадоксальной позиции. Для османских граждан единственный путь к процветанию в эти годы состоял в том, чтобы работать на европейцев, вести с ними дела или, лучше всего, вступать с ними в партнерство в любой форме. Однако европейцы, когда искали себе в империи деловых партнеров, естественно, тянулись к тем, с кем ощущали какую-то близость; поэтому, когда у них был выбор, мусульманам-туркам они предпочитали христиан-армян. Так что несправедливые условия «капитуляций», приносившие выгоду иностранцам, были выгодны и для армянской общины в империи – по крайней мере, так это видели стремительно нищающие и недовольные мусульмане.
В прошлом армяне жили в Османской империи мирно, никем не тревожимые; впрочем, как и другие немусульмане, они были отрезаны от военно-аристократического класса. До некоторой степени недоступны им оставались и крупное землевладение, и частный сбор налогов. Поэтому многие из них зарабатывали на жизнь торговлей или финансовыми операциями.
Под «финансовыми операциями» здесь следует понимать ссуды. В прошлом на людей, ссужающих деньги под проценты, почти повсюду смотрели косо. В Коране дача в долг под проценты прямо запрещена, как и в средневековой христианской Европе, где под «ростовщичеством» канонический закон понимал не «взимание чрезмерных процентов», а «взимание любых процентов». Почему же ссуды получили такую недобрую славу? Мне думается, дело в том, что обычные люди воспринимали дачу денег в долг как благотворительность, а не бизнес; это то, что мы делаем, когда ближний попадает в беду и просит о помощи. В таком контексте ссуды под проценты выглядят как недостойная попытка нажиться на несчастье ближнего. Однако необходимость одалживать деньги возникала постоянно, даже в самой примитивной феодальной экономике, и чаще всего в кризисных ситуациях: у кузнеца сгорела кузня; неожиданно умер известный клирик, и родственники обязаны устроить пышные похороны; кто-то хочет жениться, но нечем заплатить калым; кто-то опасно заболел… Люди идут за ссудой в тяжелых обстоятельствах, когда они особенно уязвимы – и присущие им культурные ожидания гласят, что любой достойный человек в такой момент помог бы им без всяких мыслей о наживе. Отчаяние, вынуждающее их соглашаться на условия банкира, лишь усиливает негодование и чувство несправедливости. Когда заимодавец и должник принадлежат к одной общине, эти чувства могут смягчаться ощущением близости, соседства и так далее; но, если бедняк идет за ссудой к тому, кого уже воспринимает как Другого – эта динамика резко обостряет любые существующие между ними противоречия. Самый худший вариант – когда ростовщичество становится отличительным делом культурного меньшинства, окруженного со всех сторон значительно превосходящим его большинством. В Европе такое соотношение сил сделало жертвами евреев. В Османской империи та же беда постигла армян.
Напряжение росло, и уже легко было забыть, что всего каких-нибудь три поколения назад турки и армяне жили друг с другом совершенно мирно; вражда казалась уже какой-то вековой и неизбежной чертой их отношений. Политика Османской империи в отношении национальных меньшинств – стремление каждому народу дать свою самоуправляющуюся общину – изначально была нацелена на сохранение культурного разнообразия. В ней отражалась толерантность. Она действовала как инструмент гармонизации. Но теперь эта же политика превратилась в слабость, в дефект, в ключ к грядущим бедам, поскольку работала на то, чтобы отделить, изолировать подчеркнуть «чужеродность» злосчастных армян. В сущности, система миллетов стала механизмом, работающим на разрушение османского общества.
Между 1894 и 1896 годами в восточной Анатолии произошла серия антиармянских погромов. Турецкие крестьяне принялись резать армян, примерно так же, как в те же годы в восточной Европе и в России резали евреев, однако в большем масштабе. Не менее трехсот тысяч армян погибли, прежде чем это безумие удалось остановить – а остановилось оно, лишь когда европейцы надавили на османское правительство и потребовали что-то сделать. Поскольку важным фактором в неприязни, направленной на армян, были европейцы и их способность диктовать решения османским властям, то, что теперь их власть положила конец насилию, лишь укрепило психологические источники этого насилия. Похоже на то, как если бы родители надавали тумаков хулиганам, обижающим их малыша, а потом отправились по своим делам, оставив его с хулиганами наедине. Ясно, что тут малышу придется еще хуже!
Тем временем, хоть султан и отверг конституцию, модернисты продолжали сражаться со старой гвардией за власть. Шла яростная политическая борьба, и чаша весов неумолимо сдвигалась в сторону «свежей крови», поскольку и здесь, как в Иране, модернисты были на гребне волны. К 1900 году сформировалось многочисленное новое поколение активистов, требующих восстановить конституцию. Они хотели вернуть завоевания «французской революции», совершённой их родителями.
С политической точки зрения эпоха была захватывающая, но на редкость запутанная. Нельзя сказать, что здесь действовали несколько групп агитаторов: вот националисты, вот светские модернисты, вот либеральные конституционалисты, и так далее. Многие идеологии и движения были смешаны и тесно переплетены друг с другом. Любой человек мог придерживаться и того, и этого, и пятого, и десятого. Не было времени сортировать идеи, разбираться в том, какие из них друг с другом совместимы, а какие нет. Все, кто выступал против «старой гвардии», чувствовали, что плечом к плечу, в едином порыве строят новый мир. Все они были молодежью, объединившейся против замшелых стариков, товарищами по оружию просто потому, что страстно выступали за «новое» – что бы под этим «новым» ни понимать.
Это новое поколение активистов называло себя младотурками. Такое название они использовали, для начала, потому что в самом деле были молоды – по большей части, лет двадцати с небольшим; но еще и для того, чтобы бросить вызов «старой гвардии», ибо для традиционных мусульман чем старше человек, тем лучше – не случайно почетные звания «шейх» и «пир» буквально обозначают «старец». «Да, мы молоды! – как бы говорили младотурки. – Пусть заскорузлые критиканы считают это недостатком – мы будем говорить об этом с гордостью!»
В рядах младотурок было немало острых разногласий, однако они сумели объединиться и действовать достаточно слаженно для того, чтобы одолеть последнего османского султана, Абдул-Хамида Второго, человека глупого и никчемного. В 1908 году они заставили его восстановить конституцию, которая сводила роль султана к декоративной фигуре.
Однако, едва успев положить на лопатки султана, младотурки осознали, что они – не одно движение, а несколько разных. Одна фракция, например, призывала децентрализовать империю, гарантировать права меньшинствам и допустить к власти простой народ. Этих идеалистов быстро выдавили из правительства. Другая фракция исповедовала турецкий национализм. Основанная шестью студентами-медиками около 1902 года, к этому времени она превратилась в жестко организованную военизированную партию под названием «Комитет за единение и прогресс» (КЕП).
Взгляды КЕП завоевывали всё больше поддержки. Многие турки-антиимперцы, многие из числа молодежи, многие образованные государственные служащие, многие студенты университета, интеллигенция и юноши из интеллигентных семей, многие начитанные люди, знакомые с националистическими трудами европейских философов и знающие о впечатляющих успехах национализма в Германии и Италии, начали видеть в национализме путь к спасению от империализма. Идея была: избавимся от дряхлой, неуклюжей, мультикультурной Османской империи и заменим ее чистыми, стройными, ясными очертаниями турецкого национального государства! Верно, от арабских провинций придется избавиться, новой Турции они не понадобятся; но взамен эти новые турецкие националисты мечтали перекинуть мост из Анатолии в степи Центральной Азии, древнюю прародину турецкого народа. Они мечтали о национальном государстве турок, простирающемся от Босфора примерно до Казахстана.
Турецкие националистически мыслящие интеллектуалы начали доказывать, что христианские меньшинства, особенно армяне, являются в Турции привилегированной аристократией, что они – внутренние враги государства, союзники русских, европейцев, отпавших славянских территорий Восточной Европы.
Это новое поколение турецких националистов утверждало, что нация превосходит все более мелкие идентичности, и полагало, что национальная «душа» должна быть воплощена в какой-то единой колоссальной личности – мысль, пришедшая прямиком от немецких националистических философов. Писатель Зия Гёкальп декларировал, что отдельные люди, кроме героев и гениев, не имеют никакой ценности, и призывал собратьев-турок никогда не говорить о «правах». Нет прав, продолжал он, – есть лишь обязанности: обязанность слушать голос нации и повиноваться ее требованиям[79].
Такой воинствующий национализм начинает привлекать умы в дни смут и поражений. А смуты и поражения продолжались уже не первый год – и становились всё тяжелее. Отвоевала себе свободу Болгария. Босния и Герцеговина покинули Османскую империю, чтобы тут же войти в состав другой империи, Австро-Венгерской. Эти перемены вынудили около миллиона мусульман отправиться в изгнание – и устремиться в Анатолию, в центр умирающей, дисфункциональной, и так перенаселенной империи, чтобы обрести там новый дом. Затем османы потеряли Крит. Почти половину населения на этом острове составляли мусульмане – и почти все они эмигрировали на восток. Все эти массовые переселения создавали атмосферу неустойчивости и постоянной тревоги.
Посреди этого хаоса склоняться к национализму начали и другие этнические группы. Прежде всего, забурлил арабский национализм. Армянские активисты, претерпевшие столько ужасов от рук своих сограждан-турок, тоже заговорили о праве на суверенное армянское государство и необходимости в нем. Здесь действовали те же националистические импульсы, что и у многих самопровозглашенных национальностей Восточной Европы.
В 1912 году война на Балканах лишила империю Албании и Македонии, последних европейских территорий, не считая Стамбула. Это военное поражение вызвало в Малой Азии новую смуту и замешательство. В такие смутные времена побеждает обычно самая хорошо организованная группа, даже независимо от ее поддержки в населении: всего пять лет спустя в России это доказали большевики. В Стамбуле лучше всего организован оказался ультранационалистический Комитет за единение и прогресс. 23 января 1913 года Комитет совершил государственный переворот, сместил последнего османского султана, прикончил визиря, изгнал из правительства всех прочих лидеров, объявил все остальные партии вне закона и превратил османскую Турцию в однопартийное государство. Руководил этой единственной партией триумвират: Талаат-паша, Энвер-паша и Джемаль-паша; эти «трое пашей» и правили искалеченными останками Османской империи в 1914 году, когда в Европе разразилась давно уже ожидаемая «гражданская» война.
В Европе ее называли Мировой войной, а для Срединного мира она выглядела прежде всего как «гражданская» война между европейцами: Германия и Австрия – против Франции, Британии и России, а прочие европейские страны, кто по своей воле, кто по необходимости, присоединяются к одной или другой стороне.
У мусульман в этой войне своих интересов не было, однако лидеры КЕП решили, что смогут выиграть, если до окончания войны присоединятся к победителям. Как и большинство людей тогда, они полагали, что война не продлится дольше нескольких месяцев: ведь великие европейские державы десятилетиями копили самое «продвинутое» вооружение, против их огневой мощи никто и ничто не может устоять – так что, по всей видимости, война станет кровавой, но недолгой перестрелкой, и победит в ней тот, кто первым откроет огонь и у кого последним закончатся патроны.
Стратеги КЕП решили, что победительницей выйдет Германия. В конце концов, она – величайшая на континенте индустриальная держава, недавно уже раздавила Францию, к тому же находится в центре Европы, так что, благодаря своей отличной железнодорожной сети, может быстро перебрасывать войска и военную технику с одного фронта на другой. Кроме того, объединившись с Германией, турки могли выступить против двух своих давнишних врагов, России и Великобритании.
Через восемь месяцев после начала войны, когда русская армия уже угрожала северным границам империи, лидеры КЕП издали печально известный «Закон о депортации». Официально этот приказ был призван «переместить» армян, живущих близ границы с Россией, на внутренние турецкие территории, из опасения, что армяне могут объединиться с русскими. Вплоть до сего дня турецкие власти настаивают, что Акт о депортации был всего лишь ограничительной мерой, необходимой в военное время. Они признают: да, убийства имели место – но чего же вы хотите, ведь шла война, да и насилие совершали обе стороны. Такова официальная позиция, от которой так и не отступило ни одно турецкое правительство.
Всё это правда: война действительно шла, русские действительно наступали, некоторые армяне действительно сотрудничали с русскими, некоторые из них действительно убивали турок; и насилие 1915 года, по-видимому, отчасти продолжало начатую в 1890-х годах «традицию» погромов и этнических чисток. (ООН определяет «этническую чистку» как попытку этнически гомогенизировать население той или иной территории, изгоняя или убивая представителей нежелательных народов, в том числе – запугивая их демонстративными жестокостями и побуждая бежать.)
Однако за пределами Турции очень немногие историки сомневаются в том, что в 1915 году произошло нечто намного хуже обычной этнической чистки – хотя и в ней, разумеется, ничего хорошего нет. Акт о депортации стал началом операции, спланированной Талаат-пашой (возможно, также Энвер-пашой и некоторыми другими безымянными лидерами из секретного ядра КЕП) с целью уничтожить армян как народ – не просто удалить их из Малой Азии или с территорий, которые турки считали своими, но полностью истребить с лица земли. «Переселяемых» гнали, как скот, убивали по дороге или замучивали до смерти; коротко говоря, это была попытка геноцида (согласно определению ООН, геноцидом называется любая попытка уничтожить некую этническую группу – не изгнать или поразить в правах, а полностью истребить). Точное число жертв остается предметом споров, но оно несомненно превышало миллион. Основную ответственность за этот кошмар нес Талаат-паша, министр внутренних дел и затем премьер-министр (великий визирь) Османской Турции – этот пост он занимал до конца Первой мировой войны.
Турецкий историк-ревизионист Танер Акчам цитирует некоего врача, члена руководства КЕП, который во время резни так объяснял свои действия: «Национальность превыше всего… Армяне на Востоке были так возбуждены против нас, что, останься они на своей земле, ни один турок, ни один мусульманин не ушел бы от них живым… Поэтому я сказал себе: доктор Решид, здесь есть только два пути. Либо они вычистят турок, либо турки вычистят их. И перед такой альтернативой я не могу остановиться в нерешительности. Да, я врач, но важнее этого моя верность турецкому народу. Я сказал себе: чтобы они не уничтожили нас, нам придется уничтожить их»[80].
Но КЕП жестоко просчитался. Для начала, быстро война не закончилась. Вместо одного мощного взрыва европейский театр военных действий превратился в долгую позиционную войну между миллионными армиями, вдоль линий фронта, растянутых на сотни миль, в окопах, разделенных пустынными заминированными полями, начиненными взрывчаткой и оплетенными колючей проволокой. На этих линиях фронта завязывались битвы, и порой за несколько часов погибали десятки тысяч человек, однако захваченная или уступленная врагу территория представляла собой полоску в несколько дюймов. Такова была война в Европе.
Чтобы выйти из этого тупика, британцы решили напасть на силы Оси сзади, подобравшись к ним через Малую Азию. Но для этого сперва следовало ослабить османов. Союзники высадились было на полуострове Галлиполи, откуда надеялись взять штурмом Стамбул, но турки отбили это нападение и уничтожили войска Антанты.
Но одновременно британцы пытались использовать другую слабость османов: взбунтовать арабские провинции, и без того неспокойные. Недовольство арабов было связано со многими факторами. Арабские националисты желали независимости от Турции. Законы и распоряжения османской администрации противоречили древним племенным установлениям. Различные могущественные арабские семьи мечтали стать на этой земле суверенными правителями и основать собственные династии. Аравия бурлила, и британцы почувствовали: здесь им, возможно, повезет.
Среди знатных родов, борющихся за власть в Аравии, особенно выделялись две семьи: дом ибн Сауда, по-прежнему в союзе с ваххабитскими клириками, и семья Хашимитов, правящая Меккой, духовным центром ислама.
Саудовско-ваххабитская территория съежилась до бедуинского племенного княжества в центральной Аравии; однако это княжество по-прежнему возглавлял прямой потомок того самого вождя XVIII века Мухаммеда ибн Сауда, что заключил договор с радикально-консервативным учителем веры Ваххабом. Шейх дома Саудов был религиозным главой ваххабитов, а потомки Ваххаба – ведущими улемами на территории, принадлежащей саудитам. Британские агенты посетили саудовского вождя и предложили ему сделку. Они сделали всё, чтобы подогреть его честолюбивые мечты, и пообещали деньги и оружие для нападения на османов. Ибн Сауд отвечал осторожно; но эти переговоры дали ему серьезные основания верить, что после войны за любой ущерб, причиненный туркам, его будет ждать весомая награда.
Первая мировая война и Арабская революция
Главу рода Хашимитов звали Хусейн ибн Али. Он был хранителем Каабы, величайшей святыни ислама, и известен под титулом
Соглашение Сайкса – Пико
Но Мекки для шарифа Хусейна было недостаточно. Он мечтал об Аравийском царстве от Месопотамии до Аравийского моря – и полагал, что британцы смогут ему в этом помочь. Те охотно поддерживали его в этом убеждении. Они отправили к нему блестящего офицера военной разведки, бывшего археолога по имени полковник Томас Эдвард Лоуренс: он прекрасно говорил по-арабски и любил носить бедуинский наряд, чем со временем заслужил прозвище «Лоуренса Аравийского».
Оглядываясь назад, легко понять, какую кашу заварили британцы. Хашимиты и Саудиты – два сильнейших клана на Аравийском полуострове; оба надеялись освободить Аравию от османского владычества и править здесь самим – и оба рассматривали друг друга как злейших соперников. Британцы отправили своих агентов в оба лагеря, раздали щедрые обещания обеим семьям – и обеим внушили мысль, что, стоит победить османов, и Великобритания поможет им создать собственное царство… на одной и той же территории. Какой из двух кланов в самом деле начнет править этим регионом, британцев не интересовало: сейчас они хотели лишь получить помощь в борьбе с Османской империей, чтобы провести через нее свои войска и ударить по немцам с тыла.
В результате помогать британцам начали Хашимиты. Именно они устроили Арабскую революцию. Двое сыновей Хусейна, работавшие с Лоуренсом, изгнали из региона турок и открыли британцам путь на Дамаск и Багдад. Отсюда Британия могла начать давить на османов.
И в это же время, когда британские агенты раздавали обещания двум арабским семьям одновременно, два европейских дипломата, Марк Сайкс и Франсуа Жорж-Пико, провели тайную встречу с картой и карандашом, чтобы цивилизованно, за чашкой чая, решить вопрос о том, как разделить этот регион после войны между европейскими державами-победительницами. Англичанин Сайкс и француз Пико договорились, какая часть полуострова отойдет Британии, какая Франции, а где стоит сделать кивок в сторону интересов России. Странное дело: о том, что получат арабы, не было сказано ни слова.
