Это захватывающее и всеобъемлющее повествование о бурных отношениях между лидерами держав, решавших судьбу мира во время Второй мировой войны: Рузвельтом, Черчиллем и Сталиным. Перед лицом войны они боролись против общего врага – и против друг друга. Цель была достигнута: они привели союз к победе, но какие секреты остались за закрытыми дверями?
Захватывающий авторский стиль повествования, неожиданно живые характеры за монументальными личностями, малоизвестные исторические детали – Келли предлагает свежий взгляд на цепочку принятия решений, которые изменили исход войны. Книга «Спасая Сталина» оживляет историю величайшей катастрофы века, создавая интригующее историческое полотно. Издается с предисловием исследователя Центра истории и социологии Второй мировой войны и ее последствий Института советской и постсоветской истории НИУ ВШЭ.
В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.
Saving Stalin: Roosevelt, Churchill, Stalin, and the Cost of Allied Victory in Europe John Kelly
© This edition published by arrangement with Hachette Books, an imprint of Perseus Books, LLC, a subsidiary of Hachette Book Group Inc., New York, New York, USA. All rights reserved.
© Степанов В., перевод на русский язык, 2021
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.
«Прочитав эту книгу, вы сможете лучше понять и ответить на вопрос о том, почему сегодня, спустя столько лет после окончания Второй мировой войны, люди продолжают активно обращаться к этому историческому периоду, а в современной России Великая Отечественная война является опорным символом, важнейшим элементом позитивной коллективной идентификации, мерилом понимания прошлого и отчасти – настоящего и будущего».
«Джон Келли – мастер оживления исторических личностей, и в «Спасая Сталина» у него играет самый неотразимый актерский состав двадцатого века. Реди всех запоминающихся деталей я никогда не забуду, как Сталин выцарапывал каракули волков, бродящих по тундре, всякий раз, когда нервничал».
Вступительное слово
О Второй мировой войне, а в СССР – России о Великой Отечественной войне написано больше, чем о любом другом сопоставимом периоде истории. Зачем же читать эту книгу?
Во-первых, для того чтобы ознакомиться с взглядом современной англо-американской историографии на это, пожалуй, ключевое событие мировой истории XX века. Причём взгляд относительно усреднённый и устоявшийся. Настоящая книга, вышедшая совсем недавно[1], не является оригинальным исследованием и не содержит научной новизны. Её автор Джон Келли (John Kelly) – это американский научный журналист и популяризатор родом из Бостона, живущий в Нью-Йорке и городе Сэндисфилде штата Массачусетс (северо-восток США). Первоначально Келли писал о медицине, в частности получила известность его книга о нескольких тяжелобольных людях, согласившихся на экспериментальное лечение[2]. Но он, по своим словам, всегда мечтал написать что-то про европейскую историю. В середине 2000-х гг. Келли переквалифицировался в популяризатора истории и в этом качестве выпустил следующие работы: бестселлер об эпидемии чумы XIV века[3], книгу о Великом голоде в Ирландии 1845–1849 гг.[4] и, наконец, книгу о сопротивлении Великобритании и лично Уинстона Черчилля нацистской Германии в 1940 году[5]. Примечательно, что среди своих любимых авторов Келли называет первым британского журналиста и историка-популяризатора Макса Гастингса (Max Hastings), написавшего ряд известных работ о Второй мировой войне, а книгами, наиболее повлиявшими на его стиль письма – две книги об этой войне: об изобретении в США атомной бомбы американского историка и журналиста Ричарда Роудса (Richard Rhodes)[6] и о битве за Германию в 1944–1945 гг. Гастингса[7]. Келли выступал с докладами в таких авторитетных научно-исследовательских и образовательных учреждениях, как Смитсоновский институт, Принстонский университет, Нью-Йоркский университет, Бард-колледж и др., а также на ряде телеканалов. Настоящая книга написана на основании большого количества работ (более 90) преимущественно англо-американских историков и некоторых известных опубликованных документов, преимущественно источников личного происхождения (дневники Александра Кадогана, И. М. Майского, воспоминания Аверелла Гарримана и нек. др.) и речей Ф. Д. Рузвельта, а также капитального труда Уинстона Черчилля «Вторая мировая война». Среди работ имеются как научно-популярные книги известных авторов (Энтони Бивор, Макс Гастингс, Саймон Себаг-Монтефиоре, Ричард Роудс, Джон Толанд и др.), так и научные исследования признанных специалистов-историков (Джеймс МакГрегор Бёрнс, Роберт Даллек, Ральф Брукс Леверинг, Ричард Овери, Марк Столер и др.), несущие научную новизну. К сожалению, у Келли почти отсутствуют ссылки на работы российских (даже несмотря на большое внимание к фигуре Сталина и Восточному фронту) и немецких историков и источники, что, по всей видимости, объясняется незнанием автором соответствующих языков и отсутствием у этих работ английских переводов (к сожалению, это до сих пор является существенной проблемой и мешает вовлечению данных исследований и источников в широкие международные исторические дискуссии). Однако определённое суммирование достижений англо-американской историографии Второй мировой войны в книге Келли имеется, что позволяет использовать её для понимания специфики оценки войны в этой исторической традиции, отличающейся от преобладающей российской и тем более советской, а также как навигатор для более глубокого погружения в какую-то более узкую тему.
Во-вторых, для того чтобы получить представление обо всей Второй мировой войне. Книга Келли широка по временному, географическому и событийному охвату – вся основная военная, политическая и дипломатическая история войны на европейском театре действий с нападения Германии на СССР 22 июня 1941 г. до окончания войны в Европе 8–9 мая 1945 г., т. е. фактически это период Великой Отечественной войны (при этом имеются экскурсы в события до 1938 г. включительно, а также подробно говорится о нападении японцев на Перл-Харбор). Важно отметить, что в книге Восточному фронту уделено примерно столько же внимания, сколько и Западному, а высшему советскому руководству – в равной степени с американским и британским. В свою очередь, российскому читателю, полагаю, полезно узнать больше о Североафриканской и Итальянской кампаниях, действиях Второго фронта, а также о взаимоотношениях между Рузвельтом и Черчиллем, что объяснимо не находилось и не находится в фокусе внимания в СССР–России.
В-третьих, для того чтобы убедиться, что, несмотря на нынешнее торжество гендерной и интеллектуальной истории в исторической науке, а также вопреки постмодернистскому кризису нарратива, на Западе вполне пишутся и пользуются популярностью линейные, последовательные исторические повествования, в фокусе которых достаточно традиционная военно-политическая и дипломатическая история, творимая решениями ключевых политических деятелей. Причём у Келли мы имеем дело с чистым повествованием в том смысле, что в книге отсутствуют введение и заключение, трудно определить цель и задачи автора, а также основные выводы, к которым он пришёл. Не пересказывая содержание книги, отметим, что на её протяжении Келли неплохо проводит мысль о том, что победа над нацистской Германией не была неизбежной, имелось много развилок и случайностей, которые могли изменить ход войны.
В-четвёртых, для того чтобы познакомиться со спецификой стиля целого пласта англо-американской научно-популярной литературы по истории, отличающегося от подобной российской литературы. Здесь огромное внимание уделяется людям в истории и их действиям, их индивидуальным и групповым портретам и зарисовкам в конкретный момент времени, причём при отсутствии к ним, в том числе к великим историческим личностям, пиетета, а также случайностям, примечательным мелким деталям. Кроме того, спецификой данной книги является активная раздача автором психологических характеристик своим героям, описание их мыслей, чувств, внутренних состояний (в этом, возможно, сказываются занятия Келли медицинской журналистикой). К сожалению, нередко складывается впечатление, что источниковой основы у этих характеристик–описаний нет. Манера изложения у автора весьма образная (что видно уже по названиям глав), достаточно живая и увлекательная.
Наконец, в-пятых, хочется надеяться, что, прочитав эту книгу, вы сможете лучше понять и ответить на вопрос о том, почему сегодня, спустя 76 лет после окончания Второй мировой войны и несмотря на упомянутый океан уже написанной литературы о ней, люди продолжают активно обращаться к этому историческому периоду, а в современной России Великая Отечественная война является опорным символом, важнейшим элементом позитивной коллективной идентификации, мерилом понимания прошлого и отчасти – настоящего и будущего[8].
К сожалению, книга Келли не оказалась свободной от многочисленных мелких неточностей и спорных, с точки зрения исторической науки, суждений. В первых двух главах прокомментированы все, по нашему мнению, из них. Однако, не желая излишне загромождать книгу и разрушать целостность текста, в остальных главах прокомментированы только основные такие вещи. Также составлены комментарии к именам, названиям, событиям и т. п., которые слабо или вовсе не охарактеризованы в тексте. В разделе «Примечания» указаны русскоязычные издания книг, на которые ссылается автор, в том числе вышедшие в издательстве «Эксмо». Надеемся, что все эти комментарии и примечания помогут вам глубже вникнуть в рассматриваемые Келли вопросы и их контекст.
Желаем содержательного чтения!
В. А. Рыбаков, стажер-исследователь Центра истории и социологии Второй мировой войны и ее последствий Института советской и постсоветской истории
Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики»
1
Накануне Дня мертвых
Западная часть России в разгар лета утопает в буйстве ярких красок: белые цветы, зеленые ивы, лиловая сирень, багровые кусты церциса. Но два или три раза[9] в столетие идиллию нарушают звуки марша, приближающегося с Запада. Первый отряд Великой армии Наполеона ступил на Русскую землю 24 июня 1812 года, кайзеровская Германская имперская армия – 22 августа 1914 года[10], а армия Адольфа Гитлера – 22 июня 1941 года.
Чтобы успокоить нервы накануне вторжения, около 17 часов 21 июня Гитлер вызвал своего водителя и приказал отвезти его в Потсдам[11]. Через несколько минут «Мерседес-Бенц» фюрера проскользнул мимо двух черных статуй, изображавших обнаженные фигуры и охранявших парадный двор у входа в рейхс-канцелярию, и растворился в потоке автомобилей. Если не брать в расчет несколько развороченных улиц – последствия налетов Королевских ВВС Великобритании, – Берлин пережил первые двадцать два месяца войны практически невредимым. Большинство построек остались нетронутыми, в магазинах продавались деликатесы из Франции, Норвегии и других частей новой империи рейха. Теплым летним вечером тротуары и уличные кафе были заполнены ветеранами 24–25 лет от роду, и каждый был рад поведать хорошенькой молодой официантке о своих приключениях в Польше и Франции. Некоторые берлинцы находили неприятными и смущающими расклеенные на улицах плакаты: явно оскорбительные и нарисованные кое-как, они изображали уродливого карикатурного еврея с крючковатым носом или едва одетую молодую женщину, рекламировавшую солнцезащитные очки. Но десятилетие процветания, две победоносных войны и возвращение немецких провинций из-под владычества Франции[12] практически стерли воспоминания о двух миллионах немецких солдат, погибших в Первую мировую, и сделали среднего немца более терпимым к эксцентричным выходкам фюрера.
Когда «Мерседес» подъезжал к Потсдаму, Гитлер приказал водителю развернуться и ехать обратно. Завтра он осуществит план[13], который готовил на протяжении года и вынашивал десятилетиями. Три миллиона человек и четыре тысячи танков переправятся в оккупированную Россией[14] Польшу под прикрытием тысячи истребителей и бомбардировщиков[15]. «Мы заселим русскую пустыню! – поклялся Гитлер перед своими генералами несколькими днями ранее. – Мы сделаем Европой эту азиатскую степь… По этому поводу, господа, не может быть никаких сожалений. Перед этими людьми [русскими] у нас нет никаких обязательств… Мы научим их нашим дорожным знакам, чтобы они не бегали через дорогу, больше им знать не нужно. Для них слово «свобода» [будет] означать право мыться по праздникам… Наш долг – германизировать эту страну. Местное население [будет] приравнено к индейцам. Здесь я буду действовать хладнокровно… Мы поможем им с помощью террора».
По возвращении в рейхсканцелярию Гитлер несколько часов занимался бумажной работой, а затем приступил к делу, которое стало ритуалом, предшествовавшим битве: он выбирал музыкальное произведение, под которое будет объявлена война. Посоветовавшись со своим личным архитектором Альбертом Шпеером, он остановился на «Прелюдах» Ференца Листа[16]. Мрачная мелодия выражала торжественность момента, и произведение было знакомо тысячам немецких меломанов. Во вступлении к «Прелюдам» также кое-что говорилось о приключении, навстречу которому вот-вот отправится Германия: «Жизнь наша не есть ли ряд прелюдий к неведомому гимну, первую торжественную ноту которого возьмет… смерть?»
Рано утром 22 июня 1941 года Илью Збарского[17] разбудил телефонный звонок. Звонивший, сотрудник Музея Ленина, от волнения забыл поздороваться; он просто сказал: «Немецкие войска атакуют; сотни советских самолетов уничтожены на земле». Збарский не особо удивился. В течение последних нескольких месяцев ходили слухи о немецком вторжении, но он считал, что зависимость Германии от российского сырья делает войну маловероятной. Збарский включил московскую радиостанцию, ожидая услышать патриотическую музыку и репортажи о немецком пролетариате, поднимающемся на поддержку своих русских братьев, как это было в одном из самых популярных советских фильмов 1938 года «Если завтра война». Но там шла обычная скучная передача для тех, кто проснулся ранним воскресным утром, в которой обсуждали производство стали в СССР. Накануне вечером Альфред Лисков, немецкий перебежчик и убежденный коммунист, перешел советскую границу, чтобы предупредить о неизбежности нападения. На допросе он сказал, что немецкие тяжелые орудия уже на месте, а танки и пехотные части направляются на исходные позиции. Несколькими часами позже Вильгельм Корпик, еще один немецкий коммунист, также перешел границу и рассказал ту же историю. Однако Кремль рассматривал маневры немцев не как военные действия, а как провокацию, направленную на то, чтобы заставить Москву пойти на определенные уступки. После допросов Лискова и Корпика казнили[18].
В Севастополе, в одном часовом поясе с границей, пары гуляли по широким бульварам. Шумные компании молодых моряков Черноморского флота толпились в кабаках и танцевальных залах. Вспыхивали драки, звучали патриотические песни, люди спорили, кто кого перепьет, парочки исчезали в переулках, чтобы заняться своими делами. Был обычный летний вечер, пока в темном небе не показалась стая самолетов. «Это наши?» – спросил кто-то. «Наверное, очередные учения», – предположил кто-то еще. Ответ стал очевиден, когда по улицам ударили из пулеметов. В Минске командующий Западным военным округом генерал Д. Г. Павлов смотрел спектакль «Свадьба в Малиновке»[19], одну из своих любимых пьес, когда начальник разведки полковник Блохин проскользнул в его ложу и доложил, что Германия стягивает силы к границе и есть сообщения о стрельбе. Как командующий Западным военным округом, Павлов отвечал за безопасность границы, а отношения с Германией уже были весьма натянутыми. Зачем немцам еще больше все усложнять? «Не может быть. Это просто слухи», – сказал он заместителю командующего И. В. Болдину и продолжил смотреть спектакль.
На следующее утро уличные репродукторы по всему рейху транслировали первые такты «Прелюдов», ознаменовавшие начало вторжения. Операция получила кодовое название «Барбаросса». «Отныне вы будете слышать о ней регулярно, – сказал Гитлер Шпееру. Затем он сделал прогноз: – Не пройдет и трех месяцев, как Россия потерпит такой крах, какого история еще не знала». Другой гость Гитлера, министр пропаганды Йозеф Геббельс, восхищался хладнокровием фюрера. По мере приближения решающего момента Гитлер «становился абсолютно бесстрашным». «Кажется, что он не знает усталости», – говорил Геббельс.
Трудно сказать, что думали немцы о войне в тот вечер, но если Берлин в какой-то мере отражал их настроения, то молодежь там делала то же, что и молодежь в Севастополе или Минске несколькими часами ранее: люди гуляли по сумеречным улицам, взявшись за руки. Повсюду в кафе и барах раздавались встревоженные голоса, обеспокоенные тем, что Германия оказалась втянутой в континентальную войну. Но, по общепринятому мнению, мощь новой Германии столь велика, что Сталин скорее отдаст Украину рейху, чем решится дать отпор.
Первый секретарь советского посольства в Берлине Валентин Бережков[20] пытался дозвониться до Иоахима фон Риббентропа, министра иностранных дел Германии. Несколько дней назад посольство получило копию нового справочника для немецкой армии. Бережков хотел узнать, почему в книге были фразы вроде «Сдавайтесь!», «Руки вверх!», «Вы коммунист?» и «Я буду стрелять». Бережков несколько раз звонил Риббентропу 21-го числа, чтобы договориться о встрече, но была суббота, и ему каждый раз говорили, что министра нет на рабочем месте. Технически это было правдой. Риббентроп провел день, готовясь к объявлению войны. Человек, который представил документ Советскому Союзу, – посол Германии Фридрих-Вернер граф фон дер Шуленбург – провел большую часть дня, сжигая секретные документы. Примерно в 19:00 его вызвал в Кремль Вячеслав Михайлович Молотов, министр иностранных дел СССР. Шестидесятипятилетний Шуленбург был не тем, кем казался. Выходец из старой имперской немецкой аристократии, он ненавидел этих выскочек-подстрекателей, птицеводов и продавцов шампанского, которым был вынужден служить[21]. В начале июня, рискуя собственной жизнью, он сказал своему российскому коллеге[22], что нападение со стороны Германии неминуемо. Когда тот проигнорировал предупреждение, Шуленбург решил[23], что глупо рисковать собственной безопасностью из-за таких недоверчивых и неблагодарных людей. «Когда? – спросил Молотов. – Почему Германия недовольна союзом с СССР?» Во время беседы во второй половине дня 21-го Шуленбург сказал, что у него нет информации на этот счет.
Несколькими этажами выше народный комиссар обороны СССР маршал С. К. Тимошенко и маршал Георгий Жуков[24] встречались со Сталиным. В другой стране Тимошенко считался бы неплохим командиром без особых заслуг; но в СССР, где за последние несколько лет значительная часть командного состава оказалась за решеткой, даже посредственный военный мог быстро подняться по карьерной лестнице, если выглядел благонадежным. Жуков – помоложе[25], посмелее и более одаренный[26] в военном отношении – был одной из восходящих звезд Красной армии. Сталин, который выглядел «явно обеспокоенным», хотел обсудить с ними, как реагировать на немецкие провокации. Он был склонен пока не поддаваться на них и наблюдать за развитием событий. Тимошенко и Жуков были не согласны и призывали Сталина повысить уровень готовности. Они все еще спорили, когда в кабинет вошли члены Политбюро. Когда все расселись, Сталин оглядел комнату и снова спросил: «Что будем делать?» Никто не ответил. Наконец Тимошенко сказал: «Все войска вдоль границ должны быть приведены в полную боевую готовность». Жуков заявил, что этого недостаточно и нужно привести в состояние повышенной боевой готовности всю армию. «Слишком провокационно, – ответил Сталин. – Возможно, мы еще сможем решить проблему мирным путем».
Но было уже слишком поздно. Время перевалило за полночь, и немецкие спецподразделения, некоторые в русском обмундировании, проникали на советскую территорию, взрывали линии электропередачи и оставляли противника без связи. Формирования особого назначения «Бранденбург-800», элитное подразделение немецкого спецназа, прибыли на место почти сутки назад. В ночь на 21-е они незаметно пересекли границу СССР, спрятавшись под грудами гравия в железнодорожных вагонах. Когда той ночью экспресс Берлин – Москва успешно пересек территорию оккупированной немцами Польши, немецкое командование возликовало. Красная армия все еще пребывала в замешательстве. Тимошенко снял трубку и стал звонить своим командирам. Каждому он задавал один и тот же вопрос: «Что у вас происходит?»
Было уже около часа ночи. «Свадьба в Малиновке» закончилась два часа назад, и генерал Павлов в своем штабе изучал карту обстановки, пытаясь не обращать внимания на грохот проезжавших за окном мотоциклов. Пока что сообщений о крупномасштабных действиях немцев не поступало, но Павлов сомневался, что в случае нападения он сможет сдержать противника. Его войска проводили учения и были рассредоточены на местности, а горючего и боеприпасов не хватало. «Постаратесь поменьше волноваться», – сказал ему Тимошенко.
Через час Тимошенко снова позвонил. На этот раз он говорил с заместителем Павлова генералом Иваном Болдиным.
– Прошу передать Павлову, что товарищ Сталин не разрешает открывать артиллерийский огонь по немцам, – сказал он.
Болдин был шокирован: «Наши войска вынуждены отступать… гибнут люди!».
– Разведку самолетами вести не далее шестидесяти километров, – сказал Тимошенко и повесил трубку.
О мыслях Сталина в ночь на 21-е красноречиво говорит Директива № 1 – документ, который он утвердил перед отъездом на свою подмосковную дачу[27]. В Директиве говорилось, что «в течение 22–23.6.41 возможно внезапное нападение немцев», и перечислялось, что можно и чего нельзя предпринимать в ответ. Войскам было приказано скрытно занять огневые позиции у границ, а также рассредоточить по полевым аэродромам всю авиацию и тщательно ее замаскировать. Запрещался обстрел немецких войск до того, как они вступят на советскую территорию. Предупреждающий тон приказа говорил о страхе[28], охватившем многих высокопоставленных советских должностных лиц в ту ночь: будет ли простой народ сражаться за режим, который принес ему столько горя и страданий? Генерал-полковник Николай Воронов, начальник Главного управления ПВО, вздохнул с большим облегчением, узнав, что «советские войска пытались давать отпор – не везде, но во многих местах, так что можно было не беспокоиться по поводу массовой капитуляции».
Около трёх часов ночи немецкие пограничники пригласили советских на свою сторону границы. Когда те прибыли, их расстреляли. Через несколько минут залпы из семи тысяч артиллерийских орудий осветили ночное небо от горизонта до горизонта. И по всему фронту, растянувшемуся на тысячу километров, люди в касках, похожих на ведерки для угля, выходили из зарослей и траншей и под прикрытием танков маршировали на восток, навстречу восходящему солнцу. Молодые командиры стояли на башнях, словно хозяева вселенной. Когда танки генерала Ивана Федюнинского подошли к границе около четырех часов утра, в воздухе пахло кордитом[29]. Завязались отчаянные бои. «Даже жены [советских] пограничников были на линии огня», – вспоминал позже Федюнинский. Женщины носили воду и боеприпасы и ухаживали за ранеными; некоторые вели огонь по наступавшим немцам. Ряды пограничников быстро таяли. Дома и казармы горели. Немцы также несли тяжелые потери, но из зарослей и траншей быстро подходило подкрепление. «Что нам делать?» – радировал один советский отряд, попавший в окружение. Утром 22 июня единственный человек, который мог ответить на этот вопрос, спал на своей даче в Подмосковье.
– Кто говорит? – спросил дежурный на даче.
Жуков представился и попросил позвать к телефону товарища Сталина: «Срочно».
– Товарищ Сталин спит, – сказал дежурный.
– Будите немедля: немцы бомбят наши города, началась война, – приказал Жуков.
Через несколько минут в трубке послышался хриплый голос.
– Товарищ Сталин, немцы бомбят наши города! – сообщил Жуков. Ответа не было, только тяжелое дыхание. – Вы меня поняли? – спросил Жуков.
– Приезжайте с Тимошенко в Кремль. Скажите Поскребышеву [личному помощнику Сталина], чтобы он вызвал всех членов Политбюро[30], – прозвучал ответ.
Около 4:30 утра, когда члены Политбюро собрались, Сталин сидел за столом и вертел в руках трубку. Последние несколько часов дела становились все хуже. Многие войсковые группировки, в которых еще вчера было по 10–15 тысяч[31] человек, теперь насчитывали лишь несколько сотен бойцов. В городах, подвергшихся сильным бомбардировкам, матери привязывали своим детям на шеи свидетельства о рождении и бумажки с адресами, чтобы их тела могли опознать в случае гибели. Советская пограничная авиация потеряла 1200 самолетов за двенадцать часов[32]. Командиры не могли связаться с подчиненными из-за перерезанных проводов. Кое-где в котел попадали целые дивизии и полки. Практически по всему фронту советские войска отступали, а Сталин все еще отказывался верить, что СССР подвергся нападению. У войны есть четкие критерии, сказал он Тимошенко и Жукову во время заседания Политбюро. Ей предшествуют переговоры и встречи министров иностранных дел, и она подразумевает официальное объявление о начале военных действий. Сложившаяся ситуация не отвечала ни одному из этих условий. «Гитлер просто не знает [о нападении]. Это работа немецких генералов», – так считал Сталин.
Граф Шуленбург, который прибыл в кабинет Молотова около шести часов утра 22-го числа, был вынужден открыть Сталину глаза на правду. Есть две версии этой встречи. По одной из них, рассказанной очевидцем, граф разразился «гневными слезами» и осудил Гитлера за вторжение, назвав произошедшее безумием. По второй версии, Молотов вышел из себя и обвинил Германию в «беспрецедентном вероломстве». Однако обе версии в итоге сходятся в одном: Шуленбург предъявил Молотову ноту об объявлении войны. И Сталин, вынужденный наконец признать очевидное, опустился в кресло и погрузился в тяжелые размышления.
Молодой советник Сталина Яков Чадаев[33] был поражен тем, насколько обезображенным в раннем утреннем свете выглядело изможденное лицо вождя.
Затем Сталин внезапно взял себя в руки: «Враг будет разбит по всем фронтам!»
– Нет! – сказал Тимошенко. – Враг будет уничтожен!
Сталин откинулся на спинку кресла. Воодушевление испарилось так же быстро, как и возникло. Сегодня советские люди ничего не услышат от своего вождя[34]. Несмотря на возражения коллег, Сталин решил, что о начавшейся войне народу объявит Молотов, а не он.
Воскресным утром улицы вокруг Кремля были заполнены людьми. Некоторые уже слышали о боях на границе, но большинство москвичей не знали о немецком вторжении до самого полудня, когда городская система громкоговорителей ожила и ровный бесстрастный голос объявил: «Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города […] Это неслыханное нападение на нашу страну является беспримерным в истории цивилизованных народов вероломством[35]».
Когда Молотов закончил говорить, толпа собралась у громкоговорителей и закричала. Но это были покорные крики, если они вообще могут быть такими: крики людей, состарившихся душой за годы войн и чисток, хладнокровно идущих в битву, чтобы убивать или быть убитыми.
2
Сталин берет себя в руки
В 1938 году, когда Гитлер вторгся в Австрию, война уже выглядывала из-за горизонта; а в 1939 году, когда он захватил чехословацкие земли[36], которые обсуждались в Мюнхене[37], она уже казалась неизбежной. Сталин пытался выиграть время, чтобы нарастить военную мощь СССР, но половина российского командного состава[38] была убита или сослана в лагеря во время чисток в начале 1930-х годов. За редким исключением, люди, которые пришли на смену, были той же породы, что и генерал Павлов. Во время советско-германского вторжения в Польшу в сентябре 1939 года немцы обнаружили, что советский союзник уступает им почти по всем показателям, включая мобильность, снаряжение, качество руководства и военную подготовку. В то время как немецкая армия стремительно двигалась через польские степи и проходила за день 25–30 километров, русские солдаты сидели вдоль дорог и пили водку, ожидая, пока части тылового обеспечения доставят горючее и детали для танков. В Финляндии[39], куда русские вторглись два с половиной месяца спустя, войска Красной армии закрепили за собой репутацию дилетантов. В течение первых двух месяцев кампании едва обученные юные советские солдаты очертя голову бросались на финские пулеметы и гибли тысячами. «Это было самое ужасное зрелище, которое я когда-либо видел, – писал Джеймс Олдридж, австралийский военный корреспондент, ставший свидетелем боя у финской деревни Суомуссалми[40]. – Там было две или три тысячи русских и финнов, застывших в боевой готовности, а их лица выражали что-то среднее между недоумением и ужасом». В конце концов Красная армия победила финнов за счет численного превосходства, но потребовалось пять месяцев[41], 750 тысяч человек, сотни танков и самолетов, чтобы победить двухсоттысячную финскую армию[42], вооруженную лыжами и винтовками, в распоряжении которой было несколько десятков самолетов и танков и пара сотен пулеметов[43]. Гитлер отметил это для себя.
Советские учения зимой 1940 года подтвердили, что произошедшее в Финляндии и Польше не было случайностью. В двух сценариях, отработанных в ходе учений (нападение Германии на центральную часть СССР и прорыв на юг страны), нападавшие сокрушили советских солдат. Во время разбора учений маршал Г. И. Кулик заявил, что ситуацию можно исправить, если отказаться от танков и вернуться к использованию кавалерии. Когда молодой офицер-танкист высмеял эту идею, Кулик пригрозил «разнести командирские танки артиллерийским огнем» [44]. Между 1939 и 1941 годами Советский Союз действительно начал мобилизацию. Сталин увеличил численный состав Красной армии в два с половиной раза, нарастил объемы производства военной техники, приказал построить новые оборонительные сооружения, захватил Литву, Эстонию и Латвию[45], чтобы создать буферную зону, а также заключил с Гитлером пакт о ненападении[46]. В обмен на сырье Советский Союз получил бы от Германии товары промышленного назначения. Соглашение также давало Сталину время на подготовку к войне. «Гитлер… думает, что перехитрил меня, – хвастался Сталин вскоре после подписания пакта о ненападении, – но это я перехитрил его. Война не коснется нас еще какое-то время».
Так и случилось бы, если бы Сталин использовал время, полученное в результате заключения пакта, для укрепления военной мощи, но он этого не сделал[47]. За шесть месяцев до начала операции «Барбаросса» подготовка советского танкиста-стрелка состояла из одного часа практических занятий, три четверти советских танков нуждались в ремонте, а летчики тренировались на устаревших самолетах. Весной 1941 года, когда немецкие разведывательные самолеты начали регулярно появляться в советском воздушном пространстве, советские пилоты получили приказ не вступать с ними в бой. Сталин также проигнорировал предупреждения британских и американских официальных лиц. Учитывая, что Уинстон Черчилль и Герберт Гувер[48] на протяжении 1920-х и 1930-х годов неустанно демонизировали Советский Союз, нежелание Сталина поверить в информацию из западных источников было объяснимо. Более загадочным был его отказ поверить в разведданные, предоставленные его главным шпионом Рихардом Зорге[49]. Последний был реальным прототипом персонажа Хамфри Богарта[50], которого тот играл в «Касабланке»: циничного пьющего негодяя со слабостью к красивым женщинам и идеалистической жилкой. Но чем ближе становилась война, тем острее реагировал Сталин на плохие новости. Когда Зорге предупредил его, что 150 дивизий вермахта нападут на Советский Союз в течение месяца, Сталин, согласно информации из первых рук, назвал шпиона маленьким говнюком.
К весне 1941 года нежелание Сталина слышать правду стало настолько явным, что генерал Филипп Голиков, начальник Главного разведывательного управления РККА, изменил разведывательный протокол анализа рисков. Отныне все отчеты, в которых утверждалось, что война неизбежна, считались заведомо ложными. Голиков проинструктировал своих агентов так: отныне все документы, утверждающие, что война неизбежна, следует считать фальшивками, а донесения, в которых немецкое нападение называется маловероятным, нужно помечать как надёжные. В мае Сталин, казалось, наконец-то был готов посмотреть правде в глаза. В обращении к молодым командирам[51] он заявил, что вопрос уже не в том, наступит ли война, а в том, когда это случится. Решение Сталина днём позже повысить себя с должности генерального секретаря Коммунистической партии до главы государства наводило на мысль, что он ожидал скорого начала войны[52]. Большинство дипломатов в Москве согласились с этим, за исключением графа Шуленбурга, который хорошо изучил эксцентричные повадки Сталина. Он отправил в Берлин телеграмму, сообщив, что Сталин ведет себя как лидер, отчаявшийся уберечь свою страну от войны. Теория казалась нелогичной. Но Шуленбург, похоже, был прав.
Принято считать, что за сообщением ТАСС, опубликованным 14 июня – за восемь дней до вторжения, – стоял сам Сталин. Слухи о разногласиях между СССР и Германией в этом сообщении были названы «бессмысленными». Также сообщалось, что обе стороны неуклонно соблюдают условия советско-германского пакта о ненападении. Кроме того, ТАСС опроверг информацию о нападении Германии и передвижениях войск у границы с Россией «как лишенную всякой почвы[53]». Эти маневры, говорилось в сообщении, должны объясняться другими мотивами, а какими именно, не объяснялось. Четыре дня спустя, 18 июня, человек, который мог бы считаться первым немецким перебежчиком, пробрался на территорию СССР; немец ударил своего офицера в приступе пьяного гнева и сдался русским, чтобы избежать военного трибунала и казни. Вероятно, чтобы расположить к себе советских следователей, он заявил, что основная атака немцев начнется в 4:00 утра 22 июня. Время было указано правильно с точностью чуть ли не до минуты.
Двадцать второго июня, в 7:00 по берлинскому времени, Йозеф Геббельс – министр пропаганды Германии – встал перед микрофоном и зачитал просыпавшейся нации обращение Гитлера, в котором говорилось об объявлении войны: «Обремененный тяжкими заботами, принужденный молчать месяцами, я дождался часа, когда наконец могу говорить открыто. Германский народ! В данный момент совершается поход, который по протяжению и объему является величайшим из виданных до сих пор миром. Поэтому я решил теперь отдать судьбу и будущность Германии и нашего народа снова в руки наших солдат. Да поможет нам Господь Бог именно в этой борьбе! [55]»
К тому времени как Геббельс закончил читать обращение, три немецкие армии уже были на марше. Двадцать девять дивизий группы армий[56] «Север» под командованием фельдмаршала Вильгельма Риттера фон Лееба двигались в сторону Ленинграда и Прибалтики. Сорок одна дивизия группы армий «Юг» под командованием фельдмаршала Герда фон Рундштедта[57] направлялась на Украину, а пятьдесят две дивизии группы армий «Центр» под командованием фельдмаршала Федора фон Бока шли прямо на восток, к главной цели – к Москве. На бумаге Красная армия была примерно равна немецкой: 304 дивизии, в том числе 61 танковая и 31 механизированная[58], были рассредоточены по тысячекилометровому фронту от Ленинграда на севере до Одессы на юге[59]. Однако, за исключением Т-34 (лучшего танка в своем классе на то время), реактивной установки «Катюша» и некоторых других видов оружия, техника Красной армии была устаревшей, а ее организация и боевая подготовка находились на довольно низком уровне. В армии было много талантливых молодых командиров, но они смогли проявить себя лишь после того, как в командовании разразился кризис.
А начался кризис утром 22 июня. Сначала появились слухи о том, что немцы заманили советских пограничников на свою сторону границы и расстреляли их. Слух оказался правдой. К середине утра бои на границе стали настолько ожесточенными, что жены русских военных вышли на передовую, где помогали раненым, подносили боеприпасы, а в некоторых случаях и сами брались за оружие. Утром Сталин несколько раз безрезультатно звонил в Берлин. Поняв, что это бесполезно, он позвонил в посольство Японии[60].
Шел десятый час операции «Барбаросса», когда генерал Иван Болдин[61] на штабной машине Красной армии прибыл в польский город Белосток[62]. Путешествие Болдина было нелегким. Казалось, что в тот день полмира куда-то несется и все двигались на восток. Недалеко от Белостока Болдина подрезал ЗИС-101[63] – советский аналог «Роллс-Ройса». На заднем сиденье болтали две хорошо одетые женщины, не обращая внимания на крестьянские семьи, марширующие по дорогам с двухдневным запасом еды. Люди сами не понимали, куда они идут; просто пытались уйти подальше от грохота орудий. Болдин снова посмотрел на женщин. Он знал этот типаж. Жены должностных лиц, и, судя по машине, в которой они сидели, их мужья занимали высокие посты. И все же, если бы не герань, торчавшая из заднего окна их машины, Болдин подавил бы раздражение и поехал своей дорогой. Но растение задело его за живое. Оно казалось неприличной роскошью среди моря страданий. Сразу за Белостоком Болдин не выдержал и крикнул женщинам: «Неужели в такое время вам нечего больше возить, кроме цветов?»
Вопрос остался без ответа. Пулеметная очередь прошила обеих женщин, их двоих детей и водителя, который упал головой на руль. Только фикус остался невредимым. Болдин провел остаток дня за организацией похорон. Затем он отправился на поиски 10-й армии – подразделения, ответственного за защиту Белостока. Он нашел командующего, генерала Константина Голубева, в березовой роще в нескольких километрах от города. «Бойцы держатся хорошо, героически, – сказал Голубев, – но почти вся наша авиация и зенитная артиллерия разбиты. Боеприпасов мало. На исходе горючее для танков[64]».
В разгар их разговора из Минска позвонил генерал Павлов и приказал 10-й армии перейти в контратаку. Болдин возразил, сообщив, что 10-я армия фактически уничтожена. Павлов на мгновение задумался, затем повторил приказ: «В атаку!» [65] Вскоре в небе появились самолеты люфтваффе, и Белосток погрузился в пучину огня.
Тем же вечером, в 21:15, маршал Тимошенко, действуя на основании устаревшей информации, отдал Директиву[66] № 3: утром советские войска должны атаковать немецких захватчиков и отбросить их назад. Спустя 48 часов в Красной армии воцарился хаос. Немецкие танки прорывались через 80-мильную брешь в русской линии обороны, и генерал Павлов потерял контроль и над своей армией, и над самим собой. Широкоскулый, коренастый, с зорким взглядом, Павлов выглядел как боец, но его таланты больше касались политики, чем военного дела. Он продвигался по служебной лестнице, зная, с кем поддерживать дружбу, а кого сторониться. Многие из советских командиров, служивших советниками во время Гражданской войны в Испании, по возвращении домой были отправлены в ГУЛАГ[67]. Павлов вернулся домой Героем Советского Союза. Два года спустя, когда финская армия из 32 танков и 114 самолетов сдерживала советские силы из 2514 танков и 3880 самолетов в течение трех с половиной месяцев[68], Павлов одержал несколько незначительных побед в конце кампании и получил одну из самых престижных должностей в Красной армии – командующего Западным фронтом[69]. Выбор был не из лучших: несмотря на боевые заслуги, Павлов легко терял самообладание. За несколько недель до немецкого вторжения его сослуживец слышал, как Павлов истерически кричал на командира, сообщившего о нарушении границы: «Тем, кто наверху, лучше знать!» Как только начались бои, в генерале стали проявляться еще более неприятные качества. Павлов обещал частям доставить припасы, но не делал этого или исчезал на несколько часов без объяснения причин. Потом была битва за Минск[70]. В разгар боя Павлов созвал свой штаб и приказал переместить ставку командования Западным фронтом в Бобруйск, небольшой город в 150 километрах к востоку от Минска. Через сутки он передумал и объявил, что передислоцируется в Могилев, находящийся в 200 километрах от Минска. Оттуда Павлов планировал руководить обороной города с помощью небольших самолетов-корректировщиков и парашютистов, которые будут передавать его указания командирам.
По ходу сражения исчезновения Павлова становились все более частыми и продолжительными. «Он на фронте», – отвечал отчаявшийся начальник штаба командиру, который хотел поговорить с генералом. В конце июня, после шестидневного отсутствия Павлова, его вызвали в Москву, предали суду и казнили[71]. Впрочем, Сталин был недоволен и другими генералами. На войне важно говорить правду, но после репрессий 1930-х годов многие советские командиры боялись делать это. Никто не хотел закончить как Павлов, хотя замалчивание фактов могло иметь самые трагические последствия. Рано утром 28 июня Сталин вошел в кабинет маршала Тимошенко в здании Наркомата обороны и потребовал объяснить, почему ему не предоставили оперативную информацию о ситуации в Минске. Расплывчатый ответ Тимошенко только разозлил его[72].
– Ваш долг – контролировать ситуацию и держать меня в курсе событий, – сказал Сталин. – Вы просто боитесь сказать мне правду в глаза.
Жуков, который тоже находился в кабинете, спросил:
– Товарищ Сталин, разрешите нам продолжить работу?
Вопрос еще больше разозлил Сталина. Он сказал:
Что за начальник штаба, который так растерялся, не имеет связи с войсками, никого не представляет и никем не командует[73].
Нечасто Маршал Советского Союза в слезах выбегает из кабинета, но Жуков поступил именно так. Затем последовала еще более удивительная сцена: Вячеслав Молотов, хладнокровный палач, утешал плачущего Жукова. Когда они вернулись в кабинет, Сталин услышал правду: Минск захвачен, бо́льшая часть советских пограничных войск уничтожена. Ранее в тот же день две танковые группировки немцев встретились к востоку от Минска, открыв себе дорогу на Москву и заманив 290 тысяч советских солдат в ловушку, которая стала известна как Белостокско-Минский котел[74].
Сталин признал, что советское командование совершило большую ошибку.
Близился рассвет. Сталин, Молотов и Лаврентий Берия, генеральный комиссар государственной безопасности, народный комиссар внутренних дел СССР, стояли на подъездной аллее Наркомата обороны. В июньском небе занимался новый день. «Все потеряно, – причитал Сталин. – Я сдаюсь! Ленин основал наше государство, а мы все просрали[75]». (Да, по словам очевидца, Сталин владел современным языком[76].) К полудню следующего дня кабинет Сталина в Кремле все еще пустовал. Александр Поскребышев, личный помощник вождя, говорил звонившим, что товарища Сталина нет, и добавлял: «Я не знаю, когда он будет».
К вечеру Поскребышев начал отвечать более раздраженно. «Товарища Сталина здесь нет и вряд ли будет», – говорил он. Следующие несколько дней поговаривали, что Сталин, подавленный, растерянный и измученный бессонницей, бродит по своей подмосковной даче[77]. Однако, помня о том, как Александр Великий и Иван Грозный на время уходили в тень, чтобы проверить преданность своих сторонников[78], не все думали, что Сталин откажется от власти. Также ходили слухи, что он, временно отойдя от дел, читал книгу об Иване Грозном[79] и под впечатлением от его биографии нацарапал на обложке: «Мы победим!» Вероятно, все эти слухи были правдивыми.
Тяжелые потери, которые СССР понес в первую неделю войны, пошатнули позиции Сталина, и он не знал, кому можно доверять. Член Политбюро Анастас Микоян, приезжавший в резиденцию вождя 30 июня, позже писал: «Я уверен, Сталин решил, что мы приехали арестовать его[80]». Вечером по дороге в Москву у Берии возникла еще более пугающая мысль. «Мы застали Сталина в минуту слабости, – сказал он соратникам и добавил: Иосиф Виссарионович никогда этого не простит».
Вернувшись в Кремль 1 июля, Сталин снова взял в руки бразды правления. Он назначил себя председателем Комитета обороны, председателем Государственного комитета обороны, наркомом обороны и Верховным главнокомандующим[81]. Он также приказал перевезти тело Ленина в Сибирь, где его не достанут немецкие бомбардировщики[82]. В ночь перед отправкой Сталин лично посетил сумрачную Красную площадь, чтобы попрощаться с человеком, который перед смертью приказал снять Сталина с поста Генерального секретаря ЦК РКП(б)[83].
В последнюю неделю июня стояла жара под 40 градусов, в воздухе клубились облака пыли. Снова и снова поступали сообщения о поражениях Красной армии. Брест-Литовск[84], один из важнейших советских форпостов на Западном фронте, находился на грани капитуляции. На севере немецкая танковая группировка прорвала линию обороны в Прибалтике и двигалась к Ленинграду – второму городу России, а группа армий «Центр» мчалась на восток, приближаясь к Смоленску, от которого до Москвы оставалось всего 400 километров. Только на юге Красная армия успешно сражалась с захватчиками. Войска генерала Жукова замедлили продвижение группы армий «Юг» вглубь[85] Украины. В начале июля сводки о настроениях граждан, составляемые НКВД – своего рода полицией, которую Сталин использовал для наблюдения за людьми – и другими государственными учреждениями, складывались в пеструю картину набор в армию увеличился, а боевой дух был высоким как у молодых коммунистов-идеалистов, так и среди русских патриотов-националистов, чьи непростые отношения с Родиной были отражены в стихотворении «Дороги Смоленщины» [86].
Жители Украины, где в начале 1930-х годов голод унес от 3,3 до 7,5 миллиона жизней, не проявляли особого энтузиазма по поводу борьбы под флагом страны, устроившей геноцид[87]. Среди русских также было немало тех, кто был готов сдаться захватчикам. Например, доктор Гребешинков в разговоре с сослуживцем заявил: «Если половина страны ненавидит власть, трудно будет заставить людей воевать». Товарищ Курбанов из Советского туристического бюро не видел чести в том, чтобы умереть за прогнивший режим[88].
Третьего июля Сталин впервые за время войны выступил с обращением к советскому народу. Он попытался нарисовать обнадеживающую картину будущего, вокруг которой могли бы объединиться советские граждане всех национальностей и политических убеждений, забыв о прошлых невзгодах.
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! – начал он. – К вам обращаюсь я, друзья мои! <…> В силу навязанной нам войны наша страна вступила в смертельную схватку со своим злейшим и коварным врагом…»[89] Слова Сталина были сильны своей простотой, но один слушатель, военный корреспондент Константин Симонов, обратил особое внимание на то, как говорил вождь. «Он медленно говорил монотонным голосом с сильным грузинским акцентом», – отметил Симонов, позже добавив, что можно было услышать звон стакана, когда Сталин сделал глоток воды. Его голос был низким и мягким, и он мог бы казаться совершенно спокойным, если бы не тяжелое, усталое дыхание и то, что вождь постоянно отпивал воду. Симонов считал, что была некая дисгармония «между ровным голосом [Сталина] и трагической ситуацией, о которой он говорил». В этой дисгармонии Симонов уловил особую силу. «Люди не были удивлены, – сказал он. – Сталин сделал то, чего от него ждали. Не было бравады, просто лидер государства говорил суровую правду, которую нужно было сказать… Люди любили его по-разному – одни беззаветно, другие с оговорками, кто-то восхищался им, но в то же время боялся, а некоторым из слушателей он вообще не нравился. Однако никто не сомневался в его храбрости или железной воле. А сейчас было время, когда эти два качества были необходимы для человека, который стоял у руля… Правда, которую Сталин сказал в тот июльский день, была жесткой и горькой, но, сказав ее, он завоевал доверие своего народа».
Симонов был только наполовину прав относительно того, что сказал Сталин. Самую горькую правду о том, что советская армия, авиация и флот понесли огромные потери, он оставил в тайне[90]. К 10 июля советские войска потеряли на Западном фронте 4799 танков, 1777 истребителей и 341 тысячу солдат[91]. Наблюдая за отступлением Красной армии на восток после битвы за Минск, один советский командир сравнил это с тем, как поток лавы «медленно движется к морю». Он писал: «Некоторые военнослужащие [находились] в грузовиках, у них на плечах болтались устаревшие винтовки. Их форма была изношена и покрыта пылью», а «на их подавленных, изможденных лицах не было улыбок». Другой командир вспоминал, как самолеты люфтваффе кружили над отступающими русскими колоннами, выжидая, когда люди и техника будут двигаться плотным строем по узкому месту, а затем налетали, как хищные птицы. По пути из Минска в начале июля немецкие громкоговорители сообщали отступающим русским, что Германия хочет наградить их за «доблестную» оборону города: дает «двадцать минут, чтобы прикончить комиссаров и жидов».
Спустя несколько дней после захвата Минска начальник Генерального штаба сухопутных войск Германии[92] генерал Франц Гальдер написал: «Можно без преувеличения сказать, что война выиграна за две недели». Большинство британских и американских военных были согласны с этим. Русские поначалу будут сражаться, чтобы их не сочли трусами, а затем, подобно британцам и французам в 1940 году, сдадутся или отступят. Однако, делая такие прогнозы, они не учли исторические факты. Начиная с польского вторжения 1605 года[93] до нападения Наполеона в 1812 году русские солдаты проявляли незаурядную храбрость и стойкость. Фридрих Великий, который воевал с русскими в XVIII веке, писал: «Чтобы победить [русского], вы должны убить его, заколоть штыком, а затем выстрелить в ублюдка»[94]. В ходе июньских боев на польской границе советские солдаты сотни раз демонстрировали беспримерный героизм и самоотверженность. В июле, через месяц после того как боевые действия переместились далеко на восток, горстка красноармейцев все еще держалась в цитадели Брест-Литовска на советско-польской границе. Перед смертью один из защитников крепости написал на стене: «Я умираю, но не сдаюсь! Прощай, Родина» [95].
В начале июля жители прифронтового Смоленска, города холмов и церквей, проснулись от скрежета и грохота тяжелых машин. Когда солнце развеяло утреннюю дымку, стало видно, что по всему горизонту растянулись колонны немецких танков. Масштабы и скорость немецких успехов под Белостоком и Минском 20 уничтоженных русских дивизий и почти 300 тысяч пленных за неделю с небольшим воодушевили Берлин и встревожили Москву[96]. В обеих столицах развернули карты и обвели красным Смоленск – последний крупный город на пути к столице. В начале июля под палящим солнцем началась битва. Немцы, заполонившие окрестности Смоленска, размахивая боевыми флагами и распевая патриотические песни, были олицетворением воинского шика, а защитники Смоленска были его полной противоположностью. Плохо экипированные и плохо обученные, солдаты Советской армии резерва мало понимали в военном деле в обычном его смысле и находились в Смоленске только потому, что больше некому было защищать город. Но народные предания и традиции вооружили русского солдата двумя классическими навыками. Во-первых, он умел убивать. Немецких военнопленных расстреливали на месте или, если позволяло время, калечили. Во-вторых, советский солдат умел умирать. Когда кончались пули, он шел врукопашную, а если не было поддержки артиллерии, он забрасывал немецкие танки бутылками с зажигательной смесью, более известными как коктейль Молотова. Один раненый радист две недели передавал информацию о маневрах немцев из кабины сгоревшего танка, пока его не убили. В конце июля, после нескольких недель ожесточенных боев, немцы взяли верх и дороги вокруг Смоленска заполнились длинными колоннами людей, марширующих на восток под бескрайним русским небом, которое они раньше не видели, навстречу судьбе, о которой не смели думать. Когда в августе боевые действия прекратились, 600 тысяч советских солдат были убиты, ранены или попали в плен[97], а Гитлер тем временем строил планы по колонизации России[98].
«Есть только одна обязанность: германизировать эту страну», сказал он своим генералам. «С этой целью мы приступили к строительству дорог, которые приведут в самую южную часть Крыма и к Кавказу. По всей длине эти дороги будут усеяны германскими городами, а вокруг этих городов обоснуются наши колонисты. <…> Мы не будем селиться в русских городах. Мы предоставим им возможность развалиться на куски без нашего вмешательства. И самое главное, никакого сожаления по этому поводу. Бороться с лачугами, уничтожать блох, поставлять немецких учителей, издавать газеты… это слишком мелко для нас. Мы, возможно, ограничимся тем, что установим радиопередатчик под своим контролем. В остальном пусть они [русские] знают ровно столько, сколько нужно для понимания наших дорожных знаков, чтобы они не попадали под наши машины»[99].
Если смотреть сквозь призму истории, Смоленское сражение стало стратегической победой СССР. Оно позволило выиграть время, чтобы укрепить оборону Москвы и восполнить огромные потери личного состава и техники, понесенные в первые недели боевых действий. Именно в Смоленске немецкое командование осознало, что победа обойдется им намного дороже, чем они рассчитывали. В 1939 и 1940 годах Германия получила большую часть Западной и Центральной Европы по выгодной цене в 50 тысяч погибших[100]. В Смоленске цена победы составила 80 тысяч убитых и раненых[101]; а впереди еще была Москва, а за ней – сотни других городов, поселков, деревень, лесов и степей. В начале августа, когда немцы потеряли половину состава[102], генерал Гальдер пересмотрел свое мнение о Красной армии: «Мы недооценили русского колосса… Когда мы уничтожаем дюжину дивизий, на их место приходит еще дюжина».
3
Спасая Сталина
Гарри Гопкинс был весьма своеобразным человеком. Бродвейский всезнайка с доброй душой, бóльшую часть своей профессиональной карьеры он провел, докучая людям: сначала в качестве социального работника в Нью-Йорке, а затем на посту руководителя Управления промышленно-строительными работами общественного назначения, где его управленческие навыки привлекли внимание президента Франклина Рузвельта[103].
Некоторые дружеские отношения не требуют объяснений. Дружбы между Рузвельтом и Гопкинсом не было. Президент был американским аристократом, чья родословная пестрила громкими именами. Гопкинс родился в небогатой семье со Среднего Запада, и его интересы сводились к скачкам, полуночным карточным играм, ночным клубам, виски с содовой и красивым женщинам. Двух этих людей связывал общий опыт жизни в тени смерти. Рузвельт был парализован после перенесенного в 1921 году полиомиелита[104], а позже, во время своего президентства, страдал от болезни сердца. Гопкинсу в 1937 году из-за заболевания раком удалили три четверти желудка, после чего он был подвержен тяжелой форме анемии. На фотографиях военного времени его легко узнать по самому болезненному лицу из тех, кто попал в кадр.
Сообразительность и почти кошачья чуткость к настроению Рузвельта сделали Гопкинса в 1930-х годах фаворитом президента, но глубокое взаимопонимание, возникшее между ними во время войны, объяснялось тем, что Рузвельт был президентом-колясочником. Из-за ограниченной подвижности и слабого здоровья президент нуждался в надежном заместителе, которому он мог позволить говорить от своего имени, когда сам был не в состоянии это делать. К началу 1940-х годов никто не понимал Рузвельта лучше, чем Гопкинс, и никто не мог так точно и ясно передать его мысли. Как-то раз, во время первого визита Гопкинса в Великобританию в январе 1941 года, Черчилль разразился монологом на тему англо-американских отношений. Когда премьер-министр прервался, Гопкинс осадил его с чисто американской прямолинейностью. «Не думаю, что президенту сейчас есть хоть какое-то дело до всего этого, – сказал он. – Видите ли, мы заинтересованы только в том, чтобы этот чертов сукин сын Гитлер был побежден».
Спустя шесть месяцев июльским утром Гопкинс кружил над базой шотландских ВВС в кабине бомбардировщика B-24. Внизу виднелся Прескотт, пригород Глазго. На поле рядом с пресвитерианской церковью[105] дети играли в футбол, садовник косил лужайку перед ратушей. Визит Гопкинса стал результатом его недавнего разговора с Рузвельтом: вечером 11 июля президент вызвал его в Белый дом, чтобы обсудить предстоящую поездку по странам, вступившим в войну. В тот вечер демократия находилась под угрозой в каждом уголке земли. Британцы отступали повсюду – от Ближнего Востока до Гонконга; большая часть территорий Китая, Монголии и Индонезии находилась под контролем Японии, а воды Атлантики кишели немецкими подлодками. Россия также изрядно беспокоила Рузвельта. Генерал Джордж Маршалл, начальник штаба армии США, сомневался, что Красная армия сможет продержаться больше двух месяцев. Рузвельт был более оптимистичен. Тем не менее, даже если Маршалл был прав, вовлеченная в войну Россия с каждым днем ослабляла давление на западные демократии. Кроме того, теперь Сталин должен был дважды подумать, прежде чем договариваться с Германией (что он, вероятно, и сделал бы, если бы не мог рассчитывать на поддержку США и Великобритании).
Как невоюющая держава, Соединенные Штаты не могли доставлять грузы напрямую в Советский Союз, но могли косвенно облегчить их доставку. Чтобы показать Гопкинсу, как это сделать, Рузвельт вырвал из журнала «National Geographic» небольшую карту Атлантического океана и обвел регион, который начинался на Восточном побережье Соединенных Штатов и простирался на восток вглубь Атлантики и на юг через Азорские острова. Этот регион совместно патрулировали ВМС США и Великобритании. Согласно плану Рузвельта, британские суда должны были конвоировать суда с грузами для России, а американские – охранять акваторию, обозначенную Рузвельтом. Вручив Гопкинсу карту из журнала, Рузвельт сказал ему собирать чемоданы и возвращаться в Англию.
Перед отъездом Гопкинс получил два задания: организовать встречу Рузвельта с Черчиллем, желательно в августе, и предупредить британского премьер-министра, чтобы тот не начинал дискуссию о вступлении США в войну.
Через 72 часа Гопкинс сидел в вагоне поезда, несущегося по Великобритании, и пытался не обращать внимания на тошноту, мучившую его в долгих поездках. За окном на многие километры расстилались поля густой зеленой травы. Первоцветы и нарциссы колыхались от ветра, который поднимал ехавший в сторону Лондона поезд. В январе, во время первого визита Гопкинса, Блиц[106] был в самом разгаре и в городе веяло приторным запахом гибели. В сумерках небо прочерчивали конусы яркого белого света, гул приближавшихся самолетов нарастал в темноте – и улицы с офисными зданиями взрывались в дыму и пламени. К июлю, спустя почти два года после начала войны, Лондон напоминал великосветскую даму, не успевшую нанести макияж. Когда основные силы люфтваффе были переброшены на войну с Россией, Лондон получил передышку и вернулся к привычной жизни. Парки, магазины и танцевальные залы снова были полны посетителей, все меньше людей ходило в противогазах, а погода стояла такая, что 17 июля Гопкинс и Черчилль провели свою первую встречу на террасе одного из внутренних двориков на Даунинг-стрит. Когда зашла речь о встрече с Рузвельтом, Гопкинс сказал, что президент предпочел бы «какую-нибудь тихую гавань или что-то вроде того» во вторую неделю августа. Черчилль согласился не задумываясь.
Следующие несколько дней Гопкинс посвятил выполнению второго задания. Без ведома американской общественности, которая, как показали опросы, не хотела втягиваться в новую европейскую войну, правительство США незаметно наращивало значительное военное присутствие в Британии, и Гопкинс являлся одним из руководителей этого мероприятия. В качестве ответственного за выполнение программы ленд-лиза[107] он часами напролет совещался с британскими и американскими промышленниками и искал экспертов в области судоходства и артиллерии. В качестве советника президента он также сыграл важную роль в организации августовской встречи Рузвельта и Черчилля. Однако Гопкинс позволил втянуть себя в обсуждение вопросов военной стратегии, что с его стороны было не очень разумно.
19 июля во время встречи высокопоставленных британских и американских военачальников Гопкинс выступил с провокационной речью на деликатную тему о британском военном присутствии на Ближнем Востоке. «Я прекрасно знаю, что вы здесь, в Британии, полны решимости продолжать борьбу за сохранение контроля над Ближним Востоком, – сказал он, – но вы должны помнить, что мы здесь, в Соединенных Штатах, просто не понимаем ваших проблем там и… вашего интереса к мусульманскому миру и Индии». В стратегическом плане критика Гопкинса была оправданной. В то время как Британские острова оставались под угрозой вторжения, было опрометчиво размещать дюжину или более дивизий за 4 тысячи миль оттуда. Тем не менее советы от бывшего социального работника из все еще нейтральной страны показались британской верхушке неуместными. Ближний Восток открывал ворота в Индию и к другим азиатским территориям империи. Контроль над этим регионом давал стране статус великой державы, находившийся в то время под вопросом. Для многих профессиональных солдат Великобритании служба на Ближнем Востоке была семейной традицией, ведь там служили их отцы и деды. Когда Гопкинс закончил выступление, Черчилль, присутствовавший на мероприятии, плавно перевел тему на Японию.
Первоначально Гопкинс планировал вернуться из Лондона в Вашингтон, но почти все вопросы, которыми он занимался (особенно касавшиеся ленд-лиза), были связаны с Россией а его единственными источниками информации о Советском Союзе были газеты и отчеты министерства иностранных дел Великобритании и Госдепартамента США. Двадцатого июля Гопкинс поехал в Чекерс, загородную резиденцию в Беркшире, которую Артур Ли[108], богатый промышленник, подарил Британскому государству в 1917 году. По задумке Ли, Чекерс должен был стать местом отдыха для перегруженных работой премьер-министров, но Уинстон Черчилль превратил дом в перевалочный пункт для сильных мира сего, приезжающих в Великобританию. В любой день 1941 года в Чекерсе можно было встретить знаменитую журналистку Клэр Бут Люс, осматривавшую одну из старинных лестниц особняка, миссис Черчилль, обедавшую с каким-нибудь монархом в изгнании в огромном обеденном зале, или Аверелла Гарримана, американского промышленника, флиртующего с Памелой – женой Рэндольфа Черчилля, сына премьер-министра. За время своего визита Гопкинс провел не так много времени с Черчиллем, но зато тесно общался с Иваном Майским, послом СССР в Великобритании. Майский был необычайно умным человеком с острыми политическими инстинктами, а в числе его друзей значились Джордж Бернард Шоу, Джон Мейнард Кейнс, Герберт Уэллс и британский премьер. Беседа между послом и Гопкинсом, состоявшаяся в тот день, ни к чему не привела, но Майский остался под большим впечатлением от собеседника. Тот не был лишен типичной американской наглости, но отличался честностью и серьезным настроем, что, по опыту посла, обычно не было свойственно американцам. Через пять дней они приехали в американское посольство на площади Гросвенор, чтобы встретиться с новым послом США Джоном Уайнантом, ранее занимавшим пост губернатора штата Нью-Гемпшир[109]. По прибытии в Лондон Уайнант покорил британскую публику одной фразой: «Нет такого места, которое я предпочел бы Англии в нынешние времена». В тот день речь шла о потребностях Советского Союза в поставках, но ближе к концу разговора Гопкинс спросил Майского, что можно сделать, чтобы сблизить Рузвельта и Сталина.
Для Рузвельта Сталин был не более чем именем – абстрактным главой Советского правительства. Просьба Гопкинса была настолько необычной, что Майский поначалу не понял ее. Но, выйдя из здания посольства, Майский согласился передать в Кремль просьбу Гопкинса о встрече со Сталиным.
Летом 1941 года подробности войны на востоке Европы для Великобритании и США были окутаны тайной. Поступали сообщения, что упорная оборона Смоленска замедлила наступление немцев на Москву, но в то же время группа армий «Север» окружила Ленинград, а группа армий «Юг» приближалась к Киеву, столице Украины. Единственное, что было общего в этих отчетах, – это их сомнительная достоверность. Даже если бы Сталин не был полностью откровенен, что было вполне вероятно, поездка в Москву позволила бы Гопкинсу дать обоснованную оценку боеспособности Красной армии и личностным качествам Сталина. Утро перед отъездом американский дипломат провел в ванной комнате в Чекерсе, наблюдая, как премьер-министр Великобритании составляет расписание своих поездок прямо в ванне. В тот вечер Гопкинс должен был покинуть Чекерс и отправиться на базу ВВС Великобритании в Инвернессе (Шотландия), а оттуда на самолете PBY «Каталина» лететь в Архангельск, на север России. Далее его ждал перелет в Москву.
Гопкинсу не составило труда найти, чем заняться до отъезда. По выходным в Чекерсе собирались знаменитости со всего света. Гопкинс обедал с писателем Синклером Льюисом и его женой, журналисткой Дороти Томпсон, которую журнал «Тайм» недавно назвал второй среди самых влиятельных женщин Америки. После обеда он пообщался с Квентином Рейнольдсом, охочим до выпивки американским корреспондентом и писателем, а ближе к вечеру выступил с речью на Би-би-си. После этого он с Черчиллем вышел прогуляться на лужайку перед особняком. Уже перевалило за 22:00, но в летнем небе еще виднелись отблески заката. Издалека доносилось эхо артиллерийских залпов.
Нельзя сказать, что люфтваффе окончательно оставило Британию в покое. Мужчины несколько секунд вглядывались вдаль, а затем Гопкинс спросил: «Что сказать Сталину?» Этот вопрос волновал и Черчилля. «Скажите, скажите, скажите, что Британия хочет только одного – разгромить Гитлера, – ответил он. – Скажите, что он может положиться на нас. До свидания, и благослови вас Бог, Гарри». Через мгновение премьер-министр исчез в особняке. Гопкинс остался наедине с ночным небом и перспективой путешествия длиной две тысячи миль по наиболее защищенной местности на земле.
Спустя сорок восемь часов Гопкинс сидел у иллюминатора в советском транспортном самолете. Внизу от горизонта до горизонта расстилался русский лес. Гопкинс еще никогда не видел такого размаха матери-природы. На протяжении тысячелетий армии захватчиков ступали на эти бескрайние просторы, распевая боевые песни, и мало о ком из них когда-либо слышали снова.
Через час отблеск света коснулся крыла самолета и внизу показались крыши Москвы. Город представлял собой странную смесь мирной жизни и военных тягот. Маршировали солдаты, многие здания были разрушены, по проезжей части грохотали танки. Шумная детвора играла на аллеях в колдунчики – старинную русскую версию догонялок. На берегу Москвы-реки старухи торговали плюшками. Повсюду были расклеены пропагандистские плакаты, напоминавшие о войне. На одном из них российский танк давил огромного краба с гитлеровскими усиками, на другом солдат протыкал штыком горло гигантской крысы-Гитлера. Последний выпуск «Безбожника», известного в народе как «безбожная газета», являл собой еще одно веяние военного времени: атеистическое издание стало демонстрировать терпимость к религии и резко критиковать гонения на протестантских и католических священников в гитлеровской Германии. Новости с фронта проходили серьезную цензуру, но москвичи научились читать между строк. Выражение «боевые действия на Смоленском направлении» обычно означало, что битва вот-вот будет проиграна, а фраза «тяжелые оборонительные бои против превосходящих сил противника» значила, что битва проиграна и советские войска беспорядочно отступают.
Гопкинс прибыл в Москву около полудня 30 июля и, немного поспав, встретился с американским послом Лоуренсом Штейнгардтом. Посол назвал положение России плачевным, но отметил, что два исторических факта вселяют в него определенную надежду: во-первых, победа России над Наполеоном в 1812 году; во-вторых, русский народ обладает особым характером. Упоминание мертвых предков, которые стояли на страже Родины в стихотворении «Дороги Смоленщины», не было просто литературным тщеславием. Юноши, призванные на войну, члены женского вспомогательного ополчения, старухи с плюшками – все они были звеньями в цепи бытия, уходившей глубоко в прошлое России, и долгом каждого поколения было не дать этой цепи разорваться[110].
Гопкинс прибыл в Кремль в тот же вечер, около 18:30, и его сопроводили в резиденцию Сталина, невзрачное трехэтажное здание в центре кремлевского комплекса[111]. Он не знал, чего ожидать, но сильно удивился, впервые встретив советского вождя. Сталин был ниже, чем представлял себе дипломат. При росте примерно 165 сантиметров[112], его «телосложение было мечтой любого футбольного тренера, – писал Гопкинс. «Крепко сложенный», с «мощным торсом и широкой грудью… и руками, такими же огромными и твердыми, как его разум. Он утверждал, что Россия выстоит под натиском немцев, и считал само собой разумеющимся, что и другие в этом не сомневаются». Кабинет размером примерно 50 на 30 футов, в котором проходило совещание, был скудно обставлен. На одной стене висела посмертная маска Ленина, на другой – портрет Сталина. После обмена любезностями советский лидер перешел к обсуждению войны. Он сказал, что «немцы недооценили силу Красной армии и теперь им не хватает сил, чтобы вести успешную наступательную войну и одновременно с этим охранять свои растянувшиеся линии коммуникаций». Сталин сказал, что он «не недооценивает немецкую армию, она организована лучше, чем какая-либо другая». Тем не менее вождь считал, что в данный момент преимущество было на стороне СССР. «Лето измотало немцев, – полагал он, – и они не готовы продолжать наступление», но даже если бы они попытались, им помешала бы погода. «Немцам будет трудно вести наступательные действия после 1 сентября, когда пойдут проливные дожди… а после 1 октября дороги развезет так… что им придется перейти к обороне». Когда Гопкинс спросил о военных нуждах Советского Союза, Сталин ответил, что в первую очередь это зенитные орудия, алюминий для самолетов, пулеметы калибра 12,7 мм и винтовки калибра 10,16 мм.
В ходе разговора Гопкинс не задал наводящих вопросов об огромных потерях личного состава и техники со стороны СССР, и на следующее утро, 31 июля, майор Айвэн Йейтс, военный атташе американского посольства, пришел в ярость и обвинил Гопкинса в излишней мягкотелости. Йейтс заявил, что если русским нужна помощь США, то они должны предоставить подробную информацию о своих военных заводах и диспозиции войск, а также другие данные, необходимые Военному министерству США для точной оценки советских потребностей и шансов на выживание. Отчитывая Гопкинса, Йейтс так стучал кулаком по столу, что стоявшие там тарелки подпрыгивали, а другие посетители в смущении отворачивались. Затем Гопкинс внезапно встал, сказал: «Я больше не хочу обсуждать эту тему» – и ушел.
Неизвестно, повлияла ли истерика Йейтса на Гопкинса, но позже в тот же день встретившись со Сталиным во второй и последний раз, он отметил, что до сих пор СССР не предоставил никакой информации военным атташе британского и американского посольств. Несмотря на более резкий тон беседы, Гопкинс не стал меньше восхищаться Сталиным. В статье о своей поездке в Москву для «American Magazine» он писал: «Ни один человек не смог бы забыть образ диктатора России в тот момент, когда он стоял и смотрел, как я уезжаю, – аскетичная, грозная, решительная фигура в сапогах, сияющих как зеркало. Его голос суров, но он никогда не повышает его. Он расставляет акценты и использует интонации именно так, как того требует мысль, которую он хочет донести».
Мнение Гопкинса о Сталине было верным лишь наполовину.
Даже с оглядкой назад – на преступления Сталина – современные историки в основном продолжают высоко оценивать советского вождя как военного лидера. Ричард Овери, выдающийся британский историк Второй мировой войны, писал: «Сталин наделил советскую армию несгибаемой волей, которая мотивировала тех, кто его окружал, и направляла их энергию. При этом он ожидал от своего народа исключительных жертв и получал их. <…> Трудно представить, чтобы какой-либо другой советский лидер того времени мог вдохновить людей на такие подвиги».
Однако Овери писал о том, каким Сталин был в 1944 и 1945 годах. В 1941 году вождю еще предстояло многое узнать о ведении континентальной войны; тем временем он скрывал свои неудачи за ложью и преувеличениями. Многое из того, что он сказал Гопкинсу, было либо ложью, либо преувеличением, либо и тем и другим. Вопреки тому, что говорил советский лидер, натиск Германии в июле ни в коем случае не ослабевал, а скорее даже усиливался. Утверждение Сталина о том, что немцы деморализованы и не готовы продолжать наступление, также было ложью. Девятого сентября группа армий «Север» завершила окружение Ленинграда, а 26 сентября группа армий «Юг» захватила Киев. Сталин также не упомянул о потерях в Белостоке (290 тысяч человек) и Минске (почти 758 тысяч убитых и раненых). Возможно, очарованный Сталиным, Гопкинс позволил себе поддаться его обаянию, но дипломат, по крайней мере, знал, с кем имеет дело, насколько это было возможно. И репрессии конца 1930-х годов, и искусственно вызванный голод на Украине в начале 1930-х широко освещались в западной прессе. Объятия Гопкинса со Сталиным, возможно, были частью большой политической игры. Хотя советский лидер был коварен, он также был борцом и, как отмечал профессор Овери, прирожденным лидером, равным Черчиллю и Рузвельту. Еще одним нюансом, который мог повлиять на Гопкинса, были потери на фронте. Чем больше их было у СССР, тем меньше – у США и Великобритании.
В конце встречи в кабинет Сталина вошла фотограф журнала «Лайф» Маргарет Бурк-Уайт. Она достала фотоаппарат и опустилась на колени перед столом Сталина. «То, как я ползала… с места на место в поисках нужного ракурса, показалось Сталину весьма забавным, – позже вспоминала Уайт. – Но когда [он] перестал улыбаться, на его лицо словно набросили покрывало. Это было самое сильное, самое решительное лицо из тех, что я когда-либо видела».
Четвертого августа Уинстон Черчилль взошел на борт линкора «Принц Уэльский» в Скапа-Флоу, военно-морской базе под низким грозным небом на северной оконечности Шотландии. В утреннем полумраке отметины на корпусе «Принца», появившиеся в результате недавней встречи с немецким линкором «Бисмарк» [113], были едва заметны. Среди пассажиров также были сэр Джон Дилл, начальник Имперского Генерального штаба, его флотский коллега адмирал Дадли Паунд, а также Гарри Гопкинс. В телеграмме Рузвельту, отправленной этим утром, Черчилль сообщил, что Гопкинс вернулся из России настолько физически истощенным, что ему потребовалось несколько переливаний крови, но теперь он «снова ожил». Премьер также напомнил президенту о памятной дате. «Ровно 27 лет назад гансы начали предыдущую войну, – сказал он. – На этот раз мы должны сделать все как следует. Двух войн вполне достаточно». Линкору «Принц Уэльский» приказали соблюдать радиомолчание, и, чтобы развлечься чем-то, кроме наблюдения за «могучими вздымающимися волнами», бьющимися о корпус корабля, пассажиры занялись организацией досуга. Черчилль прочитал свою первую книгу с начала войны – «Горацио Хорнблоуэр». Затем он выбрал фильм «Высокая Сьерра» для вечернего просмотра в кругу своих соратников. «Ужасная чушь, но премьеру нравится», – сказал о выборе Черчилля сэр Александр Кадоган, постоянный заместитель министра иностранных дел Великобритании.
Путешествие Рузвельта в залив Пласеншиа было похоже на детскую шалость. Третьего августа он покинул столицу в компании небольшой группы приближенных и отправился на президентском поезде на север – в Нью-Лондон, штат Коннектикут. Там президент пересел на свою яхту «Потомак» и к вечеру исчез в проливе Лонг-Айленд. На следующее утро он снова появился у мыса Кейп-Код рыбачившим в компании двух представителей королевских семей: принцессы Норвегии в изгнании Марты[114] и принца Швеции Карла[115]. Затем Рузвельт снова исчез, а на следующее утро его яхту заметили идущей по каналу Кейп-Код. Туристы на берегу выкрикивали приветствия, думая, что обращаются к президенту Соединенных Штатов, но человек, сидевший на задней палубе «Потомака» и беседовавший с друзьями, был двойником Рузвельта. К тому времени президент пересел на военный корабль, стоявший под завесой тумана у острова Мартас-Винъярд. «Даже будучи в преклонном возрасте, – писал Рузвельт своей кузине и доверенному лицу Дейзи Сакли, – я испытываю неподдельный трепет, совершая побег».
Утром 7 августа тяжелый крейсер «Огаста» подошел к заливу Пласеншиа – пустынной бухте, окаймленной невысокими холмами и тощими соснами, недалеко от рыбацкой деревни Арджентия в Ньюфаундленде – в сопровождении «Таскалусы», «Арканзаса» (линкора времен Первой мировой войны) и сторожевого корабля. Двумя днями позже «Принц Уэльский» вошел в залив с помпой, подобающей империи, владычествовавшей на море последние 300 лет. Около 10 утра корабль показался из-за тонкой пелены тумана. Он олицетворял собой представления любого школьника о том, как должен выглядеть линкор: длина – 750 футов против 600 у «Огасты», водоизмещение – 36 тысяч тонн против 9 тысяч у американского крейсера[116]. Когда его сторожевой корабль шел среди американских судов в заливе, гудели береговые сирены, раздавался свист, а молодые моряки из Техаса и Оклахомы на палубах «Огасты» и «Таскалусы» хлопали в ладоши.
Около 11:00 катер перевез Черчилля на «Огасту», на верхней палубе которой его уже ждал Рузвельт. На встрече также присутствовал сын президента Эллиот Рузвельт, незаметно поддерживавший отца за спину рукой, что позволило президенту поприветствовать премьер-министра стоя. «Наконец-то мы встретились», – сказал Рузвельт и протянул руку, как позже вспоминал Эллиот в своих мемуарах. «Да, наконец-то!» – ответил довольный Черчилль. Пока мужчины приветствовали друг друга, оркестр на «Принце Уэльском» заиграл «Звезды и полосы навсегда». Музыканты на «Огасте» ответили бравурным исполнением «Боже, храни Короля».
Последовавший за этим совместный завтрак был идеей Гопкинса. Он считал, что лидерам двух держав, встречавшимся лишь однажды, в 1919 году[117], будет более комфортно общаться в неформальной обстановке, без шумных помощников и недовольных генералов. Черчилль согласился. Рузвельт тоже, но с оговорками. «Посмотрим, не начнет ли премьер-министр с того, что потребует немедленно объявить войну нацистам», – сказал он Эллиоту за день до прибытия «Принца Уэльского». Догадка Рузвельта относительно намерений Черчилля была верной, но он ошибся, предположив, что британский премьер сразу заведет речь о вступлении США в войну. Черчилль последовал совету Гопкинса и постарался сделать беседу непринужденной. Впрочем, в разговоре были затронуты такие деликатные темы, как помощь по ленд-лизу и общественное мнение в США: августовские опросы показали, что 74 % американцев выступают за нейтралитет. Но по мере того как атмосфера за столом делалась теплее, разговор становился все более личным и задушевным. Президент США и премьер Великобритании обсудили свою переписку, свои трансатлантические телефонные переговоры, свое здоровье и тревоги.
Встреча, как и надеялся Гопкинс, закончилась тем, что Рузвельт и Черчилль стали обращаться друг к другу по имени. Однако премьер-министр проехал три тысячи миль не для того, чтобы поболтать с президентом Соединенных Штатов. В тот вечер на борту «Огасты», как позже рассказывал Эллиот, «Черчилль откинулся на спинку стула, изящно переложил сигару из одного уголка рта в другой и сгорбился, подобно быку, выставив плечи вперед. Его руки рассекали воздух… глаза вспыхнули. Он рассказывал о ходе войны, битва за битвой, [добавив], что Британия в итоге всегда побеждает. Он рассказал… как близка была его страна к поражению». Черчилль говорил о том, что Великобритания остро нуждается в американской помощи. «Вы должны воевать вместе с нами, – сказал Черчилль своим американским слушателям. – Если вы не объявите войну… [и] дождетесь, пока они нанесут [вам] первый удар после того, как мы будем повержены, их первый удар будет для вас последним».
«Отец… обычно был главным действующим лицом на любом совещании, но не в тот вечер», – отметил позже Эллиот, добавив, что «кое-кто другой удерживал внимание аудитории своими громкими, раскатистыми [фразами], не слишком яркими, но настолько своевременными и сочными, что казалось, будто предложения [Черчилля] можно взять в руку и выжимать из них сок». В итоге премьер-министр одержал победу, хотя и весьма неоднозначную. Американцы остались при мнении, что Соединенные Штаты не должны участвовать в боевых действиях, в чем они были убеждены и до встречи. Но Рузвельт и его сын были глубоко впечатлены британским премьером и тем, что они от него услышали. Красноречие Черчилля заставило всех желать, чтобы «обе стороны могли выиграть спор», – писал Эллиот.
Мероприятие на борту «Принца Уэльского», состоявшееся следующим утром, оставило в истории несколько самых знаковых изображений времен Второй мировой войны. Торжества начались незадолго до 11:00, когда американский эсминец доставил президента на британский линкор. На палубе триста моряков и морских пехотинцев стояли по стойке смирно. Зазвучали трубы, солнечный свет пробивался сквозь свинцовое небо. Переставляя парализованные ноги одну за другой, президент Соединенных Штатов прошел по палубе на костылях. Фотографы щелкали фотоаппаратами, моряки, не занятые исполнением служебных обязанностей, устремились к тяжелым орудиям, чтобы получше рассмотреть генералов и адмиралов, собравшихся на главной палубе внизу. Рузвельт и Черчилль расположились на корме, глядя на теплое утреннее солнце, рядом с помостом, украшенным звездно-полосатыми флагами и «Юнион Джеками» [118].
Моряки достали из карманов молитвенники, и над заливом разнеслись «Вперед, христианские солдаты», «Отец Вечный», «О Боже, наша помощь в минувшие века» и другие любимые гимны англоязычного мира. «Эта картина тронула бы даже самого черствого человека, – вспоминал позже Джон Мартин, помощник Черчилля. – Сотни матросов обоих флотов стали единым целым. Один суровый британский моряк отдал свой листок с гимном американцу, тот ответил тем же». Три месяца спустя почти половина молодых моряков, стоявших на палубе в то утро, погибнут. Десятого декабря, через три дня после Перл-Харбора, в результате налета японских ВВС погибло от 317 до 327 моряков линкора «Принц Уэльский» и 513 членов экипажа линейного крейсера «Рипалс» [119]. Оба судна обрели вечный покой вдали от дома – на дне Южно-Китайского моря.
В последние дни конференции у сторон возникли разногласия по ряду важных вопросов. Черчилль хотел, чтобы Рузвельт расширил зону ответственности ВМС США, приказав своему флоту обеспечивать безопасность и за пределами акватории, обозначенной 11 июля. Президент отказался. Он хотел оказать России немедленную помощь в очень больших масштабах. Черчилль возражал, поскольку опасался, что увеличение объемов помощи России приведет к ослаблению американской поддержки Британии. Когда российскую тему затронули на званом обеде на «Огасте», премьер-министр сказал:
– Конечно, русские оказались намного сильнее, чем мы смели надеяться. Но никто не знает, сколько еще они продержатся.
– Значит, вы думаете, что они не выдержат? – спросил Рузвельт.
Черчилль ответил на вопрос обрывками фраз: «Когда Москва падет… когда немцы [перейдут] через Кавказ… когда силы русских… иссякнут…» Здесь он остановился и предоставил своим собеседникам задуматься о перспективе краха России.
Черчилль и Рузвельт также расходились во мнениях по поводу того, как противостоять японской экспансии. На первый взгляд, убежденность премьер-министра в том, что нужно вести войну в Азии, казалась абсурдом – у Британии и так было достаточно проблем. Но Черчилль считал, что эта стратегия будет для Великобритании беспроигрышной. Если японцы поддадутся англо-американскому давлению, отказавшись от своих завоеваний в Китае и Индокитае[120], и остановят экспансию, Великобритания от этого только выиграет. Если они проигнорируют предупреждения и продолжат бесчинствовать в Азии, Британия также останется в выигрыше. Соединенным Штатам в этом случае придется защищать свои базы на Гавайях и Филиппинах. А если американцы будут воевать на Востоке, то, как подсказывала логика войны, вскоре они начнут боевые действия и на Западе. Однако у Рузвельта была своя беспроигрышная стратегия, и она отличалась от стратегии Черчилля: держись подальше от боевых действий, насколько это возможно, а если нет – оставайся в стороне до тех пор, пока американская армия и флот не будут полностью готовы к войне. Кроме того, общественное мнение было против военного вмешательства. А пока Эллиот поделился своими соображениями о стратегии: «Тянем время и извлекаем выгоду».
Между высшим американским и британским коман-дованием также возникло несколько серьезных разногласий. Сэр Джон Дилл и сэр Дадли Паунд часами пытались убедить своих американских коллег в том, что если Соединенные Штаты вступят в войну сейчас, победа будет добыта раньше и с меньшими человеческими потерями. Высшие чины американских вооруженных сил – начальник штаба армии США генерал Джордж Маршалл и адмирал Эрнест Кинг, главнокомандующий ВМС США, – в свою очередь убеждали Дилла и Паунда в том, что американская армия в настоящее время слишком малочисленна, плохо обучена, а из-за помощи, предоставленной Британии по ленд-лизу, еще и плохо оснащена для участия в войне. Эти стратегические разногласия вызвали замешательство и недоверие обеих сторон, а у британцев к этому примешивалась некоторая доля презрения. Одиннадцатого августа, после особенно разочаровывающей встречи со своими американскими коллегами, Иэн Джейкоб, помощник Черчилля по военным вопросам, написал в своем дневнике: «Американский флот, кажется, считает, что войну можно выиграть, просто не потерпев поражения на море». В то время как «американская армия не собирается что-либо предпринимать в течение года или двух… полностью сосредоточившись на проблеме снаряжения. Ни одно американское ведомство не проявило ни малейшего интереса к участию в войне на стороне Великобритании. Они очаровательные люди, но, похоже, мы с ними живем в разных мирах».
Джейкоб был прав насчет того, что Британия и Америка существуют в разных мирах. В 1941 году Великобритания уступила глобальное лидерство Штатам, и эта смена караула стала очевидной в ходе очередной беседы Черчилля и Рузвельта в заливе Пласеншиа. Как позже писал Гопкинс, этот разговор начал Рузвельт, заявив о своей твердой уверенности в том, что «стабильности в мире можно добиться только благодаря развитию экономически отсталых стран. Методы XVIII века больше не работают». Черчилля задело это замечание: «Кто это говорит о методах XVIII века?» Это обозначение применялось к государствам, которые вывозят материальные блага и сырье из других стран и «ничего не дают взамен». Рузвельт привел несколько примеров того, что он называл «методами XX века: повышение уровня жизни, благосостояния, образования и медицины в странах, пострадавших от войны». В тот же вечер Эллиот спросил своего отца, что он думает о Черчилле как лидере. Рузвельт хмыкнул и, как вспоминал его сын, сказал: «Он старый тори до мозга костей… [но] я смогу найти с ним общий язык. <…> Думаю, прежде чем закончить конференцию, мы еще поговорим об Индии, Бирме, Яве… и Индонезии. Мы обсудим все африканские колонии. И Египет, и Палестину. Поговорим обо… всех [колониях]».
«Не забывайте, – сказал Рузвельт, – что у Винни одна-единственная высшая миссия. Он идеальный премьер-министр для военного времени». После паузы президент добавил: «Но Уинстон Черчилль не будет руководить Англией после войны. Это просто невозможно».
Одиннадцатого августа президент и премьер-министр встретились на адмиральском мостике «Огасты». День выдался на редкость теплым, и президент расстегнул воротник своего серого костюма. Премьер отдал дань уважения антуражу встречи, прибыв в военно-морской форме. Целью совещания было формулирование списка общих принципов, о которых Британия и Америка могли бы совместно объявить миру по окончании конференции. Обе стороны согласились с тем, что нужно выиграть войну со странами «оси», но подходы к решению этой задачи различались. У Черчилля было две главные цели: добиться увеличения американской помощи и в конечном счете заставить Соединенные Штаты начать боевые действия. Задача Рузвельта состояла в том, чтобы не брать на себя никаких обязательств, кроме тех, которые уже санкционированы Конгрессом в соответствии с Законом о ленд-лизе. В Атлантической хартии – декларации о намерениях, принятой по итогам конференции, – все англо-американские разногласия были проигнорированы.
Атлантическая хартия была обновленной версией принципов, которые Вудро Вильсон провозгласил четверть века назад: демократические выборы, свобода слова, торговли и морей, сокращение вооружений и коллективная безопасность.
Рузвельт вернулся из залива Пласеншиа с надеждой, что широкое освещение встречи в прессе поможет американцам отрешиться от нынешнего кризиса и увидеть лучший, более справедливый и сбалансированный мир, в котором нации будут жить в гармонии друг с другом. Но, как заметил историк Роберт Даллек, произошедшее в заливе Пласеншиа повлияло на Рузвельта сильнее, чем на его соотечественников. Во время пресс-конференции 19 августа он попытался впечатлить журналистов, описав трогательную молитвенную церемонию на линкоре «Принц Уэльский», но безуспешно. Репортеры пришли в ужас: «Неужели мы стоим на пороге войны?»
4
Бесконечная война
Под суровым небом «фантастической формы облака бежали с запада на восток. Когда они покрывали лик луны, края их начинали светиться рыже-черными тонами, и тогда вся картина принимала какой-то мрачно-зловещий характер, точно мир был накануне своей гибели[121]». Это был странный тон для утонченного Ивана Майского, посла России в Великобритании. Но 4 сентября 1941 года положение советских войск на Украине и в Ленинграде было близким к критическому; согласно телеграмме, лежавшей на столе Майского, Германия собиралась отправить на восток еще 34 дивизии для подготовки к штурму Москвы. Если считать 26 румынских и 20 финских дивизий, находившихся на захваченных землях, то в этот сентябрьский полдень на территории СССР располагалось почти 300 дивизий «оси». «Если второй фронт не будет открыт в Европе в течение трех-четырех недель, – предупреждала телеграмма, – мы можем потерять все»[122]. Внизу стояла подпись «Д. И.» – кодовое имя Сталина.
Спустя несколько часов дежурный провел Майского через плохо освещенный коридор, кишевший клерками и машинистками, и оставил у дверей переговорной. Когда дверь открылась, посол увидел Черчилля, сидевшего за столом в центре комнаты. Премьер-министр поднял глаза. «Хорошие новости?» – спросил он.
«Боюсь, что нет», – ответил Майский и передал Черчиллю телеграмму Сталина, которая состояла из нескольких страниц. Черчилль надел очки и начал читать. Прочитав очередную страницу, он передавал ее министру иностранных дел Энтони Идену. По оценке Майского, Иден находился где-то в середине рейтинга британских «шишек». Он был серьезен, красив и достаточно компетентен, но, по мнению советского посла, слеплен «из мягкой глины, которая легко поддается пальцам умелого ремесленника». В конце рейтинга Майского находился Невилл Чемберлен, предшественник Черчилля. Посол про себя называл Чемберлена «Могильщиком», так как считал, что политика умиротворения Чемберлена в конечном итоге должна развалить Британскую империю.
Чуть выше Чемберлена в рейтинге Майского стоял «Епископ» лорд Галифакс. Ростом под два метра, с поставленным голосом, свидетельствовавшим о поколениях благородных предков, Галифакс демонстрировал, как могла бы звучать Британская империя, умей она говорить. Майский считал экс-министра иностранных дел занудой, несмотря на его набожность и привычку постоянно молиться, – по мнению посла, эти черты были непростительным изъяном.
Рейтинг Майского возглавлял Черчилль, который компенсировал свой допотопный торизм превосходными лидерскими качествами. За прошедшие годы между послом и премьер-министром сложилось что-то вроде дружбы. Майский, часто гостивший в Чекерсе, в тот летний день приехал к Черчиллю по служебным делам. Красная армия находилась под ужасающим давлением, и Сталин хотел, чтобы Великобритания открыла второй фронт на западе. Причем немедленно.
Когда Черчилль положил последнюю пачку документов на стол, Майский сказал: «Итак, господин Черчилль, вы и все британское правительство в курсе реального положения дел. Мы сдерживали ужасный натиск немецкой военной машины в одиночку в течение одиннадцати недель». Он добавил, что «нам в этой борьбе никто не помогает», и заявил, что «ситуация стала тяжелой и даже угрожающей. <…> Необходимо немедленно сделать то, о чем просит Сталин. Если не будут приняты необходимые меры…»
Черчилль прервал его. «Не забывайте, – сказал он, – что каких-либо четыре месяца назад мы… не знали, с кем будете вы[123]». Майскому было нечего возразить, и Черчилль продолжил: «На самом деле мы думали, что это вполне вероятно. <…> Что бы ни происходило и что бы вы ни делали, у вас нет права упрекать нас в чем-либо».
«Меньше горячности, дорогой мистер Черчилль, больше спокойствия![124]» – сказал Майский, понимая, что был излишне резок.
В остальном встреча прошла без происшествий. Когда посол уходил, Черчилль сказал: «Я не хочу вводить вас в заблуждение. Мы не сможем предоставить вам существенную [военную] помощь до зимы ни путем открытия второго фронта, ни с помощью материальной поддержки. Все, что мы можем вам сейчас отправить, – мелочь по сравнению с тем, о чем вы просите. <…> Но в будущем ситуация изменится». Тут Черчилль сделал паузу и сказал с полуулыбкой: «В течение следующих шести или семи недель». Затем добавил: «Сейчас вам может помочь только Бог, в которого вы не верите».
Поняв, что Бог не желает помогать СССР, Сталин 13 сентября повторно обратился к Черчиллю: «Мне кажется, что Англия могла бы без риска высадить 25–30 дивизий в Архангельск или перевести их через Иран в южные районы СССР для военного сотрудничества с советскими войсками на территории СССР…[125]». Уловив нотку отчаяния, Черчилль отклонил предложение. Тем временем Гитлер перемещал пешки и коней по своей шахматной доске. После серьезных потерь под Смоленском он решил отложить поход на Москву, оставив группу армий «Центр» в резерве для отдыха и перевооружения, и повернуть на юг, к золотым полям Украины. Этот регион был богат сельскохозяйственными и промышленными ресурсами и примыкал к Кавказу, который обладал почти безграничными запасами нефти. Немцы прибыли на Украину в разгар лета и оказались посреди сказочных пейзажей. «Повсюду вокруг нас мягко шелестит кукуруза. Этот звук похож на шелест шелкового платья», – писал один немецкий солдат. Генерал Жуков, которого отправили на Украину для оценки ситуации, пришел к выводу, что удержать этот регион не получится, и рекомендовал общий отвод войск[126]. Опасаясь, что вывод войск пагубно скажется на моральном настрое гражданского населения, а также на желании Великобритании и Соединенных Штатов оказывать поддержку, Сталин отстранил Жукова и приказал защищать украинскую столицу до последней капли крови.
Даже по меркам Восточного фронта бои под Киевом были крайне ожесточенными. «То, как русские ведут себя в бою, просто уму непостижимо, – писал один немецкий солдат. – Они невероятно упрямы и не отступают даже под шквальным огнем». Другой немец говорил о о грудах мертвых русских, «растянувшихся на многие километры по кукурузным полям». Одна и та же сцена изо дня в день разыгрывалась под палящим степным солнцем. Советские солдаты сломя голову бросались на врага и гибли сотнями или тысячами, в зависимости от масштабов атаки. А в конце битвы победившие немцы задавались вопросом, как русские находят в себе мужество продолжать войну в таких ужасающих условиях.
Ни одна из сторон не просила и не давала пощады. Русские убивали почти каждого немца, попадавшего к ним в руки, и часто пытали до смерти: вырывали глаза, отрезали пальцы и гениталии. Немцы были столь же безжалостны. Четыре тысячи русских были казнены после того, как одно подразделение вермахта наткнулось на изуродованные тела сотни немецких солдат, повешенных на деревьях. Ежедневно с конца июля до середины сентября немецкие самолеты наносили удары по советским позициям в Киеве. Улицы и переулки были заполнены танками, пехотными подразделениями, человеческими испражнениями, вшами и босоногими мужчинами и женщинами, питавшимися мясом диких животных. Официальные данные Германии о битве под Киевом – 665 тысяч советских военнопленных – почти наверняка были преувеличением[127]. Тем не менее правда была достаточно горькой, чтобы заставить Сталина признать свои стратегические ошибки. Он вернул Жукова и назначил его командующим Ленинградским фронтом[128].
В августе Сталин заверил приехавшего к нему Гопкинса, что три главных города Советского Союза – Киев, Москва и Ленинград – все еще будут в составе Советского Союза весной 1942 года. Из-за взятия Киева немцами 26 сентября[129] одно из этих обещаний было нарушено, а немецкие войска, окружившие Ленинград, грозили дискредитировать и второе. Но Ленинград не собирался сдаваться[130]. В связи с растущими потерями часть немецких войск, собиравшихся идти на Москву, пришлось перебрасывать на другое направление. Возникла проблема с логистикой: в Ленинграде жили почти три миллиона человек. Как их прокормить? В августе Гитлер ответил на этот вопрос. Он заявил, что принял «твердое решение сровнять с землей этот город и сделать его непригодным для жизни, чтобы избавиться от необходимости кормить население». После того как город был бы разрушен, Гитлер планировал передать его финнам, которые внесли значительный вклад в успехи на Ленинградском фронте. Предвидя будущие проблемы с поставками продовольствия в Ленинград, финны отказались от подарка, поставив Гитлера перед дилеммой. Как могла Германия взять Ленинград измором, не вызвав международного возмущения? Йозеф Геббельс, рейхсминистр пропаганды, предложил простое решение: разрушить город и обвинить во всем русских. Также прозвучали предложения успокоить международную общественность, позволив детям и старикам покинуть Ленинград перед тем, как он будет разрушен, а также окружить город заборами из колючей проволоки под высоким напряжением и пулеметчиками. Но ни один из предложенных планов не учитывал серьезного риска эпидемий, которые возникли бы из-за того, что несколько миллионов голодающих были бы вынуждены жить на ограниченной территории. Гитлер положил конец обсуждению вопроса, вернувшись к своему первоначальному плану: разрушить Ленинград с помощью тяжелой артиллерии и бомбардировок с воздуха, а оставшихся в живых заморить голодом.
Четвертого сентября на город упали первые бомбы, а 8 сентября Жуков прибыл в Ленинград, чтобы возглавить оборону. Понимая, что город станет приоритетной целью Германии, местные власти в конце лета начали готовиться к обороне. К концу августа эвакуировали почти семьсот тысяч человек, в основном женщин и детей, и построили 17 миль баррикад и противотанковых укреплений. Магазины, многоквартирные дома и организации обложили мешками с песком. Почти на каждой улице возвели каменные или деревянные баррикады, а центр города охватила сеть укрепленных стрелковых и пулеметных позиций. При Жукове оборонительные укрепления стали больше и сложнее. Зенитные орудия перепрофилировали в противотанковые, а кораблям Балтийского флота приказали поддерживать атаки пехоты и защищать бронепоезда. Той осенью город заполонили сотрудники НКВД, но ленинградцев не нужно было принуждать к защите своего города. В начале сентября, когда германская угроза уже нависла над северной столицей, большинство жителей, оценив опасность, добровольно решили остаться в Ленинграде, чтобы сражаться и умереть там, где жили, – в родных местах, среди знакомых лиц. Как и Сталин, Жуков часто воспринимал народ как безликий инструмент, который можно использовать для достижения великих целей, но в Ленинграде он снова стал видеть в людях личности. «Мужество, выдержка и упорство, проявленные жителями [Ленинграда] в том сентябре, навсегда остались в моей памяти», – писал он в своих воспоминаниях[131].
Бои достигли апогея на третьей неделе месяца. Утром 19 сентября Ленинград проснулся от канонады, продолжавшейся до позднего вечера. Одновременно немецкие войска пронеслись по окраинам города, захватывая один поселок за другим. На подступах к Ленинграду боевые действия распались на череду отдельных боев, и обе стороны считали, что каждый метр захваченной или удержанной земли стоит человеческих жертв. Британский историк Ричард Овери[132] полагал, что еще один организованный удар 20 или 21 сентября мог открыть немцам доступ в Ленинград, но тут вмешалась судьба в лице Адольфа Гитлера. Двадцатого сентября в донесениях разведки появилась неожиданная новость: немецкие войска, окружившие Ленинград, окапывались и отправляли танки и бронетехнику на юг, куда немцы стягивали силы для проведения операции «Тайфун» – последнего штурма Москвы.
В Америке тем временем шли ожесточенные споры – в газетах, на задних дворах, в барах и парикмахерских. В тысячах деревень и сотнях городов сторонники и противники вступления в войну спорили с пеной у рта, и главным аргументом обеих сторон был опрос общественного мнения. Мрачной весной 1941 года пик социальной активности в стране был высок как никогда. В один из дней Гэллап сообщил, что 51 % населения страны считают, что Америка должна вступить в войну. Некоторое время спустя Роупер, другой крупный исследователь общественного мнения, отчитался, что 56 % американцев считают необходимым вынести вопрос о начале войны на всенародный референдум.
В отчете правительства, опубликованном весной того года, говорилось, что значительная часть населения недовольна внутренней и внешней политикой президента. В апреле успехи Германии на Балканах, в Северной Африке и на Атлантическом побережье усилили брожение среди американцев. «Я очень остро ощущаю необходимость принять меры, – утверждал Генри Стимсон, военный министр и один из самых мудрых политиков того времени. – В центре нет руководства, и его отсутствие начинает вызывать у меня беспокойство». Черчилль в письме Рузвельту выразился более резко. «Господин Президент, я уверен, что вы поймете меня правильно, если я скажу вам именно то, что у меня на уме, – писал он. – На мой взгляд, единственное, что могло бы уравновесить растущий пессимизм… это немедленное вступление Соединенных Штатов в войну на стороне Великобритании».
Рузвельт не ответил на письмо.
Той весной он проводил выходные в своем доме в Гайд-парке и, похоже, все чаще искал душевного покоя в обыденных сторонах жизни. Он привел в порядок свою коллекцию марок, запланировал рыбалку с Гопкинсом на Ки-Уэст, набросал эскиз дома, защищенного от ураганов, пообщался с членами «Домашнего Клуба Рузвельта[133]» в Гайд-парке и с группой школьных учителей округа Датчесс. Кроме того, он стал меньше есть и тренироваться, и ему чаще хотелось спать. К этим переменам президент оставался на удивление равнодушным. Когда Эдвин «Па» Уотсон, врач Белого дома, появлялся в Овальном кабинете, чтобы измерить президенту давление, Рузвельт закатывал рукав и протягивал руку, но не проявлял никакого интереса к результатам. Это избавило Уотсона от необходимости сообщать американскому лидеру, что у того развилось опасное для жизни заболевание – артериальная диастолическая гипертензия. От других проблем, с которыми президенту пришлось столкнуться той весной, нельзя было отмахнуться так же легко, как от страшного диагноза. Тем не менее Рузвельт нашел способ сделать это.
Во время беседы у камина[134] 27 мая Рузвельту было что сказать каждому собеседнику. Он провел с Генри Стимсоном, министром внутренних дел Гарольдом Икесом, министром ВМС Фрэнком Ноксом и другими «ястребами» из администрации тяжелый разговор, которого они ждали. По словам Рузвельта, речь шла о «спровоцированной нацистами мировой войне за глобальное господство». Он заявил перед одной из крупнейших радиоаудиторий того времени: «Война приближается к самому краю Западного полушария. Это очень близко к нашей родной земле. <…> Наш народ и наше правительство обязательно ответят на этот вызов». Затем Рузвельт объявил «бессрочное чрезвычайное положение». Это шокировало многих, но только не сторонников мирной политики из администрации во главе с Корделлом Халлом, тихим и учтивым государственным секретарем. Самым пугающим в «бессрочном чрезвычайном положении» было его название. Оставались в силе большинство обещаний, данных Рузвельтом, чтобы уберечь Америку от войны, включая запрет на вооружение американских торговых судов, позволявший им поставлять технику воюющим державам (например, Великобритании), или разрешение судам ВМС сопровождать британские торговые суда. Халл и другие изоляционисты мудро оставили критику при себе. Речь имела огромный успех у американской публики. Рейтинг доверия Рузвельту вырос с 73 до 76 %, а 95 % писем, тысячами хлынувших в Белый дом, высоко оценивали его выступление.
«Вы же знаете, что я жонглер, – сказал однажды Рузвельт своему коллеге. – Я никогда не допущу, чтобы моя правая рука знала, что делает левая. С Европой я могу вести одну политику, а с Северной и Южной Америкой – диаметрально противоположную. Я могу быть совершенно непоследовательным, и, более того, я полностью готов водить всех за нос и говорить неправду, если это поможет выиграть войну». В начале осени 1941 года даже такому мастеру, как Рузвельт, стало непросто жонглировать обещаниями. На дорогах к востоку от Смоленска немецкие войска завершали последние приготовления к походу на Москву, а в Тихоокеанском регионе усугублялось недопонимание между Японией и США. Десятилетняя агрессивная экспансия сделала Токио доминирующей силой на Востоке[135], что вызывало недовольство со стороны Соединенных Штатов, которые все чаще рассматривали Японию как угрозу своим коммерческим, политическим и военным интересам в регионе. Это недовольство проявилось в заморозке активов Японии в США и наложении эмбарго на продажу нефти, деталей для самолетов, железа и стали.
Двадцать восьмого августа, когда посол Китисабуро Номура прибыл в Белый дом, Японии предложили выбрать один из двух вариантов: продолжить нынешний курс, рискуя развязать войну с Соединенными Штатами, или прийти к соглашению. Обычно жизнерадостный, Номура тем августовским утром сиял улыбкой ярче обычного, и на то была причина. В его портфеле лежало предложение от премьер-министра Японии Фумимаро Коноэ. Он, как и Номура, был геополитическим реалистом. В письме, которое посол передал Рузвельту, Коноэ предлагал разрядку. Япония уйдет из Индокитая и пообещает не нападать на Россию в обмен на modus vivendi[136] с Соединенными Штатами.
Однако к концу августа события все больше выходили из-под контроля. От бурных вод Северной Атлантики до роскошных залов Императорского дворца в Токио, от дорог Смоленщины, где упорная советская оборона убедила японцев отказаться от планов внезапного нападения на СССР и повернуть на юг, к слабо защищенным районам Манилы, Перл-Харбора и Сингапура – повсюду перспективы сохранения мира становились все более призрачными. Третьего сентября на встрече японских военных и политических лидеров в Императорском дворце адмирал Осами Нагано, начальник Генерального штаба Императорского флота, предупредил своих коллег о том, что окно возможностей для Японии закрывается. «Враг становится сильнее с каждым днем, – сказал он. – Нужно составить план и начинать готовиться к войне». На следующее утро император Хирохито, встревоженный воинственностью Нагано, вызвал своего лорда-хранителя печати Коити Кидо и поручил ему передать военным, что он будет против развязывания войны до тех пор, пока можно сохранить мир. Через несколько часов приемная в восточном крыле дворца снова заполнилась военными и гражданскими должностными лицами.
В помещении царила весьма воинственная атмосфера. Даже Коноэ, принц мира[137], в то утро был заодно с богами войны. Он заявил, что империя выберет путь войны, «если базовые потребности Японии не будут удовлетворены с помощью дипломатии. В первую очередь это возможность беспрепятственно вести войну против Китая, прекращение дальнейшего наращивания англо-американской военной мощи в Азиатско-Тихоокеанском регионе и обещание расширить экономическое сотрудничество с Японией»[138]. Встреча завершилась почти единодушным согласием по следующему пункту: если к началу октября у Японии все еще не будет перспектив добиться выполнения своих требований мирным путем, Токио немедленно начнет боевые действия против США, Великобритании и Нидерландов.
Единственным несогласным был Хирохито. В конце встречи он вынул из кармана листок бумаги «и своим высоким голосом прочитал стихотворение, сочиненное его дедом, императором Мэйдзи»:
По имеющимся данным, «все присутствующие были потрясены» красотой стихотворения. Однако своего мнения они не изменили.
В октябре над Атлантическим океаном завывал штормовой ветер войны. Семнадцатого октября у берегов Исландии немецкая подводная лодка торпедировала американский эскадренный миноносец «Кирни». В результате 11 членов экипажа погибли и 20 получили ранения.
Двумя месяцами ранее на другом конце света война также вступила в новую фазу. Вальтер фон Браухич, главнокомандующий немецкими сухопутными войсками, и Хайнц Гудериан, «танковый король», который после Французской кампании стал героем для каждого немецкого школьника и дюжины других немецких генералов, мечтали закончить войну триумфальным парадом победы на Красной площади в Москве. Стремление генералов захватить столицу было не просто тщеславием, хотя и этот аспект играл определенную роль. Москва была столицей Советского Союза, крупным коммуникационным узлом и центром российской военной промышленности. Как из соображений престижа, так и ввиду военной необходимости Сталину пришлось бы защищать город всеми доступными средствами, тем самым предоставив немцам возможность уничтожить остатки Красной армии в последней, решающей битве. Гитлер выслушал, но в итоге проигнорировал аргументы генералов. «Только окостеневшие мозг мог выдумать такое», – сказал он Браухичу. Двадцать второго июня он развязал войну, полагая, что путь к победе лежит через разрушение стратегических активов противника, его заводов, предприятий и крестьянских хозяйств, а не через получение престижных наград. К середине августа Гитлер убедился, что был прав. Хотя летние бои принесли больше жертв, чем ожидалось, Украина – житница Советского Союза – теперь стала житницей Германии[139]. Ленинград, второй город России и важный промышленный центр, вот-вот будет окружен, а немецкие и румынские войска на северном берегу Черного моря находились на подступах к Крыму и его жизненно важным нефтехимическим заводам.
Захват Москвы выглядел логичным следующим шагом. «Я сровняю с землей этот проклятый город и на его месте устрою искусственное озеро с подсветкой, – заявил Гитлер. – Слово “Москва” будет забыто навсегда». Шестого сентября он издал директиву № 35, разрешающую штурм советской столицы[140]. Вскоре эта операция получила воинственное название «Тайфун»[141]. Командиром был назначен фельдмаршал Федор фон Бок, получивший в свое распоряжение 1,9 миллиона человек, включая четыре пехотные армии[142] и три танковые группы общей численностью более 2500 машин[143]. Единственным слабым звеном в плане немцев было люфтваффе. В летних боях гитлеровская авиация потеряла более 1600 самолетов, и на тот момент немцы имели в своем распоряжении всего 549 исправных самолетов.
Замысел был довольно простым. Две немецкие армии нападут на советские войска, защищавшие районы к югу от Москвы, затем двинутся на север, к городу Вязьма, который стоит примерно на одной параллели с Москвой, а дальше пойдут строго на восток, в сторону столицы.
Тридцатого сентября, за шесть дней до первого снега, Гудериан начал операцию «Тайфун» яростным наступлением против Брянского фронта (советский эквивалент группы армий), занимавшего ключевой оборонительный рубеж на южном фланге Красной армии. К 3 октября танки достигли Орла, еще одного города на южном фланге, и немецкое наступление оказалось настолько стремительным, что горожане приняли захватчиков за своих. Они махали руками и улыбались, когда по городской площади открыли пулеметный огонь. О панике, возникшей в Орле и его окрестностях, советский военный корреспондент Василий Гроссман писал:
«Я думал, что видел отступление, но такого я не то что не видел, но даже и не представлял себе. Исход! Библия! Машины движутся в восемь рядов, вой надрывный десятков одновременно вырывающихся из грязи грузовиков. Полем гонят огромные стада овец и коров, дальше скрипят конные обозы, тысячи подвод, крытых цветным рядном, фанерой, жестью, в них беженцы с Украины, еще дальше идут толпы пешеходов с мешками, узлами, чемоданами. Это не поток, не река, это медленное движение текущего океана, ширина этого движения – сотни метров вправо и влево. Из-под навешенных на подводы балдахинов глядят белые и черные детские головы, библейские бороды еврейских старцев, платки крестьянок, шапки украинских дядьков, черноволосые девушки и женщины. <…> Вечером из-за многоярусных синих, черных и серых туч появляется солнце. Лучи его широки, огромны, они простираются от неба до земли, как на картинах Доре, изображающих грозные библейские сцены прихода на землю суровых небесных сил. В этих широких, желтых лучах движение старцев, женщин с младенцами на руках, овечьих стад, воинов кажется настолько величественным и трагичным, что у меня минутами создается полная реальность нашего переноса во времена библейских катастроф»[144].
Через несколько дней после исхода Гроссман посетил имение Льва Толстого, расположенное примерно в 120 милях к югу от Москвы. Он стоял во дворе перед домом и размышлял о параллелях между тем, что он видел на дорогах вокруг Орла, и сценой из «Войны и мира», где княгиня Марья бежит из своего имения, скрываясь от французов, когда на крыльце появилась внучка Толстого Софья Андреевна. Она сказала Гроссману, что пришла спасти документы своего деда. Они немного поговорили, затем прошли через сад Толстого. Над головой пролетели немецкие бомбардировщики. Самолеты на мгновение зависли в необъятном русском небе, а затем повернули на север, в сторону Вязьмы.
За два дня до начала операции «Тайфун» в московском аэропорту приземлились четыре самолета «Дуглас DC-3». Сопровождавшие истребители отделились от группы, двери самолетов открылись, и два высокопоставленных англо-американских делегата Московской конференции вышли под лучи полуденного солнца. Делегацию США возглавлял Аверелл Гарриман, выпускник Гротона и Йеля, преуспевающий банкир и железнодорожный магнат. Гарриман, как и многие представители его класса в то время, занялся государственной деятельностью из благородных соображений и желания находиться в центре событий. Он начал политическую деятельность в 1930-х годах в качестве члена Национальной администрации восстановления, а на момент прибытия в Москву координировал программу ленд-лиза. Коллеги считали Гарримана рассудительным человеком, умелым организатором и амбициозным политиком.
Лидер британской делегации лорд Бивербрук, урожденный Макс Эйткен, был десятым сыном небогатого канадского министра. За исключением титула, в Бивербруке не было ничего примечательного. Величайший медиамагнат своего поколения напоминал крайне несимпатичного гнома. Он одевался как лондонский букмекер, имел репутацию обманщика и был одержим властью. Бивербрук использовал «Дейли экспресс», жемчужину своей газетной империи, чтобы проворачивать свои делишки – столь же разнообразные, как и его обещания. В 1930-х годах «Дейли экспресс», на тот момент самая продаваемая газета в мире, была ярой сторонницей политики умиротворения. Теперь газеты Бивербрука столь же горячо поддерживали помощь Советскому Союзу. Черчилль, обладавший чисто деловым подходом к англо-советским отношениям, был готов терпеть энтузиазм своего старого друга по отношению к Сталину, но лишь до определенного момента. Накануне Московской конференции он напомнил Бивербруку: «Вы должны будете не только помочь в формировании плана оказания помощи СССР, но и получить гарантии, что в этом процессе мы не прольем ни единой капли крови. А если вам ударит в голову местная атмосфера, пощады от меня не ждите». Энтузиазм Бивербрука относительно России беспокоил и Гарримана. «Б., похоже, готов передать русским все американское вооружение и технику, независимо от того, что в этом случае потеряет Британия», – написал он в своем дневнике.
Прием в московском аэропорту был несколько неловким. Высокопоставленные советские должностные лица были недовольны низкими темпами поступления помощи с Запада, но, будучи опытными дипломатами, они знали, когда проявлять свой гнев, а когда скрывать. Несколько молодых советских дипломатов на приеме еще не овладели этим навыком. Никто из них не обвинял западных гостей в том, что те ждут, пока погибнет последний советский солдат, но укор в их глазах наводил на мысль, что они думали именно об этом.
Невысокий, крепко сложенный человек, который шесть часов спустя приветствовал Гарримана и Бивербрука в своем кремлевском кабинете, был более отстраненным, чем во время встречи с Гопкинсом восемью неделями ранее. Отвечая на вопросы, Сталин обращался к переводчику, словно стараясь избежать зрительного контакта. Однако он был откровенен в отношении ситуации на фронте. За восемь недель до этого он заверил Гопкинса, что весной 1942 года Красная армия будет занимать те же позиции, что и летом 1941 года. Две танковые группы, кружившие к югу от Москвы, опровергли этот прогноз. Советский Союз теперь боролся за выживание, и Сталин это признал. «Москва – ключ ко всему, – сказал он. – Ее нужно удержать любой ценой. Это мозговой центр всех советских операций». В худшем случае Красная армия отступит к Уралу и будет держать оборону там, но это означало бы оставить врагу Москву и бо́льшую часть европейской России. От одной мысли об этом Сталин едва ли не вздыхал: «Если бы Гитлер дал нам еще один год, все было бы по-другому».
Возвращаясь вечером в посольство, Гарриман удивился, что в небе мало немецких самолетов. Когда на следующий день он сказал об этом российскому коллеге, тот ответил, что советские зенитные расчеты вселяли в немецких летчиков священный трепет. Но Гарриман подумал, что этому может быть другое объяснение. Немцы рассчитывали быть в Москве через несколько недель и хотели взять город в относительно нетронутом виде.
На следующий вечер Бивербрук и Гарриман, возможно, первыми среди жителей Запада испытали на себе эффект доктора Джекила и мистера Хайда, которым Сталин прославился позже по ходу войны. Двадцать восьмого сентября они встретили замкнутого, но вежливого доктора Джекила. На следующий день в кабинете Сталина их ждал злой, грозный мистер Хайд, который внезапно обвинил своих гостей в «недобросовестности» и стремлении увидеть «разрушенный Гитлером советский режим». В качестве аргумента Сталин заявил о нежелании Великобритании и Америки снабдить советскую армию дополнительными танками и самолетами. «Вы прилагаете недостаточно усилий, и это ясно дает понять, что вы желаете Советскому Союзу поражения», – сказал он. В надежде успокоить вождя Гарриман предложил пять тысяч бронеавтомобилей; Сталин отклонил предложение взмахом руки и язвительно назвал машины смертельными ловушками. Шли минуты, напряжение росло, Сталин нервно расхаживал по комнате, куря папиросу за папиросой. Когда Бивербрук вручил ему письмо Черчилля, он вскрыл конверт своими большими крестьянскими руками, быстро взглянул на его содержимое, а затем бросил на стол непрочитанным. Когда присутствовавший в кабинете Молотов в конце встречи напомнил о письме, Сталин кивнул, вложил его в конверт и, так и не прочитав, передал секретарю.
В отчете о Московской конференции Гарриман отметил, что он и Бивербрук могут объяснить поведение Сталина на второй встрече одной из трех причин.
1. Он считал, что получит от англичан и американцев больше, если проявит жесткость.
2. Он недоволен комплексным планом предоставления помощи, который предлагали союзники.
3. Он обеспокоен ситуацией на фронтах.
Гарриман и Бивербрук угадали: третий вариант был правильным. На следующий день, 30 сентября, началась операция «Тайфун».
Операция сразу оправдала свое название. В ходе Орловско-Брянской операции Красная армия потеряла 80 тысяч убитыми и 4 тысячи ранеными, 50 тысяч советских солдат попали в плен. Другие линии обороны к югу от Москвы были прорваны или держались из последних сил. Решающим днем операции стало 5 октября. Утром советский разведывательный самолет заметил немецкую танковую колонну длиной почти двенадцать миль, приближавшуюся к Юхнову, городу на западе от Москвы. Рапорт пилота обескураживал: до столицы от Брянска было почти 240 миль, от Орла чуть больше 200 миль, а от Юхнова едва ли 100 миль – всего два дня быстрым маршем. На место отправили второй советский самолет. Когда и его пилот подтвердил наличие танков, глава НКВД Лаврентий Берия пригрозил расстрелять командира авиаподразделения «за разжигание паники». Дорога на Москву была открыта.
«Мобилизуйте все, что есть», – приказал Сталин командованию Московского округа в тот же день. Позже он провел экстренное заседание Государственного комитета обороны и приказал Жукову, руководившему обороной Ленинграда, немедленно вернуться в Москву. Он также отозвал войска из Сибири, с маньчжурской границы и из других местностей советского Дальнего Востока. В начале сентября СССР мог выставить на защиту Москвы 800 тысяч солдат[145]. Спустя месяц оставалось всего 90 тысяч человек[146]. Шестого октября в Москве выпал первый снег. В первой половине дня столица выглядела нетронутой, как зимняя тайга. Потом выглянуло солнце, и серый, грязный, уставший от битв город проступил из-под тающего снега. «Было предчувствие… катастрофы», – писал известный советский историк Петр Миллер[147].
«Магазины пусты, – отмечал Миллер; – исчезло даже кофе… И опять усиленно нажимают с эвакуацией детей (три дня назад раздавали детские карточки на молоко, следовательно], рассчитывали на пребывание детей в городе). Какое-то смутное ощущение грядущей катастрофы. Это чувствуется, носится в воздухе. И слухи, слухи: Орел отдан, Вязьма отдана… Сегодня это настроение особенно ощутительно»[148]. Седьмого октября Жуков, только что прибывший из Ленинграда, долго беседовал с больным[149] Сталиным на его даче. Встреча стала поворотным моментом для сталинского руководства. Вождь по-прежнему полностью контролировал армию, но после почти шести[150] месяцев отступления и поражений он, наконец, был готов последовать совету профессиональных военных. План Жукова по обороне Москвы приняли почти без изменений.
Ранняя осень 1941 года придала Гитлеру оптимизма после тяжелых летних потерь, снижения темпов и беспрецедентных трудностей с материально-техническим обеспечением и снабжением. Русские проселочные дороги забивали немецкие двигатели, изнашивали немецкие шины и выводили из строя немецкие карбюраторы. Разница в ширине железнодорожной колеи в Германии и России замедлила приток людей и техники на фронт. На бескрайних просторах русской степи каждый захваченный километр отдалял немецких пехотинцев от сети снабжения продовольствием, медикаментами и другими предметами первой необходимости. Операция «Тайфун» была направлена на то, чтобы снова придать немецкой армии наступательный импульс, который у нее был в июне и начале июля. К началу октября Гитлер был убежден, что так и происходит. Он уже видел лицо победы – во Франции, Норвегии, Бельгии и Польше – и мог его распознать в массовой капитуляции и тяжелейших потерях русских, в брошенном оружии и заваленных трупами обочинах дорог. Москва падет к ноябрю или началу декабря. Но Гитлер, предупрежденный тяжестью летних боев и, возможно, призраком Наполеона, никак не проявлял своего оптимизма. Только министр пропаганды Йозеф Геббельс, рейхсмаршал Герман Геринг и еще несколько приближенных фюрера знали о его уверенности в том, что победа близка. Гитлер мало говорил о Битве за Москву до публичного выступления 4 октября в Берлинском дворце спорта[151]. Мрачное, типично немецкое здание получило известность в 1920-х годах благодаря шестидневным велогонкам в закрытом помещении, а впоследствии стало излюбленным местом встречи друзей рейха. Гитлер вышел на трибуну около полудня, и все 14 тысяч мест были заняты. Раненые солдаты сидели в первом ряду; за ними расположились нацистские должностные лица, партийные активисты и зеваки. Гитлер молча стоял на трибуне, изучая свои записи, пока слушатели рассаживались по местам. В тот момент он был похож на бюрократа среднего пошиба, каким был его отец. Затем Гитлер отложил записи и начал свою речь, как и множество предыдущих, с персонификации врагов. Не Советский Союз и Великобритания хотели уничтожить немецкий народ, а Уинстон Черчилль и Иосиф Сталин[152]. Первая пара минут выступления была для Гитлера чем-то вроде разминки для спортсмена. Его взгляд стал гипнотическим, сжатый кулак рассекал воздух, чуб метался у лба. Его мясистое лицо исказилось от ярости. Затем человек на трибуне словно растворился, и его место заняла мстительная Германия во всем своем праведном гневе.
Опьяненный криками «Хайль Гитлер!», он принял боевую стойку, скрестил руки на груди и объявил: «Я только что прибыл с арены величайшего сражения в мировой истории. <…> Советский враг повержен и уже никогда не поднимется».
Шесть дней спустя Отто Дитрих, пресс-секретарь Гитлера, объявил миру, что Германия выиграла войну на Востоке. Это произошло в красиво украшенном театральном зале Имперского министерства народного просвещения и пропаганды в Берлине. В зале сидели журналисты из нейтральных государств и стран «оси», а также немецкие официальные лица в нацистской форме. Последние, которые и выстрелов-то никогда не слышали, были награждены по этому случаю Железными крестами. По некоторым данным, Дитрих специально задержался с выходом к зрителям, чтобы усилить драматический эффект. «В военном плане, – начал он, – с Советской Россией покончено. Остатки Красной армии зажаты в двух стальных тисках, ежедневно сжимаемых немецкими войсками. После поражения Красной армии не останется ничего, кроме необъятных просторов русской степи со всеми ее сельскохозяйственными и материальными богатствами». Когда Дитрих закончил, немецкие, итальянские и румынские газетчики принялись вскакивать со стульев, вытягивая руки в нацистском приветствии. Американские и шведские журналисты сидели и смотрели в пол.
«Восточная кампания завершена. Великий час пробил», – провозгласили немецкие газеты.
Информация о наступлении немцев на Москву в советской прессе либо подавалась в искаженном виде, либо игнорировалась. Восьмого октября, когда в магазинах орудовали мародеры[153], а горожане обсуждали нависшую над городом угрозу, на первой полосе газеты «Правда» вышла статья о женском труде в военное время[154]. Однако жестокая действительность была слишком очевидной, чтобы ее можно было скрыть. Самолеты люфтваффе превратили большую часть московских предприятий и жилых домов в груды руин, а рабочие районы опустели, за исключением нескольких небольших магазинов. По инициативе Государственного комитета обороны с июля по ноябрь 1941 года 1523 промышленных предприятия были перемещены в Сибирь и Среднюю Азию. Передислокация советского правительства и иностранных дипломатических миссий началась 15 октября. Утром сотни бюрократов и дипломатов прибыли на вокзал в ожидании отправки в Куйбышев[155], город на Волге, в 500 милях к востоку от Москвы. Сталин планировал отправиться туда на следующий день.
Поздно вечером 16 октября Николай Пономарев, телеграфист Сталина, прибыл на железнодорожную станцию, ожидая увидеть вождя расхаживающим взад и вперед возле своего бронепоезда. Поезд был на месте, как и телохранители Сталина, а его самого не было видно. В последнюю минуту Сталин решил остаться в Москве, чтобы своим присутствием укрепить моральный дух защитников города. Возможно, не последнюю роль сыграло чувство долга. Уже ходили слухи, что немцы заняли пригороды Москвы, и лавочники раздавали продукты и все, что у них было под рукой. Дороги вокруг столицы наполнились людьми, желавшими покинуть город до начала Армагеддона. Семнадцатого октября по Москве поползли слухи об аресте Сталина в результате кремлевского переворота и о немецких десантниках на Красной площади. На вокзалах люди дрались за билет на поезд, идущий на восток, а по мере усиления голода – за куски хлеба недельной давности[156].
Восемнадцатого октября немецкая армия прорвала Можайскую линию обороны – наспех построенный двойной комплекс укреплений, который Красная армия возвела в октябре[157]. Линия была последним крупным оборонительным рубежом к западу от Москвы. На следующий день Сталин вызвал членов Политбюро и спросил, не собирается ли кто-нибудь из них покинуть Москву. Ни у кого не хватило смелости сказать «да», в том числе у главы НКВД Берии, который несколько последних дней говорил о бегстве на восток. В тот же день Сталин представил новую стратегию сдерживания паники среди населения: «Используйте страх, чтобы подавить страх». НКВД получил разрешение использовать любые средства, необходимые для исполнения приказа. «Мы на войне, – сказал своим подчиненным один из командиров войск НКВД в Москве Владимир Огрызко. – Поэтому в воздух не стрелять. Расстреливайте на месте». Он предупредил, что любой командир, который не выполнит приказ, сам будет расстрелян. По приказу Жукова были заминированы городские мосты и железнодорожные узлы.
К середине октября уверенность Сталина пошатнулась, хотя он и старался скрыть это. Во время разговора с Жуковым, которого отозвали из Ленинграда для руководства обороной столицы, Сталин сказал: «Вы уверены, что мы удержим Москву? Я спрашиваю вас об этом с болью в душе. Говорите честно, как коммунист[158]».
Жуков солгал, сказав, что уверен в том, что город можно отстоять… Той осенью Сталин получил одну важную хорошую новость. Рихард Зорге сообщил из Токио, что японские войска, стоящие у советских границ на Дальнем Востоке, не пойдут в атаку до весны 1942 года. Это позволило Сталину перебросить восемь – десять дивизий и тысячу танков и самолетов на запад для защиты Москвы.
Среди хаоса и неразберихи некоторые люди спокойно готовились к приходу нового порядка. «Ты с ума сошел?» – спросил художник Александр Осмеркин у соседа, который готовился бежать из Москвы. В Киеве, по словам художника, немцы сформировали Социалистическое Революционное правительство и всячески поддерживали деятелей искусств. В конце концов, они были самыми культурными людьми в Европе. «Я уверен, что они не будут преследовать таких людей, как вы и я, – сказал художник. – Напротив, я жду их с нетерпением. Как вы знаете, моя жена еврейка. Что ж, я ей скажу: „Тебе придется какое-то время носить Звезду Давида на рукаве. Но хотя бы чекистов не будет“», – сказал он, имея в виду советскую тайную полицию.
В конце октября распутица – сезон грязи и дождей – охватила поля сражений к северу и югу от столицы и к прежним лишениям добавились постоянно мокрая одежда, густая грязь, в которой увязали сапоги, замерзшие танки и полугусеничные машины, а также сильный ветер, от которого щипало лицо и не разгибались пальцы. Обе стороны в равной степени испытали на себе эти невзгоды, но русские солдаты переносили их более стойко, отчасти потому, что они привыкли к суровой русской зиме. «Сибирских парней», как москвичи называли солдат, прибывавших с Востока, становилось все больше. У бойцов Красной армии складывалось все более четкое представление о том, за что они борются. Солдаты сражались не ради завоеваний, славы, власти или земли. Они защищали ценности и убеждения, которые лучше всего описываются понятием «Россия-матушка». «Даже те из нас, кто знал о жестокости нашего правительства, чувствовали, что нужно сражаться, – говорил один ветеран. – Мы, конечно, знали, что умрем. Но мы хотели оставить своим детям… землю, свободную от захватчиков». Призрак Наполеона все более явно напоминал немцам о себе, поскольку октябрь сменился ноябрем и над степью понеслись ледяные ветра и снега. «Большинство командиров теперь задавались вопросом: когда мы собираемся остановиться?» – писал в своих воспоминаниях генерал Гюнтер Блюментритт, участник Битвы за Москву. Немцы помнили, что случилось с армией Наполеона. Большинство из них читали мрачные воспоминания Коленкура о Войне 1812 года (генерал Арман де Коленкур был соратником Наполеона и одним из самых авторитетных его биографов). Эта книга в 1941 году оказала большое влияние на немецкую армию. «Я все еще вижу, как фон Клюге [командующий группой армий Командующий группой армий «Центр»[159]] пробирается по грязи из своего спального отсека к штабу, а потом стоит перед картой с книгой Коленкура в руке», – писал генерал. Измученные и ожидающие подкрепления немцы перегруппировывались вечером 6 ноября, когда Сталин обратился к членам партии и высокопоставленным должностным лицам на огромной станции метро «Маяковская» в центре Москвы. На следующий день была 24-я годовщина Октябрьской революции, и с годами обращения Сталина стали частью ежегодного празднования.
Сталин не был блестящим оратором, но в тот вечер обстановка и обстоятельства зажгли огонь в его душе. После нескольких резко сформулированных абзацев он произнес пламенную фразу, которая подняла аудиторию на ноги: «Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат[160]». Утром 7 октября, стоя на балконе Кремля[161] на холодном ветру, он произнес советскую версию речи Уинстона Черчилля «Никогда не сдавайся»[162]. «Товарищи! – обратился он к собравшимся на Красной площади. – На вас смотрит весь мир. … На вас смотрят порабощенные народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая[163]». Затем Сталин вспомнил Александра Невского, Дмитрия Донского и Кутузова (генерала, изгнавшего Наполеона из Москвы), то есть русских, но не коммунистических героев[164]. Люди усвоили послание: это русская война – война ради защиты Родины. Когда Сталин закончил, подразделение барабанщиков Московской школы военно-музыкантских воспитанников Красной Армии заиграло боевую мелодию, и в течение следующих нескольких часов отряды молодых бойцов маршировали с Красной площади на запад, навстречу грохоту орудий.
Последний этап Битвы за Москву начался восемь дней спустя[165]. Командующий группой армий «Центр» фельдмаршал фон Бок приказал 3-й и 4-й танковым армиям атаковать Москву с севера; генерал Хайнц Гудериан должен был напасть на столицу с юга. Затем эти две силы соединились бы в Ногинске, городе в 20 милях к востоку от Москвы, чтобы двинуться на столицу. Однако к середине ноября резко участившиеся случаи обморожения начали выкашивать боевые подразделения немцев и к Новому году грозили достигнуть 100 тысяч, что было сравнимо с боевыми потерями[166]. Сильный холод вывел из строя множество немецких танков, грузовиков и железнодорожных составов, а русские дороги еще больше затрудняли передвижение людей и техники[167].
И, наконец, сам немецкий солдат. Происходившее в Польше, Норвегии и Франции, казалось, подтверждало старую точку зрения о том, что сражения в конце концов выигрываются именно за счет личных качеств солдата. Но к ноябрю 1941 года немецкий солдат сражался на Восточном фронте почти шесть месяцев[168], уже при температурах, достигавших десяти или двадцати градусов мороза, часто без перчаток, шарфа, теплой куртки и другой зимней одежды. Гитлер считал, что к началу осени выиграет войну на Востоке, поэтому не был готов к зимней кампании.
Поначалу казалось, что эти трудности не имеют значения. Замерзшие лесные тропы и покрытые льдом болота к северу от города позволяли группе армий фон Бока уверенно продвигаться вперед. В последние недели ноября немецкие войска двинулись на юг к Москве, захватывая по пути один стратегический пункт за другим: Клин в 50 милях к северу от столицы, Солнечногорск – в 45 милях и Ленинградское шоссе – в 27 милях от Москвы. К 27 ноября немецкие войска вышли к каналу Москва – Волга и после нескольких дней ожесточенных, часто рукопашных боев были вынуждены отступить. В течение нескольких дней СССР отвоевал Красную Поляну и остановил продвижение генерала Гудериана с юга – второе направление атаки, который, как предполагалось, должен был заставить Москву подчиниться. В начале декабря фон Бок сверился со своими картами и пришел к выводу, что шанс для стратегического успеха упущен. Москва останется русской до весны 1942 года.
Следующие несколько дней прошли в относительной тишине. Утром 5 декабря немецкие солдаты проснулись от свиста ракет «Катюш». Жуков приказал четырем армиям атаковать[169], и утром 6 декабря десятки тысяч сибиряков, узбеков и казахов хлынули из лесов вокруг столицы в утепленных белых камуфляжных костюмах и набросились на измученного, растерянного врага. Русская контратака, отбросившая немцев на сотни миль назад вдоль нескольких участков фронта, была бы самой громкой историей 1941 года, если бы следующим днем не было 7 декабря.
5
Один день в декабре
Вечером 6 декабря 1941 года американцы, как и в любой другой субботний вечер, слушали радио. На Си-би-эс передавали «Таверну Даффи», любимое радиошоу мужской части слушателей, на «Мьючуал» играла группа Томми Дорси, популярная среди женщин. В эфире было много новостей о войне. Несколькими часами ранее Красная армия начала контрнаступление под Москвой[170], а международная пресса была взбудоражена слухами о нападении Японии на Таиланд[171].
Тем не менее большинству американцев война казалась далекой, особенно в субботу вечером, когда на Эн-би-си молодой Фрэнк Синатра, новый серцеед, пел «Nancy (with the Laughing Face)[172]», а на «Мьючуал» выступал свинг-бенд Бенни Гудмена. Французский журналист, приехавший в США летом 1940 года, писал, что Америка «буквально опьянена пацифизмом». Год спустя мало что изменилось.
У среднестатистического американца имелось множество причин для пацифизма, но главной из них была память об участии страны в Первой мировой войне. За своих 116708 погибших Соединенные Штаты накопили около 10 миллиардов долларов всё ещё не погашенного к тому времени европейского долга и не получили почти ничего больше. Кроме того, у миллионов граждан США имелись личные причины придерживаться политики изоляционизма: у американцев ирландского и немецкого происхождения – историческая вражда с Великобританией, а у изоляционистов всех национальностей – убеждение, что единственная страна, за которую должен сражаться американец, – это его собственная.
Эти настроения отразились на результатах опросов общественного мнения, проведенных в конце лета и осенью 1941 года. По завершении Атлантической конференции в августе популярность Рузвельта взлетела до 73 %, но позиция невмешательства все равно набрала на один процент больше. Два других опроса, проведенные в конце лета и начале осени 1941 года, также показали, что американцы против участия в войне. Общественность высказалась против того, чтобы призывники проходили службу за пределами Западного полушария, и без энтузиазма поддержала пункт, предлагавший увеличить срок службы с 12 до 18 месяцев.
Предложение разрешить американским войскам служить за пределами Северной и Южной Америки одобрили всего 27 % проголосовавших. За проект закона об увеличении срока службы по призыву проголосовало 50 % граждан. Против высказалось 45 %, и эти люди тоже представляли собой значительную долю населения, и с их мнением нужно было считаться. Среди них были изоляционисты, пацифисты, религиозные лидеры и значительная часть политической элиты. Закон об увеличении срока службы Палата представителей приняла с перевесом в один голос. Солдаты, чью жизнь этот закон перевернул с ног на голову, выражали протест, покрывая стены казарм и туалетов новым остроумным граффити OHIO: Over the Hill in October («За холм – в октябре»), имея в виду месяц, когда заканчивался годичный срок.
К началу сентября 1941 года Рузвельт, Гопкинс и другие ведущие деятели из администрации считали, что флот и авиация США готовы вступить в бой. Однако президент и его помощники не были уверены, что общественность поддержит отправку американских солдат на войну. Рузвельт старался не слишком перечить общественному мнению, и в конце лета 1941 года его политические инстинкты подсказывали, что только вероломное нападение на США заставит американцев единодушно изменить свое мнение. Четвертого сентября в дело вмешались боги войны, совершив провокацию. В то утро американский эскадренный миноносец «Грир» и немецкая подводная лодка обменялись выстрелами у берегов Исландии. Инцидент спровоцировал «Грир». Когда британский самолет-разведчик, круживший над кораблем, сообщил о присутствии подводной лодки, экипаж эсминца решил бросить немцам вызов. В водах одного из самых суровых морей мира началась двухчасовая игра в кошки-мышки. Затем, в последний раз уклонившись от глубинных бомб, сброшенных с американского эсминца, подводная лодка исчезла в диких широтах Северной Атлантики.
Обращение Рузвельта к нации 11 сентября было построено вокруг событий, произошедших с эсминцем ВМС США. Правда, в версии, изложенной президентом, не упоминались ни британский самолет, ни попытки потопить подводную лодку с помощью глубинных бомб. «Это пиратство с юридической и моральной точек зрения, – заявил президент перед несколькими миллионами радиослушателей. – Мы не искали войны с Гитлером. Как не ищем ее сейчас. Но… когда вы видите гремучую змею, готовую атаковать, вы не ждете, пока она нанесет удар, а сразу давите ее». Хотя очередной опрос показал, что обращение Рузвельта было воспринято хорошо, многие не изменили своего мнения. Как заметил биограф Рузвельта Джеймс Макгрегор Бернс, в то время единственный вопрос, на который люди почти всегда отвечали одинаково, звучал так: считаете ли вы, что Соединенным Штатам следует вступить в войну? «Тогда люди отказались от действий?», – говорил Бернс.
В речи, произнесенной в День военно-морского флота 27 октября, Рузвельт снова попытался повлиять на общественное мнение, на этот раз более изощренным способом. Главной темой стал еще один инцидент на море. Одиннадцатью днями ранее[173] американский эскадренный миноносец «Кирни» был атакован немецкой подводной лодкой у берегов Исландии. На этот раз не обошлось без жертв: 11 моряков погибли. «Мы не хотели воевать, но война началась», – заявил Рузвельт перед миллионной радиоаудиторией. Оставшуюся часть его выступления можно охарактеризовать одним словом – сюрреализм. Рузвельт сообщил слушателям, что в его распоряжении оказались два секретных нацистских документа. Одним из них был немецкий план по преобразованию Южной и Центральной Америки в пять вассальных государств. Другой представлял собой план Гитлера по уничтожению всех религий. На следующий день после выступления Черчилль телеграфировал Рузвельту: «Глубоко тронут вашей замечательной речью». Реакция американской общественности на выступление была сдержанной. Возможно, многие поняли, что никаких секретных нацистских документов не существовало[174]. Слова Рузвельта о том, что он готов на все, чтобы победить Гитлера, не были пустой болтовней.
Три дня спустя общественное мнение о войне снова подверглось испытанию, на этот раз беспрецедентно провокационным образом. Немецкая подводная лодка торпедировала «Рубен Джеймс[175]» в Северной Атлантике, в результате чего погибли 115 членов команды. По мере того как новости о нападении распространялись по стране, люди все больше выражали скорбь и возмущение, но призывы к отмщению все еще звучали приглушенно. «Даже при всех своих ораторских способностях президент не смог разжечь гнев нации», – писал драматург и помощник Рузвельта Роберт Шервуд в послевоенных воспоминаниях. К середине ноября 1941 года Рузвельт был «практически не в силах» повлиять на общественное мнение. «Он сказал все… что можно было сказать на эту тему, – писал Шервуд. – У него не осталось трюков. Шляпа, из которой он вытащил столько кроликов, была пуста. Президент Соединенных Штатов стал заложником обстоятельств, которые [будут] складываться не по его воле… а под влиянием непредсказуемых решений его врагов».
Шервуд также был озадачен спокойствием американской общественности. После полутора лет резкой антинемецкой пропаганды она была готова подставить другую щеку, несмотря на такое серьезное событие, как инцидент с «Рубеном Джеймсом». Тогда как отреагируют американцы, если Япония, которую американская пресса критиковала не так беспощадно, атакует крупную британскую военно-морскую базу в Сингапуре или вторгнется в Австралию? «Готова ли страна пролить кровь своих граждан, чтобы защитить уголки мира, о которых большинство из них никогда не слышало?» – размышлял Шервуд. Готовы ли американцы умереть, защищая форпосты Британской империи? В начале ноября, когда политика невмешательства все еще уверенно набирала 63 % голосов, председатель изоляционистского Первого комитета Америки призвал Рузвельта обратиться к Конгрессу с просьбой об отказе от войны. Зная, что проиграет, президент отказался.
«Доброе утро, командир! Гонолулу[176] спит!»
«Откуда вы знаете?» – спросил капитан Мицуо Футида у молодого офицера, сидевшего за столом напротив него. Было около 3 часов утра 7 декабря 1941 года, и восходящее солнце раскрашивало море яркими бликами. На нижней палубе «Акаги», одного из шести ударных авианосцев в составе оперативной группы, готовившей к атаке на Перл-Харбор, ремонтная бригада осматривала быстрые, но ненадежные истребители «Зеро». Верхняя палуба пустовала – только случайный пилот вышел покурить после инструктажа, и Футида лихорадочно расхаживал взад и вперед на утреннем ветру. В наше время многие японцы удивляются, узнав о его послевоенной жизни в качестве христианского проповедника. В национальной памяти Футида остался долговязым летчиком с суровым лицом, который руководил ударом по Перл-Харбору. В то утро, чуть позже 7:40, самолет Футиды показался в небе над американской базой. За ним следовала ударная группа из 360 самолетов[177], растянувшаяся на почти две мили. В мягком утреннем свете гавань и ее окрестности выглядели безмятежно: аккуратные ряды бараков и самолетов; белое шоссе, мягко петляющее через холмы; линкоры, аккуратно стоявшие парами у причалов; группа молодых моряков в футболках, перебрасывающихся бейсбольным мячом. Когда один из моряков посмотрел наверх и увидел самолеты, он подумал, что это учения, и вернулся к игре.
Спустя несколько мгновений в небе показалась еще одна большая группа из 167 самолетов[178]. Дежурные радисты предположили, что эти самолеты прикреплены к группе B-17[179], которая должна была прибыть в Хикэм Филд[180] этим утром. В 7:49 утра Футида в последний раз оглядел гавань, потянулся к микрофону своего самолета и крикнул: «Все эскадрильи, в атаку!» Несколько мгновений спустя Гонолулу проснулся от звука взрывающихся кораблей.
Накануне вечером, около 21:00, Рузвельт и Гопкинс разговаривали в кабинете президента, когда молодой офицер ВМС США принес расшифрованное послание из Токио, адресованное японскому послу Китисабуро Номуре. Сообщение состояло из тринадцати частей, четырнадцатую пока не расшифровали. Но Рузвельт и так все понял. «Это война», – сказал он, передавая расшифровку Гопкинсу. Тот просмотрел ее и сказал, что согласен. Первым порывом президента было вызвать к себе адмирала Гарольда Старка, но он передумал. Отъезд руководителя военно-морскими операциями США из переполненного вашингтонского театра в субботу вечером обязательно вызовет вопросы и опасения. Сегодня вечером у Америки будет последняя возможность мирно послушать Гленна Миллера, Томми Дорси и новый выпуск «Фиббер Макги и Молли[181]».
«Боже мой, этого не может быть!» – заявил Фрэнк Нокс. На часах было 13:40, и сообщение из Перл-Харбора громыхало по телетайпу Военно-морского министерства. Нокс, министр ВМС, был потрясен. В последние несколько месяцев бытовало мнение, что если Япония нападет, то это произойдет по немецкой модели: сначала будут атакованы слабые цели – азиатские эквиваленты Австрии и Польши, а уже потом – «Россия». Перл-Харбор не был «СССР», но он являлся базой мощного Тихоокеанского флота США. Сорок пять минут спустя связисты армии США установили контакт с Гонолулу, и президент смог поговорить с Джозефом Пойндекстером, губернатором Гавайев. В середине разговора Рузвельт внезапно побледнел и крикнул своему пресс-секретарю Стиву Эрли: «Боже мой! Только что Гавайи накрыла еще одна волна атаки японских самолетов[182]!»
Пока разворачивалась драма в Тихом океане, президент позвонил Госсекретарю Корделлу Халлу. На часах было начало третьего, и Халл видел за окном улицы Вашингтона, по которым сновали горожане, готовившиеся к Рождеству. Они не узнают о войне еще час или два. Рузвельт поручил Халлу сделать заявление. Госсекретарь вызвал к себе посла Номуру и специального представителя Сабуро Курусу. У Халла имелись свои представления о том, как вести себя с посетителями. Он был известен своей христианской честностью, как и своими ханжескими речами, но Номура и Курусу лгали ему неделями, и христианское терпение Халла иссякло. Когда посланники прибыли в его офис, он заставил их встать перед своим столом, как провинившихся школьников, притворившись, что читает японское сообщение, копию которого он видел ранее. По окончании Халл сказал своим гостям: «За пятьдесят лет публичной службы я еще никогда не видел документа, настолько пропитанного позорной ложью и огромными искажениями; до сегодняшнего дня я и представить себе не мог, что какое-либо правительство на планете способно на такое». Когда Номура попытался ответить, Халл кивком указал ему на дверь.
Новости о нападении на Перл-Харбор достигли Чекерса в разгар безрадостного воскресного ужина. Миссис Черчилль, чувствуя недомогание, удалилась в свою спальню, а старый заклятый враг премьер-министра – черный пес депрессии – прибыл чуть раньше и, похоже, собирался остаться на ужин. Новый интересный гость мог бы вывести Черчилля из депрессивного состояния, но в тот вечер премьер-министра окружали примелькавшиеся лица: генерал-майор Гастингс «Мопс» Исмей, его адъютант коммандер Томми Томпсон, американский посол Джон Уайнант и Аверелл Гарриман со своей дочерью Кэтлин.
Черчилль провел бо́льшую часть вечера в раздумьях, сидя в своем кресле. В начале десятого в столовой появился Сойер, дворецкий премьер-министра, с переносным радиоприемником. Ведущий Би-би-си рассказал последние новости об англо-германском танковом сражении в Ливииц[183]. По тону его голоса Гарриман догадался, что британцы проиграли битву. Затем ведущий более подробно остановился на других событиях дня, в том числе на новости, которая только что поступила по телеграфу.
«Японские самолеты совершили налет на Перл-Харбор, американскую военно-морскую базу на Гавайях, – сказал ведущий. – О нападении сообщил президент Рузвельт. Главный гавайский остров Оаху также атакован. Подробности выясняются».
Черчилль немедленно позвонил в Вашингтон.
– Это правда насчет Японии? – спросил он.
– Да, они напали на нас в Перл-Харборе, – ответил Рузвельт. – Теперь мы в одной лодке.
Прежде чем положить трубку, Рузвельт сказал, что планирует попросить Конгресс объявить войну на следующее утро. Черчилль ответил, что Британия поступит аналогично. Когда около 15:00 Нокс, Гопкинс, военный министр Генри Стимсон, начальник штаба армии США генерал Джордж Маршалл и другие члены специального военного совета при президенте собрались в Белом доме, их настроение было мрачным, но не пораженческим. Жертвы еще не были подсчитаны, что позволяло Белому дому возложить всю ответственность за них на японцев. Однако по мере того как проходили дни и число погибших военных росло, президент и его помощники начали опасаться, что Белый дом подвергнется резкой критике. И позиция президента была довольно уязвимой по нескольким причинам, отмечал историк Найджел Хэмилтон – автор книги о президентстве Рузвельта, где оно оценивается в целом положительно. «Вопреки тому, что говорили члены военного совета, [Рузвельт] упорно продолжал гнуть изначальную извилистую линию мирного урегулирования… за которой последовала запоздалая воинственная риторика – все это делалось, несмотря на зловещие признаки надвигающейся японской агрессии, – писал Хэмилтон. – [Рузвельт] отказался отдать приказ об упреждающем нападении на японцев, [которые] …явно готовились к новому вторжению в Юго-Восточную Азию. Он также отговорил британцев от нанесения превентивного удара по японским войскам, приближающимся к их базе в Сингапуре».
Министр труда Фрэнсис Перкинс, которая вечером также находилась в Белом доме, сказала, что Рузвельту «ужасно тяжело… осознавать, что военно-морской флот был застигнут врасплох и бомбы падали на корабли, которые не находились в полной боевой готовности и не были готовы действовать». По данным, опубликованным в прессе после нападения, в Перл-Харборе погибли 2403 человека, а количество потопленных или серьезно поврежденных кораблей достигало 19[184], включая 8 линкоров, четыре из которых не подлежали ремонту[185]. Но в секретном докладе, с которым Уинстон Черчилль ознакомился во время своего визита в Соединенные Штаты, говорилось, что потери «были значительно выше, чем [то], что опубликовано в прессе[186]». Несмотря на масштаб катастрофы в Перл-Харборе, а также на последовавшее за этим расследование Конгресса и насмешки со стороны изоляционистов, президент сохранил доверие американского народа. Для тысяч мужчин и женщин, собравшихся у Белого дома вечером 7 декабря, и для миллионов, которые услышат сообщение об объявлении войны на следующий день, Рузвельт оставался непререкаемым авторитетом и национальным лидером. Он сохранил страну во время Великой депрессии, и граждане были уверены, что он благополучно проведет их через великую войну.
На следующий день после событий в Перл-Харборе, когда британский министр иностранных дел Энтони Иден лежал в лазарете тяжелого крейсера «Кент» с тяжелой формой желудочного гриппа, из Лондона пришла неожиданная новость. В середине декабря Черчилль решил отправиться в Америку. Иден попытался отговорить премьера. Через несколько часов он должен был вылететь в Россию и чувствовал, что с политической точки зрения будет неправильно, если и премьер-министр, и министр иностранных дел покинут страну в разгар войны. К тому же это негативно сказалось бы на общественном мнении. Но Черчилль не хотел слушать ни Идена, ни Рузвельта, который предложил премьер-министру отложить визит до января. Сообщения летали туда и обратно между Даунинг-стрит и Северной Шотландией, где стоял «Кент». Когда пришла последняя телеграмма из Лондона, Черчилль все еще собирался отправиться в Вашингтон в середине декабря, а Иден – в Москву через несколько часов.
Иден не горел желанием туда ехать. Предстоящее путешествие было для него морским эквивалентом крестного пути. Оно включало в себя пятидневное плавание до Мурманска – города на северной оконечности СССР – под ледяным ветром по бурному морю, кишевшему немецкими подводными лодками. Затем министра ждала пяти– или шестидневная поездка на поезде до Москвы – в зависимости от того, как часто поездной бригаде придется останавливаться, чтобы расчистить пути от снега.
По мере того как «Кент» продвигался на север, солнце все глубже опускалось за горизонт и световой день сжимался до тонкой ленты холодного света, пробивавшейся примерно на час ближе к полудню. В конце концов солнечный свет полностью исчез, температура упала до пятнадцати градусов мороза, и «Кент» четыре дня шел через бурное море в полной темноте. На пятый день показался Мурманск и небо немного прояснилось. На юге горизонт озарил густой лимонный свет, а над улицами и пирсами города развевались кроваво-красные советские флаги. Сэр Александр Кадоган, один из британских делегатов, подумал, что форма российского почетного караула на фоне свежего снега выглядела розовато-лиловой.
Пять дней спустя неулыбчивый Сталин встретил Идена в своем кремлевском кабинете с длинным списком претензий, который включал отказ Великобритании открыть второй фронт на Западе для ослабления давления на Советский Союз и слишком маленький объем британской военной помощи. За этими жалобами скрывалось серьезное беспокойство. Черчилль всю свою сознательную жизнь был ярым антикоммунистом. Можно ли доверять его обещаниям о поддержке? «Московская хартия» – документ, который Иден представил Сталину 16 декабря, должна была развеять опасения Советского Союза по поводу поддержки Великобритании. Она содержала несколько предложений по англо-советскому сотрудничеству, в том числе оказание помощи в послевоенном восстановлении и поддержку экономики. Когда Иден закончил говорить, Сталин высказал несколько общих замечаний, а затем поднял тему, которая действительно его волновала: послевоенные границы Европы. Учитывая, что немецкая армия двумя неделями ранее была у ворот Москвы и все еще представляла собой серьезную угрозу, казалось, что говорить о послевоенных границах преждевременно. Иден сказал, что он не уполномочен обсуждать этот вопрос, и перевел разговор на менее острую тему послевоенного восстановления.
Следующим вечером Сталин и Иден встретились снова, на этот раз в кремлевском кабинете, украшенном огромными фотографиями Ленина, Энгельса и Маркса. На встрече также присутствовали остроумный и резкий Алекс Кадоган, постоянный заместитель министра иностранных дел, и Стаффорд Криппс, британский посол в России и заметная фигура в левых лондонских кругах, действовавший как секундант Идена. Секундантами Сталина были приветливый Майский и зловещий Молотов. Сталин снова применил прием, который использовал на встрече с Бивербруком и Гарриманом. Историк Элизабет Баркер в своей книге «Черчилль и Иден на войне» описала это следующим образом: «На первой встрече с высоким гостем Сталин был „приятным и радушным“, на второй – „суровым и холодным“, а на третьей – „тихим и доброжелательным“, чтобы гость покидал его с благодарностью „за небольшое снисхождение“».
Во время второго визита Идена в Кремль в СССР вовсю шли репрессии, погромы и отправка людей в лагеря[187]. Советского вождя опять больше всего волновали послевоенные границы СССР. В 1939 и 1940 годах, предчувствуя неизбежность войны, он создал буферную зону. Чтобы ступить на советскую землю, немцы должны были пробиться через аннексированные прибалтийские государства – Эстонию, Литву и Латвию. Теперь, вдохновленный успешной защитой Москвы, Сталин хотел, чтобы Великобритания признала Прибалтику частью Союза Советских Социалистических Республик. Когда Иден повторил, что Великобритания и Соединенные Штаты обязались не обсуждать вопросы границ до окончания войны, Сталин стал недипломатично резким. По его словам, он был «удивлен и потрясен тем, что правительство г-на Черчилля отказывается признать притязания Советского Союза относительно Балтии и Восточной Европы». Затем вождь добавил: «Если [Великобритания] не хочет поддержать нас в этом вопросе… думаю, будет лучше отложить [другие] наши договоренности. <…> Если советские граждане узнают, что после всех их жертв союзная нам Великобритания не захотела поддержать притязания СССР относительно стран Балтии… они будут воспринимать договоренности [с Великобританией] просто как клочки бумаги».
В ту ночь Иден вернулся в гостиницу раздосадованным. Рузвельт и Черчилль ясно дали понять, что не собираются обсуждать границы до конца войны. Но они говорили так из принципа, а Сталин, напротив, рассуждал, исходя из имеющихся фактов. В декабре 1941 года 90 % немецких войск сражались на территории СССР, и ценой двух миллионов погибших Советский Союз остановил эту армию – самую сильную в мире. В ту ночь Иден лег спать, размышляя, на чью сторону должна встать Великобритания – Сталина или Рузвельта, и спрашивая себя, могут ли оказаться правдой слухи о секретных советско-германских переговорах[188].
Десятого декабря, через два дня после отъезда Идена в Москву, Уинстон Черчилль читал донесения в своей спальне, когда зазвонил телефон. Голос на другом конце линии был знакомым, но у звонящего был «странный кашель», подумал Черчилль. Адмирал Дадли Паунд в течение нескольких секунд собирался с духом, а затем объявил премьер-министру, что у него плохие новости: «Вынужден сообщить вам, что „Рипалс“ и „Принц Уэльский“ [линкор, доставивший Черчилля на конференцию в заливе Пласеншиа] потоплены у берегов Малайзии». Том Филлипс, капитан «Принца Уэльского», ушел на дно вместе с кораблем. Как позже признавался Черчилль, он был рад, что находился в одиночестве в тот момент, когда позвонил Паунд: «За всю войну я ни разу не испытал такого сильного шока. Теперь в Индийском или Тихом океане не было крупных британских или американских кораблей – лишь те, что уцелели после Перл-Харбора и теперь спешили обратно в Калифорнию. На всей этой огромной акватории властвовала Япония, а мы были слабыми и беззащитными».
Когда новости о нападении японцев достигли «Волчьего логова», штаб-квартиры фюрера в Восточной Пруссии, тот «от удовольствия хлопнул себя по бедрам» и заявил: «Теперь мы просто не можем проиграть войну. У нас есть союзник, который три тысячи лет не знает поражений». Геббельс после новостей из Перл-Харбора также поверил в неминуемую победу. «Это значительно укрепит наши позиции на Ближнем Востоке, в Атлантике и Северной Африке», – заявил он. Иоахим фон Риббентроп, министр иностранных дел Германии, отчасти согласился с Геббельсом: вступление Японии в войну укрепит международное положение Германии. Но Риббентроп не видел никакой выгоды в объявлении войны Соединенным Штатам. Германия уже воевала с двумя крупными державами. Более того, чтобы заставить Америку держаться подальше от Европы, было вовсе не обязательно объявлять ей войну. Перл-Харбор, Филиппины, Гуам, острова Мидуэй – интересы Соединенных Штатов в Тихом океане будут удерживать их там долгие годы. Но убедить Гитлера было невозможно. «Если мы не встанем на сторону Японии, пакт[189] будет мертв в политическом смысле», – сказал он Риббентропу. Десятого декабря[190] Германия объявила войну США. На следующий день Гитлер поблагодарил провидение за то, что ему доверено «ведение исторической борьбы, которая решительно определит не только нашу немецкую историю на следующие тысячи лет, но и историю всей Европы». Он упрекнул Рузвельта в увеличении государственного долга Америки и заявил, что нападение японцев «на Перл-Харбор подарило… порядочным людям всего мира чувство глубокого удовлетворения». Он обвинил «вечного жида» в большевизме и, безуспешно пытаясь пошутить, сравнил Атлантическую хартию с «лысым парикмахером, рекомендующим свое безупречное средство от выпадения волос».
Одиннадцать дней спустя, 22 декабря, «Герцог Йоркский[191]» доставил Черчилля в Хэмптон-Роудс, штат Вирджиния. Планировалось, что Черчилль со своими соратниками отправится в Вашингтон вверх по реке Потомак, но в последний момент премьер-министр передумал и приказал доставить их в столицу самолетом. Спустя 45 минут врач Черчилля Чарльз Уилсон вместе с лордом Бивербруком и Авереллом Гарриманом кружили над столицей на борту самолета «Локхид Лодстар». Глядя на мерцающие рождественские огни на людных улицах, доктор Уилсон вспомнил чувство, которое он не испытывал с того сентябрьского утра[192], когда усталый голос Невилла Чемберлена объявил о начале войны между Великобританией и Германией: чувство безопасности. Не было ни тревожных прожекторов, рассекающих небо своими лучами, ни машин скорой помощи, с визгом несущихся по развороченным улицам, – только счастливые покупатели и Санта-Клаусы на каждом углу. Над национальным аэропортом Вашингтона «Локхид» медленно сделал круг в сумеречном небе, затем опустил нос и приземлился на специальном участке аэродрома, где Рузвельт ожидал британских гостей. После встречи с президентом Уилсон пришел к выводу, что Черчилль был прав: Рузвельт обладал «выдающимся умом». Час спустя Элеонора Рузвельт раздраженно спрашивала помощницу, почему никто не сказал ей, что ожидается визит премьер-министра, а Черчилль тем временем стоял у стола в пресс-центре Белого дома, попыхивая сигарой и обмениваясь колкостями с вашингтонскими журналистами. «В ту ночь я уснул сном праведника, – позже писал он. – Соединенные Штаты вступили в войну и собирались биться насмерть». Так закончился первый день Первой Вашингтонской конференции под кодовым названием «Аркадия»[193].
Черчилль и Рузвельт симпатизировали друг другу и легко находили общий язык. Американский лидер скрывал свою непростую натуру за завесой непреодолимого обаяния, а британский премьер, осознавая важность дружбы с президентом, взял на себя роль Санчо Пансы при Дон Кихоте – Рузвельте. Вечером, после коктейлей, премьер-министр иногда возил Рузвельта от гостиной до лифта. В дни, последовавшие за нападением на Перл-Харбор, общественные выступления в поддержку стратегии «Япония – прежде всего» ненадолго обострили англо-американские отношения. Даже изоляционисты требовали мести. Но Рузвельт остался верен обещанию, данному Соединенными Штатами Британии прошлой весной: если Америка вступит в войну, то будет вести сдерживающую борьбу в Тихом океане, пока Германия, более опасный противник, не будет побеждена.
Прибыв в Белый дом, Черчилль предложил поправку к стратегии «Германия – прежде всего»: оставить Германию в качестве главного врага, но переместить поле битвы из Европы, где англо-американские силы могут легко попасть в ловушку еще одной долгой кровавой войны, в Северную Африку. Там имелось пространство для маневра, что уменьшало вероятность тяжелых потерь, а у немцев в этом регионе было всего несколько танковых дивизий и слабый союзник – Италия. Рузвельта заинтриговала и даже очаровала идея Черчилля. А вот Генри Стимсона и Джорджа Маршалла – нет. Ни один из них не видел особой ценности в отправке сотен тысяч солдат в Северную Африку. Они считали, что эту войну можно выиграть только в Европе, и поделились своим мнением с президентом. На следующий вечер премьер-министр счел, что энтузиазма у Рузвельта поубавилось, но это было только начало англо-американской дискуссии о стратегии, а Черчилль умел убеждать.
В канун Рождества Черчилль и Рузвельт на несколько часов отвлеклись от мыслей о войне и приняли участие в празднике на лужайке Белого дома. На следующий день вашингтонские газеты объяснили большое стечение народа у Белого дома (оцениваемое в двадцать тысяч человек) необычно теплой погодой. Но этому также способствовали чувства страха и одиночества. Пятью днями ранее срок военной службы по призыву увеличили – до конца войны плюс еще шесть месяцев. В то время даже сыновья президента отправились в тренировочные лагеря. За несколько дней до Рождества Элеонора Рузвельт, разговаривая со своим молодым другом Джозефом Лэшем[194], внезапно сорвалась и расплакалась. Лэш подумал, что миссис Рузвельт расстроена какими-то трудностями, связанными с ее работой в Управлении гражданской обороны, но дело оказалось совсем не в этом. Она и президент только что попрощались со своими верными долгу сыновьями Джеймсом и Эллиотом. Конечно, они должны были пойти на службу. Первая леди сказала, что ей было крайне тяжело смотреть на то, как ее дети уходят, возможно, навсегда. Если исходить только из закона средних чисел, шансов на возвращение обоих её мальчиков не было, – понял Лэш[195].
Когда последние лучи солнца погасли за холмами Вирджинии, президент вышел на балкон, нажал кнопку – и лужайку Белого дома озарили белые вспышки. Речь Рузвельта была краткой. «Наше самое сильное оружие в этой войне – это уверенность в человеческом достоинстве и братской любви людей, празднующих Рождество», – сказал он собравшимся у ворот Белого дома. Когда президент дал слово Черчиллю, представив его как своего «старого и хорошего друга», воздух уже стал прохладным, а в небе повис полумесяц.
«Я встречаю этот праздник и торжество – начал премьер-министр, – вдали от родной земли и семьи. Однако я покривил бы душой, сказав, что чувствую себя далеко от дома. <…> Здесь, в эпицентре войны, которая гремит по всем землям и морям, подкрадываясь к нашим сердцам и домам, здесь, среди всего этого переполоха, сегодня вечером каждый дом наполнен душевным покоем. <…> Итак, сегодня, только на одну ночь, каждый дом… должен стать ярко освещенным островком счастья и мира».
Выступая на следующий день в Конгрессе, Черчилль продемонстрировал свою способность даже в гневе проявлять красноречие: «Кто мы, по их мнению? Возможно, они не осознают, что мы будем биться против них, пока не преподадим урок, который они и весь мир запомнят навсегда».
Было бы преувеличением сказать, что Джорджа Маршалла в Вашингтоне 1940-х годов почитали как божество, – но лишь небольшим преувеличением. Ростом шесть футов[196], крепкого телосложения, с рыжеватыми волосами, суровыми чертами лица и кобальтово-голубыми глазами, Маршалл получал от газет той эпохи эпитеты «устрашающий», «недоступный» и «величественный». Но чаще всего описания генерал характеризовался словом «властный». Джеральд Джонсон, сотрудник военного министерства, однажды заметил, что «увидев Маршалла в гражданской одежде, не всякий газетчик сможет его узнать, но даже мальчишка поймет, что перед ним Законная Власть». Даже президент, который обычно обращался к подчиненным по именам, сделал исключение для Маршалла. Однажды он назвал его Джорджем, после чего встретился с возмущенным взглядом «Законной Власти». Впоследствии Рузвельт имел обыкновение обращаться к нему «генерал Маршалл». Конференция «Аркадия» повысила статус генерала до международного. Каждое утро во время конференции Маршалл с руководителем военно-морскими операциями адмиралом Гарольдом Старком и генералом Генри «Хэпом» Арнольдом из ВВС США подходили к зданию Федерального резерва, к северу от Фогги-Боттом[197]. Там они встречались со своими британскими визави: адмиралом Дадли Паундом, главным маршалом авиации сэром Чарльзом Порталом и фельдмаршалом сэром Джоном Диллом. Официально Маршалл должен был отстаивать американскую точку зрения, но после первой встречи ему стало ясно, что прежде всего нужно добиться единства внутри англо-американской коалиции. У сторон все еще имелись серьезные разногласия по поводу того, как и где вести войну, а также сомнения в военной компетентности друг друга.
Во время Великой войны[198] цвет Британской империи увяз в грязи северо-западной Франции и Фландрии и был отправлен на убой – другого слова тут не найти. В той войне погиб почти миллион солдат Британии и Британского Содружества, и во всех концах империи раздавались крики: «Никогда больше!» Периферийная стратегия, которую Британия начала использовать после Дюнкерка, была военизированной версией принципа «Никогда больше!». Использование флота и авиации, стремительные налеты на Европейский континент, сухопутные кампании в периферийных регионах, таких как Ближний Восток и Италия, – все это в теории должно было настолько ослабить Германию, что кульминация – война в Европе – стала бы легкой прогулкой. Американский план был более дерзким. Еще в начале осени 1941 года Рузвельт попросил командующих армией и флотом подсчитать, какие ресурсы понадобятся Соединенным Штатам, чтобы победить потенциальных врагов. Это было частью новой стратегической программы. Планировщики ответили на этот вопрос, а затем решили выяснить то, о чем Рузвельт не спрашивал: какие силы потребуются, чтобы победить Германию в Европе в полевых условиях? Майор Альберт Ведемейер, высокопоставленный американский аналитик, подсчитал, что для кампании такого масштаба потребуется 215 дивизий, то есть 9 миллионов человек, включая войска поддержки. И эта армия должна располагать отличной бронетехникой.
Фельдмаршал Дилл выразил британский взгляд на план Ведемейера в нескольких лаконичных предложениях: американцы «не имеют, повторяю, не имеют ни малейшего представления о том, что такое война, а их вооруженные силы настолько не готовы к войне, что это даже сложно представить». Не только Дилл считал, что неопытные американцы мало что знают о реальной войне и не имеют необходимого опыта. «Обладающие сомнительными качествами» и «бесполезные в рамках текущих задач» – вот что говорили британцы об американских солдатах. В то же время американский взгляд на британских солдат можно было описать одним словом: «Дюнкерк». В обеих оценках была доля правды. Во время встречи 26 декабря в здании Федерального резерва Маршалл предложил решение. «Я убежден, что нам нужен человек, который будет лично командовать всем театром военных действий: наземным, воздушным и морским, – сказал он. – Простого сотрудничества недостаточно». Во время Великой войны французы, британцы и бельгийцы (а затем и американцы) проводили собственные кампании, и в течение четырех лет отвоеванные союзниками территории измерялись отдельными километрами, а количество смертей – сотнями тысяч. Только в 1918 году, когда маршал Фердинанд Фош стал верховным главнокомандующим союзными войсками, победа была наконец достигнута.