Всё перечисленное уже предвещало беду; но, как говорят в вечерних телешоу, «подождите, это еще не всё!» В Палестине и на близлежащих территориях, населенных арабами, включая Египет, вскипал арабский национализм, не имеющий ничего общего с феодальными притязаниями Саудитов и Хашимитов. Этот новый национализм исповедовали светские модернисты: специалисты, государственные служащие, растущий класс городской буржуазии, для которого были очень привлекательны также и конституционализм, и индустриализация. В Палестине и Сирии эти арабские националисты требовали независимости не только от османов и европейцев, но и от Хашимитов и Саудитов.
И наконец, еще один ингредиент проблемы, быть может, самый упрямый и неподатливый из всех: еврейская иммиграция из Европы в Палестину. Европейский антисемитизм, давший толчок к росту сионизма, обострялся по мере того, как Европа шла к войне, и делал пребывание на этом континенте для евреев невыносимым. В результате еврейское население Палестины выросло с 4 процентов в 1883 году до 8 процентов к началу Первой мировой войны и почти до 13 процентов к ее концу.
В 1917 году британский министр иностранных дел Артур Джеймс Бальфур написал письмо лорду Лайонелу Ротшильду, британскому банкиру и ведущему сионисту, человеку, щедро финансировавшему из своих личных фондов еврейскую иммиграцию в Левант. Бальфур писал Ротшильду: британское правительство «благосклонно смотрит на образование в Палестине национального дома для еврейского народа и приложит все усилия, чтобы облегчить евреям достижение этой цели».
Также Бальфур настаивал: «Ничто не должно нарушать гражданские и религиозные права существующих в Палестине нееврейских общин» – однако не уточнял, каким британцы видят мирное сосуществование еврейских и арабских националистов на одной территории.
Подведем итоги – это стоит повторить еще раз: Великобритания пообещала Хашимитам, Саудитам и европейским сионистам одну и ту же территорию – территорию, уже населенную арабским народом, в котором быстро развивались националистические взгляды и стремления; и одновременно тайно договорилась с Францией о разделе этой же территории между двумя этими державами. Несмотря на дальнейшие переговоры, договоры, оговорки и уточнения о том, кто о чем договорился и кто кому что обещал, в будущем такая комбинация гарантировала беду.
Однако в будущем хорошо то, что оно еще не наступило. А в настоящем бушевала война, и на краткосрочной дистанции британский план сработал лучше некуда: КЕП потерял все территории Османской империи, кроме самой Малой Азии. Палестина, Великая Сирия и Месопотамия отошли британцам. В Европе для союзников КЕП война тоже обернулась не лучшим образом. В 1918 году Германия безоговорочно капитулировала перед Антантой, и трое пашей оказались в большой беде. Все трое, Талаат, Энвер и Джемаль, спасаясь от ареста, бежали из Стамбула. Талаат отправился в Берлин, где был убит армянином в 1921 году. Джемаль уехал в Грузию, где был убит армянином в 1922 году. Энвер поехал в Среднюю Азию и поднял там мятеж против большевиков. В 1922 году его уничтожил отряд Красной Армии под командованием большевика-армянина.
Так закончил свои дни Комитет за единение и прогресс – правительство, несомненно, дурное – однако после его гибели труп бывшей Османской империи остался без правительства вовсе.
15. Расцвет светского модернизма
К 1919 году Малая Азия была наводнена французскими и итальянскими войсками. В сердце Османской империи вторглась греческая армия под предводительством националистов, мечтавших о Великой Греции. Сам Стамбул был оккупирован англичанами. По всей Анатолии возникали отряды сопротивления; в единое движение объединил их генерал с ястребиным лицом и пронзительным взглядом. Это был Мустафа Кемаль, впоследствии получивший прозвище Ататюрк – «Отец турок». Его силы изгнали всех иноземцев, и в 1923 году он провозгласил рождение нового национального государства – Турции.
Турция не должна была стать возрожденной Османской империей. Ататюрк отвергал османское прошлое; империя была ему ненавистна. Ни на что, кроме Малой Азии, он не претендовал, ибо стремился к географически логичному, территориально связанному государству. Турция должна была стать страной с ясными и нерушимыми границами, населенной в основном этническими турками, с единственным государственным языком – турецким. В этой новой стране ислам предполагалось лишить какого-либо значения в общественной жизни и вытеснить в частную сферу, где он сможет существовать на тех же правах, что и все остальные религии, до тех пор, пока его приверженцы не досаждают соседям.
Так Турция стала первой страной с мусульманским большинством населения, которая объявила себя светским государством и начала официально проводить политику отделения религии от государства. От ислама Ататюрк отказался – однако, чтобы объединить страну, требовались какие-то новые принципы; и он разработал идеологию, основанную на шести столпах: национализме, светскости, реформизме, государственничестве, народничестве и республиканстве. Эту идеологию турки и сейчас называют кемализмом; в том или ином виде (обычно с упором на первые четыре пункта) она распространилась после Первой мировой войны по исламскому миру.
Национализм Ататюрка не следует путать с жестким милитаризмом Комитета за единение и прогресс. Корни обеих идеологий восходят к младотуркам, однако «младотуркизм» был широким движением, объединявшим в себе самые разные течения, от либерального конституционализма до фашизма. Национализм Ататюрка, выросший на либеральном фланге младотуркизма, был гибким и культурным.
Именно культурный национализм побудил Ататюрка отказаться от множества языков, на которых говорили в Османской империи, в пользу одного национального языка – турецкого. Многочисленные диалекты и варианты турецкого, на которых говорили жители старой империи, уступили место единому стандартному языку – и это оказался не «высокий» литературный турецкий, на котором говорили при старом дворе, а очищенный вариант простонародного, уличного языка масс. Некоторые энтузиасты требовали вычистить из турецкого все слова, проникшие в него из других языков, но Ататюрк охладил их пыл такой идеологемой: турецкий язык, заявил он, – отец всех прочих, так что слова, которые мы заимствуем из других языков, – это просто турецкие слова, которые возвращаются домой. Арабскую вязь, которой пользовались турки уже много веков, он отменил и заменил латинским алфавитом.
Модернист до мозга костей, Ататюрк не стал объявлять себя шахом или султаном. Он составил новую конституцию, учредил парламент, установил республиканскую форму правления и назначил себя президентом. Парламентская демократия, созданная Ататюрком, существует до сего дня, однако будем честны: пока Ататюрк был жив, едва ли какой-нибудь другой лидер смог бы победить его на выборах. Он же Отец Нации! Как можно голосовать за смещение отца? И хоть он был вовсе не военным диктатором, а его правящий круг – не хунтой (он учредил верховенство закона и сам ему повиновался), Ататюрк был армейским офицером и высоко ставил дисциплину. К своему ви́дению страны он вел народ железной рукой истинного полководца.
Каково же было ви́дение Ататюрка? Положить конец авторитету улемов, сместить ислам с роли основного судьи общества, легитимизировать светский подход к управлению государством. С точки зрения Запада такие замыслы звучали весьма умеренно. С точки зрения ислама – делали Ататюрка немыслимо радикальным экстремистом.
Первое, что сделал Ататюрк в этом направлении, – открыл сферу общественной жизни для женщин. Для этого он принял новые законы, дающие женщинам право голосовать, работать на государственной службе и владеть собственностью. Он объявил незаконным многоженство, запретил выплату калыма, повел пропаганду против традиционных брачных обычаев и ввел новые правила разводов, основанные на швейцарском гражданском кодексе, а не на Коране и хадисах.
Кроме того, он запретил женские покрывала и чадры: таков был один из пунктов нововведенного дресс-кода, обязательного как для женщин, так и для мужчин – например, феска тоже оказалась под запретом. Порицались тюрбаны и бороды. Впрочем, носить шляпы, кепки, фуражки и береты было вполне позволительно. Сам Ататюрк ходил в костюме и галстуке и призывал других турок поступать так же.
Религиозный истеблишмент был глубоко потрясен, когда обязательной частью государственных праздничных мероприятий сделались балы. Но что он мог сделать? Ататюрк был настойчив – и имел достаточно власти и уважения сограждан, чтобы добиваться своего. Он ввел закон, по которому все публичные чтения Корана отныне должны были проводиться не по-арабски, а по-турецки – для благочестивых верующих сущее богохульство; но парламент решительно его поддержал. Поддержал и тогда, когда он перенес выходной день с пятницы – о ужас! – на воскресенье! Вслед за этим правительство Ататюрка закрыло религиозные школы, распустило суфийские братства и упразднило вакфы – религиозные благотворительные организации, существующие с глубокой древности – заменив всё это государственными социальными службами. В 1924 году Ататюрк завершил свою секулярно-модернистскую революцию поистине эпохальным заявлением: он объявил, что халифата больше не существует.
Строго говоря, это ни для кого не было новостью. На практике халифат исчез с лица земли много столетий назад; однако в мире между Стамбулом и Индом он всё еще занимал важное место в общественной мысли и воображении, отчасти аналогичное месту древнего Рима на Западе: в нем воплощалась вековечная мечта о едином вселенском сообществе мусульман. На Западе призрак древнего Рима существовал вплоть до конца Первой мировой войны: следы его можно проследить в Австро-Венгрии, в сущности, финальной форме «Священной Римской империи», и в титулах монархов, на момент начала войны правивших Германией и Россией: и «кайзер», и «царь» происходят от «Цезаря». Рим был мертв уже много веков, но мечта о едином вселенском государстве не меркла до конца Первой мировой войны. То же верно и для халифата. Отменив халифат, Ататюрк отменил саму его идею: вот что взволновало мусульманский мир.
По крайней мере, это взволновало традиционалистов. Но многих ли интересовало их мнение? Ведь они остались не у дел. В сущности, на ближайшие полвека Ататюрк сделался образцом исламского лидера. Своя «версия» Ататюрка появилась и в Иране. После войны последний шах из Каджарской династии столкнулся с «революцией черни», партизанской войной, которую повели против него последователи Джамалуддина аль-Афгани. Силы шаха состояли из двух армий: одной командовали офицеры из Швеции, другой наемники из России[81]. Слишком поздно шах понял, что реальную угрозу его власти представляют не бродяги-партизаны, а иностранцы, которые его поддерживают! Когда к «революции черни» начали присоединяться большевики, Великобритания занервничала. В России только что захватил власть Ленин, и им вовсе не хотелось, чтобы такое повторилось и в соседних странах. Британцы решили, что шах слаб и не способен подавить большевиков, так что помогли одному иранскому полковнику свергнуть его и сесть на престол самому.
Этот полковник, Реза Пехлеви, был светским модернистом на манер Ататюрка, только без любви к демократии (надо сказать, далеко не все светские модернисты были демократами). В 1925 году полковник объявил себя шахом и основал новую иранскую династию. Он провел в стране примерно те же реформы, что и Ататюрк, особенно в области дресс-кода. Чадры, покрывала, тюрбаны, бороды – всё это обычным гражданам было теперь запрещено. В новом Иране носить тюрбаны могли лишь зарегистрированные священнослужители, но для этого им требовалось предъявлять лицензию и сертификат – а где их взять, учитывая, что никакого института формальной «сертификации» священнослужителей в исламе отродясь не было? А всякий, кого ловили на улице в тюрбане и без лицензии, мог заработать тумаков и отправиться в тюрьму.
Примерно то же происходило в Афганистане, где в 1919 году унаследовал престол решительный и отважный молодой человек по имени Аманулла. Этот луноликий юноша с усами в стиле Эркюля Пуаро, пламенный поклонник младотурок, дал Афганистану либеральную конституцию, провозгласил освобождение женщин, щедро финансировал новорожденную систему светских школ – и, разумеется, принял новый дресс-код: никаких покрывал, бород, тюрбанов и прочего.
В этой политике дресс-кода особенно любопытно, что пятьдесят лет спустя, придя к власти в Иране и Афганистане, радикальные исламисты принялись делать то же самое, только наоборот: женщин вдруг начали заставлять носить чадру, а мужчин – избивать за появление в публичном месте без бороды. Но сам принцип, предлагающий бить людей и бросать их за решетку за форму одежды и прически – этот принцип принимали обе стороны.
Эти три правителя между Стамбулом и Гиндукушем продвигали светский модернизм, используя государственную власть. Другие части Дар-аль-Ислама жили все еще под имперской властью; однако в них возникали и расцветали мощные движения за независимость, возглавляемые всё теми же светскими модернистами. Например, в Индии самым видным мусульманским лидером был красноречивый адвокат с британским образованием по имени Мухаммед Али Джинна.
Короче говоря, в 1920-е годы светский модернизм распространился по всему мусульманскому миру: обаянию этого нового политического кредо покорялось одно общество за другим. Я называю это движение «светским модернизмом», хоть это и неточный термин; вернее было бы говорить «светский модернистский националистический государственнический прогрессизм», но даже такое неуклюжее словосочетание не описывает его целиком. Достаточно сказать, что это было широкое течение взглядов и отношений, основанных на идеях Саида Ахмада из Алигарха, Амира-Кабира в Иране, младотурок в Стамбуле и бесчисленных иных интеллектуалов, образованных трудящихся, специалистов, публицистов и политических активистов, представителей средних классов, сложившихся на Ближнем Востоке за предыдущее столетие. Мусульманские общества вдруг поняли, куда им нужно двигаться: в том же направлении, что и Запад! Разумеется, Запад вступил на этот путь раньше, и они сильно отстали – ну что ж, значит, надо спешить. Тем больше причин не обращать внимания на разные тонкости и нюансы, вроде демократии, и модернизироваться изо всех сил!
В Афганистане и Иране государство давило на граждан, однако в «прогрессивных» целях. Монархи в обеих странах спешили строить дороги и плотины, заводы и фабрики, больницы и офисные здания. В обеих странах создавались авиакомпании, учреждались государственные (и цензурируемые государством) газеты и национальные радиостанции. В обеих странах открывалось всё больше государственных светских школ. В Иране собственный университет уже был, теперь появился и в Афганистане. Оба правительства принимали меры, направленные на освобождение женщин и вовлечение их в общественную жизнь. Оба стремились сделать свои страны как можно более «западными», однако не видели связи между этим и расширением свободы подданных. Они обещали людям не свободу, а процветание и самоуважение.
Похоже было, что ислам как нарратив мировой истории подходит к концу. Пусть это было не так – но очень на это похоже. Встречное течение Запада взорвало мусульманские общества, погрузило их в глубочайшее уныние и мучительные, раздирающие душу сомнения. Светские модернисты предложили успокоить это смятение духа, развернув общество и двинувшись по течению вместе с Западом. Нет, большинство этих лидеров по-прежнему считали себя мусульманами; но понятие «мусульманин» приобрело для них новое значение. Большинство из них по-прежнему стремились сбросить со своего народа ярмо, наложенное западными державами – но занимались этим скорее как революционеры-антиколониалисты, чем как ревностные мусульмане, посланные Богом проповедовать и устанавливать ислам как единую общину. Эти элиты стремились сравняться с Западом, овладев его стандартами и идеалами – и в результате перенимали западный стиль мышления и утверждали западную систему ценностей.
Эти движения не оставались без народной поддержки. Традиционный, религиозный ислам по всему Срединному миру сейчас переживал упадок; его презирали, гнали, оттесняли в темные углы. Образованные люди смотрели на старозаветных ученых и клириков как на чудаков. Улемы, толкователи Писания, торговцы святынями, ортодоксальные верующие – все они столетиями составляли ядро Дар-аль-Ислама, и к чему же его привели? Создали отсталое, неповоротливое общество, не способное ни сконструировать автомобиль, ни изобрести аэроплан, не говоря уж о том, чтобы противостоять мощи Запада. Явная неудача ортодоксального ислама отвратила от него симпатии масс; значительная часть общества предпочитала теперь дать шанс кому-то другому. По всем признакам будущее принадлежало светским модернистам!
Или так только казалось.
Ведь светский модернизм был не единственным реформистским течением, которое породил мусульманский мир в XIX веке. Как насчет других? Например, ваххабизма? А что с учениками Джамалуддина аль-Афгани? Эти движения не следует путать с ортодоксальным исламом и старомодным религиозным консерватизмом. Они были такими же новыми, как и светский модернизм – и так же стремились опрокинуть сложившийся статус-кво.
Даже ваххабиты самим своим обращением к некоему мифическому моменту в отдаленном прошлом отвергали окостеневшее настоящее (и двенадцать веков, что к нему привели). А на Аравийском полуострове ваххабиты были всё еще сильны. В сущности, с основанием Саудовской Аравии, о котором мы расскажем далее, они обрели там государственную власть. За пределами Аравии ваххабиты не пользовались успехом у образованной элиты или нового среднего класса, однако успешно проповедовали малообразованным и обедневшим крестьянам в деревенских мечетях. В сердцах таких слушателей, особенно в Индии, их проповедь находила живой отклик. Когда они говорили о славном прошлом, вернуть которое можно, лишь возвратившись к нравам Первой Общины, бедные и обездоленные хорошо понимали, о чем и о ком речь. Разве не видели они, как их собственная элита отвергает мусульманский образ жизни, да еще этим и хвалится?! Так вот кто виновен в слабости мусульман! Если ваххабиты правы, получается, что бедность деревенских крестьян – вина богачей в городах.
В 1867 году группа индийских ваххабитов основала религиозное училище в городе под названием Деобанд. В течение пятидесяти лет миссионеры, вышедшие из этого училища, распространяли по всему Индостану ваххабизм в местном варианте. В конце 1920-х годов силу этих деобандитов узнал на себе Афганистан.
Аманулла, взойдя на престол, поразил всю страну тем, что объявил полную независимость от Великобритании и послал на границу войска. Значимых побед на поле боя не было ни у той, ни у другой стороны, но Аманулла сумел выторговать независимость Афганистана за столом переговоров: так он стал первым и единственным мусульманским монархом, победившим в прямой конфронтации с великой западной державой. Индийские ваххабиты восторженно провозгласили его новым халифом – но Аманулла был не из тех, кого радуют подобные титулы. Он немедленно «предал» деобандитов, проведя все те реформы, о которых мы уже говорили. Индийские ваххабиты поклялись низложить отступника.
Так они и сделали – но не сами. Они приняли помощь от Великобритании. Это может показаться странным: ведь Аманулла был определенно ближе, чем деобандиты, к британским ценностям. Его идеалы были европейскими идеалами. Но, возможно, именно поэтому британцы видели в нем угрозу. Они знали, на что способен революционер-антиимпериалист; они видели Ленина. А кто такие деобандиты, они не знали. Бородатые проповедники в тюрбанах, должно быть, выглядели для них какими-то живописными дикарями, которых легко использовать в своих целях. Так что британцы снабдили деобандитов деньгами и оружием, те начали военную кампанию против Амануллы и скоро, с помощью местных радикальных священнослужителей, погрузили Афганистан в хаос. В 1929 году им удалось свергнуть Амануллу и отправить его в изгнание.