В тот же день Маршалл вызвал одного из своих подчиненных, бригадного генерала по имени Дуайт Эйзенхауэр, и дал ему строгий приказ: написать настолько убедительное обращение, чтобы оно положило конец возражениям против единого командования. Эйзенхауэр на тот момент ещё не стал тем Эйзенхауэром, которого мы знаем. Он все еще был Айком с улыбкой такой же широкой, как небо Канзаса, под которым он вырос, немного стеснявшимся из-за отсутствия боевого опыта и полным забавных историй о Дугласе Макартуре[199], у которого он «изучал драму» на Филиппинах. Как бы то ни было, Эйзенхауэр все схватывал на лету, и утром 27 декабря военный министр Стимсон и Рузвельт одобрили составленный им документ. Британцы медлили с принятием решения, но к концу конференции Черчилль дал добро. Кульминационным событием «Аркадии» стало подписание Декларации Объединенных Наций[200]. Основным автором был Рузвельт, а название придумал Черчилль[201]. Первоочередная цель документа заключалась в том, чтобы распространить обязательства, взятые на себя Британией и Америкой, на более широкий круг государств.
Вечером 1 января 1942 года хартию подписали США, Великобритания, Советский Союз и Китай. На следующий день еще 23 страны[202] обязались «защищать жизнь, свободу, независимость и свободу совести», отказаться от сепаратного мира и использовать все доступные ресурсы для победы над странами «оси». В декларации не упоминалось о международном миротворчестве, но это стало ее наследием. Семидесяти пяти лет мира, каким бы хрупким он ни был, могло и не случиться.
6
Худшее из времен
Битва за Москву стала первым серьезным поражением Германии. Группа армий «Центр» прибыла к столице сплоченным подразделением, в котором различные составляющие были объединены в единую мощную ударную силу. Но к 10 декабря, четвертому дню советского контрнаступления, ударные силы разделились на десятки отдельных групп, которые сражались изолированно друг от друга – обмороженные, страдавшие от дизентерии и упившиеся шнапсом. В тот день, когда температура упала ниже 30 °C, многие умирали, просто справляя нужду на открытом воздухе.
Из 100 тысяч случаев обморожения, зафиксированных в группе армий «Центр», 14 357 – что сопоставимо с численностью немецкой дивизии – были классифицированы как серьезные. Пациенту при такой степени поражения требовалась одна или несколько ампутаций. 62 тысячи случаев были отнесены к категории умеренных: пострадавший был полностью выведен из строя, но ампутация не требовалась. Солдаты, не попавшие в эти категории, считались годными к возвращению на службу в течение десяти дней.
Немецкий офицерский корпус перенес ампутацию иного рода. Тридцать пять командиров корпусов и дивизий с позором отправились домой. Гитлер за время войны допустил много серьезных стратегических ошибок, но, оглядываясь назад, можно сказать, что приказ оставаться на позициях, который он издал во время отступления под Москвой, к ним не относится. «Любая попытка уйти с позиций… без топлива или исправных транспортных средств, отступление по снежным полям со скоростью, не превышавшей трех-четырех миль в день, привели бы к тому, что вся немецкая армия оказалась бы разорвана на куски, – говорит историк Алан Кларк. – Лучше было выстоять и принять бой, опираясь на врожденную выдержку и дисциплину немецкого солдата».
Поражение Германии имело еще одно важное последствие. Оно придало Сталину уверенности в себе. На встрече 5 января он поделился своим смелым планом на 1942 год с Жуковым, Тимошенко и несколькими другими генералами и членами Политбюро. «Немцы в растерянности, – сказал Сталин. – Они плохо подготовились к зиме». Он добавил: «Наша задача… не дать немцам… передышки, гнать их на запад без остановки, заставить их израсходовать свои резервы еще до весны…»[203]. Свою речь он завершил словами: «Пришло время для наступления по всем фронтам!»
Несмотря на все различия, у Гитлера и Сталина была одна общая черта: оба переоценивали свои военные таланты. В будущем, после нескольких поражений, Сталин, в отличие от Гитлера, осознает свои ошибки и начнет прислушиваться к мнению профессиональных военных. Но в начале 1942 года до этого было еще далеко. План, который он изложил 5 января, игнорировал серьезные потери, которые Красная армия понесла под Москвой, а также тяжелое состояние выживших и все еще сохранявшееся превосходство Германии в плане вооружения. Грандиозный план Сталина предполагалось реализовывать поэтапно на тысячах миль заснеженного фронта. После освобождения Ленинграда одно советское подразделение должно было окружить обескровленную группу армий «Центр» и уничтожить ее, а второе – атаковать немецкие позиции на территории Украины. В тот же день в личной беседе со Сталиным Жуков предупредил его, что Красная армия слишком слаба, чтобы перейти в общее наступление в разгар зимы. Оборона Москвы оставила армию без бронетехники, артиллерии, авиации и боеприпасов. Жуков настаивал на единственной цели: уничтожении группы армий «Центр». Это было самое мощное звено немецкой военной машины. Маршал Борис Шапошников, начальник Генерального штаба Красной армии, согласился с Жуковым, но сформулировал мысль об уровне готовности иначе. Он сказал, что России «все еще необходимо усваивать уроки нынешней войны. Ее исход решится не здесь и не сегодня. <…> До переломного момента еще далеко».
Воодушевленная Красная армия 10 января перешла в наступление по всему фронту, растянувшемуся на тысячи миль. Задачами советских войск были освобождение Ленинграда и Украины, а также окончательный разгром группы армий «Центр». Поначалу результаты обнадеживали, но затем к боевым действиям подключились немецкие войска из Норвегии, Бельгии, Франции и других регионов рейха, и контрнаступление замедлилось. В феврале, когда Сталин объявил, что Германия потеряла преимущество, жители Ленинграда массово умирали от голода, а сильные снегопады и твердая, как сталь, промерзшая земля не позволяли российским частям создать хоть какую-то систему оборонительных сооружений. Сражавшимися там людьми двигало уже не чувство долга или мысли о победе, чести, родной земле или славе. Они мечтали об элементарном убежище, в котором можно поспать, или о куске лошадиного мяса десятидневной давности.
В Крыму, где погода была более мягкой, бои не утихали всю зиму и весну. В древнем портовом городе Феодосия, через который «Черная смерть» проникла в Европу из Азии в 1347 году, боевые действия продолжались несколько месяцев. Сначала немцы захватили город, затем Красная армия отбила его, после чего немцы захватили его снова. К марту дороги вокруг Феодосии были завалены мертвецами, на лицах которых застыло выражение потрясения от внезапно настигшей их смерти. «Раньше мы говорили, что тот, кто пережил зиму, проживет еще долго», – сказал один молодой русский солдат. Но после того как немцы захватили город во второй раз, он потерял всякую надежду. «Я готов к смерти, какой бы она ни была», – писал он в письме домой. На Керченском полуострове, самой восточной оконечности Крыма, боевые действия продолжались до лета и их трагическое завершение стало побочным эффектом одной из тех бюрократических склок, которые приводят к многочисленным жертвам в ходе любой войны. Весной 1942 года недовольный Сталин сказал представителю Ставки Верховного Главнокомандования на Крымском фронте армейскому комиссару 1-го ранга Льву Мехлису, что тот «определенно обделался» как руководитель. Уязвленный упреком, Мехлис – политический аппаратчик, а не профессиональный военный – издал приказ, запрещавший использовать окопы. В день прибытия немцев на полуостров военный корреспондент и писатель Константин Симонов не видел ни Мехлиса, ни других советских командиров. Там были только солдаты, в основном грузины, которые, подобно британцам на Сомме[204], массово гибли, маршируя навстречу немецким орудиям через ровное открытое поле под палящим солнцем.
На следующий день Мехлис приказал другой группе грузин выступить против немецких орудий и получил тот же результат. За двенадцать дней были убиты почти 200 тысяч советских солдат. За действия, приведшие к этому фиаско, Мехлиса понизили в звании на два ранга до корпусного комиссара, что было довольно унизительно. Однако, когда он покидал Крым, его голова все еще оставалась на плечах.
Зимой 1942 года и весной 1943 года немцы[205] потеряли в боях 80 тысяч человек, а Красная армия – 444 тысячи. В эту статистику не вошли десятки тысяч советских мирных жителей, с которых отступающий противник снимал обувь, теплую одежду и шарфы, а затем расстреливал или выталкивал полуголыми на мороз. Она также не учитывает тысячи крестьян, чьи запасы картофеля и дров разграбила немецкая армия. В усадьбе Толстого немецкое подразделение топило печь рукописями великого писателя, а затем закопало своих умерших вокруг его могилы. Однако жестокая зима 1942 года приучила русского солдата к мысли, что он борется за нечто гораздо большее, чем собственная жизнь, считает британский историк Ричард Овери. В первые недели зимнего наступления советские войска проезжали «деревню за деревней, которые были сожжены или разбомблены, крестьянки и дети рылись в сугробах в поисках еды, а замерзшие тела казненных свисали со столбов на площадях».
События на фронте также глубоко затронули и немецких солдат. В январе количество самоубийств в вермахте начало расти, и Берлин счел эти цифры достаточно тревожными, чтобы запретить фотографирование немецких самоубийц – но не казни евреев и партизан. По мере того как зима набирала ход, а количество самоубийств продолжал расти, реакция Берлина становилась все более абсурдной. Строгий приказ предупредил немецких солдат, что их жизни принадлежат не им – это достояние Отечества. Следовательно, «самоубийство в полевых условиях [было] равносильно дезертирству». Черный юмор казался естественной реакцией на подобное безумие. «Рождество, – гласила одна немецкая шутка, – в этом году не состоится по следующим причинам: Иосифа призвали в армию; Мария присоединилась к Красному Кресту; Младенца Иисуса отправили в деревню вместе с другими детьми; а трое волхвов не получили паспорта, потому что не смогли доказать арийское происхождение». Также был популярен список рекомендаций по поводу того, как немецкий солдат должен вести себя в отпуске. «Вы должны помнить, что въезжаете в национал-социалистическую страну. Вы должны быть тактичны с местными жителями». Например, такая рекомендация давалась насчет поиска еды: «Не отрывайте паркет или другие виды покрытия от пола, потому что картошка хранится в другом месте. Комендантский час: если вы забыли ключи, попробуйте открыть дверь предметом округлой формы. Используйте гранаты только в крайних случаях. Защита от животных: собаки с прикрепленными к ним минами – особенность советского быта. Немецкие собаки в худшем случае кусаются, но не взрываются».
К концу марта остановившееся советское наступление возымело некоторые успехи, но ключевые объекты, такие как Ленинград и Украина, все еще находились под контролем Германии. Уже через месяц Европа будет гудеть от слухов о предстоящем летнем наступлении Германии.
После долгих прощаний в Белом доме во второй половине дня 14 января 1942 года гидросамолет «Боинг» с Уинстоном Черчиллем и его свитой на борту медленно сделал круг в небе над Вирджинией и повернул на юг. Соединенные Штаты находились в состоянии войны уже семнадцать дней, но еще не было введено общее затемнение: мерцавшие огни Вашингтона, Ричмонда, Шарлоттсвилля и еще дюжины городов освещали путь «Боинга» на юг. Ночной воздух стал теплее, премьер-министра разморило, а затем над Форт-Лодердейлом самолет повернул на восток и через двадцать минут приземлился в международном аэропорту Бермудских островов. Впечатленный удобством такого вида транспорта, Черчилль решил изменить свои планы. Почему бы, вместо того чтобы вернуться в Лондон на «Герцоге Йоркском», который ждал Черчилля и его команду у берегов Бермудских островов, не полететь домой на «Боинге»? Это возможно? – спросил премьер-министр капитана Келли Роджерса, пилота «Боинга». Роджерс ответил утвердительно. Однако за выходные, проведенные на Бермудских островах, премьер-министр успел обдумать свое решение. Океан был огромен, погода нестабильна, а способностей «Боинга» летать в таких условиях никто не проверял. «Я подумал, что, возможно, поступил опрометчиво, – позже вспоминал Черчилль. – Но жребий был брошен».
Опасения премьер-министра не были беспочвенными.
Приближаясь к Англии с юго-востока, «Боинг» из-за навигационной ошибки взял курс, следуя которому Черчилль в течение шести минут летел над немецкими орудиями, стоявшими во французском городе Бресте. К счастью, главный маршал авиации Портал вовремя заметил ошибку, и спустя полтора часа «Боинг» уже заходил на посадку над аэродромом британских ВВС в портовом городе Плимуте. Война докатилась до города 6 июля 1940 года, когда в результате налета люфтваффе погибли три мирных жителя. Теперь, после 59 бомбардировок и 1172 погибших, Плимут «заволокло клубами бурого дыма», как отмечал один из очевидцев. Население, до войны насчитывавшее 200 тысяч человек, сократилось почти вдвое, два крупнейших торговых центра лежали в руинах, 26 школ, 8 кинотеатров и 41 церковь были разрушены.
По мере приближения к Лондону пейзаж становился лишь немного более радостным. Поезд премьер-министра миновал черные от копоти здания, закрытые магазины, покинутые фермерские дома и пустынные поля. Грозди серебристых воздушных шаров качались на ветру, напоминая купающихся слонов. В предместьях Лондона влажный зимний воздух был пронизан резким запахом угольного дыма. В районах, подвергшихся сильной бомбардировке, дым был настолько едким, что люди, по их словам, практически чувствовали его вкус.
Зима 1942 года была и лучшим, и худшим временем для Британии. Теперь у страны имелось два могущественных союзника – Россия и США. Британцы располагали грозной авиацией, их армия росла. Но вся империя от Египта до Гонконга была пронизана страхом. Прибытие Африканского корпуса Эрвина Роммеля поставило 8-ю армию генерала Клода Окинлека в крайне невыгодную положение на Ближнем Востоке, а на Тихом океане японцы за несколько недель растерзали на части восточную часть империи, на становление которой ушли века. Были потеряны Бирма и Гонконг, а также «Принц Уэльский» и его корабль-побратим «Рипалс», потопленные 10 декабря. Теперь очередная японская армия двигалась с Малайского полуострова к британской военно-морской базе в Сингапуре – к краю линии обороны Великобритании на Востоке. За исключением бесстрашной девушки-шпионки Джейн (героини комиксов, публиковавшихся в «Дейли мейл»), которая в нижнем белье ежедневно спасала Британскую империю, зимой 1942 года у страны не было особых поводов веселиться.
В 1940 году опасность была более очевидной, но риторика и непреклонность Черчилля сплотили страну. Теперь, два с половиной года спустя, бравурные гимны утихли и их сменили правительственные плакаты, объясняющие, как приготовить традиционный пшеничный хлеб и почему непатриотично быть расточительным в еде. Для миллионов британцев война превратилась в ежедневную рутину, состоявшую из продуктовых карточек, нехватки топлива, двенадцатичасового рабочего дня, неотапливаемых гостиных и мрачных репортажей Би-би-си. Аверелл Гарриман, который той зимой был в Лондоне, охарактеризовал настроение нации как «смущенное, несчастное и все более сбивающее с толку». Сильнее прочих были сбиты с толку британцы, которые пережили Первую мировую войну и видели жертвы, принесенные в Пашендейле[206] и на хребте Вими[207] и обесцененные в Мюнхене. Мужчин из этого поколения, которое по-прежнему исчислялось миллионами, можно было узнать по шрамам, хромоте и отсутствующим конечностям. А женщины, которых таблоиды наградили возмутительным эпитетом «лишние», закрывая лица вуалями, проводили время на мемориалах о покойных мужьях и возлюбленных, которые слишком молодыми легли в могилы во Франции.
Наконец, перекрывающим все остальное в ту зиму был Сингапур – британская островная крепость на южной оконечности Малайского полуострова, где «бремя белого человека»[208] умерло позорной смертью 15 февраля 1942 года. Японцы высадились на севере полуострова на следующий день после Перл-Харбора и в течение нескольких недель пробивались на юг через душные джунгли и густые тропические леса, обходя противника с флангов и сражаясь с превосходящими силами Великобритании, Австралии и Индии, которые были отправлены туда заблаговременно. К середине января японцы подошли к Сингапуру и в Лондоне начали понимать, что репутация острова как неприступной крепости больше основана на легендах, чем на реальной ситуации. Не последним из недостатков Сингапура были тяжелые военно-морские орудия, установленные так, чтобы стрелять в сторону моря, но бесполезные против японской армии, наступавшей на Сингапур с севера по суше. В феврале, когда положение союзников ухудшилось, премьер-министр Австралии Джон Кэртин предупредил Черчилля, что его правительство будет рассматривать эвакуацию Сингапура и Малайзии как «непростительное предательство». Но военный кабинет не видел альтернативы отступлению, кроме как спасти то, что осталось от британской чести. Черчилль отдал приказ, который сводился к обороне до последней капли крови. В телеграмме генерал-лейтенанту Артуру Персивалю, главнокомандующему Малайского командования, он говорил о бессмертной славе, ожидающей защитников острова, о героической стойкости русских под Москвой и об упорной американской обороне Филиппин и Гуама.
Генерал Арчибальд Уэйвелл, верховный главнокомандующий в Тихоокеанском регионе, также выступил с краткой лекцией по истории и вопросам чести. «Я надеюсь, что вы докажете: боевой дух, на котором построена наша империя, все еще существует, – ответил Уэйвеллу Персиваль, напоминавший директора заштатной британской государственной школы. – Придет время, когда дальнейшее кровопролитие не будет иметь никакого смысла».
Восьмого февраля японские войска численностью 23 тысячи человек ворвались в Сингапур и убили несколько десятков пациентов в госпитале Александры. В боях у госпиталя британские и австралийские солдаты бросали оружие и сдавались в плен со страхом в глазах и поднятыми руками. Пятнадцатого февраля 100 тысяч солдат Великобритании и стран Содружества капитулировали. На фотографиях с места событий Персиваль держит в руке огромный «Юнион Джек» с выражением лица человека, который знает, каким будет первое предложение его некролога. «Видит Бог, мы сделали все, что в наших силах», – сказал он своему помощнику перед тем, как его взяли в плен.
Фиаско в Сингапуре и большинство предшествовавших ему неудач Британии были побочным эффектом просчета, сделанного в начале войны. Уверенные в том, что французы предоставят бо́льшую часть войск для боевых действий на суше, и отчаянно пытавшиеся избежать еще одного крупного счета, выставленного по итогам войны, Черчилль, Невилл Чемберлен и другие высокопоставленные британские должностные лица в 1939 году пришли к выводу, что на этот раз британцы будут сражаться в воздухе и на море, а войну на суше оставят французам. Теперь, почти два года спустя, Франция оказалась в руках Германии, а Великобритания изо всех сил пыталась превратить несколько миллионов новобранцев в боеспособных солдат – пока что с неоднозначными результатами. За несколько дней до капитуляции Сингапура давняя подруга Черчилля Вайолет Бонэм-Картер нашла его подавленным и напуганным. «В 1915 году, – сказал премьер, – наши люди продолжали сражаться под шквальным огнем, даже когда у них оставался один-единственный снаряд. <…> Теперь они не могут противостоять пикирующим бомбардировщикам. У нас так много людей в Сингапуре, так много людей. Им следовало поступить иначе».
Три дня спустя, чувствуя себя подавленным из-за последних событий, Черчилль передал свои обязанности капитану Ричарду Пиму, который заведовал картографической комнатой в пристройке на Даунинг-стрит. Список поводов для недовольства, озвученных премьер-министром в то утро, был довольно длинным: несправедливая критика прессы, нетерпение британского народа, хотя летом 1940 года Черчилль предупреждал, что страну ждут долгие месяцы крови, пота, слез и тяжелого труда. Затем шло «отсутствие настоящего боевого духа» в армиях Британии и стран Содружества и – самая острая для него проблема – мятежные настроения в Парламенте. Тридцать первого января Черчилль легко получил вотум доверия в Палате общин, но победа была не такой впечатляющей, как ожидалось. Голосование было задумано не как угроза расправы, а скорее как предупредительный выстрел. В стране росло ощущение, что военные действия утратили осмысленность и лишились цели. В течение последних двух с половиной лет одна и та же группа министров следовала одним и тем же курсом и получала один и тот же результат. Даже Королевский военно-морской флот, гордость нации, был обессилен. В разгар сингапурского фиаско три немецких крейсера – «Шарнхорст», «Гнейзенау» и «Принц Ойген» – выскользнули из брестской гавани и средь бела дня прошли по Ла-Маншу под носом у Королевского флота.
По мере того как новости из Сингапура ухудшались, разговоры о «новых людях с новыми идеями» звучали все чаще. Новым человеком, который привлек к Черчиллю больше всего внимания, был сэр Стаффорд Криппс, до недавнего времени бывший послом Великобритании в Советском Союзе. Он был британским Вудро Вильсоном, но еще более надменным и лицемерным. Как заметил историк Ангус Колдер, в определенном смысле в Криппсе была отражена ностальгия по последнему из великих викторианских реформаторов: «Он был набожным англиканцем и отпрыском благородной семьи, несшим тяжкое бремя государственной службы». С другой стороны, Криппс был воплощением завтрашнего дня: послевоенной Британии, Национальной службы здравоохранения, национализированных отраслей промышленности и эгалитарного социалистического будущего, которого жаждала британская общественность в 1942 году. Чем выше всходила звезда Криппса, тем больше Черчилль выглядел пережитком прошлого. Британцы из рабочего класса мирились с допотопными идеями премьер-министра в 1940 году, потому что он вдохновлял их, заставлял чувствовать себя храбрыми и благородными, а также потому, что ему не было очевидной альтернативы. Теперь, когда на сцену вышел Криппс, она появилась. Чувствуя опасность, Черчилль в феврале спрятал подальше свою неприязнь к социалистическим идеям Криппса, его антиимпериалистическому ханжеству и – что, возможно, было самым тяжелым для премьер-министра – к его вегетарианству. Черчилль предложил своему сопернику место в военном кабинете. Криппс наверняка понимал, что ему преподносят чашу с ядом. Как член кабинета министров, он брал на себя часть вины, когда что-то шло не так, и не получал никаких почестей, когда дела шли хорошо. Однако, будучи уверенным, что Черчилль рано или поздно совершит роковую ошибку, Криппс решил терпеть удары судьбы в ожидании часа, когда она предоставит ему шанс.
Рузвельт также создавал трудности для премьер-министра. В конце февраля Сталин снова потребовал от Великобритании признать претензии Советского Союза на страны Балтии. Общественное мнение в США было однозначно против одобрения этих притязаний. Черчилль был более сговорчивым, так как Советский Союз был популярен среди британцев. Поразмыслив, он решил снять запрет на обсуждение пограничных вопросов до окончания войны и признать советские претензии на Прибалтику. Но, опасаясь, что это решение приведет к тому, что его обвинят в заискивании перед Сталиным, он попытался использовать неофициальную поддержку президента США в качестве прикрытия. В телеграмме Рузвельту от 7 марта он написал: «Возрастающая серьезность ситуации заставила меня почувствовать, что принципы Атлантической хартии [которая запрещала обсуждать пограничные вопросы до конца войны] не должны истолковываться как непризнание за СССР территорий, которые она оккупировала, когда на нее напала Германия. Поэтому я надеюсь, что вы сможете предоставить нам свободу действий для подписания договора».
Ответ Рузвельта был продиктован новыми данными разведки. Тесные отношения Соединенных Штатов с Великобританией заставили Советы не доверять Америке. Двенадцатого марта, через пять дней после телеграммы Черчилля, Рузвельт вызвал в Вашингтон советского посла Максима Литвинова и сделал то, что историк Гэбриэль Городецкий назвал «переломным моментом в отношениях с Россией». Президент сказал Литвинову, что отныне они должны обсуждать вопросы о границах напрямую, поскольку «вести дела с англичанами сложно». Он также написал Черчиллю необычно резкое письмо. «Я знаю, вы не будете возражать, если я откровенно скажу вам то, что думаю. Я считаю, что справлюсь со Сталиным лучше, чем ваше министерство иностранных дел или мой Государственный департамент, – начал он. – Сталин ненавидит всю вашу верхушку. Я ему нравлюсь больше и надеюсь, что так будет и впредь». Время от времени защитные механизмы президента отключались и ненадолго появлялся настоящий Рузвельт.
Весной, когда европейские столицы гудели от слухов о новом немецком наступлении, Рузвельт смягчил свою позицию по границам. Он сказал, что не будет возражать, если британское правительство подпишет секретное соглашение с Россией, при условии, что англичане не будут ставить его в известность. Однако к тому времени, когда Рузвельт высказал это предложение, Сталин потерял интерес к пограничному вопросу, что могло произойти по двум причинам. Первая: с приближением нового нападения Германии он не хотел портить отношения со своими западными союзниками. Вторая: он решил изучить возможность разрядки отношений с Гитлером. Такое уже случалось в истории советско-германских отношений. В 1917 году Ленин и Троцкий заключили соглашение с армиями кайзера, а в 1939 году Сталин и Гитлер подписали договор о ненападении. Так почему бы не попробовать в третий раз?
К концу марта появились основания полагать, что Сталин и сам задается этим вопросом.
Зимнее наступление советских войск, которое должно было обеспечить победу в войне в 1942 году, остановилось и мало к чему привело, кроме плачущих жен и детей, оставшихся без отцов. Шесть миллионов советских солдат были убиты или взяты в плен, танковые войска и ВВС понесли колоссальные потери, а треть железнодорожной сети оказалась в руках немцев. Кроме того, производство в тяжелой промышленности сократилось на 75 % по сравнению с июнем 1941 года. Шансов получить помощь от западных союзников, которые попали в окружение на трех континентах, оставалось немного.
В первый же вечер декабрьского визита Черчилля в Белый дом он и Рузвельт пришли к соглашению относительно того, с чего должен начинаться союзнический путь к победе. Наступление в Северной Африке, по слухам, должно было предвосхитить немецкое вторжение в этот регион через Испанию и Португалию и подготовить почву для боевых действий союзников в Европе в 1943 году. В конце января 1942 года план получил название «Гимнаст», но особого внимания не привлек.
Мрачной зимой 1942 года британские и американские войска вели сотни отдельных боев вдоль линии, протянувшейся от Сингапура до Северной Атлантики, и проигрывали почти везде. Африканский корпус Эрвина Роммеля начал новую кампанию в Ливийской пустыне. В Средиземном море Мальта, оплот британского господства на Ближнем Востоке, подвергалась мощным бомбардировкам немецких и итальянских ВВС. В водах Атлантики немецкие подводные лодки рыскали вдоль морских путей от Мурманска до Карибского моря. А в Тихом океане японцы взяли в кольцо Филиппины, захватили Сингапур и уже смотрели на восток.
Руководствуясь интересами империи, англичане оставались сторонниками идеи контрнаступления союзников из Северной Африки, и Черчилль не собирался менять мнение по этому вопросу. Вся британская нефть и большая часть продовольствия поставлялись через Суэцкий канал. Ближний Восток также был воротами в Британскую империю и в доминионы, в Австралию и Новую Зеландию. Черчилль, мысливший имперскими, а не национальными категориями, считал Северную Африку настолько важным регионом, что в 1940 году, в разгар Битвы за Британию, направил туда значительную часть танковых войск. Армейские и флотские аналитики из США, которые мыслили национальными категориями, были сбиты с толку британской стратегией. Зачем ехать за 2500 миль в пустыню и сражаться с врагом, главные силы которого находятся в 30 милях от вас, по другую сторону Ла-Манша? Однако, за исключением общего недоумения по поводу британской манеры вести войну, американские командующие мало в чем соглашались между собой. Военно-морской флот отдавал предпочтение стратегии «Тихий океан – прежде всего» и имел влиятельного представителя в лице адмирала Эрнеста Кинга, руководителя военно-морскими операциями.
Кинг, живая легенда военно-морского флота, имел лицо пропойцы, словарный запас старого морского волка и взрывной характер. Дочь Кинга однажды так охарактеризовала этого закаленного моряка: «Он всегда злится». Она преувеличивала, но самую малость. Рузвельт сравнивал Кинга с реактивным двигателем, а историк Джон Рэй Скейтс назвал его самым неприятным среди высших армейских чинов Союзников во Второй мировой войне, не считая фельдмаршала Бернарда Монтгомери. В разговоре с Рузвельтом, состоявшемся в начале марта, Кинг обосновал необходимость следовать стратегии, ориентированной на защиту Тихоокеанского региона, как по расовым, так и по стратегическим причинам. Кинг сказал Рузвельту, что если они позволят японцам захватить «страны с белым населением – Австралию и Новую Зеландию… то среди представителей других рас начнется опасное брожение».
Стратегия «Германия – прежде всего» выросла из серии штабных переговоров, прошедших в начале 1941 года, и базировалась на простом доводе. Чтобы выиграть войну, союзники должны были сначала победить самого опасного врага – Германию. Япония имела грозную армию и флот, но Гитлер располагал промышленной мощью и рабочей силой всей Европы. Пользуясь ресурсами Франции, Бельгии, Голландии и Чехословакии, Германия могла завершить завоевание Великобритании и России, а затем повернуть на запад, в сторону Америки. В конце января 1942 года Эйзенхауэр, на тот момент начальник Отдела военного и оперативного планирования в штабе армии США, написал в своем дневнике: «Мы должны прекратить транжирить ресурсы по всему миру. <…> Нам нужно отправиться в Европу и сражаться». Его умозаключения остались без внимания.
В январе Рузвельт все еще рассматривал вариант с Северной Африкой. Затем, в начале марта, усугубляющийся кризис на Филиппинах поглотил последние резервы обученных американских войск, и кампания в Северной Африке была отложена. Возможно, она так и не стартовала бы, если бы не череда запутанных событий.
Рузвельт был полон решимости ввести американские войска где-нибудь на европейском театре военных действий в 1942 году. У него не было жесткой позиции относительно того, где именно нужно это сделать. Через два дня после переноса плана «Гимнаст» он сказал Черчиллю, что заинтересован в открытии «нового фронта в Западной Европе этим летом». Но спустя несколько недель он, казалось, передумал. Двадцать пятого марта на встрече с Маршаллом, военным министром Стимсоном и несколькими другими советниками Рузвельт почти с тоской говорил о «Гимнасте». Официально план отменили месяц назад, но Гопкинс, вероятно, советовал президенту оставить вопрос с Северной Африкой открытым – возможность могла представиться сама собой. После нескольких минут неловкого обмена репликами и раздраженного замечания Рузвельту насчет его «беспутного рассредоточения» со стороны Стимсона, чья улыбка была такой же теплой, как зимнее солнцестояние, Маршалл представил последнюю версию того, что впоследствии стало известно как меморандум Маршалла. У этого плана было две версии: первая предусматривала вторжение через Ла-Манш силами сорока восьми дивизий – тридцати американских и восемнадцати британских – в 1943 году. В соответствии со вторым вариантом англо-американские силы из девяти дивизий должны были предпринять вторжение через пролив в 1942 году в случае поражения Красной армии или, что было менее вероятно, в случае поражения немцев. Чтобы заручиться единодушной поддержкой меморандума Маршалла со стороны американских военных, Гопкинс удостоверился, что Рузвельт и Маршалл слышали его разговор с адмиралом Кингом, которого он спросил: «Видите ли вы какую-либо причину, по которой этот [план] не может быть осуществлен?» Кинг, стиснув зубы, ответил: «Нет, не вижу».
Восемь дней спустя, 8 апреля, генерал Алан Брук, начальник Имперского Генерального штаба, стоял рядом со своей машиной на аэродроме Хендон на севере Лондона, ожидая американских гостей. Ранее во время войны аэродром сильно пострадал, но, когда внимание люфтваффе переключилось на Россию, поле частично восстановили. Единственным, что напоминало о лете 1940 года, были выбоины, пересекавшие летное поле. Этикет требовал от начальника Имперского Генерального штаба лично приветствовать американских гостей премьер-министра – Джорджа Маршалла и Гарри Гопкинса. В момент прибытия делегатов Брук обменялся с ними положенными улыбками и рукопожатиями, но его мысли в то утро занимал другой край света. Двумя днями ранее крупная группировка японских военно-морских сил вошла в Индийский океан, море, по которому арабские и персидские торговцы тысячелетиями перемещались между Азией и Ближним Востоком, в следующие несколько недель устроит японскому флоту рандеву с войсками Роммеля.
Брук был начальником Имперского Генерального штаба всего четыре месяца. Черчилль назначил его в декабре, заключив, что сэру Джону Диллу, занимавшему этот пост до Брука, не хватало боевого духа. За Бруком подобного недостатка никогда не замечали. Один из сотрудников штаба так описал свою первую встречу с новым начальником: «Коренастый генерал подобно урагану вырвался из штабной машины, взлетел по ступенькам и ворвался в дверь… необыкновенный поток энергии, практически электрической», пронесся по комнате. Уроженец Ольстера, он происходил из семьи боевых Бруков, известной своей многовековой военной службой короне. Он был офицером артиллерии во время Первой мировой войны, а в качестве корпусного командира в 1940 году сыграл важную роль в спасении британской армии на берегах Дюнкерка. Было бы преувеличением сказать, что Брук любил войну, но он нес службу лучше, чем большинство людей. На заваленном трупами поле в 40 милях к востоку от пляжей Дюнкерка он наткнулся на сцену из средневековой аллегории пляски смерти. Посреди поля Брука окружили пациенты «из разбомбленного сумасшедшего дома», которые пели, танцевали и улыбались друг другу, а «потоки слюны бежали у них с уголков рта и носа». Позже, когда его спросили, как нервы выдерживают в такие моменты, Брук пожал плечами и ответил, что «перед лицом катастрофы просто перестаешь что-либо чувствовать». Этой мыслью пронизаны его дневниковые записи. Типичная для зимы 1942 года запись начиналась так: «Сегодня потеряна еще одна часть Империи».
По дороге из Хендона американские гости не упоминали меморандум Маршалла, а Брук не сказал, что читал его несколькими неделями ранее. Бригадный генерал Вивиан Дайкс, британский офицер связи в Вашингтоне, наткнулся на копию меморандума и отправил его конспект в Лондон. Гопкинс об этом не знал, но в тот же день на конференции ему стало ясно, что произошла утечка информации. Он и Маршалл не рассказали британцам ничего такого, чего они уже не знали. Однако Черчилля в тот день беспокоило другое: как удовлетворить желание Рузвельта задействовать союзные войска в 1942 году, не принимая на себя никаких обязательств. Это было нелегко, но Черчилль умел жонглировать словами. После того как Маршалл изложил свой план, который был точной копией плана, представленного Рузвельту и Стимсону в конце марта, Черчилль исполнил великолепный словесный трюк: он сказал, что «не воспринимает эти предложения так серьезно, как того требуют факты или как это делают Соединенные Штаты. [Тем не менее] несмотря на все трудности, он… был готов согласиться».
Брук пришел к выводу, что Маршалл был «приятным человеком», который еще не «начал осознавать» последствий осуществления своего плана. На следующее утро группа высокопоставленных британских командиров собралась послушать, как Маршалл представляет подробную версию плана. После его выступления Брук взял слово и приступил к разгрому плана операции «Следжхаммер» – вторжения, запланированного на 1942 год. Силы, которые «высадятся для помощи русским, – сказал Брук, – не могут превышать семи пехотных и двух бронетанковых дивизий», и этих сил будет недостаточно, чтобы удерживать плацдарм под масштабным натиском, который немцы предпримут в ответ. Более того, «маловероятно, что мы сможем вывести войска, если немцы пойдут на решительные меры, чтобы изгнать нас».
У адмирала лорда Луиса Маунтбеттена также были серьезные сомнения по поводу «Следжхаммера». Прежде всего, отметил он, небольшие размеры французских портов затруднят «поддержку вторжения в открытых водах в течение длительного периода времени». Главный маршал авиации Портал, который выступал следующим, предупредил, что даже в случае успешной высадки будет чрезвычайно сложно обеспечить продолжительное прикрытие побережья с помощью истребителей. Позже в тот же день Гопкинс начал контратаку. Во время посещения Даунинг-стрит он напомнил Черчиллю о «большом значении, которое президент и Маршалл [придают] нашим предложениям [плану Маршалла]. Наши военачальники, посоветовавшись со всем миром, пришли к выводу, что этот план, безусловно, является наиболее действенным».
Пока Гопкинс следил за Черчиллем, Рузвельт следил за Гопкинсом. «Пожалуйста, уложите его в постель, – приказал он Маршаллу. – И держите под круглосуточной охраной армии или морской пехоты. Если потребуется, попросите Кинга о дополнительной помощи». Но Гопкинсу все равно удалось как-то выскользнуть из отеля. Он провел выходные в Чекерсе. Была весна, и даже мальчишке, выросшему в Айове и привыкшему к пышным зеленым пейзажам, зелень английской сельской местности казалась ошеломляющей. «Только когда вы видите эту страну весной, вы начинаете понимать, почему англичане писали лучшие чертовы стихи на свете», – сказал он. В воскресенье днем Гопкинс восхищался видами Чекерса, а Черчилль тем временем телеграфировал Рузвельту, что в целом британские начальники штабов «полностью согласны» с меморандумом Маршалла.
События следующих нескольких дней разворачивались, как в повести Генри Джеймса[209] о наивных американцах за границей. Выслушав, как Черчилль и его военные советники подробно описывают замечания Великобритании к плану Маршалла, Гопкинс и сам генерал Маршалл вернулись в Соединенные Штаты, не сомневаясь в поддержке британцев. Однако «в целом» могло означать что угодно – от частичного согласия до вежливого отказа. В данном случае это было последнее. Через несколько дней после отъезда американцев Брук объявил, что его поддержка плана Маршалла ограничивается только одним аспектом – вторжением 1943 года. Он не одобрял идею «жертвенной» высадки в 1942 году ради спасения Сталина. В большей или меньшей степени это мнение разделяли Черчилль, Иден и другие члены военного кабинета, а также большинство высокопоставленных британских политиков и военных.
Девятью днями ранее в дебрях Восточной Пруссии Адольф Гитлер издал Директиву № 41 о плане военных действий на 1942 год. В начале марта во время посещения «Волчьего логова» министр пропаганды Геббельс был шокирован тем, как изменился внешний вид Гитлера. Смелый, напыщенный Гитлер с пропагандистских плакатов в реальности выглядел «совсем серым» и «от одного разговора о прошедшей зиме постарел на несколько лет прямо на глазах». Будучи тонким специалистом во всем, что касалось фюрера, на этот раз Геббельс ошибся. Москва действительно выпила у Гитлера много крови, но также укрепила его веру в собственный гений. Его приказ оставаться на позициях был краеугольным камнем в деле предотвращения коллапса, который мог сломить немецкую армию и физически, и морально. Более того, бо́льшая часть европейской территории России, включая Украину и Ленинград, оставалась в руках немцев, а горячая еда, отдых и приток новых людей и техники, особенно танков, подняли боевой дух армии. «Мы чувствовали себя отлично», – вспоминал позже один немецкий офицер.
Новый план «Блау» был вдвое менее масштабным, чем «Барбаросса»: 68 дивизий вместо 153, восемь танковых дивизий вместо семнадцати, семь моторизованных дивизий вместо тринадцати. 52-я дивизия – Италия, Румыния и Венгрия[210] – частично компенсировала бы разницу в численности личного состава, хотя немецкие офицеры считали, что немецкий солдат стоил двоих итальянских или румынских. Однако если судить по нескольким ключевым моментам, положение Германии на тот момент было более выгодным, чем в 1941 году. На Ближнем Востоке Африканский корпус Роммеля находился в двух шагах от Суэцкого канала и всех нефтяных богатств Аравии; в Тихом и Индийском океанах японцы потеснили англичан и американцев на Филиппинах, в Сингапуре, Голландской Ост-Индии и Бирме. В этих отдельных победах Гитлер увидел историческую возможность; если Германия получит контроль над богатым нефтью Кавказом и южными степями России, то армии стран «оси» могли бы соединиться на Ближнем Востоке и реализовать «Суперблау» – «воодушевляющий натиск» на север в сторону Москвы и Урала.
Когда пришла весна, обе стороны начали готовиться к новым боям. В мае 6-я немецкая армия снова захватила Харьков в рамках подготовки к штурму Сталинграда. Последний был важным узлом связи и назывался в честь советского вождя, и Сталин направил своего министра иностранных дел Вячеслава Молотова на переговоры с Черчиллем и Рузвельтом. Коренастый, с редко меняющимся выражением лица, Молотов был идеальным воплощением советского правящего класса того времени. Его шерстяные костюмы всегда казались на полразмера меньше, улыбка была редкой, а совесть – достаточно гибкой, чтобы оправдать любые проступки. В течение 1930-х годов Молотов утвердил 372 расстрельных списка, а в конце 1940-х, когда его жену-еврейку Полину приговорили к году тюрьмы за несанкционированную встречу с подругой детства, сионистской активисткой Голдой Меир, Молотов не предпринял никаких попыток вступиться за нее. На Западе он был известен как советский дипломат, подписавший германо-советский договор о ненападении в 1939 году. На следующее утро после подписания пакта фотографии Молотова и его немецкого визави Иоахима фон Риббентропа украсили первые полосы европейских и американских газет. В этот раз визит обошелся без фотографов. Когда посол появился на Даунинг-стрит 20 мая, там был только скептически настроенный Уинстон Черчилль, жевавший сигару. Задача Молотова заключалась в том, чтобы убедить Великобританию и Соединенные Штаты открыть этим летом второй фронт, и он прибыл на Даунинг-стрит с предложением, которое, по его мнению, было бы разумной платой за такую услугу. Советский Союз временно отозвал бы свою просьбу о признании границ 1941 года в обмен на обещание Великобритании пересмотреть вопрос о втором фронте.
Дипломатический стиль Молотова не помогал делу. После первой встречи с ним Алекс Кадоган заметил, что советский посол наделен «очарованием… тотемного столба». На следующий день Молотов выдвинул еще более удивительное предложение: вторжение союзников на континент, достаточно массовое, чтобы отвлечь на запад 40 немецких дивизий. Черчилль был вежлив, но резок. «Маловероятно, что в 1942 году какое-либо наступление, даже успешное, отвлечет большое количество немецких войск с Восточного фронта», – сказал он. Эти бессмысленные жертвы никому, кроме немцев, не помогут. Не сумев решить вопрос о втором фронте, Молотов вернулся к теме границ. Но, в отличие от декабря прошлого года, у него не было козыря в виде важной победы, который он мог бы предъявить британцам. Теперь просителем был Советский Союз. Молотов действительно получил согласие британцев перед отъездом к Рузвельту, но оно не подразумевало признания границ СССР 1941 года.
Черчилль, с которым Молотов попрощался на следующее утро, был политиком, чья карьера клонилась к закату. На протяжении достославного лета 1940 года премьер-министр был путеводной звездой для всего мира. Но воздушные налеты, продолжавшиеся последние два с половиной года, нехватка продовольствия и проблемы в Парламенте снова сделали его уязвимым. Он был стареющим политиком, вынужденным преодолевать все новые и новые вызовы, а право принимать стратегические решения незаметно переходило к Франклину Рузвельту – новому лидеру союзнических сил, на встречу с которым сейчас летел Молотов.
Весной 1942 года американскому президенту было шестьдесят, и он все еще пребывал в относительно хорошей форме. У него был тайный советник Джордж Элси, сотрудник картографической комнаты Белого дома, который создал замечательный словесный портрет президента. Элси писал:
«Конгресс в целом – не всегда, но как правило – делал то, чего хотел [Рузвельт]. Американский народ поддерживал его. Он просто чувствовал, что нужно стране, чего ей не хватает, и знал, что может добиться своего. Если бы это не был его третий президентский срок, отношение Рузвельта к происходящему могло бы быть совсем другим. <…> Но он был тем, кем был – единственным президентом США, которого избирали на три срока. И, конечно, он лучше, чем кто-либо другой, знал, что хорошо для Соединенных Штатов: таково было его отношение. <…> “Все под контролем. Так оно и будет. <…> Все будет так, как я хочу”. И все признавали, что он был боссом: Стимсон, Нокс [Фрэнк Нокс, министр ВМС], Маршалл, Кинг, Арнольд [Генри «Хэп» Арнольд, командующий ВВС] – все».
Двадцать девятого мая Молотов без торжественных церемоний прибыл в Вашингтон, не подозревая, что его приезд совпал с решающим моментом в войне на Тихом океане. Ранее этим утром военно-морская разведка сообщила, что большая японская оперативная группа атаковала остров Мидуэй, протекторат США примерно в 1100 милях к северо-западу от Гонолулу. Пилот, заметивший корабли неприятеля, насчитал четыре авианосца, два линкора, три крейсера и двенадцать эсминцев. Этому могло быть только одно объяснение: Япония готовилась бросить вызов господству Америки в западной части Тихого океана. Приветствуя Молотова, Рузвельт кратко упомянул о событиях в Тихом океане; затем в сопровождении Гопкинса и переводчика Молотова, крупного рябого украинца с золотым зубом, президент и его российский гость исчезли в Овальном кабинете.
Через десять минут после начала встречи Гопкинс взглянул на Рузвельта. Президент, казалось, был чем-то обеспокоен. Он барабанил карандашом по столу и смотрел в окно. Из-за сильного украинского акцента переводчика Рузвельт едва понимал, что тот говорит. Впрочем, позже вечером президент сказал Гопкинсу, что дело было не в акценте переводчика, а в Молотове. По словам Рузвельта, он «имел дело с самыми разными людьми, но никогда раньше не встречал никого, подобного ему».
На следующее утро на встрече с Маршаллом, Стимсоном и президентом Молотов был необычайно откровенен в отношении позиции России. По его словам, Советы «надеялись выстоять и сражаться весь 1942 год», однако «Гитлер мог прислать мощное подкрепление, чтобы свести на нет все эти усилия». В такой ситуации и Великобритания, и Соединенные Штаты считали, что время играет им на руку и «события не могут выйти из-под контроля». «Это не так», – решительно возразил Молотов. Время играло на руку Гитлеру. Если Красная армия этим летом проиграет, Гитлер последует примеру Германской империи в 1918 году и перебросит свои армии на Западный фронт для решительного удара. Советский дипломат заявил, что если на французских пляжах и будет кровавая бойня, то это произойдет в 1943 году, когда союзные войска столкнутся с почти четырехмиллионной немецкой армией, а не в 1942-м, когда Германия располагала всего 20–25 резервными дивизиями в северо-западной Европе, в основном составленными из необученных новобранцев.
После того как Молотов закончил говорить, Рузвельт повернулся к Маршаллу и спросил: «Мы можем это сделать?»
«Да», – ответил тот, имея в виду, что второй фронт можно открыть уже в этом году. В тот же день, выступая перед группой курсантов Вест-Пойнта, генерал подтвердил взятые на себя обязательства. Американские войска высаживались в Англии и «высадятся во Франции», – заявил он. Это обещание стало кульминацией визита Молотова. В течение нескольких дней американские аналитики представят несколько возражений против вторжения через Ла-Манш в 1942 году, включая недостаточное количество кораблей для прикрытия. Генерал Эйзенхауэр, недавно вернувшийся из Лондона, считал, что нечего и думать о вторжении даже в 1943 году. По его словам, британцы действовали очень медленно. Третьего июня, перед отбытием из Вашингтона, Молотов попросил публично объявить дату открытия второго фронта, но Маршалл был категорически против и сказал Гопкинсу не включать дату в в публичное коммюнике. Рузвельт опередил его. В документе был указан 1942 год.
Посетив Лондон по пути домой, Молотов представил Черчиллю и Идену коммюнике, в котором говорилось, что Великобритания и Советский Союз достигли «полного согласия в отношении второго фронта в 1942 году». Это утверждение было выдумкой, но Черчилль, как и Рузвельт, считал, что на войне «правду нужно защищать с помощью лжи». В памятной записке, которую Молотов получил перед отъездом, была изложена истинная позиция британского правительства. «Мы не можем давать никаких обещаний» относительно второго фронта, поскольку «считаем, что вторжение в 1942 году, скорее всего, не будет иметь успеха». Ввиду ожидавшегося нового наступления Германии и жизненно важной англо-американской поддержки Сталин сделал шаг назад и на время замял вопрос о границах.
Как отметил более полувека назад историк Джеймс Макгрегор Бернс, Перл-Харбор не просто рассердил американцев – он сплотил и взволновал их: «Пугающие воздушные налеты, военные митинги, призывы к выпуску облигаций, новая экипировка, волнующее чувство причастности к великому общему делу – все это частично перебило горечь от недавних трагических событий».
Тщеславие янки перебило остатки той горечи. Да, люди признавали, что США терпели поражение за поражением, но (а это «но» было почти всегда, потому что «япошки» атаковали исподтишка) идея «преподать им урок» стала всеобщей американской мантрой в январе и феврале 1942 года. Затем последовали победы японцев в Сингапуре, в Яванском море, Индийском океане и на Филиппинах. Белые люди не должны были проигрывать войны желтым. Длинные очереди, нормирование еды, дефицит нейлоновых чулок, отмененные спортивные соревнования – эти небольшие неприятности, объединившие страну в январе, к началу апреля несколько охладили пыл американцев. Женщины скучали по чулкам, мужчины – по сигарам. Самым страшным ударом той весной стало падение Коррехидора[211]. В письме президенту накануне капитуляции генерал Джонатан Уэйнрайт, командующий гарнизоном Коррехидора, писал: «С разбитым сердцем, с головой, склоненной от бесконечной печали, а не от стыда, с чувством гордости за своих храбрых воинов я иду на встречу с японским командующим».
В начале июня победа над японцами в Битве у атолла Мидуэй вернула американцам уверенность в своих силах. Четвертого июня группа кораблей ВМС США, состоявшая из трех авианосцев, обрушилась на превосходящие силы противника к северо-востоку от атолла и потопила четыре передовых японских авианосца, потеряв свой авианосец «Йорктаун». В официальном коммюнике от 6 июня адмирал Честер Нимиц, главнокомандующий Тихоокеанским флотом США, заявил, что Перл-Харбор «частично отомщен». Нимиц был прав, сделав оговорку. После падения Коррехидора в плен попали более 60 тысяч американских солдат, из них семь тысяч так и не вернулись домой.
7
Самое долгое лето
В начале июня 1942 года в американский лексикон вошли два новых слова: названия аляскинских островов Кыска и Атту. Своей внезапной славой острова обязаны событиям у атолла Мидуэй. Накануне битвы большая японская оперативная группа двинулась на север, чтобы отвлечь морпехов и летчиков, защищавших Мидуэй. Уловка не удалась, но Кыска и Атту были захвачены, что открывало для Японии черный ход в Советский Союз. В телеграмме Сталину от 9 июня Рузвельт предупредил, что «ситуация на Аляске и в северной части Тихого океана развивается таким образом», что указывает на подготовку Японии «к операции против советского Приморья». Он добавил, что верит в «оперативный обмен подробной информацией… имеющей непосредственное отношение к нашей общей безопасности». В Лондоне и Москве также росло чувство безотлагательности. За исключением Мидуэя и Москвы, у союзников не было ни одного крупного успеха в первой половине 1942 года. В 1941 году британский гарнизон ливийского портового города Тобрук, частично состоявший из австралийцев, выдержал восьмимесячную осаду. В июне 1942 года, сражаясь с тем же противником на той же территории и превосходя врага в бронетехнике и артиллерии, британские силы, состоявшие в основном из английских южноафриканцев и африканеров, потерпели поражение. В результате битвы 33 тысячи человек сдались в плен, оставив на холмистых равнинах артиллерийские орудия и разбитые танки с написанными на бортах названиями вроде «Доблестный» и «Крестоносец». В России в июне того же года осада Севастополя, легендарного царского курорта, вступала в заключительную фазу. В разгар июньских боев люфтваффе сбросили на город 20 528 тонн бомб, а армия задействовала новый класс артиллерийского супероружия, включая 283-мм железнодорожную пушку и две новые 600-мм мортиры «Тор» и «Один».
С наступлением лета война вовсю шагала по городу – от улицы к улице, от дома к дому и, наконец, под землю, в канализацию. Питаясь сухарями и крысиным мясом, защитники продержались до середины июля. Чтобы поднять боевой дух, за несколько недель до падения Севастополя Молотов в своей речи в Верховном Совете СССР озвучил сказочную версию визитов к Рузвельту и Черчиллю. «Проблемам второго фронта в Европе, естественно, было уделено серьезное внимание как при переговорах в Лондоне, так и в Вашингтоне. О результатах этих переговоров в одинаковой форме говорят как англо-советское, так и советско-американское коммюнике. В обоих коммюнике заявляется, что при переговорах была достигнута “полная договоренность в отношении неотложных задач создания второго фронта в Европе в 1942 году” <…> Такое заявление имеет большое значение для народов Советского Союза, так как создание второго фронта в Европе создает непреодолимые трудности для гитлеровских армий на нашем фронте[212]».
В тот же день на другом конце света генерал Брук поднял шторку иллюминатора и взглянул на мерцающее небо Вашингтона. В туманном вечернем свете река Потомак выглядела как серебристая лента. Пока Брук раздумывал, сможет ли такая махина, как «Боинг», приземлиться на что-нибудь столь маленькое, как эта лента, большой гидросамолет описал плавную дугу в темнеющем небе, затем снизился и с лебединой грацией сел на воду. На борту находились Черчилль, Брук, начальник отдела военного планирования военного министерства бригадный генерал Стюарт, военный советник премьер-министра Гастингс «Мопс» Исмей и личный врач премьер-министра сэр Чарльз Уилсон, который одобрительно хмыкнул после посадки.
Черчилль прибыл в Вашингтон с твердым намерением решить все еще открытый вопрос о втором фронте. В течение последних шести месяцев были достигнуты предварительные договоренности о наступлении через Ла-Манш в 1943 году и заключено довольно расплывчатое соглашение о принесении в жертву девяти дивизий в 1942 году в случае, если Россия проиграет войну Германии. Но и Черчилль, и – в меньшей степени – Рузвельт никогда окончательно не отказывались от плана «Гимнаст», подразумевавшего нападение на Северную Африку, хотя они поддерживали план по разным причинам. Стремясь избежать кровавой бойни во время новой мировой войны, Черчилль не хотел вводить войска в Европу до тех пор, пока немецкая армия не будет ослаблена несколькими годами сражений на периферии – в Северной Африке и Италии. Рузвельт же хотел побыстрее вступить в бой, а, согласно действовавшему плану, американские солдаты должны были оказаться в Европе не раньше 1943 года.
Утром 18 июня, когда команда Черчилля завтракала на высоте тридцати тысяч футов[213] над Атлантикой, 74-летний военный министр Генри Стимсон и 60-летний генерал Джордж Маршалл составили план того, что можно было бы назвать джентльменским переворотом. Стимсон убедительно обосновал нынешний план войны: крупное наступление через канал в 1943 году и, если события потребуют этого, экстренное наступление в 1942 году. Маршалл одобрил план и разослал копии своим главным советникам, включая Дуайта Эйзенхауэра, готовившегося принять командование американскими войсками в Великобритании, и «Хэпа» Арнольда. Последний распространил письмо, в котором говорилось, что Стимсона поддержали все офицеры, ознакомившиеся с планом. В тот же день копию доставили в Гайд-парк.
Зная, что окончательное решение по второму фронту будет принято во время его визита, Черчилль приготовился к схватке. Девятнадцатого июня, как следует выспавшись в посольстве Великобритании, он вылетел в Гайд-парк на самолете ВМС США. Когда он приземлился на Нью-Хакенсак Филд, Рузвельт уже ждал его в машине у дальнего края взлетно-посадочной полосы. Премьер сел в автомобиль, ожидая неторопливой езды по залитым солнцем летним дорогам. Но президент задумал кое-что более смелое. О последовавшем за этим эпизоде Черчилль с нехарактерной для него сдержанностью писал, что «он дал несколько поводов задуматься… Недуг мистера Рузвельта не позволял ему нажимать ногами на педали: посредством хитрой системы рычагов он мог управлять всем с помощью рук, которые были удивительно сильными и мускулистыми. Он предложил мне потрогать его бицепсы, сказав, что им завидовал один известный боксер. Это вселяло надежду на то, что наша поездка закончится хорошо, но должен признаться: когда автомобиль несколько раз останавливался и давал задний ход на травянистом краю пропасти над Гудзоном, я молился, чтобы тормоза и другие механизмы не подвели. <…> Мы все время говорили о делах, хотя я и старался не отвлекать его от управления машиной, и нам удалось добиться большего прогресса, чем позволила бы официальная встреча».
Жизнь, полная всевозможных разногласий, научила Черчилля, что лучший способ сказать «нет» – это вначале сказать «да». Беседуя с Рузвельтом во второй половине дня, он подробно рассказал об усилиях, которые предприняли британские военные аналитики, чтобы продумать детали возможной атаки через Ла-Манш в 1942 году. Но независимо от того, под каким углом они смотрели на эту затею, вывод всегда был один: пролив станет красным от американской и британской крови. Затем он начал расспрашивать Рузвельта. «Разработали ли американские планировщики план вторжения? – спросил он. – Если да, то какой? Где именно американские войска нанесут удар?» Далее последовали другие вопросы: Сколько десантных и боевых кораблей доступно для организации высадки? Кто из американских генералов будет командовать? Что потребуется от Великобритании? В заключение Черчилль подтвердил британскую позицию: правительство Его Величества приветствует «любую схему, которая дает разумные шансы на успех».
На следующий день – в воскресенье, 21 июня – дебаты о втором фронте приняли неожиданный оборот. Рузвельт и Черчилль вернулись в Вашингтон и находились в Овальном кабинете, разговаривая с генералом Бруком, когда появился Маршалл и вручил президенту «розовый лист бумаги». Рузвельт просмотрел сообщение и молча передал его Черчиллю, который объявил всем присутствующим, что Тобрук пал. Рузвельт спросил: «Чем мы можем помочь?»
В тот теплый летний день продолжилось бурное обсуждение вопроса о втором фронте. В нем принимали участие Рузвельт, Черчилль, Маршалл, Брук, Стимсон, премьер-министр Канады Макензи Кинг и несколько официальных лиц из Нидерландов, Китая и других стран. Дискуссия – возможно, ставшая ключевой в вопросе о втором фронте – закончилась глубокой ночью и, казалось, завершилась триумфом идеи Маршалла и Стимсона. В пресс-релизе, выпущенном Белым домом на следующее утро, говорилось о стратегических возможностях, предлагаемых «операциями во Франции или Бельгии и Нидерландах». Но последнее предложение: «На случай, если успех операции [на материковой части Европы] окажется под сомнением, нужно подготовить альтернативный план» – звучало довольно двусмысленно. Было ли это еще одним общим утверждением англо-американской решимости или временной заменой для «тайного ребенка» Рузвельта и Черчилля – операции в Северной Африке?
Потрясенный падением Тобрука и изможденный ожиданием тяжелой процедуры вынесения вотума доверия со стороны Парламента 2 июля, Черчилль очень хотел вернуться домой как можно скорее. Но Маршалл не собирался отпускать британских делегатов до тех пор, пока они не осмотрят новую американскую армию, которую он создавал. После легкой пикировки были выбраны дата и место смотра войск (25 июня, Форт-Джексон, Южная Каролина). Маршалл не первый раз устраивал подобные мероприятия для британских военных и гражданских высокопоставленных лиц, но в Форт-Брэгге и Форт-Беннинге они прошли не так хорошо, как надеялся генерал. По мнению Маршалла и большинства присутствовавших там американских офицеров, смотр в Форт-Джексоне прошел успешно. Десять тысяч человек и несколько десятков танков проследовали под палящим солнцем Каролины безупречным строем. На публике британские гости расточали похвалы, но в личных беседах все было иначе. Генерал Брук покинул Форт-Джексон, думая, что американцам еще есть чему поучиться, а Исмей считал, что бросить этих молодых людей против «профессионалов с континента» было бы просто «убийством».
В конце июня Черчилль вернулся в Лондон и стал главным героем редакционной статьи «Манчестер Гардиан», одной из самых влиятельных газет страны. В статье перечислялись все поражения Великобритании с начала войны – Норвегия, Дюнкерк, Сингапур и Греция – и отмечалось, что в каждом случае имелось оправданное объяснение поражения. Но для Тобрука такого объяснения не было: «Здесь по крайней мере мы должны были дать хоть какой-то отпор». Другая газета предсказывала, что падение Тобрука может привести к смене правительства. Несколькими днями позже Черчилль получил от Парламента второй вотум доверия, хотя на этот раз успех был далеко не оглушительным. В январе против него проголосовал всего один депутат. На этот раз их было двадцать пять, и все они говорили одно и то же: стране нужна победа.
Так или иначе, Черчилль остался на своем посту. Восьмого июля он стряхнул пыль с плана «Гимнаст» и отправил его в Вашингтон по телеграфу. В тот вечер Рузвельт находился в своей спальне, когда появился помощник и вручил ему копию сообщения премьер-министра. Оно начиналось не слишком многообещающе: «Ни один ответственный генерал, адмирал или маршал авиации не готов поддержать „Следжхаммер“. Высадка десанта потребует серьезной поддержки, а бомбардировки Германии значительно сократились. Вся наша энергия будет направлена на защиту плацдарма на очень узком участке фронта. Поэтому можно сказать, что преждевременные действия в 1942 году… нанесли бы решительный ущерб перспективам хорошо организованных масштабных мероприятий в 1943 году».
Сказав «нет» операции, в которую он мало верил, Черчилль перевел тему на вторжение в Северную Африку, которое казалось ему более перспективным. «Я убеждаю себя, что план „Гимнаст“ (который он назвал американским вторжением в Северную Африку), безусловно, является лучшим способом эффективно оказать помощь русскому фронту в 1942 году. <…> Это всегда соответствовало вашим намерениям. Фактически, господин президент, это было вашей основной идеей». Черчилль преувеличивал. «Основной идеей» Рузвельта было вывести американские войска на поле боя в 1942 году, тогда как главной идеей Черчилля было направить их в Северную Африку, относительно безопасное место, чтобы вымотать неопытную армию. Единственными европейскими профессионалами в регионе были четыре дивизии Африканского корпуса Роммеля и горстка обозленных французских дивизий, которые могли и не воспротивиться высадке американцев. Там также была итальянская армия, сражавшаяся на стороне немцев, но она была плохо управляема, плохо оснащена и, будучи деморализованной, не представляла особой угрозы. Поразмыслив над телеграммой Черчилля, Рузвельт согласился с его предложением. Очевидно, что Маршалл и Стимсон были против. В Галлиполи в 1915–1916 годах и в Норвегии в 1940 году по воле Черчилля тысячи молодых британцев погибли в ходе боев, не имевших большого стратегического значения. Маршалл и Стимсон считали, что решительная победа возможна только на полях решающих сражений, и в этой войне, как и в предыдущей, такими полями были просторы и деревни Франции, Бельгии и Голландии – самое сердце Западной Европы.
Днем десятого июля отношения между военным министерством и Белым домом достигли новой критической отметки. На еженедельной встрече начальников штабов Маршалл назвал предложенную кампанию в Северной Африке «дорогой и неэффективной» и обвинил британцев в двурушничестве. «Если мы собираемся принять предложение британцев, – сказал Маршалл, – то нужно обратиться к Тихоокеанскому региону для решительных действий против Японии». Адмирал Кинг немедленно поддержал предложение Маршалла. В последние несколько недель его все больше волновала мысль о том, что нужно пожертвовать частью Тихоокеанского флота, чтобы поддержать кампанию в Северной Африке. Генерал Макартур, недавно возглавивший американское командование в Австралии, также был доволен решением Маршалла. Он предсказывал, что стратегия «Тихий океан – прежде всего» наиболее эффективна, чтобы ослабить давление на Россию предстоящим летом. Однако, поскольку Япония и Советский Союз не находились в состоянии войны, было трудно понять, как этого добиться.
Президент получил копию меморандума о стратегии «Тихий океан – прежде всего» от Маршалла и Кинга перед отъездом в Гайд-парк на выходные. Два дня Рузвельт хранил молчание. Затем, в воскресенье, 12 июля, когда Вашингтон проснулся жарким летним утром и телеграфные службы сообщили, что британская 8-я армия отступила к египетской границе, в военном министерстве зазвонил телефон. Рузвельт сказал нервному младшему офицеру, ответившему на звонок, что он хочет, чтобы военное министерство предоставило ему детальное изложение плана, в том числе ответило на следующие вопросы: сколько самолетов, кораблей и людей будет переброшено на Тихоокеанский театр военных действий; какой транспорт потребуется; как вывод войск повлияет на наращивание сил на Атлантическом театре военных действий и защиту Советского Союза и Ближнего Востока. Он сказал, что хочет получить ответ на эти вопросы сегодня же днем. Это было невыполнимое поручение, но так и было задумано. Документ, направленный президенту в тот день, выглядел как черновик. В нем сообщалось, что наступление в Тихом океане ослабит давление на русских, но не объяснялось, как именно, поскольку немцы не воевали в Тихом океане, а Советский Союз и Япония недавно подписали пакт о нейтралитете. Меморандум также не брал в расчет общественную реакцию, которая, вероятно, последует, когда американцы узнают, что их сыновья сражаются и умирают за колониальные владения голландцев и британцев.
Получив черновик Маршалла, Рузвельт снова ушел в себя. Затем 14 июля он вызвал Маршалла и приказал ему ехать в Лондон. Кинг и Гопкинс должны были сопровождать Маршалла. Их задачей было достичь окончательного соглашения с британцами. Президент сказал, что он все еще не отказался от идеи вторжения через Ла-Манш, но Маршалл покинул Овальный кабинет, чувствуя, что Рузвельт все больше склоняется к Северной Африке.
Когда американские делегаты прибыли в Лондон 18 июля, британское правительство все еще находилось в шоке из-за потери конвоя PQ-17. Двумя неделями ранее в исландском порту Хваль-фьорд устроили торжественный прием PQ-17, самому крупному конвою, когда-либо отправлявшемуся в СССР. Маршрут конвоя пролегал мимо немецких военно-морских баз и аэродромов в Норвегии и Финляндии, и ожидалось, что потери будут большими. Король Георг, прибывший из Лондона пожелать удачи экипажам, произнес короткую воодушевляющую речь перед тем, как PQ-17 отправился в плавание. Но большинство моряков в зале думали о сотнях миль бушующего моря и лютых морозах, которые ожидали впереди. Молодые люди, впервые вступавшие в бой, задавались вопросом, на что это будет похоже. Более опытные моряки, которые участвовали в двух или трех предыдущих конвоях, гадали, насколько крепкими окажутся их нервы на этот раз.
К удивлению короля, одно из лиц, увиденных им в зале в тот день, оказалось знакомым: это был голливудский актер Дуглас Фэрбенкс-младший. «А ты-то что здесь делаешь? – спросил король. – Я не видел тебя с тех пор, как мы играли в гольф в Саннидейле около пяти лет назад». Фэрбенкс, который помог Кэри Гранту спасти Индию в фильме 1939 года «Ганга Дин», теперь служил в чине лейтенанта «Уичито». Через час PQ-17, направлявшийся к портам Мурманска и Архангельска, вышел в открытое море, где его ждало сопровождение – шесть эсминцев, четыре сторожевых корабля, три тральщика, четыре вспомогательных судна и две подводные лодки, – а также немецкая субмарина U-456. Два дополнительных военно-морских подразделения Союзников, одно состояло в основном из крейсеров, а другое являлось оперативной группой авианосцев, присоединятся к конвою уже в пути. Палубы и трюмы транспортов были забиты техникой: 297 самолетов, 594 танка, 4246 грузовиков и гаубиц, ящики с бомбами и 156 тысяч тонн прочих грузов. Этого было достаточно, чтобы вооружить армию из 50 тысяч человек. Двадцать два судна в конвое были американскими, восемь – британскими, остальные – голландскими, русскими и панамскими.
Первые несколько дней в море прошли достаточно спокойно, что давало время для размышлений. На палубах транспортов шли оживленные дискуссии о том, что опаснее – зимнее плавание в Арктике, когда холод может убить человека за несколько минут, или летний переход, когда солнце не заходит за горизонт и корабли становятся легкой мишенью в любое время суток. У мыса Стромнесс на Оркнейских островах конвой остановился, чтобы перестроиться в боевой порядок: девять колонн по четыре корабля в каждой. U-456, скрываясь за горизонтом, передавала в Берлин сообщения о продвижении конвоя. Войдя в патрулируемые немцами воды 29 июня, экипаж «Мелвилля» сломал печать на одном из танков M3, прикрепленных к палубе. Когда его 37-мм орудие дало залп, раздались крики «ура!». На других транспортах поднимали на палубу и вскрывали ящики с бронебойными снарядами.
Поздно вечером 29 июня адмиралтейство предупредило, что противник собирается нападать. Два дня спустя в небе показались немецкие истребители. В следующие несколько дней для конвоя все складывалось удачно. Второго июля была без потерь отбита атака семи пикирующих бомбардировщиков «Хейнкель», на следующий день авианалет привел к единственной крупной потере – был потоплен транспортный корабль типа «Либерти» «Кристофер Ньюпорт». Но отчеты разведки становились все более тревожными. Сообщалось, что немецкий линкор «Тирпиц» в сопровождении тяжелого крейсера «Адмирал Хиппер» вышел в море, а к северу от конвоя собираются две стаи подводных лодок. Данные по «Тирпицу» были ошибочными: линкор просто менял дислокацию и вступил в бой лишь в самом конце.
Невозможно узнать, что пришло в голову Первому морскому лорду адмиралу Дадли Паунду, когда ему сказали, что «Тирпиц» вышел в море, но с тех пор как «Принц Уэльский», новейший линкор Королевского флота, и в сопровождении «Рипалса» были потоплены у берегов Малайзии, прошло всего несколько месяцев. В конце ночного совещания Паунд спросил членов своего штаба, состоявшего из двенадцати человек, следует ли отвести силы сопровождения PQ-17. Только один офицер поддержал предложение, но для Паунда этого оказалось достаточно. В 21:11 он дал эскорту сигнал: «Чрезвычайно срочно и секретно: крейсерскому сопровождению отступить на запад на большой скорости». В 21:23 он отправил второе сообщение: «Немедленно: из-за угрозы со стороны надводных кораблей конвою рассредоточиться и проследовать в российские порты». В 21:33 поступило третье сообщение: «Немедленно: конвою разойтись». Лишенный защиты и освещенный солнцем круглые сутки, конвой таял на глазах. Пятого июля люфтваффе потопило шесть кораблей, еще столько же – Кригсмарине[214]. На следующий день немцы подбили два корабля, на седьмой и восьмой дни – по пять, на десятый – еще два. После каждой встречи ветер гонял по волнам тела людей и животных (в основном моржей), отправляя их по плавной дуге к острову Медвежий – безлюдному клочку суши в Баренцевом море.
По мере все большего ожесточения боевых действий в радиорубках отступающих эсминцев звучали сообщения от брошенных экипажей. Пытаясь увести подводные лодки подальше от незащищенных кораблей, сигнальщик на «Уичито» начал рассылать ложные сообщения; но большинство ответов пришло от американских и британских моряков. «Горим во льдах. Покидаем корабль. Шесть подводных лодок поднимаются на поверхность», – сообщал один. «Нас атакует множество самолетов», – говорил другой. «В радиорубке был полный бардак, – вспоминал позже Фэрбенкс. – Мостик не успевал следить за рапортами». Когда «Эль Капитан» проходил мимо немецкого корабля, чья команда заживо сгорала в пламени сбитого бомбардировщика, его моряки смеялись. Но к концу боя смеялись в основном немцы. Только 11 из 35 транспортов достигли цели своего путешествия. Остальные были потоплены: 24 транспорта и две трети самолетов, танков и другого материального обеспечения лежали на морском дне.
Семнадцатого июля Черчилль, сокрушенный, но решительный, сообщил Сталину, что он приостановил отправку следующего запланированного конвоя PQ-18 до тех пор, пока не будет найден способ сделать Северный морской путь не менее опасным «для немецких военных кораблей, чем для наших». Через несколько дней американское правительство сделало аналогичное заявление. Сталин был разочарован. Он назвал приостановку «совершенно необоснованной», но его замечание проигнорировали. В середине июля в англо-американских кругах важнейшим вопросом оставалось открытие второго фронта. Дебаты шли шестой месяц, время было на исходе. Еще пара месяцев, и погодные условия сделают удар в 1942 году невозможным. Окончательное решение нужно было принимать сейчас.
Генерал Брук ожидал, что очередной раунд англо-американских переговоров оставит вопрос открытым, и дальнейшие события подтвердили его правоту. Прибыв на авиабазу Прествик днем 18 июля, Маршалл, адмирал Кинг и Гопкинс оставили без внимания приглашение премьер-министра присоединиться к нему в Чекерсе и вместо этого отправились прямиком в Лондон. Пока американская делегация ехала в поезде, Черчилль и его генералы собрались, чтобы в последний раз рассмотреть детали наступления через пролив. Ничего не изменилось. Каждому высокопоставленному британскому офицеру, который изучал возможные итоги этого мероприятия, оно все еще казалось самоубийственной миссией. На следующий день во время визита в лондонскую штаб-квартиру генерала Эйзенхауэра Маршалл наблюдал совершенно другую картину. Все молодые офицеры, с которыми он разговаривал, были полны оптимизма. Мало того что они считали вторжение в Северную Францию в этом году возможным, они также были уверены, что силы вторжения смогут закрепиться на континенте, что повысит шансы на успех операции «Раундап» в 1943 году.
В ходе трехдневных дебатов Маршалл несколько раз приводил доводы в пользу операции «Следжхаммер» и каждый раз терпел поражение, так как контраргументы британцев были подкреплены богатым опытом планирования и ведения боевых действий. К концу третьего дня он привел последний довод. По логистическим причинам отмена «Следжхаммера» может сделать вторжение 1943 года невозможным. Несколько дней спустя военный кабинет, последняя инстанция Британии в вопросах войны и мира, единогласно проголосовал против вторжения в 1942 году.
Оглядываясь назад, можно сказать, что британцы были правы насчет «Следжхаммера»: операция с большой вероятностью закончилась бы неудачей, стоила бы большого числа человеческих жизней и не отвлекла бы с Восточного фронта ни единого немецкого солдата. В июне 1942 года на Западе дислоцировалось 27 немецких дивизий, которых было более чем достаточно, чтобы отразить наступление девяти дивизий союзных войск. Однако Маршалл был прав насчет «Раундап». Из-за логистических трудностей основное наступление союзников пришлось бы перенести с 1943 на 1944 год. Когда британский военный кабинет нанес последний удар по «Следжхаммеру», в Белом доме никто не расстроился. Рузвельт терпеливо ждал дальнейшего развития событий. Теперь его терпение было вознаграждено: кампанию в Северной Африке назначили на ноябрь 1942 года.
Весной 1942 года боевые действия переместились на юг России, что показалось Сталину странным, так как он ожидал нового штурма Москвы, и встревожило командующего группой армий «Юг» фельдмаршала Бока. Прошлой зимой Бок, в то время командующий группой армий «Центр», беспомощно наблюдал, как московская мясорубка перемалывала дивизию за дивизией, потому что Гитлер отказывался признавать, что немецким силам есть предел. Шесть месяцев спустя Бок опасался, что надвигается еще бо́льшая катастрофа.
Формально план «Блау» был продолжением операции «Барбаросса», но на самом деле он больше походил на ее энергичного младшего брата. Немцы были готовы к новому бою, но даже с учетом усиления десятью венгерскими, шестью итальянскими и пятью румынскими дивизиями новому плану не хватало мощи, которой отличался «Барбаросса». Гитлер знал об этом, но был убежден в превосходстве немецкого солдата и верил, что особые силы, которыми его наделили боги войны, приведут Германию к победе. Новая южная стратегия была обнародована в мае как серия упреждающих ударов. Девятнадцатого мая немецкие войска захватили Керченский полуостров в Крыму, загнав в море три советские армии. Спустя девять дней немцы захватили Харьков, ключевой железнодорожный узел на юге Украины. В особо напряженный момент битвы за Харьков генерала Фридриха Паулюса, нового командующего 6-й немецкой армией, имя которого навсегда будет связано со Сталинградом, начали терзать сомнения, и он попросил разрешения отдать приказ об отступлении. Бок отказался, и на следующий день атака 1-й танковой армии вернула преимущество немцам, а тревоги Паулюса были забыты.
Несколько недель спустя произошел еще один показательный случай, на этот раз со Сталиным. Один из русских солдат нашел копию плана «Блау» у мертвого немецкого летчика. Но Сталин, увидев только то, что хотел видеть, как это было и в июне 1941 года, расценил этот документ как намеренную дезинформацию. Утром 28 июня 1 370 287 немецких солдат в сопровождении 2035 самолетов и 1934 танков начали марш на восток.
По мере того как немцы углублялись в открытую степь, деревни становились для них чем-то вроде походной столовой. Репа, лук, утки, куры и гуси пользовались особенной популярностью, но после боя голодные солдаты ели все, что угодно. Июньским днем Клеменс Подевильс, немецкий военный корреспондент, прикрепленный к 6-й армии, наткнулся на подразделение, которое сорвало продуктовый куш. «Черные фигуры прыгали с танков на землю, – рассказывал он. – Стремительно проводили великое истребление, и птиц с окровавленными шеями и яростно хлопающими крыльями несли к машинам. Мужчины запрыгивали обратно, гусеницы танков взрывали землю, и машины продолжали движение».
В первые дни «Блау», когда боевой дух немцев был высок, война для них частично обрела мрачное очарование, утраченное под Москвой. «Насколько хватает глаз, – писал один молодой офицер, – знамена плывут в искрящемся полуденном воздухе. Командиры бесстрашно стоят на танковых башнях, высоко подняв одну руку и приказывая экипажам двигаться вперед». Штабные машины, мчащиеся в пыли, запах пота загорающих в степной траве танкистов, клубы дыма от взрывов, висящие в ночном небе, как молодые луны, – все это произвело на другого молодого солдата, бывшего семинариста, такое сильное впечатление, что он написал записку с признанием в любви к своей стране. «Германия, страна отважных сердец. Ты мой дом. Мне не жалко отдать свою жизнь за тебя». Через несколько недель так и случилось.
Желая лично следить за ходом боевых действий, 16 июля Гитлер прибыл в «Вервольф», свою ставку на Украине. Расположенный в лесу недалеко от города Винницы, комплекс имел спартанскую обстановку. Он состоял из «фюрерхауса» – скромной бревенчатой хижины Гитлера – и прилегающего к ней просторного двора. В комплекс также входили двадцать гостевых домиков, бассейн, парикмахерская, чайная, баня и кинотеатр. Бетонные бункеры, заборы из колючей проволоки и собаки обеспечивали защиту от нападения. В качестве дополнительной меры предосторожности перед приготовлением еды проводили химический анализ продуктов, а прежде, чем еду подавали к столу, дегустатор пробовал блюда. Воду в «Вервольфе» ежедневно проверяли на наличие ядов, выстиранное белье просвечивали рентгеном.
Гитлер не занимал комплекс до тех пор, пока еврейское население в соседней Виннице не было переселено[215]. Боевые действия продвигались на юг от Воронежа, к Харькову и Ростову-на-Дону, и Гитлер, все больше увлекаясь своим военным гением, совершил роковую ошибку. По первоначальному замыслу, 6-я армия и 4-я танковая армия должны были нанести совместный удар по Сталинграду, а затем повернуть к югу, на Кавказ. Переосмысленный Гитлером план «Блау» предписывал двум армиям действовать независимо друг от друга: 6-й армии – в районе Сталинграда, 4-й танковой – 455 милями южнее, на Кавказе. Одним росчерком пера Гитлер превратил единую мощную ударную силу в две уязвимые.
Однако пройдут месяцы, прежде чем Кремль сможет воспользоваться этой ошибкой. Летом 1941 года патриотический пыл и любовь к родине поддерживали боевой дух неподготовленной и плохо вооруженной Красной армии. В июле 1942 года моральное истощение, страх, безнадежность и апатия были главными эмоциями во многих уголках Советского Союза. Ростов-на-Дону, через который открывалась дорога на Кавказ, был важнейшим стратегическим пунктом на тысячемильном германо-советском фронте. Двадцать третьего июля Красная армия с трудом выбралась из города. «Большинство наших командиров – трусы, – с отвращением написал молодой русский солдат. – Конечно, нам не нужно было убегать. Мы могли бы стоять на своем и сражаться. К черту отступление! Мне до смерти надоело отдавать врагам места, в которых я вырос». Эти слова были последним, что он написал.
В другом селе Ростовской области местные крестьяне пригласили русского командира разделить с ними «последнюю корку хлеба». После еды командир со стыдом ушел. «Я ел хлеб и знал, что через час мы оставим эти места, – писал он, – но ничего не сказал. Я не имел на это права».
Сталин осознавал, что моральный дух войск падает. «Они забыли приказ моей Ставки», – сказал он начальнику Генерального штаба генералу Александру Василевскому. Было утро 28 июля, и с августа прошлого года приказ, на который ссылался Сталин, служил солдатам напоминанием, что есть вещи похуже смерти. Согласно этому документу, солдат мог быть казнен за множество нарушений, но особенность приказа заключалась в его положении о семьях. Если солдат в бою снимал знаки различия и сдавался, его расстреливали, а его семью арестовывали[216]. Если солдат сдавался, попав в окружение, его предписывалось наказать «всеми средствами», а его семью лишить всех государственных пособий и снабжения. «Они забыли приказ, – повторил Сталин и добавил: – Подготовьте новый».
«Сколько у меня времени на это?» – спросил Василевский.
«Сегодня же, – ответил Сталин. – Возвращайтесь, как только приказ будет готов».
Документ, который Василевский представил в тот вечер, известен как Приказ № 227. Уже через несколько дней солдаты по всему Советскому Союзу стояли по стойке смирно на изнуряющей августовской жаре и слушали, как комиссар или армейский командир читал его положения: «Надо упорно, до последней капли крови защищать каждую позицию, каждый метр советской территории, цепляться за каждый клочок советской земли и отстаивать его до последней возможности. <…> …Отступающие с боевой позиции без приказа свыше являются предателями Родины[217]». Паникеров и трусов предписывалось казнить. Командиров, допустивших отступление, лишали званий[218] и отправляли в штрафные батальоны. Приказ также содержал положения об обеспечении его выполнения. В армиях генерала Жукова шанс попасть под трибунал за трусость был таким же, как у немца – быть убитым русскими. В других частях снайперы занимали позицию позади наступавших войск и останавливали отступавших пулей в голову. Приказ № 227, известный как «Ни шагу назад!», не возымел какого-либо эффекта. Величайшей мобилизующей силой этим летом было то же, что подняло русский народ в 1812 году на войну с Наполеоном: неизменная любовь к вечной России, воспетая в стихотворении «Дороги Смоленщины»[219].
Анна Ахматова в еще одном популярном стихотворении 1942 года под названием «Мужество»[220] написала:
Опасаясь, что общественные настроения переменятся, Кремль представлял войну как патриотическую борьбу. Идеалы коммунизма и СССР стали реже упоминаться в обращениях. Превращение советской России обратно в Россию-матушку было лицемерием, но лицемерие было неотъемлемой частью советского государства. В 1938 году, предчувствуя неизбежность войны, Сталин приказал режиссеру Сергею Эйзенштейну снять фильм об Александре Невском – московском князе, победившем тевтонских рыцарей в XIII веке. В 1939 году, подписав с Гитлером договор о ненападении, Сталин приказал снять фильм с проката. Затем, в 1942 году, когда 6-я армия мчалась к Сталинграду, фильм снова показывали в кинотеатрах по всему Советскому Союзу.
Вероятно, Сталинград также стал причиной более снисходительного отношения советской власти к Русской православной церкви. Тем летом государство призвало на помощь еще две силы: ненависть и горе. Ко второму году войны в миллионах советских семей погиб кто-то из родственников, многие родители потеряли хотя бы одного ребенка, так что о горе люди знали не понаслышке. Что касается ненависти, то ее разжигали советские военные корреспонденты. Это была не искусственная ненависть с пропагандистских листовок, а кипящая ненависть, рожденная самой жизнью. Она возникала при виде выпотрошенных детей в канаве или изнасилованной и повешенной женщины, чья отрезанная грудь валялась в грязи. Илья Эренбург, пожалуй, самый известный из российских военных корреспондентов, писал: «Мы поняли: немцы не люди. Отныне слово “немец” для нас самое страшное проклятье. <…> Не будем говорить. Не будем возмущаться. Будем убивать. <…> Если ты не убьешь немца, немец убьет тебя. <…> Если ты убил одного немца, убей другого…»[221].
«Нет ничего веселее немецкого трупа», – писал Константин Симонов[222], автор трогательного стихотворения о войне «Жди меня». Он был менее жестким человеком, чем Эренбург, но, если речь шла о немцах, говорил на его языке: «Если дорог тебе твой дом, // <…> Сколько раз увидишь его, // Столько раз его и убей!»[223]. После войны писатель Вячеслав Кондратьев справедливо критиковал советское государство за то, что оно присвоило себе заслуги за поднятие морального духа тем летом. Этот подъем, как правильно заметил Кондратьев, был порожден любовью к Родине; но ненависть и жажда мести были сильнее этой любви.
Двадцать восьмое июля 1942 года было примечательно не только тем, что в этот день вышел приказ «Ни шагу назад!». Тогда же Сталин пригласил Черчилля в Москву на переговоры. Приглашение инициировал посол Великобритании в Москве Кларк Керр. «Пора успокоить медведя», – написал он Черчиллю в телеграмме с предложением посетить СССР. Премьер-министр колебался. На встрече наверняка будут затронуты щекотливые вопросы о затонувших конвоях и неоткрытом втором фронте, но Керр настаивал.
Две недели спустя премьер-министр смотрел через иллюминатор B-24 на гряду вулканических конусов, окружавших Тебриз – промышленный город на севере Ирана. Через час в поле зрения появилась нефтяная столица СССР – Баку. Затем B-24 резко взял западнее, а к северу лежал Сталинград. В течение следующих нескольких часов внизу виднелись только бескрайние просторы голой степи, которых не коснулась война. Генерал Арчибальд Уэйвелл развлекал своих попутчиков остроумным стихотворением о втором фронте. После того как он повторил его несколько раз, стихотворение подхватили и другие пассажиры.
По мере приближения к Москве приметы военного времени встречались все чаще. Дороги были испещрены воронками от бомб, а Кавказ завален сгоревшими танками; там и тут перевернутые штабные автомобили подставляли солнцу брюха. B-24 приземлился около 17:00 12 августа. Когда дверь самолета распахнулась, Молотов, начальник Генерального штаба РККА маршал Шапошников[224] и почетный караул стояли на взлетной полосе, ожидая встречи с премьер-министром и его спутниками. Черчиллю предоставили адъютанта – чрезвычайно высокого и великолепно выглядевшего военного, который, как считал премьер, принадлежал к княжескому роду при царском режиме. Следующие несколько часов Черчилль купался в «тоталитарной щедрости». Слуги-ветераны в белых кителях и с сияющими улыбками подавали икру, водку и редкие вина из Франции и Германии. Позже водитель Молотова отвез Черчилля в предоставленную ему резиденцию, на госдачу № 7. День был теплый, и премьер-министр хотел пустить в машину немного свежего воздуха, но, к его удивлению, открыть окно было довольно тяжело. Толщина стекла превышала два дюйма[225]. Когда Черчилль удивился этому, водитель пояснил: «Нарком [Молотов] говорит, что так безопаснее».
В тот вечер, когда Черчилль, Гарриман и Кларк Керр прибыли в Кремль, Сталин уже сидел за столом в переговорной недалеко от своего кабинета. На встрече также присутствовали Молотов и закадычный друг Сталина маршал Климент Ворошилов. У Черчилля был план относительно того, как действовать во время переговоров. Он сразу сообщит Сталину все плохие новости, а затем как бы невзначай, успокоит его известием, которое наверняка понравится Сталину. Он скажет, что вторжению в Северную Африку дан зеленый свет. У Сталина, похоже, тоже был план – вариация на тему доктора Джекила и мистера Хайда, которую Бивербрук и Гарриман испытали на себе в декабре: приятная первая встреча, мрачная и тяжелая вторая и примирение на третьей или четвертой.
Сталин сразу перешел к делу. «Похоже, немцы высосали из Европы все соки, – сказал он. – Они подтянули еще 52 венгерские, румынские и итальянские дивизии». (Это было преувеличением; ближе к истине – 21 дивизия.) Он также сказал, что Германия прилагает огромные усилия, чтобы захватить Баку и Сталинград. Когда Сталин закончил, Черчилль сообщил плохие новости: британское и американское правительства решили отказаться от атаки через пролив в 1942 году. Был почти сентябрь, и вторжение по штормовому осеннему морю было слишком опасным. Стенограмма встречи велась в режиме реального времени, и в ней отмечалось, что после того, как Черчилль сообщил свои плохие новости, Сталин «выглядел очень мрачным». «А что насчет Па-де-Кале или Шербура?» – спросил Сталин. Черчилль ответил, что высадка в любом месте будет слишком высоким риском. Разочарованный Сталин спросил, почему британцы не решаются действовать, добавив, что «во Франции нет ни одной немецкой дивизии».
«Их там 25», – поправил его Черчилль. Источником этих данных были расшифровки «Ультра»[226], но об этом премьер умолчал.
Сталин отчасти признавал такую возможность: во Франции могло быть 20 или 25 немецких дивизий, но они были укомплектованы лишь наполовину. Опять же опираясь на данные расшифровок «Ультра», Черчилль сказал, что по крайней мере девять дивизий укомплектованы полностью. Не добившись успеха в рассуждениях о местах высадки, Сталин попытался задеть собеседника. Почему англичане так боятся немцев? Ответ: «Опыт показал, что в бою солдаты пачкаются кровью». Разговор некоторое время продолжался в том же духе. Затем Черчилль подошел к тому, что, как он надеялся, станет поворотным моментом вечера. Он достал карту Южной Европы, Средиземноморья и Северной Африки. Эти три региона будут занимать видное место в стратегии нападения через «мягкое подбрюшье», которую премьер-министр продвигал позже в ходе войны и которая подразумевала атаку через Италию. В этот вечер Черчилль использовал карту, чтобы представить Сталину «Гимнаста», который теперь получил кодовое название «Факел». Его аргумент был, по сути, тем же, что он привел Маршаллу, Кингу и Гопкинсу несколькими неделями ранее в Лондоне. Создание плацдарма в Северной Африке в 1942 году помогло бы обеспечить успех «Раундапа», главной англо-американской атаки через пролив, которая была запланирована на 1943 год.
Затем Черчилль перевел разговор на воздушную войну. Он сказал, что британцы «надеются разрушить 20 немецких городов, как это произошло с Кельном, Дюссельдорфом и Любеком». В случае необходимости, добавил он, британские ВВС «разрушат почти каждый дом почти в каждом немецком городе». Ход заседания записывался, и в стенограмме отмечается, что, после того как премьер-министр закончил описывать планы ВВС Великобритании в отношении воздушной войны, «Сталин улыбнулся» и дал совет. По его словам, новые четырехтонные бомбы «нужно сбрасывать с парашютом; иначе они зарываются в землю и не взрываются». В теплой атмосфере Черчилль вернулся к «Факелу» и подробно изложил план нападения. Генерал Джордж Паттон возглавит западную оперативную группу из 35 тысяч американских солдат, а генерал-майор Ллойд Фредендалль возглавит центральную оперативную группу из 39 тысяч человек. Британские военно-морские силы также будут участвовать в высадке, но 10 тысяч из 33 тысяч военнослужащих будут американскими. Черчилль не преувеличивал, когда сказал Рузвельту, что «Факел» будет американской операцией. В стенограмме отмечено, что когда премьер-министр описал детали плана, Сталин «очень заинтересовался» и в какой-то момент даже «повысил голос».
Черчилль, Гарриман и Керр вышли в теплую московскую ночь, довольные встречей, завершившейся тем, что Сталин перечислил своему британскому гостю достоинства «Факела». Он захватит врага в тылу, заставит немцев и французов сражаться друг с другом, выведет Италию из строя и сохранит нейтралитет Испании. Золотой язык Черчилля превратил план в военный эквивалент чуда с хлебами и рыбами. Первое подозрение, что все может быть не так, как он себе представлял, возникло у британского лидера на следующее утро, во время разговора с Молотовым. После обсуждения военной обстановки, которую Молотов охарактеризовал как «намного хуже, чем было в мае или июне», он начал допрашивать премьер-министра о «Факеле», причем тоном человека, который не доверяет тому, что ему говорят.
Худшее было впереди.
Вечером Черчилль прибыл в Кремль на вторую встречу, но человека, который вел записи переговоров, не было – только Сталин с отсутствующим видом. Когда Черчилль занял свое место, Сталин вручил ему меморандум, в котором перечислялись различные способы, которыми Великобритания и Америка не выполнили свои союзнические обязательства. Список начинался с темы, которую, как думал Черчилль, они закрыли накануне вечером: вторжение через Ла-Манш. Согласно меморандуму, нежелание англо-американцев открыть второй фронт в 1942 году «наносит моральный удар всей советской общественности… осложняет положение Красной Армии на фронте и наносит ущерб планам Советского Командования».
Пока переводили меморандум, Сталин продолжил свою речь. Какой вклад в войну внесли британцы и американцы? – спросил Сталин. Британцы дали только время; американцы – только деньги. Россия платила кровью своего народа. По его словам, англо-американцы относятся к Восточному фронту как к второстепенному.
Затем он упомянул фиаско PQ-17. «Это первый случай в истории, когда Королевский военно-морской флот поджал хвост и бежал с поля боя, – заявил он. – Вы, британцы, боитесь драки. Не думайте, что немцы – это какие-то сверхлюди. Рано или поздно вам все равно придется драться, ведь вы не можете выиграть войну, не сражаясь». Спустя несколько мгновений Сталин внезапно заявил, что не может продолжать спор, и пригласил растерянного и взволнованного Черчилля пообедать.
На следующее утро британская делегация собралась и обсудила вспышку гнева Сталина. Гарриман, который прошлой осенью испытал одну из них на себе, сказал, что, по его мнению, эти вспышки разработаны, чтобы сбить посетителей с толку, запугать их и заставить защищаться. У Черчилля была другая теория: возможно, власть Сталина не была такой абсолютной, как предполагали посторонние. Возможно, он отвечал невидимым силам в Кремле, а они хотели занять жесткую позицию против англо-американцев. Ни одна из теорий не делала перспективу еще одного визита в Кремль привлекательной. Но впереди ждала волшебная третья встреча в цикле. По прибытии британские и американские гости с удивлением обнаружили, что их проводят в большой зал, в котором все было готово к торжественному обеду. Полковник Иан Джейкоб, помощник секретаря военного кабинета Черчилля, насчитал более сотни гостей, включая всех ведущих советских генералов, которые в тот момент не находились на фронте. «Мы еле разместились, – позже вспоминал Джейкоб. – Молотов вскочил на ноги и предложил тост за здоровье премьер-министра. Затем Черчилль предложил [тост] за здоровье Сталина, после этого Сталин поднял тосты за здоровье Рузвельта и Гарримана, за своих генералов и адмиралов, произнося речь из трех или четырех предложений после каждого тоста».
На следующий день, 15 августа, Сталин и Черчилль встретились снова, на этот раз с глазу на глаз, если не считать переводчиков. Премьер был разочарован. Он приехал в Москву, надеясь установить личные отношения со Сталиным, а в итоге спорил с ним в течение трех дней из-за второго фронта и конвоев. Вечером, перед отъездом, Черчилль решил сделать последнюю попытку установить более теплые отношения со Сталиным. Он прибыл в Кремль в семь, как и в предыдущие три дня, где его встретил личный охранник Сталина. Премьера провели по лестнице в большой конференц-зал, где под портретами Маркса и Ленина его ожидал Сталин. За окном в тусклом августовском свете переливалась Москва-река.
Первые несколько минут общение было тяжелым. Сталин посмотрел в пол, пожал Черчиллю руку, что-то набросал в блокноте, пока премьер-министр говорил, и произнес еще одну тираду о втором фронте. Атмосфера в комнате накалилась настолько, что переводчик Черчилля майор А. Г. Бирс подумал, что окончание вечера может быть разочаровывающим и горьким. Но тут заговорил Черчилль: «Я знал, что наше решение по второму фронту будет для вас болезненным, поэтому счел, что мой долг – лично приехать к вам, премьер Сталин, вместо того чтобы общаться через посла. Я поступил так, желая доказать искренность своих чувств. Я просил говорить откровенно и хочу отметить, что не чувствую ничего [негативного] относительно того, что услышал. <…> Я надеюсь, что нашему взаимопониманию ничего не помешает. Помимо непосредственных обязанностей, меня привело сюда искреннее желание наладить личное общение».
Это была смелая речь, и Сталин был впечатлен. «Я высоко ценю сам факт нашей встречи, – ответил он. – Мы узнали друг друга. Понятно, что между нами есть различия, но различия – в самой природе вещей. Установление личной связи заложило основу для будущего соглашения… Я склонен смотреть на вещи с оптимизмом».
Четыре дня спустя Черчилль выполнил обещание, данное Сталину. С рассветом 19 августа британо-канадские войска атаковали Дьеп, французский портовый город к югу от Па-де-Кале. План операции был неоднозначным. Впервые предложенный в июне, в июле он был отменен генералом Бернардом Монтгомери, который счел его слишком рискованным. Позже летом вице-адмирал Маунтбеттен – офицер, отличавшийся крутым нравом и сомнительной рассудительностью – предложил вернуться к плану. Операция, которую позиционировали как пробное вторжение через пролив, также была подачкой Сталину. Он призвал нападавших захватить Дьеп на сутки, убить и взять в плен как убить как можно больше немцев и взять пленных. Но операция была так плохо продумана и проведена, что главным выгодоприобретателем стал Гитлер. Немцы, предупрежденные разведкой, были на месте, когда солдаты Королевского полка Канады с первыми лучами солнца высыпали из десантных кораблей. Встревоженные происходящим, кричащие чайки заполнили небо.
В домах на берегу свет отражался на лицах, смотревших из-за занавесок. Затем внезапно с обрыва над пляжем ударили пулеметы. Люди кричали. Ладони, руки и ноги взлетали в воздух. На влажном песке образовались лужи крови. Крики «Прикончите меня!» и «Убей меня!» заглушали лай местных собак. Из шести тысяч солдат, высадившихся у Дьеппа тем утром, более половины были убиты, ранены или взяты в плен. Британские ВВС, прикрывавшие рейд с воздуха, также сильно пострадали. Сотня «Спитфайров», 33 истребителя «Харрикейн» и потопленный эсминец – высокая цена за день на пляже.
Когда известие о рейде достигло ставки Гитлера на Украине, Йозеф Геббельс, гостивший у фюрера, написал в своем дневнике: «Под давлением Сталина англичане явно предприняли попытку открыть второй фронт». Позже в тот день он и Гитлер обсудили послевоенную судьбу трех лидеров союзников. Гитлер сказал, что Черчилль и Рузвельт будут казнены, но Сталина он пощадит. Советский лидер показал себя достойным противником, и с ним обойдутся так же, как с Наполеоном: сошлют на отдаленный, но симпатичный остров, чтобы он дожил там свои последние годы.
8
Мы должны проявить волю к победе
Летом 1942 года война была главным лейтмотивом почти во всех сферах американской жизни. Музыкальные автоматы по всей стране играли «Славь Господа и передавай снаряды», «Лицо фюрера», «Он первый в армии и в моем сердце» и «Ты болван, мистер Япошка». Самыми популярными фильмами сезона стали «Остров Уэйк», «Один из наших самолетов не вернулся» и «Летающие тигры». На рекламных щитах, продвигавших нижнее белье фирмы Munsingwear, красовалась симпатичная молодая девушка из Женского армейского корпуса (WAC). Население Вашингтона росло по мере того, как тысячи молодых мужчин и женщин приезжали в поисках работы в тылу, а Шангри-Ла, новая загородная резиденция президента Рузвельта на холмах Мэриленда, стала излюбленным объектом сплетен. Ходили слухи, что Рузвельт устал от Гайд-парка, но главным преимуществом Шангри-Ла (которую президент Эйзенхауэр позже переименовал в Кэмп-Дэвид) было ее местоположение. Резиденция располагалась всего в двух часах езды от столицы, что позволяло президенту относительно быстро добраться до Белого дома в случае возникновения чрезвычайной ситуации.
Летняя резиденция главы государства выглядела скромно: простой лесной домик с четырьмя спальнями и двумя ванными комнатами: одна для президента, другая для его гостей. Главный дом окружали коттеджи для сотрудников секретной службы и чиновников, а в одном из домов располагалась телефонная станция. В один из обычных летних уикендов Рузвельт работал над своей коллекцией марок под звуки, которые издавала болтавшаяся туда-сюда сетчатая дверь. Затем он разложил пасьянс и решил поболтать со старыми друзьями, такими как Дейзи Сакли, Гопкинс и его спичрайтер Роберт Шервуд. Людям, которых летом 1942 года терзали те же мысли, что и Рузвельта, Шангри-Ла давала необходимый покой. Несмотря на весь патриотический пыл, война шла плохо. Восьмого августа, во время одной из первых крупных американских операций после Мидуэя, морскую оперативную группу из 11 тысяч человек бросили на пляжах Гуадалканала[227], а военно-морской эскорт отступил, чтобы избежать боя с японским флотом. Надомной работы было много, и зарплаты росли, но нормирование продуктов питания, контроль цен, ограничение заработной платы и запрет на продажу автомобилей (в результате чего у автодилеров по всей стране осталось полмиллиона непроданных машин) приводили к тому, что значительная часть доходов превращалась в облигации военных займов.
Летом также наблюдался рост расовой нетерпимости. Война привлекала на работу все больше афроамериканцев, и во многих штатах белое население выражало недовольство этим фактом. В июле Юджин «Бык» Коннор из Бирмингема, штат Алабама, написал письмо с жалобой правительству Соединенных Штатов. Коннор заявил, что Комитет по справедливой занятости (FEPC), созданный для оказания помощи афроамериканцам в переходе на тыловую работу, сеет разобщенность среди граждан. Коннор, который в 1960-х годах стал международным лицом американского расизма, также называл венерические заболевания «негритянской проблемой номер один» и призывал «возродить ку-клукс-клан, чтобы противостоять расовым переменам». Коннор закончил свое письмо 1942 года насмешкой: «Вы не думаете, что одной войны… на Юге достаточно?» В следующем году конфронтация между черными и белыми работниками тыла действительно привела к крупному расовому бунту, в результате которого погибли 34 человека, но это произошло в Детройте, а не на Юге.
Отношение Рузвельта к расовым вопросам было довольно парадоксальным. Он немедленно реагировал на случаи, касающиеся отдельных личностей. Когда на известного афроамериканского тенора Роланда Хейса и его жену напали в магазине, он выступил с заявлением. Президент не остался в стороне, когда военное министерство назвало чернокожих солдат, служивших за границей, «войсками обслуживания». Но в более глобальных случаях расовой нетерпимости он обычно отмалчивался. В 1942 году афроамериканцы составляли 10 % военнослужащих, но чернокожих офицеров при этом было всего 300, и только трое из них имели звание полковника. В основном взгляды президента на расовый вопрос совпадали с позицией его коллеги из Нью-Йорка, военного министра Генри Стимсона, еще одного богатого и привилегированного члена городской элиты. В мире этих двух мужчин «негр» рассматривался в основном как кто-то, ради кого нужно посещать благотворительные балы и финансировать бесплатные столовые. Как и многим представителям его класса, Стимсону было трудно видеть в афроамериканце воина. «Негру, – писал он другу, – все еще не хватает особой решительности, которая нужна командиру во время войны. <…> Кроме того, социальное смешение двух рас в принципе невозможно». Однако для 1942 года взгляды Стимсона были относительно просвещенными. В Лондоне генерал Эйзенхауэр составлял «отчеты о проблемах с цветными войсками», а старшие командиры на Юге и на Гавайях протестовали против передачи «цветных войск» под их командование. Правительство Австралии, президент Республики Панама, губернатор Аляски, правительство Бермудских островов, британские власти на Тринидаде и различные южноамериканские лидеры также не хотели принимать чернокожие войска. К его чести, Стимсон отказался удовлетворить большинство правительственных запросов о выводе черных войск.
Афроамериканцам война, по крайней мере, предоставила новые рабочие места. Американцам японского происхождения она ничего хорошего не принесла. Война была игрой с нулевой суммой[228], разыгранной в декорациях американского Запада на фоне бескрайнего неба и мрачных равнин. Весной 1942 года Милтон Эйзенхауэр, директор Военного управления перемещений и брат генерала Дуайта Эйзенхауэра, рапортовал, что на тот момент 81 тысяча американцев японского происхождения находились во временных центрах сбора, 20 тысяч – в постоянных центрах перемещения, а 15 тысяч заблокированы в Восточной Калифорнии. В конце концов большинство задержанных были направлены в 11 лагерей для интернированных внутри страны. Во время визита в Белый дом весной 1942 года Милтон Эйзенхауэр докладывал президенту о лагерях, но о многом он умолчал, и о многом Рузвельт предпочел не спрашивать. В частности, речь не шла о том, как тысячи людей отправляются в путешествие в стиле «поторапливайся и жди» по центрам заключения после «грустного прощания с домами и фермами, построенными с таким трудом». В разговоре не фигурировал шок от прибытия в лагерь «Постон» в Аризоне, «Харт-Маунтин» в Вайоминге или «Топаз» в Юте, не упоминались адская жара и обжигающий холод, бесконечные ряды бараков, необходимость жить всей семьей в одной комнате, бюрократия и тоска, заборы из колючей проволоки и пулеметы, смотрящие в сторону задержанных во время утренней переклички. Существование лагерей не было тайной за семью печатями. Каждый, кто читал газеты, знал о них, и опросы показали, что общество одобряет эти меры. Даже Американский союз защиты гражданских свобод дал лагерям «зеленый свет».
В конце лета – начале осени 1942 года в США провели множество опросов об отношении населения к войне. Результаты показали, что у среднего американца понимание того, за что борется страна, практически не выходило за рамки песни «Боже, благослови Америку»[229], которую исполняла известная певица Кейт Смит. Осенью в своей пламенной речи антрополог и публичный интеллектуал Маргарет Мид предупредила, что одного патриотизма недостаточно. Победа требовала «страстных усилий каждого человека в этой стране, – сказала она. – Правительство должно мобилизовать людей не только для выполнения приказов, но и для участия в общем деле… [и] взять на себя ответственность за результат. Мы должны проявить свою волю к победе».
Той осенью Франклин Рузвельт размышлял похожим образом, и эти мысли привели его к тому, что он отправился в одну из самых необычных поездок за время своего президентства. Американский лидер в течение двух недель «гастролировал» по Америке, причем без помпезности и пафоса, с которыми обычно обставляют поездки президента. Турне должно было оставаться тайной, пока Рузвельт не вернется в Вашингтон: никаких парадов или выступлений, никаких предварительных уведомлений для рабочих на военных предприятиях, которые он инспектировал, а вместо уймы журналистов – лишь три репортера и восемь фотографов. Элеонора сопровождала его до Чикаго, а на протяжении всей поездки попутчиками Рузвельта были его двоюродные сестры Дейзи Сакли и Лора Делано, а также его давний партнер по юридическим вопросам Гарри Хукер и пес Фала.
Семнадцатого сентября президент покинул Вашингтон и отправился на поиски Америки. В Детройте, в окружении ликующих рабочих, он видел, как прямо на его глазах сотни листов металла превращаются в танк. На военно-морской тренировочной базе «Великие озера» недалеко от Чикаго он наблюдал, как рота морских пехотинцев тренируется на полосе препятствий, прыгает в окопы и вылезает обратно. В Форт-Льюисе в штате Вашингтон Рузвельт проинспектировал военных лыжников и наблюдал за тем, как фотографируют Фалу. На верфи Генри Кайзера в Портленде, штат Орегон, он обменивался шутками с рабочими. «Знаете, – сказал он, – я не должен находиться здесь сегодня. Надеюсь, вы сохраните [мой визит] в секрете». В Калифорнии он неожиданно посетил несколько авиазаводов и военно-морской госпиталь в Сан-Диего. В Новом Орлеане президент провел день в лодочной компании Хиггинса, которая разрабатывала новый десантный катер. Впоследствии эти катера будут доставлять американских солдат на пляжи Нормандии, Окинавы и на десятки полей других сражений, состоявшихся между этими операциями. А в Техасе президент посетил тренировочные базы ВВС.
Спустя несколько месяцев многим молодым людям, обменивавшимся остротами с президентом, предстояли боевые вылеты над Францией и Германией. Рузвельт намеревался найти ответы на два вопроса и вернулся в Вашингтон, удовлетворенный тем, что выяснил. Во-первых, Соединенные Штаты имели достаточно технических средств и производственных мощностей, чтобы победить в этой войне. Во-вторых, за легкомысленной внешностью молодых мужчин и женщин скрывалось ясное понимание того, насколько высоки ставки и насколько серьезны жертвы, на которые им придется пойти.
Восемнадцатого сентября, когда Рузвельт инспектировал оборонный завод в Детройте, в 2200 километрах к северу в арктическом небе неслись пикирующие бомбардировщики «Хейнкель» и многоцелевые самолеты «Юнкерс Ju 88». Они снизились до самой воды, выпустили торпеды – и корабли конвоя PQ-18 начали взрываться, как воздушные шарики на холодном арктическом воздухе. Опасаясь повторения печального опыта PQ-17, британские ВМС (50 боевых кораблей сопровождения, включая авианосец и две подводные лодки) приложили все усилия для защиты конвоя. Атаку удалось отбить, но это была пиррова победа. Двадцать первого сентября потрепанный PQ-18 прибыл в порт Архангельска, при этом из 40 транспортов 13 были уничтожены – меньше, чем в PQ-17, но все еще слишком много.
Первоначально Рузвельт и Черчилль договорились, что отправку конвоя PQ-19 следует отложить. Затем президент передумал. СССР находился в опасной ситуации. Но поскольку до начала операции в Северной Африке оставалось всего несколько недель, единственная уступка, на которую был готов пойти Черчилль, по сути, была жертвой ради жертвы. Он предложил в октябре отправить в СССР десять транспортов без сопровождения, надеясь, что темная осенняя луна укроет их от опасности.
Тем летом Сталинград затмил собой все. «Победа в Битве за Сталинград была не просто военной и экономической необходимостью, – пишет историк Ричард Овери, – а демонстрацией непокоренности и патриотизма». Город был основан в XVI веке как Царицын, порт на Волге, а в 1925 году его переименовали в Сталинград – формально в честь признания заслуг Сталина по его обороне[230]. В 1930-е годы город превратился в крупный промышленный центр. К началу войны в Сталинграде располагались заводы «Красный Октябрь», «Баррикады» и еще дюжина предприятий, названия которых стойко ассоциировались с его названием. По разным причинам 6-я немецкая армия также навсегда осталась связанной со Сталинградом.
В конце июля 1942 года, на момент начала кампании, 6-я армия превосходила Красную армию по количеству солдат и техники: 250 тысяч против 187 тысяч солдат, 740 танков против 360 и 1200 самолетов против 340. Проходя летом по цветущему казачьему краю, немецкие солдаты вспомнили, за что сражаются. Через пять лет война закончится, Россия будет германизирована, а аккуратные побеленные избы и зеленые луга, мимо которых они проезжают, станут усадьбами для тысяч молодых немцев. Позже один немецкий солдат вспоминал конец июля 1942 года как последние «счастливые дни» войны.
В начале августа 6-я армия переправилась через Дон, пейзаж изменился с приветливого на зловещий. Сталинград стоял на берегу Волги далеко на востоке, а между Доном и Волгой лежало то, что Овери описал как «бесплодную, голую, безжизненную степь без единого куста или дерева, где на много километров нет ни одной деревни». Один немецкий солдат писал, что это был «самый пустынный и печальный край, который я когда-либо видел». Но это также была отличная местность для танкового броска. Степь была ровной и прямой, и Гитлер, расхаживая взад и вперед по своей ставке на Украине, с нетерпением ожидал хороших новостей.
Война докатилась до Сталинграда 23 августа. Об этом объявил визг громкоговорителей. За лето было несколько ложных срабатываний воздушной тревоги, поэтому люди не сразу испугались. Затем вдали загремели зенитные орудия, и все побежали в укрытия. На Мамаевом кургане, излюбленном месте для пикников, родители хватали своих детей и бежали в убежища. Вдоль длинных широких улиц, идущих вдоль Волги, охваченные паникой толпы толкались за место в одной из траншей, построенных квартальными комитетами. По серебристому полуденному небу эскадрилья за эскадрильей неслись пикирующие бомбардировщики Ю-87 «Штука». При достижении цели самолеты уходили в пике, а улицы и фабрики внизу превращались в огненные шары. Члены женского зенитного артиллерийского полка наблюдали, как ветер подхватил немецкого пилота, который только что катапультировался из горящего самолета, и забросил его в нутро пылающего универмага.
Вечером того же дня военный трибунал в Москве проинформировал защитников Сталинграда, что город нужно отстоять любой ценой.
«Преследуйте врага и днем, и ночью, – приказал трибунал. – Прежде всего, не поддавайтесь панике. Не позволяйте врагу вас напугать. Сохраняйте веру в свои силы». Через несколько дней был отдан приказ защищать город «любой ценой». «Не отдадим родного города, родного дома, родной семьи, – начинался он. – Покроем все улицы города непроходимыми баррикадами. Сделаем каждый дом, каждый квартал, каждую улицу неприступной крепостью»[231]. Нападавшие поняли приказ «любой ценой» так же буквально, как и защитники. Побывав в Сталинграде в начале сентября, журналист и писатель Константин Симонов вспомнил о древней могильной яме: «Казалось, будто дома провалились под землю и погребальные курганы… сомкнулись над ними».
Двенадцатого сентября крупный мужчина со смуглым славянским лицом, суровыми глазами и улыбкой, полной золотых зубов, прибыл в Сталинград, чтобы принять командование 62-й армией – одной из двух советских армий, которым была поручена защита города. Василий Иванович Чуйков в тот момент был где-то посередине между молодостью и средним возрастом. Он только что вернулся из Китая, где служил главным военным советником Чан Кайши, и прибыл в Сталинград с простым планом победы: «Заставить каждого немца почувствовать, что он живет под дулом советского ружья». Солдаты нередко хвастаются тем, что не боятся смерти, но Чуйков был одним из немногих, кто действительно ее не боялся. Он был не из тех офицеров, которых любят солдаты, но подчиненные относились к нему с уважением и доверием. Почти каждый советский солдат, побывавший той осенью в Сталинграде, понимал, что, скорее всего, там он и погибнет. Войска Чуйкова утешались тем, что если они действительно погибнут, то, по крайней мере, это будет вкладом в победу СССР, а не попыткой командира произвести впечатление на Москву.
Тринадцатого сентября – в день прибытия Чуйкова в Сталинград – 62-я армия сократилась до 20 тысяч человек. Воздух сотрясался от треска выстрелов, небо стало тускло-коричневым из-за взрывов, пыли и постоянной канонады. В землянке возле Мамаева кургана, где Чуйков разместил свой командный пункт, во время артобстрелов земля сыпалась на пол сквозь бревна крыши. Чуйков, который за двадцать лет службы видел смерть почти во всех ее проявлениях, не был напуган, но то, что он увидел в тот день по пути к командному пункту, расстроило его. «Все пропало», – подумал он. Город был «мертв».
В сентябре, когда бои стали наиболее ожесточенными, Чуйков был вынужден несколько раз перемещать командный пункт. Нередко немцы удерживали центральный вокзал днем, а Красная армия – ночью. Мамаев курган также неоднократно переходил из рук в руки. Один из ключевых моментов битвы настал 14 сентября, когда немцы были близки к тому, чтобы отрезать противнику выход к Волге – источнику жизненных сил города. Люди, боеприпасы, топливо, вооружение, пайки – все жизненно важные элементы ведения войны – шли по реке к докам, которые утром 14 сентября трижды переходили из рук в руки.
Поредевшая 62-я армия Чуйкова вела тяжелые оборонительные бои, сражаясь за каждую улицу и каждую груду руин, среди трупов детей, обезглавленных тел и истошно лающих собак. Затем, днем 14 сентября, Волга сотворила чудо. 26-я гвардейская дивизия, которой командовал Герой Советского Союза генерал Александр Родимцев, налетела с «советского» берега на противоположный. Гвардейцы первой волны так рвались в бой, что даже не удосужились пристегнуть к ружьям штыки. «Они попрыгали из своих лодок на мелководье и взобрались на крутой песчаный берег», – вспоминал британский корреспондент Александр Верт. В тот день треть гвардейцев была ранена, но они удержали берег. Из 10 тысяч гвардейцев, сражавшихся под Сталинградом, к концу битвы в живых осталось только 320. На вопрос об этой жертве один из них ответил: «За Волгой для нас земли нет!»[232]
Выбор, который Сталинград предоставил обеим сторонам, был довольно прост. Немецкому командованию для победы пришлось бы сбросить Красную армию в Волгу. Советским командирам, чтобы как минимум избежать поражения, нужно было удерживать берега реки и сохранить линию снабжения. Чуйков осознал это раньше, чем генерал Паулюс, и понял, что в ближнем бою под Сталинградом имела значение не стратегия, а тактика: десятки отдельных индивидуальных действий прокладывали путь к победе. Таким образом, чтобы нейтрализовать немецкое превосходство в огневой мощи, Чуйков приказал своим войскам держать передний край обороны как можно ближе к линии обороны противника, что привело к тому, что немцы не решались стрелять из опасения убить своих. Чуйков также призвал своих солдат использовать знание местности и навыки ведения ближнего и ночного боя. Часто после наступления темноты отряды советских бойцов нападали на отдельное немецкое подразделение, криками сеяли среди вражеских солдат панику, а затем убивали. К концу сентября по ночам на поле боя властвовали русские. Преимущество в огневой мощи в воздухе и на земле сделало немцев «дневными хозяевами». Советский Т-34 был лучшим танком в 1942 году, но в Сталинграде их было немного и экипажам часто не хватало опыта. Другие серьезные недостатки также мешали защитникам города. Советские самолеты, защищавшие город, отставали от немецких на целое поколение, и многие российские войска, брошенные в Сталинградский котел, попали туда после четырех или пяти дней поездки в неотапливаемом вагоне из Сибири или Киргизии. Плохо вооруженные и необученные, они часто были вынуждены забирать оружие у погибших товарищей, потому что взять другое было негде.
К концу сентября преимущество немцев в вооружении и подготовке начало давать свои плоды. Паулюс завладел большей частью центра города, в том числе легендарным «Универмагом», который советский отряд, укрывшийся в подвале, защищал до последней капли крови. В южной части города, вокруг гигантского элеватора, начинались столкновения, которые впоследствии превратились в 56-дневную осаду здания. Советские солдаты героически сражались за каждый этаж под постоянным обстрелом немецких танков и артиллерии.
Двадцать пятого сентября, когда Рузвельт осматривал авиационный завод в Лос-Анджелесе, Паулюс обратил внимание на заводской комплекс на севере Сталинграда. Три малочисленные немецкие пехотные и две танковые дивизии атаковали район по пятикилометровому участку фронта. После ожесточенного боя большинство уцелевших советских солдат были отброшены с исходных позиций на завод «Баррикады» у берегов Волги или нашли убежище в землянках на берегу реки. 62-я армия сражалась не в одиночку. Родственное ей подразделение, 64-я армия, хотя и сильно пострадало, но продолжало держать оборону. Его ракетные установки «катюша» были особенно эффективны в предотвращении прорыва немцев.
К началу октября ожесточенные бои шли на всех улицах, фабриках, во всех домах, подвалах и подъездах Сталинграда. Даже канализация превратилась в арену жестоких боев. Немцы называли это Rattenkrieg – войной крыс – и шутили о захвате кухни, но все еще были вынуждены бороться за гостиную и спальню. Кровопролитные бои шли внутри зданий – солдаты отбивали у врага комнату за комнатой, продвигаясь сквозь разбомбленные дома и предприятия. В некоторых высоких зданиях, оставшихся без крыш из-за бомбардировок, немцы занимали третий этаж, Красная армия – четвертый, а затем обе стороны стреляли друг в друга на лестнице или через дыры в стене. Как люди выживали в таких условиях? Повсеместное присутствие НКВД не было единственным фактором. Александр Верт, взяв интервью у ряда ветеранов Сталинграда, полагал, что на Волге действовал своего рода естественный отбор. «Люди в шоке и ужасе высаживались на берег под непрекращающимся немецким огнем, – сказал он. – Четверть людей могла погибнуть, не дойдя до линии фронта в нескольких сотнях метров от берега». Но у остальных, сказал Верт, развивался острый инстинкт выживания. Константин Симонов, посетивший город во время боевых действий, дал иное объяснение. В уникальных условиях Сталинградской битвы «суровая решимость обычного русского» была более эффективным оружием, чем превосходное вооружение и подготовка немецких солдат.
Двенадцатого сентября Георгий Жуков и начальник Генштаба Александр Василевский вернулись из Сталинграда крайне обеспокоенными. Силы защитников города были слишком малы, чтобы сдержать немцев, а добавление войск в котел только привело бы к увеличению потерь. На следующий день после возвращения Жуков и Василевский представили Сталину новый план – фланговую атаку. Вместо того чтобы атаковать немцев там, где они были сильны, внутри города, Красная армия будет атаковать немецкие фланги к северу и югу от города – в районах, которые защищали плохо управляемые и необученные итальянские, румынские и венгерские части. Один советский отряд нанесет удар по фланговым дивизиям к северу от города, другой – на юге, затем они соединятся и двинутся в Сталинград. Сталин одобрил план, внеся в него несколько изменений. Теперь все будет зависеть от времени и стойкости русского солдата. Жукову и Василевскому требовалось сорок пять дней, чтобы подготовить новый план боя. И русский солдат должен был предоставить им это время, если нужно, пожертвовав собой.
9
Генерал Решимость и генерал «А Вдруг Побьют!»
К октябрю терпение Сталина по отношению к западным союзникам иссякло. Пока Сталинградский котел ежедневно поглощал сотни молодых советских солдат, американцы и британцы, обеспокоенные потерями конвоев, временно приостановили поставки в Мурманск и Архангельск. В карикатуре «Совещание военных экспертов», опубликованной 6 октября в советской газете «Правда», Сталин выразил гнев по поводу этого решения. Два офицера Красной армии на рисунке молоды и энергичны. Их зовут Генерал Решимость и Генерал Смелость. Их англо-американские коллеги – генералы А Вдруг Побьют, Стоит Ли Рисковать, Не Надо Спешить, Давайте Подождем и Как Бы Чего Не Вышло.
Стрелки на часах, висящих над генералами, показывают 23:30. Рузвельт, который уже вернулся в Вашингтон, и без Генерала Смелость понимал, что Сталин разгневан и к чему это может привести. Летом 1941 года вождь раздумывал над идеей заключения сепаратного мира с Германией. Опасаясь, что Сталин может вернуться к этому варианту, Рузвельт и Черчилль сделали ему предложение – операцию «Вельвет». В начале 1943 года англо-американские военно-воздушные силы из двадцати эскадрилий будут отправлены на Кавказ, чтобы помочь Советам остановить продвижение Германии к нефтяным месторождениям на юге СССР. Через несколько дней после появления карикатуры Черчилль представил Сталину второе предложение: долгожданный англо-американский второй фронт. Двадцать третьего октября британские силы численностью почти 200 тысяч человек атакуют Африканский корпус в Эль-Аламейне, египетском городе недалеко от ливийской границы. Две недели спустя, 8 ноября, американские войска численностью 100 700 человек захватят Алжир, Оран и Марокко и соединятся с британскими частями, наступавшими на запад от Эль-Аламейна.
План «Факел» имел большой географический размах. Он охватывал регион шириной полторы тысячи километров с равнинами, скалами и горами, который простирался через Ближний Восток от Касабланки на Атлантическом побережье до Туниса. Но высадка привела бы к тому, что англо-американские войска оказались бы в трех с лишним тысячах километров от севера Франции, где их предпочел бы видеть Сталин. Узнав о плане союзников, Сталин несколько дней думал, а затем отправил Черчиллю телеграмму. Она была краткой, но содержательной: «Я получил ваше сообщение от 9 октября. Спасибо».
Первой реакцией Черчилля на телеграмму был гнев. Для кампании были собраны сотни тысяч человек и тысячи танков, самолетов и артиллерийских частей. Уместным было бы нечто большее, чем просто «спасибо». Однако, подумав, премьер решил, что было бы большой ошибкой цепляться к СССР в его нынешнем положении. «Единственное, что принесет пользу, – это упорная борьба и победы», – сказал он Идену. Ответ Рузвельта был более легким. «Меня не слишком беспокоит реакция Москвы, – сказал он своим помощникам. – Я понял, что там даром речи пользуются не так, как у нас».
В середине октября «Факел» и «Лайтфут» (кодовое название британского наступления на Эль-Аламейне) были у всех на устах, а СССР ненадолго отошел на второй план. Военные риски, связанные с американской частью операции «Факел», были особенно пугающими. Сильное волнение у пляжей Касабланки могло нанести серьезный ущерб людям и технике во время высадки. Пляжи Алжира были более спокойными, но если бы немецкие войска прорвались через Испанию во время высадки (ходили слухи, что такое может произойти), то американцы оказались бы отрезаны.
Помимо этих опасностей, существовали и определенные политические риски. Северная Африка была владением Вишистской Франции[233], и было неясно, чью сторону примет ее лидер маршал Филипп Петен. Ситуация также осложнялась угрозой, зарождавшейся на другом конце света. В начале октября командующий Тихоокеанским флотом США Честер Нимиц предупредил Вашингтон, что японцы собирают крупную ударную группу для нападения на морских пехотинцев на Гуадалканале. «Ситуация критическая», – телеграфировал Нимиц в Вашингтон. Встревоженный Маршалл попросил Дугласа Макартура, командующего войсками США в южной части Тихого океана, оказать осажденным морским пехотинцам поддержку с воздуха. Макартур, который, как известно, был себе на уме и поддерживал стратегию «Тихий океан – прежде всего», отказался. Ситуация была настолько критической, говорил он, что «все ресурсы Соединенных Штатов [должны быть] временно перенаправлены в (Тихоокеанский) регион, чтобы противостоять угрозе».
Подобно Макартуру, прославившемуся своей трубкой из кукурузного початка и расшитыми золотом фуражками, похожий на хорька Бернар Монтгомери, командующий 8-й британской армией, тоже имел склонность к фирменной одежде. Монтгомери одевался для битвы так, будто готовился к крикетному матчу: бриджи для верховой езды, шейный платок и его самый известный аксессуар – черный берет. Во время эвакуации из Дюнкерка Монтгомери продемонстрировал способность принимать нестандартные решения и сохранять самообладание в опасных ситуациях. Но его родной стихией была сама битва. Он детально прорабатывал каждый аспект плана, затем тренировал свои войска, пока у каждого солдата не складывалось полное понимание плана и своей роли в нем. После нескольких месяцев упорных тренировок к середине октября Монтгомери был уверен, что 8-я армия сможет на равных сражаться с немцами и победить их. В своей речи накануне боя 23 октября он сказал своим солдатам, чего он от них ждет. Каждый «должен проникнуться желанием убивать немцев, даже полковые священники». Он рекомендовал убивать «одного немца по будням и двоих по воскресеньям». Когда он закончил, канонада из восьмисот пушек сотрясла небо пустыни, и томми[234] начали свой путь через немецкие минные поля.
Сила, противостоящая британцам, больше не была Африканским корпусом 1942 года. Более того, в некотором смысле она уже не была Африканским корпусом Роммеля. В сентябре, перед тем как вернуться в Германию из-за болезни, Лис Пустыни сделал длинное и мрачное признание Африканскому корпусу и его главному союзнику – итальянской армии. Суть его заключалась в том, что действия армий стран «оси» в Северной Африке были пустой тратой времени и сил, и только победа в Сталинграде или где-нибудь на юге России могла восстановить их позиции в Африке. Битва при Эль-Аламейне доказала правоту Роммеля. Британцы начали с подавляющего преимущества в людях (195 000 против 116 540), танках (более 1000 против 547) и другой боевой технике (892 против 552 единиц). (Среди историков все еще идут споры по поводу действий итальянцев при Эль-Аламейне.) В течение первых нескольких дней немецкие мины и грамотная тактика замедлили продвижение британцев и привели к большим потерям. Поскольку кампания грозила перерасти в битву до полного истощения противника, осмотрительный Монтгомери отбросил осторожность и приказал новозеландской и австралийской дивизиям атаковать опорные пункты вдоль немецкой линии обороны при поддержке британской бронетехники. Ярость британской атаки и внезапная смерть генерала Георга Штумме, сменившего Роммеля, потрясли обычно решительных немцев, которые начали общее отступление под руководством нового командующего, генерала Вильгельма Йозефа Риттера фон Томы. В ходе десятидневной битвы Германия потеряла 30 тысяч человек, а Великобритания – 13 тысяч, что подорвало репутацию Роммеля как военного волшебника. За исключением его успеха в Кассеринском проходе и нескольких незначительных побед, все оставшиеся месяцы в Северной Африке он руководил отступлением.
Падение Эль-Аламейна стало ударом для немецких радиослушателей. Секретные службы, следившие за общественным мнением, обнаружили, что по мере ухудшения ситуации в Сталинграде все больше немецких мирных жителей ждали хороших новостей от Роммеля и Африканского корпуса. В Британии и Америке газеты и кинохроника освещали высадку так, как будто битва уже выиграна. На кадрах загорелые молодые солдаты играли в футбол и бейсбол и улыбались перед десятками щелкавших фотоаппаратов. Северная Африка мгновенно сделала Дуайта Эйзенхауэра, недавно назначенного Верховным главнокомандующим союзными войсками, более известным, чем Джон Уэйн и Эррол Флинн[235], вместе взятые. Вдобавок Эйзенхауэр познакомился с французской политикой благодаря адмиралу Франсуа Дарлану, чьи титулы включали звание вице-председателя Государственного Совета, что соответствовало французскому эквиваленту премьер-министра.
Член выдающейся семьи французских военных (один из предков Дарлана воевал с британцами при Трафальгаре), до 1940 года был образцовым командиром. Дарлан возглавлял французское военно-морское подразделение в битве при Вердене, а после Первой мировой войны представлял ВМС Франции при подписании Лондонского морского договора. Умный и наделенный изрядной долей галльского обаяния, Дарлан стремительно поднимался по карьерной лестнице в 1930-х годах. Но за гладкой привлекательной внешностью скрывалась сложная личность как минимум с тремя разными лицами. Первое – свирепый французский патриот, который воевал при Вердене и не мог простить британцев, направивших свое оружие на французский флот в 1940 году. Второе – политик, который усердно работал, чтобы снискать расположение Адольфа Гитлера. И третье – талантливый исполнитель, готовый предложить свои услуги за определенную плату.
Через несколько недель после высадки Дарлан и Эйзенхауэр, который еще не был искушен в международной политике, пришли к соглашению: союзники признают Дарлана французским верховным комиссаром, что сделает его губернатором Северной и Западной Африки. Взамен адмирал прикажет французским войскам сложить оружие и наладит отношения между американским командованием и местными французскими чиновниками. В Великобритании и Соединенных Штатах знали о репутации Дарлана, и его назначение вызвало бурю негодования. Адмирал был фашистом, коллаборационистом и совершенно беспринципным человеком, который предпочел закрыть глаза, когда немцы начали отправлять французских евреев в концлагеря. Семнадцатого ноября, когда в Великобритании усиливались антидарланские настроения, Черчилль телеграфировал Рузвельту: «Должен сообщить, что [у нас] возникают серьезные опасения по поводу договоренности с Дарланом. Чем больше я думаю об этом, тем больше убеждаюсь, что это может быть лишь временной мерой, оправданной исключительно военной необходимостью». На следующий день Рузвельт ответил: «Я тоже испытываю опасения по поводу Дарлана. Чувствуя, что нужно действовать быстро, только что на своей пресс-конференции я выдвинул предложение, которое, надеюсь, будет принято. <…> В ООН… никогда не поняли бы признания или воссоздания правительства Виши».
К началу декабря 1942 года в столицах союзников бурно обсуждался вопрос о Дарлане. Он звучал не «Как нужно ли избавиться от Дарлана?», а «Как именно его убрать?». Все сошлись на убийстве. В начале декабря сэр Александр Кадоган, постоянный заместитель министра иностранных дел Великобритании, сказал коллегам: «У нас ничего не получится, пока мы не убьем Дарлана». Несколько дней спустя на обеде с Энтони Иденом Шарль де Голль, лидер «Свободной Франции», сделал аналогичное предложение. С ним согласились еще несколько человек: сотрудник Управления стратегических служб Карлтон Кун, руководитель британского Управления специальных операций, аббат Кордье из церкви Святого Августина и Бонье де ла Шапель – роялист, мечтавший возродить во Франции монархию. Финальная сцена в драме о Дарлане отвечала всем клише гангстерских боевиков 1940-х годов. На встрече за два дня до Рождества 1942 года аббат Кордье убедил ла Шапеля убить Дарлана. На следующий день, в канун Рождества, киллер вошел в штаб-квартиру адмирала и выстрелил в него из пистолета «Кольт Вудсмен».
Реакция на убийство была неоднозначной. Де Голль почувствовал облегчение, как и Управление специальных операций, но Эйзенхауэр и Маршалл поспешили отстраниться от ситуации. Они пришли к выводу, что даже во время войны нация не должна использовать методы, подрывающие ценности, за которые она борется. Однако к началу января убийство Дарлана уже было вчерашней новостью. Все взоры были прикованы к Сталинграду, где титаническая борьба между СССР и Германией приближалась к критической точке.
С первыми лучами солнца 19 ноября румынское подразделение, дислоцированное к северу от Сталинграда, предупредило 6-ю армию о готовящейся атаке советских войск. При других обстоятельствах немецкий офицер, получив такое сообщение, немедленно разбудил бы своего командира, начальника штаба 6-й армии генерала Артура Шмидта. Но румыны считались легковозбудимым народом, который поднимает ложную тревогу чаще, чем итальянцы, венгры и другие армии стран «оси», сражавшихся на стороне Германии. Офицер какое-то время колебался и в итоге решил не будить Шмидта. Стояло холодное осеннее утро, а генерал поздно лег накануне. Сообщение румына могло подождать, пока Шмидт не проснется. Примерно в это же время сотни тысяч российских солдат собрались на полях, в деревнях и площадях по всей европейской части России, чтобы послушать, как офицер зачитывает послание Сталина: «Дорогие генералы и солдаты, обращаюсь к вам как к своим братьям. Сегодня вы начинаете наступление, и ваши действия решат судьбу страны: останется ли она независимой или погибнет». Посыл Сталина был довольно прост, но в то утро фраза «деревни и могилы наших предков» создала ощущение, «как будто вся Россия собралась в единое целое», чтобы послушать выступление Сталина. «Я едва сдерживал слезы, когда дослушал речь», – вспоминал позже один офицер Красной армии.
В 1941 году готовность русского солдата стоять насмерть охлаждала боевой пыл немцев под Москвой и Ленинградом, как ничто другое. В 1942 году советские войска численностью миллион человек должны были вступить в бой при поддержке лучшей разведки и логистики, а также 1400 тяжелых орудий и 979 танков. Первоначально наступление планировалось на 18 ноября, но за девять дней до этого измученная в боях 6-я армия Германии предприняла последнюю попытку захватить город. Генерал Курт Цейтцлер, начальник штаба сухопутных войск, имел серьезные сомнения по поводу нападения, но Гитлер был непреклонен. «Я не уйду с Волги», – сказал он Цейтцлеру. На рассвете 9 ноября тысячи немецких солдат – с небритыми лицами и красными от усталости глазами – выбрались из кишащих крысами землянок, блиндажей и зданий без крыш в суровое ноябрьское утро. Немцы во второй раз разрезали 62-ю армию Чуйкова пополам, а затем пробили коридор шириной 450 метров до Волги. Успех оказался временным. Фотографии города, сделанные в те дни, напоминают снимки Хиросимы в 1945 году: огромные участки пустого пространства кое-где перемежались разрушенным зданием или стоявшей на коленях женщиной, ищущей кусочек еды.
На карте план операции «Уран» напоминал вытянутую соту. В первые два дня наступления Красная армия совершила два прорыва. Девятнадцатого ноября румынские отряды, охранявшие северный фланг 6-й армии, были уничтожены, а в течение следующих двух дней то же самое произошло с румынами, охранявшими южный фланг армии. Двадцать первого ноября 7 тысяч румын попали в плен, не имея ничего, кроме потрепанных фотографий жен и детей, которых они больше никогда не увидят. В 1941 году, перед началом операции «Барбаросса», Гитлер хвастался своим командирам: «Нам нужно только выбить дверь, и все гнилое здание рухнет». В ноябре 1942 года пророчество сбылось, но гнилым зданием на грани разрушения оказалась как раз немецкая армия. К 24 ноября советское наступление шло пятый день, и Гитлер был достаточно обеспокоен сообщениями из Сталинграда, чтобы проконсультироваться с двумя из своих самых доверенных советников. Оба сказали ему то, что он хотел услышать. Фельдмаршал Эрих фон Манштейн пообещал прорвать советское окружение под Сталинградом и освободить 6-ю армию, а Герман Геринг, командующий люфтваффе, пообещал доставлять в Сталинград 500 тонн груза ежедневно.
Ни один из них не сдержал своего обещания. Девятнадцатого декабря люфтваффе доставили в осажденный город 262 тонны груза, то есть примерно половину того, что обещал Геринг. Первоначально операция «Винтергевиттер» («Зимняя буря»), попытка Манштейна вывести армию Паулюса из окружения, имела некоторый успех. Но по иронии судьбы сильный снегопад и пронизывающий ветер остановили его войска в 50 километрах от города. В результате серии поражений немцев на Кавказе в декабре и январе численность войск в Сталинградском котле увеличилась с 270 тысяч до 300 300 человек.
Теперь судьба предоставила генералу Паулюсу возможность войти в Валгаллу национал-социалистическим героем. После героической смерти на улицах Сталинграда ему устроили бы торжественные похороны и в последний путь его проводили бы Гитлер, Геринг и Геббельс. Многие офицеры воспользовались бы такой возможностью, но Паулюс не был одним из них. Он был полной противоположностью своего предшественника в 6-й армии, эпатажного и тщеславного Вальтера фон Райхенау, внезапно скончавшегося шесть месяцев назад. Паулюс – уравновешенный, воспитанный, разбиравшийся в творчестве Бетховена, – по словам служившего с ним офицера, был эгоцентричным тихоней. «Он всегда был безупречно одет – от белого воротника до безукоризненно начищенных ботинок», – вспоминал офицер. Спустя пять месяцев Сталинград выбил из него все тщеславие и сломил его характер. На заключительном этапе кампании коллеги вспоминали, что Паулюс был хронически «уставшим, вялым, подверженным приступам изнурительной болезни» и «переполненным невысказанной горечью по поводу роли, которую ему отвела судьба». В конце января, когда Красная армия зачищала последние вражеские форпосты, немецкий штабной офицер вышел из «Универмага» и подал знак лейтенанту Федору Ельченко, стоявшему перед магазином. Ельченко и двое его товарищей последовали за немцем в зловонный подвал магазина, где на полу лежали сотни умиравших немецких солдат. Среди стонов и плача Ельченко принял капитуляцию Германии от члена штаба Паулюса. Затем его отвели в другую часть магазина, где он обнаружил самого генерала, небритого и вялого, лежащим на кровати.
Позже Ельченко вспомнил, как сказал генералу: «Ну вот и все!» и Паулюс согласно кивнул[236]. Накануне, 30 января, Гитлер пообещал повысить Паулюса до фельдмаршала в надежде, что это воодушевит его и заставит выбрать героическую смерть. Это не сработало, и фюрер был крайне раздражен, а несколько дней спустя выразил свой гнев в разговоре со своими приближенными. «В Германии в мирное время, – отметил он, – от 18 до 20 тысяч человек в год решают покончить жизнь самоубийством. А у этого человека перед глазами 50 или 60 тысяч его солдат, храбро сражавшихся до конца. Как он мог сдаться?» На следующий день по немецкому радио транслировали «Траурный марш на смерть Зигфрида» из «Гибели богов»[237].
В Сталинграде в тот день пошел снег. Он ложился на воронки от снарядов, перевернутые цистерны и дома без крыш, в которых солдаты дрались за каждый этаж, захватывая комнату за комнатой. Снег падал на разбитую 62-ю армию Чуйкова, на склоны Мамаева кургана, на фабрику «Баррикады» – и на десятки тысяч убитых итальянцев, румын и венгров, валявшихся на сверкавших белых полях под сенью холодного февральского неба.
10
Время прилива
Было два часа ночи, «Коммандо» летел в черном холодном небе, и Уинстон Черчилль проснулся от жжения в ноге. Он сразу понял, что дело в обогревателе. В салоне самолета «Коммандо» их было более десятка, чтобы поддерживать комнатную температуру в кабине и спальном отсеке во время длительных перелетов. Эти устройства еще требовали доработки: если одно из них выходило из строя, мог возникнуть пожар.
Черчилль выбрался из койки и разбудил маршала авиации Чарльза Портала, чья кровать стояла рядом. Воздушные потоки подбрасывали самолет вверх и вниз. С фонариками в руках Черчилль и Портал расхаживали по сумрачному салону самолета в поисках других неисправных обогревателей. Они нашли несколько, два из них были расположены в особо уязвимом месте – рядом с бензиновым двигателем в бомбоотсеке. Пассажиры оказались перед сложным выбором: если отключить обогреватели, температура в салоне резко упадет и весь оставшийся путь придется мерзнуть. Но если обогреватель взорвется, самолет упадет.
Предпочтя безопасность комфорту, Черчилль приказал отключить обогрев и раздать пассажирам дополнительные одеяла. Через несколько часов в утреннем небе показалось приветливое средиземноморское солнце, а на земле – здания Касабланки. Город, находившийся под французским протекторатом, избежал серьезных разрушений в ходе операции «Факел». Бои шли три дня, и французам этого хватило, чтобы сохранить лицо, а затем формально капитулировать. В то утро, когда прибыла команда Черчилля, пятиметровые волны носили разбитые десантные суда и перевернутые джипы вдоль пляжей. «Это просто чудо, что в таких условиях кто-то смог выбраться на берег живым», – подумал премьер-министр.
Два часа спустя Черчилль стоял у входа в отель «Анфа» в пригороде Касабланки среди пальм, бугенвилий и апельсиновых деревьев. В городе, известном старинной архитектурой, этот отель выглядел ярким маяком современности. Отель овальной формы с тремя этажами, напоминающими палубы, и мачтами на крыше был похож на круизный лайнер, севший на мель. Роскошный интерьер создавал впечатление, что в баре можно встретить Хамфри Богарта и Ингрид Бергман, а на заднем плане кто-то будет играть «As Time Goes By»[238]. Черчилль быстро привык к этой обстановке. Он завтракал, надев розовый халат, обедал в комбинезоне на молнии, а в перерывах между приемами пищи играл в баскскую пелоту и подолгу гулял по пляжу, останавливаясь, чтобы рассмотреть необычные ракушки и поговорить с молодыми американскими солдатами, охранявшими город.
Во время одной из прогулок Черчилль встретил американского моряка с гитарой и попросил его сыграть You Are My Sunshine. После полудня он сидел на солнышке и ждал гостей. В число гостей Рузвельта вскоре войдут изгнанные голландские и норвежские монархи; Черчилля же навещали чиновники режима Виши, бывшие министры иностранных дел Чехии, польские мэры и греческие епископы. По вечерам премьер обычно обсуждал стратегию со своими командирами, и заседания часто были довольно шумными. Когда офицер говорил или делал что-то, что не нравилось Черчиллю, тот кричал: «Ты растолстел на государственных харчах! Все, что тебе нужно, – это получить зарплату, съесть свой паек и лечь спать». Чарльз Уилсон, врач Черчилля, не любил эти эмоциональные всплески, но считал их необходимыми для сохранения психического и физического здоровья премьер-министра. «Когда он оставляет красный чемоданчик[239] и уезжает из Лондона, – отметил Уилсон в своем дневнике, – то чувствует свободу от забот. Дело не только в том, что он любит приключения; он чувствует… что иногда нужно оставить дела [на] неделю или даже на две. …Он хочет ненадолго избавиться от ощущения, что за день нужно сделать больше, чем возможно физически».
Высадка в рамках «Факела» поставила восклицательный знак в конце одного из самых успешных для союзников периодов войны. За предыдущие девяносто дней СССР победил в Сталинграде, Великобритания – в Эль-Аламейне, а Соединенные Штаты – на пляжах Алжира и Марокко. «Маятник судьбы», как называл это Черчилль, качнулся в сторону союзников. В январе 1943 года на конференции в Касабланке перед союзниками стоял вопрос, как лучше всего воспользоваться их победами, и, поскольку Сталин дважды отклонял приглашение принять участие в конференции, ссылаясь на боевые действия под Сталинградом, решение принимали британцы и американцы.
Пресса обеих стран подавала встречу в Касабланке как совместные усилия двух демократий по разработке стратегии победы над нацистской Германией. В целом так оно и было, но дело зашло не слишком далеко. У союзников часто возникали разные представления о том, как достичь общей цели, и в таких случаях обычно доминировал тот, кто лучше подготовился к спору. В данном случае это были англичане. Обладая богатейшим многовековым опытом международных отношений, они знали, как использовать свои козыри. Британцы прибыли в Касабланку в большом количестве, тщательно проинструктированные, с ударным отрядом технических экспертов, кораблем водоизмещением шесть тысяч тонн, переделанным в пункт связи, и с готовым планом. План был таков: избегать нападения на европейский материк, где немцы были сильнее всего, не ослабив их серией сражений на периферии – в Северной Африке, Италии, Греции и Восточном Средиземноморье.
Американские делегаты – генерал Маршалл, адмирал Кинг и генерал Арнольд – прибыли в Касабланку с небольшим сопровождением, скупыми инструкциями от Белого дома и без единого мнения по поводу американской стратегии. Маршалл оставался убежденным сторонником вторжения через Ла-Манш, но после высадки в Дьеппе высокопоставленные американские командиры опасались столкновения непроверенных молодых американцев с немецкими ветеранами. Более того, учитывая потребность в снабжении в условиях глобальной войны, к сентябрю 1943 года для штурма можно было подготовить не более 25 дивизий, но с учетом погодных условий только 6 из них могли высадиться для первоначального штурма побережья.
План победы адмирала Кинга вкратце сформулировал его британский коллега: «Кинг пристально следит за Тихим океаном. Это его восточная политика. Иногда он бросает камень через плечо. Это его западная политика». План победы генерала Арнольда строился на использовании бомбардировщика B-17 «Летающая крепость», который пока находился в стадии разработки. Впрочем, время показало, что В-17 не решил исхода войны, как бы Арнольду и другим летчикам ни хотелось этого в 1942 году. Зная о стратегических разногласиях между своими генералами, Рузвельт вызвал Арнольда, Маршалла и Кинга в Белый дом за несколько дней до того, как американская делегация отправилась в Касабланку. Он сказал им, что если они не смогут прийти к соглашению по стратегии во время конференции, то должны будут занять следующую позицию: наращивание американского присутствия в Британии и Средиземноморье будет продолжаться до поры до времени, но Соединенные Штаты не возьмут на себя никаких обязательств относительно 1943 года, пока ситуация на войне не прояснится.
Большинство решений, принятых в Касабланке, включая решение Америки отменить наступление через Ла-Манш в 1943 году и вторгнуться на Сицилию по завершении североафриканской кампании, были приняты в банкетном зале отеля «Анфа», где генерал Алан Брук председательствовал на ежедневных военных собраниях. На протяжении трех лет войны начальник Имперского Генерального штаба был в плохом настроении в лучшие времена и свирепым в худшие, и даже в хорошие дни ему было трудно сказать что-то положительное о генерале Эйзенхауэре, новом командующем американскими войсками. В дневниковой записи от 28 декабря 1942 года Брук написал: «Эйзенхауэр как генерал безнадежен. Боюсь, что он погружается в политику и отчасти пренебрегает своими военными обязанностями, так как мало что понимает, если вообще что-то знает, в военных вопросах». Тон Брука был еще более резким 15 января, когда Эйзенхауэр представил свой план продвижения к морю через Тунис. В случае успеха силы стран «оси» в регионе сократились бы наполовину, но план был трудновыполнимым. Начав расспрашивать Эйзенхауэра о деталях (таких как координация действий с силами Монтгомери в Ливии и с генералом Кеннетом Андерсоном на севере), Брук счел ответы оппонента неубедительными. Удивительно, но Маршалл, Кинг и Арнольд, которые также были на собрании, не предприняли никаких попыток встать на защиту Эйзенхауэра. Возможно, это было случайностью, но на следующий день несколько американских делегатов заявили, что слышали, как их британские коллеги тихонько напевали: «Правь, Британия!» в коридорах «Анфы».
Впрочем, в ходе конференции американцы одержали несколько побед. Кинг получил обещание, что 30 % американских войск смогут отправиться на Тихий океан в обмен на поддержку наступления на Сицилию. Маршалл также вынудил британцев оказать ответную услугу, пригрозив уйти с европейского театра военных действий, если Великобритания не предоставит войска для предстоящих наступательных операций в Бирме и на Тихом океане. Тем не менее американцы не питали иллюзий относительно итогов встречи в Касабланке. «Мы пришли, увидели и были побеждены», – заявил майор Альберт Ведемейер. Большинство коллег были с ним согласны. Также они согласились, что для следующей встречи с британцами им необходимо научиться лучше вести переговоры. В вопросе о том, как вести себя с Советским Союзом, единодушия было меньше. Во время Сталинградской битвы Рузвельт и Черчилль решили перенести дату вторжения через пролив с 1943 на 1944 год и пока не возобновлять отправку конвоев в Мурманск и Архангельск.
Придя к выводу, что нет хорошего способа сообщить Сталину плохие новости, и опасаясь, что плохая новость может побудить Сталина пересмотреть идею сепаратного мира с Германией, президент и премьер решили пойти на хитрость. Они условились держать в секрете отмену конвоев так долго, как только получится, а сами тем временем успокаивали Сталина сообщениями об усилении англо-американской военной мощи в Британии, успехе воздушной войны союзников и обещаниями осуществить атаку через пролив «в кратчайшие сроки». Межсоюзнические отношения еще больше осложнились 24 января, когда Рузвельт, не посоветовавшись с Черчиллем и Сталиным, объявил, что союзники потребуют безоговорочной капитуляции держав «оси». Позже президент говорил, что эта идея возникла у него во время пресс-конференции, но на самом деле он обсуждал ее со своим сыном Эллиотом несколькими неделями ранее. Морис Хэнки, один из старших советников Черчилля, в числе прочих официальных лиц считал, что предложение президента только усилит сопротивление «оси» (и учебники по истории подтверждают эту точку зрения). Последний известный случай, когда одна нация добилась безоговорочной капитуляции от другой, произошел две тысячи лет назад, когда Рим потребовал от Карфагена сложить оружие. Хэнки пришел к выводу, что если бы безоговорочная капитуляция давала какие-либо военные преимущества, то она, вероятно, происходила бы чаще, чем один раз в две тысячи лет.
Незадолго до созыва конференции в Касабланке Гарри Гопкинс изложил англо-американскую позицию по послевоенной Франции. «Это, – писал Гопкинс, – долг Соединенных Штатов и Великобритании – сохранить для народа Франции право и возможность самому определять, какое правительство у него будет». Похоже, Гопкинс имел в виду что-то вроде попечительского совета. Группа видных французов будет следить за происходящим до тех пор, пока французы не будут в состоянии восстановить управление страной. Это была интересная идея, но она встретила возражения со стороны генерала Анри Жиро, сменившего Дарлана на посту верховного комиссара в Северной Африке, и генерала Шарля де Голля. Оба были патриотами и настоящими героями. Жиро дважды сбегал из немецкого плена, один раз в 1914 году, а второй – в 1942 году, в то время как «Свободная Франция» де Голля отважно сражалась на стороне британцев и американцев на протяжении всей войны. Однако у обоих также было чрезмерное чувство собственного достоинства. Комплекс Жанны д’Арк у де Голля был выражен настолько ярко, что Черчилль однажды пригрозил найти епископа, который сожжет его на костре. Жиро прибыл в Северную Африку, ожидая (по одному ему известным причинам), что ему передадут руководство кампанией, и был крайне возмущен, когда этого не произошло. Ближе к завершению конференции Черчилль попытался примирить двух французов. Немцы и итальянцы прочно закрепились в Тунисе, и впереди ждало еще много боев. По мнению премьер-министра, встреча в Касабланке сулила большой успех, и он не хотел, чтобы его подорвали два эгоистичных француза. В конце конференции он пригласил их сделать совместное фото с ним и Рузвельтом. Идея потерпела фиаско. Де Голль был напыщенным и отчужденным, а Жиро все еще злился из-за роли зрителя, которую ему отвели в рамках кампании в Северной Африке. После конференции они все же отложили в сторону свои разногласия и объединили силы для создания Французского комитета национального освобождения, но их противоречия были слишком глубокими, а эго – слишком большим, чтобы поддерживать прочное партнерство. К 1945 году де Голль был лидером Франции, а Жиро вышел на пенсию. Когда через несколько лет Жиро умер, люди вспоминали его как человека, который почти спас Францию; если вообще вспоминали.
Гопкинс вернулся в Америку разочарованным. Он считал средиземноморскую стратегию Черчилля, победившую в Касабланке, «слишком немощной для двух великих держав». Маршалл также вернулся недовольным, но его претензии были более серьезными. Он думал, что кампания в Средиземном море «не будет иметь особого значения для прекращения войны». Их разочарование было понятно: учитывая необходимость в снабжении американских военно-воздушных сил, военно-морского флота, Тихоокеанскую кампанию и промышленность, работавшую на нужды фронта, а также решение ограничить американскую армию до девяноста дивизий, Соединенные Штаты не могли вести боевые действия в центре Европы до 1944 года.
11
Смерть стоит по стойке смирно
Это были слова Уинстона Черчилля, но мысль принадлежала английскому писателю Г. Дж. Уэллсу. Накануне Первой мировой Уэллс написал «Освобожденный мир», поучительную историю о неправильном использовании науки. Автор начал свой рассказ с наблюдения: «История человечества – это история обретения внешних источников энергии». В книге Уэллс представил себе мир, в котором атомная энергия, все еще бывшая гипотезой в 1914 году, разожгла катастрофическую войну. Десятилетие за десятилетием умирали тысячи людей. Затем, в какой-то момент в середине 1930-х годов, один из героев Уэллса – мсье Леблан, посол Франции в Вашингтоне – созвал международную конференцию, на которой другой персонаж, король Британии Эгберт, отрекся от престола и стал поборником идеи мирового правительства.
Воодушевленные лидеры стран приняли приняли эту идею, и из праха смерти восстал новый утопический мир. Атомная энергия, которую удалось приручить и перепрофилировать, изменила потребность в ручном труде. Человечество, освобожденное от тяжелой работы на фабриках и в цехах, смогло проявить свои лучшие качества. Идея была прекрасная, но в 1930-х годах вместо мсье Леблана и короля Эгберта на мировой авансцене выступали Адольф Гитлер и Бенито Муссолини. Надвигалась новая мировая война, и единственное, что стояло между человечеством и супербомбой, – это знание того, как ее построить. Однажды вечером в феврале 1940 года Отто Фриша, молодого австрийского еврея, который, спасаясь от нацистов, бежал в Англию из родной страны, посетило озарение на одной из улиц в Бирмингеме. Было четыре возможных способа вызвать цепную взрывную реакцию в уране. В ходе испытаний Рудольф Пайерлс, коллега Фриша, обнаружил, что три способа не могут привести к мощному взрыву. Четвертый, предполагавший использование изотопа урана-235, был поинтереснее. После его изучения Пайерлс пришел к выводу, что если по урану-235 ударит нейтрон (субатомная частица), то что-то должно произойти. Но что именно, Пайерлс не знал. Ответ положил начало ядерному веку. В последующих испытаниях Пайерлс обнаружил, что тепло, выделяемое килограммом U-235, может создавать температуры, сравнимые с температурой в ядре Солнца, и давление, превышающее давление в ядре Земли, где железо находится в жидком состоянии.
В марте 1940 года Фриш и Пайерлс начали писать доклад о своих исследованиях, но их терзали сомнения. Дело в том, что британцы считали себя высокоморальным народом, и было бы трудно поддерживать эту веру, если бы британские ВВС сжигали по 60–70 тысяч человек во время воздушных налетов с помощью оружия, горящего как солнце. Но Дюнкерк и Битва за Британию не оставили сомнений по поводу возможности применить оружие массового поражения. Фриш и Пайерлс продолжили работать над бомбой, хотя и не для комитета MAUD, который Черчилль создал летом 1940 года для изучения возможности производства ядерного оружия. Вероятно, из соображений национальной безопасности премьер-министр решил ограничить членство в комитете учеными британского происхождения. Перед ними поставили три задачи: 1) изучить проблемы, возникающие при исследовании урана; 2) рекомендовать необходимые эксперименты; 3) способствовать сотрудничеству между различными группами исследователей.
Комитет просуществовал недолго – всего год, но это был год больших свершений. К июлю 1941 года, когда комитет распустили, Британия была мировым лидером в области использования атомной энергии в военных целях, что вполне отражало интеллектуальную мощь членов MAUD. Трое из них были нобелевскими лауреатами: Джордж Томсон и Джеймс Чедвик из Кембриджа и Маркус Олифант из Бирмингемского университета. Достижения также отражали высочайший уровень четырех университетов, в которых проводились исследования: Кембриджа, Оксфорда, Бирмингема и Ливерпуля. В июле, перед расформированием, комитет опубликовал два итоговых отчета. В первом подробно описывалось, как сделать бомбу и какой силой она будет обладать (1800 тонн в тротиловом эквиваленте); во втором отчете рассматривалась возможность создания плутониевой бомбы и указывались некоторые способы полезного применения атомной энергии.
Два года спустя одна из давних загадок комитета MAUD, связанная с происхождением его названия, разрешилась сама собой. Большинство ученых, работавших в комитете, считали MAUD некой анаграммой, но оказалось, что это имя имеет более интересную родословную. В день, когда немецкая армия вторглась в Данию, Нильс Бор, известный датский ученый, отправил своей английской горничной телеграмму. Горничную звали Мод (Maude).
Лео Силард, венгерский ученый-эмигрант, который стал кем-то вроде Пола Ревира[240] для американской программы создания атомной бомбы, прибыл в Соединенные Штаты в 1938 году. К тому времени он уже был известен благодаря своей новаторской работе по цепной ядерной реакции. Однажды в 1933 году Силард стоял на углу лондонской улицы, когда ему внезапно вспомнилась сцена из «Освобожденного мира»: «Бомба вспыхнула в воздухе ослепляющим красным светом и упала, нисходящий столб пламени закрутился по спирали посреди вихря света». В этот момент, как позже рассказывал Силард, он «вдруг подумал, что если бы нашелся элемент, способный испускать два нейтрона, поглощая один, то, собрав достаточно большую массу таких элементов, в них можно было бы запустить цепную ядерную реакцию».
Также в 1938 году немецкий химик Отто Ган доказал, что атомы урана можно расщепить, и правительства Германии и СССР начали изучать возможность использования урана в военных целях. Именно в этот период интенсивных открытий Силарда посетило второе великое озарение – и имя ему было Альберт Эйнштейн. Самый известный ученый XX века был его давним другом. Несколькими десятилетиями ранее Силард и Эйнштейн совместно работали над довольно бесперспективным проектом – схемой улучшения домашнего холодильника. В конце лета 1939 года Силард снова предложил сотрудничество. Он хотел написать письмо президенту Рузвельту от имени Эйнштейна и рассказать, как атомная энергия может изменить характер войны. Эйнштейну идея понравилась, и в октябре 1939 года Рузвельт получил письмо. В нем говорилось: «В последние несколько месяцев рассматривается возможность… запустить цепную ядерную реакцию, с помощью которой будут генерироваться огромные количества энергии и большие количества новых элементов, подобных радию. Сейчас кажется, что этого можно достигнуть в ближайшем будущем». Рузвельт создал несколько комитетов для оценки использования атомной энергии в военное время. Но на дворе был 1939 год. В стране были сильны антивоенные настроения, а Рузвельт планировал баллотироваться на третий срок. Как политик, он не мог позволить себе пренебрегать общественным мнением.
Полтора года спустя программа по созданию бомбы оказалась на распутье. Британским ученым не хватало ресурсов для создания крупномасштабной программы, а в Америке, где война все еще казалась чем-то далеким, военная тема не пользовалась популярностью в научном сообществе. В марте 1941 года Маркус Олифант – атлетичный прямолинейный австралиец, профессор физики в Бирмингемском университете и член комитета MAUD – начал отправлять протоколы отчетов комитета в Вашингтон в надежде, что полученные данные вдохновят его американских коллег. Четыре месяца спустя он все еще ждал ответа от американцев. Потеряв надежду, в конце августа он сам отправился в Вашингтон на транспортном бомбардировщике B-24 «Либерэйтор Экспресс». Формально целью поездки Олифанта было обсуждение радиолокационных программ с американскими коллегами. Настоящая цель состояла в том, чтобы выяснить, почему американцы не отвечали на сообщения MAUD. Олифант нашел ответ в офисе Лаймана Бриггса, председателя Уранового комитета США. Бриггс признался, что никому не показывал отчеты. Они все еще находились под замком в его офисном сейфе. Неясно, именно на этой встрече Олифант назвал Бриггса «невнятным неприятным человечком» или сделал это заявление несколькими днями позже в разговоре с коллегами.
Ясно одно: после встречи Олифант взял дело в свои руки. Двадцать шестого августа он созвал в Нью-Йорке группу ведущих американских ученых и сказал им, что они должны сосредоточить «все усилия на создании бомбы и не имеют права работать над чем-либо другим. [Это] будет стоить 25 миллионов долларов, – сказал Олифант, – а у Британии нет ни денег, ни рабочих рук. Такое по силам лишь Америке».
Визит Олифанта вызвал цепную реакцию в американском научном сообществе. Олифант вдохновил своей идеей Эрнеста Лоуренса, лауреата Нобелевской премии и профессора физики в Беркли; тот, в свою очередь, вдохновил Карла Комптона, председателя комитета Национальной академии наук, дать оценку использованию атомной энергии в войне. Джордж Б. Кистяковский, ученый из Гарварда и специалист по взрывчатым веществам, заинтересовал идеей Джеймса Конанта, президента Гарварда и опытного химика. Джордж Томсон, бывший глава комитета MAUD, повлиял на Вэнивара Буша, инженера и научного руководителя Управления научных исследований и разработок. Томсон представил американским ученым доклад с концепцией развития ядерного проекта, но Рузвельт внес в нее одно существенное изменение. Британцы предоставили своему техническому персоналу право голоса в вопросе о том, как будут использоваться бомбы. Рузвельт оставил такое право за собой и небольшой группой подчинявшихся ему советников, в которую входили Маршалл, Гопкинс, Стимсон, Конант и вице-президент Генри Уоллес.
К марту 1942 года Буш составил список материалов, необходимых для создания бомбы, эквивалентной двум тысячам тонн тротила: от 2 до 4,5 килограмма «активного вещества», центрифуга для получения изотопа урана-235, чтобы создавать одну бомбу в месяц, газодиффузионная установка для обогащения урана и электромагнитная установка для его расщепления. Посмотрев на смету, Рузвельт сказал Бушу: «Я думаю, что все нужно поменять… не только с точки зрения разработок, но и в плане сроков». Однако одного ключевого элемента по-прежнему не хватало: лидера, способного руководить 130 тысячами мужчин и женщин, работавших на 34 объектах более чем в дюжине штатов. На эту должность требовался высококвалифицированный инженер, опытный организатор, умевший управлять крупными проектами, – и достаточно грозный, чтобы вселять страх, но не настолько, чтобы к нему боялись обратиться. Всем этим требованиям отвечал полковник Лесли Ричард Гроувс, выпускник Вест-Пойнта и Военного колледжа армии США, специальный помощник генерал-квартирмейстера по строительству.
Гроувсу сообщили о Манхэттенском проекте в сентябре 1942 года, когда он только закончил строительство Пентагона, одного из крупнейших строительных проектов в истории Америки. У него была репутация деятеля, движущей силы и сукина сына, работая на которого приходилось попотеть. «Требовательный, критичный, резкий, саркастичный и ни разу не сказавший ни единого слова похвалы» – так описал Гроувса один из его бывших подчиненных, полковник Кеннет Николс. Все это было правдой. Но Николс был солдатом. С учеными Гроувс был осторожнее. С ними он тоже мог вспылить, но не так часто и не так сильно. Гроувс также отличался научным чутьем. В сентябре 1942 года, во время посещения научных лабораторий в Беркли, его взгляд упал на Джулиуса Роберта Оппенгеймера, блестящего темпераментного молодого ученого, напоминавшего ожившую абстрактную картину Пикассо. Он был высоким, очень худым человеком с длинными руками и ногами. Незадолго до встречи с Гроувсом Оппенгеймер добился большого успеха: прошлым летом он провел нашумевший семинар на тему ядерного оружия. Гроувс пригласил его на ужин и вернулся в отель впечатленный, но терзаемый сомнениями. Ходили слухи, что Оппенгеймер в юности имел связи с коммунистической партией, проявлял отчужденность и высокомерие и, в отличие от нескольких других кандидатов, которых рассматривал Гроувс, не был лауреатом Нобелевской премии. Однако он был доступен, а большинство других кандидатов уже были заняты в военных разработках.
Когда Гроувс предложил кандидатуру Оппенгеймера Комитету по военной политике, за которым было последнее слово по поводу назначения, ему сказали искать кого-нибудь другого. Гроувс, искушенный в подобных делах, решил подождать, пока Комитет попытается найти других кандидатов. Через несколько недель безуспешных поисков они одобрили кандидатуру Оппенгеймера.
Трудно объяснить, как такие разные люди, как Гроувс и Оппенгеймер, смогли настолько хорошо сработаться. Возможно, дело было в том, что Гроувс сумел разглядеть в Оппенгеймере то, чего другие не замечали. За внешней отстраненностью Оппенгеймера скрывалось глубокое разочарование тем, что его научная работа не получила того внимания, которого, по его мнению, заслуживала. В Гроувсе он увидел еще одну возможность обрести научное бессмертие.
В 1939 году, если бы страны решили соревноваться, кто быстрее создаст атомную бомбу, было бы разумно поставить на Германию. Здесь жили одни из самых выдающихся ученых мира, в том числе Вернер Гейзенберг, 32-летний лауреат Нобелевской премии, и Отто Ган, открывший деление ядер. У Германии также была сильная промышленная база и вооруженные силы, готовые финансировать научные проекты. В 1941 году, когда Олифант прибыл в Вашингтон и потребовал, чтобы Соединенные Штаты занялись созданием бомбы, в немецкой ядерной программе участвовали 32 института, расположенные в 12 городах. Но несколькими месяцами ранее Гитлер вторгся в Советский Союз, и, когда сопротивление СССР усилилось, стало ясно, что Германии не хватает людских и военных ресурсов, чтобы одновременно вести крупномасштабную войну на Востоке и поддерживать дорогостоящую научную программу, которая к тому же могла закончиться ничем.
В декабре 1941 года немецкая армия ослабила поддержку ядерной программы, чтобы сосредоточиться на оружии, которое могло непосредственно влиять на ход войны здесь и сейчас, например на реактивных самолетах и ракетах. До конца войны с ядерной программой в Германии обращались как с брошенным ребенком, волею судеб переходившим от одного правительственного учреждения к другому. В какой-то момент она оказалась в Имперском министерстве науки, воспитания и народного образования, где попала под юрисдикцию лейтенанта СС Бернгарда Руста, бывшего провинциального школьного учителя. Не зная, что делать с программой, в феврале 1942 года Руст передал ее в Исследовательский совет рейха, одно из немногих правительственных агентств, все еще заинтересованных в разработке атомной бомбы. Надеясь возродить интерес к ядерной программе, позже в феврале совет организовал мероприятие и пригласил высокопоставленных нацистов, в том числе Германа Геринга, Мартина Бормана и Генриха Гиммлера, послушать, как ведущие ученые Германии обсуждают свою работу.