Посреди всеобщего развала и замешательства афганской столицей овладел настоящий дикарь, бандит, известный под прозвищем «Сын Водоноса»[82]. Он правил страной девять неспокойных месяцев – и за это время не только ввел «чистое» исламское правление, но и отменил все реформы Амануллы, разрушил город и опустошил казну. Все, кто знает, что в конце века устроил в Афганистане Талибан, легко узнают в Сыне Водоноса прямого предшественника талибов. К тому времени, когда с ним было покончено, афганцы, измученные хаосом, страстно мечтали о сильной руке. И британцы пошли им навстречу: помогли занять афганский престол более сговорчивому члену старой династии, угрюмому деспоту по имени Надир-шах.
Новый шах тоже был светским модернистом, но осторожным. Он повел страну назад, на путь Ататюрка, но медленно-медленно, очень стараясь не раздражать британцев и умиротворить местных деобандитов: к радости последних, он социально и культурно угнетал своих подданных.
О ваххабизме сказано достаточно. А что с тем реформистским течением, которое представлял Джамалуддин аль-Афгани? Быть может, оно умерло? Вовсе нет. В интеллектуальном плане труд Джамалуддина продолжил его ближайший ученик Мухаммед Абдо, преподававший в знаменитом тысячелетнем египетском университете Аль-Азхар. Абдо сшил пестрые лоскуты идей своего учителя в единое и связное учение об исламизме. А его ученик и друг Рашид Рида продолжил исследовать вопрос о том, как выстроить на исламских принципах современное государство.
Нельзя не упомянуть и Хасана аль-Банну, быть может, важнейшего из идейных наследников Джамалуддина. Этот египетский школьный учитель был скорее активистом, чем философом. В 1928 году он организовал клуб под названием «Братья-мусульмане», изначально своего рода исламскую версию бойскаутов. Для исламизма это было ключевое событие, однако в те годы его практически никто не заметил.
Банна жил и работал в зоне Суэцкого канала: болезненные трения Востока и Запада он мог здесь наблюдать каждый день. Через канал – самый шикарный и современный архитектурно-инженерный комплекс в Египте – шла практически вся торговля между Европой и восточными колониями, и каждый корабль с грузом, проходя через канал, платил немалую пошлину. Управляла каналом европейская фирма, принадлежащая в равных долях Великобритании и Франции: ей и отходили 93 процента обильного дохода. В зоне Канала кишмя кишели западные специалисты, так что эта узкая прибрежная полоска земли превратилась в место острого столкновения двух миров. Вот инфраструктура магазинов, ресторанов, кафе, дансингов, баров и прочих мест, куда ходят европейцы; вот совершенно другая инфраструк тура рынков, кофеен и так далее, где бывают египтяне скромного достатка; и эти два мира переплетены, но явно различны.
Хасан Банна видел, как его собратья-египтяне старательно учат европейские языки, осваивают европейские манеры, рабски подражают европейцам, надеясь, что этот внешний лоск поможет им пробиться в западный мир – пусть и в качестве самых низкооплачиваемых рабочих. Вид этой зависти и унижения египтян перед иноземцами оскорблял его гордость. Он основал «Братьев-мусульман», чтобы помочь мальчикам-мусульманам чаще общаться друг с другом, больше узнать о собственной культуре и научиться самоуважению. После школы мальчики отправлялись в центр «Братьев-мусульман», играли там в спортивные игры, а Банна и его инструкторы давали им уроки по исламу и истории мусульманского мира.
Со временем в центр начали приходить отцы и старшие братья этих мальчиков, и «Братья-мусульмане» открыли вечерние программы для взрослых. Они сделались так популярны, что скоро начали открываться всё новые и новые центры. К середине 1930-х годов братство выросло из рамок детского клуба и превратилось в организацию для мужчин.
Эта организация постепенно выкристаллизовалась в политическое движение – движение, объявившее главными врагами страны светский ислам и «вестернизированную» египетскую элиту. «Братья-мусульмане» противостояли национализму – стремлению небольших отдельных стран, таких как Сирия, Ливан и Египет, сохранять свою независимость. Они призывали мусульман вместо этого возродить единую транснациональную Умму, новый халифат, который объединит в себе всех мусульман. Как и Джамалуддин, они проповедовали панисламистскую модернизацию без вестернизации.
«Братья-мусульмане» сформировались в те же годы, когда Соединенные Штаты вели борьбу с Великой Депрессией. В этот же период Германией овладевали нацисты, а в Советском Союзе укреплял свою власть Сталин. За пределами Египта о «Братьях-мусульманах» почти никто ничего не знал: не потому, что организация была секретной (поначалу «братья» не таились), а потому, что она почти не имела приверженцев среди египетской элиты и не представляла интереса для иностранных журналистов. Даже египетские газеты редко публиковали материалы о деятельности «Братьев-мусульман», а западная пресса и вовсе не обращала на них внимания. Да и с чего бы? Это было движение в основном городской бедноты; а иностранцы, проезжавшие через Египет, едва замечали этих плохо одетых людей, которые, словно тени, толпами бродили по улицам, брались за самую тяжелую работу, подносили европейцам чемоданы, оказывали разные услуги и просили «бакшиш» – так назывались в тех краях чаевые (писатель Сидни Джозеф Перельман шутил по этому поводу: мол, самое страшное в Египте – не жара, а алчность египтян).
По мере вестернизации и индустриализации число городской бедноты в Египте росло. С расширением этого класса и «Братья-мусульмане» переросли рамки политического движения и стали скорее питательной средой для недовольства любого рода: здесь распространялся протест против западного влияния, против собственной модернистской элиты, против собственного правительства, против национальных правительств в других мусульманских странах, даже против механизмов демократии – в той мере, в какой они отражали западные ценности.
Итак, к концу 1930-х годов светские лидеры по всему мусульманскому миру, будь они главами стран или лидерами движений за независимость, начали ощущать себя между молотом и наковальней: сверху по-прежнему давили на них европейские империалисты, а снизу подпирали недовольные исламисты. Что же им было делать?
Находясь под таким давлением, политики обычно стараются связать себя с какой-нибудь популярной в обществе страстью, чтобы получить народную поддержку, и часто используют с этой целью религию. Однако светские модернисты никак не могли искать себе поддержки в религии – именно ее они стремились убрать из публичного пространства. Так что вместо этого знамени они разворачивали два других. На одном значились лозунги «развития» и материального процветания, на другом – национализма. Например, в Иране режим Пехлеви старался установить свою преемственность с доисламской Персией. В Афганистане режим Надир-шаха настаивал на использовании пушту как государственного языка, хотя в быту на нем говорило меньшинство населения. Повсюду звучали громкие речи о величии нации, блеске ее культуры и славной истории ее народа.
Национальные чувства в Срединном мире того времени были возбуждены, и национализм действительно пользовался серьезной поддержкой. Но беда в том, что новые национальные государства здесь по большей части были искусственными. Афганистан, например, создали Россия и Великобритания. Иран до недавнего времени был империей, конгломератом слабо связанных друг с другом провинций. Турция стала национальным государством, потому что так решил Ататюрк. А в Индии было даже непонятно, с чего начать!
Но самым проблематичным для национализма регионом оставались арабские территории. И вот почему.
После Первой мировой войны победители встретились в Версале, во Франции, чтобы перекроить мир по своему вкусу. В качестве прелюдии к этой конференции президент США Вудро Вильсон произнес в Конгрессе США речь, где изложил «Четырнадцать пунктов» своего видения нового мирового порядка – речь, вдохновившую большинство колонизованных народов. Для арабов самым волнующим в «Четырнадцати пунктах» Вильсона стало заявление, что каждый народ имеет право на самоуправление, которое следует уважать и к нему приспосабливаться. Кроме того, Вильсон предложил создать нейтральную «Лигу Наций» для справедливого разрешения международных вопросов – например, таких, как судьба населенных арабами земель, прежде принадлежавших Османской империи. В Версале «миротворцы» учредили эту организацию.
Однако, как ни удивительно, сами Соединенные Штаты войти в Лигу Наций отказались! А когда Лига заработала, европейские страны-победительницы в Первой мировой войне быстро превратили ее в орудие своей воли. Например, в принципе Лига поддержала идею самоуправления арабского мира, но на практике воплотила в жизнь идею Сайкса – Пико, разделив этот регион на зоны, так называемые «мандаты», управление которыми отходило Великобритании и Франции. В документе, учредившем эти мандаты, говорилось, что эти территории «населены людьми, пока не способными существовать без внешнего попечительства в сложных и напряженных условиях современного мира», и поэтому, мол, «попечительство над такими народами должно быть доверено более развитым нациям, которые благодаря своему… опыту… могут нести эту ответственность наилучшим образом». Короче говоря, об арабах здесь говорилось как о детях, а о европейцах – как о взрослых, которым предстоит заботиться о малышах, пока те не подрастут и не встанут на ноги. И такой язык применяли к людям, которых, согласно мусульманской картине истории человечества, следовало бы почитать как создателей самой цивилизации – и которые еще не забыли о своем славном прошлом![83]
Франция получила себе в мандат Сирию, а Великобритания – почти что всё остальное на так называемом Ближнем Востоке. Свою подмандатную территорию Франция разделила на две страны, Сирию и Ливан: последний – искусственное государство, границы которого были вычерчены таким образом, чтобы демографическое большинство в нем составляли христиане-марониты, которым Франция в этом регионе покровительствовала.
У Великобритании также имелись здесь «любимчики», начиная с Хашимитов, возглавивших такую полезную для них Арабскую революцию; так что британцы собрали вместе три бывшие османские провинции, слепили из них новую страну под названием Ирак и сделали здесь правителем одного из Хашимитов. Счастливчиком оказался Фейсал, второй сын шейха Мекки.
Однако у Фейсала был старший брат по имени Абдалла – и как-то некрасиво вышло, что младший стал правителем, а старшему ничего не досталось. Так что Великобритания вырезала из своего «мандата» еще одну страну, назвала ее Иорданией и отдала Абдалле.
К несчастью, их отцу ничего не досталось: в 1924 году еще один любимчик англичан в этом регионе, Абдельазиз ибн Сауд, вместе со своим благочестивым воинством напал на Мекку, взял святой град и изгнал оттуда хашимитского правителя. Дальше этот ибн Сауд захватил восемьдесят процентов Аравийского полуострова. Лишь Оман, Йемен и несколько крохотных княжеств на побережье избежали его когтей. Европейские державы не сделали ничего, чтобы его остановить: он ведь тоже оказывал им ценные услуги. В 1932 году ибн Сауд провозгласил захваченные им владения новым суверенным государством – королевством Саудовская Аравия.
Раздел арабского мира: план «мандатов»
Тем временем в Египте Великобритания в кои-то веки решила последовать собственным идеалам и провозгласила эту страну независимой, суверенной, свободной… с несколькими оговорками. Во-первых, египтяне не должны изменять форму правления: пусть у них на веки вечные остается монархия. Во-вторых, египтяне не должны сменять правителей: пусть ими правит всё та же королевская семья. В-третьих, египтяне должны смириться с присутствием британских войск и военных баз на своей территории. В-четвертых, Суэцкий канал следует смиренно оставить британцам. В-пятых, все таможенные сборы с судов, курсирующих по этому, самому оживленному в мире, каналу, должна получать частная фирма, контролируемая Британией и Францией, и львиную долю прибыли отправлять в Европу.
Ах да, еще Египет может иметь выборный парламент, однако решения парламента будут утверждать британские власти в Каире. Но, если всего этого не считать, Египет станет суверенной, независимой, свободной страной! В Египте быстро развилось полномасштабное движение за независимость (светско-модернистское), сильно оскорблявшее британцев: за что они борются, если независимость у них уже есть? Может, они не получили извещения о том, что теперь свободны?
С некоторым сопротивлением встретилась и Франция в Сирии. Здесь араб-христианин, получивший образование в Сорбонне, писатель по имени Мишель Афляк разрабатывал всеарабскую националистическую идеологию. Он утверждал существование мистической арабской души, воплощенной в общем языке и общем историческом опыте, которая придает огромному множеству людей, говорящих по-арабски, уникальное единство. Как и другие националисты ХХ века, вдохновленные философами века XIX, Афляк доказывал, что «арабская нация» имеет право жить в едином государстве, управляемом арабами.
Сам Афляк был христианином, однако в центр своего арабизма ставил ислам, но лишь как историческое достояние. Ислам, писал он, в определенный исторический момент пробудил арабскую душу и поставил ее на острие всечеловеческого стремления к справедливости и прогрессу; следовательно, арабы любых религий должны почитать ислам как порождение арабской души. Однако важна именно арабская душа, поэтому арабы должны искать возрождения своего духа не в исламе, но в «арабской нации». Афляк был жестким светским модернистом и в 1940 году вдвоем с другом создал политическую партию, призванную воплотить его видение в жизнь. Называлась она «Баас», то есть «Возрождение».
Итак, из европейских мандатов родились на свет четыре новые страны, пятая сложилась самостоятельно, а также псевдонезависимость обрел Египет. Но оставался неразрешенным еще один вопрос: что делать с Палестиной? Принцип самоуправления требовал, чтобы и она стала независимой страной, которой будет управлять ее собственный народ: но какой народ? Кого считать «естественной нацией» Палестины? Арабов, составляющих почти 90 процентов населения, которые жили здесь столетиями? Или евреев, б о́льшая часть которых приехала сюда из Европы в последние двадцать лет, поскольку две тысячи лет назад здесь жили их дальние предки? Хм… вопросец не из легких, верно?
Для арабов ответ был очевиден: Палестина должна стать еще одной арабской страной. Для еврейских иммигрантов из Европы ответ был столь же очевиден: о чем бы там ни договаривались великие державы, а этот клочок земли должен стать наконец домом для еврейского народа – единственным местом, где евреям не будет грозить опасность, которое они смогут назвать своим. Кроме того, эту территорию уже пообещал им британец Бальфур!
Британия решила по поводу Палестины никаких решений не принимать, а просто смотреть, как там пойдут дела, и действовать по обстоятельствам.
Как же, спрашивается, могли лидеры светских модернистов при помощи национализма скрепить эти сомнительные нации, особенно учитывая, что некоторые из них говорили об арабской нации поверх любых существующих границ, а другие, как исламисты и ваххабиты, в то же время проповедовали так: к черту нации, к черту политику этнической идентичности, все мы мусульмане, идем восстанавливать халифат?
В конечном итоге, успех светского модернизма в таких условиях зависел от двух вещей. Во-первых, поскольку светские модернисты по-прежнему размахивали знаменем «развития», им требовалось что-то развивать и кого-то наделять обещанным благосостоянием. Во-вторых, поскольку они утверждали свою легитимность через национализм – необходимо было добиться для своих наций реальной независимости.
Однако за два десятилетия, прошедшие после Первой мировой войны, светские модернисты не сумели сделать ни того, ни другого. Не удалось им это, поскольку, несмотря на завораживающую риторику «Четырнадцати пунктов» Вильсона, западные державы ни на миг не ослабляли хватку на горле мусульманского мира.
И не было никакой надежды, что ослабят – ведь между странами Запада в эти годы шла острая конкурентная борьба. Подогреваемые идеологиями – коммунизмом, фашизмом, нацизмом, демократией – они мчались к апокалиптическому столкновению. Ставки были больше, чем жизнь. Победа зависела от индустриальной мощи, главным ингредиентом индустриализации теперь стала нефть, а бо́льшая часть мировой нефти, как оказалось, скрывается под землей на территориях, населенных мусульманами.
Первые крупные нефтяные бассейны были открыты в конце XIX века в Пенсильвании и Канаде, однако в то время эти открытия мало кого заинтересовали: из нефти в те годы производили только керосин, использовали его только для керосиновых ламп, и даже для целей освещения большинство потребителей предпочитали китовый жир.
В 1901 году британский геологоразведчик по имени Уильям Нокс д’Арси обнаружил в Иране первое из крупных ближневосточных нефтяных месторождений. Он немедленно выкупил у тогдашнего Каджарского шаха эксклюзивные права на всю иранскую нефть в обмен на кругленькую сумму наличными, перекочевавшую прямиком в шахские карманы, и на обещание 16 процентов роялти в иранскую казну – роялти не со стоимости общего количества добытой нефти, а с «чистой прибыли» от нефти реализованной; иными словами, сделка, заключенная д’Арси, не гарантировала Ирану никаких стабильных доходов от добычи нефти.
Вы, возможно, спросите: кем же надо быть, чтобы продать весь запас некоего полезного ископаемого у себя в стране, известный и неизвестный, в настоящем и в будущем, за звонкую монету какому-то проходимцу? И почему граждане страны, услышав об этой сделке, немедленно не свергли шаха? Ответ первый: привычка. Шахи из Каджарской династии на протяжении уже ста лет именно так и поступали. Ответ второй: только что закончилась ожесточенная борьба вокруг табачной монополии, которую шах таким же манером уступил британцам, и политические активисты вышли из этой борьбы обессиленными. В-третьих, нефть казалась не слишком важным ресурсом: то ли дело табак (или даже китовый жир!). В-четвертых, активисты вели в эти годы борьбу, которая казалась им важнее и табака, и нефти: борьбу за конституцию и парламент. Вот так сделка с нефтью прошла незамеченной.
Однако в то самое время, когда Иран столь нерасчетливо избавился от своей нефти, значимость ее вдруг взлетела до небес благодаря новому изобретению – двигателю внутреннего сгорания. Двигатели внешнего сгорания, то есть паровые двигатели, работали на всем, что горит – на практике обычно на дереве и угле; двигатели внутреннего сгорания – только на очищенной нефти.
В 1880-х годах один немецкий изобретатель снабдил таким двигателем большой трехколесный велосипед. Из этого трехколесника родился автомобиль. К 1904 году в Европе и США автомобили сделались настолько популярны, что под них перестраивали дороги. Вскоре после этого паровозы сменились тепловозами. В 1903 году был изобретен самолет. Затем на нефтяное топливо начали переходить океанские суда.
В Первую мировую войну мир увидел первые танки, первые военные теплоходы, первые самолеты-бомбардировщики. К концу войны все понимали: военная техника, работающая на бензине, будет развиваться, становиться всё изощреннее и смертоноснее – и тот, кто завладеет мировыми запасами нефти, в конечном счете будет править миром.
В Иране это поняли слишком поздно. Уильям д’Арси уже продал свою иранскую нефтяную концессию компании, управляемой британским правительством (она существует и по сей день, нынешнее ее название – «Бритиш Петролеум»). К 1923 году, если верить Уинстону Черчиллю, Великобритания заработала на иранской нефти 40 миллионов фунтов, а Иран получил из них лишь около 2 миллионов[84].