Возможно, из-за того, что на мероприятии обещали подавать закуски, приготовленные с использованием синтетических жиров, большинство нацистских лидеров с прискорбием сообщили, что не смогут присутствовать. И они много потеряли, поскольку в тот день ученым было что им рассказать, особенно лауреату Нобелевской премии Гейзенбергу. Он заявил перед притихшей аудиторией, что взрывная сила «чистого урана» настолько велика, что это «совершенно невозможно вообразить». Он также отметил, что американцы занимаются разработкой бомбы «с особой срочностью». Рейхсминистр вооружения Альберт Шпеер пропустил февральскую встречу, но в июне того же года он со своим помощником присутствовал на лекции Гейзенберга по атомной энергии. Когда докладчик закончил, помощник Шпеера поднял руку и спросил, какого размера должна быть атомная бомба, чтобы разрушить город. Гейзенберг развел ладони и ответил: «Примерно с ананас». Шпеер был заинтригован, но в личной беседе тем же вечером учёному пришлось охладить его пыл. Он сказал, что хотя создание бомбы и возможно, но на производство действующего образца уйдут годы.
Шестого августа 1945 года, в день бомбардировки Хиросимы, Гейзенберг находился в Фарм-Холле, центре заключения недалеко от Кембриджского университета[241]. Когда по радио сообщили о взрыве, недоверчивый Гейзенберг начал кричать: «Я не верю ни единому слову!» История знает несколько эпизодов, ставших катализаторами запуска советской ядерной программы. Один из них произошел в мае 1940 года, когда молодой советский эмигрант, преподававший историю в Йельском университете, наткнулся на статью в воскресном номере «Нью-Йорк таймс», где говорилось о мощи ядерной энергетики. Заинтригованный, он отправил копию статьи своему отцу Владимиру Вернадскому, советскому ученому, изучавшему уран и атомную энергию.
Другой эпизод произошел в феврале 1942 года. Лейтенант Георгий Флеров, советский физик, служивший в ВВС, заметил, что западные научные журналы больше не печатают статей о делении ядер и что ученые, которые раньше активно освещали эту тему, теперь пишут о другом. Подозревая, что эти странные события связаны с британской и американской программами по созданию атомной бомбы, Флеров написал письмо уполномоченному Государственного комитета обороны по науке, чиновнику по фамилии Кафанов. Единственным, что подтверждало его подозрения, был аргумент в стиле Шерлока Холмса о «собаке, которая не лаяла». Тот факт, что ничего не происходит, может означать, что на самом деле происходит что-то действительно важное, но держится в секрете. В письме к Кафанову Флеров указал, что внезапное молчание в британских и американских научных кругах не могло быть случайностью. Как раз наоборот: «Молчание было доказательством того, что сейчас идет активная работа». Кафанов не ответил на письмо, и тогда Флеров написал лично Сталину. Не получив ответа, Флеров предложил ведущим физикам СССР организовать симпозиум по ядерному оружию. Эта идея также ни к чему не привела. В конце 1942 года лоббирование со стороны советских ученых убедило Сталина возобновить довоенную программу ядерных испытаний. Но война требовала всех доступных сил и средств, а Великобритания и США отказались поделиться своими разработками, поэтому СССР в значительной степени был вынужден полагаться на свои шпионские сети, чтобы быть в курсе британских и американских исследовательских программ. Анатолий Горский, советский разведчик, работавший резидентом в Лондоне, был особенно искушен в шпионских играх.
Двадцать пятого сентября 1941 года Горский, имевший кодовое имя «Вадим», отправил в Москву два рапорта о британской бомбе. На основании протокола заседания комитета MAUD от 16 сентября он пришел к выводу, что Великобритания рассчитывает получить работоспособную урановую бомбу в течение двух лет. От агента (которым, вероятно, был Джон Керн-кросс, личный помощник лорда Хэнки, секретаря Имперского военного кабинета) Горский узнал, что комитет MAUD приказал создать урановый завод. Клаус Фукс, натурализованный британец немецкого происхождения, который работал над британской, а затем над американской ядерной программой, также был одной из важнейших фигур советской разведки. Через своего куратора Урсулу Кучински Фукс передал информацию о двух ключевых составляющих процесса изготовления бомбы: разделении изотопов и газовой диффузии.
Пройдет год или больше, прежде чем американская разведка раскроет утечку. Но к концу 1942 года мощь СССР росла, и в вопросе реагирования сотрудники Белого дома, а также гражданских и военных ведомств разделились на два лагеря. По одну сторону баррикад находились Рузвельт, Гопкинс и самый активный сторонник советско-американского партнерства – генерал Джеймс Бернс, глава Комитета по оказанию военной помощи Советскому Союзу. «Россия как могущественный и боеспособный союзник нужна нам не только для победы над Германией, – писал Бернс в меморандуме в конце 1942 года, – но в конечном итоге она также понадобится нам для победы над Японией. И наконец, она нам нужна как настоящий друг и покупатель наших товаров в послевоенном мире». В другом лагере были Генри «Хэп» Арнольд и Уильям Буллит. Первый, как он выразился, был обеспокоен возможными последствиями победы СССР и не хотел продолжать отправлять туда тяжелые бомбардировщики. Буллит, бывший американский посол во Франции, предупредил Рузвельта, что Сталин «готовится к империалистической экспансии, возможно до Рейна, а может, и дальше».
Полковник Картер Кларк, глава Особого отдела армии США, пошел дальше предупреждений. В начале февраля 1943 года Кларк создал проект «Венона» для расшифровки советских секретных сообщений. Также было письмо от анонимного чиновника Госдепартамента, который заявил, что Америке пора просыпаться, так как «гражданская война… между англосаксонскими державами, с одной стороны, и Россией – с другой, уже началась». Позже, в 1943 году, дебаты о советских намерениях вышли на общественную арену благодаря работам журналиста Уолтера Липпмана и британского геополитика сэра Хэлфорда Маккиндера, который написал для журнала «Форин афферс» нашумевшую статью, предсказывавшую, что Россия после войны станет величайшей державой в мире.
12
Конец начала
Битва за Северную Африку началась 10 июня 1940 года и все еще продолжалась, когда в январе 1943 года завершилась конференция в Касабланке. Самыми заметными событиями между этими двумя датами были высадки союзников 8 ноября 1942 года. В Алжире солдаты прыгали с десантного корабля в море щелкающих фотоаппаратов и дружелюбных лиц. В Марокко и Оране вишистские французские подразделения яростно сопротивлялись до 10 декабря, пока адмирал Дарлан (которого убили через несколько недель) не вмешался и не заключил мирное соглашение с союзниками. Примерно в это же время судьба и армия Соединенных Штатов начали распределять солдат. Те, кому повезло, проводили зимние дни, разгружая грузы, тренируясь и маршируя, а по ночам развлекались горячительными напитками, азартными играми и обсуждением достоинств ночной жизни в Северной Африке.
Большинство солдат мечтали попасть по распределению в Алжир. В местных кафе было полно симпатичных француженок, а улицы патрулировали дружелюбные джентльмены, которые могли найти для солдата практически все, что угодно, по разумной цене. Город также был домом для таких известных личностей, как американо-французская танцовщица и певица Жозефина Бейкер, недавно изгнанная из Вишистской Франции, и Пьер Этьен Фланден, бывший министр торговли Франции, который до войны был другом Гитлера по переписке.
Те, кому повезло меньше, отправились в Тунис.
На довоенных туристических плакатах Тунис рекламировали как страну с мягкими зимами, но британский военный корреспондент Алан Мурхед, дрожавший зимой 1942/43 года на холмах Туниса, не нашел этому никаких подтверждений. Дождь часто лил несколько дней подряд, и это не было похоже на что-либо, с чем Мурхед сталкивался ранее. Это, как писал Мурхед, были «дикие проливные африканские дожди, холодные, как змеиная кожа», такие обильные, что после них оставалась густая, липкая, бездонная африканская грязь, в которой было трудно хоронить мертвых, а живые ходили насквозь мокрыми и дрожали от зимнего холода «днем и ночью».
Единственным положительным моментом тунисской зимы было то, что она уравняла всех. Все чины страдали одинаково. Бригадный генерал Теодор Рузвельт-младший, сын бывшего президента и двоюродный брат нынешнего, жаловался в своем дневнике: «Все еще очень холодно. …Наши военные из-за своей тупости считали Африку тропической страной и не были готовы к такому». Нехватка очков, пулеметов и запасных частей для джипов и танков, а также отсутствие горячей еды еще больше усугубили бедствия тунисской зимы. Моральный дух падал, и боеспособность американской армии вызывала все больше сомнений. Маршалл, который редко повышал голос, вернулся из очередной поездки на фронт настолько расстроенным, что кричал своим подчиненным: «Больше никаких проклятых ряженых ковбоев!» А Эйзенхауэру еще предстояло завоевать полное доверие своего президента. «Пока для этого нет никаких причин», – ответил Рузвельт, когда Маршалл предложил повысить Айка в звании.
В феврале, на несколько недель раньше британцев, в Тунис прибыл Роммель, в чьем распоряжении были современные немецкие танки и боевые самолеты, а также больше дюжины отборных дивизий и бригад немецкой армии. Гитлер знал, что Северную Африку нельзя удерживать бесконечно, но если она сможет продержаться еще семь или восемь месяцев, то логистические проблемы, вызванные задержкой, сделают вторжение союзников через пролив в 1943 году невозможным, и это поможет выиграть время, чтобы укрепить позиции Германии на Востоке. По прибытии в Тунис взгляд Роммеля упал на Кассерин, трехкилометровый перевал в Дорсальских горах на пути к главной цели Роммеля – столице Туниса. Перевал и его окрестности охранял 2-й американский корпус, плохо обученное подразделение под командованием генерала Ллойда Фредендалля, который имел заслуженную репутацию дрессировщика и выглядел как американский военный со страниц журнала «Лайф». Он был слегка тучным, но знал, как спрятать живот от камер, которые, казалось, всегда ловили его, когда он смотрел вдаль, словно обдумывая новый блестящий план битвы. Маршалл, чье мнение о генерале было положительным, хотя и не безошибочным, называл Фредендалля одним из лучших. Эйзенхауэр был согласен с этим. «Я благословляю тот день, когда вы послали мне Фредендалля», – сказал он Маршаллу. Как оказалось, Роммель тоже.
У стиля командования Фредендалля были два возможных объяснения. Либо он был настолько уверен в своем авторитете, что ему не приходило в голову, что его войска могут ему не доверять, либо, наоборот, он был настолько обеспокоен собственной безопасностью, что не заботился о том, что думают другие. Можно с уверенностью сказать, что ни один другой высокопоставленный офицер союзников в Тунисе не приложил столько усилий для собственной защиты. «Счастливая долина», кодовое название командного центра Фредендалля, располагалась в 110 километрах от фронта и имела бомбоубежище, строительством которого инженерный батальон занимался целый месяц. Его окружали зенитные орудия. Среди солдат Фредендалля было популярно несколько других названий «Счастливой долины», в частности «Последнее прибежище Ллойда» и «Шангри-Ла, в миллионе миль от любого места».
К началу февраля генералу Орландо Уорду, одному из подчиненных Фредендалля, стало ясно, что немцы готовятся к атаке. На встрече 13 февраля он предупредил своего командира, что оборонительные позиции на вершине холма, на которых он рассчитывал обороняться при атаке немцев, расположены слишком далеко друг от друга. «Нам необходимо собрать все силы в кулак», – сказал Уорд. Это был хороший, но запоздалый совет.
На следующее утро первые легкие немецкие танки пронеслись по тунисской равнине и застали американский пехотный отряд за утренним омовением. Через несколько мгновений все члены отряда были либо мертвы, либо взяты в плен, а радио, предназначенное для оповещения «Счастливой долины» о маневрах врага, стало собственностью немецкого сержанта. Через несколько минут в командный центр начали поступать сообщения. Американское танковое подразделение было уничтожено взрывом, настолько громким, что один ошеломленный выживший сравнил его со «звуком, который был бы слышен, если бы половина заводов Круппа внезапно взорвалась и вылетела из долины Рура». Худший момент наступил в середине дня, когда американские части, ожидающие на холмах своей очереди атаковать, с ужасом наблюдали, как танки уничтожают их товарищей на равнинах.
Из девятисот человек, встретивших рассвет на холме, до вечера дожили не более трехсот. Началась паника. Люди все бросали и бежали не останавливаясь до перевала Кассерин, мрачного пространства безлесных холмов и извилистых дорог в 80 километрах от того места, где американская пехотная эскадрилья попала в засаду 14 февраля. Казалось, Роммель, несколько месяцев игравший в прятки с 8-й британской армией, снова был на коне, но жестокие бои 21 и 22 февраля поставили под сомнение перспективы его успеха. Днем 21 февраля, после нескольких дней унизительного отступления, американцы предприняли контратаку и при поддержке артиллерии и танков остановили объединенные немецко-итальянские силы из сорока танков и пехоты в шести километрах от их цели.
Предчувствуя долгий день, утром 22 февраля смерть встала пораньше. Британцы, сильно потрепанные накануне, чувствовали себя особенно уязвимыми, но помощь была на подходе. Накануне вечером генерал-лейтенант Стаффорд Лерой Ирвин, тихий вирджинец с репутацией опытного артиллериста, прибыл в британский сектор с отрядом из 2200 человек. Не имея оборудования, необходимого для наведения снарядов на цель, Ирвин импровизировал. Он наметил пятикилометровую дугу и начал обстреливать ее из орудий. Это была примитивная тактика, но она сработала.
Позже в тот же день немецкий фельдмаршал Альберт Кессельринг прибыл на перевал Кассерин из своей штаб-квартиры в Риме на самолете-корректировщике. «Улыбчивого Альберта» было трудно расстроить, но после того как Роммель целый час жаловался ему на итальянцев, люфтваффе, своих товарищей-офицеров и требовал остановить кампанию и отступить, фельдмаршал вернулся в Рим подавленным и встревоженным. Лис Пустыни, похоже, потерял «страсть к командованию». Он был «физически измотан и психологически утомлен». К тому времени в таком же состоянии находились многие офицеры, работавшие с Роммелем, и солдаты, служившие под его началом. После Кассерина судьба Африканского корпуса покатилась по наклонной, и это длилось до окончания кампании.
Двадцать третьего февраля, на следующий день после встречи Роммеля с Кессельрингом, генерал Эрнест Хармон прибыл в «Счастливую долину» с письмом для Фредендалля. Прочитав его, Фредендалль повернулся к Хармону и сказал: «Теперь вы хозяин вечеринки».
Теплым майским днем три месяца спустя, на дороге, проторенной римскими центурионами две тысячи лет назад, немецкие и итальянские войска в Северной Африке сдались в плен: немецкие офицеры – на тупоносых штабных машинах «Фольксваген», итальянцы – на «Фиатах Тополино» и блестящих «Лянча». Пройдет много часов, прежде чем последняя штабная машина «оси» сдастся. Караван капитулянтов растянулся на 130 километров, среди безымянных могил, упущенных возможностей и чувства безнадежности. Роммель был теперь только воспоминанием; в марте его отозвали в Германию, якобы по состоянию здоровья, но на самом деле – чтобы сохранить репутацию непобежденного немецкого паладина. Его преемник, генерал-полковник Ганс-Юрген фон Арним, ветеран Восточного фронта, провел пробный арьергардный бой, но к концу апреля у него было два варианта: бежать на Сицилию за 300 километров по воздуху или морю, которые контролировали союзники, или сдаться.
Арним решил сдаться. Британские и американские солдаты, которые наблюдали, как в майский полдень 150 тысяч солдат стран «оси» сдаются в плен, воспринимали победу в Северной Африке по-разному. Для британцев, воевавших на Ближнем Востоке с 1940 года, победа стала свидетельством национальной стойкости; для американцев – оправданием унижения в Кассерине.
Вильямсбург, штат Вирджиния, за свою долгую историю трижды подвергался вторжениям: в 1775 году туда пришли британцы, в 1862 году – армия Союза, а в мае 1943 года – снова британцы. В последний раз они прибыли по приглашению генерала Джорджа Маршалла. Прием гостей был не-обычной ролью для начальника штаба, и приветливость не была одним из его качеств. Тем не менее, будучи ветераном нескольких англо-американских конференций, он испытал расслабляющий эффект, вызванный долгими днями споров в конференц-залах, пропахших затхлым табачным дымом. Таким образом, когда были составлены планы проведения «Трезубца» – первой англо-американской конференции после Касабланки, – Маршалл решил устроить на выходных неофициальное мероприятие, чтобы американские руководители штабов и их британские коллеги могли узнать друг друга поближе в неформальной обстановке.
Местом встречи Маршалл выбрал Вильямсбург, в котором благодаря Джону Д. Рокфеллеру, внесшему большой вклад в недавнее восстановление города, сохранился дух Англии XVIII века. Рокфеллер также предоставил крабовое мясо, жареных цыплят, ветчину из Вирджинии, черепах по-мэрилендски, фрукты и сыры, которыми наслаждались британские и американские гости, а также дворецкого, доставившего яства в Вильямсбург.
Британская делегация прибыла на самолете около 10:00 солнечным майским утром и, приземлившись, была удивлена, узнав, что Йорктаун, где лорд Корнуоллис сдался разношерстной толпе американских солдат в 1781 году, находится всего в тридцати километрах езды от Вильямсбурга. «Как звали того парня, который здесь набедокурил?» – спросил Исмей за обедом. Позже в тот день гости разошлись по своим делам. Генерал Алан Брук, страстный орнитолог, прогуливался в поисках редких видов американских птиц. Генерал Арчибальд Уэйвелл, который собирался принять новое командование в Индии, сделал несколько десятков фотографий. Сэр Чарльз Портал, британский маршал авиации, прыгнул в бассейн в купальном костюме неподходящего размера и вышел из воды совершенно голым, а адмирал сэр Дадли Паунд, который несколько месяцев назад едва не потерял конвой PQ-17, заблудился в лабиринте, и к нему пришлось выслать поисковую группу.
После обеда британские гости посетили недавно отреставрированный Губернаторский дворец. У мужчин, которые последние три года провели среди разрухи, ярко освещенные комнаты дворца вызывали трепет и удивление.
Брук особенно радовался тому, что снова оказался на суше. Срединно-Атлантический разрыв – недоступный для британских ПВО и ВВС участок моря, поглотивший сотни кораблей и тысячи моряков за время войны, – недавно был ликвидирован, но сотня немецких подводных лодок все еще бороздила Северную Атлантику, и любой капитан немецкой субмарины отдал бы годовое жалованье, чтобы заполучить такой большой приз, как «Королева Мэри» – корабль, перевозивший Брука и других членов команды Черчилля в Америку. Теоретически из-за серьезного эскорта, сопровождавшего «Королеву Мэри» в беспокойных водах, попадание снаряда в корабль было маловероятным или даже невозможным. Но после часа тренировки на одном из хлипких корабельных плотов Брук пришел к выводу, что это ерунда. Если командир подводной лодки выпустит торпеды, наиболее удачливые пассажиры быстро погибнут от взрыва, а те, кому повезет меньше, будут умирать долгой и мучительной смертью во льдах, на одном из плотов «Королевы Мэри».
За обедом мрачные мысли оставили Брука. В тот вечер Черчилль был в редкой форме. Пока корабль пробивался через бурные воды, премьер-министр потчевал Брука, Гарримана, Бивербрука и Исмея рассказами о своих подвигах в Индии в качестве офицера и в бытность корреспондентом во время Англо-бурской войны. Ближе к полуночи Брук отправился спать. На следующее утро, когда он проснулся, война вернулась и стучала в дверь. Ночью группа немецких подводных лодок захватила 16 транспортов союзников в ледяных водах между Ньюфаундлендом и Гренландией. Десятого мая «Королева Мэри» достигла безопасных американских вод, и Черчилль телеграфировал президенту: «Со вчерашнего дня мы находимся под защитой военно-морских сил США, и мы все высоко ценим то, что вы придаете такое значение нашей безопасности. Я с нетерпением жду возможности увидеться с вами в Белом доме завтра днем».
На следующий день, 11 мая, Гарри Гопкинс отправился на Статен-Айленд, штат Нью-Йорк, чтобы встретить Черчилля. Там проживали представители рабочего класса и было много пиццерий, музыкальных автоматов и мусорных свалок, но маловато дипломатической пышности. Из соображений безопасности первыми высадили немецких и итальянских военнопленных, после чего команда Черчилля вышла на теплое полуденное солнце и встретилась с приветливо улыбающимся Гопкинсом. Как и в Касабланке, целью премьер-министра на «Трезубце» была защита британских интересов. В частности, он собирался убедить американцев принять его периферийную стратегию – ведение боевых действий от Северной Африки до Сицилии и от Сицилии до «итальянского сапога». Для этого он привез с собой устрашающе многочисленную свиту, в том числе почти сотню клерков и машинисток.
На открытии конференции британские делегаты заметили два изменения по сравнению с предыдущими встречами. Интерес Рузвельта к дальнейшим приключениям в Средиземном море поутих, а их американские коллеги проявляли невиданный профессионализм. В переговорах участвовало больше офицеров, которые излагали американскую точку зрения, были лучше осведомлены о проблемах, более опытны в защите американских интересов и менее трепетно относились к планам британцев. Преображение во многом было побочным эффектом разгрома в Касабланке. В преддверии «Трезубца» американские офицеры, преисполненные решимости не проиграть снова, часами тренировались обыгрывать британские предложения, использовать стратегию, называемую агрессивной аргументацией, и проявлять инициативу в разговорах.
Конференция «Трезубец» стартовала 12 мая с отчетов двух лидеров. Рузвельт, который выступал первым, признал, что наиболее логичным шагом после Северной Африки будет Сицилия, но добавил, что победа в Италии не будет иметь большого стратегического резонанса, а потери, которые она принесет, сократят силы, доступные для вторжения через Ла-Манш. Рузвельт также выразил сомнения относительно того, что итальянская кампания снизит давление на СССР, как предполагал Черчилль. Гитлер не станет перебрасывать двадцать или тридцать дивизий на запад, чтобы спасти Муссолини. По словам Рузвельта, авианалеты с Сицилии или с «итальянского сапога» могут привести к тому же результату, что и вторжение, но с гораздо меньшими человеческими потерями. Черчилль все еще говорил о вторжении через пролив в 1943 году, но его условия были настолько нереальными (немцы должны быть на грани поражения), что это был просто вежливый способ сказать «нет».
Рузвельт также был мастером двусмысленности; по его собственным словам, часто его левая рука не знала, что делала правая. Но в отношении второго фронта он проявил крайнюю прямолинейность и целеустремленность. Армии Соединенных Штатов и Великобритании начнут наступление на Европейский континент весной 1944 года, а в месяцы, предшествующие наступлению, операции, получившей название «Оверлорд», предоставят высший приоритет в плане людей и материального обеспечения.
Идея насчет Италии, которую Черчилль озвучил после выступления Рузвельта, мало походила на идею президента. В понимании премьера это был «первый приз, великая цель на европейско-средиземноморском театре военных действий», пружина в капкане, которая увлечет тысячи немецких солдат на запад, навстречу ледяной смерти в горах Монте-Кассино и Мон Велан. И это было только начало. Крах Италии мог также «означать начало заката Германии», ослабить давление на СССР, вытеснить итальянские войска с Балкан, уничтожить итальянский флот, заставить Турцию благосклонно присоединиться к союзникам и предоставить Британии и США «авиабазы для нападения на Балканы и Южную Европу». Разногласия, возникшие между Рузвельтом и Черчиллем, разделили их подчиненных на два лагеря. Во многих случаях американские и британские офицеры смотрели на одну и ту же проблему по-разному и приходили к совершенно разным выводам относительно того, как ее решить.
Весной 1943 года Объединенный комитет по стратегическим исследованиям, политическое подразделение Объединенного комитета начальников штабов, изучил источник этих разногласий и сделал вывод, что многие из них обусловлены особенностями британской истории, географии и демографии. Британии, небольшому островному государству, больше подходила периферийная стратегия. Бои на окраинах могли растянуть войну еще на год или два, но с меньшей вероятностью привели бы к катастрофическим потерям на уровне Первой мировой (50–60 % солдат). Стратегия также имела косвенные преимущества. Продолжение войны увеличивало вероятность того, что Германия и Советский Союз исчерпают себя и Британия сможет вернуться к своей традиционной роли арбитра при распределении сил в Европе.
Комитет также предложил объяснение одного из аспектов британского характера, который особенно озадачивал американцев: зацикленность на Ближнем Востоке. По-видимому, она возникла из-за страха оказаться зажатыми между империями в конце войны. Индия, где на протяжении десятилетий дул горячий ветер национализма, могла провозгласить независимость сразу после окончания войны, а через несколько лет ее примеру могли последовать Малайзия, Бирма и другие восточные колонии Великобритании. В Ливии, Палестине, Сирии, Иране и Ираке британцы видели исходный материал для создания новой империи, которая предоставит рынки сбыта для британских товаров и солдат для ее войн.
Англичан выводы комитета раздражали и озадачивали. У Великобритании действительно были планы на Ближнем Востоке, но не такие масштабные, как представляли себе американские коллеги. Британцы не обладали дьявольской хитростью, которую, казалось, приписывали им некоторые американцы. Один британский делегат объяснил эти обвинения неправильным толкованием национального характера. «Британцы совершили так много глупостей, – сказал он, – что американцы не могли принять их поведение за чистую монету и объяснили его неким злым умыслом».
После войны британский историк Д. К. Уатт провел исследование итогов конференции «Трезубец», которые, среди прочего, продемонстрировали непостоянство человеческой натуры. Уатт пришел к выводу, что в рамках конференции шло целых пять войн. Меньше всего внимания привлекла война с Германией и Японией, а больше всего – война между Великобританией и Соединенными Штатами. Где-то между ними находилась затяжная война между американской армией и флотом. В трактовке Уоттса вильямсбургская интерлюдия была временным перемирием, а дни разочарований и дискуссий, последовавшие за перерывом, стали уроком на тему силы компромисса. После двух лет безуспешных попыток Маршалл к концу конференции наконец убедил британцев совершить наступление через пролив. Его запланировали на 1 мая 1944 года, после чего совместные усилия следовало направить против немецких вооруженных сил, промышленности и экономики. В свою очередь, американцы пошли на две уступки. Операции в Средиземном море будут продолжаться, но с оговоркой, что в ноябре 1943 года союзники начнут перебрасывать людей и материальное обеспечение в Великобританию для подготовки операции «Оверлорд». Вторая уступка восстановила доступ Великобритании к ядерной программе.
На встрече в мае 1942 года Черчилль и Рузвельт договорились, что будут обмениваться информацией по разработке атомной бомбы, а основную работу выполнит Великобритания. Британским проектом, получившим кодовое название «Тьюб эллойс», руководил сэр Джон Андерсон, доверенный советник Черчилля. Никаких документов не подписывали, поскольку это было джентльменское соглашение между императором Востока и императором Запада. Несколько месяцев спустя выяснилось, что Британии не хватает ресурсов для реализации крупного научного проекта и ведения глобальной войны. Андерсон, стремясь сохранить для Великобритании статус равноправного участника проекта, предложил британским ученым, работавшим над созданием бомбы, переехать в Соединенные Штаты, где проводились самые передовые исследования. «Мы должны… признать тот факт, что разработок, которые мы проводим у себя, становится все меньше и меньше, – сказал он Черчиллю. – Если мы оперативно не извлечем из этого выгоду, нас быстро обгонят. Сейчас мы можем сделать реальный вклад в совместные исследования. Скоро мы останемся ни с чем». На следующее утро Черчилль написал Андерсону записку: «Как и было предложено». Так было до конференции в Касабланке, когда встревоженный Андерсон телеграфировал Черчиллю, что американцы готовятся резко сократить объем информации, предоставляемой Великобритании в рамках соглашения. Предлогом для этого были соображения безопасности, писал Андерсон в своей телеграмме, «но есть серьезные подозрения, что, использовав наши достижения и отказавшись от сотрудничества, военные власти США не так уж много потеряют». В мартовском меморандуме американцы вновь озвучили намерение ограничить доступ Великобритании к ядерной программе и заявили, что это будет касаться «большей части программы „Тьюб эллойс“». Одно из последних предложений особенно раздражало Андерсона: «Судя по всему, власти Соединенных Штатов ожидают, что мы продолжим обмен информацией „в тех аспектах, где наши исследования их опережают“. Это совершенно недопустимо». Премьер сказал, что полностью согласен. На конференции в Касабланке Гопкинс заверил, что «все будет в порядке», когда Черчилль пожаловался на ограничения, наложенные американцами в рамках программы, которая сейчас известна как Манхэттенский проект. В марте Черчилль снова написал Гопкинсу. «Время идет, – писал он, – но никакой информации мы не получаем». Две недели спустя в очередном обращении к Гопкинсу Черчилль повысил тон: «Я очень обеспокоен тем, что не слышу от вас данных по „Тьюб эллойс“». В начале апреля, разочарованный продолжающимся молчанием Вашингтона, Черчилль попросил Андерсона оценить, сколько будет стоить создание британской бомбы, а своего научного советника лорда Черуэлла – сколько времени потребуется, чтобы создать такое оружие. По словам Черуэлла, даже если программа получит высший приоритет, пройдет от шести до девяти месяцев, прежде чем Великобритания сможет начать производство ядерного оружия. Последние надежды Черчилля на создание британской бомбы рухнули 13 мая, когда Соединенные Штаты скупили всю продукцию канадских урановых рудников на ближайшие два года.
Однако утешительный приз Черчилль все же получил. Доступ Великобритании к программе «Тьюб эллойс» был восстановлен, а Рузвельт пообещал, что впредь проект будет осуществляться как совместное предприятие. Не все советники президента обрадовались этому решению. В целом к середине 1943 года начали формироваться два разных видения места Америки в послевоенном мире. Один лагерь, возглавляемый такими людьми, как Джеймс Конант, задумывался о послевоенном «Американском мире», исходя из положения Соединенных Штатов как единственной ядерной державы. Видение Рузвельта было несколько другим: послевоенный мир будут контролировать «четверо полицейских»: США, Китай, Великобритания и СССР. Но Китай едва справлялся с внутренними проблемами, а Советскому Союзу нельзя было доверять. Решение Рузвельта восстановить доступ Великобритании к программе «Тьюб эллойс» было не актом благотворительности, а политической необходимостью. В конце войны ему нужен был надежный союзник, достаточно сильный в военном отношении, чтобы помочь Америке держать весь мир под контролем.
13
Польская агония
Летом 1942 года до группы польских железнодорожников, работавших на немецкой стройке в Смоленске, дошли слухи о массовом расстреле польских солдат и мирных жителей через несколько месяцев после капитуляции Польши в 1939 году. Однажды днем железнодорожники наткнулись на останки польского солдата, но не нашли доказательств, что русские казнили на этом месте тысячи поляков. Железнодорожники передали свои находки польскому подполью – и так продолжалось до января 1943 года, когда Рудольф-Кристоф фон Герсдорф, немецкий разведчик, узнал о братской могиле в Катынском лесу, в нескольких километрах к западу от Смоленска. Он передал информацию министру пропаганды Йозефу Геббельсу, который сразу же осознал ценность открытия Герсдорфа.
Все казни проводились в восточной части Польши, в советском секторе. Сталину было бы трудно переложить вину на Германию, которая контролировала запад страны. Тринадцатого апреля 1943 года немецкое радио сообщило, что в Катынском лесу, в двадцати километрах к западу от Смоленска, найдены тела трех тысяч польских офицеров, сложенные в двенадцать слоев. Время и погода разрушили останки, но можно было предположить, что большинству погибших было от 20 до 30 лет и все они были расстреляны. Когда число найденных останков достигло 12 тысяч, Геббельс с трудом сдерживался. «Теперь мы сможем использовать обнаружение двенадцати тысяч польских офицеров, убитых ГПУ [Государственным политическим управлением при НКВД], в крупномасштабной антибольшевистской пропаганде», – сказал он.
Увидев редкую возможность представить Германию в позитивном свете, он пригласил комитет Европейского Красного Креста, состоявший из судебно-медицинских экспертов из Бельгии, Болгарии, Швеции, Норвегии, Хорватии, Дании и ряда других стран, для осмотра места казни. Также были приглашены нейтральные журналисты и даже американский пленный полковник Джон Х. Ван Влит. Кремль немедленно обвинил Германию во лжи, и когда польское правительство в изгнании в Лондоне потребовало собственного расследования Красного Креста, Сталин разорвал связи с лондонскими поляками и создал собственное польское правительство в изгнании – «Люблинский комитет».
Поляков, попавших в плен осенью 1939 года, заставили сыграть в настоящую русскую рулетку. На протяжении зимы их подвергали частым допросам и политической агитации со стороны начальников НКВД. Заключенных, проявивших надлежащую «просоветскую» позицию, оставляли в живых. Тех, кого считали «непримиримыми врагами власти» (то есть лишенными настоящего пролетарского духа), расстреливали. Не случайно большинство из 25 700 поляков, которые не пошли на сделку с совестью, были членами польской элиты. Сталин и Лаврентий Берия, которые контролировали происходившее, стремились создать новую, «советскую» Польшу, но прежде, чем создать новый порядок, нужно было разрушить старый.
Летом 1940 года были убиты 22 тысячи польских генералов, адмиралов, профессоров, врачей, юристов, инженеров, журналистов, летчиков и других полноправных граждан. Массовые убийства проводили разными способами в нескольких местах на востоке Польши, а не только в Катынском лесу. К месту расстрела на открытом воздухе поляков часто доставляли сильно избитыми, в вагонах без окон. Прибыв на место казни, они могли в последний раз увидеть белый свет перед тем, как выстрелит палач. Расстрелы в помещении проводили в Смоленске или на пригородной скотобойне в духе «полуденной темноты». Заключенный стоял по стойке смирно, пока сотрудник НКВД проверял его документы, чтобы убедиться, что все в порядке. Советское государство составляло статистику казней так же тщательно, как и статистику сельскохозяйственного производства.
Затем заключенного отводили в камеру, обложенную мешками с песком. Мешки заглушали звук и часто загораживали свет, проникавший через окна. В конце концов заключенному приказывали встать на колени. За исключением Первого мая, в 1940 году убийства продолжались без перерыва, пока не расстреляли всех приговоренных. Когда Красная армия отбила Смоленск осенью 1943 года, Сталин пригласил собственных экспертов, которые пришли к выводу, что поляков расстреляли немцы на раннем этапе операции «Барбаросса». В соответствии с его афоризмом, «в военное время правда настолько ценна, что на страже ее безопасности всегда должна стоять ложь». Черчилль встал на сторону Сталина. «Мы, безусловно, будем категорически противодействовать любому расследованию Международного Красного Креста или любого другого органа», – заявил он. Рузвельт также был готов закрыть глаза на произошедшее. Он сказал: «Я склонен думать, что премьер-министр Черчилль найдет способ убедить польское правительство в Лондоне действовать более мудро».
Гитлер был в курсе обвинений и контраргументов, циркулировавших вокруг Катынской резни, но весной 1943 года его мысли занимал Курск – промышленный город в сельскохозяйственном регионе на юго-западе СССР. После провала в Сталинграде от одной лишь мысли о нападении на другой крупный российский город у Гитлера начинались желудочные колики. За последние несколько лет Германия потеряла почти два миллиона человек, и среди погибших было множество солдат в возрасте 25–30 лет, которые принесли Германии победы в 1941 и 1942 годах. Все чаще их место занимали пятидесятилетние мужчины и шестнадцатилетние мальчишки.
Мнения немецкого командования по поводу начала летнего наступления также разделились. Против операции выступил Хайнц Гудериан, который у Дюнкерка загнал британцев и французов в море и в настоящее время был генералом бронетанковых войск. В мае Гудериан предупредил Гитлера, что Красная армия за последние несколько месяцев укрепила свои позиции вокруг Курска, увеличив число противотанковых орудий, танковых ловушек, колючей проволоки, фугасов и артиллерийских расчетов. «Как вы думаете, сколько людей вообще знает, где находится Курск? – спросил он Гитлера. – Всему миру наплевать, захватили мы Курск или нет». Другие противники так называемой операции «Цитадель» напоминали, что до поражения Германии в Северной Африке оставалось всего несколько недель, и говорили о тяжелейших потерях в ходе операций «Барбаросса» и «Блау». Провал под Курском мог сделать немецкую армию слишком слабой для проведения дальнейших наступательных операций.
Безвольный подбородок Эриха фон Манштейна лишал его чванливого обаяния, которым мог похвастать Гудериан, но природа компенсировала это, наделив Манштейна одним из лучших военных умов в немецкой армии. В 1942 году он месяцами противостоял самоубийственному сопротивлению Советского Союза в «крысиной войне» и захватил Севастополь, одну из главных баз советского флота. В марте 1943 года он остановил контрнаступление Сталина и в промежутке между двумя победами был в нескольких десятках километров от того, чтобы вывести из окружения немецкие войска под Сталинградом. Если бы у Манштейна было достаточно солдат и техники, он начал бы операцию «Цитадель» в апреле или мае, когда советская оборона была еще относительно слабой. Но «Пантеры», танки нового поколения, с помощью которых Гитлер рассчитывал вернуть Германии господство на Востоке, должны были поступить в производство не раньше конца июня или начала июля. Из-за задержки Гитлер нервничал, у него снова начинались колики в животе, но в итоге он решил, что возможности, которые предоставит захват Курска, слишком большие, чтобы их игнорировать. Немецкая армия могла повернуть на юг и захватить нефтяные месторождения, которые были недоступны прошлым летом, или повернуть на северо-восток, в сторону Москвы. Успех в Курске позволил бы перебросить войска на Западный фронт. Следующим шагом для англо-американцев после Северной Африки должна была стать Сицилия, а затем – Рим.
В начале июня министр вооружений Шпеер прибыл в «Волчье логово», резиденцию Гитлера в Восточной Пруссии, с хорошими и плохими новостями. Хорошая новость заключалась в том, что 324 танка «Пантера», обещанные Шпеером, были готовы поступить на вооружение. Плохая новость состояла в том, что из-за проблем с логистикой и других трудностей танки не могли вступить в бой до 13 июня. Гитлеру снова скрутило живот, а когда «13 июня» отодвинулось на начало июля, колики вернулись. В отличие от Гитлера, Сталин учился на своих ошибках. В апреле, когда Жуков подверг сомнению его план нанести превентивный удар по немецкой линии обороны под Курском, он не стал угрожать Жукову ГУЛАГом (как сделал бы в 1941 году), а посоветовался со своими генералами. Когда все они, за исключением одного, поддержали план Жукова – глухую оборону с последующей контратакой, – Сталин согласился с этим решением.
Целью под Курском был советский клин в линии немецких войск шириной 200 километров и длиной 100 километров. Ресурсы, стянутые каждой из сторон, говорили о важности, которую они придавали этому клину. Для его увеличения русские подтянули 1,3 миллиона человек, 1600 танков и 1000 самолетов. Немцы выставили армию из 900 тысяч человек, 2700 танков и 2700 самолетов. Теплым летним вечером в начале июля молодого немецкого танкового офицера, осматривавшего местность в своем секторе, охватило чувство фатализма. Если огромное количество танков, людей и техники, собранных Германией, не поможет прорвать советский клин у Курска, то что поможет? Неукоснительно соблюдая правила безопасности, накануне штурма группа танковых командиров совершила последнюю перекличку. Перед ними расстилалась огромная равнина с многочисленными долинами, рощицами и разбросанными тут и там деревеньками, иногда разрезанными небольшими реками. Самой известной из них была Пена, чей стремительный поток несся между крутыми берегами. Даже в полумраке было видно, что земля благоприятствует защитникам. Равнина немного поднималась к северу и перемежалась тучными кукурузными полями, ограничивавшими видимость.
Второго июля Ставка Верховного Главнокомандования предупредила советских командиров на Курском фронте, что атака ожидается между 3 и 6 июля. Два дня спустя, во время артиллерийского обстрела советских позиций, немецкие войска получили личное сообщение от фюрера.
СОЛДАТЫ РЕЙХА
Сегодня вам предстоит принять участие в наступлении такой важности, что от его исхода может зависеть итог всей войны. Ваша победа как ничто иное покажет всему миру, что сопротивление бесполезно.
Один немецкий офицер углядел некоторую иронию в дате 4 июля, выбранной Гитлером. «День независимости Америки, – сказал он своему сослуживцу, а затем добавил: – И начало конца для Германии».
Атака на северной оконечности советского клина началась 5 июля, в 4:30 утра. Наступление возглавил фаворит Гитлера фельдмаршал Вальтер Модель. Низкорослый и крепко сложенный Модель имел заслуженную репутацию храброго воина и отлично держал оборону, но наступательные действия были ему менее знакомы. Бурый дым, застивший небо с первыми лучами солнца, напомнил некоторым старикам о событиях в Монсе и на хребте Вими[242] четверть века назад.
В то утро Модель столкнулся с серьезной проблемой. Чтобы атаковать врага, его войскам пришлось бы пройти через серию опорных пунктов, уходивших в глубь советской линии обороны. Первые несколько дней мастерство и удача немцев держали противника в страхе. Модель продвинулся на шесть километров в первый день атаки и, при поддержке трех тысяч орудий и тысячи танков, еще на пять километров во второй. Затем, 7 июля, его проверили на прочность недалеко от поселка Поныри, невзрачного комплекса жилых домов, окруженного двумя совхозами и яблоневой рощей. На следующее утро в поисках более легкой цели Модель продвинулся на несколько километров на юг и атаковал Ольховатку. К вечеру небо над городом было кроваво-красным, и десятки новых «Пантер» лежали в канавах вдоль дорог. К 9 июля Константин Рокоссовский, один из самых способных и харизматичных советских генералов, заставил Моделя «откатиться назад» через «ямы и окопы», которые немцы прорвали неделей ранее. Война на северном участке клина была фактически окончена, и победителем был СССР. На южном участке, в секторе Манштейна, немцы продолжали удерживать свои позиции, а в некоторых случаях даже продвинулись вперед. Командовать наступлением на юге Манштейн назначил Германа Гота. Лощеный седовласый Гот имел преимущество, которого был лишен Модель: девять лучших танковых дивизий немецкой армии, в том числе элитные танковые дивизии СС «Мертвая голова», «Райх» и «Лейбштандарт СС Адольф Гитлер», а также достаточное количество танков «Пантера» и «Тигр».
Наступление Гота началось удачно. В первые дни боев его части продвинулись на 25–30 километров; затем, когда советское сопротивление усилилось, танки сгруппировались и пробились к реке Псёл, распугав диких животных и оставив на пышных лугах вдоль берегов шрамы от гусениц. Река была последней естественной преградой на пути к Курску, но впереди ждали километры искусственных препятствий. Гот искал путь наименьшего сопротивления и расположился в районе Прохоровки, административного центра в 80 километрах к югу от Курска. Немцы закрепились на позициях и стали ждать неприятеля. Ранним утром 12 июля сигнальные ракеты сообщили о прибытии 5-й гвардейской танковой армии. Ни одна из сторон не ожидала лобового столкновения. Танк был наступательным оружием, предназначенным для того, чтобы разрезать и разрубать, быстро перемещаясь по полю боя; уличные бои считались прерогативой пехоты. Оценки количества танков, сражавшихся под Прохоровкой 12 июля, сильно разнятся. Наиболее часто приводится цифра 1200 танков и самоходных артиллерийских установок.
По поводу характера боевых действий историки достигли большего согласия. Даже по меркам русской кампании битва под Прохоровкой была чрезвычайно ожесточенной. День был жарким и влажным, а налетавшие грозы были палкой о двух концах. Дождь приносил временное облегчение от изнуряющей жары и заставлял прятаться комаров, но затем палящее летнее солнце снова появлялось из-за облаков, и промокшие насквозь солдаты устремлялись вперед через густую грязь. Танковые экипажи из-за непрерывной стрельбы из орудий рисковали остаться без конечностей, а отсутствие санитарных условий вынуждало людей ходить под себя посреди боя. На Прохоровке пощады не давали – и не просили. Когда снаряд обездвиживал танк, члены экипажа расстреливали оставшиеся снаряды, а затем прыгали на землю и бросали в наступавшего противника зажигательные бомбы и гранаты. Утром они сражались за свою Родину, честь и будущее, но затем в схватке, казалось, дикое опьянение охватило обе стороны, и солдаты, обняв смерть за талию и танцуя с ней по промокшим полям, упивались битвой.
Данные о потерях в сражении под Прохоровкой разнятся. Историк Ричард Овери оценивает потери танков примерно в 700 единиц. Какой бы ни была точная цифра, Гитлер считал ее неприемлемо высокой. Тремя днями ранее союзники начали наступление на Сицилию. Тринадцатого июля Гитлер вызвал Манштейна в «Волчье логово» и приказал ему прервать операцию «Цитадель». Манштейн возразил: «Ни в коем случае нельзя отпускать врага, пока [наши] мобильные резервы не будут разбиты». Это была поразительная смена ролей. Обычно Манштейн призывал к осторожности, а Гитлер – к риску. Тем же вечером, когда на поле боя опустилась темнота, немецкие части начали отход. Через несколько дней Манштейн слег с дизентерией.
В поздравительной телеграмме, которую Рузвельт отправил Сталину после Курской битвы, было также приглашение встретиться один на один. Это был не первый раз, когда президент строил взаимоотношения со Сталиным в обход Черчилля. Не поставив в известность премьер-министра, в мае он попытался организовать встречу с советским лидером на Аляске через Джозефа Дэвиса, пронырливого юриста из Вашингтона с ослепительной улыбкой и склонностью к саморекламе. В свою бытность послом в Москве в 1930-х годах Дэвис был одним из немногих западных дипломатов, поддержавших советские показательные процессы, а его навыки убеждения и саморекламы были таковы, что по возвращении в Вашингтон кинокомпания «Метро-Голдвин-Майер» изобразила его светским святым в фильме «Миссия в Москву», рассказывавшем о жизни Дэвиса в СССР. По просьбе Рузвельта Дэвис вернулся в Москву в 1943 году, чтобы организовать личную встречу президента со Сталиным в Фэрбанксе (Аляска). Сначала Сталин заинтересовался предложением, была даже назначена предварительная дата. Но несколько недель спустя он внезапно передумал, сославшись на военные тяготы. После Курска Рузвельт сделал еще одну попытку договориться о встрече со Сталиным, но снова получил отказ. Отчасти такая реакция Сталина могла быть ответом на обещания о втором фронте, которые так и не были выполнены, и о конвоях, которые так и не пришли. К тому же летом 1943 года Сталин чувствовал себя менее зависимым от своих западных союзников.
Победы под Сталинградом и Курском сделали Советский Союз величайшей материковой державой в мире. И «хозяин замка» чувствовал, что он и его страна имеют право на награду в соответствии с этим высоким статусом. Если «Красная звезда» летом 1943 года восходила, то «Юнион Джек» выглядел потрепанным. Накануне сицилийского вторжения Рузвельт произнес волнующую речь о том, что Америка верна идеалам свободы, но не упомянул о роли Великобритании в этой кампании. «При всем уважении к нашей дружбе, – написал уязвленный Черчилль в резкой, но исполненной достоинства ответной телеграмме, – у британского народа и армии может сложиться впечатление, что их вклад не получил соразмерного или достаточного признания».
Даже по летним меркам 25 июля 1943 года в Вашингтоне было необычно жарко и влажно. Уже в 9:00 люди яростно обмахивались веерами, а термометр показывал, что температура продолжает расти. Около 10:00 на подъездной дорожке у Белого дома показался блестящий черный «паккард», который направился на север, в Шангри-Ла – новое место отдыха президента среди холмов Мэриленда. В журнале Белого дома за 25 июля упоминаются только трое посетителей – президент, Элеонора Рузвельт и их сын Эллиот, – но в машине также сидели Роберт Шервуд, драматург, ставший спичрайтером президента, и Сэмюэль Розенман, давний советник Рузвельта. Около 16:00 два мастера слова работали над президентской речью, когда позвонил Стив Эрли, пресс-секретарь Белого дома. «Муссолини свергнут», – сказал он с сильным южнокаролинским акцентом. Шервуд напрягся. Через два часа половина вашингтонского пресс-корпуса уже стояла на лужайке в Шангри-Ла и засыпала Рузвельта вопросами. Затем случилось непредвиденное: не произошло ничего. За исключением звонка Эрли и сообщения римского радио, других новостей о низвержении дуче не было. «Ну что ж, – сказал Рузвельт, – скоро все прояснится».
Остаток дня прошел без происшествий. После того как Шервуд и Розенман закончили писать речь, они долго обедали с Рузвельтами. Когда солнце исчезло за холмами Мэриленда, президент и его свита забрались в «паккард» и поехали обратно в Вашингтон. На следующее утро Шервуд все еще не понимал, почему такое громкое событие, как падение режима Муссолини, остается не замеченным в Вашингтоне. Затем в таинственных дебрях президентской души закипела работа, и несколько дней спустя Рузвельт объявил, что события в Италии имели огромные последствия не только для Соединенных Штатов, Великобритании и Советского Союза, но и для морального духа Германии, Австрии и малых стран «оси», и нужно немедленно созвать конференцию. Через несколько дней конференция получила кодовое название «Квадрант» и было назначено место ее проведения.
За несколько дней до конференции, в душный полдень, Дейзи Сакли, двоюродная сестра и доверенное лицо президента, изучала мистера Черчилля, пока премьер-министр беседовал с Рузвельтом на веранде в Гайд-парке. Дейзи впервые получила возможность как следует приглядеться к премьеру. «Странного вида маленький человечек, – решила она. – Толстый и круглый, в одежде, которая сбивается в кучу, и практически лысый». Позже в тот же день, увидев Черчилля в купальных шортах, Дейзи вспомнила куклу Кьюпи, а затем, к ее большому удивлению, эта 69-летняя «кукла» почти идеально нырнула в бассейн Рузвельтов. Дейзи также дала оценку личности премьер-министра. Она находила его манеру общения весьма тяжелой, когда Черчилль не хотел говорить. При этом британский лидер был совершенно восхитителен и остроумен, когда у него было настроение пообщаться.
Наблюдая за тем, как Черчилль прислушивается к Рузвельту, Дейзи пришла к выводу, что премьер боготворил американского лидера и «любил как человека, смотрел на него снизу вверх, полагался на него». Однако это наблюдение говорило больше о Дейзи, чем о Черчилле. Премьер-министр восхищался Рузвельтом и уважал его, но президент не раз поступал со своим британским коллегой не по-джентльменски, и это оставило определенный отпечаток на их отношениях. Историк Макс Гастингс предположил, что не только военные заботы помешали Черчиллю присутствовать на похоронах Рузвельта в 1945 году.
Программа посещения Черчиллем Гайд-парка также включала в себя обсуждение отношений с СССР. Хотя оба лидера союзников публично защищали Сталина, они знали, кто на самом деле стоял за Катынским расстрелом, и были потрясены жестокостью массовой расправы. Черчилль сказал Рузвельту, что от такого «кровь стынет в жилах», и добавил, что в какой-то момент разрыв дружеских отношений с СССР, вероятно, станет неизбежным. На руках Сталина слишком много крови. Продолжение дружбы с ним стало бы насмешкой над ценностями, которые, как заявлялось, исповедуют Британия и Америка. Однако ни британский премьер, ни Рузвельт не считали, что действовать нужно прямо сейчас. Немедленный разрыв отношений переложил бы бремя войны на англо-американские силы и поставил бы под угрозу жизни сотен тысяч американцев и британцев.
На следующий день, когда Черчилль готовился к отъезду в Квебек, он сказал Рузвельту: «Мы должны еще раз предложить «Дяде Джо»[243] встретиться в Фэрбанксе, как только закончится конференция. Если он согласится, это будет для нас большим преимуществом, в противном случае нам все равно будет проще иметь дело с советскими требованиями и просьбами в будущем». В тот же вечер, когда поезд премьер-министра мчался на север через сельскую местность, в его планы относительно Квебека вмешалось одно недоразумение. Этим недоразумением была копия документа с условиями капитуляции Италии, в которой была допущена ошибка.
Неизвестно, как ошибка закралась в документ, но в копии, полученной Сталиным, участие СССР в новой комиссии не предполагалось. Возможно, он решил, что это было издевкой над Красной армией, которая сражалась с итальянскими войсками, посланными Муссолини на Восток. Может быть, его разозлили другие соображения. Так или иначе, Сталин впал в ярость. Он решил немедленно отозвать послов в Вашингтоне и Лондоне и потребовал включить в комиссию представителей Советского Союза. Черчилль и раньше сталкивался с гневом Сталина, но ничего подобного он еще не видел. «Сталин ненормальный, – сказал он своему коллеге, прочитав сообщение Сталина, а затем решительно добавил: – Нас ждут серьезные неприятности». Реакция Рузвельта была более непосредственной. Он сразу отклонил требования Сталина, назвав его сообщение «грубым до тупости», хотя втайне опасался, что это может побудить вождя вернуться к идее сепаратного мира с Германией. «Это то, чего я все время боялся», – сказал он Дейзи. Затем, когда казалось, что «Большая тройка» вот-вот развалится, Сталин получил верную копию условий капитуляции и напряжение мгновенно улетучилось. В своей следующей телеграмме Сталин выразил радость по поводу того, что Рузвельт и Черчилль одобрили курс «на безоговорочную капитуляцию Италии».
Утром перед открытием Квебекской конференции «Квадрант» генерал Алан Брук стоял на берегу озера в шестидесяти километрах к северу от Квебека и любовался видами. После грязи и шума Лондона местный пейзаж выглядел просто сказочным. Склоны очаровательных, поросших соснами холмов спускались к воде, и утренний ветер доносил тявканье лисы до рыбачившего Брука.
Вечером Брук вернулся в свои апартаменты, чувствуя, что это был один из лучших дней в его жизни. Один из худших настал два дня спустя. Конференция проходила в знаменитой Квебекской крепости. Была середина утра, и Брук с Черчиллем прогуливались по террасе, когда премьер-министр объявил, что вторжение через пролив возглавит американский командующий. Черчилль сказал, что это часть сделки. Британия назначила верховного главнокомандующего в Юго-Восточной Азии, и платой за это стало назначение Эйзенхауэра руководителем операции «Оверлорд». Обычно Брук скрывал свои эмоции, но на этот раз его разочарование было слишком глубоким. Как позже сказал Черчилль, Брука «окутало темное облако отчаяния». Премьер трижды обещал Бруку руководство операцией. «Он так и не понял, что это значило для меня, – вспоминал Брук. – Он не выразил ни сочувствия, ни сожалений. [Для него] это было второстепенным вопросом». Брук был не единственным британским офицером, который после конференции ощущал себя более беспомощным, чем до нее.
Конференция в Квебеке, начавшаяся 17 августа, через месяц после захвата Италии союзниками, была более масштабной, чем предыдущие. В период с 17 по 24 августа Черчилль, Рузвельт и высшие американские и британские офицеры обсуждали воздушную войну против Германии, наращивание американского контингента в Великобритании, атомную бомбу, войну против Японии и ослабление британских позиций в Палестине.
Но главной темой был вопрос, стоявший ребром и на предыдущих конференциях: англо-американские разногласия по поводу стратегии. Хотя Черчилль продолжал на словах поддерживать план вторжения через Ла-Манш, американские делегаты полагали, что он оставался приверженцем стратегии «мягкого подбрюшья», предполагавшей ведение войны в Италии, Восточном Средиземноморье и других периферийных регионах и отказ от боевых действий в центре Европы до тех пор, пока немецкая армия не станет достаточно маленькой, чтобы поместиться в бункер Гитлера. Предвидя конфронтацию в Квебеке, Маршалл позаботился о том, чтобы каждый член американской делегации был тщательно проинструктирован. С президентом также провели два совещания: одно перед отъездом, а другое по пути в Квебек с генералом Томасом Хэнди, начальником оперативного отдела, и Гарри Гопкинсом.
Противостояние, которого ожидал Маршалл, началось 16 августа, за день до официального открытия конференции. Атмосфера во время разговора старших британских и американских офицеров накалилась настолько, что младшим офицерам приказали покинуть комнату. В конце концов стороны пришли к компромиссу. Американцы согласились воевать на «итальянском сапоге» при условии, что дойдут только до Рима, а осенью 1943 года британские и американские войска начнут возвращаться в Великобританию для подготовки к весеннему вторжению через пролив.
В официальной повестке дня СССР не значился, но Гопкинс привез в Квебек результаты исследования под названием «Позиция России», которые передал нескольким делегатам. Он не уточнил, откуда получены данные, сказав лишь, что они взяты из недавней военно-стратегической оценки США «очень высокого уровня». Отчет выглядел довольно мрачно: авторы начали с того, что после войны СССР станет доминирующей державой в Европе. Когда Германия будет разгромлена, ни одна другая страна на континенте не будет достаточно сильной, чтобы противостоять огромной армии Советского Союза. По мнению авторов отчета, Великобритания продолжит удерживать позиции в Средиземном море, но было сомнительно, что она сможет противостоять СССР без поддержки извне. «Выводы из вышеизложенного очевидны, – отмечалось в отчете. – Поскольку Россия играет решающую роль в войне, ей необходимо оказать всестороннюю помощь и сделать все возможное, чтобы завоевать ее дружбу. Поскольку она, несомненно, будет доминировать в Европе после поражения стран „оси“, с ней еще более важно развивать и поддерживать самые дружественные отношения».
Через несколько недель Сталин принял предложение Черчилля и Рузвельта встретиться в иранском городе Тегеране.
14
Мистер Черчилль в Гарварде
С берега донесся крик: «Ничего, Клемми! Чарльз ничего не поймал!»
До этого момента доктор Чарльз Уилсон даже не догадывался, что неумение рыбачить нахлыстом является недостатком, но семья Черчиллей считала именно так. После завершения конференции в Квебеке, 25 августа, премьер-министр Великобритании решил дать своему врачу пару уроков на канадском озере, расположенном на высоте 1200 метров над уровнем моря. Утром Уилсон стоял на крыльце хижины Черчилля и слушал, как его инструктор кричал жене: «Клемми, где моя удочка?» В перерывах между обучением доктора Уилсона, оказавшего никудышным учеником, Черчилли ежедневно ходили на берег озера Сноу-Лейк ловить форель. У них так хорошо получалось, что в своих воспоминаниях премьер хвастался: «У нас не было недостатка в свежей форели».
После «Квадранта» Черчилль не спешил возвращаться в Британию. Он гулял по валам Квебекской крепости; когда его жена была занята, ходил на рыбалку со своей дочерью Мэри; принимал участие в заседаниях канадского кабинета министров. Черчилль побывал на канадском радио, где зачитал обращение к жителям страны, отправил в Гайд-парк свой лучший улов – 60-сантиметровую форель, снова посетил заседание канадского кабинета министров. Он жаловался, что ему все труднее писать. Однажды вечером доктор Уилсон увидел, как премьер стоял у окна своего вагона и «показывал V в знак победы группе рабочих, которые августовской ночью не могли разглядеть ничего, кроме мчавшегося мимо них поезда». Коллеги замечали, что премьер не в форме, но объясняли это по-разному. Доктор Уилсон считал Черчилля подавленным, а Энтони Иден боялся, что британский лидер заболел. «Он плохо выглядит и [у него] плохой цвет кожи», – сказал Иден другу. Черчилль напомнил, что, когда он пожаловался на усталость, Иден посоветовал ему продлить «творческий отпуск».
В начале сентября семья Черчиллей посетила Вашингтон. Первая высадка союзников в материковой Италии – штурм Салерно, прибрежного городка недалеко от Неаполя – должна была произойти через несколько дней, и премьер-министр хотел обсудить с Рузвельтом план вторжения. Из Вашингтона Черчилли отправились в Гарвардский университет. Единственным публичным уведомлением о визите было загадочное сообщение в прессе за несколько дней до события, в котором говорилось, что премьер-министр выступит 6 сентября в неназванном американском университете. Визит был идеей Рузвельта. Ранее в том же году он предложил Джеймсу Конанту, президенту Гарварда, присудить Черчиллю степень почетного доктора университета. Рузвельт, выпускник Гарварда 1904 года, ждал богатой, пышной церемонии, и Конант, которого тем летом привлекли к проекту создания бомбы, постарался выполнить все пожелания президента, в том числе советы по гардеробу. Конант предложил премьер-министру получить свою почетную степень в алой профессорской мантии Оксфорда, а не в простых американских берете и плаще. Он прочесал весь академический мир и обнаружил в Принстоне копию оксфордской шапки и мантии. Принстон согласился на краткосрочную аренду.
Клементина Черчилль однажды заметила, что ее муж не был приятным собеседником, когда обдумывал важную речь. Поездка в Бостон 5 сентября подтвердила ее правоту. Черчилль сел в поезд, ворча и раздражаясь при мысли о пустых страницах, которые предстоит заполнить ночью. Когда поезд проезжал Балтимор, большинство клерков, машинисток и советников, сопровождавших премьера, уже оставили надежду хоть немного поспать ночью. Тем временем Черчилль в своем купе работал над речью. Она строилась на идее, о которой он долго размышлял, но не мог выразить словами. Премьер сидел на своей койке, слушал грохот ночных поездов, и мысли складывались в предложения.
На следующее утро гарвардское сообщество встречало Черчилля. Воинские формирования университета выстроились под вязами в старой части Гарвардского двора. Присутствовали выпускники, в основном ровесники Черчилля, которые заняли свои места рядом с Мемориальной церковью, построенной университетом в память о 370 студентах, погибших в Первую мировую. Четверым немецким гарвардцам, которые сражались и погибли под другим флагом, был посвящен отдельный мемориал в укромном уголке кампуса. Утром Черчилль прочел свою речь перед Джеймсом и Грейс Конант в их доме, а затем отправился в театр Сандерса, где должен был получить степень и выступить с речью. Его помощник Джон Мартин тем утром встретил премьер-министра по дороге в театр и подумал, что тот выглядел как «гениальный Генрих VIII в ярко-алой оксфордской мантии и черной бархатной шляпе». В полдень в театре собралась толпа из 1300 человек, желавших посмотреть, как Черчилль получает степень доктора права. Несколько минут зрители аплодировали, а затем премьер-министр подошел к микрофону.
Черчилль начал свою речь с того, что описал разбомбленные города и поля Великобритании, плавно перешел к основной теме, и каждое следующее предложение усиливало эффект предыдущего. «Дважды за мою жизнь, – сказал он, – длинная рука судьбы протягивалась через океан и вовлекала в смертельную борьбу все население Соединенных Штатов. Нет смысла говорить, что мы этого не хотим или что этого не будет. <…> Длинная рука протягивается безжалостно, и в жизни каждого происходят стремительные, неминуемые перемены. Мы дошли до точки, после которой… путь ведет или к мировой анархии, или к порядку».
Поговорив на второстепенные темы, Черчилль перешел к основной – англо-американскому мировому порядку: «Великий Бисмарк (а в Германии когда-то жили великие люди), как говорят, заметил, что основным фактором развития человеческого общества в конце XIX века было то, что британский и американский народы говорили на одном языке. <…> Ничто не может продвигаться вперед без объ-единенных усилий наших народов. Когда мы вместе, для нас нет ничего невозможного. Разделившись, мы проиграем. Поэтому непрестанно проповедуйте доктрину братского союза наших народов – не ради территориального превосходства, показного величия или мирового господства, а ради чести тех, кто верно служит великому делу».
На следующее утро речь получила широкую поддержку в прессе, но это, возможно, больше говорило о силе момента, чем непосредственно о том, что сказал Черчилль. После войны Роберт Шервуд написал, что гарвардская речь премьер-министра ни за что не снискала бы подобного успеха в «менее благоприятный» момент войны или, добавил Шервуд, «в любое другое время с момента принятия Декларации независимости».
Девятого сентября, в день, когда Италия капитулировала и 70-тысячные силы союзников обрушились на Салерно, генерал Маршалл представил двухгодичный отчет о вооруженных силах страны. Под его руководством с 1941 года армия увеличилась на 5 миллионов человек, офицерский корпус – с 93 тысяч до 521 тысячи, военно-воздушные силы – до 182 тысяч офицеров и почти 2 миллионов рядовых, а инженерный корпус армии – более чем на 4000 %. Соединенные Штаты также создали сеть связи, которая охватила земной шар от Персидского залива до Алеутских островов и Австралии.
Маршалл особенно гордился объемом помощи, оказанной Соединенными Штатами Советскому Союзу. С начала войны она составила более 3 тысяч самолетов, 2400 танков, 80 тысяч грузовиков, 109 тысяч автоматов, 130 тысяч полевых телефонов и несчетное количество боеприпасов. Однако к осени 1943 года незаменимость Маршалла стала проблемой. Как и Черчилль, Рузвельт пообещал своему ближайшему военному советнику командование операцией «Оверлорд». В сентябре, побеседовав с британским генералом сэром Фредериком Морганом, президент передумал. Было трудно найти офицера, который сравнился бы с Маршаллом как организатор, лидер и советник, а установить с новичком доверительные отношения было и вовсе невозможно. Слабо организованное нападение союзников на материковую Италию в конце сентября укрепило убежденность президента в том, что Маршалл нужен ему в Вашингтоне.
Маршалл никогда особо не верил песне Черчилля об Италии. «Мягкое подбрюшье» страны крепилось к мощному железному хребту. Тем не менее легкая победа союзников на Сицилии предполагала, что на материке можно проводить операции с низким уровнем риска и очевидными выгодами, а в Северной Африке и на Сицилии находились десятки тысяч бездействовавших британских и американских военных. В Вашингтоне, Лондоне и в штаб-квартире Эйзенхауэра в Алжире сверились с картами и выбрали цель – Салерно, маленький шумный пляжный городок на берегу Неаполитанского залива, напоминавший декорации для фильма Феллини. Высадку под кодовым названием «Аваланш» возглавил генерал Марк Кларк – долговязый вирджинец, известный своими штабными навыками и раздутым эго. Подчиненные за глаза называли его Маркусом Аврелием Кларкусом. Операция «Аваланш» стала для Кларка первым опытом командования. Наступление возглавили три штурмовые дивизии – две британские и одна американская (36-я «Техасская»). Британским и американским солдатам, которым предстояло высадиться на побережье, было чуть за двадцать. Путешествуя под теплым сентябрьским солнцем по Средиземному морю, солдаты храбрились. Но сообщение радио «Алжир» от 8 сентября о капитуляции Италии произвело на войска, как позже сказал Черчилль, «неблагоприятный психологический эффект».
Боевая сосредоточенность мгновенно уступила место неприкрытому легкомыслию. На британском корабле «Герцогиня Бедфордская» после новости о капитуляции Италии начались «танцы, поцелуи и похлопывания по спине». На американском «Майо» кричали: «Война окончена!» Капелланы возносили благодарственные молитвы, солдаты в ожидании легкой победы выбрасывали патронташи и гранаты, чтобы освободить в рюкзаках место для лишней пачки сигарет. Один британский офицер сказал: «Думаю, я больше никогда не увижу такой чистой радости». Но радость была недолгой.
Спустя двадцать четыре часа, еще до наступления рассвета, британские и американские штурмовые подразделения забирались на десантные корабли в паре километров от берега. А над ними в раннем утреннем небе, словно молодые луны, взошли огни сигнальных ракет. Кларк, наблюдавший за всем этим с палубы, написал в своем дневнике: «Я утратил всякий контроль». На суше союзников поджидали вражеские солдаты, в том числе ветераны Москвы и Сталинграда. Когда техасцы из 36-й дивизии подошли к берегу, немецкий громкоговоритель приветствовал их на ломаном английском: «Причаливать и сдаваться! Вы окружены». Мгновение спустя первая волна десантных судов достигла берега, падали трапы, люди прыгали в утреннее море. Какофония пулеметного огня, грохота минометов, криков раненых и свист 88-миллиметровых снарядов над головой вызывали у солдат панику. Они пытались спрятаться за танками без башен, переворачивали джипы и тела погибших – все, что могло укрыть их от шквального огня. Один солдат, слушая, как осколки снаряда врезаются в стену, за которой он укрывался, вспомнил «весенний дождь за окном такси». Другой запомнил пот и страх, витавшие в то утро в воздухе: «Я чувствовал, как влажный песок хлюпал под моими ногами, прилипал ко мне, пока я бежал. Я не слышал ничего, кроме стука своего сердца, который отдавался в висках».
В первый день боевые действия закончились вничью. Некоторые британские и американские подразделения продвинулись в глубь суши на несколько километров, но во многих местах успехи измерялись метрами, а потери были весьма тяжелыми. Все задавались вопросом: «На каком пляже складывать наших мертвых?» В течение следующих нескольких дней сражение перекатывалось взад-вперед по полю боя, пропахшему кордитом и кровью. Девятого сентября британский 10-й армейский корпус захватил аэродром Монтекорвино и лишил люфтваффе стратегической базы. На следующий день немцы ответили 36-часовой воздушной атакой на военный корабль США «Анкон», флагман флота. За это время немецкие самолеты совершили 450 пролетов над «Анконом», а адмирал Генри Кент Хьюитт, командир корабля, тридцать раз поднимал воздушную тревогу.
Двенадцатого сентября, когда исход битвы все еще оставался под вопросом, генерал Гарольд Александер, командующий британскими войсками в Средиземном море, телеграфировал Бруку: «Я не удовлетворен ситуацией с «Аваланшем». Продвижение происходит медленно, и [войска] прижаты к слишком узкому плацдарму. <…> Я думаю, что немцы неминуемо нанесут мощный контрудар». Это случилось на следующее утро, в «черный понедельник» – так его назвали те, кому удалось пережить натиск танков и немецких гренадеров, вышедших из тумана. В последовавшей трехдневной битве обе стороны понесли тяжелейшие потери. К 16 сентября преимущество в людях и материальном обеспечении было на стороне англо-американских войск, но цена победы оказалась выше ожидаемой. Британский 10-й корпус потерял 6 тысяч человек, техасцы 36-й дивизии – почти 4 тысячи, несколько других подразделений понесли схожие потери. Укусив итальянское «мягкое подбрюшье», союзники получили удар ногой по зубам.
В первый же день кампании Сталин наконец принял предложение Рузвельта и Черчилля о встрече. Возможно, это было совпадением – на этот счет нет единого мнения. Успехи союзников в Италии заставили Сталина задуматься, насколько они верны идее провести операцию «Оверлорд». Американцы едва ли рассчитывали на 1944 год, но Сталин больше сомневался в заинтересованности Черчилля, а ведь премьер-министр умел убеждать. Красная армия наступала почти по всем фронтам, и после освобождения Курска пришло время для личной встречи Сталина с западными союзниками.
В телеграмме Сталин предложил в качестве места встречи Тегеран. Близость иранской столицы к Советскому Союзу позволяла вождю поддерживать ежедневные контакты со своими генералами. Рузвельт и Черчилль в ответ предложили встретиться в Каире, Басре (Ирак) или Багдаде, куда им было проще добираться. Сталин возмутился: если Тегеран не одобрят, то на встречу приедет Молотов. Его угрозы положили конец спорам о месте проведения конференции. Встречу назначили на декабрь 1943 года, и, по предложению Сталина, она должна была состояться после конференции министров иностранных дел.
Месяц спустя, ветреным октябрьским днем, С-54, военная версия DC-4E – высококлассного довоенного пассажирского самолета, – совершил полет над Москвой. Люфтваффе изгнали несколькими месяцами ранее, но выжженные останки немецких и русских истребителей, усеивавшие осенние улицы, напоминали о том, насколько жестокой была воздушная война за город. В салоне загорелась красная сигнальная лампа, пассажиры пристегнули ремни безопасности и приготовились к приземлению. Американскую делегацию на Московской конференции возглавлял госсекретарь Корделл Халл, джентльмен из Теннесси, родившийся через шесть лет после окончания гражданской войны в США, болезненный и ревностно относящийся к своим обязанностям. В числе делегатов были Аверелл Гарриман, недавно назначенный послом США в Советском Союзе, его дочь Кэтлин, которая после окончания Беннингтонского колледжа работала личным секретарем своего отца, и генерал Джон Дин, новый начальник военной миссии США в Москве.
Со стороны СССР в конференции участвовали Молотов, спасавшийся от сильного московского ветра с помощью меховой шапки, и два бывших посла, на тот момент находившиеся в опале: Майский, которого отозвали в Москву за то, что был слишком уж своим в Британии, и Максим Литвинов, бывший посол в США, который, по слухам, сливал информацию заместителю госсекретаря Самнеру Уэллсу. После приземления англо-американских делегатов несколько минут ушло на энергичные рукопожатия и плохо переведенные диалоги, завершившиеся слегка фальшивым исполнением «Знамени, усыпанного звездами[244]». Затем американскую делегацию усадили в ожидавшие машины и доставили к посольству США, Спасо-хаусу, построенному в 1913 году для богатого российского текстильного магната[245]. Спустя две мировых войны особняк превратился в то, что Кэтлин Гарриман описала своему американскому другу как «какие-то трущобы». «Наш сад состоит из нескольких голых кустов и пары мертвых деревьев, – писала она. – Грязные стены расписаны изображениями рыб и женщин… вестибюль такой темный, что невозможно сказать, кто вас впустил – русский, китаец или финн».
Московская конференция началась днем позже и положила начало счастливым временам Большого альянса. В первые годы войны американские и британские гости Сталина часто сталкивались с трудностями. Они приезжали в Москву, желая обсудить широкий круг политических и стратегических вопросов, но Сталин переводил разговор на второй фронт, точнее, его отсутствие. В начале Московской конференции у Корделла Халла случилось прозрение: дайте Сталину абсолютно твердое согласие по второму фронту, и он будет более открыт для вопросов, которые хотят обсудить британцы и американцы. У сложных задач редко бывает простое решение, но у этой оно было именно таким. Подозревая, что хозяева будут более склонны обсуждать англо-американскую повестку дня, если Сталин получит твердое согласие начет вторжения через пролив в 1944 году, Халл призвал Джона Дина, нового главу военной миссии США, и «Мопса» Исмея, главного военного советника Черчилля, расписать «Оверлорд» Советам во всех подробностях.
Это было сделано 19 октября, и, как отметил историк Марк Стулер, на следующий день Молотов одобрил почти все основные предложения Халла, в том числе касавшиеся безоговорочной капитуляции Германии, разделения послевоенных оккупационных обязанностей между «Большой тройкой» и совместных усилий Великобритании, СССР и США по созданию новой международной организации, которая заменит бездействовавшую Лигу Наций. Во время конференции Сталин также дал неформальное обещание, что Советский Союз вступит в войну на Тихом океане после капитуляции Германии.
Смена тона со стороны СССР сильно подействовала на генерала Дина. В ноябрьском письме Объединенному комитету начальников штабов он написал, что прибыл на конференцию, полагая, что «русские не желают сотрудничать… и руководствуются только собственными взглядами». Он также признался, что не был уверен в том, что Советы не ищут сепаратного мира с Германией и достаточно самокритичны, чтобы признать безответственность своих решений в первые годы войны, которые они оправдывали безжалостным характером боевых действий в 1941 и 1942 годах. Дин покинул конференцию в уверенности, что русские присоединятся к войне на Тихом океане, как только Гитлер будет уничтожен.
Отношения между британскими и американскими делегатами на Московской конференции были менее гладкими. Британцев слегка напугали инструкции, которые Гарриман дал американским делегатам в начале конференции: «Если мы хотим заслужить доверие русских, мы должны предоставить им полную информацию по подводным лодкам в Средиземном море, бомбардировкам и Тихом океане» и объяснить, «почему предварительное обещание начать наступление из Англии… невозможно выполнить». Узнав о наставлениях Гарримана, раздраженный посол Великобритании в Москве Кларк Керр провел с Гарриманом долгую беседу, сказав, что «сейчас не время говорить о втором фронте». Исмея так же раздражал извиняющийся тон Гарримана. Он указал, что у западных союзников уже есть и второй фронт – Италия, и третий – воздушная война.
Несколькими днями позже Константин Уманский, посол России в Мексике, предупредил Джо Дэвиса, советника Рузвельта, что, по мнению Сталина, Черчилль «заинтересован не в том, чтобы победить Гитлера, а в том, чтобы руководить политическим наступлением, которое позволит Великобритании доминировать на Балканах и во всей Европе». Это было преувеличением, но в нем была доля правды. После капитуляции Италии Черчилль собрал британскую боевую группу, чтобы захватить Додеканес, цепь греческих островов, ранее находившихся под контролем итальянцев. Началась гонка за владычество над архипелагом, и немецкие части из Греции достигли островов первыми. Крайне взволнованный Черчилль потребовал, чтобы подразделения, ожидавшие начала операции «Оверлорд», направились на захват Родоса, главного острова архипелага, но Маршалл ответил ему: «Ни один американский солдат не погибнет на этом проклятом острове!»
В конце октября Черчилль снова вызвал обеспокоенность Вашингтона, когда отказался от нескольких обещаний, данных им на конференции в Квебеке, и предложил Рузвельту выработать единую англо-американскую стратегию до встречи со Сталиным на Тегеранской конференции в конце ноября. Предложение осталось без внимания, но другая опасная идея Черчилля вполне могла воплотиться в жизнь, и в письме Гопкинсу 10 ноября британский военный министр Стимсон написал, что «главная задача президента… твердо придерживаться своей позиции. Он не должен соглашаться на какие-либо изменения в изначальном плане. <…> Итак, единственное, о чем я молю Главнокомандующего, – это проявить стойкость. Сделать это будет непросто, но в сложившейся ситуации стойкость необходима больше, чем что-либо еще».
Рузвельт, похоже, почувствовал озабоченность своих сотрудников. За несколько дней до отъезда в Каир, где он собирался встретиться с Чан Кайши, Рузвельт вызвал Гопкинса, Маршалла, Кинга и других членов Объединенного комитета начальников штабов в Шангри-Ла и заверил их, что попытки британцев отсрочить вторжение через пролив будут решительно отвергнуты.
По другую сторону Атлантики той осенью другие авторы дневников так же размышляли о предстоящих встречах в Каире и Тегеране. «Между нами и американцами по-прежнему существуют явные расхождения во мнениях относительно правильной стратегии в Европе, – написал в конце октября в своем дневнике генерал-майор сэр Джон Кеннеди, директор военной разведки в штабе Брука. – [Наши] основные цели – продолжать наступление в Италии, чтобы увеличить объемы помощи партизанам на Балканах… побудить Турцию вступить в войну и добиться отсрочки операции „Оверлорд“». Через несколько дней Кеннеди добавил к этой записи несколько строк: «Конференция [в Каире] будет сложной. Американцы, кажется, думают, что мы действовали коварно в Средиземноморье. Это любопытно, потому что мы думали почти то же самое о них. …Для обеих сторон пришло время высказаться откровенно».
15
Главнокомандующий
В День перемирия[246] 1943 года холодное серое небо над Арлингтонским национальным кладбищем обещало дождь, резкий ветер метался среди рядов надгробий, подхватывая влажные листья и вихрем поднимая их в морозный воздух. У входа на кладбище указатель направлял живых к могилам мертвых. Незадолго до 11:00 открытая машина, в которой сидел президент США без головного убора, въехала в Арлингтон и направилась к Могиле Неизвестного Солдата. Темно-синий плащ, накинутый на плечи, подчеркивал аристократический профиль Рузвельта и добавлял яркости его бесцветным щекам.
Президент выздоравливал после продолжительной болезни, которую его врач считал гриппом, хотя температура под сорок у взрослого необычна для гриппа и опасна. Тем не менее время было военное; тысячи молодых американцев умирали на полях сражений по всему миру. Президент Соединенных Штатов был обязан публично почтить их память. Автомобиль Рузвельта остановился перед Могилой Неизвестного Солдата, где лежали погибшие в Первую мировую. Это была 25-я годовщина заключения мира, который, как ожидалось, положит конец всем войнам. Вперед выступил солдат с венком из хризантем. Армейский оркестр заиграл «Знамя, усыпанное звездами», и вице-адмирал Уилсон Браун, военно-морской советник президента, возложил венок на могилу. Послышался мрачный рокот барабанов, а затем холодный ноябрьский воздух наполнился одиноким звуком горна.
На следующий день Рузвельт, начальник его личного штаба адмирал Уильям Лихи, Гопкинс, адмирал Кинг и генерал Маршалл поднялись на борт линкора «Айова» водоизмещением 50 тысяч тонн в Хэмптон-Роудс, штат Вирджиния. День был идеален для путешествия: небо чистое, ветер утих. Но старый моряк считал, что выходить в море в пятницу не к добру, и президент не был склонен бросать вызов суеверию. «Айова» простояла на якоре до полуночи 13 ноября, а затем подняла якорь и исчезла в ночи. Два дня спустя инцидент доказал, что с судами, которые выходят в море по воскресеньям, тоже случаются несчастья. В тот день Рузвельт и Гопкинс с палубы наблюдали за учебными стрельбами, когда внезапно громкоговоритель «Айовы» ожил: «Противоторпедная оборона! Это не учебная тревога!»
Офицер на мостике двумя палубами выше Рузвельта и Гопкинса перегнулся через перила и закричал: «Боевая тревога! Боевая тревога!» Перекрикивая моряков и громкоговоритель, Гопкинс спросил президента, не хочет ли он, чтобы его доставили в его каюту. «Нет», – ответил Рузвельт и сказал отвезти его к правому борту, откуда открывался лучший обзор. На «Айове» было 157 орудий, и к тому времени, когда президент оказался на позиции, все они были нацелены на серебристый объект, с дельфиньей грацией несшийся через бурное море в сторону линкора. «До цели 550 метров!» – крикнул голос. Последовал яростный залп, торпеда отклонилась от курса, не попав в цель, и взорвалась. Корпус «Айовы» несколько мгновений раскачивался, а затем стабилизировался.
Единственный реальный ущерб в тот день был нанесен репутации эскадренного миноносца «Уильям Д. Портер», который по ошибке выпустил боевую торпеду по президенту Соединенных Штатов и начальникам штабов, а также по линкору стоимостью 100 миллионов долларов. В ярости адмирал Кинг приказал немедленно арестовать капитана и команду «Портера», что произошло впервые в истории военно-морского флота. После расследования на Бермудских островах нескольких членов команды списали на берег, а ответственного за инцидент торпедиста приговорили к каторжным работам. Позже Рузвельт попросил помиловать моряка.
Оставшиеся шесть с лишним тысяч километров пути от Хэмптон-Роудс до Орана были спокойными в плане происшествий, но бурными в политическом смысле. Генерал Дин телеграфировал из Москвы, что «русские хотят выиграть войну в ближайшее время и думают, что могут это сделать». А от Молотова через Гарримана пришло сообщение, что немцы отправляют часть танковых дивизий обратно на Восточный фронт, так как в Италии боевые действия почти не ведутся. После первой телеграммы президент размышлял об «Оверлорде» и о том, кто возглавит командование операцией. В вооруженных силах было много компетентных офицеров, людей с крепкими нервами и длинным послужным списком, понимавших все нюансы высадки на берег под вражеским огнем. Были и другие, которые отлично знали личный состав и видели, кто из их товарищей-офицеров способен вести людей в бой, а кому больше подходит штабная работа в Вашингтоне. Однако, по общему мнению, Джордж Маршалл был единственным офицером, который обладал всеми нужными качествами. Даже коллеги, которые выступали против его назначения командующим операцией – например, адмирал Кинг, – выступали против него по той же причине, по которой Рузвельт не решался назначить Маршалла. Война состояла из миллиона различных нюансов, и одним из немногих мест, где все части складывались в целостную картину, был мозг Джорджа Маршалла. Он мог одинаково свободно говорить о Новогвинейской кампании Макартура и о плацдарме в Салерно. Стоик по натуре, Маршалл держал мысли по поводу командования «Оверлордом» при себе. Однажды он молча сидел за столом, пока Кинг уговаривал Рузвельта оставить Маршалла в Вашингтоне.
Президент всерьез задумался о кандидатуре командующего «Оверлордом» во время конференции в Квебеке, а решение принял месяц спустя, когда прибыл на роскошную виллу Эйзенхауэра на берегу Тунисского залива. Вилла имела легендарную историю. Ее последним обитателем был генерал Эрвин Роммель, а до Роммеля она была домом для долгой череды воинов, восходящей к античности, когда Тунис был частью Карфагена, а Карфаген спорил с Римом за господство над Древним миром. Рузвельт посетил виллу, чтобы сообщить плохие новости. На следующий день после приезда, во время обзорной экскурсии с Гопкинсом и другими помощниками, Рузвельт отвел Эйзенхауэра в сторону. «Айк, – сказал он, – мы с вами знаем, кто был начальником штаба в последние годы Гражданской войны, а этого больше не знает практически никто. …Всем известны имена полевых генералов: Грант, конечно, Ли, Джексон, Шерман, Шеридан и другие – их знает каждый школьник. Вот почему я хочу, чтобы Джордж был командующим, ведь он имеет право вписать свое имя в историю как великий полководец. Мне противно думать, что через пятьдесят лет практически никто не будет знать, кто такой Джордж Маршалл». Эйзенхауэр не мог обрадоваться этому решению, поскольку это означало, что его, вероятно, отзовут в Вашингтон, чтобы заменить Маршалла на посту главы администрации – на должности, которую он не желал занимать. Но он оставил свои чувства при себе.