Тем временем эта британская компания, соединив силы с «Ройял Датч Шелл» и некоторыми американскими корпорациями, создала суперкомпанию («Туркиш Петролеум Компани») с целью поиска нефти в османских провинциях на берегу Персидского залива. К тому времени, когда суперкомпания была готова приступить к бурению, эти территории уже отошли под британский «мандат». Именно здесь британцы создали Ирак и посадили на трон своего приспешника-Хашимита. Нефтяной консорциум немедленно обратился к королю Фейсалу с просьбой о монополии на разработку нефтяных скважин на его территории, и тот охотно пошел навстречу. Начиная переговоры, иракцы надеялись получить двадцать процентов акций компании, но в конце концов согласились на ноль процентов, в обмен на фиксированный сбор с каждой добытой тонны нефти. Сумма этого сбора не была привязана ни к реальной цене нефти, ни к доходам компании – по крайней мере, в первые двадцать лет действия договора. Акции компании были разделены между несколькими европейскими державами и США, и во время переговоров споры шли только о том, кому сколько процентов акций достанется. В 1927 году, после того, как были улажены все эти вопросы, компания обнаружила первое из богатейших нефтяных месторождений Ирака[85].
А девять лет спустя и Абдельазиз ибн Сауд отмечал открытие нефти на своей территории. Выяснилось, что Саудовская Аравия обладает богатейшими в мире запасами этого важнейшего полезного ископаемого. Едва саудиты начали добывать свою нефть, как разразилась Вторая мировая война, и стратегическая ценность нефти взлетела еще выше. Во время войны с ибн Саудом встретился президент США Франклин Делано Рузвельт, и двое правителей достигли договоренности, которая свято соблюдается и по сей день, хотя ни разу не была зафиксирована в каком-либо официальном договоре. Вот суть этой сделки: США получает неограниченный доступ к саудовской нефти, а в обмен предоставляет королевской семье саудитов любое военное снаряжение и технологии, необходимые для защиты от агрессоров. Косвенно этот договор означал, что США поддерживают военной силой ваххабитский клерикальный истеблишмент и стоят на стороне ваххабитских реформ. А к тому времени, когда началась Вторая мировая война, ваххабиты и исламисты по всему Дар-аль-Исламу копили силы для полномасштабной атаки на светских модернистов.
16. Кризис модернизма
Самая кровавая схватка во всемирной истории насилия началась в 1939 году и длилась шесть долгих лет. Снова Германия сражалась с Францией и Великобританией. Снова Соединенные Штаты вступили в войну последними, но сыграли в ней важную роль. Разумеется, некоторые элементы конфигурации изменились: Россия превратилась в Советский Союз, не хватало османов, могучей державой стала Япония – но, в конечном счете, Вторая мировая война лишь закончила то, что начала Первая. Старые колониальные империи получили смертельные удары, решительно изменился расклад сил. Великобритания вышла из войны голодающей, Франция – в развалинах, Германия – раздавленной и разделенной. Когда утихли выстрелы, мир увидел две супердержавы, гордо стоящие друг против друга: и скоро обе они обзавелись ядерным оружием, способным стереть человечество с лица земли. Их соперничество и стало главным сюжетом следующей главы мировой истории.
Однако за фасадом двухполюсной Холодной войны продолжались и другие сюжеты, в том числе и нарратив ислама как одного из течений мировой истории. Жажда независимости, охватившая в годы войны практически все колонизованные народы, как мусульман, так и немусульман, теперь достигла точки кипения. В Египте начались армейские бунты. В Китае коммунист Мао поднял восстание против Чан Кайши, которого считали марионеткой Запада. Во Вьетнаме Хо Ши Мин, вернувшись из тридцатилетнего изгнания, организовал Вьетминь и начал войну с французами. В Индонезии Сукарно объявил о независимости своей страны от Нидерландов. По всему миру бурно росли национально-освободительные движения, и в мусульманских странах они практически не отличались от всех прочих. Как бы там ни было, в этом отношении исламский нарратив оказался прочно переплетен с общим нарративом колонизованных народов.
В географическом смысле многие освободительные движения боролись за независимость «наций» в границах, прочерченных империалистическими державами: даже в борьбе за свободу они, так сказать, продолжали разыгрывать пьесу, сочиненную европейцами. В Африке южнее Сахары то, что удалось захватить бельгийскому королю, превратилось в Бельгийское Конго (позднее Заир[86]), то, что сумела захватить Германия – в Камерун, то, что захватили британцы в Восточной Африке – в Кению. Именем «Нигерия» называется территория, где проживает более двухсот этнических групп, говорящих более чем на пяти сотнях языков, многие из которых совершенно невзаимопонятны; однако мир теперь делился на страны, так что пришлось и этой территории стать «страной», размер и форма которой отражали исход многолетнего соперничества между европейскими колонизаторами.
В Северной Африке европейцам пришлось признать реальность Алжира, Туниса и Ливии, стран, в которых возникли сильные национально-освободительные движения. Все три в конце концов победили, но дорогой ценой. Так, восьмилетняя война Алжира за независимость от Франции унесла больше миллиона алжирских жизней, при том, что общая численность алжирцев составляла меньше девяти миллионов человек[87].
То тут, то там эхом отзывались проблемы, сохранившиеся со времен мусульманской гегемонии. Долговечность мусульманского нарратива особенно ярко проявилась на полуострове Индостан, в самой крупной колонии, получившей независимость. Еще до войны, когда новорожденная индийская нация пыталась скинуть с себя британское иго, внутри большого национального движения зародилось субнациональное – движение мусульманского меньшинства, требующего себе отдельную страну. В день рождения Индии (15 августа 1947 года) появился на свет и Пакистан, новенькая двухчастная страна, перекинутая через Индию с запада и с востока, словно седельные мешки через седло[88]. Такой раздел Индостана вызвал массовые волнения: испуганные беженцы пересекали новые границы, чтобы найти укрытие среди собратьев по вере. За несколько недель погибли несколько сот тысяч человек и намного больше остались без крова, но всё это не решило проблемы, созданные «разделом». Например, спорной территорией остался Кашмир – индуистская монархия с преимущественно мусульманским населением. Куда он должен отойти, к Индии или к Пакистану? Англичане решили не вмешиваться и подождать, пока все утрясется. Кашмир трясет до сих пор.
После Второй мировой войны достигла своего пика не только деколонизация, но и «национал-государственничество». Сейчас легко забыть, что жесткое деление мира на страны существует менее ста лет; однако к этому времени процесс был далек от завершения. С 1945 по 1975 годы в мире появилась примерно сотня новых стран, и каждый клочок земли наконец начал принадлежать тому или иному национальному государству[89].
К сожалению, «национализм» как идеология и «национал-государственничество» как реальность соответствуют друг другу очень приблизительно, если вообще соответствуют. Как оказалось, в границах многих предполагаемых стран заключены другие «страны» – с собственными границами, населенные тем или иным этническим меньшинством, считающим, что ему тоже необходимо отделиться и перейти к самоуправлению. Во многих случаях единой нацией ощущает себя население по обе стороны границы. Например, там, где граничат друг с другом Турция, Сирия и Ирак, на территории, рассеченной их границами натрое, живут люди, говорящие не по-арабски и не по-турецки, а на курдском языке, родственном персидскому; и эти курды, естественно, считают себя членами отдельной нации.
В некоторых местах под вопросом оставалось и само независимое существование той или иной страны. Ирак, Ливан, Иордания – все они, так сказать, не затвердели. У них были и границы, и собственные правительства; но точно ли люди, их населяющие, думали о себе как об отдельной нации? Не факт.
В арабском мире со времен «Четырнадцати пунктов» Вудро Вильсона ключевым словом стало «самоуправление»; однако в этом понятии крылась неясность – трудно было понять, кто же те «сами», которым надлежит управлять собой. На всех территориях, населенных арабами, националисты работали на укрепление отдельных государств: Ливии, Туниса, Сирии, Египта… и каждый раз вставал вопрос: а как быть с более крупным коллективным «Я»? Существует ли «на самом деле» сирийская нация, с учетом того, что Сирия впервые появилась на картах, начерченных европейцами? Возможен ли иорданский национализм? Верно ли, что жители Ирака пользуются самоуправлением, пока ими правит лидер, говорящий по-арабски?
Территорией, наиболее проблематичной в смысле противоречий национализма и национал-государственничества, оказалась Палестина, вскоре получившая название «Израиль». Перед Второй мировой войной и во время войны нацисты подтвердили худшие страхи сионистов, попытавшись истребить всех евреев в Европе; этот не доведенный до конца геноцид придал требованиям сионистов неотразимую моральную силу, тем более что нацисты были не единственными антисемитами в Европе – лишь самыми радикальными. Фашисты в Италии преследовали итальянских евреев; французское марионеточное правительство, поставленное нацистами, по приказу своих немецких хозяев охотилось на евреев во Франции; поляки и другие восточноевропейские народы с энтузиазмом трудились в лагерях смерти; свои антисемиты были в Великобритании, Испании, Бельгии – по справедливости, ни одна часть Европы не могла считать себя не замешанной в преступлениях, совершенных против евреев в эти годы. Миллионы евреев оказались заперты в Европе, словно в капкане, и там погибли. Все, кто мог бежать – бежали кто куда. Суда, нагруженные еврейскими беженцами, бороздили океаны, разыскивая, где бросить якорь. Некоторым удавалось добраться до США и осесть там, но даже Соединенные Штаты ограничивали еврейскую иммиграцию жесткими квотами: официально это объяснялось необходимостью соблюдать среди иммигрантов этнический баланс, однако, возможно, были в этом и нотки антисемитизма.
Но было на свете место, где беженцев ждал надежный приют: Палестина. Евреи, иммигрировавшие сюда раньше, приобрели здесь землю, завели хозяйство, создали собственную инфраструктуру. В эту-то хрупкую гавань надежды и стремились беженцы, героически преодолевая трудности, чтобы на своей древней земле, унаследованной от предков, начать строительство новой нации. Так звучала эта история с еврейской стороны.
С арабской стороны она выглядела совсем иначе. Слишком долго здешние арабы прожили под двойным гнетом – турок и их европейских хозяев. А потом, во время Первой мировой войны, под разговоры о «самоуправлении» и надежды, возбужденные «Четырнадцатью пунктами» Вильсона, на их землю хлынули новые поселенцы из Европы, под лозунгом «земля без народа для народа без земли»[90]. Для людей, живущих на этой самой «земле без народа», согласитесь, звучит очень тревожно!
Новые европейские иммигранты не захватывали землю силой – они ее покупали; но покупали по большей части у богатых землевладельцев, живущих в других местах, и в результате оказывались среди безземельных крестьян, вдвойне разозленных тем, что теперь рядом с ними толпятся чужаки. То, что происходило в Палестине перед Второй мировой войной и во время ее, очень напоминало чуть более ранние события в Алжире, где французские иммигранты также скупили бо́льшую часть земли и организовали параллельную экономику, принципиально не обращая внимания на то, что рядом с ними живут коренные обитатели страны. К 1945 году еврейское население Палестины почти сравнялось с арабским. Чтобы представить себе масштаб, вообразите, что в Америку за десять лет переселилось 150 миллионов беженцев. Могло ли такое не привести к столкновениям?
С точки зрения европейцев евреи стали жертвами. С точки зрения арабов они были колонизаторами, относящимися к коренному населению примерно так же, как и их собратья-европейцы. Еще в 1862 году германский сионист Мозес Гесс, добиваясь поддержки политического сионизма в Европе, провозглашал, что «государство, основанное евреями в сердце Ближнего Востока, будет служить империалистическим интересам Запада и поддерживать Западную цивилизацию на Востоке»[91]. Один из основателей сионизма Теодор Герцль писал, что еврейское государство в Палестине станет «бастионом Европы в Азии, аванпостом цивилизации, противостоящей варварству»[92]. В 1914 году Хаим Вейцман в открытом письме, опубликованном в газете «Манчестер Гардиан», утверждал: если в Палестине будет основано еврейское поселение, «через двадцать-тридцать лет мы получим там миллион евреев… Они дадут толчок развитию этой страны, вернут в нее цивилизацию и станут надежными стражами Суэцкого канала»[93]. Так что арабы, видевшие в сионизме слегка замаскированный европейский колонизационный проект, не предавались беспочвенным фантазиям: так же смотрели на него и сами сионисты – или, по крайней мере, так представляли его империалистическим державам, желая получить от них поддержку.
В 1936 году среди палестинских арабов начались беспорядки и забастовки – верный признак, что ситуация выходит из-под контроля. Великобритания предприняла неуклюжую попытку умиротворить арабов – издала указ, ограничивающий дальнейшую еврейскую иммиграцию в Палестину; однако вышел он в 1939 году, накануне Второй мировой войны, когда нацисты уже вовсю преследовали евреев в Европе, так что нельзя было ожидать, что еврейские беженцы подчинятся британскому запрету – для них это стало бы самоубийством. Вместо этого новые еврейские поселенцы начали создавать военизированные отряды; и, поскольку в открытом бою с солдатами Британской империи, владеющей половиной мира, ничего хорошего им ждать не приходилось, прибегли к обычной тактике слабых против сильных – внезапные и стремительные нападения, диверсии, убийства случайных людей, взрывы в многолюдных местах, короче говоря, терроризм. В 1946 году подпольная еврейская военизированная группировка «Хагана» взорвала отель «Царь Давид» в Иерусалиме, убив девяносто одного ни в чем не повинного гражданского; этот террористический акт оставался самым кровопролитным в истории вплоть до 1988 года, когда ливийские террористы сбили над Шотландией пассажирский авиалайнер «Пан-Ам Флайт 103», погубив 270 человек.
Ужасы нацизма доказали, что евреи действительно нуждаются в безопасном убежище; однако евреи явились в Палестину не как просители об убежище, а как требующие своего. Они настаивали, что не молят о милости, а возвращаются домой, на землю, которая по праву им принадлежит. Это право они аргументировали тем, что их предки жили здесь до 135 года н. э. и в дальнейшем диаспора никогда не теряла надежду на возвращение. «На будущий год в Иерусалиме!» – звучит во время пасхальной службы, ключевого религиозного и культурного ритуала в иудаизме. Согласно иудейскому учению, заключив завет с Авраамом, Бог отдал спорную землю евреям и их потомкам. Однако арабов не убеждала религиозная доктрина – тем более, доктрина чужой религии – утверждающая, что земля, где они живут, принадлежит кому-то другому!
После Второй мировой войны Соединенные Штаты возглавили усилия по созданию новых механизмов поддержания мира, одним из которых стала Организация Объединенных Наций. Палестинский вопрос относился именно к тем проблемам, которые эта новая организация была призвана решать. В 1947 году ООН предложила разрешить спор, разделив территорию и создав на ней два государства. Каждая сторона должна была получить три участка земли, довольно странно перемешанных друг с другом, а Иерусалим – стать независимым городом, не принадлежащим ни евреям, ни арабам. В целом территории двух новых государств, Израиля и Палестины, должны были быть примерно равны. В сущности, ООН объявила: «Неважно, кто прав, кто виноват: давайте разделим землю пополам и на этом успокоимся». Так обычно поступают родители, желая примирить поссорившихся детей.
Но арабы не могли согласиться, что и те, и другие в чем-то правы, а истина лежит где-то посредине: они чувствовали, что европейцы навязывают им такое решение, чтобы покончить с чисто европейской проблемой – или, точнее, что арабов просят пожертвовать своей землей в качестве компенсации за преступление, совершенное одними европейцами против других. Арабы из соседних стран симпатизировали своим собратьям в Палестине и с ними соглашались, но мир в целом – нет. Когда вопрос был вынесен на голосование в Генеральной Ассамблее ООН, подавляющее большинство немусульманских стран проголосовали за раздел.
У большей части арабов не было в этом вопросе личных интересов: рождение Израиля не отнимало землю у иракского крестьянина, не мешало процветать марокканскому торговцу. Однако большинство арабов и, более того, мусульман приняли раздел Палестины очень близко к сердцу. Почему? Потому что создание Израиля имело для них символический смысл. Оно означало: арабы (и мусульмане вообще) бессильны, империалисты могут просто взять и отнять у них землю, и никто из немусульманского мира не помешает совершиться этой откровенной несправедливости. Существование Израиля подтверждало господство Европы над мусульманами, как арабами, так и нет, и над народами Азии и Африки в целом. Вот так выглядело это почти из любой точки между Индом и Стамбулом.
14 мая 1948 года было объявлено о создании Израиля. Немедленно арабские армии атаковали его с трех сторон, желая уничтожить новое государство прежде, чем оно сделает первый вдох. Однако победил Израиль: он наголову разбил троих своих арабских противников, Сирию, Иорданию и Египет – и мертворожденным государством оказалась Палестина. Когда окончилась война, которую Израиль запомнил как Войну за Независимость, а арабы как Катастрофу, около семисот тысяч арабов оказались без крова и без своей страны: им пришлось бежать в соседние арабские страны. Территории государства Палестина были аннексированы (в основном Иорданией). Масса арабских беженцев скопилась в лагерях на Западном Берегу реки Иордан: здесь они кипели гневом, мечтали о мести и порой устраивали набеги на земли, еще недавно принадлежавшие им.
После войны 1948 года арабы потерпели еще одно поражение, даже более чувствительное, чем военное – поражение в сфере пиара. Для начала, некоторые известные арабы принялись постоянно и публично оспаривать «право Израиля на существование». Они говорили об этом в контексте националистической аргументации: сионисты желают существования Израиля, палестинские арабы – существования Палестины, но притязают они на одну и ту же территорию, где оба государства не могут существовать одновременно; утверждение «права на существование» одного государства неизбежно отрицает «право на существование» другого. Однако в тени неоконченного геноцида, устроенного нацистами, «Израиль не должен существовать» неизбежно звучало как «не должны существовать евреи».
Израиль и Палестина
Как будто этого было мало, по крайней мере один видный араб начал в самом деле публично пропагандировать антисемитизм нацистского толка. Это был муфтий Иерусалима: во время войны он жил в нацистской Германии и теперь проповедовал нацизм со всех доступных ему кафедр, включая радиопередачи. Подобные выступления, вместе с тоном, каким описывался этот конфликт в международной прессе, в глазах мирового сообщества, особенно Запада, прочно связали арабов с нацизмом. Арабы не только проиграли в споре за землю, но и в процессе превратились в Плохих Парней, заслуживших, чтобы у них отняли страну. И чувство, что они не только несправедливо обижены, но и не по заслугам очернены, породило среди арабов возмущение и горечь, ставшие питательной почвой уже для настоящего антисемитизма, в котором часто обвиняют мусульман.