Несколько дней спустя во время рейса из Туниса в Каир C-54, на борту которого находилась команда президента, пролетел над следами трехлетней североафриканской кампании. У Атласских гор на севере отряд танков «Матильда» был наполовину погребен в укромной долине. В направлении Тобрука тянулась равнина, и самолет пролетел над разбитым броневиком «Даймлер», сбитым немецким бомбардировщиком Ju 52 и батареей немецких 88-миллиметровых орудий со стволами, уткнувшимися в песок. Через час из-за горизонта показался Каир. Встреча в столице Египта, первая из двух конференций союзников в последние недели 1943 года, внесла свежесть в их отношения, но за дружескими улыбками скрывалась напряженность. В первый день конференции Черчилль пожаловался, что форсирование «Оверлорда» снижает шансы на успех итальянской кампании, «серьезно ослабляя нашу способность оттеснить врага».
Визит генерала Чан Кайши в Каир также не имел того успеха, на который рассчитывали его американские друзья. Официально Чан прибыл в Каир, чтобы обсудить роль Китая в войне на Тихом океане, а неофициально – потому что Рузвельт хотел к нему приглядеться. Президент предполагал, что после войны каждый из «четырех полицейских», которым предстоит стоять на страже мира, окажется в выигрыше. Зоной ответственности Китая была Азия, но американцы, работавшие с генералиссимусом, разделились во мнениях относительно его пригодности для этой задачи. Генерал Джозеф Стилвелл, американский военный советник Чана, считал, что он больше заинтересован в борьбе с китайскими коммунистами, чем с японцами, и предпочитал не бороться с коммунистами, если мог этого избежать.
Генри Люс, медиамагнат и самый влиятельный американский сторонник Чана, защищал генералиссимуса в своих журналах «Тайм», «Лайф» и «Форчун». Другим крупным преимуществом Чана была его жена, мадам Чан Кайши. Выпускница колледжа Уэллсли и гламурная кинозвезда, мадам Чан была знаменитостью в Соединенных Штатах. Она была первой китаянкой и второй женщиной, которая выступила перед Конгрессом США. Во время конференции доктор Моран (рыцарское имя доктора Чарльза Уилсона) проводил много времени в обществе мадам Чан и нашел ее «очень умной». Однако ее муж произвел менее благоприятное впечатление. Первая встреча с Чаном 23 ноября разочаровала Рузвельта. Генералиссимус показался ему «слабым, жадным и нерешительным». Чтобы придать Чану уверенности, Рузвельт дал ему несколько обещаний, включая постоянное членство в «Большой четверке», возвращение Маньчжурии, Тайваня и других регионов Китая, оккупированных Японией, а также пообещал серьезно подумать о послевоенных экономических потребностях Китая и принять сторону Чана в китайско-советских территориальных спорах.
За несколько дней до отъезда в Тегеран Рузвельт, Черчилль и Объединенный комитет начальников штабов собрались в конференц-зале Каира, чтобы обсудить будущее совместных операций в Европе. Когда подошла очередь премьер-министра, он привел еще один аргумент в пользу своей стратегии «мягкого подбрюшья», говоря об успехах союзников в Италии. Игнорируя высокий уровень потерь и острую необходимость решить, на какую часть «подбрюшья» следует нацелиться далее (Южная Франция или Балканы), к концу выступления премьер-министр затронул вопрос второго фронта, но рассуждал о нем вскользь, как о чем-то второстепенном. По его словам, «Оверлорд» не должен исключать другую деятельность в Средиземноморье. Для Гопкинса это прозвучало как сомнение в необходимости проводить операцию. После встречи он напустился на Морана с жалобами, что Черчилль «только и делает, что разглагольствует, и большая часть того, что он говорит, касается его кровопролитной войны в Италии. Некоторые из нас стали задаваться вопросом, удастся ли вообще начать вторжение».
В тот вечер Моран отметил в своем дневнике, что растущая неприязнь со стороны американцев стала очевидной. Они покинули Квебек в благодушном настроении, уверенные, что все улажено навсегда. И вот британский премьер-министр снова взялся за старое: «В речи американцев есть зловещая резкость, когда они говорят, что не допустят, чтобы так продолжалось бесконечно». Растущая неприязнь, которую чувствовал Моран, проявилась несколько дней спустя, когда адмирал Кинг и генерал Брук чуть не подрались во время обсуждения стратегии. По словам «Хэпа» Арнольда, командующего ВВС США, «Брук разошелся не на шутку, а Кинг – и того пуще. Он чуть не бросился на Брука через стол. Боже, он был в ярости!»
16
Город ста обещаний
Тегеранская конференция имела ряд отличий от предыдущих, начиная с количества времени, которое потребовалось на ее организацию. Рузвельт больше года пытался встретиться со Сталиным, но каждый раз, когда он поднимал эту тему в переписке, Сталин ссылался на издержки военного времени и отказывался. Во время визита в Москву летом 1943 года Джо Дэвис, бывший посол США в России, уговорил Сталина встретиться с Рузвельтом, но тот отказался назначить дату. В октябре, когда Халл и Гарриман посетили Кремль, Сталин все еще говорил «нет». «Возможность окончательно разгромить немцев практически у нас в руках», – сказал он своим американским гостям. Однако ближе к концу разговора вождь дал понять, что согласен приехать на конференцию, если она состоится в Тегеране. До иранской столицы было относительно легко добраться из Москвы, и Красная армия контролировала местные телефонные и телеграфные линии, что позволяло Сталину поддерживать связь со своими генералами. Халл покинул встречу с ощущением безотлагательности, жалуясь Гарриману на Сталина.
В телеграмме Рузвельту Гарриман подчеркивал, как он выразился в своих воспоминаниях, «чрезвычайную важность встречи со Сталиным, даже если это означало поездку в Тегеран». Президент колебался. Его обязанность накладывать вето или незамедлительно одобрять законопроекты не отменялась на время поездок за границу, а гористая местность вокруг Тегерана затрудняла связь с внешним миром. Учитывая хрупкое состояние своего здоровья, Рузвельт мог опасаться, что поездка протяженностью более 1000 миль из Каира в Тегеран в дополнение к поездке из Хэмптон-Роудс в Каир длиной 6318 миль измотает его. Он вежливо отказал Сталину, но почти сразу же его начала мучить совесть. Необходимо было принять ряд окончательных решений по десантным судам, местам бомбардировок и высадок, а также по множеству других вопросов, которые было слишком сложно обсуждать через телеграф. Двадцать второго ноября он сказал Сталину, что с нетерпением ждет их встречи в Тегеране. Пять дней спустя самолет Рузвельта вылетел из Каира в Тегеран.
Сталин уже был в городе. Накануне, 26 ноября, в 8:00 утра он прибыл на аэродром в Баку, портовый город на берегу Каспийского моря. Поездка в Тегеран стала его первым полетом, и он не был особенно рад ему. Какое-то время Сталин стоял на взлетной полосе на утреннем холоде, разглядывая самолеты, предназначенные для него и для главы НКВД Берии. Его пилот, генерал-полковник Александр Голованов, был одним из высокопоставленных офицеров советских ВВС. Пилот Берии, полковник Павел Сергеевич Грачев, в политическом плане был никем. Но, в отличие от Голованова, который воевал, сидя в московской конторе, Грачев был опытным боевым летчиком. После нескольких минут размышлений Сталин повернулся к Голованову и сказал: «Не обижайтесь, но генерал-полковники нечасто пилотируют самолеты. Мы лучше полетим с полковником». Над аэродромом показался эскорт из 27 истребителей, и самолет Сталина неуклюже поднялся в утреннее небо. В отличие от своих британских и американских коллег Сталин путешествовал налегке. В его окружение входили Молотов, чья неподражаемая манера вести переговоры могла измотать даже самого решительного противника; зловещий глава НКВД Берия, чьи маленькие недоверчивые глаза внимательно следили за ходом конференции в поисках угроз безопасности; и генерал Климент Ворошилов, закадычный соратник Сталина со времен революции. В 1941 году Ворошилов не справился с задачей по обороне Ленинграда – учитывая остроту ситуации тем летом, это было тяжким преступлением, но в редком приступе доброты Сталин простил Ворошилову оплошность. Среди других членов его окружения были его врач, профессор Владимир Виноградов, и двенадцать грузинских охранников, которые выглядели почти так же свирепо, как смуглые сикхи в тюрбанах и с оружием, которые на следующий день прибыли в Тегеран с раздраженным мистером Черчиллем.
Поездка премьер-министра в Тегеран не обошлась без неприятностей. Проснувшись утром во время рейса 27 ноября, Черчилль обнаружил, что он охрип и не может говорить. В 8:45 он потребовал виски с содовой, чтобы восстановить голос. Полет продолжительностью пять с половиной часов прошел без происшествий, но посадка в аэропорту Мехрабад в нескольких милях от Тегерана была настолько жесткой, что Черчилль ударил пилота тростью по ноге и воскликнул: «Чертовски плохая посадка!» Сикхи вышли из самолета и заняли позиции на аэродроме, затем появился премьер-министр и направился через летное поле к ожидавшему его «роллс-ройсу». У Черчилля были крепкие нервы, но Тегеран славился своими буйными жителями, богатой историей покушений, сетью немецких шпионов и примитивными представлениями о безопасности. Персидские кавалеристы, стоявшие через каждые полсотни метров вдоль дороги в Тегеран, были вооружены блестящими мечами, весьма эффектными с виду, но бесполезными в случае нападения, а полицейская машина, ехавшая в ста футах[247] перед медленно движущимся «роллс-ройсом» премьер-министра, предупредила бы потенциального убийцу о приближении цели. Ближе к центру города кавалеристы исчезли, и их сменили шумные толпы. Большинство лиц, прижимавшихся к окну «роллс-ройса», казались достаточно дружелюбными, некоторые даже размахивали «Юнион Джеками». Тем не менее у любого из них могло быть оружие. Через несколько минут показалось здание британской миссии, и Черчилль вернулся к размышлениям об итальянской кампании, застрявшей в зимней грязи.
Американцы считали Тегеран настолько опасным, что поприветствовать президента не разрешили даже молодому шаху. Команда Рузвельта прибыла в город в тот же день, что и британцы, 27 ноября, но приземлилась на советском аэродроме к югу от города, охраняемом кольцом иранских солдат. Внутри кольца стояли ряды танков и грузовиков, ожидавших отправки по ленд-лизу на север, в СССР. Свою последнюю телеграмму Сталину президент закончил вопросом: «Где мне остановиться?» Михаил Максимов, советский поверенный в делах в Тегеране, усмотрел в вопросе намек. Рузвельт хотел получить приглашение остаться в советском посольстве, которое Максимов немедленно отправил. Но ко времени прибытия Рузвельта 27 ноября русские были так обеспокоены возможным отказом с его стороны, что Молотов превратил это в вопрос жизни и смерти. В тот вечер он сообщил Гарриману и Кларку Керру, послу Великобритании, что немцам известно о том, что в городе находится Рузвельт, и они запланировали «показательное выступление», рассказал Гарриман. Когда Гарриман спросил, «что он имел в виду под „показательным выступлением“», Молотов ответил, что речь идет о «покушении, которое даже в случае провала приведет к стрельбе и, возможно, к гибели гражданских». Хотя Молотов не представил никаких доказательств, на следующее утро помощники Рузвельта почти единогласно решили, что президент должен принять русское приглашение. Позже под давлением Гарримана Молотов признался, что советская разведка не располагала убедительными доказательствами немецкого заговора. Но он сказал, что в городе были немецкие лазутчики, а в мире, в котором жил Молотов, это означало практически одно и то же.
Президент Соединенных Штатов Америки и лидер Союза Советских Социалистических Республик впервые встретились на следующий день, 28 ноября, в президентских апартаментах советского посольства. Чуть позже 15:00 прибыл Сталин, одетый в маршальский пиджак горчичного цвета, с красными погонами и белыми звездами. Сталина в мешковатых штанах, которого Гопкинс встретил темным летом 1941 года, напоминало немногое: рябое лицо, желтые зубы и мощная фигура, которую Гопкинс назвал «мечтой футбольного тренера». Майк Райли, агент секретной службы Рузвельта, вспоминал, что по прибытии Сталин «шел к боссу очень медленно, словно прогуливаясь по комнате с ухмылкой». Затем «босс ухмыльнулся в ответ и, когда они обменялись рукопожатиями, сказал: „Рад вас видеть, маршал“». Сталин «очень весело рассмеялся». Историк Сьюзан Батлер связывает мгновенно возникшую между лидерами химию со знаменитым обаянием Рузвельта. «Этот человек, этот калека, который не выглядел и не вел себя как калека, в безупречно сидящем костюме… расположился на диване и выглядел не просто физически нормальным, но даже элегантным, – и это было частью его знаменитого шарма. Он мог заставить случайного зашедшего к нему посетителя поверить в то, что для него нет ничего важнее этого визита… и что он весь день ждал этого часа». В случае со Сталиным это было правдой. В противном случае Рузвельт не рискнул бы своим хрупким здоровьем, чтобы ехать за 1000 миль в небезопасный город, который, по слухам, кишел немецкими агентами, на встречу с человеком, которого многие из его соотечественников считали отвратительным.
Рузвельт начал дискуссию с извинений. Он сказал, что хотел бы оттянуть тридцать – сорок немецких дивизий с Восточного фронта. «Это было бы весьма кстати», – отметил Сталин. Замечание требовало ответа, но Рузвельт промолчал. Он уже сказал все, что хотел сказать по этому поводу. Резкий ответ Черчилля, вероятно, вызвал бы оживленную дискуссию, но Рузвельт, в отличие от премьер-министра, завоевал уважение Сталина. Затем президент решил затронуть тему, которая понравится его собеседнику. Он сказал, что после войны у Великобритании и Соединенных Штатов останется больше транспортов и торговых судов, чем нужно, и часть излишков будет передана Советскому Союзу. «Это было бы хорошо, – ответил Сталин, – не только для СССР, но и для США и Великобритании, поскольку взамен они получат российское сырье».
Далее обсуждалась Франция. Свободные французские дивизии доблестно сражались в Италии, а члены французского подполья ежедневно атаковали немецкие поезда снабжения и радиолокационные станции с большим риском для жизни. Тем не менее, учитывая, что американские потери исчислялись сотнями тысяч, а советские – миллионами, Рузвельт и Сталин не были склонны слишком уж жалеть французов. «Проблема с де Голлем, – сказал Сталин, – в том, что он ведет себя так, будто он великий лидер, а Франция – по-прежнему великая держава. Но он ошибается и в том и в другом. Настоящая Франция сотрудничает с Германией, и ей придется расплачиваться за это после войны». Рузвельт согласился и предложил, чтобы «французам старше сорока, в особенности французам, служившим Виши, [не позволялось] занимать государственные должности».
Было достигнуто общее согласие по двум другим вопросам – Французскому Индокитаю и Индии. После войны Индокитай должен быть передан под опеку Организации Объединенных Наций в рамках подготовки к обретению независимости. «Париж владычествует [в Индокитае] уже сто лет, – сказал Рузвельт, – и люди там живут хуже, чем раньше». Что касается Индии, то Рузвельт и Сталин согласились, что ее будущее по понятным причинам не стоит обсуждать на конференции. Однако в личной беседе Рузвельт все же затронул эту тему, сказав, что лучшим решением для Индии будет реформирование по принципу «снизу вверх». Сталин согласился, но подчеркнул момент, который упустил из виду Рузвельт: «Это будет означать революцию».
Пока Сталин и Рузвельт общались, Черчилль размышлял. Последние несколько месяцев было очевидно, что «Большая тройка» превращается в «Большую двойку плюс единица», и Черчиллю было трудно приспособиться к переменам. В тот день премьер выглядел таким несчастным, что прибывший в Тегеран Моран нарушил свое правило избегать личных вопросов и, как он рассказал позже, спросил премьер-министра, не случилось ли чего-нибудь. «Много чего случилось», – ответил Черчилль, но отказался вдаваться в подробности. На следующий день Гарри Гопкинс просто сиял, когда Моран пересекся с ним на конференции. «Гарри „с улыбкой до ушей“ рассказал мне, как президент спросил Сталина, не хочет ли он обсудить будущий мир во всем мире», на что Сталин ответил, что «ничто не мешает им обсуждать все, что нам нравится».
Первое пленарное заседание конференции началось после встречи Рузвельта и Сталина 28 ноября, и ему предшествовала церемония обмена подарками. В честь великой победы русских под Сталинградом отряд из сорока солдат вскоре после полудня торжественно промаршировал в большой зал советского посольства. Двадцать британских солдат, штыки которых сияли в лучах полуденного солнца, струившихся через окно, двинулись в одну сторону зала, двадцать русских с автоматами – в другую. Рузвельт сидел на стуле посередине, Сталин по одну сторону от него, Черчилль по другую. Когда все встали по местам, российский оркестр сыграл воодушевляющую версию «Интернационала» и не совсем правдоподобную версию «Боже, храни короля», после чего Черчилль выступил вперед и преподнес Сталину сверкающий 120-сантиметровый «Меч Сталинграда». Надпись на мече гласила: «Дар короля Георга VI отважным защитникам Сталинграда в знак уважения от британского народа». Искренне тронутый Сталин поднес меч к губам и поцеловал его, а затем передал своему верному маршалу Ворошилову, который тут же уронил меч на пол.
Несколькими часами позже Рузвельт открыл первую сессию Тегеранской конференции с остроты. Он сказал, что для него, как для самого молодого члена альянса, было большой честью приветствовать старших. Когда смех утих, президент поделился своим видением ситуации на фронтах. По его словам, в Тихом океане Соединенные Штаты тащили все на себе и потопили больше кораблей, чем Япония могла бы восполнить. По поводу Китая он выразил озабоченность. В самой важной союзной стране на Тихоокеанском театре военных действий правила толпа полевых командиров, больше интересующихся властью и богатством, чем борьбой с Японией. Затем он обратился к Европе. После пяти крупных конференций – Касабланка, «Трезубец», «Квадрант», Каир и Москва – проблема второго фронта была окончательно решена. План, описанный Рузвельтом в тот день, был, по сути, обновленной версией того, что генерал Маршалл продвигал с 1942 года – вторжение через Францию вглубь Германии. Чтобы успокоить британцев, план оставлял место для маневров в Эгейском море и Адриатике в 1944 году при условии, что это не будут масштабные кампании. Когда подошла очередь Черчилля, он сказал, что «Оверлорд» оттягивает на себя бо́льшую часть ресурсов Великобритании и Америки, но обе страны полны решимости осуществить вторжение через пролив. Заявление, казалось, противоречило приказам, которые Энтони Иден получил перед отъездом на Московскую конференцию: «Скажите Сталину, что клятва Британии в отношении “Оверлорда” зависит от обстоятельств войны в Италии».
Пока Черчилль описывал свое видение ситуации, Сталин достал лист бумаги и карандаш и начал рисовать волков. По словам биографа Сталина Сьюзен Батлер, эти рисунки были отголосками времени, проведенного в Сибири. Царский режим девять раз отправлял его в ссылку, молодой Сталин восемь раз бежал. В девятый раз его отправили в глухую дыру под названием Курейка, отдаленную крестьянскую деревню недалеко от полярного круга. Грянувшая в 1917 году революция позволила Сталину покинуть Курейку, но память о ней осталась с вождем на всю жизнь. Часто, когда Сталин был расстроен, напуган или просто скучал, на него накатывали воспоминания о волчьих стаях, пересекающих тундру на утреннем холоде, тогда он брал ручку начинал рисовать.
Ближе к вечеру 29 ноября советский лидер последним из трех руководителей выступил на конференции и начал свою речь с объявления: СССР присоединится к войне против Японии после победы над Германией. Затем, обращаясь к ситуации на Восточном фронте, он представил данные по Сталинградской и Курской битвам, кратко описал планы Красной армии на 1944 год и завершил свое выступление еще одним заявлением. Впервые за время войны Красная армия достигла численного превосходства над державами «оси» на Восточном фронте. Когда Сталин обратился к вопросу второго фронта, тон сменился с делового на эмоциональный. Он назвал Итальянскую кампанию слишком мелкой и незначительной, чтобы с ее помощью нанести сокрушительный удар по Германии; Гитлер использовал Италию только для того, чтобы выиграть время на Востоке. Путь к победе должен идти непосредственно через укрепленные точки противника. Англичане и американцы должны проникнуть в самое сердце Германии через север или северо-запад Франции. Когда Сталин закончил, оскорбленный Черчилль встал со своего кресла, чтобы защитить англо-американскую стратегию. Битва за битвой премьер-министр подробно описал британские и американские победы в Северной Африке, предсказал падение Рима в течение месяца (январь 1944 года) и «подробно остановился на возможном и желательном вступлении Турции в войну» на стороне союзников. Время покажет, что ни один из этих прогнозов не сбылся. Рим не был захвачен до июля 1944 года, Турция отказалась вступить в войну, а британские и американские войска все еще сражались в Италии, когда война в Европе закончилась в мае 1945 года. Всё это было планами на будущее, а цель Тегеранской конференции заключалась в том, чтобы как следует разобраться в настоящем.
Вечером 29 ноября Черчилль посетил званый обед, устроенный Сталиным. На дневном заседании между ними произошла пикировка по поводу второго фронта. Когда Черчилль прибыл, Сталин, казалось, хотел продолжить дебаты с того места, на котором они прервались. Как отмечал Черчилль в своих мемуарах, в Тегеране существовала некая иерархия. Рузвельт был «американским орлом» и первым среди равных, Сталин – «русским медведем», а сам он был «маленьким английским ослом». Что Черчилль не упомянул в воспоминаниях, так это то, насколько медведю нравилось насмехаться над ослом. Чарльз Болен, молодой офицер дипломатической службы, который работал переводчиком на конференции, сказал, что Сталин «не упускал возможности перебить мистера Черчилля». Гарриман также обратил на это внимание. «Когда говорил президент, Сталин внимательно и с уважением слушал его там, где… без колебаний прервал бы Черчилля». Проблема, из-за которой советский и британский лидеры устроили бурную дискуссию на званом обеде, заключалась не во втором фронте, а в том, что делать с побежденной Германией, и у них была большая аудитория – Гопкинс, Гарриман, Маршалл, Брук и множество других высших британских и американских чинов. Сталин спровоцировал конфликт, произнеся тост «за скорейшее совершение правосудия над военными преступниками Германии – правосудия перед расстрелом». Затем, подняв свой стакан еще выше, он провозгласил: «Я пью за наше согласие в том, что мы расправимся с ними сразу же, как только поймаем, а ведь их должно быть не менее пятидесяти тысяч».
Возмущенный Черчилль заявил, что парламент и народ Великобритании никогда не поддержат массовое убийство. «Я воспользуюсь этой возможностью, – начал он, – чтобы заявить самым решительным образом… никого, будь то нацист или нет, нельзя расстреливать на месте без надлежащего судебного разбирательства и явных доказательств вины». В этот момент Рузвельт попытался разрядить атмосферу шуткой. Обращаясь к Сталину, он сказал: «Очевидно, между вашей позицией и позицией моего хорошего друга премьер-министра должен быть какой-то компромисс. <…> Возможно, вместо того, чтобы казнить пятьдесят тысяч военных преступников без суда и следствия, мы могли бы остановиться на меньшем количестве. Скажем, сорок пять с половиной тысяч?» Черчиллю шутка не понравилась. Хотя военных преступников нужно заставить платить за свои преступления, заявил он, «солдат не следует беспорядочно ставить к стене и казнить из-за формы, которую они носят». Затем, что еще более необычно, премьер-министр обратился к Рузвельту, заявив: «Британская империя сейчас, Британская империя навсегда!» Британия сохранит за собой большую часть своих заморских колоний и территорий после войны и, если ей бросят вызов, будет сражаться, чтобы защитить свои границы. Закончив, Черчилль почувствовал, как чья-то рука хлопает его по спине. Когда он обернулся, Сталин и Молотов стояли позади него, широко улыбаясь. По словам Сталина, это была шутка. Они просто дурачились.
Вечер, начавшийся с неприятных разговоров, закончился пугающим происшествием. В разгар дискуссии со Сталиным о послевоенных границах лицо Рузвельта внезапно потеряло цвет, капли пота стали падать на его рубашку, и президента срочно увезли в его апартаменты. В течение долгих минут гости нервно перешептывались, затем появился вице-адмирал Росс Макинтайр, врач Рузвельта, и объявил, что у президента легкое несварение желудка. Это могло быть правдой, хотя по политическим и личным причинам Макинтайр часто преуменьшал проблемы со здоровьем президента.
На следующее утро – 30 ноября, в последний день конференции – Рузвельт почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы купить сувениры и безделушки в советском посольстве. Другие делегаты воспользовались хорошей погодой, чтобы прогуляться, пообедать в летнем кафе или купить сувениры. Тем не менее в тот день было сделано важное дело: Черчилль проснулся утром, все еще обеспокоенный «Оверлордом», и решил в последний раз попытаться убедить Сталина, что опасно бросаться на немцев очертя голову. Во время беседы в советском посольстве он предупредил, что текущие оценки численности немецких войск могут быть ошибочными. Французские берега могли быть серьезно укреплены. Сталин держал свои мысли при себе, пока Черчилль не закончил говорить, затем позволил себе вспышку гнева. СССР «рассчитывал на вторжение союзников в Северную Францию» и теперь хотел бы знать, будет ли операция отменена. Позже в тот же день, за обедом с Черчиллем и Сталиным, Рузвельт подвел финальную черту под дебатами о втором фронте, сделав два объявления. «Оверлорд» получил одобрение Объединенного комитета начальников штабов, и для начала операции была назначена дата 1 июня 1944 года. Когда Рузвельт закончил, Сталин сказал, что Красная армия поддержит вторжение серией одновременных атак, а затем спросил президента, выбран ли командующий операцией. Этот пост обещали Маршаллу, но чем ближе была дата вторжения, тем больше Рузвельт сомневался. «Мне нужно еще несколько дней», – сказал он Сталину, а затем сменил тему.
Когда через час состоялось третье, и последнее пленарное заседание конференции, Сталин расширил свое предложение о поддержке «Оверлорда»: «Периодом наибольшей опасности будет момент, когда десант начнет спрыгивать с кораблей на открытые пляжи». По его словам, с другой стороны Европы невозможно напрямую снизить опасность, но можно минимизировать ее косвенно на расстоянии, оттянув на себя потенциальных защитников пляжей. Поэтому в мае Красная армия организует наступление, чтобы воспрепятствовать продвижению немецких войск с Восточного фронта на Западный. Затем разговор зашел о призах, которые принесет победа. Сталин заявил об интересе к китайскому портовому городу Даляню, Рузвельт – к Бремену, Любеку и Гамбургу. Понимая, к чему идет дело, оба проявили интерес к стратегически важному Кильскому каналу. Стиль Сталина был жестким. Он заявил о своем интересе к Дариену, спросив: «Что СССР может получить на Дальнем Востоке?» Последним пунктом повестки дня был итоговый отчет о конференции, который курировал Черчилль. «Тон отчета, – сказал он составителям, – должен быть лаконичным, загадочным и провозглашать надвигающуюся гибель Германии».
30 ноября Черчилль отмечал день рождения; его семидесятый год начался с двух мероприятий. В тот день британские и индийские военнослужащие в Тегеране покинули свои казармы, а сотрудники англо-иранской нефтяной компании вышли из своих кабинетов и отправились на парад. Вместе солдаты и нефтяники едва заполнили небольшое поле, где проходила церемония, но они преподнесли Черчиллю лучший подарок на день рождения, на который он мог надеяться: ощущение того, что он дома. Когда премьер шел по тонкой красной линии, принимая парад, слезы текли из его глаз. Вечером премьер-министр устроил пышную вечеринку. Легкий ветерок смягчил дневную жару, а в списке гостей значилось, кто есть кто среди союзников. На празднике присутствовали Рузвельт, который подарил премьер-министру персидскую чашу; Сталин, приехавший с двумя подарками: каракулевой папахой и большой китайской скульптурой с изображением русских народных сказок; Брук с редкой улыбкой; дочь Черчилля Сара и сын Рузвельта Эллиот; адмирал Уильям Лихи; генерал Ворошилов и «Мопс» Исмей, который позже вспоминал, что «тосты начались сразу после того, как все сели, и продолжались почти без остановки, пока мы не встали».
В своих тостах Черчилль восхвалял Рузвельта, который «своим мужеством и дальновидностью предотвратил революционный переворот в Соединенных Штатах в 1933 году», и Сталина, который, по его мнению, «будет причислен к великим героям российской истории и заслужит титул „Великий“». Вечер продолжался, алкоголь разливался по венам, и Сталин с Черчиллем начали поддевать друг друга. Когда премьер-министр сказал, что Британия «розовеет», Сталин отметил, что «это признак хорошего здоровья». Позже Черчилль поднял бокал за «пролетариев», а Сталин ответил тостом за «Консервативную партию».
Через две недели после окончания Тегеранской конференции Болен, оценивая цели СССР и их вероятные последствия, написал: «Германия должна быть разбита и оставаться раздробленной. Государствам Восточной, Юго-Восточной и Центральной Европы не будет разрешено объединяться в федерации и ассоциации. Франция должна лишиться своих колоний и стратегических баз за ее пределами, и ей не будет позволено содержать сколь-нибудь мощную армию. Польша и Италия останутся примерно в своем нынешнем размере, но сомнительно, что им будет разрешено иметь вооруженные силы. В результате Советский Союз [останется] единственной важной военной и политической силой на Европейском континенте. Остальная часть Европы [будет] играть второстепенные роли».
17
Прогулка под солнцем
В декабре 1943 года немецкую армию на Востоке охватило чувство обреченности. Год начался с катастрофического поражения под Сталинградом, а заканчивался Курском, Смоленском и Киевом, столицей Украины, которые находились под контролем Советского Союза, а также тем, что немецкая армия снова отступала на запад в условиях суровой зимы. Даже фюрер (столь же яростный сторонник идеи «ни шагу назад», как Сталин) признал, что поражение под Курском ослабило немецкие войска настолько, что они не могли удерживать свои текущие позиции. Гитлер приказал отступить к Днепру, стратегически важной реке, которая течет через украинскую столицу к Черному морю. Тяжелые бои 1943 года привели к колоссальным потерям и в советской армии. 5-я гвардейская танковая армия, имевшая к началу Курской битвы 500 танков, в конце располагала лишь 50. Но немецкая разведка, которая по ходу войны не раз недооценивала мощь Красной армии, теперь переоценила ее, и советское командование быстро воспользовалось этой ошибкой.
Генерал Павел Ротмистров, командующий 5-й гвардейской танковой армией, с помощью хитрости создал иллюзию крупной танковой группировки и убедил немцев, что она реальна. Смерть исполнила свою главную партию в конце года. В период с сентября по декабрь 1943 года почти 4 миллиона человек – 2,6 миллиона русских и примерно вдвое меньше немцев – схлестнулись на 1400-километровом поле битвы. Эта кампания началась в грязи и дождях сентября, когда обе армии мчались на юг, чтобы занять позиции вдоль Днепра, и немцы выжигали за собой землю, чтобы замедлить преследующие их советские войска. По словам одного историка, «целые армии скользили по полям сахарной свеклы, танки тонули в болотах вместе с экипажами. Пехотинцы из Средней Азии, не умевшие плавать, тонули, переходя реку, и целые штрафные батальоны Красной армии приносились в жертву, чтобы обезвредить единственное минное поле или взять штурмом передовую позицию». Но теперь удача была на стороне русских. Медленно, но неумолимо инициатива переходила в руки Красной армии. К началу ноября Киев, рассеченный Днепром, перешел под контроль Советского Союза, а на западном (немецком) берегу реки появились советские плацдармы.
Для одного из самых известных генералов Германии битва за Днепр закончилась позором: 19 декабря фельдмаршал Эрих фон Манштейн уничтожил то, что он считал четырьмя советскими корпусами, но это была уловка, призванная замаскировать наращивание сил со стороны СССР. Рождественским утром, когда Манштейн обдумывал свой недавний успех, Советы начали массированную атаку и прорвали брешь в немецкой обороне, продемонстрировав, что Красная армия способна нанести несколько наступательных ударов одновременно. В январе немцы отступили на запад под сильным снегопадом, оставив после себя сожженные деревни, развороченные поля, убитый скот и человеческие трупы. К концу января мертвецы были повсюду: они валялись на заснеженных полях, висели на голых деревьях, лежали штабелями вдоль зимних дорог, виднелись на скотных дворах и в магазинах без крыш. Мертвые тела пугали детей; крысы, собаки и другие животные питались трупами, а местные жители требовали немедленно убрать тела и конфликтовали с местными властями, которые хотели дождаться весенней оттепели.
В мае, когда перелетные птицы вернулись на свои гнездовья вдоль Днепра, они казались встревоженными и растерянными. Все знакомые им ориентиры исчезли. Не было ни деревьев, ни лугов, ни стрекота сверчков, ни кваканья лягушек – только выжженная черная земля и гнетущая тишина. В феврале 1944 года один русский солдат написал своей жене: «Иногда бывают моменты такого напряжения, что живые завидуют мертвым. Смерть не так страшна, как мы думали. Правда в том, что мы боремся за будущее».
Седьмого февраля 1943 года, через пять дней после поражения под Сталинградом, Гитлер вызвал своих гауляйтеров – высших руководителей нацистской партии областного уровня – в штаб и сказал им: «Если немецкий народ потерпит поражение, он не заслуживает того, чтобы мы сражались за его будущее». Ему было не о чем волноваться. Несмотря на ночные бомбардировки и нехватку продовольствия, на сотни тысяч убитых сыновей и мужей, несмотря на Сталинград и Курск, благодаря которым 1943 год прочно вошел в историю, – несмотря на все это, немецкий народ продолжал поддерживать фюрера.
Чего нельзя было сказать о союзниках Германии. К концу года многие итальянцы сражались на своей земле на стороне Великобритании и США. А Финляндия, Венгрия, Румыния и Словакия – другие союзники Германии – подумывали о выходе из войны. В немецком руководстве тоже появлялись трещины. В октябре 1943 года, выступая перед группой генералов СС, рейхсфюрер Генрих Гиммлер снова присягнул на верность «окончательному решению». «Я хочу поговорить со всей откровенностью об очень серьезном деле, – сказал он. – Я сейчас имею в виду полное истребление еврейского народа. <…> Большинство из вас знает, что такое сотня трупов, лежащих рядом, или пятьсот, или тысяча трупов. <…> Это славная страница нашей истории, которая никогда не будет написана. <…> У нас есть моральное право. У нас есть долг перед своим народом уничтожить людей, которые хотели уничтожить нас».
Несмотря на резкие слова, Гиммлер осознавал, что положение Германии становится все более отчаянным. Заезжим нейтральным дипломатам он представлялся человеком, мало чем отличающимся от них самих, – высокопоставленным бюрократом, который видел в коммунизме чистое зло и хотел вернуть Германию в мировое сообщество. С этой целью он через третьи стороны исследовал возможности заключения мира. За два месяца до выступления перед СС немецкая разведка получила телеграмму союзников, в которой говорилось: «Поверенный Гиммлера подтвердил безнадежность положения Германии и прибыл [в Швейцарию], чтобы предложить мирное урегулирование». Вину за телеграмму возложили на эмиссара рейхсфюрера доктора Карла Лангбена, известного юриста. Когда Лангбен вернулся в Берлин, его арестовали и отправили в казематы СС, где ему вырвали гениталии, а затем поставили к стене и расстреляли. Гиммлер защищал другого своего эмиссара – высокопоставленного немецкого бюрократа Йоханнеса Попица – до последних дней войны, ошибочно полагая, что дружба с чиновником из высшего эшелона спасет его от тюрьмы. Обнаружив, что это не так, Гиммлер казнил Попица.
В разное время трем другим людям из ближайшего окружения Гитлера – министру пропаганды Йозефу Геббельсу, генерал-инспектору бронетанковых войск Хайнцу Гудериану и главнокомандующему люфтваффе Герману Герингу – поступали предложения прекратить войну путем переговоров. Все трое отказались нарушить свою клятву нацистскому государству, но, что важно, ни один из них не назвал имена тех, кто обращался к ним с этими предложениями. Хотя одно имя в конце концов стало известно: Бальдур фон Ширах, лидер гитлерюгенда, гауляйтер Вены и муж Генриетты фон Ширах, утверждавшей, что Гитлер пытался поцеловать ее, когда ей было двенадцать лет. Фрау Ширах присутствовала на встрече своего мужа с Герингом и позже написала краткий отчет о том вечере. Встреча проходила «в уединенной, обитой бархатом комнате в элитном венском ресторане, и вечер начался в атмосфере Gemütlichkeit [тепла и хорошего настроения]». Один из гостей, известный композитор, играл на фортепиано; затем Геринг исполнил импровизацию из «Вольного стрелка». После этого рейхсмаршал (еще одно звание Геринга) показал Ширахам две покупки, которые он сделал во время дневного похода по магазинам. Один представлял собой кожаный портфель в синих цветах люфтваффе, другой – флакон духов Жана Деспре, которые, по утверждению Геринга, можно было купить только в Вене. Ширах, разочаровавшийся в руководстве Гитлера, позволил Герингу продолжать в течение нескольких минут. Затем, выбрав подходящий момент, он заговорил о войне, но осторожно и таким образом, чтобы апеллировать к тщеславию и патриотизму рейхсмаршала.
Ширах начал с того, что призвал Геринга поговорить с Гитлером наедине, хотя оба знали, что это ни к чему не приведет. Затем гауляйтер перешел к делу: «Я и мой гитлерюгенд с вами, люфтваффе сильно, и есть множество людей, которые готовы действовать. <…> Это должно стать нашим общим делом. <…> От вас, как от рейхсмаршала, именно этого и ждут». Геринг знал, о чем просил Ширах, но не мог этого сделать. Возможно, когда-нибудь в другой раз, но не сразу после Сталинграда и невыполненного обещания забрасывать с воздуха припасы для немецкой армии, оказавшейся в ловушке внутри города. «Поговорить с Гитлером наедине!» – повторил Геринг. Ничего себе идея. «За последнее время я ни разу не видел его в одиночестве! Борман [Мартин Борман, сменивший Геринга в роли второго человека после Гитлера] всегда с ним. Если бы я мог, ей-богу, я давно пошел бы к Черчиллю, – продолжал рейхсмаршал. – Ты думаешь, мне нравится заниматься этим проклятым делом?» В этот момент Эмми Геринг поднесла руку ко рту мужа и сказала: «Давай больше не говорить об этом, все будет хорошо».
Зимой 1939/40 года у молодого чеченского мусульманина Хасана Исраилова[249] случилось прозрение. В иерархии советского государства мусульмане, такие как он сам и его брат Хусейн[250], считались гражданами третьего сорта. Не видя другого выхода, братья стоически приняли свою судьбу. Возможно, Аллах вознаградит их в загробной жизни за страдания. В конце 1939 года Финляндия, чья территория немногим больше Чечни, в течение нескольких месяцев на равных боролась с вторгшейся советской армией. Если Финляндия могла дать отпор сталинским танкам и самолетам, почему не могла Чечня? В течение следующего года Хасан и Хусейн завербовали молодых чеченцев-единомышленников и построили военную базу на гористом юго-востоке страны. Неудачная попытка НКВД уничтожить маленькую армию Исраиловых еще больше повысила престиж братьев, а поддержка немецкой армии, прибывшей в 1941 году, укрепила убежденность Хасана в том, что советское государство борется за выживание и пришло время вырваться на свободу и создать независимую Чечню. Была сформирована пятитысячная армия[251], и новое государство получило название Временное народно-революционное правительство Чечено-Ингушетии (Ингушетия была соседним мусульманским анклавом).
В начале 1944 года, когда немцы отступили, Сталин решил навести порядок в тылу. Братьев Исраиловых выследили и убили; затем Сталин обратился к более масштабному вопросу: что делать с миллионами представителей тюркских народов, населявших Кавказ. Когда немцы прибыли в регион в 1941 году, в некоторых деревнях их приветствовали как освободителей, хотя в основном представители этнических групп региона оставались лояльными Советскому Союзу. Тем не менее в конце 1943 года Сталин пришел к выводу, что наиболее эффективным способом избежать новых вспышек национализма и других опасных идей является наказание. Погром кавказцев, начавшийся в конце 1943 года и продолжавшийся в послевоенные годы, напоминал Дорогу слез – насильственное переселение Эндрю Джексоном индейцев чероки с родных земель к востоку от Миссисипи на территорию нынешнего штата Оклахома. Двадцатого февраля 1944 года Берия и его эксперт по депортации Иван Серов, невысокий коренастый мужчина с ледяными серо-голубыми глазами, прибыли в Грозный, столицу Чечни, с сотней тысяч бойцов НКВД и девятнадцатью тысячами чекистов. Через три дня местному населению приказали собраться на площадях города. Чекисты и подразделения НКВД арестовали всех, кто попался им на глаза.
Седьмого марта 1944 года Берия сообщил Сталину, что 800 тысяч чеченцев отправлены на переселение в отдаленные районы Сибири и Средней Азии. К моменту завершения программы почти 2 миллиона человек были пойманы в ее сети, включая крымских татар и поволжских немцев, которые избежали ареста во время облавы в 1942 году.
Но главными жертвами стали народы Кавказа. Этот регион был населен малоизвестными народами, малочисленными и загадочными по происхождению, такими как балкарцы, земледельческий народ, численность которого в 1939 году составляла 42 600 человек. Заключив, что балкарцы были «бандитами», 25 февраля 1944 года Берия написал Сталину: «Если вы согласны, то до своего возвращения в Москву я могу принять необходимые меры по переселению балкарцев». К тому времени как балкарцы достигли своей новой родины, умерло 20 % из них. Карачаевцы, народ Северного Кавказа численностью 80 тысяч человек, потеряли треть населения на пути к своему новому дому. Калмыки, 93-тысячный буддийский народ, действительно сотрудничавший с немцами, подверглись особо суровому наказанию. Ранним утром 28 декабря 1943 года несколько тысяч агентов НКВД прибыли в калмыцкие поселки и заявили ошеломленным сельчанам, которых вытащили из кроватей, что Председатель Верховного Совета признал калмыцкий народ виновным в коллаборационизме.
Семьям дали двенадцать часов на то, чтобы собрать свои вещи и подготовиться к депортации. К 18:00 калмыки всех возрастов (93 тысячи) были посажены в неотапливаемые вагоны. По прибытии в Сибирь их отправили в лагеря, где рабочий день составлял двенадцать часов, а рабочая неделя – семь дней. Из-за истощения, недоедания и обморожений численность калмыков к 1945 году сократилась на 20 %. Довольный успехом погромов, Сталин наградил медалями 413 чекистов, участвовавших в переселении.
Рано утром 13 декабря 1943 года генерала Брука, спавшего в комнате для гостей на вилле Эйзенхауэра в Карфагене, разбудил голос, который все время повторял: «Привет. Привет. Привет». «Кто это, черт возьми?» – крикнул Брук и зажег свет рядом с кроватью. В дверном проеме стоял Уинстон Черчилль в халате с драконом и с коричневой повязкой на голове.
«Я ищу доктора Морана», – сказал премьер-министр, добавив, что у него «сильная головная боль». Новость о болезни Черчилля быстро распространилась среди других гостей Эйзенхауэра, и виллу наполнили звуки шагов и шепот.
Днем боль прошла, но Моран волновался. Черчиллю только что исполнилось шестьдесят девять, он ел и пил в избытке, а состоявшиеся одна за другой Каирская и Тегеранская конференции истощили его физически и эмоционально. Моран вызвал патолога и двух медсестер из Каира и позаимствовал переносной рентгеновский аппарат в больнице в Тунисе. Патолог, подполковник Роберт Пулвертафт, заявил, что анализ крови Черчилля в норме, но его температура поднялась до тридцати восьми и трех, а зловещая тень на рентгеновских снимках, сделанных Пулвертафтом, указывала на серьезную пневмонию.
В последующие дни состояние премьера ухудшилось. Когда Гарольд Макмиллан, британский дипломатический представитель в Средиземноморье, посетил виллу Черчилля 13 декабря, тот выглядел «слабым и сонным», вспоминал Макмиллан. На следующий вечер возникло новое осложнение: сердце премьер-министра забарахлило. Вечером 15-го наступил переломный момент. Легкие Черчилля были перегружены, сердцебиение стало «очень» нерегулярным. «Мы знали, к чему идет дело, – вспоминал позже Моран. – Сердечный приступ на фоне пневмонии заставляет человека чувствовать себя ужасно».
Следующие четыре часа напряженный Моран сидел у постели пациента, ожидая, пока сердце Черчилля вернется в норму. В 22:30 сердцебиение премьера замедлилось, и он заснул. На следующее утро пульс Черчилля стабилизировался, а легкие очистились. Ночью 18 декабря учащенное сердцебиение появилось снова, но ненадолго. В тот день премьер-министр почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы сесть в своей кровати и прочитать поздравительные открытки от своих многочисленных сторонников. По мере приближения Рождества на его щеки возвращался румянец, а в действия – целеустремленность и энергия. Его особенно воодушевила телеграмма от британских начальников штабов от 22 декабря. Руководители заявили, что пришли «к полному согласию: нынешний застой в Италии не может продолжаться».
Итальянская кампания была продиктована директивой Объединенного комитета начальников штабов, другими словами, британского и американского начальников штабов. В директиве были обозначены две цели. Первая цель – вывести Италию из войны – была достигнута практически сразу. В сентябре 1943 года Муссолини отстранили от должности в результате переворота, и вскоре после этого Италия капитулировала. Но это была победа с оговоркой: в стране по-прежнему замечаю неравномерные размеры букв в строчках и пробелы между словами! В директиве Рим не упоминался, но Вечный город был богат очарованием и историей, и у идеи его захвата был могущественный сторонник в лице Уинстона Черчилля. Рузвельт был больше сосредоточен на «Оверлорде», до начала которого осталось всего шесть месяцев. Тем не менее президент считал Италию достаточно важной, чтобы побудить командующего 5-й американской армией Марка Кларка «делать все возможное для того, чтобы Рим был нашим».
Идее заполучить Рим в качестве военного трофея было трудно сопротивляться. Освободители вошли бы в Вечный город, осыпаемые букетами, симпатичные молодые женщины посылали бы им воздушные поцелуи, старики играли бы на аккордеонах, старушки возносили бы благодарственные молитвы, дети бежали бы за марширующими солдатами, размахивая звездно-полосатыми флагами и «Юнион Джеками», а после парада началась бы ночная вакханалия.
Спустя время эта фантазия частично воплотится в жизнь, но победа потребует больше времени и унесет больше жизней, чем предполагалось, потому что планировщики союзников не смогли полностью понять то, что Альберт Кессельринг, немецкий командующий в Италии, уже знал: в горных районах Южной Италии преимущество будет у защитников. В результате британские и американские формирования в Италии провели осень 1943 года, перебегая с холма на холм, с горы на гору, от реки к реке: их ботинки были покрыты навозом мулов, а руки краснели от холода. Они перешагивали через тела, сплющенные проезжавшими танками, питались консервами и армейскими пайками, неделями не меняли одежду, мучились от холодных октябрьских дождей и умирали от пневмонии под ноябрьским снегом. В те редкие дни, когда выходило солнце, в небе появлялись немецкие самолеты и высыпали им на головы листовки с насмешкой: «Дорога длинная».
К тому же эта дорога была хорошо защищена. Осенью 1943 года Кессельринг построил сеть оборонительных рубежей, чтобы остановить наступление союзников. К поздней осени британцы и американцы прорвали два рубежа, Барбара и Бернхардт, но победа не принесла особого облегчения. Угрюмые горные хребты на севере, казалось, тянулись до бесконечности, а за последним хребтом союзников терпеливо поджидала линия Густава, которая простиралась через Италию от Средиземного моря на западе до Адриатического моря на востоке и была защищена сетью взаимосвязанных оборонительных сооружений, охранявших дорогу на север в Рим. Немецкая пропаганда утверждала, что линия Густава неприступна, и солдаты, продиравшиеся через заснеженные горные перевалы к Вечному городу, не горели желанием проверять немецкое бахвальство.
Если бы не жестокая судьба, союзные войска уже могли бы быть в Риме. Первоначально немцы планировали оставить столицу, но по ходу осенних боев немецкие командиры поняли, насколько ценным союзником была гористая местность Италии. Между двумя старшими немецкими командирами в стране вспыхнул спор. Эрвин Роммель, который возглавлял силы из девяти дивизий в Северной Италии и терял веру в способность Германии одержать победу, хотел оставить Рим и отступить на более защищенную позицию в долине реки По, в нескольких сотнях километров к северу. Кессельринг, командовавший восемью дивизиями на юге, не питал иллюзий относительно будущего Германии в Италии. Однако он был оптимистом и считал, что заставит англичан и американцев заплатить высокую цену за каждый метр итальянской земли, который они захватят. Улыбчивый Альберт, один из самых разносторонних генералов Германии, сыграл важную роль в битве за Британию, а год спустя – в воздушной кампании при старте «Барбароссы». На Сицилии Кессельринг проявил навыки полевого командира. Под носом значительно превосходящих англо-американских сил он эвакуировал 40 тысяч итальянских и немецких солдат, 93 тысячи автомобилей, 970 тонн топлива и 15 тысяч тонн запасов в материковую Италию.
Осенью 1943 года, когда Гитлер начал поиск главнокомандующего, который возглавит итальянскую кампанию, выбор быстро сузился до Кессельринга или Роммеля. Гитлер некоторое время колебался, но в конце концов выбрал Кессельринга. Он был не так известен, как Лис Пустыни, чьи подвиги в Северной Африке стали легендой. Но Гитлер не искал немецкого Лоуренса Аравийского. Он считал, что военный успех без оптимизма невозможен и что Улыбчивый Альберт, оптимист по натуре, может найти полосу солнечного света в самом темном облаке, в то время как Роммель, хотя и «необычайно храбрый и способный командир», на такое не способен.
Кессельринг оказался правильным выбором. К началу декабря наступление союзников замедлилось, и разочарованные британские и американские стратеги искали способ вернуть себе инициативу. В поисках решения союзники пересмотрели идею, которую в различных версиях обсуждали еще с октября. Первоначально ее предложил генерал Александер, старший британский командующий в Средиземном море. Алекс, как его называли друзья, родился в Северной Ирландии, колыбели британского офицерского сословия. Он был ослепительно красив, по-джентльменски хорошо воспитан, и к тому же был воином. В то время как другие солдаты после Первой мировой войны засели по домам, Александер отправился на поиски новой войны и нашел ее в Восточной Европе. В 1940 году он одним из последних британских офицеров покинул пляжи Дюнкерка (возможно, и последним). Поздней осенью Александер, разочарованный тупиковой ситуацией в Италии, предложил решение: атаковать с двух сторон. Первый удар следовало сосредоточить на городе Кассино, который находился под древним аббатством Монте-Кассино и был наиболее сильно защищенным сектором линии Густава. 5-я американская армия вступит в бой с немцами в Кассино, а силы из пяти дивизий двинутся на север и займут плацдарм в Анцио, итальянском городе в 55 километрах к югу от Рима. Когда план Александера потеснила операция «Оверлорд», получившая приоритет в использовании десантных судов, генерал Кларк предложил сокращенную версию плана: единственная усиленная дивизия из 24 тысяч человек захватит пляжи в Анцио и будет удерживать их, пока 5-я армия не прорвется за линию Густава и не придет им на помощь.
Неделю спустя Кларк решил отказаться от этого варианта. По самым оптимистичным оценкам, 5-я армия могла прибыть в Анцио через семь дней, и Кларк сомневался, что 24 тысячи человек смогут удерживать плацдарм под шквальным огнем немцев дольше суток. Но Черчилль практически сразу вернул план к жизни. Италия занимала центральное место в тайной стратегии премьер-министра; более того, победа при Анцио восстановила бы часть престижа, который империя потеряла в Дюнкерке и Сингапуре. В Рождество 1943 года Черчилль, все еще болеющий пневмонией, позвонил Рузвельту и спросил, можно ли оставить часть десантных кораблей, предназначенных для «Оверлорда», на итальянском театре до февраля, чтобы поддержать то, что теперь называлось Анцио-Неттунской операцией. Рузвельт согласился, хотя ему не нравились эти британские аттракционы в Восточном Средиземноморье.
В своей последней версии Анцио-Неттунская операция напоминала расширенную версию плана Кларка, за исключением того, что на пляжи Анцио бросали две штурмовые дивизии вместо одной. Сторонники плана называли его беспроигрышным. Если Кессельринг решит противостоять высадке, ему придется отвести войска от линии Густава, увеличивая ее уязвимость. И наоборот, если он проигнорирует угрозу Анцио и использует свои ресурсы для предстоящей битвы при Кассино, штурмовые силы смогут относительно легко захватить Альбанские горы, открывавшие дорогу в Рим. Декабрь сменился январем, погода ухудшалась, и бои становились все более ожесточенными. Камино, Ротондо, Лунго, Сан-Пьетро и десятки других малоизвестных итальянских городков, о которых мир никогда не слышал, на несколько дней превратились в миниатюрные Соммы и Пашендейли. Подкрепления уничтожались так быстро, что часто люди умирали, не зная имен других солдат в своей роте. Мертвых засовывали в мешки для трупов образца 1940-х годов, чтобы защитить их от диких животных, и единственным напоминанием об их службе был окровавленный жетон. Батальоны несли потери от сотни до двухсот человек ежедневно. Измученные носильщики засыпали на сильном морозе и просыпались с хриплым кашлем. Шестнадцатого января американские войска, потеряв 16 тысяч человек, прорвали линию Бернхардта, предпоследнюю линию обороны Германии. Победа не принесла радости. Впереди проходила линия Густава, самая грозная из немецких укрепленных позиций. Она простиралась на сотню километров по всей Италии, но самым мощным участком был город Кассино и огибавшие его реки Рапидо и Гарильяно. Город находится к юго-западу от аббатства Монте-Кассино, в километре от того места, где больше тысячелетия назад молились святой Альдемар Мудрый и святой Бенедикт Нурсийский.
Подходы к Кассино защищали четыре сотни немецких тяжелых орудий и ракетных установок, каждая батарея была связана с наблюдателем, который, дрожа, сидел за деревом или скалой и следил за происходившим в городе. Каждый метр Кассино, который можно было укрепить, был укреплен. В течение двух месяцев «немецкие инженеры и подневольные итальянские рабочие взрывали скалы, укрепляли бункеры телефонными столбами, а крыши бункеров – дополнительными столбами, дубовыми балками и слоем земли толщиной пару метров», – писал историк. В городе Кассино были расчищены зоны обстрела вокруг укрепленной железнодорожной станции и гостиницы «Континенталь». Союзники ответили введением польских и новозеландских войск. В домах под аббатством старушки доставали четки и пели «Аве Мария». Гитлер в ответ пообещал Кессельрингу больше мин, колючей проволоки, противотанковых орудий и инженеров, подневольных работников и трехтонных бронированных турелей с угольными печками, чтобы согревать экипажи. Поскольку обе стороны бросились мобилизовать как можно больше людей и техники, надвигавшаяся битва начала походить на генеральную репетицию Армагеддона.
План нападения № 34, составленный генералом Александером, не сбрасывали со счетов. Предполагалось, что французские, британские и американские войска начнут наступление вдоль рек Рапидо и Гарильяно в районе Кассино 12, 17 и 20 января; затем, пробив брешь в линии Густава, войска должны пройти маршем 110 километров к северу, в Анцио, где 22 января будут усилены дополнительным контингентом британских и американских войск, переброшенных на север морем. Затем две боевые группы объединятся и двинутся на Рим, находившийся в полусотне километров к северу, а оттуда направятся вверх, к Пизе и Флоренции. Генерал Люсьен Траскотт, командующий 3-й американской дивизией, был в ужасе, когда пересмотрел план Александера. Чтобы приступить к его выполнению, англо-американские силы в Кассино должны были прорвать линию Густава, и Траскотт предупредил генерала Кларка, что у такого нападения «мало шансов» на успех, если с самого начала не уничтожить тяжелые немецкие орудия, охранявшие Кассино.
Генерал Фред Уокер, командующий многострадальной 36-й дивизией, сильно потрепанной в Салерно и Сан-Пьетро, беспокоился еще сильнее. Восьмого января Уокер признался в своем дневнике: «Я не понимаю, как нам или любому другому подразделению удастся пересечь Рапидо». Неделю спустя Уокеру все еще снились трупы, болтавшиеся лицом вниз в зимнем прибое. «Это будет трудная задача, и мне она не нравится, – написал он в дневнике. – Нет ничего, что говорило бы в пользу нашего успеха». Ближе к дню атаки вспыхнули споры о том, насколько целесообразно проводить высадку в 110 километрах к северу от ближайшего расположения союзников. Аналитики 15-й группы армий Александера были уверены, что Кессельринг отступит на север после столкновения с мощными ударными силами Анцио, в состав которых входили две дивизии 6-го корпуса, три батальона рейнджеров, два дивизиона коммандос, парашютный полк, парашютный батальон и обещание постоянного притока подкреплений по морю. Однако G2, военная разведка, считала, что Кессельринг будет стоять и сражаться до конца. Оценка была основана на военном послужном списке Улыбчивого Альберта, но были и личные причины, по которым он мог решиться стоять насмерть. Он приехал в Италию, полагая, что итальянцы поддержат Германию, а когда Италия перешла на другую сторону, он почувствовал, что предали лично его.
В значительной степени успех плана Александера зависел от того, кто лучше читал намерения Кессельринга – 15-я группа армий или G2. Безлунной ночью 19 января в городке в 20 километрах к югу от Кассино ответ нашелся сам собой. 46-я британская дивизия пыталась прорвать линию обороны, когда немецкие инженеры открыли шлюзовые ворота местной реки. Если бы было на пару градусов холоднее, вода бы сразу замерзла и 46-я продолжила бы штурм, но 19 января воздух был холодным лишь настолько, чтобы щипать руки и лицо. Когда томми заняли позицию, ночной воздух наполнился звуками плещущейся воды, пулеметного огня, криками умирающих мужчин и напуганных женщин.
На следующее утро то, что осталось от 46-й дивизии, сняли с линии фронта. На следующий день настала очередь американцев. Головной 36-й дивизии генерала Уокера приказали выйти в январскую ночь и атаковать немецкую линию ниже Кассино. Днем ранее, ожидая кровавой бани, генерал Кларк пытался успокоить себя несколькими рациональными мыслями. «Мне нужно предпринять атаку и ждать больших потерь, – писал он, – чтобы удержать все немецкие войска на моем фронте… тем самым расчищая путь [для нападения на Анцио]». Кларк был прав, ожидая тяжелых потерь. Между вечером четверга, когда началось сражение, и днем воскресенья, когда боевые действия прекратились, 36-я и несколько других дивизий несли потери такими же темпами, как и войска в Нормандии шесть месяцев спустя. Однако было одно важное отличие.
Потери в Нормандии были оправданны. Решение Кларка оправдать труднее. В течение нескольких недель военное министерство рассылало тысячи извещений о смерти, сообщая семьям, что сын, муж или брат умер на берегу реки, о которой они никогда не слышали, недалеко от города, которого они никогда не видели, в ходе кампании, которая никак не повлияет на исход войны. Тяжелая 36-я техасская дивизия завершила бой, потеряв 2019 человек. Через несколько дней после окончания боевых действий немцы отправили американцам насмешливую записку через почтовых голубей: «Мы с нетерпением ждем вашего следующего визита». И все же жертва американцев и британцев не была полностью напрасной. Несколькими днями ранее расшифровка «Ультра» сообщила, что Кессельринг обеспокоен атаками на Рапидо и что он двинул две свои лучшие дивизии на юг, чтобы укрепить линию Густава.
Благодаря этой неожиданной удаче 22 января 1944 года, когда на берег прибыл 6-й корпус, укомплектованный коммандос и парашютными подразделениями, Анцио был практически беззащитен. После падения Муссолини прошлой осенью война для Анцио была сродни жизни со злобной немецкой овчаркой. Она часто скалила зубы, но редко кусала, и такой порядок сохранялся во время высадки. Несколько немецких зенитных батарей открыли огонь, и самолеты люфтваффе несколько раз пролетели над пляжами, но это было для галочки. Во время высадки 22-го английские и американские самолеты совершили более 1200 вылетов. Александр и Кларк были рядом, чтобы следить, как 6-й корпус штурмует практически пустые пляжи, но только в качестве наблюдателей. Операцией руководил генерал Джон Лукас, любимчик генерала Маршалла.
Лукас родился в Западной Вирджинии и получил образование в Вест-Пойнте. Он имел опыт войны, типичный для профессионального солдата его поколения. В 1916 году он был одним из тех, кто разгромил Панчо Вилью[252] на Рио-Гранде[253], а в 1918 году был ранен в последние дни Первой мировой. Он провёл годы между войнами, переключаясь между программами службы подготовки офицеров резерва в колледже и Колледжем командования и Генерального штаба армии США, был наблюдателем во время Сицилийской кампании и получил свое первое боевое командование в Салерно, где сменил генерала Эрнеста Доули и довел сложную кампанию до победного конца.
В январе 1944 года Лукасу было 54, но он выглядел на десять лет старше, устал от месяцев тяжелых боев за каждую гору и скептически относился к операции. Неясно, насколько это чувство было связано с последним предупреждением Марка Кларка («Не высовывайся») и насколько сильно он боялся, что тех сил, которые ему были даны, недостаточно для достижения цели, но накануне битвы он пребывал в меланхолическом настроении: «В конечном итоге меня высадят на берег со слишком малыми силами, и мы окажемся в серьезной передряге. Кто тогда возьмет вину на себя?» Лукас рассматривал два варианта развития событий. Если 6-й корпус встретит легкое сопротивление на пляжах, он должен немедленно двинуться к Альбанским горам на 30 километров в глубь страны, а оттуда в Рим. Если сопротивление будет серьезным, 6-й корпус должен сформировать периметр и защитить Анцио и его ближайшие окрестности. Хотя к 22 января сопротивление было незначительным, Лукас выбрал второй вариант – сформировать периметр. Это решение придало Кессельрингу смелости. Сделав вывод, что его противник слишком осторожен, Улыбчивый Альберт решил дать отпор. К вечеру он вызвал дивизию Германа Геринга из Рима, 714-ю легкую моторизованную дивизию с юга Франции, 114-ю легкую егерскую дивизию с Балкан, 3-ю танково-гренадерскую дивизию, только что сформированную 16-ю танковую дивизию СС, 26-ю танковую дивизию, соединения 1-й танковой дивизии, несколько соединений размером с дивизию из Германии и по крайней мере полдюжины других подразделений из других частей все еще грозной Германской империи. Ранним вечером 22 января Лукас размышлял, а уверенность Кессельринга крепла. Позже вечером он сообщил 10-й немецкой армии, что возможность крупномасштабного расширения плацдарма Анцио больше не представляет опасности. Он полагал, что способен отбросить ударные силы союзников обратно в море.
В течение следующих нескольких дней Лукас осторожничал. Генерал считал, что опасно перебрасывать людей и технику в глубь страны, пока порт Анцио оставался в руках немцев. Двадцатть пятого января несчастный Кларк прибыл в Анцио. Высадка, предпринятая для ослабления давления на фронт Кассино в 110 километрах к северу, имела противоположный эффект. Пока 6-й корпус осторожно расширял свой периметр, реки и равнины вокруг Кассино наполнялись британской, американской, французской, польской и новозеландской кровью. Бои в этом регионе были самыми кровопролитными за всю войну. В тот день Кларк оставил свой пост, и Лукас признался в своем дневнике: «Это самое важное, что я когда-либо пытался сделать, и я не поддамся панике». Двумя днями позже, после очередного визита Александера, он написал: «Если бы я смог захватить возвышенность вокруг [Альбанских гор] сразу после высадки, ничто не смогло бы ослабить нас. <…> Я сделал то единственное, что мог сделать; я занял хороший плацдарм и удерживал его». По случайному совпадению в тот же день, 27 января, Александер сказал Кларку, что Лукас слишком медленно продвигался в глубь суши. Черчилль тоже терял терпение: «Мы думали, что выбросили на берег дикую кошку. Вместо этого мы получили выброшенного на сушу кита». К началу февраля Лукас выглядел эмоционально истощенным: «Моя голова, наверное, не останется на плечах, но я старался. Здесь было слишком много немцев, чтобы я мог стремительно оттеснить их. Они получали подкрепления быстрее, чем я. Меня отправили на отчаянную миссию, где шансы на успех были очень низкими».
Честно говоря, той зимой Лукас был не единственным разочарованным командиром союзников на итальянском театре. К началу февраля 6-й корпус вырос до 100 тысяч человек, что было на 10 тысяч больше, чем у противостоявших ему немецких войск. Однако продвижение все еще шло медленно, потому что ключевой пункт плана все еще не был осуществлен. Войска союзников, которым поручили двигаться на север и соединиться с войсками у Анцио для штурма Рима, все еще вели бои у Кассино. Вооруженные силы, а также британская и американская пресса начинали понимать, почему Кассино оказался таким неприступным.
Ранее зимой, облетев аббатство, генерал Ира Икер, старший командующий ВВС США на Средиземном море, и генерал-лейтенант Джейкоб Деверс сообщили, что видели немецкую униформу, висевшую во дворе аббатства, и пулеметные огневые точки в пятидесяти метрах от стены аббатства. Вскоре после этого К. Л. Сульцбергер из «Нью-Йорк таймс» заявил, что в аббатстве есть немецкие наблюдательные посты и артиллерийские позиции. Генерал Фрэнсис Такер из 4-й индийской пехотной дивизии придерживался мнения, что аббатство следует бомбить, даже если оно пусто, чтобы не дать немцам занять его. Нашлись и несколько скептиков. Генерал-лейтенант Джеффри Киз, который несколько раз пролетал над аббатством, доложил разведывательной службе 5-й армии, что не видел никаких доказательств, подтверждавших присутствие в аббатстве немцев. Что еще более удивительно, Марк Кларк, высокопоставленный американский командующий в Италии, также счел нападение на аббатство неоправданным и сказал своему начальнику Александеру, старшему командующему союзников в Италии, что он не будет участвовать в нападении, если не получит прямой приказ. Александер его дал. Пятнадцатого февраля сто сорок два B-17 «Летающая крепость», сорок семь B-25 и сорок B-26 поднялись в утреннее небо и сбросили 1150 тонн фугасных и зажигательных бомб на аббатство, превратив вершину горы в руины и вызвав волнение среди солдат и корреспондентов, которые собрались на улицах и в полях под аббатством, чтобы наблюдать за штурмом. Согласно одной из оценок, 230 мирных жителей, укрывшихся в аббатстве, были убиты в результате налета. На следующее утро те, кто еще был способен двигаться, покинули аббатство.
В тот же день госсекретарь Ватикана кардинал Луиджи Маглионе вызвал Гарольда Титтмана, американского посла в Ватикане, и сказал ему, что воздушная атака была «грубейшей глупостью». К вечеру 16 февраля в аббатстве оставалось всего сорок человек: 79-летний аббат Грегорио Диамаре, шесть монахов, осиротевшие дети и несколько местных фермеров с семьями. Союзники не знали, что по прибытии в Монте-Кассино немцы обязались не использовать аббатство в военных целях. После бомбардировок обещание было нарушено, и немецкие десантники заняли оборону на руинах аббатства. Но по политическим или личным причинам немцы, похоже, стремились сохранить монахов живыми и здоровыми. Семнадцатого февраля, через два дня после бомбардировки Кассино, аббат Диамар и несколько монахов прибыли на немецкий медпункт, неся больных и раненых мирных жителей. Немецкие медики отправили тех, кто был в наиболее тяжелом состоянии, в больницу на военной машине скорой помощи, а немецкий офицер организовал транспортировку аббата и его монахов в монастырь Святого Ансельма. На следующий день настоятель встретился с командиром 14-го танкового корпуса Фридолином фон Зенгером унд Эттерлингом. В последующие месяцы аббатство опустело. К весне там был только один монах, Карломанно Пеллагалли, призрачная фигура которого бродила по монастырю под треск немецких пулеметов, пока не исчезла где-то в начале апреля 1944 года.
Двадцать второго февраля Лукаса отстранили от командования, но без каких-либо последствий, и это оставляло дверь открытой для будущих командиров. Прочитав отчеты о высадке, Кларк, Александер и Маршалл согласились, что решение Лукаса укрепить свои позиции в Анцио перед тем, как броситься на Альбанские горы, было правильным. Если бы он немедленно атаковал горы, его отбросили бы назад в течение дня или двух. С января по май 1944 года союзники предприняли четыре крупных наступления в районах Кассино и Анцио. В мае 1944 операция наконец принесла свои плоды, и у командиров по-явилась возможность оправдать ужасные страдания предыдущих пяти месяцев. Однако вместо того чтобы отрезать немецкое отступление и воспользоваться возможностью нанести решающий удар, Кларк, по всей видимости в погоне за славой, предпочел освободить Вечный город. Триумф продлился недолго. На следующий день после того, как союзники вошли в Рим, произошла высадка в Нормандии, и итальянская кампания отошла на второй план.
Высокая цена победы при Анцио – 29 тысяч жертв, в том числе 4400 убитых – вновь пробудила беспокойство по поводу того, что стало известно как «игра 90 дивизий». В 1941 году, когда Британия и Советский Союз боролись за выживание, а перед США маячила перспектива столкнуться с Германией в одиночку, американские планировщики задумались о создании армии из 200 дивизий. В середине 1943 года, когда немцы отступали, а военно-морской флот и авиация быстро расширялись, планировщики пересмотрели вопрос и пришли к выводу, что 90 дивизий будет достаточно. Эффект от решения ощутился практически сразу.
В начале января 1944 года генерал Лесли Макнейр, командующий сухопутными войсками, сказал Маршаллу, что нехватка людей и материальных средств стала настолько острой, что, возможно, возникнет необходимость расформировать подразделения, проходившие подготовку в Соединенных Штатах, чтобы сохранить боевые силы на местах. Маршалл вспылил и сказал Макнейру, что он «чертовски устал» от подобных разговоров. Время показало, что убитый в Нормандии Макнейр был скорее прав, чем не прав. К концу 1944 года нехватка кадров в армии стала настолько острой, что, когда немцы начали наступление в Арденнах в декабре, военным пришлось задействовать последние резервы. «Если им не удастся остановить немцев, а русские не перейдут на нашу сторону, – сказал Маршалл Стимсону, – нам придется занять оборонительную позицию в Европе и позволить американскому народу решить, хотят ли они продолжать войну настолько, чтобы мобилизовать новых солдат».
Однако в начале 1944 года до Арденнского сражения оставался еще почти год. Несмотря на казавшиеся постоянными забастовки шахтеров, организованные профсоюзом Объединенных горняков Америки Джона Л. Льюиса, жалобы антирузвельтских газет, а также десятичасовые рабочие дни и продовольственные карточки, в основном Америка была в благостном настроении. По результатам опроса общественного мнения, 98 % населения страны считали себя средним классом. Еще одним показателем национального настроения стал рост популярности Советского Союза. Американцы по-прежнему не любили доморощенных коммунистов, но, как писал историк Ральф Леверинг, к 1942 году «критика России стала похожа на критику в адрес ребенка, который пытался оправиться от паралича».
К 1943 году даже упрямые республиканцы, такие как Венделл Уилки, противник Рузвельта в 1940 году, восхищались мужеством и решимостью СССР. «Один мир», рассказ Уилки о его поездке в Советский Союз, был продан тиражом более миллиона экземпляров и получил положительные отзывы в консервативных журналах, в том числе в «Сатердей ивнинг пост» и «Ридерз дайджест». Генри Люс, еще один консервативный медиамагнат, отвел Советскому Союзу почетное место в своем «Американском веке». В статье о Сталине в марте 1943 года журнал Люса «Лайф» отметил, что «Россия и Соединенные Штаты, вероятно, выйдут из войны как две величайшие державы послевоенной эпохи. Без их полного и честного сотрудничества не может быть стабильного, спокойного мира», – предупреждал «Лайф».
Из всех аспектов, которые определяли национальные настроения в первые месяцы 1944 года, ни один не был таким мощным, как целеустремленность, объединявшая страну. Люди всех сословий чувствовали себя вовлеченными в великое и благородное дело и были готовы сыграть свою роль, даже когда происхождение, богатство и слава предоставляли им другие возможности. Среди них был восемнадцатилетний Стивен Гопкинс, сын Гарри Гопкинса. В начале февраля, когда военный корабль вез молодого Гопкинса по просторам Тихого океана навстречу своему первому боевому опыту, его отец отправил ему письмо. «Ты не можешь себе представить, сколько я думал о тебе в течение последних нескольких дней, и я надеюсь, что все идет хорошо. Я уверен, что это так. Японцы никогда не смогут противостоять силе, которую мы выставляем против них на Маршалловых островах». Письмо так и не было доставлено. Когда Гопкинс направлялся во Флориду, чтобы лечиться от тяжелой болезни, он получил телеграмму от Рузвельта. «Мне ужасно тяжело сообщать, что Стивен погиб в бою на Кваджалейне [атолле в Тихом океане]. У нас пока нет подробностей, кроме того, что он был похоронен в море. <…> Всей душой с тобой. ФДР». Через несколько дней Черчилль прислал соболезнования в стиле отрывка из «Макбета»:
Это могло бы быть слоганом всего поколения.
18
«Славный малый, но не генерал»
В той или иной форме вопрос о втором фронте обсуждался на протяжении всей войны. Сталин первым предложил открыть второй фронт. Через несколько недель после начала операции «Барбаросса» Сталин рассказал Черчиллю о военном положении Советского Союза и заявил, что для Великобритании будет лучше, если бои с гитлеровскими войсками будут идти на Западе (Север Франции) и на Севере (Арктика). Черчилль возразил, сославшись на «ограничения, налагаемые нашими ресурсами и географией». Этот разговор положил начало трехлетним стратегическим дебатам, которые были окончательно урегулированы холодным серым утром 5 июня 1944 года, когда британские и американские войска в портах на западе и юго-западе Англии приготовились отправиться в Нормандию.
В своей наиболее фундаментальной форме открытие второго фронта англичанами и американцами носило экспериментальный характер. Британская империя вместе с колониями потеряла миллион человек в ходе Первой мировой войны, а Соединенные Штаты – в десять раз меньше. Накануне того конфликта Черчилль сказал жене: «Все находится в состоянии полной готовности. Мы стряхнули с себя остатки сна. Но война – это неизвестное и неожиданное». Спустя годы, сопровождая Джона Макклоя, помощника американского военного министра, через Палату общин, премьер-министр вспомнил Первую мировую. «Я, – сказал он Макклою, – своего рода причуда природы, в том смысле, что большая часть моего поколения погибла в Пашендейле и на Сомме. Целое поколение британских лидеров было уничтожено, и Великобритания не может позволить себе потерю еще одного».
Настроенные в духе «никогда больше!», британцы одержали победу в Касабланке над американской делегацией, выступавшей за наступление через пролив. Будучи новичками в коалиционной политике, американцы прибыли в Касабланку плохо подготовленными и слегка не в ладах со своим президентом, который поддерживал наступление в Северной Африке. «Если бы я заранее записал, какими, как я надеялся, будут итоги [конференции], – писал один британский офицер, – я никогда не написал бы ничего столь обширного, исчерпывающего и благоприятного для наших идей». К их чести, американские делегаты признали ошибки в своей работе и попытались найти способы не допускать их в будущем.
Спустя несколько месяцев после Касабланки план наступательной операции через пролив реанимировали. Генералу Фредерику Моргану, англичанину с отменным чувством юмора и впечатляющим боевым послужным списком в двух мировых войнах, поручили, как говорилось в инструкциях, «координацию и продвижение плана по вторжению через канал в этом и следующем году». Вскоре специалисты по планированию расширили задачи Моргана. Теперь ему приказали спланировать «полномасштабное наступление на континент в 1944 году в кратчайшие сроки, чтобы воспользоваться преимуществами летнего сезона».
Сказать было легче, чем сделать. Людей у Моргана было немного, а его заместителем назначили американского генерала Рэя Баркера. Кроме того, в распоряжении Моргана была горстка младших британских и американских штабных офицеров. Существовали также серьезные противоречия в вопросе масштабов наступления. Американцы предлагали план, подразумевавший использование всех доступных средств; британцы предпочитали задействовать силы, имевшиеся на момент штурма. «Такие дела, – якобы сказал Брук, передавая Моргану инструкции. – Но ты, черт возьми, должен заставить все это работать». Морган назвал свою новую организацию COSSAC (КАЗАК) по первым буквам своей должности (Chief of Staff to the Supreme Allied Commander – начальник штаба Верховного главнокомандующего союзниками) и приступил к работе.
Самой серьезной проблемой была нехватка десантных судов. Первая волна войск должна была высадиться на берег в достаточном количестве, чтобы продержаться до прихода подкреплений. Специалисты по планированию подсчитали, что для этого потребуются пять дивизий, а десантных кораблей хватало только для трех. Без прямого приказа адмирал Кинг вряд ли перенаправит десантные суда из Тихого океана для высадки в Нормандии. Ставка на 90 дивизий также создавала проблему с человеческими ресурсами. В соответствии с планами осенью 1944 года требовалось перебросить семь союзных дивизий из Италии в Великобританию для подготовки к операции «Оверлорд», но Черчилль был готов бороться за то, чтобы оставить крупные силы союзников в Средиземном море. Вопрос о том, когда и где должна произойти высадка, также оставался открытым. Для высадки требовалось место в пределах досягаемости истребителей союзников в Соединенном Королевстве, расположенное рядом с крупным портом, неуязвимым для атак с суши и достаточно большим, чтобы разгрузить судна для перевозки танков и другие крупные десантные корабли. Также на пляжах должно быть достаточно съездов, чтобы транспортные средства и люди могли быстро выехать с пляжей на дороги. Рейд 1942 года на французский пляжный городок Дьепп служил напоминанием о том, как быстро все может пойти не так, если не выполнить эти требования. В течение одного летнего дня половина десантных войск (преимущественно канадских) при приземлении в Дьеппе была убита, ранена или взята в плен, а ВВС потеряли более сотни самолетов.
Идеальным местом для высадки был Па-де-Кале, расположенный всего в шестидесяти километрах к востоку от Кентербери, но его преимущества были настолько очевидны, что крупные силы немцев с пулеметами и минометами наготове наверняка ожидали прибытия десантных кораблей. Подходящие для высадки места были в Голландии и Бельгии, но их близость к Германии позволила бы немцам быстро прислать подкрепления. Также рассматривались Гавр, Брест и Шербур, но по тем или иным причинам все они были исключены. Оставалась Нормандия.
Нормандия находилась в 270 километрах от Британии, и крупные силы союзников вряд ли могли достигнуть цели, не привлекая внимания. Тем не менее в Кане, самом важном городе региона, имелись хороший порт и аэродром, а после захвата силы вторжения могли перекрыть железнодорожное и автомобильное движение между Шербуром и Парижем. Кан был хорошо известен британцам. Вскоре после Дюнкерка радио Би-би-си попросило слушателей прислать открытки, собранные во время довоенных каникул на континенте. Десять миллионов британцев откликнулись на просьбу. Фотографии с воздуха от британских ВВС и данные французского подполья также предоставили ценную информацию о местах высадки и дислокации немецких войск в регионе. Однако в декабре 1943 года один важный вопрос все еще оставался без ответа: смогут ли пляжи к западу от реки Орн, протекающей через Нормандию, выдержать вес танков, грузовиков и другой тяжелой техники, которая должна высадиться вместе с войсками? На вопрос был дан смелый ответ, который вызвал бы восторг читателей «Boy’s Own[255]». Вооружившись пистолетами, кинжалами, наручными компасами, водонепроницаемыми часами и дюжиной тридцатисантиметровых трубок, в канун Нового года капитан (впоследствии майор) Логан Скотт-Боуден и сержант Брюс Огден-Смит подошли на сверхмалой подводной лодке к берегу. Избегая лучей прожекторов, освещавших пляжи, они двинулись в глубь суши, стараясь держаться ниже отметки прилива, чтобы море смыло их следы до первых лучей.
Они собрали образцы песка и отметили расположение каждого образца в подводных планшетах для письма. Все шло хорошо, пока разведчики не вернулись к месту высадки. В их отсутствие море стало более бурным, и волны выбрасывали их обратно на берег при первых двух попытках добраться до подводной лодки. Прежде чем сделать третью попытку, двое мужчин гребли на месте в течение нескольких минут, изучая ритм волн. Следующая попытка оказалась удачной, и из темноты показалась ожидавшая их подводная лодка. Внезапно Огден-Смит вспомнил дату и крикнул: «С Новым годом!» Пока Скотт-Боуден и Огден-Смит плыли обратно в Великобританию, Гитлер в новогодней речи объявил о готовящемся апокалипсисе. Он пообещал немецкому народу войну, после которой «не останется победителей и побежденных, только выжившие и уничтоженные».
Если бы все шло по плану, то в канун Нового года Джордж Маршалл сидел бы в лондонском офисе в ожидании отчета Огдена-Смита и Скотта-Боудена, а Дуайт Эйзенхауэр находился бы в Вашингтоне, на посту главы администрации, который раньше занимал Маршалл. Но по мере того как 1943 год подходил к концу, перспектива потерять Маршалла продолжала сильно давить на Рузвельта. Таким образом, 7 декабря 1943 года Эйзенхауэр узнал, что он возглавит командование операцией «Оверлорд», а Маршалл останется на должности начальника штаба армии. У британцев были смешанные чувства по поводу назначения. Эйзенхауэр провел вторую половину 1943 года, наблюдая за наступлением союзников на Сицилию и Италию, и ни в одной из кампаний его командование нельзя было назвать выдающимся. «Славный малый, но не генерал» – так Бернар Монтгомери, герой Эль-Аламейна, охарактеризовал военные таланты Эйзенхауэра. Такого же мнения придерживался и Брук, хотя он видел в этом решении положительную сторону. «Мы [отправляем] Эйзенхауэра в стратосферу, – сказал он, – где он, как главнокомандующий, посвятит свое время политическим и межсоюзническим проблемам, в то время как мы окружим его нашими командирами для решения военных вопросов». В британской версии восхождения Эйзенхауэра на пост Верховного главнокомандующего союзными войсками он выглядел как «веселый и добродушный руководитель, вырванный из безвестности генералом Маршаллом и поставленный на высокую должность». Но как убедительно доказал Карло Д’Эсте, наиболее проницательный биограф Эйзенхауэра, «веселый и добродушный» Эйзенхауэр, над которым посмеивались его британские недоброжелатели, был лишь маской. Настоящий Эйзенхауэр был «безжалостным и амбициозным офицером, который жаждал карьерного роста», но при этом обладал самоконтролем, чтобы держать эти планы при себе. Командующий, который привел англо-американскую коалицию к победе, руководствовался двумя принципами: 1) ключ к военному успеху – командная работа; 2) какой бы серьезной ни была ситуация, командир должен сохранять оптимизм и поддерживать его в своей команде.
Эйзенхауэр был менее верен другому правилу, которое он усвоил в молодости: важность отдыха. Двадцать второго мая он допоздна разговаривал с Эллиотом Рузвельтом, который только что вернулся из Москвы, где выслушал множество жалоб на несопоставимое количество жертв между Советским Союзом и западными союзниками. Во время визита к высшему советскому командованию Эллиоту сказали, что Красная армия до завтрака понесла больше потерь, чем союзные армии за месяц. «Сталин всегда держит слово, – сказал Эллиот Эйзенхауэру, а затем добавил: – Выполнение обещания о втором фронте станет настоящим испытанием для Британии и США». На следующий день, 23 мая, Эйзенхауэр совершил долгую верховую прогулку по Ричмонд-парку – одной из немногих достопримечательностей Лондона, которые не были разрушены войной. Вечером в письме своей жене Мэми генерал подробно описал поездку, не обойдя вниманием увиденных им кроликов и куропаток.