В войне 1948 года, окончившейся для арабов унизительным разгромом, принимал участие египетский офицер Гамаль Абдель Насер. Насер родился на юге Египта[94] и был сыном скромного почтальона. Еще в ранней юности его глубоко уязвляло подчинение Египта европейцам. В том возрасте, когда большинство мальчишек начинают увлекаться девочками, Насер думал только о чести нации. Однако он не представлял, что может сделать для своего народа, пока не помог счастливый случай: внезапная нехватка армейских офицеров открыла для юношей из низших классов доступ в элитные военные школы, Насер воспользовался этой возможностью и скоро дослужился до полковника.
Поражение арабов в 1948 году усилило его горечь. Он винил в неудаче короля страны – и составил заговор, в который вошли несколько сотен армейских офицеров (организация «Свободные офицеры»), с целью свергнуть монархию и установить республику. Однажды, летним утром 1952 года, «Свободные офицеры» нанесли быстрый и почти бескровный удар: двое убитых – и с монархией было покончено.
Однако избавиться от короля – это было не самое сложное. Куда сложнее оказалось выгнать из Египта англичан. Для этого шага Насеру требовалось серьезно перевооружиться. Холодная война в эти годы была в разгаре, почти каждое вновь возникающее национальное государство снабжала оружием одна из супердержав, так что Насер обратился к американцам; однако они не видели в Египте силы, способной «сдержать» коммунизм в регионе, и не верили в то, что этот араб сможет правильно распорядиться оружием, поэтому ему отказали. Тогда Насер обратился к СССР – и получил от него гору оружия. Вот тут американцы призадумались! Как часто случалось во время Холодной войны, только это заставило их поверить, что от Египта всё же может быть какая-то польза. Желая вернуть Насера в ряды своих союзников, они предложили построить ему величайшую в мире плотину на Ниле, в месте под названием Асуан – плотину, которая позволит многократно увеличить пахотные земли и снабдит Египет таким количеством энергии, что он мгновенно вырвется в первые ряды индустриализированных стран! Перспектива, от которой захватывает дух – воплощение мечты светских модернистов!
Однако, взглянув на черновик соглашения, Насер увидел: оно включает в себя размещение на египетской территории американских военных баз и надзор США за египетскими финансами. Снова в его страну лезут империалисты! Насер отверг соглашение, но продолжал мечтать об Асуанской плотине. Однако где добыть деньги на строительство, не продавая свою страну ни одной из супердержав?
И вдруг явился ответ: ну разумеется, Суэцкий канал! Он приносит до 90 миллионов долларов в год, но лишь 6,3 миллиона из них достаются Египту. Вот деньги, необходимые Египту для развития – но они по большей части утекают в Европу. И в 1956 году Насер неожиданно ввел в зону Канала войска и объявил его принадлежащим Египту.
Европа взорвалась от ярости. Британские политики клеймили Насера вторым Гитлером, безумцем, лелеющим планы мирового господства. Французская пресса утверждала, что египтяне не смогут следить за состоянием Канала – для этого они слишком дики и невежественны: они подорвут мировую торговлю и уничтожат мировую экономику. Сговорившись с Израилем, эти две европейские страны разработали сложную схему ответного удара: разбомбить Каир, убить Насера и вернуть Канал себе.
Однако об этом плане вовремя узнал президент США Эйзенхауэр и пришел в ярость. Может быть, европейцы забыли, что идет Холодная война? Или не понимают, что их хитрый план толкнет весь Ближний Восток в объятия Советов? Эйзенхауэр приказал европейцам оставить Суэцкий канал Египту и разойтись по домам; и таково было в то время господство США, что обеим странам (и Израилю) пришлось подчиниться.
Арабы увидели в этом великую победу Насера. На следующие одиннадцать головокружительных лет он стал героем деколонизации, пророком арабского единения, воплощением «исламского социализма», под коим понимал бесклассовое общество, достигнутое не путем классовой борьбы, как в марксизме, а через сотрудничество классов согласно принципам ислама – в сущности, «социалистическое» переосмысление базового кредо мусульманских светских модернистов.
Насер возвел свою плотину и электрифицировал страну. Вместе с Неру в Индии, Сукарно в Индонезии, Бандаранаике на Шри-Ланке и несколькими другими лидерами он создал Движение Неприсоединения – блок нейтральных стран, стремящихся сохранять независимость от обеих супердержав.
Политические успехи и грандиозные замыслы Насера завоевали ему бесчисленную армию поклонников в Египте и за его пределами. Арабы всех стран и всех классов смотрели на него, как на героя и вождя. Как оратор он не знал себе равных. Слушая его выступления (как правило, по радио), арабы, по их собственным словам, чувствовали, как будто он находится с ними в одной комнате, обращается к каждому из них лично, с каждым ведет разговор о том, что уже сделано и что еще предстоит. Слушая Насера, они ощущали, что все они едины и каждый из них ценен.
Популярность Насера привела его к мечте о чем-то большем, чем суверенный Египет – о всеарабском государстве. Именно эту цель проповедовала в Сирии партия «Баас». В 1958 году Египет и Сирия попробовали объединиться в единое государство – Объединенную Арабскую Республику – однако три года спустя Сирия разорвала договор, что серьезно ударило по престижу Насера.
Тем временем продолжали свое существование «Братья-мусульмане». В 1952 году «Братья-мусульмане» участвовали в свержении короля; однако, когда Насер начал демонстрировать светский модернизм, они обратились против него и организовали на него покушение. В ответ Насер бросил лидеров «Братьев-мусульман» в тюрьму и подверг пыткам.
Хасан аль-Банна, основатель «Братьев-мусульман», был убит еще до Насера, и его место занял Сейид Ибрахим Кутб. Взгляды Кутба сформировались во время двухлетнего обучения в педагогическом колледже в Грили, штат Колорадо, куда командировало его египетское правительство для изучения педагогических методик США. Грубый материализм, встреченный Кутбом в Америке, его оттолкнул, индивидуализм смутил, общественные свободы встревожили, но больше всего поразила сексуальная распущенность американцев: представьте, он видел, как на церковном празднике молодые парни и девушки вместе танцуют кадриль!
Кутб вернулся домой, убежденный, что США – сатанинская сила, которую необходимо уничтожить. Он начал публиковать политические трактаты. Кутб писал, что ислам предлагает полную альтернативу не только другим религиям, таким, как христианство или буддизм, но и другим политическим системам, как коммунизм или демократия, и вновь призывал мусульман к созданию единого вселенского исламского сообщества. И если это звучит так, как будто «Братья-мусульмане» собираются захватить власть в Египте – что ж, так тому и быть!
Насер схватил Кутба и бросил в тюрьму. В тюрьме Кутб написал свою самую известную книгу – «Вехи на пути»[95]. Под водительством Кутба «Братья-мусульмане» фактически объявили войну правительствам Египта, Сирии, Ирака, Иордании и Ливана, а также всем светским модернистам, которые их поддерживают.
Демократического процесса, который мог бы увлечь бедные слои населения и снизить среди них популярность «Братьев-мусульман», в Египте не было. Вместо этого Насер полагался на полицию, силой разгоняющую демонстрации, и на спецслужбы, способные подавить в зародыше любой заговор.
Кутб и его организация особенно раздражали Насера, поскольку и без них у него хватало соперников – и, на его взгляд, куда более благородных. Правители Сирии, Иордании и Ирака завидовали популярности Насера и делали всё возможное, чтобы его дискредитировать. Активисты «Баас» бросали вызов его статусу среди арабов, утверждая, что настоящие панарабские националисты здесь они. А еще в Египте были коммунисты. В разгар Холодной войны, при мощной поддержке СССР они, несомненно, выглядели опаснее каких-то бородатых фанатиков из бедноты. А кроме всего этого, некоторыми арабскими странами все еще правили откровенно антиреволюционно настроенные монархи – и всё, что делал и за что выступал Насер, их решительно не устраивало.
В 1962 году Насер ввязался в неудачную войну в Йемене. Отправил туда войска в качестве щедрого жеста, желая оказать поддержку местной социалистической партии в борьбе с племенной монархией; однако, едва в Йемене появились египтяне, Саудовская Аравия принялась накачивать оружием и деньгами местных роялистов, и вскоре Насер по уши увяз в многолетней войне, не принесшей никаких результатов.
Тем временем Кутб продолжал проповедовать из тюрьмы свое учение. Разозленный неудачами на других фронтах, Насер решил, что не станет больше терпеть эту «назойливую муху». В августе 1966 года он сделал то, что нередко делают люди, облеченные неограниченной властью и не стесненные законными процедурами: приказал повесить Кутба.
Всего три месяца спустя между Сирией и Израилем начались приграничные столкновения: они шли шесть месяцев и становились всё более ожесточенными. В это время Сирией правили баасисты, основные соперники Насера среди светских модернистов. Успешная борьба с Израилем добавила им очков в глазах арабов и особенно палестинцев, нищих измученных беженцев, запертых в лагерях, – им добавила, а у Насера отняла.
Так Насер, герой арабского мира, утратил популярность среди арабов – собственных граждан, был превзойден арабами-соперниками на поле светского модернизма и, в довершение всего, ввязался в бесконечную войну с другими арабами! Требовалось срочно что-то предпринять. И что-то нацеленное не против арабов – будь то соседнее арабское государство, партия или движение.
Так обстояли дела весной 1967 года, перед тем, как разразилось одно из ключевых событий современной мировой истории, по крайней мере, с точки зрения мусульман: Шестидневная война Израиля против его арабских соседей.
17. Новый поворот
В мае 1967 года Насер начал воинственные речи в адрес Израиля и, желая показать, что не шутит, блокировал Израилю доступ к Красному морю. Откровенно говоря, никаких военных действий Насер сейчас предпринимать не мог: основная часть его армии, семьдесят тысяч человек, прочно застряла в Йемене. Но почему бы просто не поговорить? Чтобы морально подавить врага, иногда хватает и громких слов!
А иногда нет. 5 июня Израиль одновременно, без предупреждения, атаковал Египет, Сирию и Иорданию. Впрочем, «без предупреждения» – здесь выражение достаточно условное: напряжение между Израилем и арабами нарастало уже несколько месяцев. Но никто из арабских государств не ожидал, что война начнется этим июньским утром – и никто не был к ней готов.
В первые двадцать четыре часа Израиль практически полностью уничтожил египетские ВВС, не дав им подняться в воздух. В следующие пять дней – захватил все территории, отведенные ООН для несостоявшегося государства Палестина. Теперь они превратились на Оккупированные Территории, управляемые Израилем, но населенные в основном палестинцами. На седьмой день война была окончена: эта неделя непоправимо изменила мир.
Быть может, вы полагаете, что абсолютных побед не бывает. Пожалуй, так и есть, когда в схватке сходятся две монолитные силы. Но в 1967 году, когда Израиль одержал самую решительную победу в новейшей военной истории, он сражался не с монолитом. Арабская сторона представляла собой клубок дрязг и противоречий.
Шестидневная война нанесла Насеру тяжелейший удар и положила конец его карьере. За четыре следующих года он потерял всё, включая и жизнь.
Будь Насер в самом деле лидером монолитного арабского блока, его поражение могло бы побудить «арабов» вступить с Израилем в переговоры и выработать какие-то основы для мирового соглашения. Но «арабов» не существовало. И Насер был, в сущности, лишь одним из нескольких соперников в борьбе за лидерство в одном из нескольких политических течений, популярных среди
После этой войны арабские беженцы, сгруппировавшиеся вдоль израильских границ, оставили надежду, что их спасет какое-либо арабское государство, и решили отныне полагаться только на себя. Эти беженцы, число которых после войны превысило миллион, к этому моменту уже вполне могли называть себя палестинским народом: общий драматический исторический опыт, несомненно, дал им общую идентичность и сделал «нацией» в классическом смысле слова. Теперь уже они превратились в «народ без земли»; и среди палестинцев начали возникать группировки, провозглашающие своей целью восстановление Палестины любой ценой. Крупнейшие из них влились в коалицию под названием Организация освобождения Палестины (ООП), основанную в 1964 году как механизм, с помощью которого палестинцами могли «управлять» арабские правительства. После Шестидневной войны палестинцы взяли эту организацию под контроль и начали управлять ею сами. Председателем ее стал человек по имени Ясир Арафат, инженер на полставки и на полную ставку революционер[96], и под руководством этого квазиправительства палестинцы начали с израильтянами затяжную войну. Таково было первое следствие Шестидневной войны.
Во-вторых, падение Насера открыло путь второму арабскому светскому и националистическому движению – тому, что основал Мишель Афляк. Его партия соединилась с Сирийской социалистической партией: вместе они образовали Социалистическую партию Баас, идеология которой сочетала государственнический социализм с пламенным арабским национализмом. После Шестидневной войны в этот новый Баас хлынули разочарованные армейские офицеры: так у этой и без того не слишком здоровой смеси национализма с социализмом появился отчетливый милитаристский окрас. То, что началось как искренне либеральное и модернистское движение, выступавшее за права женщин, равенство для религиозных меньшинств, свободу слова, гражданские свободы, демократию, просвещение и тому подобные прогрессивные идеалы – теперь стремительно двигалось в сторону национал-прогрессизма с тоталитарными обертонами. Кредо Баас свелось к выкрикам: «Нация! Наша нация должна развивать заводы, индустрию, делать бомбы!» Еще до Шестидневной войны партия Баас получила контроль над Сирией; после Шестидневной войны вторая ветвь той же партии захватила власть в Ираке и начала строить там полицейское государство, возглавить которое вскоре предстояло безжалостному диктатору Саддаму Хусейну. Обе партии Баас поначалу пользовались народной поддержкой – арабские граждане их стран боялись Израиля, были тяжело поражены исходом войны 1967 года и отчаянно искали то, что сможет восстановить их гордость. Однако для средних классов в Сирии и Ираке ее обаяние померкло, когда они ощутили на себе вкус жизни под сапогом идеологии, не имеющей за душой ничего, кроме силы. Таково было второе последствие Шестидневной войны.
И наконец, третье последствие, самое зловещее. Шестидневная война обозначила собой поворотный пункт в борьбе между светскими модернистами исламского мира – и приверженцами других течений исламской мысли и действия, вышедших из XIX века: ваххабизма и различных вариантов политического исламизма.
В Саудовской Аравии у ваххабитов уже имелось свое государство. На статус центра арабского мира давно уже притязал Египет, однако Саудовская Аравия ощущала, что тоже может претендовать на центральное положение, отчасти потому, что владеет священными исламскими городами Меккой и Мединой. Любая слабость Египта усиливала Саудовскую Аравию. А ведь она и так была очень сильна! Нефть приносила ваххабитам богатство, США исправно снабжали оружием. Пока Египет оправлялся от поражения, ваххабитские клирики начали потихоньку, используя свои ресурсы, вести по всему мусульманскому миру миссионерскую активность, основывать религиозные школы, строить мечети, назначать имамов, учреждать благотворительные организации, с помощью которых ваххабиты проникали в жизнь бедных сельских мусульман повсюду, от экваториальной Африки на юге и до южного Афганистана и Пакистана, где их приверженцы уже насчитывали более миллиона человек.
Когда Насер потерял лицо в Шестидневной войне, египетские массы попросту повернулись к нему спиной. Вместо этого они обратились к огромному антинасеровскому движению, пронизывавшему всю страну. «Братья-мусульмане» распространились и за пределы Египта – в Сирию, Иорданию, Арабские Эмираты и другие страны Аравии. Более того: изначальное движение начало давать побеги, один радикальнее другого. Одной такой его ветвью стал «Египетский исламский джихад»[97] в Египте, основанный человеком по имени аль-Завахири, который, в свою очередь, стал наставником недоброй славы саудовского джихадиста Усамы бен Ладена.
Некоторые идеологи, вдохновленные Кутбом, пришли к мысли, что джихад – не просто «обязанность» любого благочестивого мусульманина, но и «шестой столп» ислама, наряду с молитвой, паломничеством, милостыней, постом и исповеданием единобожия. Некоторые экстремисты, как Абдулла Аззам, палестинец, воевавший с СССР в Афганистане, шли еще дальше и заявляли, что джихад – единственный способ отличить мусульманина от немусульманина: согласно учению Аззама, кто не готов к вооруженной борьбе, о том как о мусульманине и говорить нечего[98]. Таких беззаветных революционеров, пожалуй, следует именовать уже не просто «исламистами», а «джихадистами». Для подавляющего большинства мусульман их идеология была совершенно неприемлема, в ней даже трудно было узнать ислам: это была щепка исламизма, ответвления политического ислама, который, в свою очередь, является ветвью ислама в целом.
Каковы же были в целом результаты Шестидневной войны? Израиль получил Оккупированные Территории. Они должны были стать для страны буферной зоной на случай следующих атак. Однако на этих территориях израильские власти столкнулись с новой угрозой – постоянно набирающими обороты восстаниями, именуемыми
Что касается другой стороны, здесь война радикализировала ООП, придала сил партии Баас и «Братьям-мусульманам», которые принялись вести активную проповедь джихада за пределами Египта. Шли годы, джихадисты становились всё более радикальны и постепенно от классических военных действий, в которых лишь случайно гибнут невинные гражданские – печально, но такое происходит во всех войнах – перешли к совершенно особому виду насилия, называемому в наши дни терроризмом и направленному именно на случайных, ни в чем не повинных людей. Короче говоря, Шестидневная война нанесла сокрушительный удар миру во всем мире, для мусульманских стран стала катастрофой, да и Израилю, в конечном счете, ничего хорошего не принесла.
Такой сюжет разворачивался после Второй мировой войны на Аравийском полуострове. Теперь вернемся немного назад и проследим за другим сюжетом, происходившим в то же время немного восточнее, на берегах Персидского залива. Здесь также произошло важнейшее событие, быть может, по значимости не уступающее Шестидневной войне, ибо оно установило в исламском мире определенный образ США и определенное отношение к ним – как выяснилось далее, ничем не исправимое.
Соединенные Штаты мусульмане начали замечать лишь после Первой мировой войны, и первое их впечатление было очень положительным. Во время Второй мировой войны они восхищались военной мощью американцев, быстротой и эффективностью их действий, щедростью в раздаче гуманитарной помощи, особенно в свете идеалов, провозглашаемых американцами – свободы, справедливости, демократии. Американцы утверждали, что их политическая система способна спасти все народы мира от бедности и угнетения; сам такой посыл был мусульманам понятен и вызывал уважение. Американские идеалисты проповедовали демократию с пламенной ревностью, отчасти напоминающей религиозные движения; благодаря им демократия американского образца превращалась в соперницу иных глобальных идеологий – коммунизма, фашизма… и ислама. Религиозные мусульмане могли отвергать этические притязания американцев, но мусульмане – светские модернисты возлагали на них большие надежды, не видя внутренних противоречий между американскими идеалами и исламом, как они его понимали.
Когда «Четырнадцать пунктов» Вудро Вильсона так и не осуществились, мусульмане винили в этом не США, а европейскую «старую гвардию». В последние дни Второй мировой войны президент США Франклин Делано Рузвельт вернул Америке моральное лидерство, приняв (вместе с Уинстоном Черчиллем) Атлантическую хартию, призывающую к освобождению и демократизации всех стран. Черчилль позднее уверял, что не это имел в виду, но американцы от своей Хартии никогда не отрекались. Более того, сразу после войны Соединенные Штаты добились принятия в ООН Всеобщей декларации прав человека – еще одно доказательство (если требовались новые доказательства), что Америка стоит за политическую свободу и демократию во всем мире.
Для иранцев все это выглядело очень привлекательно. После Второй мировой войны они решили вернуться к проекту, дорогому сердцу местных светских модернистов: заменить династическую деспотию демократией местного образца. Многие годы на пути у этого замысла стоял Реза Пехлеви, но теперь ему пришлось уйти: союзники, благородные союзники сместили его во время войны за заигрывания с нацистами! Иранцы поняли: настало время восстановить конституцию 1906 года, возродить из небытия парламент и провести настоящие выборы. Наконец-то они построят светскую демократию, о которой так долго мечтали!
С такими большими надеждами иранцы отправились голосовать и избрали своим премьер-министром светского модерниста по имени Мохаммед Мосаддык. Тот объявил своей задачей вернуть стране полный контроль над самым драгоценным ресурсом – нефтяными запасами, и, вступив в должность, отозвал договоренности с «Бритиш Петролеум» и объявил, что национализирует всю нефтяную индустрию в стране.
Кончилось это плохо.
ЦРУ США немедленно бросилось наперерез «этому безумцу Мосаддыку» (как назвал его государственный секретарь США Джон Фостер Даллес). В конце августа 1953 года группа военных при усиленной поддержке ЦРУ совершила в Иране кровавый государственный переворот: тысячи трупов лежали на улицах, а сам Мосаддык, самый популярный человек в стране, отправился под домашний арест, из-под которого так и не вышел. Молодой шах, сын Реза-шаха Пехлеви, также носивший имя Реза-шах Пехлеви, подписал договор с Соединенными Штатами, согласно которому все права на «управление» иранскими запасами нефти получал международный нефтяной консорциум.
Трудно переоценить то чувство предательства, которое вызвал этот переворот в самом Иране, и ту дрожь гнева, что поразила при этом весь мусульманский мир. Всего три года спустя вмешательство Эйзенхауэра помогло Египту оставить за собой Суэцкий канал, однако авторитета среди мусульман это американцам не добавило: все лавры достались Насеру. Почему? Слишком серьезен был ущерб от иранского переворота, совершенного по указке ЦРУ. По всему исламскому миру, а может быть, и по всем странам, едва освободившимся от ига колонизации, распространилось убеждение: империалистический проект жив, только возглавляет его теперь не Великобритания, а Соединенные Штаты Америки. С точки зрения исламского мира история, произошедшая в Иране, по-прежнему строилась вокруг борьбы светских и религиозных импульсов. Как лучше всего возродить ислам, как вернуть мусульманам утраченную силу, как сбросить ярмо Запада – вот что обсуждалось, вот какие движущие мотивы стояли за событиями. Но Иран стал теперь частью общемирового сюжета, а этот сюжет строился вокруг соперничества супердержав за власть над планетой. В этой игре основными движущими мотивами игроков были Холодная война и борьба за нефть. То же было верно и для всего Срединного мира: вплоть до конца ХХ века во всех политических событиях Дар-аль-Ислама прослеживались и те, и эти мотивы, сложно переплетенные друг с другом.
К востоку от Ирана Холодная война выглядела попросту как второе издание Большой Игры. Изменения чисто косметические: прежняя царская Россия называлась теперь Советским Союзом, роль Великобритании перешла к США. Но проявления всё те же: интриги, давление, угрозы насилием, а иногда и кровопролитие.
Впрочем, увеличился размах. «Линия фронта» Большой Игры проходила по южным границам России. Но основным мотивом Холодной войны стала решимость США остановить мировую экспансию Советского Союза; а поскольку новые национальные государства появлялись повсюду и большинство из них имело потенциал, достаточный, чтобы стать союзником той или другой стороны, «линии фронта» пролегали теперь по всему земному шару. Каждую спорную страну обе супердержавы принимались накачивать деньгами и оружием: одна поставляла помощь правительству, другая – каким-нибудь антиправительственным мятежникам, в зависимости от того, на чью сторону склонялось новое государство.
Основным полем Большой Игры были Иран, Афганистан и Центральная Азия; этот же регион остался в игре и сейчас. В XIX веке русские стремились пробиться через Афганистан к Персидскому заливу и добыть себе незамерзающий порт для военного и торгового флота. То же самое пытался сделать и Советский Союз, однако теперь ставки повысились: геологи подтверждали, что около 65 процентов мировых залежей нефти расположены под водами Персидского залива и вокруг него, а также в нескольких исламских странах Северной Африки (чуть позже геологи обнаружат, что значительную часть оставшихся мировых запасов нефти также следует искать на мусульманских территориях, в Центральной Азии к северу от Афганистана). Мир шел по пути индустриализации, и значение нефти всё росло.
Нефть имела для мусульманского мира огромное политическое значение; но, быть может, еще сильнее воздействовала она на само мусульманское общество. Начиная с 1930-х годов страны-экспортеры пытались пересмотреть кабальные условия ранних нефтяных сделок. Каждые несколько лет то одной, то другой из них удавалось добиться от иностранных нефтяных корпораций нового соглашения на более выгодных условиях. К 1950 году страны – экспортеры нефти в целом получали около 50 процентов дохода от экспорта. Так в этот регион рекой потекли деньги.
Внезапное обогащение могло бы оказать совсем другой эффект, если бы еще до открытия нефтяных запасов в странах-экспортерах были созданы демократические институты. Будь власть в этих обществах распределена более или менее равномерно, будь участие в управлении страной открыто для всех классов, обогащение могло бы высвободить творческую энергию миллионов и породить культурный ренессанс.
Однако время и обстоятельства не позволили сложиться подобным институтам. Мусульманские общества предавались тоске по утраченному величию. Их правящие классы были одержимы созданием инфраструктуры, которая поможет это величие вернуть. Они отчаянно стремились догнать Запад – и не сомневались, что выполнить эту задачу способно лишь централизованное государство, которое ни с кем не делится своей властью. Они не собирались ждать, пока необходимая инфраструктура вырастет органически, или позволять своему народу модернизироваться самостоятельно, в том темпе и тем путем, который его устраивает. С каждой минутой исламские общества всё сильнее отставали от Запада: им требовалась модернизация – и прямо сейчас!
И нефть могла исполнить эту мечту. Всё, что нужно – продавать нефть и вкладывать деньги в инфраструктуру! Богатство, накопленное правящей элитой нефтедобывающих стран, вошло в легенды; и верно, что некоторое (впрочем, крохотное) меньшинство арабской и персидской элиты, сказочно разбогатев, принялись прожигать жизнь на дорогих курортах и в казино. Но не следует думать, что правящий класс этих стран просто прикарманивал выручку от нефти. Огромные суммы – чем больше, тем лучше – вкладывались в «развитие» согласно прописям светских модернистов. В одной стране за другой правительство обзаводилось системой государственных школ, возводило заводы и небоскребы, создавало национальные авиакомпании, радиостанции, студии телевещания, газеты…
И в одной стране за другой развитие такого рода, инициируемое государством и его функционерами, порождало новый класс управленцев – образованных специалистов и бюрократов, призванных руководить этим процессом. Эта «технократия», как ее иногда называют, была классом наемных служащих: они работали на государство, а государство выплачивало им зарплату из денег, вырученных на добыче и продаже нефти. Оно по-прежнему собирало налоги с крестьян, пастухов, ремесленников, торговцев и прочих, работающих в сфере традиционной экономики, однако значимость этих налогов почти исчезла. Доход от традиционной экономики совсем не так велик! С выручкой от нефти его не сравнить – и налогами, собранными с традиционной экономики, не профинансировать амбициозную программу модернизации.
Перестав зависеть от налогов, собираемых с традиционной экономики, правящая элита перестала нуждаться в союзниках из традиционного мира. Прежде даже в самых тоталитарных диктатурах властной элите приходилось все-таки соблюдать некоторые условности, как-то показывать народу, что она «своя». Но в мусульманских странах, разбогатевших на нефти, элита могла сколь угодно культурно отдаляться от народа, не опасаясь никаких последствий. Ладить ей требовалось не с народом, а с агентами мировой экономики, бывающими в стране наездами. Так «модернизация» резко разделила эти «развивающиеся» общества надвое: с одной стороны – «правящий клуб», с другой – «все остальные».
Правящий клуб был не маленьким. В него входили технократы – целый социальный класс, а также правящая элита: в династических монархиях – королевская семья со всеми своими многочисленными родственниками, в «республиках» – правящая партия и аппаратчики. Однако во всех этих странах правящий клуб составлял меньшинство от населения в целом; и в каждой из них пропасть между правящими классами и массами становилась всё шире.
Люди из клуба чувствовали себя частью захватывающего проекта: они преображали свою страну. Те, кто в клуб не входил, оставались пассивными благополучателями: модернизация – это было то, что случалось с ними, а не то, что делали они сами. Вдруг поблизости появилась больница: хорошо, теперь есть куда пойти лечиться. Вдруг проложили асфальтированную дорогу: тоже неплохо, теперь можно быстрее добраться до города. Но люди, не входящие в клуб, никак не участвовали в модернизации, не принимали никаких решений, не имели права голоса в том, куда, на что именно направить поступающие в страну деньги. Модернизация не становилась их делом – они оставались ей чужими.
Не получали они и важного побочного продукта модернизации: увеличения возможностей исполнить свои личные мечты и планы, каковы бы они ни были. В сущности, хоть в целом нефтедобывающие страны становились всё богаче, те, кто не входил в «правящий клуб», делались относительно беднее и беднее.
Единственная возможность чего-то добиться в собственной стране для большинства людей состояла в том, чтобы пойти в государственную школу, хорошо учиться, поступить в вуз, в идеале – поехать учиться за границу, получить степень, лучше всего в какой-нибудь технической дисциплине, и прорваться в технократию. Кто пошел по этому пути – тот, при старании и удаче, мог закончить тем, чтобы ходить на работу в костюме и жить более или менее «как на Западе». Как на Западе – значит, что ты ходишь на работу по часам, твоя семья тяготеет к «нуклеарной», твоими излюбленными развлечениями могут стать выпивка, театр или ночные клубы. А твои дети уже будут слушать рок-н-ролл, бегать на свидания, самостоятельно выбирать себе жену или мужа.
А те, кто не шел по этой дороге, продолжали носить традиционную одежду:
Ясно, что дипломаты, бизнесмены, другие функционеры с Запада предпочитали иметь дело с людьми в костюмах, понятными и культурно близкими. С носителями другой культуры они почти не сталкивались.
Те, кто ходил на работу в костюмах, имели немало шансов поселиться в доме европейского типа, с современной кухней и ванной, с водопроводом, электричеством и канализацией. Те, у кого костюмов не было, куда чаще жили в домах с такими же кухнями и ванными, как и у многих поколений их предков, с каким-нибудь самодельным водоотводом и, вполне возможно, с удобствами во дворе, а источником энергии вместо электричества служили им дрова или древесный уголь: ими и топили, и освещали.
У тех, кто входил в правящий клуб страны, доходы находились на вполне приличном мировом уровне. Те, кто остался в традиционной экономике, как правило, зарабатывали намного меньше: на жизнь в деревне или в городских трущобах денег хватало, но не хватало на то, чтобы вырваться из бедности.
И такая динамика наблюдалась не только в нефтедобывающих странах. Схожие процессы шли и в государствах, не имеющих нефти, если они представляли какую-то стратегическую ценность для противников в Холодной войне – а кто тогда ее не представлял? Египет, Афганистан, Пакистан и многие другие страны, подходящие под это определение, получали постоянную и щедрую «помощь на развитие» от той из супердержав, которую поддерживали. На дороги и больницы, школы и аэропорты, вооружение и полицейскую экипировку – словом, на всё, что правящая элита считала необходимым для страны, она могла получить средства в виде грантов или внешних займов. Конечно, это не нефтяные деньги; однако по сравнению с привычными доходами от традиционной экономики – деньги очень серьезные. И в этих странах, скинув с себя зависимость от налогов, элита освободилась и от необходимости ладить с простым народом. И здесь разрастались технократии и углублялась пропасть между двумя мирами.
Этот раскол во многих местах оказался виден невооруженным глазом. Каждый крупный город, от Касабланки до Кабула, представлял собой, в сущности, два города. Один – Старый Город, где живут и трудятся представители традиционной экономики. Все здесь одеваются и выглядят совсем не так, как в Новом Городе, современном, где ведутся дела с внешним миром. Два города по-разному застроены, в них по-разному пахнет, даже люди по-разному ходят по улицам и смотрят друг на друга. Быть может, такое разделение существует во всех бывших европейских колониях, но в мусульманских странах оно особенно ощутимо.
Разумеется, верно, что и в Европе резкие перемены, вызванные индустриальной революцией, разделили общество на жестко отделенные друг от друга классы. И в Лондоне был блестящий Сити и был Чипсайд, аристократические кварталы и трущобы. Однако здесь раскол проходил именно по экономическим границам. Богатые лучше питались, лучше одевались, удобнее жили, получали лучшее образование, говорили с другим, более изысканным произношением – и всё же в культурном смысле оставались такими же англичанами, как и бедные.
А в мусульманском мире раскол стал не только экономическим, но и культурным: пропасть между мирами порождала отчуждение и вызывала всё тот же антиколониалистский протест, но уже против собственной элиты. Иногда такой протест выливался в беспорядки. Поскольку демократических институтов или пространства для дискуссий в этих культурно разорванных странах не было, правительство просто подавляло беспорядки силой и продолжало жить как раньше. Так место иностранных колонизаторов заняли местные элиты. От Марокко и Египта до Пакистана тюрьмы полнились недовольными и диссидентами. Но нигде культурное и политическое напряжение не ощущалось так ясно, как в Иране. Шах Реза Пехлеви-младший оказался светским модернистом в духе Ататюрка: однако если Ататюрк был демократом с аристократическими привычками, шах – автократом с замашками тоталитарными. Чтобы держать страну в узде, он создал тайную полицию под названием САВАК, а затем, словно желая посыпать соли на раны сограждан, подписал с Соединенными Штатами договор, обеспечивающий американским гражданам полный иммунитет от иранских законов – откровенный, демонстративный удар по иранскому суверенитету.
Тирания шаха вызвала к жизни движение сопротивления, пропитанное духом Джамалуддина аль-Афгани. Его ведущий теоретик доктор Али Шариати был социалистом, мусульманским интеллектуалом, получившим образование в Сорбонне. Он пропагандировал свое видение исламского модернизма: отвергал то, что называл «отравлением Западом», и искал основы прогрессивного социализма в исламской традиции. Шариати говорил, например, что в настойчивом утверждении единства Бога в исламе отражается мечта о единстве человечества на Земле. «Многобожие», запрещенное исламом, в наше время воплотилось в разделении общества на классы по признаку происхождения и доходов. Три идола, которых мусульманам следует забрасывать камнями во время паломничества в Мекку – это, по Шариати, воплощения капитализма, деспотии и религиозного ханжества. В исламских легендах и преданиях он искал топливо для революционного пыла: например, восстание Хусейна против Язида ибн Муавии стало для него символом человеческой борьбы за свободу, справедливость и спасение; если Хусейн смог вдохновить свой маленький отряд на борьбу с огромным государством, значит, и у маленькой группы революционеров-подпольщиков численностью всего в несколько сот человек нет причин не объявлять войну иранскому шаху и супердержаве, которая его поддерживает[99].
Исламское социалистическое сопротивление воплотилось в подпольной группировке под названием Муджахидин-э-Хальк. С середины 1950-х годов до иранской революции 1978 года эта небольшая группировка вела борьбу против шаха и тайную войну с САВАК. Члены Муджахидин-э-Хальк (их называли еще исламскими марксистами) терпели заточение, казни и жестокие пытки – так шах надеялся сокрушить сопротивление. Жестокости, которым подвергались эти люди, не поддаются описанию.
Однако в это же время в Иране начал набирать силу совершенно другой тип религиозного сопротивления, исходящий от ортодоксального религиозного истеблишмента и воплотившийся в мрачной фигуре клирика аятоллы Хомейни.
Подобно суннитским ваххабитам, Хомейни объявил, что мусульмане отпали от «истинного» ислама, основанного на буквальном понимании Корана, преданиях Пророка и (поскольку иранцы – шииты) его наследников-имамов. Хомейни нападал на шаха не за деспотизм, а за модернизм – за то, что тот ввел западный дресс-код, поощрял права женщин, разрешал открывать ночные клубы, и так далее, и тому подобное.
К шиитской традиции обратился Хомейни и для того, чтобы создать новое политическое учение: государственная власть по праву должна принадлежать единственному в мире избранному представителю Сокрытого Имама – избранному, которого можно узнать по глубокой религиозной учености, благочестию и почтению, которое питают к нему другие ученые. Такой человек называется
В 1964 году шах изгнал Хомейни из Ирана, однако суровый клирик обосновался в соседнем Ираке и оттуда отдавал распоряжения растущей армии иранских религиозных ревнителей, беззаветно преданных ему одному.
Шестидневная война 1967 года укрепила в мусульманах убеждение, что Соединенные Штаты возглавили новое империалистическое наступление на исламский мир, застрельщиком которого стал Израиль. В конце концов, военная мощь Израиля связана именно с поддержкой США! Это заключение еще раз подтвердилось в 1973 году, когда преемник Насера Анвар Садат начал четвертую арабо-израильскую войну, напав на Израиль в Йом-Киппур, один из важнейших иудейских религиозных праздников. На этот раз египетской армии поначалу удалось одержать несколько побед, но массивные поставки оружия из США переломили ситуацию, и победителем снова остался Израиль.
Случилось так, что во время этой войны ОПЕК – Организация нефтедобывающих стран – собралась на очередное совещание, где намеревалась обсудить обычные деловые вопросы: координацию добычи нефти, регулировку цен и тому подобное. ОПЕК была основана в 1960 году; из двенадцати стран – ее членов девять были мусульманскими. В то самое время, когда лидеры ОПЕК съехались поболтать, в столицах их стран проходили массовые демонстрации протеста: народ негодовал против очередного унижения, нанесенного арабскому миру Израилем и США. До сих пор ОПЕК не особенно интересовалась политикой, но на совещании 1973 года ее члены решили нанести ответный удар, используя доступное им оружие – нефть. Они объявили эмбарго на поставки нефти в страны, поддерживающие Израиль.