После месяцев легкого, а иногда и не очень легкого противостояния Черчилль склонился в сторону «Оверлорда». Но бессонными ночами его все еще посещали призраки Соммы и Пашендейля. В беседе с Бруком 21 мая он пожаловался на сравнительно скромные силы вторжения, в особенности на небольшую пехотную группировку. Его также беспокоила возможная газовая атака со стороны Германии. Это казалось маловероятным, учитывая последующее международное возмущение. Тем не менее Гитлер мыслил не так, как другие люди. Когда научный советник Черчилля, лорд Черуэлл, рассказал ему о новом смертоносном биологическом препарате под названием N-споры, от которого не было лечения или профилактики, Черчилль заказал в Соединенных Штатах полмиллиона N-бомб.
В конце мая американскому офицеру, стоявшему на гребне холма на юге Англии, открывалась ошеломляющая панорама. Узкие проселочные дороги на равнинах внизу были забиты военной техникой: бронетранспортерами, грузовиками, штурмовыми танками и джипами, а также колоннами солдат, растянувшимися на километры. Когда армада двинулась на юг мимо магазинов рыбы с жареным картофелем и указателей «Чай на продажу», к дорогам выходили доброжелатели, размахивавшие «Юнион Джеками». Одни солдаты улыбались и махали в ответ; у других был мрачный вид людей, идущих в бой, чтобы убить или быть убитыми. Шествие продолжалось до вечера. Затем военные корабли опечатали, и солдаты остались наедине со своими мыслями.
Двадцать второго мая Черчилль сообщил Сталину, что «все сосредоточены на „Оверлорде“». Четыре дня спустя 72-часовой обратный отсчет до даты вторжения 5 июня начался с сомнений. Полковник авиации Джеймс Стэгг, старший метеоролог англо-американской метеорологической группы, предупредил Эйзенхауэра, что, если текущие тенденции сохранятся, день высадки может оказаться ненастным. Между Ньюфаундлендом и Ирландией образовалась область пониженного атмосферного давления. В тот вечер в телеграмме Маршаллу Эйзенхауэр высказался о предупреждении Стэгга в оптимистичном ключе: «Пока прогнозы неопределенные, погода в целом благоприятная». На следующее утро прекрасное весеннее солнце светило в окна штаб-квартиры Эйзенхауэра в Саутвик Хаусе. Американские и британские метеорологи разошлись во мнениях по поводу последних сводок погоды, а Стэгг воздержался от прогноза. Днем 3 июня все еще было солнечно, но последние сводки погоды указывали, что от Британских островов до Ньюфаундленда складывается угрожающая ситуация. «Джентльмены, – сообщил Стэгг тем вечером высокопоставленным британским и американским командирам, – боюсь, что наши с коллегами опасения подтвердились. В следующие несколько дней на Ла-Манше будут сильные волны и ветер, а небо затянет низкими облаками».
Когда Стэгг закончил, слушатели были озадачены. Вечернее небо за окном имело прекрасный розоватый оттенок. Эйзенхауэр приказал временно отложить рассмотрение дела, но было слишком поздно. «Ассошиэйтед Пресс» уже сообщало, что войска Эйзенхауэра высадились во Франции. Через 23 минуты агентство опровергло новость, но к тому времени Си-би-эс и Московское радио сообщили, что вторжение началось.
Черчилль провел весь день, наблюдая за войсками. Вернувшись домой и услышав по радио, что союзники находятся в Риме, он почувствовал облегчение, но по мере того как начиналась июньская ночь, его мысли все время возвращались к десяткам тысяч молодых людей, сидевших на кораблях и в военных лагерях по всей Англии, гадая, останутся ли они в живых через неделю. На следующее утро Черчилль работал в постели, когда появилась его жена Клементина, вручила ему письмо и исчезла. В письме говорилось: «Я так сильно сочувствую вам в этот мучительный момент – настолько напряженный, что не позволяет радоваться успеху в Риме». В то утро Брук тоже был в мрачном настроении. «Меня очень беспокоит операция, – сказал он. – В лучшем случае она не оправдает ожиданий большинства людей, точнее, тех, кто ничего не знает. В худшем случае операция может стать самым ужасным провалом за всю войну».
Эйзенхауэр уже написал заявление, с которым он выступит, если случится худшее: «Высадившиеся в районе Шербура – Гавра войска не смогли закрепиться, и я вывел их из Франции. Мое решение атаковать в это время и в этом месте было основано на доступной мне информации. Войска, авиация и флот сделали все, что могли. Если во всем этом кто-то и виноват, то только я».
Утром 4 июня шел слабый дождь; на пристани в городке Уэймут несколько сотен молодых американских солдат собрались послушать, как отец Эдвард Уотерс служит мессу. Восточнее, в Саутгемптоне, томми из Ливерпуля нацарапал на рекламном щите: «Ливерпуль – лучшая футбольная команда в мире», прежде чем исчезнуть в судне для перевозки танков. В городке Лепе в графстве Хэмпшир строительная бригада заканчивала постройку «Малберри» – искусственной гавани, которую надлежало отбуксировать через пролив и собрать на пляже Нормандии. Дальше на восток, в Дувре, колонна грузовых судов гребными винтами вышивала пенистые белые узоры на морской глади. Над кораблями в полумраке начинающегося дня лениво кружила группа «Спитфайров», ожидая, пока суда очистят пролив.
В Саффолке, Норфолке, Корнуолле и Суррее настроения колебались между страхом и возбуждением. После полудня, когда Эйзенхауэр прибыл в Портсмут с генералом Шарлем де Голлем, все еще шел дождь. Несколькими днями ранее Эйзенхауэр и Кинг объединили свои усилия, чтобы отговорить Черчилля от отплытия с силами вторжения. Теперь второй по влиятельности человек на планете отказывался выступить на Би-би-си в день начала операции.
Де Голль не возражал против речи, которую его попросили прочесть, но он категорически возражал против речи, которую должен был произнести Эйзенхауэр. Он не упоминал де Голля как лидера Временного правительства Французской Республики и, по мнению генерала, подразумевал, что правительство Виши генерала Филиппа Петена сохранит контроль. Это заняло почти целый день, но Беделл Смит, начальник штаба Эйзенхауэра, и генерал Мари-Пьер Кениг, один из помощников де Голля, пришли к компромиссу: генерал обратится к французскому народу в день вторжения, но ограничится в своих замечаниях просьбой «соблюдать приказы, отданные французским правительством и французскими лидерами, назначенными правительством».
Вечером 4 июня десятки транспортных и десантных судов кружили у острова Уайт, ожидая улучшения погоды. В прибрежном городке Уэймут «сотни отозванных кораблей» качались на волнах в гавани. В Портсмут вернулось так много кораблей, что по ним можно было пройти через всю огромную гавань, переходя с борта на борт. Количество сигарет, которые выкуривал Эйзенхауэр, было надежным показателем его настроения, и к началу июня он употреблял до четырех пачек в день. В то утро главной проблемой была погода. Чтобы восполнить нехватку пехотных дивизий, планировщики полагались на авиацию, а авиация зависела от метеоусловий. В сильный дождь солдатам на пляжах придется уповать на упорство и удачу, чтобы противостоять немецкой контратаке.
Стэгг прибыл в Саутвик Хаус вечером 4 июня со своим последним за день отчетом о погоде. Атмосфера в библиотеке, где собрались руководители (Эйзенхауэр, Монтгомери, адмирал Бертрам Рамсей, маршал авиации Артур Теддер, вице-маршал авиации Траффорд Ли-Мэллори, начальник штаба Эйзенхауэра Беделл Смит и несколько других старших командиров), была напряженной. Если погода не наладится, операцию придется отложить до 19 июня, следующего полнолуния. Достаточная видимость позволяла направлять первые волны атаки, не теряя связи между подразделениями, и обходить немецкие мины-растяжки. Из-за дождя, стучавшего в окно библиотеки, заявление Стэгга прозвучало драматично. Он сообщил, что ранним утром дождь прекратится и полтора дня продержится умеренно хорошая погода. Вероятны периоды рассеяния облаков, но не в таком масштабе, чтобы помешать воздушным операциям 5 и 6 июня.
Для Ли-Мэллори и Теддера отчет Стэгга был скорее предположением, чем прогнозом. Ли-Мэллори предложил перенести вторжение на 19 июня. Эйзенхауэр какое-то время ходил взад и вперед, затем остановился перед креслом Монтгомери. «Что скажешь? – спросил Монтгомери и добавил: – Я бы сказал, что надо начинать». Эйзенхауэр кивнул. Через несколько секунд он произнес: «Сколько можно откладывать операцию?» – и продолжил расхаживать. В первых двух волнах было около 150 тысяч человек, и высадить их на берег до того, как погода снова ухудшится, будет затруднительно. Тем не менее отсрочка дала бы немецкой разведке больше времени, чтобы определить, где высадятся союзники – в Па-де-Кале или Нормандии.
Затем разговор перешел в светскую беседу, и Эйзенхауэр решил вернуться к себе и несколько часов поспать. Когда он приехал в Саутвик Хаус около 3:30, Стэгг сказал: «У меня для вас хорошие новости». Стало совершенно ясно, что к рассвету погода улучшится. В остальном прогноз Стэгга не изменился: два дня хорошей погоды, затем море и небо снова вскипят. Монтгомери, адмирал Рамсей и Беделл Смит хотели начинать прямо сейчас, Теддер склонялся к отсрочке, а Ли-Мэллори был категорическим противником немедленного старта операции.
Эйзенхауэр снова принялся расхаживать взад-вперед. Варианты, которые он рассматривал, имели одну общую черту: все они могли закончиться катастрофой. Вдруг Эйзенхауэр остановился и сказал: «Хорошо! Начинаем!»
Через несколько часов майор Джон Ховард узнал о решении Эйзенхауэра. Такие люди, как Ховард, редко встречались в британской армии. (Лондонский мальчик, выходец из рабочего класса, чьи лидерские качества позволили ему занять место в офицерском корпусе.) Сегодня вечером он и его коммандос начнут первую атаку. За несколько часов до отправки Ховард разговаривал с солдатами, успокаивал их разговорами о спорте, женах, детях и послевоенных планах. Его запись в дневнике от 5 июня предполагает, что, возможно, он пытался успокоить и себя: «Какая коварная судьба. Я расстроен больше, чем осмеливаюсь показать. Ветер и дождь – как долго это продлится? Чем дольше он идет, тем больше вероятность препятствий в зоне высадки. Дай бог, завтра прояснится».
Через несколько часов Ховард получил ответ на свои молитвы. Коммандос в последний раз проверили оружие, написали письма; лица были намазаны углем. 6 июня чуть позже полуночи рота D второго батальона полка легкой пехоты Оксфордшира и Бакингемшира заняла места в шести самолетах «Хорса» на аэродроме в Южной Англии. Мужчины пристегнулись к металлическим сиденьям, ожили двигатели бомбардировщиков «Галифакс», сопровождавших планеры на пути к цели, и рота D исчезла в ночи, неся с собой сомнительную честь стать первым подразделением союзников, которое высадилось в Нормандии.
Целями Ховарда были два хорошо защищенных моста: мост Пегаса на реке Орн и мост на Канском канале. Британская разведка рассматривала их как двойную угрозу. Немцы могли по мостам выгнать танки и противотанковые орудия к пляжам и атаковать легковооруженный десант. Они могли взорвать мосты, и тогда 6-я британская воздушно-десантная дивизия, которая должна прибыть через несколько часов, застряла бы между Орном и Канским каналом. Той ночью солдатам из «Оксфорд и Бакс»[256] повезло. Жертвы были: лейтенант Бордридж был смертельно ранен, переходя мост Пегаса, а два пилота потеряли сознание во время приземления, но их планер чудесным образом остановился всего в десятке метров от моста на канале. В течение пяти минут около полусотни немцев, защищавших мосты, бежали – и Ховард получил контроль над обоими мостами.
Вскоре в небе показались наводчики, отметившие зоны высадки парашютистов, затем из темноты появилась армада двухдвигательных С-47[257]. Каждый из 7000 британских и 13 400 американских десантников, ожидавших выхода в свои зоны высадки, прошел через сотни часов подготовки. Но, как заметил историк Стивен Амброуз, пилоты такой подготовки не имели. У них не было ни опыта ночного боя, ни представлений о том, как ориентироваться в плохую погоду, ни понимания того, как избежать зенитного огня, ни устройств для ориентирования – только слабый синий свет, мерцавший на летящем впереди самолете. Пилотам дали указание, достигнув зон высадки, снизить скорость до 145 километров в час, чтобы смягчить воздушный удар для десантников. На такой скорости неуклюжий C-47 становился легкой мишенью, и некоторые пилоты проигнорировали инструкцию и разогнались до 240 километров в час, из-за чего солдат буквально выдергивало из дверей самолета в черное июньское небо.
В безумии стрельбы и криков один пилот выглянул в окно кабины и увидел прижатого к крылу солдата. «Что мне делать?» – крикнул он в рацию. «Снизь скорость, и он упадет», – ответил другой пилот. В сгустившейся тьме на небе начался балет вертевшихся, паривших и пикировавших самолетов, зенитного огня и серебристых трассирующих пуль. В этом хаосе тысячи парашютистов были в беспорядке выброшены в ночное небо, и после приземления они оказались в десяти, пятнадцати или двадцати пяти километрах от зоны высадки. Предвидя неразбериху после приземления, союзники выдали каждому десантнику небольшое устройство, позволявшее сигнализировать о своем присутствии в кромешной темноте. Вскоре солдаты объединились в группы по три человека, затем по шесть, пятнадцать и по тридцать: достаточно для «охоты на фрицев».
В стратегически важном городе Сент-Мер-Эглиз один десантник приземлился прямо в горевшее здание и погиб; другой зацепился за шпиль церкви и раскачивался на нем всю ночь, пока американские и немецкие войска под ним яростно сражались за город. Около 9:00 утра 6 июня Сент-Мер-Эглиз стал первым городом в Западной Европе, освобожденным от немцев.
Около 3:00 по вашингтонскому времени Рузвельта разбудил телефонный звонок генерала Маршалла, который сообщил, что высадка началась. После этого Рузвельт попросил прислугу принести ему свитер, затем приподнялся на кровати и принялся руководить боевыми действиями. Каждые пятнадцать – двадцать минут он звонил в военное министерство, чтобы узнать новости, вызвал сотрудников Белого дома на службу, поговорил со своими помощниками. От Эйзенхауэра пришла обнадеживающая телеграмма: «Все предварительные отчеты благоприятны».
Восточное побережье первым проснулось от этой новости. В Филадельфии мэр постучал деревянным молотком в Колокол Свободы, призывая всех включить радио. В Бостоне водители сигналили по дороге на работу. В Уинстеде, штат Коннектикут, и в тысяче других мест подняли флаги, школьники пели «Боже, благослови Америку». Люди по всей стране молились. В такой торжественный день это казалось правильным.
Часть ночи 6 июня Черчилль провел в картографическом зале на Даунинг-стрит, 10. Когда Вашингтон проснулся, премьер уже произнес речь в Палате общин. «Я не могу вдаваться в подробности, – сказал он раздраженным членам парламента. – Сообщения поступают одно за другим». Тем не менее «эта масштабная операция, несомненно, самая трудная и самая сложная из всех, что когда-либо проводились. Она учитывает приливы, ветры, волны, видимость с воздуха и с моря и подразумевает совместное использование наземных, воздушных и морских сил. Масштаб битвы будет постоянно расти в ближайшие недели. Я не буду рассуждать о ее ходе. Однако я могу сказать следующее: в союзных армиях царит полное единство. Мы и наши друзья в Соединенных Штатах – братья по оружию. <…> Все говорит о том, что боевой дух войск очень высок. Мы учли все технические нюансы и возможные варианты развития событий. Открытие этого грандиозного нового фронта будет осуществляться с максимальной решимостью».
Позже в тот же день в ответе на телеграмму Сталина он написал: «Я получил ваше сообщение относительно начала операции „Оверлорд“. Мы все испытываем радость и надеемся на дальнейший успех».
Операция, подготовка к которой шла больше года, не имела себе равных по масштабу и амбициям. Пять дивизий – две британские, одна канадская и две американские – должны были атаковать вдоль фронта протяженностью сто километров, от Канского канала на западе до устья реки Орн на востоке. В британском секторе местность, в основном твердая и равнинная, благоприятствовала союзникам; в американском секторе гребнеобразный обрыв, нависший над пляжем с кодовым названием «Омаха», играл на руку немцам. Сражения начались утром, после 7:00. Под низким серым небом в одном из первых боев 3-я британская дивизия штурмовала пляж «Сорд». Как и другие пляжи, «Сорд» был заминирован, но Перси Хобарт, изобретательный специалист по танковой войне, придумал способ нейтрализовать угрозу: модифицированный танк «Краб» ползал по полю боя и взрывал мины с помощью бойкового цепа, прикрепленного к носу. Ошеломленные мощной бомбардировкой перед вторжением и выползавшими из прибоя танками, немцы сначала отступили; но вскоре шок от вторжения прошел. Защитники перегруппировались на полях и в деревнях за пляжами и во второй половине дня перешли в контратаку, которая в одном секторе достигла берега, прежде чем их заметили. К наступлению темноты британцы полностью взяли «Сорд» под свой контроль.
Примерно в то же время, когда высадилась 3-я дивизия, к «Голду», второму британскому пляжу, прибыли 50-я дивизия и элитный 47-й дивизион морской пехоты. В этом секторе погода была более суровой. Десантные суда час добирались до пляжа, и на всем пути мощные волны хлестали через борт и обливали морской водой людей и технику. Немецкие подразделения, защищавшие «Голд», были более бдительны, чем их соотечественники на «Сорде». В тот момент, когда металлические двери десантного корабля открылись, с берега ударили пулеметы, и море наполнилось кровью и плавающими телами. Только меткая стрельба союзных военно-морских частей и авиации спасла положение. К вечеру союзники захватили «Голд», и 50-я дивизия двинулась в глубь материка.
Наиболее кровопролитными в тот день были бои на. Весной немцы установили огневые позиции в домах над пляжем и в маленьких деревушках, растянувшихся вдоль дюн, а тяжелые погодные условия свели к минимуму точность бомбардировок. «Все предварительные меры привели к тому, что мы предупредили врага о высадке», – сказал один солдат. Вдобавок прилив практически скрыл мины и растяжки, которые немцы установили в этом секторе. Многим солдатам переход через пляж в то утро стоил руки или ноги. В первый час битвы у канадского солдата шанс погибнуть или лишиться конечности был примерно один к двум. Ближе к утру прибыло серьезное подкрепление, и шансы, и шансы остаться живым и невредимым резко увеличились. У дамбы на «Джуно», в отличие от дамбы на «Омахе», не было обрыва. Как сказал историк Стивен Амброз: «Преодолев обрыв и пройдя через окрестные деревни, солдаты попадали на относительно плоскую местность. Вопрос был в том, как сделать это и остаться целым». В тот июньский день 1220 молодых канадцев были убиты или ранены.
После 6:00 в американском секторе старший офицер с легендарным именем и тягой к приключениям вытащил из кармана карту, некоторое время изучал ее, а затем указал на квадрант на карте: «Мы не в этом месте, но отсюда мы начнем атаку». Несмотря на навигационную ошибку, бойцы 8-го пехотного полка считали, что им повезло оказаться под началом бригадного генерала Теодора Рузвельта-младшего. Неприхотливость и храбрость Рузвельта сделали его любимцем солдат. Майор, прыгнувший в укрытие после приземления, очень удивился, когда высунул голову из углубления и увидел, что Рузвельт спокойно идет вдоль береговой скалы.
Нападение на пляж «Юта» было самым успешным американским действием в «День Д»[258]. Деморализованные немцы оказали слабое сопротивление, и в тех немногих местах, где они предпочли сражаться, их ждала мучительная смерть под гусеницами плавающего танка DD. Бой закончился поздно утром, но убийства продолжались. По словам солдата 8-го пехотного полка, его подразделение получило инструкции не брать солдат СС живыми, поскольку они «считались ненадежными и могли прятать оружие». Солдат из другого подразделения сказал, что с мирными жителями, обнаруженными на берегах или неподалеку от пляжей, также следует обращаться как с вражескими солдатами – расстрелять или окружить. Однако нигде в то утро жизнь не растрачивалась так дешево, как на пляже «Омаха».
Незадолго до 5:00 утра капитан Скотт-Боуден и сержант Огден-Смит, которые в канун Нового, 1943 года провели разведку на пляжах Нормандии, метались туда-сюда на лоцманском катере в четырех-пяти километрах от пляжа «Омаха», когда из полумрака показался корабль для перевозки танков, сбросил трап и начал выгружать плавающие танки DD прямо в воду. Скотт-Боуден пришел в ужас. До пляжей было почти пять километров, а утром море было неспокойным. «Надо высаживать поближе к пляжу!» – кричал он. Либо ветер унес предупреждение в море, либо экипаж десантного корабля предпочел игнорировать Боудена. Из тридцати двух танков, спустившихся в воду тем утром, лишь три достигли берега, остальные ушли на дно вместе со своими командами.
Когда операцию «Оверлорд» только начали планировать, было очевидно, что самым трудным будет прорыв через пляж «Омаха». На пляже было двенадцать опорных пунктов с тяжелыми орудиями, в том числе 88-миллиметровыми (самыми мощными в 1944 году) зенитными орудиями и 75-миллиметровыми противотанковыми Pak 40. Множество пулеметных огневых точек и траншей позволяли немцам относительно безопасно перемещаться между позициями. В некоторых местах над пляжами нависали скалы высотой от тридцати до пятидесяти метров. Особенности пляжа «Омаха» побудили и немцев, и союзников использовать нестандартные стратегии. Генерал Леонард Героу, командующий 5-м корпусом (подразделение, которое возглавило атаку в День Д), хотел высадить свои войска во время отлива под покровом темноты, чтобы снизить угрозу со стороны немецких тяжелых орудий, защищавших пляжи. Героу предложил с помощью водолазов расчистить заминированное мелководье, но его просьбу отклонили. Это могло нарушить график операции, а Эйзенхауэр, Монтгомери и Брэдли были непреклонны в соблюдении плана.
Первая волна атаки была запланирована на 6:30. Эйзенхауэр считал, что 40-минутная бомбардировка перед высадкой уничтожит растяжки на берегу. Но недавний опыт подсказывал, что не все идет по плану. После того как авиация разрушила аббатство в Монте-Кассино, немцы превратили развалины в грозную огневую точку.
Молодые немецкие солдаты наблюдали за высадкой с обрыва. Они видели, как армада из пяти тысяч кораблей приближалась со скоростью двадцать – тридцать километров в час. «Мы словно наблюдали за огромным городком на берегу моря», – сказал позже один юный немец. Однако ветераны битв за Москву, Курск и Монте-Кассино не упускали возможности, когда видели ее. Когда первая волна десантных судов подошла к пляжам, лейтенант Фреркинг, сидевший на высоком утесе, крикнул в свой телефон: «Десантный корабль слева от нас!» Сержант, принявший сообщение, выглянул в оконце и не поверил своим глазам. «Они собираются выплыть на берег прямо под нашими пушками?» – удивился он. Затем на связь вышел полковник артиллерии и сказал: «Не открывать огонь, пока противник не подойдет к берегу».
Некоторое время пальцы солдат беспокойно теребили спусковые крючки. Фреркинг вернулся на линию: «Орудия к бою! Все орудия на дистанции, цель четыре, восемь, пять, ноль. Основное направление двадцать плюс, взрыватель ударного действия!» Через мгновение разорвался снаряд, и сто американских матерей остались без сыновей.
Многие солдаты первой волны атаки добрались до берега физически и эмоционально истощенными. Выпрыгивая из десантных судов, люди попадали под ружейный и пулеметный обстрел. Часто они были слишком слабы, чтобы плыть, и тонули в приливных волнах. Остальные солдаты оцепенели от страха. Хирург из 1-го отделения сказал, что у многих из них, похоже, «отключились психические функции. <…> Они могли двигать конечностями, но ничего не отвечали и не делали». Одним из самых ярких зрелищ дня была группа раненых, свисавших с корпуса десантного корабля, выброшенного на мель примерно в пятидесяти метрах от берега. С наступлением утреннего прилива солдат одного за другим смывало в море. Позже тем утром офицер ВМС наткнулся на десантный корабль, наполненный телами, плававшими в ржавой воде. Несколько дней спустя он все еще задавался вопросом, кто или что убило людей. Хаос, охвативший пляжи в то утро, отчасти был результатом ошибок разведки. Согласно одному сообщению, пляжи защищала 716-я пехотная дивизия, второсортное подразделение с большим отрядом русских перебежчиков. Но половина 352-й пехотной дивизии, одного из самых грозных немецких подразделений в Нормандии, была размещена не там, где ожидалось; она уже была на берегу, как и два пехотных батальона, и батальон легкой артиллерии.
Плохая связь между морем и берегом мешала старшим командирам следить за боевыми действиями с крейсеров и линкоров у берега, но поступавшие разрозненные донесения рисовали мрачную картину. Многие солдаты первой волны укрылись за неровностями пляжа и песчаными дюнами и не предпринимали никаких усилий для продвижения вперед. Незадолго до полудня генерал Омар Брэдли, следивший за ходом операции с авианосца «Огаста», приказал своему помощнику майору Честеру Хансену отправиться на сушу и оценить ситуацию. Хансен вернулся через полтора часа с мрачными новостями: первая волна застряла на пляжах, а вторая, третья и четвертая волны накатывались друг на друга.
Однако у Хансена была одна хорошая новость.
Как и в случае с Анцио, самолеты люфтваффе ненадолго показались над пляжами, чтобы не ударить в грязь лицом, а затем исчезли в утреннем небе. Время шло, и непрерывный пулеметный огонь, страх и истощение брали свое. Одни солдаты плакали, другие проклинали все на свете, третьи сходили с ума, вскакивали на ноги, и пулеметный огонь разрывал их на части. Смертельно раненные, сгрудившиеся на мелководье, они были похожи на морских животных, выползших на берег умирать.
Главнокомандующий немецкими войсками в Нормандии – фельдмаршал Герд фон Рундштедт – был отпрыском семьи, которая веками снабжала Германию солдатами. Стройный, хладнокровный и надменный, Рундштедт провел большую часть войны в сумеречной зоне, где массовые убийства и выполнение своего долга перед Родиной означали одно и то же. Вершиной карьеры Рундштедта был Дюнкерк, где его танки едва не заманили британскую армию в ловушку на берегу. Низшей точкой был СССР, где гибкий моральный кодекс позволил ему найти компромисс между массовыми убийствами в рамках антиеврейской пропаганды и запретом погромов, проводимых нацистскими эскадронами смерти.
Находясь в СССР, командующий группой армий «Юг» Рундштедт поссорился с Гитлером, после чего Рундштедта вернули во Францию и назначили главнокомандующим войсками вермахта на Западе (должность была не такой важной, какой казалась). Окончательные решения по стратегии были прерогативой Гитлера и ОКВ – Верховного командования вермахта. Когда вечером 6 июня Рундштедт прибыл в свою ставку в средневековом замке Сен-Жермен, ситуация была крайне запутанной. Радио сообщало об атаках в Шербуре и Гавре, но союзники уже несколько месяцев проводили рейды вдоль французского побережья. Инстинкты Рундштедта подсказывали ему игнорировать радиосообщения как ошибочные. Ближе к ночи новости об активности союзников становились все более частыми и зловещими, и он приказал двум танковым дивизиям направиться в Кан, главную цель британцев в День Д. К рассвету события разрешили давний спор между Рундштедтом, который предлагал сосредоточить людей и технику во внутренних районах и позволить силам вторжения продвинуться в глубь суши перед атакой, и Роммелем, который считал, что если союзники захватят пляжи, то в итоге они победят. Ситуацию для немцев еще больше омрачила реакция Гитлера, который все еще спал и приказал не беспокоить его. Солдаты, садившиеся утром в десантные корабли, также должны были сказать спасибо генерал-полковнику Альфреду Йодлю, начальнику оперативного управления высшего командования вооруженных сил. Йодль всю ночь изучал отчеты и к 5:00 пришел к выводу, что высадка в Нормандии была уловкой, а целью союзников был Па-де-Кале, расположенный дальше на север. Йодль приказал двум мощным танковым частям – бронетанковой дивизии «Леер» и 12-й танковой дивизии СС – вернуться на свои позиции.
Хотя решение Йодля, вероятно, спасло жизни сотен британцев и американцев, оно не изменило общей картины. Каждый аспект высадки был сопряжен с опасностями, начиная с мастерства рулевых, доставляющих войска на пляжи. Среди них были опытные моряки с крепкими нервами, а были и необстрелянные юнцы двадцати с небольшим лет, чьи знания о высадке десанта под обстрелом были поверхностными и теоретическими. Капитан Этторе Дзаппакоста из 29-й дивизии схватил молодого английского рулевого, который на подходе к берегу запаниковал и кричал: «Мы не сможем пристать!» Дзаппакоста приставил пистолет 45-го калибра к голове рулевого и заявил: «Ей-богу, ты сможешь!» Парень собрался с духом и подвел десантный корабль к месту высадки, но, когда трап опустился, огонь немецкого пулемета разорвал грудь Дзаппакосты. Он был уже мертв, когда его лицо ударилось о трап.
Лейтенанту Уильяму Б. Уильямсу, одному из младших офицеров Дзаппакосты, в то утро повезло больше. Он попал на корабль, которым командовал один из самых опытных рулевых во флоте вторжения, старый морской волк, уравновешенный и искушенный. После гибели Дзаппакосты рулевой развернул десантный корабль, прошел метров пятьсот вдоль берега и высадил Уильямса и его взвод на сухом и безлюдном участке. На мгновение это место показалось самым безопасным на всем пляже. Затем немецкая артиллерия дала залп и уничтожила десантный корабль и рулевого. Огонь немецкого пулемета гнал по пляжу Уильямса и его людей. Шесть человек были убиты, пятеро тяжело ранены. В паузах между очередями пулеметного и минометного огня Уильямс и семеро оставшихся солдат из его команды поднялись на утесы и вошли в укрепленный город Ле-Мулен. Согласно картам союзников, из города шла одна из пяти дорог, которые вели через утесы в относительно безопасную сельскую местность, но Уильямс так и не увидел ни нормандского леса, ни узких проселочных дорог. Во время боя у Ле-Мулен рядом с Уильямсом разорвалась граната, и три осколка впились ему в плечи. После взрыва второй гранаты он получил еще пять ранений. Уильямс пытался доползти до укрытия, и пулеметная очередь прошила ему ягодицы и правую ногу. Когда его эвакуировали, Уильямс отдал своим людям последний приказ: «Не останавливайтесь».
Можно сказать, что в то утро на «Омахе» можно было наблюдать «цепь бытия» в действии. Место Уильямса занял один из его сержантов Уильям Пирс, который вступил в часовую перестрелку с немецким подразделением. Схватка закончилась тем, что семь немцев погибли, и Пирс и его солдаты вошли в Вьервиль-сюр-Мер – один из небольших приморских городков, из которого дорога шла через утесы. Лейтенант Уолтер Тейлор стоял на главной улице Вьервиль-сюр-Мер, когда прибыл отряд Пирса. Позже Тейлор стал одним из сорока семи бессмертных с «Омахи» – группы людей, чьи упорство, храбрость и сноровка не дали провалить высадку в Нормандии. Прибыв во Вьервиль-сюр-Мер, Пирс доложил Тейлору: «Уильямс тяжело ранен».
«Думаю, теперь я командир роты», – сказал Тейлор и приказал Пирсу сосчитать живых. В роте осталось двадцать восемь человек (в полном составе рота насчитывает от восьмидесяти до ста пятидесяти бойцов). «Этого должно хватить, – сказал Тейлор, затем повернулся к своим людям и крикнул: – За мной!»
Целью роты был замок Шато де Вумисель с внушительной каменной стеной примерно в полукилометре от берега. Замок был напичкан огневыми точками, но первая группа немцев, с которой столкнулись бойцы Тейлора, не имела особого желания сражаться. По чистой случайности граната, брошенная кем-то из солдат, отскочила от шлема одного из немцев и так испугала его, что он вскочил на ноги и закричал: «Камерад! Камерад!»[259] Через несколько секунд двадцать четыре его сослуживца вышли из кустов с поднятыми руками. Тейлор «условно-досрочно» освободил своих пленников, а затем повел своих людей к перекрестку за замком. До дороги, ведущей в глубь суши, оставалось всего ничего, но когда Тейлор и его люди подошли к ней, внезапно появились три грузовика немецкой пехоты, и то, что поначалу смахивало на историю, которую старый солдат мог бы рассказать своим внукам, превратилось в ожесточенную борьбу за выживание.
Один американец был убит мгновенно, еще трое тяжело ранены. «Назад в замок!» – закричал Тейлор, а затем остановился и открыл огонь, прикрывая отступавших товарищей. Вместе с Тейлором в роте оставалось двадцать человек, и теперь, оказавшись далеко от места высадки, никто из солдат понятия не имел, удалось вторжение или нет. Бойницы замка позволяли остаткам роты сдерживать немцев в течение дня, но к вечеру, когда боеприпасы подошли к концу, над ними нависла угроза ночной атаки. К счастью, из сумерек показалось подразделение 5-го пехотного полка рейнджеров, и немцы отступили. Солдаты Тейлора узнали, что они почти на километр опередили остальные подразделения армии США. В течение следующих нескольких дней десятки тысяч людей хлынули через утесы на просторы Нормандии.
Пятичасовая разница во времени между Лондоном и Нью-Йорком означала, что, когда американцы начнут просыпаться, в прессе уже появятся новости с фронта. В день всеобщего ликования «Лос-Анджелес таймс» напечатала подробную карту зоны высадки союзников. «Филадельфия инквайрер» весь день публиковала сводки новостей. Огромное количество людей пришло помолиться в «Мэдисон-сквер-гарден». В Соединенном Королевстве 6 июня также было днем молитв. Тем вечером скамьи в церквях от Вестминстерского аббатства до маленьких приморских городков, откуда отплыла великая армада, были заполнены прихожанами.
Франклин Рузвельт произнес самую волнующую речь дня:
Дорогие американцы, вчера вечером, когда я говорил с вами о взятии Рима, я знал, что в тот момент войска Соединенных Штатов и наших союзников уже пересекают Ла-Манш в рамках еще одной великой операции. До сих пор все шло хорошо. Итак, в этот трагический час я прошу вас присоединиться ко мне в молитве. Господь всемогущий! Наши сыновья, которыми нация гордится в этот день, предприняли великие усилия, чтобы сохранить нашу республику, нашу религию, нашу цивилизацию и освободить страдающее человечество. Веди их прямо и верно, придай силу их оружию и стойкость их вере.
19
Два лика войны
Теплым июльским утром в Нормандии через несколько недель после «Дня Д» к генералу Бернарду Монтгомери, стоявшему на проселочной дороге, подъехала штабная машина. Из автомобиля вышел крепко сбитый польский офицер, командир 1-й (Польской) танковой дивизии Станислав Мачек, сражавшийся с первого часа первого дня войны. В сентябре 1939 года он защищал родную Польшу от немцев и русских, в 1940 году сражался бок о бок с англичанами и французами в Битве за Францию, а в 1942 году убедил британское правительство создать соединение, впоследствии ставшее 1-й танковой дивизией. Монтгомери и Мачек несколько минут беседовали на отвлеченные темы, отойдя подальше из-за грохота артиллерийских орудий. Затем Монти, среди достоинств которого не значилась деликатность, спросил: «Скажите, генерал, в Варшаве сейчас говорят по-русски или по-немецки?» Несомненно, Монтгомери был бы возмущен, если бы Мачек в ответ спросил, на каком языке сегодня говорят в Лондоне – на французском или английском? Но в этом и состояла разница между «странами-гигантами» и «странами-пигмеями», как их называл Черчилль. Британия, как «страна-гигант», даже в условиях кризиса получала помощь и пользовалась уважением. Будучи «страной-пигмеем», Польша распадалась на части всякий раз, когда один из ее более могущественных соседей начинал чудить. В разные периоды XVIII века Польшей правили Россия, Австрия и Пруссия – иногда совместно, а иногда единолично. В начале XIX века и в XX веке произошло еще четыре раздела: в 1815, 1832, 1836 и 1939 годах – и, опять же, главными игроками были Россия и то, что раньше было Пруссией, а теперь стало Германией.
В течение 1940–1941 годов тысячи польских солдат, таких как генерал Мачек, пересекли Европу и начали борьбу за освобождение своей родины с армейской базы в центральной части Великобритании или с аэродрома в Шотландии. Поначалу тяготы войны сблизили Польшу и Британию. Поляки были гораздо сильнее мотивированы воевать в Европе, чем индийцы и бирманцы, или, если уж на то пошло, чем канадцы и австралийцы. Эта близость была очевидна на всех уровнях альянса: дипломатическом, политическом и военном. Трудно сказать, когда именно ситуация начала меняться, но, скорее всего, это случилось летом 1941 года. Россия всячески мучила Польшу на протяжении большей части последних трех веков, но с приближением немцев к Смоленску поляки, желавшие освободить своих солдат, сидящих в советских лагерях для военнопленных, летом 1941 года на время забыли о расправе 1940 года и подписали ряд договоров с Советским Союзом. По условиям военного соглашения польские военнопленные составили ядро новой польской армии. Номинально ею будет командовать правительство Польши в изгнании в Лондоне, но в реальности армии предстоит сражаться в России под советским руководством. Теоретически лондонским полякам позволено выбирать командующего, но на практике последнее слово в этом выборе будет за Кремлем.
Дипломатическое соглашение, подписанное обеими сторонами, было довольно запутанным. В ходе предварительных переговоров советские делегаты настоятельно предлагали по завершении войны восстановить довоенные границы Польши, аннулированные германо-советским пактом. Но когда вопрос о границах подняли во время летних переговоров, советские делегаты отказались брать на себя какие-либо обязательства относительно послевоенного статуса Польши. Это, вероятно, не удивило польских делегатов, но они, по всей видимости, были удивлены, когда министр иностранных дел Великобритании Энтони Иден заявил Парламенту, что правительство Его Величества не дало Польше никаких гарантий относительно ее послевоенных границ.
Вступление Америки в войну также повлияло на положение Польши среди Союзников. С психологической точки зрения, как отмечает историк Норман Дэвис, США изменили эмоциональный климат в альянсе. Американцы хотели представить войну как моральный крестовый поход, победу добра над злом – и в определенной степени это сработало. К 1943 году даже слесарь в Питтсбурге иногда говорил добрые слова о «Дяде Джо», в то время как в рабочей Британии Сталин был кем-то вроде кинозвезды. Когда в Женской сухопутной армии, известной как Land Girls, в Лидсе и Дорсете обсуждали войну, вероятно, сначала говорили о героизме Красной армии и ее лидера, бывшего массового убийцы Дяди Джо. По мере того как популярность России росла, поляки отходили на второй план, хотя оставались важным военным активом. Поляки сражались в Северной Африке, а через год после Катынского расстрела 2-й Польский корпус сделал в Монте-Кассино то, что не смогли сделать американские, британские, французские, новозеландские и индийские войска: захватить аббатство в Монте-Кассино. Однако в рамках альянса Польшу рассматривали как союзника второго сорта, наподобие Норвегии или Голландии, но с большей огневой мощью.
Рузвельт и Черчилль, глядя на польский вопрос со своих высоких колоколен, придерживались примерно одного мнения. Однако при взгляде с меньшей высоты были заметны некоторые различия. Черчилля поляки раздражали, но как первый союзник Британии они заслуживали некоторой поддержки и уважения, если не выходили за определенные рамки. Отношение Рузвельта к полякам было более прохладным. Он предвидел, что в новом мировом порядке будет не так уж много места для маленькой нации, которая, казалось, была полна больших обид, и вряд ли кто-то станет сочувствовать ей. За несколько недель до Тегеранской конференции президент сказал молодому английскому другу своей жены: «Меня уже тошнит от этих людей [лондонских поляков]. Недавно ко мне приходил польский посол с просьбой о помощи. Я спросил у него: Как вы думаете, они [русские] перестанут удовлетворять вас или нас в этом отношении? Ожидаете ли вы, что мы и Великобритания объявим войну Джо Сталину, если они [русские] пересекут ваши драгоценные границы?»
Позиция Сталина по Польше была жесткой. Чтобы противостоять «Барбароссе», он хотел отодвинуть границу Советского Союза дальше на запад, и это изменение потребовало от поляков отказа от своих довоенных границ и принятия новых. В Тегеране Черчилль предложил компромисс, который также содержал угрозу. Он сказал, что предложение русских было хорошим; если поляки отклонят его, британское правительство не будет готово выступить против Советов на послевоенной конференции. После того как Черчилль закончил, Энтони Иден спросил Сталина, является ли его целью воссоздание старой советско-германской границы 1939 года. «Называйте как хотите», – ответил Сталин. Рузвельт и Сталин также обсудили польский вопрос в последний день Тегеранской конференции. Рузвельт сказал, что в США живет шесть-семь миллионов избирателей польского происхождения, и хотя он лично согласен со Сталиным по вопросу о польской границе, до выборов 1944 года осталось меньше года, и он не может участвовать ни в каких договоренностях или публичных обсуждениях по этому вопросу. По этой же причине не могло быть никаких заявлений по прибалтийскому вопросу. В 1940 году Россия включила в свой состав Литву, Эстонию и Латвию, чтобы обеспечить защиту от нападения со стороны Германии. Теперь, когда немцы отступили, многие американцы, связанные с Прибалтикой, опасались, что она снова окажется в русских руках. Гарриман, помощник Рузвельта на конференции, разделял их страхи. Советский Союз явно намеревался стать гегемоном в послевоенной Восточной Европе, а это означало, что Соединенные Штаты и Великобритания оставались практически без права голоса в вопросе о статусе Польши, Венгрии, Румынии и других восточноевропейских и балканских государств.
Если Гарримана и беспокоила такая перспектива, то Рузвельт, казалось, был готов смириться с тем, что СССР получит контроль над Польшей, если он будет мирным и национальные институты сохранятся, считает историк Сьюзен Батлер.
В теплый летний день в конце августа 1944 года обстоятельства сложились так, что для польских войск на обоих концах Европы появилось лобное место, на котором можно умереть. На западе это было место, известное как Холм 22 в Восточной Нормандии. Никто, кроме польских солдат, защищавших холм, не стоял на пути 7-й немецкой армии, которая сильно пострадала в Нормандии и, как и десятки других немецких частей, пыталась бежать в относительно безопасные внутренние районы Франции. Другим лобным местом была столица Польши Варшава. Варшавское восстание шло уже третью неделю, когда начались бои на Холме 22, и, благодаря радиосвязи с Лондоном, члены польской «Отечественной армии» (Армия Крайова, известная как AK и являвшаяся одним из крупнейших подполий в оккупированной Европе) могли следить за битвой в реальном времени из подвалов и убежищ в Варшаве.
В Варшавском восстании, длившемся с 1 августа до 2 октября, погибли более 15 тысяч мужчин и женщин из Армии Крайовой и около 200 тысяч мирных жителей. Тысячи поляков оказались в немецких тюрьмах, а центр города превратился в постапокалиптические руины.
Одной из важных, но часто игнорируемых причин успеха высадки в Нормандии была операция «Багратион» – летнее наступление, начатое Красной армией в поддержку Нормандской операции. В конце июня, когда англо-американские войска пробивались через перелески в Нормандии, Красная армия достигла литовской столицы Вильнюса и в 12-дневном сражении уничтожила двадцать пять немецких дивизий и убила, ранила или взяла в плен более 300 тысяч немецких солдат. Громкая победа подтвердила статус Советского Союза как величайшей сухопутной державы в мире, а также удвоила решимость Сталина вернуть себе захваченные Германией регионы Восточной Европы, начиная с Польши. С этой целью он намеревался низвергнуть лондонских поляков – довоенное правительство, бежавшее в Великобританию после падения Польши.
Самым ярким примером этого низвержения был Катынский расстрел. Перевернув правду с ног на голову, Сталин изобразил Советский Союз жертвой польской лжи, а затем использовал эту предполагаемую клевету как предлог, чтобы разорвать отношения с лондонскими поляками и избежать признания польской Армии Крайовой.
В начале 1944 года Сталин усилил давление на поляков. Члены Армии Крайовой стали мишенью советских агентов и польских партизан под командованием коммунистов. За восемь дней до начала Варшавского восстания, 22 июля, Сталин, Молотов и Жуков в числе других высокопоставленных лиц присутствовали при создании Комитета национального освобождения, предшественника марионеточного польского правительства, которое согласилось сдвинуть границы Польши на запад, чтобы у Советского Союза был более глубокий буфер против будущих немецких нападений. «Мы не хотим и не будем создавать собственную администрацию на польской земле», – заверил Сталин Черчилля через несколько дней после образования комитета.
Тридцать первого июля советские танки прорвали немецкую оборону на восточном берегу Вислы под Варшавой. Этот прорыв предлагал лондонским полякам и подпольной Армии Крайовой в Варшаве два варианта: ничего не предпринимать и ждать развития событий или отдать приказ о всеобщем восстании и создать временное правительство для переговоров с Красной армией, когда она достигнет Варшавы.
Поляки выбрали второй вариант. Днем 1 августа 1944 года мужчины и женщины из Армии Крайовой заняли позиции вокруг столицы. Было известно, что советское наступление возобновится не раньше 17:00, поэтому у повстанцев было время подумать о двух вещах. Первая: как долго сможет продержаться легко вооруженная Армия Крайова без помощи извне? И вторая: какой будет реакция Германии? Учитывая тяжелые потери, которые вермахт понес в Нормандии и на Восточном фронте, казалось маловероятным, что немцы будут биться за Варшаву. Эта иллюзия слегка развеялась после вылазки, совершенной группой кавалеристов и новобранцев, которая высыпала из многоквартирного дома на углу улицы и ворвалась в комплекс бункеров, защищавших штаб-квартиру СС и гестапо. Когда немецкие пулеметы умолкли, в живых остались только командир и шестеро бойцов батальона.
Тем вечером немецкий отряд вернулся на эту улицу и убил всех жителей. Любые сомнения относительно намерений Германии развеялись на следующий день, когда колонна танков «Тигр» из дивизии «Герман Геринг» при поддержке инженеров, чьей задачей было сжечь город, почти уничтожила пять рот батальона «Парасоль» – элитного подразделения Армии Крайовой. Силы Красной армии 3 августа были в 20 километрах от Варшавы, но, зная, что теперь на счету каждый километр, немцы отбросили их в яростной контратаке. На следующий день, 4 августа, Черчилль телеграфировал Сталину: «По настоятельной просьбе польской подпольной армии мы в зависимости от погоды сбрасываем около 60 тонн оборудования и боеприпасов на юго-запад Варшавы, где, как утверждается, польские повстанцы ведут ожесточенную борьбу с немцами. Они также говорят, что обратились за помощью к России».
Сталин немедленно ответил Черчиллю: «Я думаю, что информация, которую передали вам поляки, сильно преувеличена и не внушает доверия».
К середине августа бои приобрели крайне ожесточенный характер. «Ненависть к этим злодеям росла с каждым часом, – вспоминал позже солдат Армии Крайовой. – Они собирали поляков и ставили их перед танками, чтобы мы не могли стрелять. Это было ужасное зрелище. Еще хуже было видеть, как эти ублюдки продвигаются вперед, убивая несчастных, которых они поймали». По мере того как бои продолжались под палящим солнцем, Варшава разделялась на два лагеря. Немцы контролировали наземную часть города, Армия Крайова – канализацию. В конце августа канализационная система Варшавы стала источником жизненной силы, по ней доставляли еду и воду, перемещали раненых и умиравших. Именно здесь укрывались раненые польские евреи, именно отсюда на раскаленные летние улицы отправлялись подкрепления из разных частей города. В канализационной системе обитала постоянно увеличивающаяся популяция грызунов, которые питались умиравшими и останками мертвых. Однако в крысах был один плюс: они наводили ужас на немцев. Немцы бросали в канализацию ручные гранаты, распыляли на крыс ядовитый газ и прикрепляли к ним прослушивающие устройства, но сами отказывались спускаться в канализацию. После войны генерал Эрих фон дем Бах (-Зелевски), который наблюдал за канализационной кампанией, признался, что ему «ни за что не удалось бы убедить своих солдат спуститься в канализацию и воевать там».
В конце июля в Москву прибыл Станислав Миколайчик, глава польского правительства в изгнании, и Сталин заверил его: «Мы постараемся сделать все возможное, чтобы помочь Варшаве». Несколько дней спустя, когда официальные лица Союзников запросили права на посадку для британских и американских самолетов, доставлявших продовольствие и оружие для Армии Крайовой, им сказали, что «восстание было авантюрой… и советское командование решило снять с себя всякую ответственность за события в Варшаве». Все больше разочаровываясь, Рузвельт и Черчилль 20 августа обратились к Сталину с заявлением: «Нас беспокоит, что подумают во всем мире, если антифашистские силы в Варшаве действительно останутся без помощи. Мы надеемся, что вы немедленно доставите продовольствие и боеприпасы полякам-патриотам в Варшаве или согласитесь помочь нашим самолетам сделать это в ближайшее время». Сталин остался равнодушным. «Рано или поздно, – писал он в ответ, – правда об этой группе преступников, которые предприняли варшавскую авантюру, чтобы захватить власть, станет известна каждому». Когда Черчилль прочитал записку Сталина, его первым побуждением было проигнорировать провокационный тон и еще раз отправить в Варшаву самолеты с припасами. Он обратился к Рузвельту с просьбой опубликовать совместное заявление о польской агонии, но президент отказался: «Я не считаю, что для меня было бы выгодно подписаться под этим посланием к Сталину».
Черчилль сделал последнее обращение к Сталину и Рузвельту 4 сентября. В телеграмме Сталину он описал поведение Советского Союза как «противоречащее духу союзнического сотрудничества, которому мы с вами придаем такое большое значение как в настоящем, так и в будущем». Обращение к Рузвельту было более эмоциональным: «Варшава в руинах. Немцы убивают раненых в больницах. Они заставляют женщин и детей маршировать перед своими танками. В сообщениях о том, что дети воюют против танков с бутылками с зажигательной смесью, нет никакого преувеличения». Рузвельт тоже был потрясен немецкими зверствами, которые он назвал бесчеловечными, но не видел практического способа помочь повстанцам. Польша была по ту сторону Европы и Нормандии. Италия и Тихоокеанская кампания поглощали все ресурсы союзников. Президент также разделил опасения Объединенного комитета начальников штабов, что в случае давления по польскому вопросу Сталин дважды подумает, выполнять ли свое обещание присоединиться к войне на Тихом океане после падения Германии и дать США право атаковать Японию с авиабаз в Сибири.
Наиболее проникновенно польскую трагедию описал Джордж Кеннан, временный поверенный посольства США в Москве. После войны несколько поколений американцев сформировали мнение о Советском Союзе под влиянием двух работ Кеннана: «Длинной телеграммы», написанной в 1946 году, и статьи в журнале «Форин афферс», опубликованной в 1947 году под псевдонимом X. Но обе статьи зародились в эссе «Россия – семь лет спустя», которое Кеннан написал вскоре после восстания в Польше.
Американские концепции коллективной безопасности только кажутся нереальными для Москвы. Российские лидеры на словах придерживаются принципов США и Великобритании, но после открытия второго фронта им больше не нужно соблюдать чрезмерную деликатность. Сейчас их приоритеты меняются, и все они сводятся к одному – к власти. Форма и методы ее достижения вторичны. Москву не волнует, была ли территория коммунистической или нет. Главное, чтобы она находилась под контролем Москвы. Таким образом, СССР стремится стать доминирующей державой в Восточной и Центральной Европе, и только после этого он будет сотрудничать со своими англо-американскими союзниками. В рамках первого пункта СССР будет брать, в рамках второго – отдавать. Никто не сможет остановить Россию, если она полна решимости действовать. Никто не может заставить Россию жертвовать чем-либо, если она полна решимости не доводить дело до конца. <…> Мы должны в молчании склонить головы перед трагедией народа, бывшего нашим союзником, которого мы спасли от своих врагов и не можем спасти от своих друзей.
В дневнике Дейзи Сакли от 6 сентября 1944 года говорится: «В 16:00 През. позвонил из Уоша; сказал, что чувствует себя несчастным, „как вареная сова“. Его голос звучал тяжело, и у него было расстройство желудка. <…> Я очень волнуюсь». Болезнь незаметно подкралась к Рузвельту. Дейзи впервые забеспокоилась о его здоровье, когда он вернулся с Квебекской конференции и пожаловался на усталость. Поскольку Рузвельт выглядел хорошо, она подумала, что он просто перетрудился, но усталость не проходила и по прошествии нескольких недель, казалось, только усилилась. Иногда Рузвельт чувствовал себя настолько уставшим, что не мог «заставить свой мозг работать». Он дважды засыпал, когда писал послание Конгрессу. Но ни Дейзи, ни кто-либо еще во всей стране, за исключением, возможно, полковника Роберта Маккормика из «Чикаго трибюн», газет Херста и нескольких стойких изоляционистов, не хотел верить, что президент серьезно болен. За три срока Рузвельт стал отцом для нации, гарантом спокойствия, который уверенно вел корабль сквозь шторм. Более того, изначально не было веских оснований полагать, что он страдает опасным для жизни заболеванием.
Как и Черчиллю со Сталиным, Рузвельту было за шестьдесят, и бремя войны не могло не стать тяжелым испытанием для человека этого возраста. Более того, по сравнению с Черчиллем, который остановился в Вашингтоне после получения почетной степени Гарварда, и Гарри Гопкинсом, который пережил опасное для жизни заболевание желудка в 1939 году и теперь страдал от пернициозной анемии, болезни печени и множества других недугов, Рузвельт казался относительно здоровым. «Мы все сошлись на том, что это необычно, – писала Дейзи в своем дневнике в конце лета 1943 года. – Кажется, будто испытания и трудности на посту президента… действуют как стимулятор для П. Они заменяют ему упражнения, которые он, в отличие от других людей, не может выполнять».
Эйфория была недолгой. В октябре Рузвельт снова заболел, и на этот раз симптомы нельзя было списать на преходящую болезнь. Все его тело болело, температура поднялась до сорока градусов, а истощение стало ужасающим. Спустя годы после смерти Рузвельта, его личного медика и главного врача военно-морского флота доктора Росса Макинтайра все еще критиковали за то, что он недооценил серьезность состояния президента. На публике Макинтайр часто вел себя именно так. На пресс-конференциях он укорял президента в неряшливой внешности, длительном отсутствии в поле зрения общественности и отмене пресс-конференций из-за простуды или приступа гриппа. На вопросы о резком похудении Рузвельта он с улыбкой отвечал, что главнокомандующий гордится своим «плоским животом».
Впрочем, невролог Стивен Ломазов, который написал статью об отношениях Рузвельта и Макинтайра, считает, что врач знал о том, насколько серьезно болен его пациент, и в ряде случаев тайно приглашал специалистов обследовать Рузвельта. Ломазов считает, что Макинтайр добровольно пожертвовал своей репутацией, чтобы защитить Рузвельта, который хотел, чтобы общественность думала об ухудшении его физического состояния не больше, чем о его полиомиелите. В первые годы войны это было возможно; но со временем несколько дней болезни превратились в несколько недель, а недели затем превратились в месяцы.
Двадцатого марта Рузвельт написал Черчиллю: «Старый приступ гриппа, который продолжался и продолжался, оставил меня с периодически повышающейся температурой, и Росс [Макинтайр] решил… что мне необходимо полностью отдохнуть в течение двух или трех недель в подходящем климате. <…> Я не вижу выхода, и я в ярости». Во время посещения Гайд-парка несколькими днями позже Рузвельт все еще был полон ярости и боли. «Я никогда в жизни не делал ничего подобного», – сказал он Дейзи. Непонятно, что он имел в виду под этим замечанием, но его следующая мысль была столь же четкой, как рентгеновский снимок души. «Роберт Льюис Стивенсон на последней стадии туберкулеза», – сказал он в никуда.
Двадцать седьмого марта Рузвельт приехал в Национальный военно-морской медицинский центр, где его обследовал доктор Говард Брюнн, молодой кардиолог с отличной репутацией. В своем отчете об обследовании Брюнн описал президента как «62-летнего мужчину с сильно ухудшающимся здоровьем, крайне высоким кровяным давлением (136/108), классическими признаками давней гипертонии, увеличенным сердцем и застойной сердечной недостаточностью». Последний симптом, который назвал Брюнн (бледное лицо и посинение губ), предполагал, что Рузвельт также может страдать от нарушения оксигенации, вызванного сердечной недостаточностью, которая приводит к стойкой тяжелой анемии. Скорее всего, не Брюнн, а Макинтайр, как главный врач президента, передал Рузвельту результаты обследования. Неизвестно, рассказал ли он президенту обо всех проблемах, но из разговоров Рузвельта с Дейзи ясно, что он знал о своей болезни сердца. Судя по тому, что он не задавал вопросов, Рузвельт знал все, что хотел знать о своем состоянии.
В апреле, во время месячного восстановления сил в поместье Бернарда Баруха в Южной Каролине, Рузвельт мечтал о выздоровлении. За прошедшие годы миллионы американцев почувствовали личную привязанность к президенту. Он был старшим братом, мудрым отцом, который видел страну в годы горькой депрессии, а теперь и во время разрушительной войны. Люди беспокоились о нем как о члене семьи. «Вы сделали много прекрасных вещей для нашей страны, – написала ему одна женщина из Бруклина. – Уединитесь у себя… дома. Отдыхайте и наслаждайтесь плодами своих трудов». Письмо от человека из Сан-Диего было в том же духе: «Я не верю в то, что надо пахать как лошадь до самой смерти, поэтому не пытайтесь нести весь мир на своих плечах». Но миллионы американцев не могли представить себе жизнь без Рузвельта. «Пожалуйста, президент Рузвельт, – написала одна женщина, – не оставляйте нас в этом мире проблем и горя. В глубине души я верю, что Бог отправил Вас в этот мир, чтобы Вы были нашей путеводной звездой».
Когда Дейзи увидела Рузвельта в середине мая, оздоровительный эффект от визита в Южную Каролину улетучился. Он выглядел «встревоженным и усталым». Но в конце весны и летом 1944 года война как раз достигла апофеоза. Тысячи девятнадцатилетних и двадцатилетних парней умирали за свою страну. Как командующий, Рузвельт считал себя обязанным подавать пример – молодым парням, их родителям, стране, миру – независимо от того, чем рискует лично он. Первую часть лета он провел в Вашингтоне, разбираясь с недовольными союзниками и готовясь к выборам 1944 года. В числе первых главным был Шарль де Голль, который злился на Рузвельта за отказ признать его притязания на пост лидера французского государства. Уинстон Черчилль был недоволен решением президента ограничить послевоенные обязанности США в Европе, взяв на себя ответственность лишь за Нидерланды и северо-запад Германии. Вопрос с Польшей также стоял ребром, и Гарриман с Кеннаном были обеспокоены тем, что Рузвельт планирует уступить страну Сталину.
Наибольшей внутренней проблемой для президента были выборы 1944 года. Как он мог объяснить американскому народу, что после беспрецедентного третьего срока претендует еще и на четвертый? Вероятно, была доля правды в утверждении Рузвельта о том, что он баллотировался на четвертый срок только из чувства долга. Но, приняв это решение, он проявил хитрость в изложении аргументов. Он предоставил скептически настроенным репортерам Белого дома копию письма, которое отправил Роберту Ханнегану, председателю Национального комитета Демократической партии. После двенадцати лет службы, сказал он Ханнегану, он не желает оставаться в Белом доме, но если американский народ, «главнокомандующий над всеми нами», прикажет ему – как солдату – баллотироваться на следующий срок, то он готов служить. В конце июля во время разговора с генералом Дугласом Макартуром Рузвельт более откровенно высказался о своем решении баллотироваться. Когда Макартур спросил президента, что он думает о своем оппоненте, губернаторе Нью-Йорка Томасе Дьюи, Рузвельт сначала возразил, а потом, после небольшого подталкивания со стороны генерала, перестал притворятся и ответил: «Я сотру в порошок этого сукиного сына [Дьюи] …если это будет последним, что мне нужно сделать». Двадцатого июля, когда Рузвельт направлялся на конференцию, проводимую на Гавайях, он получил сообщение о том, что Демократическая партия выдвинула его на четвертый срок. Кульминационным моментом поездки на Гавайи стало посещение военного госпиталя. Рузвельт велел сотруднику секретной службы медленно провезти его через палату безруких и безногих молодых солдат и морских пехотинцев, чтобы продемонстрировать, что немощь не обязательно должна быть препятствием для полноценной и продуктивной жизни. Молодые люди, с которыми он разговаривал в то утро, не знали, что президент тоже боролся со своими недугами.
Несколькими днями ранее в Сан-Диего Рузвельт собирался выйти из поезда, чтобы пересесть на корабль, идущий на Гавайи, и у него случился приступ стенокардии. «Не знаю, выдержу ли я, – сказал он своему сыну Джимми, который сопровождал его в поездке. – У меня ужасные боли». Сын помог ему лечь в вагоне на пол, президент закрыл глаза и позволил волнам боли пройти сквозь себя. Через десять минут боль начала ослабевать. «Никому об этом не рассказывай», – сказал он Джимми. Затем отец и сын спустились на пляж посмотреть военные учения.
В конце поездки был еще один тревожный эпизод. На обратном пути в столицу Рузвельт остановился в Бремертоне, штат Вашингтон. В этом городке, находившемся в пятидесяти минутах езды от Сиэтла, располагалась база военно-морского флота. Планировалось, что во время остановки президент обратится к народу с палубы корабля, но Рузвельт потерял тринадцать килограммов за последние шесть месяцев, ему в лицо дул холодный и резкий ветер, корабль под ним качался взад и вперед, а стальные скобы на его ногах были тяжелыми. Для поддержки Рузвельт ухватился за кафедру, но через несколько минут у него случился новый приступ стенокардии. Острая боль возникла в груди, перешла к плечам; пот моментально выступил на его лице и залил воротник рубашки. На этот раз приступ длился полчаса, а не десять минут, но, в отличие от предыдущего инцидента, президенту незамедлительно оказали помощь. Доктор Брюнн сопровождал Рузвельта «на заключительном этапе его поездки».
20
Звездный час Большой тройки
Летом 1944 года, когда война была близка к концу, дипломаты из Соединенных Штатов, Великобритании, Советского Союза и Китая собрались в Думбартон-Окс, джорджтаунском поместье дипломата Роберта Вудса Блисса, чтобы обсудить устройство послевоенного мира. История поместья впечатляла. В 1702 году королева Анна передала эти земли полковнику Ниниану Билу; более века спустя особняк стал домом сенатора и вице-президента Джона Кэлхуна. Но еще никогда поместье не играло такой важной роли в мировой истории. Утром 21 июля дипломаты собрались в музыкальной комнате Думбартона, чтобы реализовать проект международной организации по безопасности, который предложили министры иностранных дел стран-союзников на Московской конференции девятью месяцами ранее. Создание института по защите мира во всем мире не было чем-то новым. В конце Первой мировой войны для этого сформировали Лигу Наций, и дипломаты, собравшиеся в Думбартон-Окс, были достаточно взрослыми, чтобы помнить, что случилось с этой организацией. Но после лета почти непрерывных побед и с учетом маячившего на горизонте мира делегаты были настроены оптимистично.
Глава советской делегации Андрей Громыко, прибыв в Вашингтон после изнурительного пятидневного перелета из Москвы, телеграфировал Сталину: «Есть основания полагать, что США будут заинтересованы в поддержании мира. <…> Только в таком ключе мы можем интерпретировать готовность США принимать активное участие в обеспечении международного мира и безопасности». Для представителей СССР слова Громыко значили то же, что «дать пять». Его оптимизм разделяли Эдвард Р. Стеттиниус, заместитель государственного секретаря, возглавлявший американскую делегацию на конференции, и Александр Кадоган, руководитель британской делегации и постоянный заместитель министра иностранных дел. (Китайская делегация также присутствовала, но не могла присоединиться к переговорам, пока в них участвовал Советский Союз, не находившийся в состоянии войны с Японией.)
Во время переговоров в музыкальном зале участники конференции пришли к соглашению по нескольким ключевым вопросам, в том числе по учреждению ООН. «Четверо полицейских» станут четырьмя постоянными членами Совета Безопасности, состоящего из одиннадцати человек. Будут созданы Военно-штабной комитет для наблюдения за деятельностью ООН по охране безопасности, Международный суд для решения юридических вопросов, а также Экономический и Социальный Советы для политического анализа и переговоров.
Однако по двум важным вопросам существовали устойчивые и глубокие разногласия. СССР отказался принять британскую и американскую идею о том, что постоянному члену Совета Безопасности – иными словами, члену «Большой четверки» – нельзя голосовать в спорах, в которые он вовлечен. Второе разногласие касалось идеи Сталина о том, что СССР как многоязычная страна должен получить шестнадцать мест в Генеральной Ассамблее. За этими двумя противоречиями скрывалось еще одно, более глубокое: американцы и британцы рассматривали Организацию Объединенных Наций как инструмент содействия миру во всем мире, а Сталин – как гарантию против возможного нападения Германии в будущем. В своих мемуарах Джордж Кеннан писал о требовании Сталина по поводу мест в Генеральной Ассамблее: «Поскольку он придает большое значение концепции будущей международной организации, он… делает это в надежде, что эта организация послужит инструментом для поддержания гегемонии великой державы».
Но достигнуть соглашения удастся в том случае, если Великобритания и Соединенные Штаты признают советское господство в Восточной и Центральной Европе:
Мы должны четко осознавать, с чем мы столкнулись. Дело вот в чем: что касается приграничных государств, советское правительство никогда не переставало мыслить категориями сфер влияния. Они ожидают, что мы поддержим их в любых действиях, которые они предпримут в этих регионах, независимо от того, кажется ли это действие нам или остальному миру правильным или неправильным. От нас не ждут, что мы будем спрашивать, хорошие это действия или плохие.
Наши люди по причинам, в которые мы не станем вдаваться, не знали об этой модели советского мышления, и им позволили надеяться, что советское правительство будет готово вступить в международную организацию по безопасности с поистине безграничной властью в плане предотвращения агрессии. Сейчас наши люди близки к тому, чтобы избавиться от этой иллюзии.
А это могло «иметь серьезные последствия для наших отношений» с Советским Союзом.
Предупреждение Кеннана было пророческим. К лету 1944 года Советский Союз стал незаменимым союзником. А уже к 11 сентября, в тот день, когда Рузвельт и Черчилль прибыли в Канаду для участия во Второй Квебекской конференции, одна русская армия угрожала Венгрии, другая – Восточной Пруссии, а третья – Эстонии.
На конференции нужно было выработать стратегию для финальной фазы войны. Предполагалось, что война закончится в следующие восемь – десять месяцев, но, учитывая характер врага, впереди ждало много тяжелых боев. 31 августа, через 6 дней после того, как немецкая армия оставила Париж, Герд фон, Герд фон Рундштедт, один из самых опытных командиров рейха совершил «Немецкое чудо». В последние недели августа 600 тысяч солдат и несколько отличных панцергренадерских[260] подразделений Германии бежали от союзных армий во Франции и закрепились на новых рубежах обороны в Бельгии и Голландии. С конца июля до начала осени 1944 года немцы также выставили восемнадцать новых дивизий.
Гитлер, еще не оправившийся от июльского покушения на свою жизнь, 1 сентября вызвал Рундштедта в свой штаб и поручил ему защищать Бельгию к северу от Шельды и Западного вала – последней мощной линии обороны Германии, которая протянулась от Аахена до Меца и Вогезов. Фельдмаршалу Вальтеру Моделю, заслужившему в России репутацию спасителя войск из безвыходных ситуаций, досталась оборона тактически важного участка к северу от Арденн. Казалось, что шансов у Германии немного, но рядом с родиной Рундштедт и Модель имели значительное логистическое преимущество перед англо-американцами, чьи линии снабжения шли из Соединенных Штатов и Великобритании во Францию. Ближайшие месяцы должны были показать, сработает ли план, который американские стратеги придумали еще в 1942 году, а именно – хватит ли для победы армии из 90 дивизий, если ее поддержат крупные силы флота и авиации?
Поначалу казалось, что должно хватить. После встречи в Каире в декабре 1943 года союзники одерживали одну победу за другой. Рим взяли накануне Дня Д. Вторжение в Южную Европу, известное как операция «Драгун», начавшееся 15 августа, прошло более гладко, чем ожидалось, начавшаяся 15 августа, прошла более гладко, чем ожидалось. К концу лета еще «80–90 тысяч немцев находились в лагерях [союзников] для военнопленных или направлялись туда». Успехи неизбежно наводили на мысли о конце войны. Монтгомери считал, что немцы будут разгромлены к Рождеству, если реализовать его план: крупные силы союзников должны пересечь Рейн, захватить Рур, промышленный центр Германии, а затем двинуться на Берлин. Одно из косвенных преимуществ Голландской операции, получившей кодовое название «Маркет Гарден», заключалось в том, что она раздражала американского соперника Монтгомери, генерала Джорджа Паттона, чье эго было таким же большим, как у Монти, и который хотел стать первым из союзнических полководцев, вошедших в Берлин.
Операция началась 17 сентября, на следующий день после окончания Второй Квебекской конференции. Планировалось, что три воздушно-десантные дивизии (две американские и одна британская) высадятся в трех разных точках Голландии – Эйндховене, Неймегене и Арнеме – и удержат жизненно важный коридор протяженностью более сотни километров от голландской границы до Арнема, открытый для танков британского 30-го корпуса. По замыслу танки должны были пересечь захваченные мосты, обойти с фланга немецкие части, оборонявшие Западный вал, и прорваться через Рур. Но из-за серии ошибочных отчетов разведки почти все пошло не по плану. Когда началась операция, в Арнеме находились две немецкие танковые дивизии. Вдоль дорог, ведущих в город, были спрятаны немецкие танки, но британские планировщики проигнорировали эту информацию, хотя несколькими днями ранее молодой британский офицер заявил, что видел фотографии танков, замаскированных в лесу. Проблем добавило еще и то, что больше половины парашютистов 1-й британской воздушно-десантной дивизии, которой поручили захватить Арнем и удерживать его до прибытия 30-го корпуса, были сброшены более чем в десяти километрах от предполагаемой зоны приземления.
Когда первые немецкие части прибыли в Арнем, город защищал один британский батальон. В течение следующих нескольких дней общественность Великобритании следила за крахом операции в «Дейли мейл» и других крупных лондонских газетах. 23 сентября, через шесть дней после начала операции, «Дейли мейл» сообщила о славной битве за спасение воздушной армии, а 26-го, когда битва была проиграна, заголовок сообщил о славном сражении, в котором парашютисты погибли под натиском немецких атак. В выпуске от 28 сентября участников операции назвали «небесными людьми».
Небесные люди рассказывают величайшую историю войны
8000 пришло – 2000 ушло
Издание «Дейли мейл» для вооруженных сил было более откровенным. Заголовок над фотографиями раненых британских десантников гласил: «Агония Арнема. 230 часов ада».
Официальные данные по потерям в ходе операции – 1100 убитых и 6000 взятых в плен, но многие сдались в плен только после того, как были ранены[261].
Черчилль, который все еще находился в Квебеке, настаивал на том, что Голландская операция была «решительной победой», критиковал скептиков, а затем уехал в Америку, где его ожидали две важные встречи.
Первая прошла в Гайд-парке. Теперь стало ясно, что создание атомной бомбы возможно, и что она будет обладать беспрецедентной мощностью. На тот момент считалось, что взрыв одной бомбы в три раза превышал огневую мощь 2600 самолетов. Во время встречи в Гайд-парке Рузвельт и Черчилль договорились, что бомба останется англо-американской тайной и с учетом ситуации в Европе первая бомба будет взорвана в Японии.
Спустя четыре дня Рузвельт едва не передумал. Вэнивар Буш и лорд Черуэлл сыграли разные роли в создании бомбы, но оба критиковали тогдашнюю политику секретности. Выслушав их возражения, Рузвельт, казалось, был готов использовать угрозу атомной бомбардировки для того, чтобы усадить японцев за стол переговоров.
Вторую встречу Черчилль провел со Сталиным. Изначально предполагалось, что переговоры будут трехсторонними, но, сославшись на приближавшиеся выборы, Рузвельт отказался, чем обидел и разозлил Черчилля. «Со стороны президента глупо думать, что он единственный человек, который способен управлять Сталиным, – сказал Черчилль Морану. – Красная армия не будет стоять на месте, ожидая результатов выборов. Я еду в Москву». Затем в дело вмешалась болезнь. Как и его западным коллегам, Сталину было за шестьдесят, и он страдал от старческих недугов. Беседуя с Гарриманом и британским послом Кларком Керром, он сказал, что никогда не «чувствовал себя хорошо» нигде, кроме Москвы, что поездки на фронт, которые были довольно редкими, утомили его и что после Тегеранской конференции ему потребовалось две недели на восстановление.
Восемь дней спустя полусонный Черчилль, лежа в холодном салоне британского бомбардировщика, спросил своего министра иностранных дел о снотворном.
– Какое у тебя?
– Я всегда беру красное, – ответил слабый Энтони Иден. – Мне кажется, оно отлично помогает, если хочешь поспать в пути.
– Я взял два, – сказал Черчилль. – У меня тяжелый случай.
Премьер-министр прибыл в Москву на Толстовскую конференцию[262] с двумя целями: 1) договориться со Сталиным о Балканах; 2) решить польский вопрос, который сейчас стоял настолько остро, что угрожал стабильности союза. Черчилль начал с простой задачи. Он сказал Сталину, что Великобритания проявляет особый интерес к двум странам на Балканах: Греции и Румынии. По его словам, насчет последней Великобритания «не беспокоилась». Условия, которые Советы предлагали Румынии, были разумными и свидетельствовали о политической прозорливости Москвы.
С Грецией было иначе. «Британия должна быть ведущей средиземноморской державой», – сказал Черчилль, ожидая, что маршал Сталин позволит ему первым заговорить о Греции. Сталин не возражал, и Черчилль продолжил. Поскольку американцев «такое соглашение может шокировать», он сказал, что следует избегать использования термина «сферы влияния» или чего-то подобного. То, что произошло потом, по словам официального биографа Черчилля Мартина Гилберта, «установило политический баланс сил в Восточной Европе и на Балканах на несколько поколений вперед». Премьер-министр полез в карман и достал то, что он позже назвал «пустым документом»: список балканских государств и степени влияния, которое Великобритания и Советский Союз будут оказывать на каждое из них. «Что касается Великобритании и России, – сказал он, – то я предлагаю вам 90 % господства в Румынии в обмен на 90 % в Греции для Великобритании, а в Югославии – по 50 %». Ожидая, пока переводчик переведет это на русский язык, Черчилль взял лист бумаги, нарисовал проценты, а затем протянул рисунок Сталину через стол. Последовала небольшая пауза, затем Сталин нацарапал одобрительную галочку на рисунке и толкнул его обратно через стол. Последовала еще одна пауза, которая несколько затянулась.
Наконец Черчилль прервал молчание вопросом:
– Разве не будет выглядеть циничным то, как беззаботно мы обошлись с этими судьбоносными для миллионов людей вопросами? Сожжем бумагу.
– Нет, – сказал Сталин. – Сохраните ее.
У польского вопроса не было такого простого решения. Претендентов на польское государство было два. Одним из них были лондонские поляки, лидеры довоенного правительства, которые бежали в Великобританию после падения Польши и стали польским правительством в изгнании. Другими претендентами на престол были люблинские поляки[263]. Сталин намеревался передвинуть послевоенные границы СССР на запад, чтобы обеспечить буфер против будущего нападения Германии, и люблинские поляки были его любимым инструментом влияния. Они выполнят требования России на границе и будут заботиться о других ее интересах в Польше. Уинстон Черчилль, самый влиятельный голос Запада в польском вопросе, прибыл на Толстовскую конференцию в надежде сделать невозможное и предложить решение, которое удовлетворило бы и лондонских поляков, и люблинских, и, самое главное, Сталина. Рузвельт ясно дал понять, что американские войска после войны отправятся домой как можно скорее, а когда американцы уйдут, то между «белыми снегами Москвы и Белыми Скалами Дувра[264]» не останется ничего, кроме горстки маленьких разоренных европейских стран и Франции с ее обескровленной армией и сильной коммунистической партией.
В сложившихся обстоятельствах, заключил Черчилль, лучше подружиться с медведем, чем бросать ему вызов. Двенадцатого октября Иден сообщил Министерству иностранных дел, что «мы с премьер-министром [пытались] убедить маршала Сталина, насколько важно в интересах англо-советских отношений урегулировать польский вопрос прямо сейчас. <…> Поляки из Лондона и Люблина должны договориться о создании нового межпартийного польского правительства. Если они откажутся или не смогут прийти к соглашению, британское и советское правительства, два великих союзника, вынуждены будут сами прийти к разумному урегулированию».
На следующий день, 13 октября, лидер лондонских поляков Станислав Миколайчик, его министр иностранных дел Тадеуш Ромер и председатель Национального совета Польши профессор Станислав Грабский прибыли в Москву для переговоров. Как и Сталин, Миколайчик был крестьянином по происхождению и политиком по профессии. Еще он был реалистом. Он прибыл в Кремль, ожидая, что Сталин потребует от него переговоров с люблинскими поляками, но не ожидал еще одного требования от советского лидера. «Если вы хотите иметь добрые отношения с советским правительством, – сказал он Миколайчику, – вы можете сделать это, только признав линию Керзона». История этой линии восходит к неудачной попытке революционной России в 1920 году распространить марксистскую доктрину в Польше. С помощью французов поляки отбили атаку, и на конференции 1921 года им была отдана большая часть Восточной Польши: 135 тысяч квадратных километров.
Основным вкладом лорда Керзона, британского министра иностранных дел, давшего название этой линии, было предложение называть новую советско-польскую границу 1920 года «линией перемирия», а не границей. Осенью 1939 года Германия захватила Польшу, и линия Керзона стала демаркационной полосой между оккупированным немцами западом страны и оккупированным Советским Союзом востоком до начала операции «Барбаросса». Когда 9 октября 1944 года началась «Толстовская конференция», Красная армия была на пике мощи и Сталин был полон решимости вернуть себе большую часть Восточной Польши, переданную Советскому Союзу в соответствии с германо-советским пактом о ненападении 1939 года. В этом вопросе его поддержал Черчилль, которому не давало покоя все это пустое пространство между Белыми скалами Дувра и белыми снегами Москвы.
Если во время конференции речь заходила о границах, Черчилль не стеснялся в выражениях. Он сказал Миколайчику: «Я не думаю, что в интересах польского правительства было бы отстраниться от правительства Великобритании». Жертвы, принесенные Британией в «этой войне… дали нам право просить поляков о великом жесте во имя мира в Европе». Возможно, решив, что это прозвучало слишком резко, Черчилль отступил на полшага и предложил компромисс: отложить вопрос о границах Польши до послевоенной конференции. В протоколе отмечается, что присутствовавший на встрече Сталин сказал, что «советское правительство не может принять предложение премьер-министра Черчилля». Ошеломленный премьер «разочарованно и беспомощно развел руками».
На следующий день, 14 октября, незадолго до полудня, Черчилль снова встретился с Миколайчиком и его коллегами. После короткого обмена любезностями Черчилль сказал полякам: «Просто не могу поверить, что вы не можете разобраться с русскими. Если вы договоритесь со мной, я [поговорю] со Сталиным в 16:00». Миколайчик стоял на своем: «Польское правительство не сдаст никаких польских территорий и не согласится присоединиться к люблинским полякам. Я не подпишу своей стране смертный приговор». Черчилль решил, что с него хватит. Он сказал Миколайчику, что ссоры между поляками «не нарушат мира в Европе». А потом добавил: «Из-за своего упрямства вы не понимаете, о чем идет речь. Мы расстанемся не по-хорошему. Мы расскажем миру, насколько вы неразумны. Вы развяжете новую войну, в которой погибнет 25 миллионов человек. Но вам все равно».
Вечером 14 октября обсуждение польского вопроса временно отложили, и Черчилль со Сталиным посетили концерт в Большом театре. Кэтлин Гарриман, которая была в зале в тот вечер, вспоминала, что «премьер-министр припозднился, а UJ [Дядя Джо] прибыл еще позже, поэтому публика не знала, что они в театре, пока не загорелся свет после первого акта. Раздались аплодисменты… и Дядя Джо куда-то скрылся, чтобы премьер-министр смог получить свою порцию оваций. Затем премьер-министр послал [помощника] за Дядей Джо, и они стояли вместе, а аплодисменты продолжались много-много минут. Это было очень, очень впечатляюще; оглушительные хлопки походили на стук ливня по жестяной крыше. Звук шел снизу и со всех сторон, и люди в зале говорили, что они пришли в восторг, увидев двух лидеров, стоящих вместе». Одна из самых удивительных черт Сталина – его сообразительность. Во время антракта один из гостей сравнил «Большую тройку» со Святой Троицей, и Сталин сказал: «Если это так, то Черчилль, должно быть, Святой Дух, потому что он повсюду летает».
На следующий день Черчилль приболел, но к 16 октября почувствовал себя достаточно хорошо, чтобы нанести еще один удар по полякам. На этот раз его настойчивость, казалось, окупилась. Миколайчик согласился признать линию Керзона, что было большой уступкой с его стороны, но не мог заставить себя согласиться на второе требование Сталина. Вождь хотел, чтобы новая российско-польская граница считалась именно границей, в то время как Миколайчик и его коллеги предпочли бы, чтобы ее воспринимали как демаркационную линию, что было не таким незыблемым понятием. В тот вечер Иден отметил: «Сталин не только хочет, чтобы линия Керзона была новой границей с Польшей, он хочет, чтобы ее еще и называли границей». 17 октября Черчилль, выздоравливавший после тяжелого расстройства желудка, сделал последнюю попытку убедить Миколайчика принять формулировку Сталина. Это была их шестая дискуссия за три дня; как и предыдущие пять, она закончилась ничем. В понимании Миколайчика граница подразумевала государственный статус, а демаркационная линия была чем-то вроде разметки на футбольном поле. Поскольку время истекало, на следующий день Миколайчик пошел на существенную уступку. Он согласился обсудить пограничный вопрос с люблинскими поляками, находившимися под советским контролем. Несколько недель спустя, после того как встреча со Сталиным прошла на удивление хорошо, показалось, что возможен какой-то компромисс с люблинскими поляками. Однако Миколайчик был оппортунистом, а в послевоенной Польше для соглашательства не было места. Оставшиеся в живых члены правительства Польши в изгнании считали его перебежчиком из-за того, что он получил пост в новом правительстве, контролируемом Советским Союзом, а члены «Люблинского комитета», которые составляли правительство, ему не доверяли. В 1947 году Миколайчик бежал в Соединенные Штаты, но перед смертью[265] попросил похоронить их с женой в Польше.
Московская конференция была посвящена моделированию будущего, но в кулуарах обсуждали и настоящее, в частности недавнюю серию советских военных побед. В конце августа и в начале сентября 1944 года немецкая группа армий «Южная Украина» и две румынские армии потеряли более 400 тысяч человек и были вытеснены из Бухареста и Плоешти, чьи нефтяные месторождения держали люфтваффе в воздухе последние четыре года.
К концу сентября Болгария, еще один бывший союзник Германии, перешла на другую сторону, и 57-я советская армия вошла в Западную Болгарию, готовясь к битве с немецкими группами армий «E» и «F» в Югославии. Примерно в то же время русская конно-механизированная группа расчистила проходы через Карпаты по 800-километровому коридору. Однако горный регион – одно из немногих главных препятствий на плоской североевропейской равнине – благоприятствовал оборонявшимся. Бой на Дукельском перевале, расположенном между Польшей и Словакией, вместо шести дней продолжался месяц. В итоге Красная армия победила, но потери – 70 тысяч человек с обеих сторон – оказались серьезнее, чем предполагалось. Русские также столкнулись с ожесточенным сопротивлением во время битвы за столицу Венгрии Будапешт.