Это решение потрясло индустриализованный мир. Я жил тогда в Орегоне – и помню, как бензин там выдавали чуть ли не по карточкам: покупать бензин разрешалось по определенным дням, в зависимости от того, на четную или нечетную цифру оканчивается номер твоей машины. Помню, как через день мне приходилось вставать еще до рассвета (была зима), плестись на местную заправку и занимать очередь. Бензина не хватало: иногда случалось, что, пока подходила моя очередь, он уже заканчивался. Мне, да и всем вокруг, казалось, что мы присутствуем при конце цивилизации. Возможно, в этом была доля истины. В результате эмбарго ОПЕК цена нефти взлетела с трех до двенадцати долларов за баррель; а сейчас, когда я пишу эти строки, нефть продается по сто тридцать долларов за баррель.
Негодование Запада вылилось в медийный образ злодеев-арабов, ныне хорошо знакомый миру: хитрые богачи с лисьими повадками и длинными носами сидят на своей нефти и лелеют коварные планы мирового господства. Стереотип, удивительно, даже пугающе схожий с тем, что создали сто лет назад европейские антисемиты для описания евреев, особенно воображаемого иудейского тайного общества, так называемых «сионских мудрецов», строящих заговоры – разумеется, с целью править миром.
Но в самом деле, нефтяное эмбарго помогло ОПЕК ощутить свою потенциальную силу. Продолжалось оно всего несколько месяцев, но по его завершению нефтедобывающие страны начали куда свободнее и смелее распоряжаться своим ресурсом. В результате элиты этих стран сделались еще богаче – что еще более обострило уже описанный нами раскол мусульманского общества на два мира.
Все это время светские силы Дар-аль-Ислама боролись за «модернизацию» своих стран, стремясь обрести как можно большую независимость от международных сил и великих держав. Однако среди носителей традиционной экономики, людей, исключенных из процесса модернизации, по-прежнему процветали иные, подавленные и даже преследуемые течения мусульманского возрождения: политические исламисты, салафиты, ваххабиты, деобандиты, джихадисты и так далее. Они проповедовали, что мир расколот на две части, несовместимые и исключающие друг друга: область мира и область войны, территория мусульманского братства – и территория безжалостной языческой алчности и насилия.
Люди, которым они проповедовали, оглядывались вокруг – и видели: в самом деле, общество расколото на два мира, это очевидно, не замечать этого может только слепой. А когда джихадисты предсказывали апокалиптическую битву между теми, кто останется верен букве откровений, полученных Мухаммедом в Аравии VII века, и теми, кто примет сторону Сатаны в его стараниях увести людей от Бога – люди, живущие в расколотом обществе, и здесь сразу понимали, о чем речь: каждое утро, просыпаясь, они видят, что стали еще немного беднее – а тем временем с телеэкранов нагло ухмыляются им люди, что живут, быть может, в одном с ними городе, но в совершенно ином мире, купаясь в сказочном богатстве. Их приводила в восторг мысль об апокалипсисе, который потрясет мир, сбросит недостойную безбожную элиту во прах, а Небо и Землю отдаст благочестивым беднякам.
Однако вплоть до 1970-х годов мало кто на Западе уделял внимание этому подземному пламени народного гнева. Господствующий на Западе нарратив мировой истории гласил, что «отсталые слои населения», своего рода реликт прошедших эпох, сами постепенно исчезнут, по мере того, как развивающиеся страны станут развитыми, деспотии осознают свои ошибки и перейдут к демократии, панацея, именуемая образованием, истребит предрассудки и заменит их научным мышлением, а примитивные эмоции уступят место бесстрастному свету разума. Согласно этому учению, главная проблема «отсталых слоев» как в мусульманском мире, так и в других странах – не условия жизни, а ложные воззрения. Еще немного подождать, еще немного модернизироваться, а потом…
А потом мир светских модернистов начал рушиться.
Первым «слетел» Зульфикар Али Бхутто – премьер-министр Пакистана, высокообразованный человек, выпускник Беркли, лидер светской, левой, социалистической Народной партии. В 1977 году генерал-исламист по имени Зия уль-Хак сместил его и бросил в тюрьму. Скоро пакистанские деобандиты начали требовать его казни. Карманный суд диктатора рассмотрел очень расплывчатые «преступления», вынес приговор, и Бхутто был повешен. Ту же судьбу претерпел Кутб в Египте тринадцать лет назад.
Следующим пал шах Ирана. В 1978 году коалиция светских левых, исламских социалистов и шиитских революционеров, сторонников Хомейни, изгнала его из страны – и на несколько мгновений показалось, что теперь Муджахидин-э-Хальк и их союзники-модернисты создадут наконец в Иране прогрессивное правительство, основанное на новой идеологии исламского социализма.
Но Хомейни ловко переиграл своих временных союзников по революции. 4 ноября 1979 года группа студентов, его последователей, захватила американское посольство и взяла в заложники шестьдесят шесть американских граждан. Последовало годовое противостояние с Америкой, которое Хомейни использовал, чтобы ослабить соперников и укрепить свою власть[100]. Но, возможно, успех Хомейни не стоит объяснять только его хитростью, безжалостностью и талантом политического игрока. Быть может, он победил, потому что в самом деле выражал глубочайшие устремления иранского простого народа. А импульс этот на тот момент состоял в том, что не надо корректировать курс светского модернизма – надо от него отказаться, прекратиться всякое движение в этом направлении и дать Исламскому Пути еще один шанс. Так или иначе, в 1980 году Хомейни превратил Иран в «Исламскую республику», управляемую самыми консервативными из числа иранских ортодоксальных шиитских улемов.
Настала очередь светских модернистов в Афганистане. Их падение началось с яркой, но недолгой победы светского импульса в самой крайней его версии. Небольшая группка афганских коммунистов организовала заговор и свергла династию Надир-шаха, правящую страной с 1920-х годов. Все члены этого клана бежали или были убиты. Затем в Афганистан вторгся Советский Союз и взял на себя прямое управление страной. Но этот левый поворот оказался кратким и бессмысленным – после него маятник лишь с большей силой качнулся вправо. Началось массовое восстание под племенными и религиозными лозунгами. Из восьмилетней партизанской войны с СССР страна вышла полностью исламистской. Мало того: сопротивление афганских крестьян привлекло в страну ревностных исламистов со всех концов мусульманского мира, от джихадистов из Аравии до деобандитов из Пакистана; спонсорами для них выступали ваххабиты из нефтедобывающих арабских стран Персидского залива. Многие впервые узнали вкус крови в афганских горах; среди них был и Усама бен Ладен.
В сущности, в последние два десятилетия ХХ века исламские светские модернисты терпели поражение или получали тяжелые удары практически повсюду. В Алжире светское правительство оказалось в осаде Исламского фронта спасения. В Палестине светская ООП уступила место религиозным идеологам Хамаса. Укрепился в этом регионе и «Исламский джихад», еще одна воинственная группировка с религиозной идеологией. В Ливане серия свирепых нападений Израиля опустошила лагеря беженцев вдоль южной границы, разрушила Бейрут, заставила ООП перенести свою штаб-квартиру в Тунис; все это освободило место для рождения шиитской радикальной партии Хезболла, которая теперь фактически правит южной половиной страны и мечтает уничтожить Израиль так же страстно, как когда-то мечтала ООП.
В Сирии и Ираке «Братья-мусульмане» (и их ответвления) начали долгую и жестокую войну с партией Баас – войну, на Западе практически незамеченную. В 1982 году в Сирии правительственные войска подавили мятеж «Братьев-мусульман» в Хаме.
Саддам Хусейн, правитель Ирака, был суннитским светским модернистом и заклятым врагом радикального религиозного исламизма. В 1980 году, сразу после прихода к власти Хомейни, Хусейн вторгся в Иран. Быть может, он полагал, что страну, измученную внутренними неурядицами, легко удастся покорить, быть может, положил глаз на иранскую нефть, а может быть, опасался, что Хомейни ударит первым – и на то были серьезные причины. Хомейни открыто заявлял, что планирует экспорт революции – и Ирак, соседнее светское государство с большой долей шиитского населения, был для этого самой очевидной мишенью. Каковы бы ни были мотивы Хусейна, обеим странам война принесла катастрофу. Обе почти полностью потеряли целое поколение молодых мужчин и юношей. Со времен Первой мировой на поле боя не встречались лицом к лицу такие огромные армии, не несли такие потери – и не выигрывали в результате очень мало или вовсе ничего. На протяжении войны США помогали Ираку деньгами и оружием, подогревая готовность Хусейна биться до последнего иракца, поскольку опасались, что теперь, когда возможность влиять на Иран США потеряли, в этом регионе укрепится Советский Союз. И здесь мы видим катастрофическое сплетение исламского нарратива с западным: один сюжет рассказывает о борьбе светского модернизма и исламизма, желающего «вернуться к корням», другой – о соперничестве супердержав и контроле над нефтью, облаченном в риторику «демократии» и «тоталитаризма».
Ирано-иракская война окончилась в 1988 году: победителей в ней не было, если не считать победителем Иран просто потому, что он выстоял. Ирак лежал в руинах, казна его была пуста. Два года Саддам Хусейн зализывал раны, а затем, в 1990 году, решил поправить свои дела маленькой победоносной войной. Он вторгся в соседний Кувейт и «аннексировал» его, надеясь присоединить нефть этой страны к своей собственной. Хусейн всегда был склонен к авантюрам; однако, по всей видимости, посол США в Ираке Эйприл Гиллеспи дала ему какие-то основания верить, что в этой авантюре США его поддержат.
Но вместо этого Соединенные Штаты, возглавив коалицию из тридцати пяти стран, устроили против своего бывшего союзника так называемую «Бурю в пустыне» – короткую войну, которая разрушила значительную часть иракской инфраструктуры и завершилась бомбардировкой разбитых и отступающих частей Саддама по дороге в Басру, на шоссе, которое с тех пор получило название «Дорога смерти». В этот раз Ирак потерпел однозначное, полное, сокрушительное поражение; однако Саддам Хусейн удержался у власти, сохранил и армию, и Республиканскую Гвардию, и возможность подавлять и сокрушать мятежников, поднявших голову после этой неудачной войны – возможность, которой немедленно и яростно воспользовался.
После войны ООН наложила на Ирак санкции, которые практически отрезали его от мира и снизили уровень жизни иракцев от вполне европейских стандартов в 1990 году до уровня беднейших стран мира. Доходы людей упали на 95 процентов. Распространялись болезни – и не было лекарств, чтобы их лечить. Прямым результатом санкций стала смерть, по разным подсчетам, от двухсот тысяч до полумиллиона детей. Один сотрудник ООН, Дэнис Хэллидей, из-за санкций ушел в отставку, заявив: «Пять тысяч детей умирают каждый месяц… Я не хочу участвовать в выполнении программы, которая приводит к подобным цифрам»[101]. Иракцы, уже много лет страдавшие от жизни в полицейском государстве, под властью одержимого войной диктатора, теперь погрузились в пучину невыразимого ужаса. Единственной частью иракского общества, на которую санкции почти не оказали действия, стала та, против которой они были направлены: верхушка партии Баас, сам Саддам Хусейн и его окружение.
А на востоке Советский Союз, вторгшийся в Афганистан менее чем за год до начала Ирано-иракской войны, теперь, менее чем через год после окончания войны между Ираком и Ираном, оттуда ушел. Еще три года афганские коммунисты цеплялись за власть, но в конце концов им пришлось уйти; к этому времени Советский Союз уже рушился под собственной тяжестью, входившие в его состав восточноевропейские республики требовали независимости, в конце концов объявила себя независимой и сама Россия – и от советской империи не осталось и следа.
Консервативный американский историк Фрэнсис Фукуяма писал, что коллапс Советского Союза знаменует не только окончание Холодной войны, но и конец истории: либеральная капиталистическая демократия победила, ни одна другая идеология отныне не бросит ей вызов, осталось прибраться по углам – и дружно, всем миром, сесть на поезд, едущий в единственно верном направлении. Эту мысль он изложил в книге под названием «Конец истории и последний человек».
Но на другой стороне планеты джихадисты и ваххабиты сделали из тех же судьбоносных событий совсем иные выводы. В Иране, говорили они, ислам низверг шаха и изгнал американцев. В Афганистане мусульмане не только одолели Красную Армию, но и дали толчок к развалу Советского Союза. Глядя на это, джихадисты, как им казалось, различали закономерность. Первая Община тоже победила две супердержавы своего времени, Византийскую империю и империю Сасанидов, просто потому, что Бог был на ее стороне. Современным мусульманам тоже противостоят две супердержавы – и одну из них мусульмане уже погубили! Осталось разделаться со второй. История подходит к концу? Ну нет! Джихадисты и ваххабиты считали, что все интересное только начинается!
Много лет они описывали мир как поле боя двух реальностей, Дар-аль-Ислам и Дар-аль-Харб. Много лет предсказывали апокалиптическую схватку между добром и злом, Богом и Сатаной, великую мировую битву, которая разрешит все противоречия и все фракции сольет в единый мир, вселенскую Медину.
Для Запада окончание Холодной войны означало, что Афганистан можно просто бросить. Что там еще делать? Соединенные Штаты и их союзники из Западной Европы вкачивали в страну миллиарды долларов деньгами и оружием – а теперь просто ушли, отвергнув все предложения провести какую-нибудь конференцию, разработать какую-нибудь дорожную карту, помочь запустить какой-нибудь политический процесс, который поможет стране найти путь назад, к миру и порядку. Резидент ЦРУ Милтон Берден высказался лаконично и предельно ясно: «Да на хрен он нужен, ваш Афганистан?» Племенные ополчения, сражавшиеся с Советами, теперь направили американское оружие друг против друга. Советы уже чумой прошлись по афганской сельской глубинке; теперь гражданская война между несколькими партизанскими армиями уничтожила города. А иноземные джихадисты, слетевшиеся в Афганистан в 1980-х, сочли эту разоренную и измученную страну отличной базой для наступления на Запад.
Первым делом следовало создать в Афганистане чистую версию желанной для них общины – такой, в которой каждый мужчина, женщина и ребенок живут в точности по букве закона Божьего, а если что-то нарушают, то терпят суровое наказание. Для этой цели джихадисты, финансируемые ваххабитскими деньгами из саудитских ресурсов, помогли создать Талибан – партию примитивной исламистской идеологии, родившуюся в лагерях беженцев на границе между Афганистаном и Пакистаном.
А однажды какому-то из подразделений воинствующих джихадистов, пирующих на трупе Афганистана, пришла мысль угнать пассажирские авиалайнеры и направить один из них на Мировой торговый центр в Нью-Йорке, а другой – на Пентагон (штаб-квартиру Министерства обороны США) в Вашингтоне.
День, когда это произошло – 11 сентября 2001 года – стал днем столкновения двух мировых историй. Теперь было ясно: Фукуяма глубоко заблуждался. История не окончена.
Послесловие
История не закончена, но период после Одиннадцатого Сентября еще недостаточно устоялся, чтобы стать историей: он пока принадлежит журналистам. Однако уже сейчас можно разглядеть, что в этом периоде отразилось столкновение двух великих и не согласованных друг с другом исторических нарративов.
В первые недели после террористических атак на Нью-Йорк и Вашингтон президент Джордж Буш – младший призвал Соединенные Штаты к военным действиям, использовав риторику, хорошо известную в американской и вообще в западной истории. Он говорил: террористы пришли уничтожить свободу и демократию, и мы должны защищать эти ценности, не жалея ни средств, ни жизни. Те же воинственные кличи звучали против нацистов в 1930-х годах и против коммунистов в 1950-х. После этого США вместе с коалицией союзников (по большей части, не проявляющих особого энтузиазма) отправили многочисленную армию в Ирак, и началась война, также пропагандистски освещаемая в духе Холодной войны, войн ХХ века и даже иных, более ранних глав западного исторического нарратива.
Но сами террористы считали ли, что борются против свободы и демократии? И точно ли ненависть к свободе движет воинствующими исламскими экстремистами нашего времени? Если и так, в джихадистском дискурсе мы этого не найдем: как правило, он сосредоточен не на свободе и ее противоположности, не на демократии и ее противоположности, а на дисциплине и расхлябанности, на моральной чистоте и испорченности нравов: противопоставления, связанные с несколькими веками доминирования Запада в исламских сообществах и с соответствующим разрушением общин и семей, эрозией исламских общественных ценностей, распространением пьянства, заменой религии развлечениями, секуляризацией богатой элиты вместе с растущей пропастью между богатыми и бедными.
Одна сторона говорит: «Вы испорчены». Другая отвечает: «Мы свободны». Это не тезис и антитезис – это два тезиса, никак не связанные друг с другом. Каждая сторона видит в другой персонажа собственного нарратива. В 1980-х годах Хомейни называл Америку «Великим Сатаной», и другие исламистские революционеры подхватили эту риторику. В 2008 году Джеффри Херф, преподаватель истории из Мэрилендского университета, заявил, что исламисты – это возрожденные нацисты, поскольку, как и нацисты, они ненавидят евреев и женщин: это, мол, основной движущий мотив их деятельности.
И вот так все время.
Херф и прочие сводят исламистское учение к необходимости отрезать головы, отрубать руки и прятать женщин в мешки. Тут не поспоришь: радикальные исламисты действительно все это делают. Однако сами они видят основной конфликт, раздирающий сегодня мир, как спор о Боге: один ли Бог, много или ни одного. По их убеждению, все проблемы человечества будут решены, как только мир признает единого Бога (и особую роль Мухаммеда как его провозвестника).
Светские интеллектуалы на Западе вполне могут соглашаться с мусульманами в вопросе о числе богов. Но этот вопрос не кажется им таким уж неотложным. Для них – для нас – основная человеческая проблема в том, как найти путь к удовлетворению потребностей и желаний всех так, чтобы при этом каждый принимал полное участие в решении собственной судьбы. Один Бог, два бога, три, десять, ни одного – какая разница? Об этом можно иметь разные мнения и совершенно не обязательно спорить: ведь разрешение этого вопроса не избавит нас от голода, бедности, войн, преступлений, неравенства, несправедливости, глобального потепления, истощения ресурсов и прочих бед, преследующих человечество. Такова светская позиция.
Однако «светский» и «западный» – не синонимы, что бы об этом ни говорили исламисты. Опрос, проведенный в 2001 году Нью-Йоркским университетом, показал, что 81 процент американцев идентифицируют себя с какой-либо организованной религией, и 77 процентов из них – с христианством. Из оставшихся многие говорят, что «верят в духовный мир». Декларирующих себя атеистами оказалось так мало, что для них не нашлось графы. Какой бы конфликт ни раздирал сегодняшний мир – это определенно не конфликт между верующими и неверующими.
В сущности, и на Западе хватает глубоко религиозных людей, считающих необходимым ставить в центр политики Бога: самые известные из них – евангелические христиане, приобретшие силу в США еще в 1970-е годы. После Одиннадцатого Сентября Тарик Али написал книгу «Столкновение фундаментализмов», в которой предположил, что напряжение между исламом и Западом является по сути религиозным спором между фундаменталистами-экстремистами. Если и так, эти две стороны не представляют противоположные друг другу учения. Христианские фундаменталисты, скорее всего, согласны с мусульманами по вопросу о числе богов; просто для них главный вопрос не в этом. Их дискурс вертится вокруг принятия Иисуса Христа как Спасителя (в то время как ни один мусульманин не скажет: «Мухаммед – наш Спаситель»). Так что спор между исламскими и христианскими фундаменталистами звучит так: «Бог только один!» – «Нет, Иисус Христос наш Спаситель!» И снова перед нами не спор, даже не диалог, а два монолога, словно люди в разных комнатах говорят сами с собой.
Тот факт, что мусульманский мир и Запад, двигаясь разными путями, пришли к одному и тому же событию, имел конкретные последствия. После 2001 года стратеги США действовали, исходя из убеждения, что этот крупнейший теракт современности каким-то образом вписывается в привычную им борьбу национальных государств. В конце концов, никакого иного контекста Европа на протяжении столетий просто не знала. Даже Холодная война свелась к конфронтации между объединениями государств, чьи правительства придерживались той или иной идеологии. Вот почему сразу после Одиннадцатого Сентября администрация Буша принялась смотреть туда, сюда, направо, налево и наискосок, под фонарь и под кровать, словом, куда угодно, только не прямо на террористов – в стремлении найти правительство, которое за ними стоит. Вслед за ним и американские стратеги – а также многие аналитики в западных СМИ – начали искать противника того же вида, класса, типа, из числа тех же стран, с которыми США вели войны в прошлом.
Вот почему после короткого вторжения в Афганистан и преходящей зацикленности на Усаме бен Ладене команда Буша сосредоточилась на Саддаме Хусейне как главном злодее и Ираке как государстве, ответственном за терроризм против западных граждан: стоит, мол, завоевать и «демократизировать» это государство – и чуме терроризма будет положен конец. Саддам Хусейн был пленен и повешен, Ирак полностью оккупирован, хоть и не покорен – но терроризма явно меньше не стало; что ж, тогда стратеги из правительства США переключились на Иран. В зависимости от того, что произойдет там, возможно, настанет очередь Сирии, Ливии, Саудовской Аравии, Пакистана и многих других стран оказаться «пособниками террористов».[102]
Политика США прочно укоренена в западном нарративе: от всех бед в Иране, Афганистане и других проблемных регионах они прописывают демократию и выборы под контролем западных наблюдателей, в полной уверенности, что это лекарство подействует. Стоит успешно провести выборы – и в стране настанет демократия или, по крайней мере, она сделает большой шаг к этому райскому состоянию. Дальше о ней можно не беспокоиться.
Но мне всё вспоминаются выборы, проведенные в Афганистане после того, как талибы бежали из страны. По всей стране люди выбирали делегатов, которые должны будут представлять их на национальном собрании, организованном Соединенными Штатами, чтобы учредить новое демократическое правительство, укомплектованное парламентом, конституцией, президентом и кабинетом министров. Тем летом в Пагмане, городке неподалеку от Кабула, я встретил человека, сказавшего, что он голосовал на выборах. Я никак не мог представить его в кабинке для голосования: выглядел он точь-в-точь как традиционный деревенский крестьянин, каких я немало встречал в детстве – в длинной рубахе, мешковатых штанах, тюрбане и с бородой – так что я попросил его описать процесс голосования. Что именно он сделал?
– Дело было так, господин, – отвечал он. – Приехала к нам пара каких-то городских, раздали листки бумаги и долго-долго объясняли, где и как там ставить галочки. Мы их, конечно, вежливо выслушали: они ведь приехали издалека, так зачем им грубить? Но так-то мы и без этих городских прекрасно знаем, кто наш человек. Галочки мы поставили, как они сказали, но сами-то всегда знали, кто должен нас представлять – конечно, Ага-и-Сайаф!
– А как вы все договорились, что будете голосовать за Сайафа? – спросил я.
– Договорились? Да что вы такое говорите, господин? О чем тут договариваться? Его семья живет в этих местах со времен Доста Мухаммед-хана, а может, и еще дольше! Взойдите на вершину того холма, и увидите во-о-он там, через долину, его дом – самый большой дом в окру́ге! Каждый год он приезжает на ярмарку в Эйд и раздает детям сладости, и расспрашивает, как у нас дела и не случилось ли какой беды, а если кому нужна помощь, просто достает из кармана деньги и отдает ему, и так может раздать всё, что при нем есть. Вот настоящий мусульманин! А знаете, ведь двоюродный брат моей сестры женат на невестке Сайафа – так что он из наших!
Меня в тот момент поразило, насколько же поверхностной и ненужной формальностью оказалась для этого человека «демократия», которой придают такое значение западные планировщики, как мало соотносится она с его реальной жизнью. В нем встретились два потока истории – и стало заметно, как мало они связаны друг с другом. А если такое происходит в часе езды от Кабула – значит, происходит и по всей стране.
С точки зрения Запада кажется вполне нормальным (для некоторых) считать, что, помогая деньгами и оружием правителям Пакистана, Иордании, Ирака, Афганистана, Египта и т. п., которые кажутся нам приемлемыми, мы помогаем установить в этих странах демократию, не говоря уж о благах свободного рынка. Некоторым кажется вполне нормальным утверждать и то, что исламские ценности «отсталы» и нуждаются в корректировке со стороны более прогрессивных народов – если понадобится, даже и с применением силы.
Но с другой стороны все эти военные и пропагандистские кампании недавних времен выглядят как продолжение старой недоброй политики империализма – попытки ослабить и разложить мусульман в их собственных странах. Западные обычаи, юридические нормы, демократия с этой точки зрения представляются проектом, призванным атомизировать общество, разбить его на автономных индивидуумов, которые принимают решения, основываясь исключительно на выгоде. В конечном счете, как представляется мусульманам, вся эта система призвана разорвать межчеловеческие связи, настроить каждого мужчину, женщину или ребенка друг против друга и заставить соперничать друг с другом за материальные блага.
Одни и те же действия с одной стороны выглядят как кампания за предоставление гражданам равных прав, независимо от пола, а с другой – как вмешательство могущественных иноземцев в частные дела семьи, как ослабление и подрыв способности людей сохранять свое коллективное Я – семейные и родовые связи. Короче говоря, то, что с одной стороны кажется усилением отдельных людей, с другой стороны выглядит как ослабление и разложение целых общин.
На мой взгляд, конфликт, раздирающий современный мир, не стоит называть «столкновением цивилизаций», если понимать под этим: «Мы такие разные, что должны сражаться, пока не останется только один». Лучше понять его, как трения, возникшие при встрече двух совершенно непохожих друг на друга миров. Вот мусульмане – толпа людей, которые шли в одну сторону. Вот европейцы и американцы – толпа людей, которые шли в другую сторону. На перекрестке две толпы столкнулись: кто-то на кого-то налетел, кто-то кому-то наступил на ногу, возникла давка и свалка.
Выяснить, в каком направлении шли и те, и другие – вот минимальное начальное условие для того, чтобы разобраться в идейных основаниях нынешних споров. Само по себе это не принесет мира и любви: между нами есть не только «непонимания», но и вполне реальные противоречия. Начиная работать над этой книгой, я изложил ее идею нескольким коллегам-писателям, и двое из них тут же заявили, что конфликт между мусульманами и Западом организовали и подогревают какие-то скрытые силы, поскольку «люди-то везде одинаковые, и на самом деле все мы хотим одного»; конфликт, мол, развеется сам собой, едва на Западе поймут, что ислам, в сущности, ничем не отличается от христианства. «Они ведь тоже верят в Авраама!» – добавил один из них.
Такого рода упрощения порождены благими намерениями, но с ними далеко не уедешь.
С другой стороны, от либеральных мусульман в Штатах я часто слышу: джихад, мол, означает всего лишь «стараться быть хорошим человеком», и только ксенофобы, ненавидящие мусульман, могут воображать, что этот термин имеет какое-то отношение к насилию. Они стараются не замечать того, что означало слово «джихад» для мусульман на протяжении истории, начиная с времен Пророка Мухаммеда. Любому, кто уверяет, что джихад никак не связан с насилием, стоит вспомнить: древнейшие мусульмане «джихадом» именовали войну. А тем, кто утверждает, что древние мусульмане думали так, но мы, современные, должны выработать для «джихада» (и для других сторон ислама) совершенно новые определения, необходимо вначале одолеть учение, сложившееся на протяжении столетий, в которое мусульмане твердо верят: Коран, жизнь и деяния Мухаммеда, жизнь, деяния и речения его товарищей по первой мусульманской общине были откровением воли Божьей на Земле, и ни один смертный не в силах улучшить законы и обычаи тех времен и мест. Это учение заставляет всех мусульманских реформаторов начинать с того, что они, мол, не предлагают ничего нового, а только восстанавливают изначальное значение старого. Им приходится отрицать любое движение вперед и вместо этого настаивать, что они возвращаются к чистому, незапятнанному прошлому. Мусульманским мыслителям необходимо вырваться из этой ловушки.
Модернистский египетский богослов шейх Мухаммед Абдо написал несколько прославленных книг, в которых показывал, что в Коране предсказаны естественные науки и предписаны некоторые (но не все) современные общественные ценности. Цитируя Писание, он доказывает, что Коран предпочитает многоженству моногамный брак. Звучит довольно убедительно, однако ясно видно, что он сначала пришел к мысли о преимуществе моногамии, а затем уже начал искать ей подтверждения в Коране. Для самого этого заключения Коран ему не потребовался. Вопрос в том, откуда же явилось это заключение. Не от того ли, что богослов применил к глубочайшим вопросам человеческой жизни рациональное мышление?
Роль женщины в обществе – несомненно, точка серьезнейших разногласий между Западом и исламским миром, проблема, крайне нуждающаяся в интеллектуальном исследовании и деконструкции. Любое общество в любую эпоху понимало, что такая мощная и трудно управляемая сила, как сексуальность, способна разрушать социальную гармонию, и искало различные способы обуздать эту силу. Разногласие между исламской и западной культурами состоит не в том, надо ли угнетать женщин, как это часто объясняют на Западе. Благонамеренные люди с обеих сторон согласны, что никого не надо угнетать. И невозможно отрицать, что во многих мусульманских странах женщины тяжко страдают от репрессивных законов. Но необходимо понимать: принцип, за который выступают мусульмане – это не «право» угнетать женщин. Вот суть их позиции: за века своей истории мусульманский мир пришел к мысли, что общество должно быть разделено на мужскую и женскую «половины» и точки соприкосновения между ними должны находиться исключительно в частной сфере, дабы полностью исключить фактор сексуальности из публичной жизни общины.
И, должен сказать, я не представляю себе общество, в котором некоторые граждане считают, что весь мир должен быть разделен на мужскую и женскую половины, а другие полагают, что оба пола должны сосуществовать в одной социальной реальности, где мужчины и женщины ходят по одним улицам, делают покупки в одних магазинах, едят в одних ресторанах, занимаются в одних аудиториях, выполняют одну и ту же работу. Тут либо одно, либо другое – но не то и другое сразу! Я, со своей точки зрения, не вижу, как могут мусульмане жить на Западе, подчиняясь законам и обычаям западного общества, если для них мир разделен надвое, и как люди с Запада могут жить в исламском мире (не гостить, а жить постоянно), не отказываясь от своего взгляда на необходимость постоянного общения полов.
Я не предлагаю ответов – лишь задаю вопросы. И хочу сказать, что над этими вопросами мусульманским интеллектуалам стоит задуматься. Да они это уже и делают. Одно из самых смелых отклонений от ортодоксальной исламской доктрины возникло в Иране в те два десятилетия, когда эта страна изгнала американцев и объявила о своем культурном суверенитете. Там несколько анонимных авторов начали развивать мысль, что каждое поколение имеет право трактовать шариат по-своему, без оглядки на накопленные толкования прежних поколений религиозных ученых. Эта идея, как и другие ей подобные, вызвала преследования. О преследованиях сообщили на Западе; там в этом увидели очередное подтверждение того, что Иран – не демократическое государство. Но меня поразило то, что в мусульманском мире вообще возникла и прозвучала подобная мысль. И я задумался: случайно ли это произошло там, где мусульмане «закрылись» от внешнего мира и на несколько десятилетий получили возможность разбираться не с Западом, а с самими собой?
Но после Одиннадцатого Сентября администрация Буша усилила давление на Иран, и перед лицом этой внешней угрозы идеи, в которых чувствовался «западный душок», утратили всякую привлекательность: теперь от них несло предательством. Преследовать их больше не требовалось – они и так утратили всякую популярность в обществе, которое повернулось к консерватизму и выбрало главой государства ультранационалиста Ахмадинежада.
Между исламским миром и Западом немало неразрешенных вопросов, немало причин для дискуссий и даже для ожесточенных споров. Однако никакой внятный спор невозможен, пока обе стороны не пользуются одними и теми же терминами и не вкладывают в них один и тот же смысл – иначе говоря, пока обе стороны не действуют в одном понятийном поле или, по крайней мере, не понимают, каким понятийным полем пользуется другая сторона. Изучения множества нарративов мировой истории, возможно, поможет нам развить эту способность.
Все любят демократию – особенно лично для себя; но ислам – не против демократии, он просто в другом понятийном поле. В рамках этого понятийного поля возможны и демократия, и тирания, и еще множество состояний между ними.
В этом смысле ислам не противостоит ни христианству, ни иудаизму. У ислама, если взять его именно как систему религиозных верований, гораздо больше точек соприкосновения, чем различий, с христианством и еще больше с иудаизмом: стоит взглянуть на систему пищевых запретов, гигиенических и сексуальных предписаний в ортодоксальном иудаизме, и мы обнаружим почти такой же список в ортодоксальном исламе. Как заметил однажды пакистанский писатель Экбаль Ахмад, вплоть до недавних столетий уместнее было говорить об иудео-мусульманской, чем об иудео-христианской культуре.
Однако представление об исламе как «еще обо одной религии», в одном ряду с христианством, иудаизмом, индуизмом, буддизмом и т. п., уводит на ложный путь. Конечно, это верно: ислам – религия, такая же, как и остальные, определенный набор верований и практик, относящихся к этике, морали, Богу, Вселенной и человечеству. Но столь же уместно рассматривать ислам в одном ряду с такими явлениями, как коммунизм, парламентская демократия, фашизм и так далее, поскольку ислам – еще и социальный проект, комплекс идей о том, как следует вести политические и экономические дела, и целый свод уголовных и гражданских законов.
А еще вполне уместно рассматривать ислам в одном ряду с такими явлениями, как китайская цивилизация, индийская цивилизация, западная цивилизация и так далее, поскольку это еще и целая вселенная культурных артефактов, от философии до архитектуры и ремесел; практически во всех областях человеческой деятельности легко найти достижения, которые ислам может по праву назвать своими.
Или же – как я и постарался показать – ислам можно рассматривать одну из мировых историй, которые разворачиваются одновременно, и каждая из них включает в себя все остальные. Если смотреть на него в этом свете, ислам – эпический сюжет, медленно разворачивающийся в пространстве и времени, начиная с событий в Мекке и Медине четырнадцать столетий назад. Этот сюжет включает в себя множество персонажей-немусульман и много нерелигиозных событий. И иудеи, и христиане, и индусы – все они часть этой истории. Среди элементов сюжета – и индустриализация, и изобретение парового котла, и открытие нефти. Глядя с этой стороны, мы видим ислам как огромный корабль, на котором плывет сквозь время часть человечества, связанная общим набором представлений, общими убеждениями и целями.
То же можно сказать и о Западе.
Какая же из мировых историй
Приложение. Структура исламского учения
Библиография
Abdullah, Thabit.
Abiva, Huseyin and Noura Durkee.
Abu Khalil, As‘ad.
Abun-Nasr, Jamil M.
Ahmad, Eqbal.
Ahmed, Akbar.
Alger, Neil.
Ali, ibn Abi Talib.
Ali, Maulana Muhammad.
Ali, Tariq.
Arberry, A.J., translator.
Armstrong, Karen.
Aslan, Reza.
Catherwood, Christopher.
Chittick, William.
Cook, David.
Croutier, Alev Lytle.
Dabashi, Hamid.
Diouf, Sylviane A.
Dunn, Ross.
Farsoun, Samih and Naseer Aruri.
Finkel, Caroline.
Fischel, Walter J.
Fisher, William Bayne, et al editors.
Frank, Irene and David Brownstone.
Fromkin, David.
Gelvin, James L.
Gerner, Deborah J. and Jillian Schwedler.
Gettleman, Marvin and Stuart Schaar, editors.
Goitein, S. D.
Gordon, Matthew S.
Hansen, Waldemar.
Heikal, Mohammed.
Hiro, Dilip.
Hodgson, Marshall.
Hourani, Albert.
Howarth, Stephen.
Ibn Khaldun.
Imber, Colin.
Irfani, Suroosh.
Kamrava, Mehran.
Kennedy, Hugh.
Kinross, Lord.
Laiou, Angeliki E. and Roy Parviz Mottahedeh, editors.
Lewis, Archibald Ross, editor.
Lewis, Bernard, editor and translator.
Lewis, Bernard.
Lings, Martin.
Maalouf, Amin.
Matroudi, Abdul Hakim al-.
Mazzini, Joseph.
Morgan, David.
Muir, Sir William.
Nasr, Seyyed Hossein.
Nizam al-Mulk.
Nutting, Anthony.
Ojeda, Auriana, editor.
Qummi, Sheikh Abbas.
Rahman, Fazlur.
Robinson, Frances, editor.
Rogerson, Barnaby.
Roshan, Rauf.
Roux, Georges.
Rumi.
Runciman, Stephen.
Said, Edward.
Salami, Ibn al-Husayn al-.
Shaban, M.A.
Shaw, Stanford J.
Sheikh, M.Saeed.
Shwadran, Benjamin.
Smith, Wilfred Cantwell.
Stewart, P.J.
Tabari, al-
Trofimov, Yaroslav.
von Grunebaum, G.E.
Wiet, Gaston.
Благодарности
Я многим обязан Сьюзан Хоффман, которая, руководя Институтом непрерывного обучения Ошер при Университете штата Калифорния в Сан-Франциско, убедила меня прочитать там в 2006 году курс по исламу и его взаимоотношениям с западным миром. Эти лекции вошли в число семян, из которых впоследствии выросла эта книга. Росту их поспособствовали
Следующей хочу поблагодарить
Спасибо
Также, работая над этой книгой, я получал бесценные отзывы на нее от моего брата
Но прежде всего благодарю мою жену