К концу декабря две русские армии заблокировали немецкую 9-ю горную дивизию и две венгерские дивизии внутри столицы, но из-за ожесточенного сопротивления нескольких элитных немецких подразделений Будапешт частично находился в руках немцев до февраля 1945 года. Советские армии также отвоевали страны Балтии, присоединенные к СССР в 1940 году и ставшие местом геноцида евреев во время немецкой оккупации. В начале августа отряды трех советских армий Прибалтийского фронта прорвались к Рижскому заливу в Латвии и разорвали связь между немецкой группой армий «Центр» и группой армий «Север».
Через месяц армии 2-го Прибалтийского фронта были близки к уничтожению группы армий «Центр». В октябре еще один советский отряд захватил штаб 3-й танковой армии и достиг побережья Балтийского моря. Немецкие подразделения, бежавшие на Курляндский полуостров, который граничил с Рижским заливом на востоке и Балтийским морем на западе, отразили шесть советских атак зимой 1944/45 года и не сдавались до последнего дня войны в мае 1945 года.
Финляндия, еще одна небольшая страна, связавшая свою судьбу с Германией, поняла, к чему идет дело, раньше, чем румыны и болгары. Финны сдались Красной армии в августе 1944 года.
Во время обсуждения судьбы послевоенной Германии в последний день Московской конференции Черчилль сказал Сталину, что Пруссию, которую он называл «корнем всего зла», необходимо после войны изолировать, а Рур и Саар – два крупных промышленных центра Германии – превратить в сельхозугодья. Премьер сообщил, что не он один придерживается таких взглядов. Эту тему уже обсуждали в Америке. Недавно «мистер Моргентау» представил президенту Рузвельту аналогичный план. Генри Моргентау-младший, министр финансов при Рузвельте, в конце 1944 года на некоторое время стал одним из самых влиятельных людей, обсуждавших судьбу послевоенной Германии. Еще пять лет назад Моргентау не мог даже представить себя в этой роли. Он был выходцем из немецкой еврейской семьи, которая воспитывала канторов[266] и раввинов на своей старой родине и предпринимателей в сфере недвижимости – на новой.
Отец Моргентау был дерзким миллионером, который сам сколотил состояние, и абсолютно нерелигиозным евреем. В молодости Моргентау-младший был полон решимости стать кем угодно, лишь бы не быть похожим на отца. Выздоравливая от болезни на ранчо в Техасе, он развил склонность к сельскому хозяйству и позже изучал его в Корнеллском университете. Несколько лет спустя он купил ферму в графстве Датчесс, недалеко от дома Рузвельтов, и превратился в фермера-джентльмена. Казалось, что у Моргентау сложное отношение к своему происхождению. Он не отрицал того, что он еврей, но и не афишировал это, как и его жена Элинор. Когда их пятилетний сын спросил, какую религию исповедует семья, Элинор ответила: «Просто говори, что ты американец».
В 1933 году Моргентау назначили секретарем казначейства, хотя на это в основном повлияли его дружба с Рузвельтом и внезапная смерть первого кандидата на этот пост. Когда было объявлено о назначении, журнал «Форчун» назвал Моргентау «сыном еврейского филантропа», а Глэдис Штраус, богатая еврейская республиканка, остроумно отметила, что Моргентау – «единственный еврей в мире, который ничего не понимает в деньгах». Кстати, старший Моргентау заявил, что его сын «совершенно не подходит» для новой должности.
Рузвельт считал Моргентау своим другом, хотя во время разговора с ним и Лео Кроули, католиком из администрации, он действительно сказал: «Вы знаете, это протестантская страна, и к католикам и евреям здесь относятся терпимо».
Как пишет историк Майкл Бешлосс, какое бы чувство вины ни испытывал Моргентау по поводу своего нежелания помогать еврейским беженцам до войны, позже оно сублимировалось в стремление содействовать и помогать Британии. Существует ряд теорий о том, кто или что превратило Моргентау из сочувствовавшего стороннего наблюдателя в убежденного защитника. Его сын Генрих III в беседе с Бешлоссом предположил, что, возможно, это было связано с переменами в кругу семьи. Старшему Моргентау было уже за восемьдесят, и он уже не был центральной фигурой, а Элинор страдала от болезни сердца. Пустоту, возникшую из-за отсутствия общения, заполнила Генриетта Клотц, давняя помощница Моргентау и еврейская активистка, которая держала своего босса в курсе событий, происходивших в Германии, хотел он о них знать или нет.
К концу 1943 года Моргентау уже не нуждался в мотивации со стороны Клотц. В высших эшелонах американской власти было немало благородных антисемитов, и той зимой Моргентау разделался с одним из самых известных, Брекенриджем Лонгом, помощником госсекретаря и элегантным аристократом с манерами Генри Джеймса. Лонг родился в богатой семье, получил степень в Принстоне, а его дедушка был вице-президентом в правление Джеймса Бьюкенена.
За эти годы он занимал ряд престижных должностей, в том числе в Италии, где он заявил, что «черные рубашки» Муссолини «элегантны и хорошо выглядят… и привносят в свое окружение атмосферу неповторимости и важности». Мнение Лонга о Гитлере было неоднозначным, хотя он считал «Майн кампф» «красноречивым обличением евреев как агентов коммунизма и хаоса». Зимой 1943 года, когда коллеги из казначейства жаловались, что Лонг затрудняет въезд в Соединенные Штаты для иммигрантов, в частности еврейских, Моргентау выступил против него. Лонг категорически отвергал обвинения и настаивал на том, что он не антисемит. Учитывая времена и воспитание Лонга, он, вероятно, считал, что говорит правду. В тот же день Моргентау прочитал лекцию помощнику секретаря; затем на выходных он составил отчет, в котором обвинял Лонга в частности и Государственный департамент в целом в «умышленных попытках воспрепятствовать принятию мер по спасению евреев от Гитлера».
Рузвельт, который находился под давлением со стороны групп активистов и помнил о голосах евреев, 22 января, через шесть дней после получения копии отчета Моргентау, создал Совет по делам беженцев.
Во время выступления по радио в марте 1944 года Рузвельт впервые прямо упомянул о холокосте. «Никто из участников этих актов жестокости не останется безнаказанным, – сказал он. – Все, кто сознательно принимал участие в отправке евреев на смерть в Польше или норвежцев и французов в Германии, виновны так же, как и сам палач. Гитлер совершает эти преступления от имени немецкого народа». Речь не получила одобрения в военном ведомстве. По мнению военного министра Генри Стимсона, помощника военного министра Джона Макклоя, Дуайта Эйзенхауэра и большинства командиров боевых подразделений, самым эффективным способом спасения жизней было отбросить другие приоритеты и отправлять максимально возможное количество людей и техники на войну, пока Германия и Япония не будут повержены.
Когда Моргентау попросил Макклоя удостовериться, что американские командиры получили копию приказа Рузвельта о предоставлении убежища, тот выполнил просьбу, но был настроен весьма скептически. «Мы втягиваем в это армию в разгар войны», – сказал он Моргентау. Макклой родился в бедной семье Филадельфии и был вундеркиндом. Выпускник Амхерста и Гарвардской школы права, как и Стимсон, он служил во Франции во время Первой мировой войны, а в 1940 году оставил прибыльную юридическую практику в Нью-Йорке, чтобы стать помощником Стимсона в военном министерстве. Разногласия Моргентау и Макклоя по поводу ценности Совета по делам беженцев предвосхитили один из самых ожесточенных споров за всю войну: что делать с побежденной Германией. Макклой и Стимсон выступали за мягкий мир, Моргентау – за жесткий, и его аргументы основывались на положениях «Военного правительства в Германии» – армейского справочника, с которым он ознакомился во время визита в Англию и Францию летом 1944 года. В справочнике отмечалось, что при входе в Германию «главной и непосредственной» задачей американского солдата будет обеспечение «эффективной работы» страны. В брошюре почти не упоминались военные преступления Германии. Моргентау посчитал, что этот вопрос не приоритетный. Позже, во время беседы с Эйзенхауэром, Моргентау с облегчением услышал, что Верховный главнокомандующий, имевший немецкие корни, занял жесткую позицию в отношении переустройства Германии. Но когда во время визита в Лондон он спросил американского посла в Великобритании Джона Уайнанта о планах Рузвельта в отношении послевоенной Германии, тот ответил, что не имеет о них ни малейшего понятия. Как и все остальные.
В конце августа – начале сентября Моргентау, Гопкинс, Халл и Стимсон несколько раз встречались, чтобы обсудить судьбу послевоенной Германии, но от встречи к встрече каждый в целом оставался при своем мнении. Моргентау описал свою картину послевоенной Германии, которая была довольно мрачной. «Немецкие школы, радиостанции, университеты и периодические издания следует закрыть. Немецкие самолеты, военную форму и музыкальные коллективы нужно запретить, а военных преступников немедленно казнить. Немецкий милитаризм нельзя уничтожить, просто уничтожив нацизм», – настаивал Моргентау. Обычно Стимсон возражал, используя одну из своих любимых фраз: «Христианство и любовь», хотя и не всегда. На встрече 9 сентября он рассердился на Моргентау и обвинил его в попытке уничтожить немецкую промышленность и линчевать военных преступников. Гопкинс, третий член группы по решению немецкого вопроса, перешел на сторону Моргентау. Раньше они соперничали друг с другом за внимание Рузвельта. Халл, четвертый член группы, был болен, и к нему так часто относились пренебрежительно, что он отказался от приглашения Рузвельта сопровождать его на Вторую Квебекскую конференцию, которая началась 12 сентября. Моргентау принял приглашение Рузвельта, но за несколько дней до отъезда в Квебек он сказал Халлу: «Проблема в том, Корделл, что президент на самом деле никогда не говорил ничего конкретного о том, как, по его мнению, следует поступить с Германией».
Ранним осенним утром поезд Рузвельта прибыл на станцию Вулф-Коув в Квебеке. Солнце все еще дарило почти летнее тепло, а деревья, окаймлявшие станцию, пестрели разными оттенками золотисто-желтого и темно-красного цветов. Через десять минут после поезда с Рузвельтом и его женой Элеонорой на станцию прибыл еще один состав. Клементина и Уинстон Черчилли присоединились к Рузвельтам в их машине, и они вместе отправилась в Квебекскую крепость, где на следующий день открылась Вторая Квебекская конференция. Война была в активной фазе, и в первые дни преобладали военные дискуссии. Первая американская армия только что пересекла немецкую границу к западу от Аахена, а британцы перебрасывали три дивизии из Северной Бирмы, готовясь к операции «Дракула» – десантному штурму Рангуна. Однако 13 сентября Черчилль и Рузвельт нашли время встретиться с Моргентау, который приехал в Квебек по просьбе президента США.
Первой реакцией премьер-министра на план, описанный Моргентау, была тревога. «Я полностью поддерживаю идею разоружения Германии, – сказал он, – но мы не должны мешать ей жить по совести». Черчилль считал, что немецкому рабочему нужно позволить зарабатывать на жизнь, хотя и скромную, а «особо отличившихся» членов гестапо и гитлерюгенда нужно отправлять в другие европейские страны восстанавливать города и поселки, которые они разрушили во время войны. Черчилль заявил, что план Моргентау – это уже перебор. Он разделил бы Германию на несколько государств, интернационализировал главные торговые и промышленные центры страны, включая Саар и Рур, и ослабил или полностью уничтожил бы немецкую тяжелую промышленность. «Вы не можете предать суду целую нацию, – сказал Черчилль. – Британский народ никогда этого не потерпит». Однако Черчилль недолго обижался из-за резкости Моргентау. По словам Бешлосса, премьер-министр опасался, что Рузвельт планирует использовать план Моргентау как предлог, чтобы сократить помощь Великобритании по ленд-лизу. В конце концов, если Британия имела доступ к основным европейским рынкам, включая рынки Германии, зачем ей занимать американские деньги? Когда на следующий день новости о визите Моргентау в Квебек достигли военного министерства, Стимсон был вне себя: «Здесь президент учреждает комиссию… а когда уезжает в Квебек, то берет с собой человека, который представляет меньшинство и настолько одержим своим семитским недовольством, что действительно является очень опасным советником для главы государства». К счастью, на следующее утро лорд Черуэлл, советник и близкий друг Черчилля, придумал, как решить проблему, которая приобретала неблаговидный расовый и финансовый оттенок. За неимением лучшего термина решение можно было назвать «легкой версией плана Моргентау». Черуэлл предложил создать международный орган, который будет наблюдать за Руром и принимать решения о передаче оборудования. Часть производственных мощностей Рур отдаст другим странам, и в следующие два десятилетия останется только решить, как и в какой степени нужно перестроить немецкую промышленность.
Война нанесла значительный ущерб отношениям Черчилля и Рузвельта, и ко Второй Квебекской конференции этот разлад проявился. Однажды во время разговора о финансировании по ленд-лизу Рузвельт почему-то решил унизить Черчилля и менял тему каждый раз, когда тот поднимал вопрос о ленд-лизе. Наконец, глубоко задетый премьер-министр сказал: «Что вы хотите, чтобы я сделал? Мне что, встать на зад-ние лапы, как Фала [собака Рузвельта]?»
Во вторник утром, так и не сумев связаться с президентом, Моргентау попросил своего соперника Гарри Гопкинса позвонить Рузвельту от его имени. Президент ответил на звонок, но отклонил просьбу Моргентау сделать заявление, сказав, что не примет окончательного решения по плану для послевоенной Германии, пока не проконсультируется со своими военными министрами, госсекретарем и казначейством. Несколько дней спустя, беседуя с Рузвельтом, Стимсон сказал, что Моргентау слил отчет в прессу, и в качестве доказательства процитировал недавнюю колонку Дрю Пирсона, в которой хвалили Моргентау и критиковали Стимсона и Халла.
Стремясь положить конец запутанному делу до того, как оно превратилось в стратегическую проблему, Рузвельт заявил прессе, что его план в отношении Германии был неправильно понят. Он не собирался заставлять весь немецкий народ влачить жалкое существование. Это был отвлекающий маневр. Его настоящей целью была помощь Великобритании. Без притока новых клиентов промышленные и финансовые центры могли обанкротиться и погубить всю страну. Обмен мнениями между Стимсоном и Рузвельтом 3 октября был похож на официальное завершение дебатов по докладу Моргентау. Стимсон жаловался, что многих драматических событий и критики последних нескольких недель можно было избежать, если бы министр финансов предоставил ему и Макклою раннюю версию «Военного правительства в Германии». Когда Стимсон закончил, Рузвельт улыбнулся и сказал: «Генри Моргентау сел в лужу».
Бешлосс, автор наиболее исчерпывающего отчета о дебатах по поводу послевоенной Германии, говорит, что не стоило требовать от кого-то вроде Моргентау, чтобы он бил тревогу, сообщая о позорных усилиях Госдепартамента остановить спасение еврейских беженцев. Если бы Рузвельт был в большей степени осведомлен о проблеме и настаивал на том, чтобы его высокопоставленные чиновники разделяли его ценности, многих жертв Гитлера можно было бы спасти. Но, добавляет Бешлосс, нельзя позволять этим недостаткам «заслонять собой мудрое руководство Рузвельта». Президент «рисковал своей карьерой», проводя кампании за боеготовность и помощь Великобритании в 1939 и 1940 годах. Если бы он был более кротким или менее дальновидным, Германия могла бы выиграть Вторую мировую войну.
Двадцать седьмого сентября, через два дня после выступления Рузвельта в «Статлере», Дейзи Сакли написала в своем дневнике: «Об этом трудно говорить, а еще труднее писать, но я действительно напугана его состоянием. Мне кажется, он постепенно исчезает». В начале кампании республиканцы предприняли несколько нападок на внешнюю политику Рузвельта, но в разгар войны это оказалось скользкой темой. Здоровье президента было более легкой мишенью. В начале октября пошли анонимные слухи о том, что Рузвельт стремительно похудел и облысел, а на его лице появились глубокие морщины. Слухи привели к предположениям, что у президента паралич, рак простаты, психическое расстройство или (теория, наиболее близкая к правде) он страдает какой-то формой сердечной недостаточности. Когда нервный репортер прямо спросил президента, верны ли эти слухи, тот резко ответил: «Не заставляйте меня комментировать это… потому что я могу сказать то, о чем пожалею». Ближе к выборам советники Рузвельта пришли к выводу, что риторика в духе «не заставляйте меня» не сработает. Чтобы опровергнуть слухи о проблемах со здоровьем, Рузвельту придется продемонстрировать свою силу в серии публичных выступлений.
Двадцать первого октября большой черный «паккард» въехал на бейсбольный стадион «Эббетс Филд» в Бруклине. Несмотря на непрекращавшийся дождь, крыша кабриолета была опущена, и мокрый Рузвельт сидел на заднем сиденье, махал рукой и улыбался небольшой толпе людей, которые собрались в непогоду, чтобы лично увидеть, как выглядит президент Соединенных Штатов. Сотрудники секретной службы пристегнули Рузвельта к специальным опорным скобам, и он, передвигая по одному пятикилограммовому грузу за раз, выбрался из машины и встал перед толпой. Темно-синий плащ соскользнул с его плеч, и президент говорил, подставив голову дождю. Перед аудиторией фанатов «Бруклин Доджерс» он признался, что никогда не видел, как играет их команда, но заверил, что симпатизирует ей.
Затем Рузвельт похвалил Роберта Вагнера, сенатора-демократа от Нью-Йорка. «Мы вместе были в законодательном собрании, – сказал он, затем улыбнулся и добавил: – Мне не хочется думать о том, насколько давно это было». К тому времени как Рузвельт закончил хвалить Вагнера, которого должны были избрать в Сенат в 1944 году, моросящий дождь перешел в сильный ливень, но впереди ждал долгий путь и нужно было пожать еще сотни рук. После обеда были запланированы поездки в Квинс, Бронкс, Гарлем, центр Манхэттена и центр Бродвея. Но прежде чем продолжить, президента отвезли на ближайшую станцию береговой охраны, чтобы обтереться и высушить одежду. Посетив Филадельфию неделю спустя, Рузвельт высмеял известного республиканского оратора, который назвал нынешнюю администрацию «самым впечатляющим собранием некомпетентных людей, когда-либо занимавших государственные должности». Рузвельт сказал: «Что ж, если это правда, то это довольно крамольная мысль, ведь из нее следует, что мы проигрываем войну. И это ошеломляющая новость для всех нас и, безу-словно, для нацистов и японцев».
Кампания Дьюи столкнулась с дилеммой. Военные годы принесли процветание миллионам людей, которые во время Великой депрессии питались собачьим кормом и черствым хлебом. После нескольких не-удачных попыток убедить избирателей в том, что после войны вернутся тяжелые времена, Дьюи в последние месяцы кампании снова обратился к коммунистической угрозе. Он старался отделить коммунизм Советского Союза, почетного союзника, от коммунизма Эрла Браудера, лидера Коммунистической партии США, уклонявшегося от призыва во время Первой мировой. За несколько дней до выборов Дьюи сказал толпе бостонских республиканцев, что в этой кампании сторонники «Нового курса» Рузвельта пытаются задушить обсуждение своего коммунистического альянса. «Они очерняют любое обсуждение главного вопроса современности. Они намекают на то, что американцы должны любить коммунизм, иначе они оскорбят нашего боевого союзника. В это не верят даже легковерные… – сказал Дьюи. – В России коммунист – это человек, который поддерживает свое правительство. В Америке коммунист – это человек, который поддерживает четвертый срок, поэтому наш государственный строй легче изменить».
Дьюи всегда говорил очень серьезно, а у Рузвельта был талант к сарказму. Во время выступления в Бостоне неделю спустя президент обратил внимание на изъян в мышлении Дьюи. По словам историка Джеймса Макгрегора Бернса, Рузвельт сказал аудитории, что в последние несколько недель «его оппонент обвинял сторонников Рузвельта в том, что они поощряют коммунизм, и в том, что пытаются установить монархию в Соединенных Штатах. „Так что в итоге? – спросил Рузвельт у смеявшейся аудитории. – Нельзя же совместить одно с другим“». Победа Рузвельта в 1944 году не могла сравниться с его довоенными победами, но все же впечатляла: 432 голоса выборщиков против 99 у Дьюи.
Декабрьский опрос Гэллапа показал, что выборы не повлияли на отношение к Советскому Союзу. В июле 47 % опрошенных американцев ответили утвердительно на вопрос: «Как вы думаете, можно ли доверять России в плане послевоенного сотрудничества?» В декабре, когда Гэллап повторил этот вопрос, 47 % респондентов снова ответили утвердительно, в то время как количество американцев, не одобрявших дружбу с СССР, несколько снизилось. В июле 36 % респондентов относились к Советскому Союзу отрицательно; в декабре так считали 35 %. Вывод из снижения количества скептиков на 1 % между двумя опросами заключался не в том, что американцы стали лучше относиться к Советскому Союзу, а в том, что, за исключением случаев, когда их опрашивали социологи, они вообще не думали о России.
Между тем война продолжалась.
В конце августа 3-я армия Джорджа Паттона совершила 800-километровый бросок через Францию за 26 дней, 12-я группа армий Омара Брэдли мчалась к Рейну, а генерал Джордж Маршалл опрашивал своих икомандиров, чтобы узнать, сколько из них ожидает окончания войны к Рождеству. Затем последовали Голландская операция и битва на Шельде. Харли Рейнольдс, сержант 1-й дивизии, не удивился тому, что немцы быстро пришли в себя. В Нормандии у него было несколько возможностей лично убедиться в германской стойкости. Теперь, два месяца спустя, он переминался с ноги на ногу за противотанковыми надолбами, известными как «зубы дракона», на окраине Аахена, древнего немецкого города, который имел ряд особенностей.
Полтора тысячелетия назад Аахен служил домом для Карла Великого, а теперь он был частью «линии Зигфрида», главной системы укреплений рейха на западных границах. Аахен первым из немецких городов подвергся нападению сухопутных войск союзников. В тот день, когда отряд Рейнольдса прибыл в город, повсюду взрывались здания. Осколки кирпичей летали над тротуарами, а немецкие солдаты пятнадцати-шестнадцати лет бросались на американские пулеметы. Бои продолжались до 21 октября и стоили американцам пяти тысяч человек убитыми и ранеными. Таким был накал боев осенью 1944 года.
Но события в Аахене быстро затмила битва в Хюртгенском лесу. Лес находился примерно в двадцати километрах к юго-востоку от Ахена и до недавнего времени был обителью охотников, фермеров и случайных немецких солдат, ищущих уединения после Сталинграда или Курска. Союзники решили ударить по лесу, опасаясь, что немцы воспользуются его густыми дебрями, чтобы нанести фланговые удары по американским частям, продвигавшимся к Руру. Это было маловероятно, учитывая слабость 275-й немецкой дивизии, охранявшей лес, и саму идею было трудно оправдать, судя по жертвам, на которые американские части пошли в Хюртгене. Свою роль сыграли отсутствие надежного воздушного прикрытия в зимнем небе над лесом и уязвимость перед скрытыми минами-ловушками, заминированными полями и огневыми точками с колючей проволокой. После войны военный историк Рассел Вейгли сказал о кампании: «Самым надежным способом сделать лес Хюртген угрозой для для армии США было отправить американские войска в его дебри». Эрнесту Хемингуэю, освещавшему битву в Хюртгенском лесу в качестве военного корреспондента, она напомнила о Пашендейле, одной из самых кровопролитных битв Первой мировой. Разница была лишь в том, что на этот раз, как отметил Хемингуэй, артиллерийский и пулеметный огонь сопровождался авиаударами.
Число жертв быстро росло. К 16 октября 9-я дивизия США продвинулась на три километра ценой 4500 человек убитыми и ранеными. 18-й пехотный полк, прибывший к Хюртгену 8 ноября, за пять дней потерял 500 человек. С наступлением зимы и увеличением интенсивности боевых действий жизнь перестала чего-либо стоить. «Мы отвоевываем по три дерева за день, – сказал один из офицеров, – но за каждое отдаем по сотне человек. Снаряды разрываются над головой, раненые кричат, пулеметный огонь не прекращается, солдаты замерзают, живые смешиваются с мертвыми: неудивительно, что люди начали ломаться».
«Боевые психические травмы были одной из важнейших причин неэффективности боевых действий», – отметил историк Макс Гастингс. 26 % мужчин, которые служили на европейском театре военных действий в период с июня по ноябрь 1944 года, страдали тем, что теперь называется посттравматическим стрессовым расстройством. Карло Д’Эсте, другой авторитетный военный историк, отмечал, что к зиме 1944 года наметились все более очевидные признаки падения морального духа, о чем свидетельствовал возрастающий уровень дезертирства, который стал настолько серьезным, что впервые со времен Гражданской войны американский солдат был казнен за дезертирство. По словам Гастингса, военно-морской флот и авиация США были одними из лучших в плане готовности ко Второй мировой войне. Но две ошибки, допущенные в начале войны, снизили эффективность армии.
Первой было ограничение в девяносто дивизий, из-за чего в ряде случаев, включая Нормандию, приходилось воевать на более короткой дистанции и терять больше солдат, чем при более массовом наступлении. На бумаге два миллиона американцев служили на европейском театре военных действий. На практике лишь часть из них когда-либо приближалась к противнику. В начале 1945 года, когда десятки тысяч военнослужащих СС и членов айнзацгрупп (нацистских эскадронов смерти) взрывали немецкие фабрики и железнодорожные сети, во всей Северо-Западной Европе было всего 200 тысяч американских военных. Вторая ошибка армейского руководства заключалась в том, что высокий уровень IQ был билетом на более безопасную работу. Офицер, обладавший острым умом и крепкими нервами, часто мог сыграть решающую роль в боевых ситуациях, особенно в ближнем бою, где решение о жизни и смерти должно приниматься в течение минут, а иногда и секунд. Но в своей мудрости военное министерство решило наградить лучших бойцов безопасными должностями. В ходе одного теста было обнаружено, что 89 % солдат с высокими показателями IQ направляли в финансовый отдел армии или на аналогичные должности подальше от фронта. Чаще всего, когда смерть дышала в затылок, а честь была всего лишь словом, именно «двоечники» сражались в таких местах, как Анцио, Нормандия и Хюртгенский лес.
21
Апокалипсис
В начале сентября 1944 года у Гитлера случился рецидив желудочных колик, которые периодически мучили его на протяжении последних нескольких лет. Неясно, были ли они последствиями покушения на его жизнь 20 июля, сокрушительного поражения Германии в Нормандии или того и другого вместе, но по мере того как осенние дни становились все холоднее, а «русский гигант» приближался к Германии, поведение фюрера все сильнее беспокоило сотрудников его штаба в «Волчьем логове». Изображения Гитлера, украшавшие здания и дома по всей Германии, уже пару лет не соответствовали действительности. Решительный вождь с пронзительным взглядом затерялся где-то между Сталинградской и Курской битвами, и его сменил бледный отшельник, бродивший между глухих (толщиной пять метров) стен бункера в сером фланелевом халате и старой армейской рубашке. Когда Гитлеру надоедало ходить, он лежал на кровати. К ноябрю колики утихли, но ему стало трудно глотать. Врачи убедили Гитлера поехать в Берлин на обследование, которое выявило небольшое доброкачественное образование на голосовых связках. Образование успешно удалили, но общее состояние здоровья Гитлера не изменилась. Все, кто видел фюрера в конце 1944 года, соглашались, что он преждевременно состарился, писал историк Алан Буллок. В пятьдесят пять он уже был стариком. Его голос был хриплым, цвет лица – пепельным, руки дрожали, и ему было трудно ходить. Только его железная воля не ослабевала.
Тридцать первого августа – в разгар отступления немецкой армии во Франции – Гитлер вызвал своих старших командиров в «Волчье логово» и заявил, что поражение неприемлемо, а также, как он утверждал, не является неизбежным. «Придет время, когда напряженность между союзниками [возрастет] настолько, что произойдет раскол. Все коалиции рано или поздно распадаются. Единственное, что нужно, – сказал Гитлер, – дождаться подходящего момента, как бы это ни было тяжело». Свое выступление он закончил вагнеровскими нотками: «Я живу только для того, чтобы вести этот бой. В любых обстоятельствах мы продолжим биться до тех пор, пока, как сказал Фридрих Великий, „один из наших проклятых врагов не устанет сражаться“». В «Страже на Рейне»[267] – операции, которая должна была восстановить позиции рейха, слышались отголоски Битвы за Францию 1940 года: немецкие ударные силы численностью более 200 тысяч человек и тысячи танков вырываются из Арденн холодным серым утром и под покровом снегопада и тумана, не дававшим авиации союзников подняться в воздух, обрушиваются на неподготовленного врага. Однако между планами Гитлера на 1940 и 1944 годы были существенные различия. Немецкая армия, завоевавшая Францию в 1940 году, только раскрывала свой потенциал. В 1944 году в ряде немецких танковых частей все еще числились смелые молодые офицеры, такие как стройный и красивый Иоахим Пайпер двадцати девяти лет, удостоенный высшей награды Германии – Рыцарского креста ордена Железного креста. Но таких, как Пайпер, было немного. Немецкая армия была укомплектована шестнадцатилетними юнцами и мужчинами среднего возраста, которым не хватало оружия, подготовки и смелости, проявленной их предшественниками до того, как их забрали на Валгаллу.
Немецкий план нападения был прост и дерзок: штурмовой отряд выйдет из Арденн, проедет сотню километров к северо-западу, отобьет порт Антверпен и наведет такую суматоху, что измученная войной общественность в одной или обеих странах-союзниках потребует прекращения войны путем переговоров. Это была отчаянная авантюра, но у Гитлера имелось одно важное преимущество. Подобно Сталину, он сам был государством и мог многое принести в жертву, не опасаясь возмездия со стороны немецкого народа.
У Черчилля и Рузвельта такого преимущества не было. Если их избиратели потребуют мирного урегулирования, их мнение придется учесть. Американцы, которые считались более слабой из двух союзных сил, были главной мишенью. Накануне немецкого наступления в Арденнах находилось 83 тысячи американских солдат. Некоторые из них, такие как 4-я и 28-я дивизии, были ветеранами, сильно потрепанными в Хюртгенском лесу, и на тот момент отдыхали и восстанавливали силы. Некоторые из них, такие как 4-я и 106-я танковые, были новыми дивизиями, отправленными в Арденны для обучения. А некоторые подразделения были смесью новичков и опытных бойцов. К последней категории относились опытная 2-я и необстрелянная 99-я дивизии. Они находились на севере и оказались лицом к лицу с атакующими немецкими частями.
В начале декабря, когда победа стала очевидной, главной задачей для большинства солдат в Арденнах было не замерзнуть насмерть. Достаточно предприимчивые находили приют в заброшенных немецких дотах, сараях или флигелях. Остальные полагались на армейскую шинель и одиночные окопы. В районах, где земля промерзла, для копания окопов использовались гранаты и взрывчатка. В начале декабря разведка союзников начала получать сообщения о немецких войсках в районе Арденн, но тревогу поднимать не стала. В ночь на 15 декабря люди как обычно играли в карты, рассказывали анекдоты, пили контрабандный виски и засыпали в своих окопах, глядя на заснеженные деревья под яркой декабрьской луной.
Битва началась 16 декабря, и в первый день немцы одержали победу. Некоторые американские подразделения мужественно сопротивлялись, но стремительность и мощь немецкого нападения ошеломили большинство усталых ветеранов и робких новобранцев. К ночи немцы прорвали американскую линию обороны, окружили одну дивизию и захватили несколько ключевых перекрестков и мостов. Семнадцатое декабря стало днем кривотолков. Англоговорящие немцы в американской форме проникли в тыл американцев и навели там панику. В нескольких бельгийских городах заменили британские и американские флаги на нацистские, которыми приветствовали немцев в 1940 году. Самым ужасным событием дня стала бойня у бельгийского города Мальмеди. Группа американских артиллеристов и медиков численностью немногим больше 100 человек совершила серию неверных маневров на бельгийской сельской местности и наткнулась на кампфгруппу Пайпер, боевой авангард 1-й танковой дивизии СС, получившей название в честь своего командира Иоахима Пайпера. В любой другой день этот известный своей непредсказуемостью офицер мог бы отправить американцев в лагерь для военнопленных. Но 17 декабря он спешил. Ему выпала честь возглавить атаку в направлении реки Маас, первой главной цели на пути к Антверпену, и из-за задержек, произошедших ранее в тот же день, Пайпер и его 117 танков, 149 солдат и 40 зенитных орудий отставали от графика на двенадцать часов.
После войны один из подчиненных Пайпера, бывший лейтенант СС по имени Вернер Штернебек, рассказал приехавшему с визитом американцу Майклу Рейнольдсу о событиях того дня. По его словам, незадолго до того, как Пайпер прибыл на место тем утром, группа американских солдат сдалась после короткой перестрелки, и Штернебек готовился отправить их в лагерь для военнопленных. Но Пайпер, стремясь наверстать потерянное время, приказал расстрелять пленных.
В унылый серый вторник 19 декабря Эйзенхауэр вызвал на совещание Брэдли, Паттона, Кортни Ходжеса и еще нескольких старших командиров. Дело было в городе Вердене, и шрамы Первой мировой все еще проступали из-под снежного покрова. Темой совещания была стремительность немецкого наступления, и настроение в комнате было довольно мрачным. «Мне нужны только радостные лица», – сказал Эйзенхауэр и быстро перешел к делу.
Лучшую идею предложил Джордж Паттон, командующий 3-й армией. По его словам, в самом элементарном смысле «Битва за Выступ»[268] была битвой за топливо. Если немцы, нуждавшиеся в горючем, захватят город Бастонь на перекрестке бельгийских дорог, то огромные запасы топлива союзников, хранившиеся за линиями обороны, окажутся под угрозой. Но если американцы удержат город в течение недели или двух, запасы горючего у немцев закончатся, и Пайпер со своими командирами будет вынужден вернуться на родину пешком по снегу. Идея Паттона была простой до гениальности. Его 3-я армия, в настоящее время направленная на юг, повернет на север, двинется на Бастонь и поддержит осажденный американский гарнизон, защищавший город. Как и в начале встречи, в конце Эйзенхауэр сделал внушение своим подчиненным: «Ни при каких обстоятельствах вермахт не должен пересечь реку Маас».
На следующее утро, когда Брук прибыл в свой офис, его ждала телеграмма от Монтгомери: «Американская линия обороны прорвана. <…> Немцы едут к Намюру [город на берегу Мааса], но в авангарде их немного. Северный фланг 1-й американской армии полностью дезорганизован». Встревоженный Брук договорился о послеобеденной встрече с Черчиллем, но, прибыв в 15:30 в кабинет премьер-министра, обнаружил, что тот выглядел «весьма потрепанным, поскольку, очевидно, выпил за обедом несколько стаканов бренди».
Вернувшись к себе, Брук позвонил Эйзенхауэру. Объяснив серьезность ситуации, он потребовал, чтобы Монтгомери получил временное командование северным флангом клина союзников. Это была серьезная просьба, учитывая состояние англо-американских отношений, но Эйзенхауэр сразу же согласился.
Дальше по иерархической лестнице наблюдалось меньше энтузиазма по поводу подчинения двух американских армий британцам. Кортни Ходжес, командующий 1-й армией, и Уильям Симпсон, командующий 9-й армией, не скрывали своего недовольства тем, что их поставили под британское командование, а генерал Омар Брэдли, давний друг Айка, был взбешен. Брэдли сказал, что американские солдаты вызвались воевать за Соединенные Штаты, добавив, что подчинение британским офицерам повлияет на их моральный дух.
Решение назначить Монтгомери на главную роль в том, что должно было быть американским сражением, далось Эйзенхауэру нелегко. С Монти было трудно работать, а премьер-министр позволял ему больше, чем он заслуживал. «Учитывая обстоятельства, – писал британский историк Макс Гастингс, – было бы понятно, если бы Эйзенхауэр отказался назначить Монтгомери командующим войсками США. Тем не менее в этой критической ситуации он проявил политическую прозорливость и был вознагражден профессиональным исполнением». Мудрая тактика Монти впечатлила даже высокопоставленных американских командиров, а среди них было не так много его фанатов. Бригадный генерал 30-й дивизии Уильям Харрисон вернулся со встречи с Монтгомери, думая: «Вот парень, который действительно знает, что делает». Но, как заметил Гастингс, Монтгомери никогда не умел сдерживать свои амбиции. В разгар Арденнской операции он придумывал, как вернуть себе должность главнокомандующего сухопутными войсками союзников, которую в конце Нормандской операции занял Эйзенхауэр.
В течение следующих нескольких дней в маленьких бельгийских деревушках, о которых никто не слышал раньше и больше никогда не услышит после того, как война прошла мимо них, произошли десятки мелких боев. Одним из таких мест была деревня Сен-Вит, расположенная на вершине небольшого холма. Зимой 1944 года там оставалось две тысячи жителей. Деревушка обладала рядом особенностей, которые делали ее одинаково ценной для атаковавших немцев и оборонявшихся американцев. Самыми важными из них были близость населенного пункта к Бельгийской равнине и 10 тысячам кубометров топлива союзников, хранившегося в этом регионе.
Бельгийцы нейтрализовали угрозу, взорвав склады с горючим, но близость Сен-Вита к Лозхаймскому проходу, оси всего немецкого наступления, по-прежнему делала деревню стратегически важным пунктом для союзников и Германии. В конце декабря, в эпическом восьмидневном сражении на жестоком морозе и воющем ветре, подразделения 7-й бронетанковой дивизии под командованием бригадного генерала Брюса Кларка удерживали свои позиции в Сен-Вите ровно столько, сколько было нужно, чтобы помешать немцам получить две вещи, необходимые для прибытия в Антверпен по графику: время и топливо.
Днем 19 декабря бригадный генерал Энтони Маколифф, прислонившись к штабной машине в центре Бастони, размышлял над последним приказом, который генерал Трой Миддлтон, командующий 8-м корпусом, отдал ему этим утром: «Удерживайте Бастонь любой ценой». Маколифф, отличавшийся изящным телосложением и мощной челюстью, выглядел как безупречный американский герой, которого мог бы сыграть Джон Уэйн. Маколифф изначально был артиллеристом, и оставался бы им, если бы 16 декабря (в день, когда немцы начали операцию «Осенний туман»[269]) генерал Мэтью Риджуэй, командующий 101-й воздушно-десантной дивизией, не находился в Вашингтоне, а его заместитель генерал Джеральд Хиггинс – в Лондоне. Но они были там, где были. Таким образом, задачу удерживать Бастонь «любой ценой», как выразился Миддлтон, пришлось выполнять артиллеристу. Семнадцатого декабря солдаты 101-го полка покинули лагерь отдыха в Реймсе и следующие 36 часов провели, перемещаясь по сельской местности Франции и Бельгии на десятитонных грузовиках под порывами ветра и снега. Капрал Билл Баузер ехал в километре позади Маколиффа, в предпоследнем грузовике колонны, завернувшись в одеяло в надежде согреться. Если Маколифф был типичным образцом американского солдата, то Баузер являлся его полной противоположностью. Ростом 160 сантиметров, в натянутых на ноги шерстяных чулках, он выглядел как посыльный в парадной форме. Баузер был родом из Панксатони, штат Пенсильвания, где проживает знаменитый сурок Фил, предсказывающий приход весны каждый февраль. Сослуживцы не уставали дразнить Билла этим прозвищем, но насмешки были добродушными. Как и большинство бойцов дивизии, Баузер видел немало боев в Нормандии и Голландии, но, как и его сослуживцев, вылезших из грузовиков в то декабрьское утро, Билла теперь ждала совсем другая битва.
Когда 101-й прибыл в Бастонь, городок оставался относительно невредимым, но жители массово бежали куда подальше. Сугробы были запятнаны кровью недавно убитых домашних животных, а дороги за городом заполнены плакавшими детьми и паниковавшими взрослыми, не знавшими, куда идти и что делать. Наблюдая за исходом, доктор Джек Прайор, член медицинского батальона 10-й бронетанковой дивизии, задавался вопросом, как эта сцена повлияет на боевой дух солдат, покидавших грузовики. 101-й был элитным подразделением, но солдаты провели больше 30 часов под студёным декабрьским небом в открытых грузовиках. Во время выезда из Реймса царил такой хаос, что одни прибыли в Бастонь без оружия, другие без зимней одежды, а у третьих не было ни того ни другого.
В Бастонь с окружавших город аванпостов отступали отряды, которые представляли собой постоянный источник боеприпасов, но ветераны, выпрыгивая из грузовиков, по лицам отступавших понимали, что им предстоит плясать с дьяволом. Первые серьезные бои начались несколько часов спустя: в пятнадцати километрах к северо-востоку от Бастони, в городе Новилль. В то утро майор Уильям Десобри из 10-й бронетанковой дивизии прибыл в Новилль с пятнадцатью танками «Шерман» и приказом удерживать город любой ценой. Приказ отменили ближе к вечеру, и защитникам сказали отступать к Бастони, но к тому времени от большей части танков остались только дымящиеся корпуса, а половина людей из отряда Десобри получили легкие и тяжелые ранения, как и сам майор.
Когда доктор Прайор, приехавший утром в Новилль, объявил, что не оставит раненых, несмотря ни на что, и попросил кого-нибудь остаться с ним, в таверне, где собрались выжившие в утренних боях, воцарилась тишина. Затем старшина из отряда Прайора вскочил, выбежал на улицу и приказал экипажам оставшихся танков проехать через медпункт. Танкисты вбежали в здание, сорвали двери с петель, привязали к ним раненых и прикрепили двери к танкам. Через полчаса Прайор был на полпути в Бастонь, когда из вечернего тумана выехала группа «Королевских тигров» и уничтожила превосходившие по численности танки «Шерман», перевозившие раненых, а затем медленно двинулась вдоль дороги, расстреливая из пулеметов пехотинцев, укрывшихся в снегу. До прибытия подкрепления Прайор провел три часа, сидя в канаве и слушая, как дантист, призванный на службу, перечислял причины, по которым носить шлем с красным крестом было самоубийством.
Прайор не прислушался к увещеваниям. В течение следующих нескольких дней немцы разделили свои силы. Бронетанковая дивизия «Леер» и другие части 47-го танкового корпуса генерала Генриха фон Лютвица окружили Бастонь. Остальные ударные силы продолжили наступление на Маас и Антверпен. Днем 22 декабря немецкий майор, капитан и двое солдат вошли в Бастонь с белым флагом, и слухи быстро распространились по городу. До Билла Баузера дошло, что немцы потребовали безоговорочной капитуляции американцев. Баузера настолько оскорбила дерзость немцев, что он сделал то, что делал довольно редко, – побрился, чтобы выглядеть настоящим бойцом, когда снова встретится с немцами.
Немецкий майор сказал Маколиффу, что он представляет генерала Лютвица, который проинструктировал его предложить Маколиффу два варианта: капитуляция или смерть. Майор дал Маколиффу два часа на раздумья. В американской версии истории Маколифф ответил немцу «Nuts!» («Чёрта с два!»), и он действительно так сказал, но майор услышал не это. Не имея понятия, что такое «Nuts!», переводчик сказал майору, что Маколифф послал его подальше. Несколько дней спустя удача отвернулась от Билла Баузера, и он был тяжело ранен.
Во время выздоровления Баузер столкнулся со зрелищем, которое многое говорило об интенсивности боев вокруг Бастони: у приходившего к нему священника был пистолет в наплечной кобуре.
После недельного снегопада 23 декабря небо над Бастонью прояснилось, и в нем показалась армада С-47. На землю опустились сотни парашютов разных цветов, каждый из которых обозначал тип груза. Самолеты доставили медикаменты, боеприпасы и продукты.
Двадцать четвертого декабря – в день необычно мощного обстрела – генерал Маколифф отправил своим людям рождественское послание: «Что веселого в этом Рождестве? Нам холодно и голодно, мы вдали от дома, но мы остановили четыре танковые, две пехотные и одну воздушно-десантную дивизию и подарили своим близким счастливое Рождество – и [имели] честь принять участие в этом доблестном подвиге».
Доктор Прайор провел канун Рождества в своей временной квартире рядом с больницей в Бастони и написал два письма. Писать их было тяжело, но необходимо. Первое было адресовано жене молодого лейтенанта, который несколько часов назад оставил половину грудной клетки в сугробе и вряд ли мог увидеть рождественское утро. Писать второе было еще труднее – оно было более личным:
Я рекомендую наградить Рене Лемэр. Эта молодая женщина, дипломированная медсестра из Бельгии, добровольно предложила свои услуги на медпункте 20-го танкового пехотного батальона в Бастони, Бельгия, 21 декабря 1944 года. В то время на станции находилось около 150 пациентов, поскольку город был окружен силами противника и эвакуация была невозможна. Многие из этих пациентов были серьезно ранены и нуждались в немедленной медицинской помощи. Эта молодая женщина с радостью занималась титаническим трудом и работала почти без отдыха и еды. <…> Она меняла повязки, кормила больных, не способных есть самостоятельно, выдавала лекарства. <…> Само ее присутствие среди этих раненых, казалось, вдохновляло тех, чей моральный дух упал после долгих страданий. В ночь на 24 декабря на здание, в котором работала Рене Лемэр, упала авиабомба. Рене мгновенно погибла вместе с теми, за кем так усердно ухаживала. Именно по этим причинам я рекомендую присвоить высшую из возможных наград женщине, которая, хотя и не служила в вооруженных силах Соединенных Штатов, но оказала нам неоценимую помощь.
К декабрю 1944 года самолеты люфтваффе стали редко появляться в небе над Европой, но вскоре после того, как Прайор закончил свое письмо о Рене Лемэр, немецкий самолет сбросил бомбу на его квартиру, и на мгновение темные, захламленные комнаты залило ослепительным светом. Прайор выжил и был в строю уже через два дня, когда передовые части 3-й армии Джорджа Паттона достигли Бастони и прорвали блокаду. Лишь к концу января союзникам удалось отвоевать территории, занятые немцами в ходе Арденнской операции, но оборона американцами Бастони и нескольких других ключевых пунктов фактически положила конец любым надеждам немцев достигнуть Мааса.
Победы американцев имели и побочный эффект. Они положили конец надеждам Монтгомери вернуть себе пост главнокомандующего союзными войсками. Повышение Эйзенхауэра до этой должности в конце Нормандской операции не нравилось британцам. Черчилль, Брук и другие ведущие британские политики и высокопоставленные офицеры восхищались способностями Эйзенхауэра как дипломата и организатора, но считали его слабым стратегом.
Его план «Широкого фронта» – более или менее синхронного марша американцев, британцев и канадцев через Западную Европу – казался лишенным воображения и, как считали британские критики Эйзенхауэра, мог отсрочить победу.
Ранним утром 16 декабря немцы вышли из Арденн, и Монтгомери получил свой шанс. Как отмечалось ранее, его действия в первые дни боев были достойными восхищения. Он перебросил британскую воздушно-десантную дивизию к Эйзенхауэру, и когда 1-я армия США под командованием генерала Кортни Ходжеса, не блиставшего стратегическим мышлением, оказалась под угрозой, Монтгомери передал ее британскому командующему. Один журналист сравнил его действия с «очищением храма Иисусом Христом». Когда начали распространяться слухи о том, что фельдмаршал спас ситуацию, Монтгомери проигнорировал совет своего начальника штаба генерал-майора Фрэнсиса де Гингана и провел пресс-конференцию, на которой расхваливал американское оружие, но делал это тоном директора, который успокаивает усердного, но не особенно умного ученика. Спустя несколько дней разгневанный Омар Брэдли, командующий 12-й группой армий, созвал собственную пресс-конференцию. Брэдли должен был сказать несколько вещей, самая примечательная из которых заключалась в том, что командование Монтгомери 1-й армией было временным, и это подразделение вскоре вернется под американское командование. Британская пресса в ответ высказала предположение, что американскому ответу на «Осенний туман» не хватило крепкой руки Монтгомери, а Брэдли ответил, что скорее уйдет в отставку, чем будет служить под его началом.
Паттон сказал, что солидарен с Брэдли. Черчилль оказался в весьма затруднительном положении и, пытаясь сгладить острые углы, в речи перед парламентом отдал дань уважения американскому оружию. Однако источник всей суеты и хаоса – желание Монтгомери восстановиться в должности командующего сухопутными войсками союзников – какое-то время оставался без внимания. В предпоследний день 1944 года Беделл Смит, начальник штаба Эйзенхауэра, и генерал-майор Дж. Ф. М. Уайтли, представитель Великобритании в Главном командовании союзных сил, вызвали генерала де Гингана и сказали ему, что никаких изменений в текущей структуре командования не будет. Главным останется Эйзенхауэр.
22
Счастливого вам Рождества
Прошли месяцы, прежде чем Америка узнала цену победы в Арденнах: 19 тысяч американцев были убиты, 23 тысячи взяты в плен или пропали без вести. Кампания сказалась и на Верховном главнокомандующем. К концу 1944 года Рузвельт настолько ослаб, что доктор Брюнн, его кардиолог, ввел систему сортировки посетителей. Те, кто приходил по «важным делам», например Стимсон и Маршалл, обычно получали немедленный доступ в Овальный кабинет. Посетители, которых Брюнн считал второстепенными, имели ограниченный доступ. Среди тех, кого Брюнн отнес к последней категории, была и Элеонора, жена президента. Миссис Рузвельт настолько яростно отстаивала некоторые идеи, что, как сообщалось, «несколько раз Брюнну приходилось просить ее не расстраивать мужа жалобами, касавшимися антикоммунистических консерваторов и назначений в Госдепартамент». Невозможно сказать, что Рузвельт думал по поводу своего состояния. Время от времени он намекал на то, что знает, что его время ограничено. И все же он продолжал вести себя как обычно. Сочельник 1944 года, как и каждое Рождество во время войны, кроме 1942 года, он провел в своем доме в Гайд-парке, в окружении детей и внуков. В тот день группа звукооператоров ловко сновала вокруг большой рождественской елки в гостиной Рузвельтов и настраивала аппаратуру для праздничного обращения президента к нации.
Речь была мрачной, но обнадеживающей. Рузвельт говорил о героизме людей, которые сражались в Бастони, Сен-Вите, на Филиппинах, в Италии, в небе над Берлином и на десятках других полей сражений в ту темную ночь перед Рождеством. Он заявил, что эти люди – «гордость нашей нации». Президент сказал своим слушателям: «Мы в неоплатном долгу перед ними». После ухода звукооператоров Эллиот Рузвельт, уезжавший на Рождество, снял с книжной полки «Рождественскую песнь» Чарльза Диккенса и передал ее отцу. Со временем для президента стало ритуалом собирать семью вокруг рождественской елки и читать отрывок из этой сказки, но в этот канун Рождества ритуал был нарушен его трехлетним внуком, который, заметив отсутствие у дедушки одного из нижних зубов, воскликнул: «Дедушка! Ты потерял зуб!» Президент улыбнулся и продолжал читать, пока его внук не спросил, проглотил ли он зуб. Рузвельт закрыл книгу и заявил, что в этой семье нужно «пройти испытание, чтобы просто почитать».
– В следующем году, – сказала жена Эллиота Фэй Эмерсон, – Рождество будет мирным.
– В следующем году, – добавила Элеонора, – мы все снова будем дома.
Как бы то ни было, еще предстояло решить, каким будет послевоенный мир, в который вернутся 12 миллионов американских солдат, моряков и морских пехотинцев. В начале 1945 года между лидерами республиканцев и демократов возникли разногласия по этому вопросу, а у военных иерархов были собственные идеи о том, как формировать послевоенное будущее страны. Обычно Рузвельт избегал дискуссий о будущем, а если это оказывалось невозможным, рассуждал в таком ключе, что новый мир становился похож на картину Диснея. Возможно, чувствуя растущий общественный интерес к внутриполитическим вопросам сейчас, когда война подходила к концу, он был необычайно откровенен в традиционном «Обращении Президента США к нации о положении в стране», которое отправил Конгрессу 6 января. Президент начал с обычных банальностей – любви, смеха и вечного мира, а потом стал более серьезным. Он говорил о «сложности международных отношений», об опасностях, которые возникнут, если одна нация «предположит, что у нее есть монополия на мудрость или добродетель». Рузвельт предупредил, что против нынешних беспорядков в Греции, охваченной пламенем гражданской войны, и в Польше, поглощаемой Советским Союзом, нет простого средства. «Атлантическая хартия должна быть нашей путеводной звездой, – сказал он. – Но она не может решить все проблемы в нашем истерзанном войной мире» сейчас или на долгие годы вперед. «Тем не менее, – сказал он в заключение, – необходимо создать новые международные организации, такие как Организация Объединенных Наций, и дать им возможность расширяться, потому что только с помощью общественных институтов, способных расти и развиваться, мы можем делать мир лучше».
Бывший союзник Рузвельта Артур Ванденберг, республиканский сенатор от Мичигана, был недоволен президентским видением послевоенного мира. Ванденберг был влиятельной фигурой в Конгрессе и высокопоставленным членом сенатского комитета по международным отношениям. Он вошел в Конгресс как изоляционист, но по ходу войны его взгляды изменились.
Теперь чаще всего он поддерживал интернационалистическое крыло Республиканской партии. Отличительной чертой интернационалистов была вера в то, что прочный мир можно построить только на фундаменте американских ценностей и добродетелей. Американцы, помнившие Первую мировую, и раньше сталкивались с подобной риторикой. В 1919 году президент Вудро Вильсон предложил на Парижской мирной конференции именно такую программу. Насмешки и оскорбления, которыми Генри Кэбот Лодж, самый влиятельный республиканец того времени, и его изоляционисты осыпали Вильсона после возвращения в Вашингтон, были настолько суровыми, что, возможно, привели к инсульту, который президент перенес во время путешествия по стране, когда пропагандировал вступление Америки в Лигу Наций. Ответ Ванденберга на «Обращение Президента США к нации» от 10 января 1945 года согрел бы сердце Вильсона. «Я не знаю причин, по которым мы не должны придерживаться наших идеалов, нашей преданности делу и обязательствам, – сказал он в своей речи. – Первое, что мы должны сделать, – это подтвердить на высшем уровне нашу американскую веру в… цели Атлантической хартии». Речь получила высокую оценку нескольких правых медиамагнатов, в том числе полковника Роберта Маккормика из «Чикаго трибюн», который большую часть времени между мировыми войнами продвигал идею изоляционизма.
Еще одним предвестником перемен времени стал выпуск журнала «Тайм» от 5 февраля 1945 года. Два года назад на обложке журнала был «Дядя Джо», а внутри – лестная статья о советском вожде. Теперь «Тайм» предупреждал своих читателей о том, что, если Рузвельт и Черчилль не смогут договориться со Сталиным о послевоенном мире, общая победа союзников превратится в поражение.
Еще одним отличительным признаком зарождающегося мира был новый виток интереса американских либералов к реальной политике. Вера Мишель Дин, директор по исследованиям Ассоциации внешней политики, одного из самых влиятельных аналитических центров 1940-х годов, была ведущим представителем этой новой разновидности «двуручного» либерализма. В статье в газете «Нью репаблик» она призвала собратьев-либералов отказаться от своих наивных мечтаний о мировом правительстве:
Нашу склонность на повышенных тонах упрекать Великобританию и, в меньшей степени, СССР можно объяснить убеждением, что только Соединенные Штаты руководствуются идеалистическими соображениями в отличие от отвратительных мотивов других стран. <…> Это стремление к идеальному урегулированию международных проблем ответственно за нынешнюю [озабоченность] перспективой того, что Атлантическая хартия может оказаться бессильна в Польше и Греции. Но наша привычка требовать безупречного решения международных проблем представляет реальную угрозу для послевоенной стабильности. Нас беспокоит, что Великобритания и Россия прибегают к тому, что мы называем… политикой силы, но, как писала английская газета, хотим ли мы бессильной политики? Любая нация или организация, которые стремятся достичь каких-либо политических целей, всегда используют ту или иную форму политической власти. …Нам может не нравиться то, чего добиваются Великобритания или Россия… но нам было бы намного легче иметь дело с другими странами, если бы мы перестали строить из себя святых.
Большинство американских военных и гражданских лидеров считали, что СССР закончит войну в статусе сверхдержавы, простирающейся от лесов на польской границе до пляжей Владивостока на тихоокеанском побережье. Но в американских военных и дипломатических кругах не было разногласий по поводу того, как реагировать на то, что СССР становится гегемоном. И американский посол Аверелл Гарриман, и генерал Джон Дин – глава американской военной миссии в Советском Союзе – рассматривали нынешние отношения Соединенных Штатов с Советским Союзом как слишком односторонние. «Мы даем, а они берут, – жаловался Дин коллегам в Вашингтоне. – Мы должны быть жестче, если хотим завоевать их уважение и иметь возможность работать с ними в будущем». В то же время Дин ясно дал понять, что целью политики «жестокости из лучших побуждений», которой придерживались они с Гарриманом, было не бросить вызов зарождающейся гегемонии СССР, а, скорее, сделать советско-американские отношения более справедливыми и двусторонними. «У нас мало конфликтных вопросов с Россией, – отметил Дин, – поэтому нет особых причин, по которым мы не должны дружить сейчас и в обозримом будущем».
Джеймс Форрестол, который стал министром ВМФ в мае 1944 года, относился к России более агрессивно. Потомок иммигрантской ирландской католической семьи, Форрестол был ожившим Хорейшо Элджером. Он вырос в бедности в северной части штата Нью-Йорк, учился в Принстонском университете, где был признан наиболее перспективным выпускником, служил во время Первой мировой войны летчиком военно-морского флота, сколотил состояние на Уолл-стрит, увлекался идеями демократов и имел характер хамелеона. Коллеги и друзья описывали его по-разному – как драчливого, застенчивого, одержимого и трудолюбивого человека. Самостоятельный и замкнутый, Форрестол также был подсознательным антикоммунистом, и это его свойство однажды сделало его отцом идеи национальной безопасности.
В отличие от Гарримана и Дина, Форрестол рассматривал Россию как гегемонистскую державу по своей природе. После того как СССР вернул территории, захваченные Германией, Форрестол ожидал, что Сталин будет жаждать новых завоеваний – скорее всего, в Азии или Южной Америке. В начале сентября 1944 года Форрестол публично возмущался тем, что «всякий раз, когда американец предлагает нам действовать в соответствии с потребностями нашей собственной безопасности, его склонны называть проклятым фашистом или империалистом. А когда Дядя Джо говорит, что он нуждается в прибалтийских провинциях, половине Польши, Бессарабии и доступе к Средиземному морю, то все соглашаются с тем, что он хороший, откровенный, искренний и совершенно восхитительный парень, потому что четко знает, чего хочет».
К концу сентября Форрестол стал заявлять о своих соображениях во всеуслышание. Он предупредил, что СССР является «потенциальным противником, на которого должно ориентироваться не только военно-морское планирование, но и вся послевоенная политика США в области внешней и национальной безопасности». Если, как подозревали некоторые из его коллег, Форрестол преувеличивал советскую угрозу ради укрепления своей власти и увеличения послевоенного бюджета Пентагона, то его план в определенной степени сработал. Двадцать шестого декабря отдел послевоенного военно-морского планирования преподнес Форрестолу подарок на Рождество – оценку послевоенного будущего Америки. В центре внимания отчета была важность военно-морской мощи в ближайшие годы, но авторы, начали с описания того, как, по их мнению, будет выглядеть этот мир.
Их выводы похожи на набросок книги Джорджа Оруэлла «1984». Они предвидели крах мирового порядка в послевоенные годы и становление новой революционной эпохи. Авторы предполагали, что фашизм не исчезнет полностью, а наиболее характерной чертой нового порядка будет столкновение между капитализмом и социализмом, которое будет сопровождаться социальными волнениями, революциями, гражданскими и торговыми войнами, борьбой за рынки и природные ресурсы, а также радикальными сдвигами в балансе сил мировых держав. Это будет мир картелей, монополий, субсидий, квот и государственного контроля над международной торговлей и финансами.
Хотя Соединенные Штаты вышли из войны как самая богатая и могущественная нация на земле, их финансовый потенциал и капиталистическая экономика, вероятно, вызвали у других стран то, что один современник назвал «завистью, враждебностью и страхом», и оставили Америку в политической и экономической изоляции.
Авторы отчета также предупредили, что нельзя исключать войну с СССР – «паладином» нового социалистического миропорядка. Советский Союз выйдет из войны как вторая по силе нация в мире – и, учитывая численность населения и мощь армии, он также будет способен бросить вызов Соединенным Штатам. Член армейской Группы по стратегии и политике предположил, что конечной целью Сталина было создание доктрины Монро для Евразии, и предупредил, что это бросит вызов самой фундаментальной англо-американской цели: помешать Советскому Союзу контролировать ресурсы и рабочую силу в Европе и Азии.
Знаменитая «Длинная телеграмма», которую Джордж Кеннан, временный поверенный посольства США в Москве, отправил в Вашингтон в феврале 1946 года, отражает некоторые опасения планировщиков. Но в начале 1945 года, когда Арденнская операция все еще продолжалась и Сталин обещал предпринять наступление, чтобы ослабить давление на американские войска, Объединенный комитет начальников штабов стремился избежать столкновения со своими советскими коллегами. В декабре, когда распространились слухи о том, что командно-штабной колледж в Форт-Ливенворте превратился в очаг антисоветских настроений, Стимсон направил туда своего помощника с приказом для коменданта «изучить ситуацию и принять меры, чтобы пресечь подобную деятельность». Два месяца спустя, все еще обеспокоенный этой проблемой, Стимсон задумался о создании программы отбора, чтобы гарантировать, что офицеры-антисоветчики не будут участвовать в совместных американо-советских военных программах.
В канун Рождества 1944 года немецкий штабной автомобиль прибыл в Адлерхорст – комплекс бункеров, спрятанный в густых лесах к северу от Франкфурта. Во время Битвы за Францию Гитлер использовал комплекс как командный пункт, но до начала «Осеннего тумана» бывал в нем довольно редко. Фюрер считал себя человеком из народа, поэтому помпезные залы и роскошные гостиные, оставленные их прежней владелицей Эммой фон Шейтлин, очаровательной австрийской аристократкой, не соответствовали его предпочтениям. Штабная машина остановилась перед домом номер один, резиденцией Гитлера, и из нее вышел Хайнц Гудериан, действующий начальник штаба Германии. Слово
Гудериан, с грубоватым лицом боевого офицера и пылким темпераментом, действительно осмеливался давить – и несколько раз ему пришлось за это расплачиваться. В 1941 году Гитлер отправил его в отставку из-за разногласий по поводу операции «Барбаросса». Фюрер вернул его в командование в 1943 году, но снова уволил, когда Гудериан выразил сомнения по поводу операции «Цитадель» – наступления под Курском. Еще одна ссора произошла в октябре 1944 года, когда Гудериан возражал против плана фюрера перебросить 2-ю танковую дивизию в Венгрию для захвата нефтяных месторождений, выведя ее из Польши, атакованной Советским Союзом.
В ходе встречи с фюрером накануне Рождества наглость Гудериана вышла на новый уровень. Он решительно заявил, что «Осенний туман» следует немедленно свернуть и все имеющиеся войска перебросить на Восточный фронт. Как и ожидалось, Гитлер вышел из себя. «Кто выдумал этот бред? – кричал он. – Это величайший самозванец со времен Чингисхана!» На самом деле «величайший
Группа армий «Центр» 8 января предупредила Берлин, что Красная армия теперь достаточно сильна, чтобы за шесть дней преодолеть 250 километров между рекой Висла в Польше и немецкой провинцией Силезия. Возможно, это было преувеличением.
Двенадцатого января более двух миллионов советских солдат – примерно в десять раз больше, чем десант в Нормандии, – пронеслись по 650-километровому фронту при поддержке тысяч тяжелых артиллерийских и штурмовых орудий, тяжелых танков ИС (Иосиф Сталин), средних танков Т-34, самолетов и ракетных установок «катюша». На севере 3-й Белорусский фронт (эквивалент группы армий) двигался к Восточной Пруссии, духовному пристанищу немецкого военного сословия со времен Средневековья.
Левее от 3-го войска 2-го Белорусского фронта атаковали польский город Данциг, с которого в сентябре 1939 года началась война. Слева от него находился 1-й Белорусский фронт, возглавляемый самым известным российским командующим маршалом Георгием Жуковым. А слева от Жукова, на дальнем конце фланга, находился 1-й Украинский фронт маршала Ивана Конева.
В начале января немецкий министр пропаганды Геббельс заверил немецкий народ, что армия остановила советское наступление. В Восточной Пруссии это объявление было встречено с горьким сарказмом. С 12 января до середины февраля 8,5 миллиона человек – большинство из них женщины, дети или старики – бежали на запад по глубоким зимним снегам в открытых фургонах и телегах при температуре, которая ночью падала до минус двадцати. Падавших лошадей забивали на мясо. Женщины и дети провалились под лед и тонули. Русские истребители появлялись в небе с первыми лучами солнца и проносились над лагерями беженцев, оставляя после себя перевернутые телеги, сломанные игрушки, брошенный багаж и замерзшие тела, которых живые аккуратно раскладывали по телегам, прикрыв грязными одеялами или присыпав замерзшей соломой.
В середине января, когда пришла Красная армия и начались массовые изнасилования, советский писатель Александр Солженицын, воевавший в звании капитана, описал сцены, свидетелем которых он стал, в поэме под названием «Прусские ночи»:
«Нет сомнений, – писала историк Кэтрин Мерридейл, – что действия солдат Красной армии поощрялись, если не предписывались Москвой. Пропаганда сыграла активную роль в формировании восприятия врага и оправдании мести. Советское информационное бюро разжигало коллективный гнев солдат сфабрикованными образами, которые [настолько глубоко врезались] в сознание человека, [что] он мог думать о них как о части собственного опыта. <…> Об этом свидетельствует однообразие подобных рассказов. <…> В воспоминаниях немцев о том, за что мстили советские солдаты, часто упоминается не изнасилование русской женщины немецким солдатом, а ужас иного порядка. …Ярость среди бойцов Красной армии часто была вызвана образом немецкого солдата, который убивает младенца, оторванного от матери, ударом о стену – женщина кричит, мозг ребенка разбрызгивается по стене, а солдат смеется».
В последнюю зиму войны жизнь в Берлине была невыносимой. Популярная праздничная шутка гласила: «Будь практичным, дари гроб». Бункер Берлинского зоопарка (огромное бетонное сооружение – бомбоубежище и воплощение мощи тоталитарного государства) стал популярным местом для случайных сексуальных контактов. Во время бомбардировок союзников незнакомцы встречались под винтовой лестницей бункера и предавались блуду. Ходили слухи, что среди посетительниц были девушки не старше четырнадцати-пятнадцати лет, которые хотели лишиться девственности до прибытия Красной армии.
Подобно бункерам в других частях столицы, бункер зоопарка зимой 1945 года был постоянно переполнен. Люди втискивались внутрь в самой теплой одежде и брали с собой маленькие картонные чемоданчики, набитые бутербродами и термосами. Люминесцентная краска на потолке бункера освещала помещение, когда авианалет союзников вывел из строя электросеть, но пока никто не нашел быстрого способа отремонтировать поврежденную бомбой систему водоснабжения. Когда взорвался снаряд, туалеты затопило, и зловоние человеческих испражнений и останков заполнило каждый уголок бункера.
Bleib Übrig! («Жить будем!»), – говорили друг другу берлинцы. В основном столичные жители относились к Гитлеру хуже, чем их соотечественники в других частях страны. Когда Лотар Лёве, член гитлерюгенда, вернулся в Берлин в декабре 1944 года после нескольких месяцев отсутствия, он был удивлен тем, сколько недружелюбных взглядов встретил, отдав нацистское приветствие при входе в универмаг. В тех частях страны, где национал-социализм оставался популярным, люди продолжали верить в чудеса. Незадолго до Рождества 1944 года немецкая женщина написала своему мужу, узнику французского лагеря для военнопленных: «Я верю в нашу судьбу! Как сказал д-р Геббельс, ничто не может поколебать уверенность, рожденную нашей долгой историей, нашим славным прошлым. В настоящий момент мы достигли очень низкой точки, но среди нас есть решительные люди. Вся страна готова к маршу с оружием в руках». Именно таким немцам, как эта женщина, Гитлер посвятил свою новогоднюю речь 1945 года:
Немецкий
23
Ялта: триумф Большой тройки
Утром 2 февраля, вскоре после 9:00, крейсер «Куинси» прошел мимо полузатонувшего торгового судна и вошел в гавань Мальты. День выдался пасмурный и ветреный, но президент сказал своему помощнику укутать его в толстое одеяло и вывезти на палубу. Мальта больше не была на линии фронта, но ее маленькие развороченные площади напоминали о «нашествиях саранчи» – 1941 и 1942 годах, когда люфтваффе и «Реджиа Аэронавтика» наносили ежедневные визиты, а британская 8-я армия была в одном шаге от полного уничтожения. Около 9:30 британский линкор «Орион» вышел из тумана, и когда этот огромный корабль поравнялся с «Куинси», на палубе появился Черчилль и помахал президенту, а тот помахал в ответ.
Война с Германией близилась к концу. Гражданские и военные лидеры союзников собрались на Мальте, чтобы обсудить финальную фазу боевых действий и подготовиться к конференции со Сталиным, которая должна была стать следующей встречей. Позже в тот же день Черчилль телеграфировал своей жене Клементине: «Мой друг приехал в добром здравии и отличном настроении». Это была ложь из благих побуждений. Через несколько дней премьер-министр испугался, когда немощного на вид Рузвельта, закутанного в одеяло, спустили на землю с самолета на аэродроме Саки в Крыму. В прошлом году президент выглядел нездоровым. Теперь же он выглядел как человек, вышедший на финишную прямую своей жизни. «Он слаб и болен», – предупредил Черчилль двух молодых людей, которым была поручена безопасность президента. Некоторых членов британской делегации также поразила внешность Рузвельта. Энтони Иден подумал, что за шесть месяцев, прошедших с их встречи на Второй Квебекской конференции, Рузвельт постарел на несколько лет. Мэриан Холмс, секретарь Черчилля, тоже была шокирована. «Президент сильно сдал с тех пор, как мы видели его в Гайд-парке в октябре прошлого года, – сказала она. – Он так сильно похудел, [у него] темные круги под глазами, и в целом он выглядит так, как будто его душа с трудом держится в теле».
Аверелл Гарриман, который посетил Рузвельта в Вашингтоне после выборов 1944 года и теперь увидел его в Ялте, был «ужасно шокирован» тем, насколько ухудшился вид Рузвельта за два с половиной месяца. «Я боюсь, что последняя избирательная кампания очень сильно его истощила, – позже рассказывал Гарриман. – Он не так часто вставал спозаранку. Казалось, его утомляли долгие разговоры. Я всегда говорил, что у Рузвельта железная хватка и если он взялся за вас, то вы ничего не могли поделать. Но было очевидно, что в Ялте он уже не мог быть таким несгибаемым, как ему хотелось».
После полудня 3 февраля президентский самолет «Священная корова» опустился с зимнего неба и приземлился на короткую бетонную взлетно-посадочную полосу аэродрома Саки. Звено самолетов P-38, сопровождавших президента, сверкнуло крыльями и исчезло в небе. Через двадцать минут после прибытия Черчилля оба лидера проследовали вдоль шеренги советского почетного караула – президент на заднем сиденье ленд-лизовского джипа, а Черчилль пешком, тяжело дыша и пытаясь не отставать. Почетный караул сменила группа улыбавшихся советских сановников, прибывших в аэропорт встречать западных гостей. Затем оркестр Красной армии завершил торжественную встречу исполнением «Знамени, усыпанного звездами», «Боже, храни королеву» и «Интернационала». В тот день по пути в Ялту члены команды Рузвельта удивлялись тому, что вдоль дороги на одинаковом расстоянии друг от друга стояли невысокие молодые женщины – советские солдаты.
Помпа, с которой была обставлена встреча, на мгновение перенесла делегатов в царскую Россию. Гости улыбались и махали, проходя мимо молодых охранников в красивой форме, увешанной орденами, но по мере удаления от аэропорта пейзаж менялся, и лидеры союзников оказались в окружении неистовой энергии смерти. Не было видно ни животных, ни людей – только голые деревья, мокрые от легкого дождя, и километры развороченной земли и руин. Единственными напоминаниями о том, что когда-то здесь были люди, были перевернутые танки и штабные машины, части тел и случайные письма, застрявшие в ветвях или под камнем, но эти письма были так скомканы и растрепаны, что установить отправителя было невозможно.
Ливадийский дворец, место проведения Ялтинской конференции, император Александр II приобрел в 1861 году для своей супруги, императрицы Марии Александровны, которой врачи прописали морской воздух. Внук Александра Николай II, последний российский император, построил на территории Ливадийского имения дворец из белого гранита, заплатив за это четыре миллиона золотых рублей – целое состояние на то время. Преимуществами Ливадии как места проведения конференции были ее размеры (дворец насчитывал 50 комнат) и красота: здание, окруженное пышными садами, находилось на высоте 45 метров над уровнем моря, и из него открывался великолепный вид на море и горы на севере и востоке.
Сталин, обеспокоенный состоянием здоровья Рузвельта и искренне восхищавшийся президентом, позаботился о том, чтобы он получил все самое лучшее, включая просторные трехкомнатные апартаменты и доступ к единственной ванной комнате во дворце. Однако даже лидер Союза Советских Социалистических Республик был бессилен что-либо сделать с клопами, которые тысячами прыгали по дворцу, не обращая внимания на статус своих жертв: генералов кусали так же часто, как и горничных.
Ялтинская конференция имела множество особенностей, но прежде всего она была проверкой. Несмотря на частые разногласия по поводу помощи по ленд-лизу, судьбы Польши и второго фронта, военные нужды объединяли Америку, Великобританию и Советский Союз на протяжении четырех лет войны. Но теперь возник главный вопрос: сохранится ли дружба между союзниками в послевоенные годы? Или она закончится, уступив место новой эре силовой политики?
Давнее взаимное недоверие России и Запада, существовавшее до войны, и антикоммунистические настроения в Британии и Америке склоняли чашу весов в пользу второго варианта. В 1945 году, как и в 1935 году, Сталин и его министр иностранных дел Молотов были убеждены, что в глубине души британцы и американцы были антисоветскими империалистами, стремившимися уничтожить коммунизм. Эдвард Стеттиниус, недавно сменивший Корделла Халла на посту государственного секретаря, только усиливал эти подозрения.
У Стеттиниуса были такие же потрясающие блестящие зубы, как у экс-посла США в СССР Джо Дэвиса. Он занимал руководящие должности в «Дженерал моторс» и «Юнайтед Стейтс стил» и в элегантных костюмах за 500 долларов был живым воплощением капитализма. Летом 1944 года, во время беседы с Милованом Джиласом, лидером Югославской коммунистической партии, Сталин сказал: «Возможно, вы думаете, что только потому, что англичане – наши союзники, мы забыли, кто они такие и кто такой Черчилль. Для них нет ничего приятнее, чем обмануть своих союзников». Алекс Кадоган, постоянный заместитель министра иностранных дел Великобритании и антисемит, также питал глубокое недоверие к русским, которые, по его мнению, все были евреями. «Это самые вонючие и жуткие евреи, которых я когда-либо встречал», – написал он в своем дневнике. Однако, за редким исключением, делегаты конференции держали свои отвратительные мысли при себе.
По просьбе Сталина Рузвельт согласился председательствовать на первых пленарных заседаниях конференции. В день первого заседания, 4 февраля, президент пораньше прибыл в танцевальный зал дворца, где проходили переговоры, чтобы без посторонних глаз пересесть с инвалидной коляски в кресло. Когда все собрались, Рузвельт сказал несколько приветственных слов, а затем, казалось, ушел в себя. Один гость писал, что Рузвельт сидел с открытым ртом и выглядел «более непонимающим, чем когда-либо».
Пленарные заседания были посвящены разным темам. В первый вечер темой была война. Генерал Алексей Антонов, заместитель начальника Генштаба СССР, открыл заседание подробным описанием четырехсторонней атаки, начатой Красной армией в начале января. По его словам, штурм увенчался большим успехом: передовые части Красной армии теперь находились в 80 километрах от Берлина. Антонов также отметил, что Красная армия начала наступление раньше запланированного и в ужасных погодных условиях, чтобы ослабить давление на американские части в Арденнах.
После доклада Антонова слово взяли главы государств. Сталин начал беседу, отметив, что сейчас Красная армия по численности вдвое превосходит немцев: 180 советских дивизий против 80 немецких. Затем он спросил Черчилля о ситуации на Западе. Премьер сказал, что ни в Италии, ни во Франции англо-американские силы не имеют большого преимущества.
Тут Маршалл перебил его цифрами. По его словам, на западе у Германии было семьдесят девять дивизий, у англо-американцев – семьдесят восемь, на одну меньше. Черчилль отметил, что западные союзники обладали подавляющим превосходством в танках, самолетах, горючем, запчастях и других материальных средствах. Спустя четыре года войны все еще ощущались последствия решения об ограничении в девяносто дивизий. Сталин спросил Черчилля, чего они с Рузвельтом от него хотят. «Вкратце, – ответил Черчилль, – мы хотели бы, чтобы вы продолжали наступление». Сталин сказал, что считает своим «моральным долгом» выполнить эту просьбу. Если позволит погода, советское наступление продлится до марта. Позже в тот вечер, на званом ужине, Сталин был менее любезен. Он отказался произнести тост за здоровье британского короля и возразил, когда Рузвельт назвал его Дядей Джо. Однако буря быстро улеглась. Красная армия могла иметь больше дивизий, чем ее западные союзники, но она использовала американские автомобили и грузовики и во многом зависела от британского материального обеспечения. Вечер продолжался, алкоголь растекался по венам, и перед гостями снова появился добродушный Дядя Джо, который выпил за «храбрость Черчилля… и его готовность поддержать Россию в мрачные первые дни операции „Барбаросса“». Затем разговор перешел на малые страны и их место в новом мире, который создавала «Большая тройка». Рузвельт согласился со Сталиным в том, что такие страны, как Норвегия и Голландия, не имеют права выносить суждения о политике великих держав.
Черчилль высказал более тонкую мысль. «Орел позволяет птичкам петь, – сказал он, – и не заботится о том, почему они поют».
На следующий день, 5 февраля, Рузвельт, Сталин и Черчилль обсуждали судьбу Германии, пока за окном лил дождь. Были затронуты следующие вопросы: следует ли разделить Германию? И если да, то как? Нужно ли союзникам оглашать свои послевоенные планы в отношении Германии сейчас или подождать до капитуляции? Также обсуждался неудобный вопрос, от кого союзники должны принять капитуляцию Германии. Очевидно, о переговорах с Гитлером, Гиммлером или Геббельсом не могло быть и речи, а найти подходящую замену было непросто. В той или иной форме многие высокопоставленные немецкие офицеры были замешаны в военных преступлениях, особенно служившие на Восточном фронте. Также не был решен вопрос о статусе Франции. Следует ли позволить ей восстановить свою великую мощь или оставить в статусе второстепенной страны?
После нескольких приветственных слов Рузвельта Сталин взял на себя руководство совещанием. По его словам, пора было принять окончательное решение по вопросу разделения Германии. В Тегеране Рузвельт говорил о разделе на пять частей, а Черчилль на Московской конференции предложил разделить страну на две части. Сохраняли ли они эти взгляды? «В принципе, да», – сказал Черчилль, но тут же добавил «но». Восьмидневная конференция – не место для принятия окончательных решений по столь сложному вопросу, как разобщение нации и разделение ее на части. Сначала требуется «очень тщательное изучение исторических, этнографических и экономических фактов, а затем длительное исследование специальной комиссией».
Сталин, который стремился решить вопрос по разделению как можно скорее, стал рассуждать гипотетически. «Предположим, – обратился он к Черчиллю, – группа немцев заявила, что свергла Гитлера „и согласна на безоговорочную капитуляцию“. Что бы вы ответили?» В таком случае, сказал Черчилль, «три великие державы должны немедленно посоветоваться и решить, стоит ли иметь дело с такими людьми. Если было бы решено, что да, то после этого следовало бы сразу выдвинуть условия капитуляции. В противном случае война будет продолжаться».
После того как Черчилль закончил, Сталин представил план, предложенный ранее Рузвельтом: в целом одобрить разделение Германии и поручить трем министрам иностранных дел – Стеттиниусу, Идену и Молотову – разработать действенный план и включить пункт о разделении в условиях капитуляции. Черчилль посчитал это предложение слишком смелым, заявив, что оно может дать обратный эффект: заставить немцев сражаться усерднее. Чтобы унять беспокойство премьер-министра, Сталин и Рузвельт заявили, что условия союзников будут храниться в секрете до капитуляции Германии.
Было почти 17:00, когда «Большая тройка» перешла ко второму вопросу повестки дня. Следует ли предоставить Франции зону оккупации в побежденной Германии? Сталин возражал по двум причинам. Относительно небольшая роль Франции в войне не давала ей права на зону; в противном случае Норвегия, Дания, Голландия и другие страны, которые играли в войне второстепенную роль, тоже потребовали бы зоны. Черчилль имел другую точку зрения и заверил Сталина, что этого не случится и советские интересы не будут затронуты. Великобритания и США согласились уступить часть своих зон французам. Сталин оставался настроенным скептически. Если Франция получит зону, сказал он, контроль трех держав над Германией станет контролем четырех держав и это осложнит послевоенные отношения союзников. Черчилль согласился, но отметил, что американцы планируют покинуть Европу в течение двух лет, а Британия не хочет, чтобы ее оставили в Западной Европе один на один с «немецким волком». Даже будучи раненым, он оставался опасным зверем. По словам Черчилля, Франция с ее мощным флотом могла помочь Великобритании исполнять роль полицейского в ближайшие годы. Когда Сталин спросил Рузвельта о его мнении, президент сказал, что согласен с Черчиллем в вопросе о зоне оккупации для Франции, а со Сталиным – в том, что послевоенный контроль над Германией должен оставаться в руках «Большой тройки».
Последним вопросом повестки дня были репарации. Британия и Соединенные Штаты согласились отказаться от них, но Советский Союз – с разрушенными городами и деревнями и двадцатью миллионами погибших – действительно нуждался в репарациях и был готов изложить свои доводы западным союзникам. Сталин выбрал для этого Ивана Майского, сообразительного экс-посла СССР в Великобритании. Майский начал с того, что Советский Союз хотел получить два вида репараций. Первый – это товары и готовая продукция (станки, подвижной состав и тому подобное). «Германии нужно разрешить сохранить только 20 % нынешней тяжелой промышленности», – сказал Майский. Этого достаточно, чтобы удовлетворить ее реальные экономические потребности. Затем, переходя ко второй форме репараций, Майский сказал, что Россия требует выплаты 10 миллиардов долларов в течение десяти лет.
Черчилля потрясла такая сумма. По его словам, если бы британская экономика могла получить существенную выгоду от репараций, то Британия встала бы в очередь за Россией. Но после Первой мировой войны Америка и Великобритания ссужали Германии большие суммы денег, и долг так и не был возвращен. «Обжегшись на молоке, дуют и на воду, – сказал Черчилль. Затем он высказал Майскому такую гипотезу: – Что, если Германия окажется на грани голодной смерти? Будем ли мы наблюдать со стороны и говорить, что она заслужила это? Или мы намерены обеспечивать людей достаточным количеством еды?»
«Москва уже решила эту проблему», – ответил Майский. После войны немецкому народу будет разрешен «среднеевропейский уровень жизни», который он назвал скромным, но «приличным». В тот вечер Черчилль стоял у окна на своей вилле, глядя в черное небо. Затем он повернулся к своей дочери Саре и сказал: «Не думаю, что когда-либо в истории агония мира была столь сильна и всеобъемлюща. Сегодня под садящимся солнцем в этом мире больше страданий, чем когда-либо».
Днем 6 февраля Рузвельт обедал с Черчиллем и Алексом Кадоганом. В письме к жене в тот вечер Кадоган написал, что завтрак прошел весело, но он был удивлен тем, насколько постарел Рузвельт. Во время последовавшей за этим встречи «Большая тройка» обсудила широкий круг вопросов: ООН, права малых стран, новую модель немецкой подводной лодки – и снова Францию. Но главной темой была Польша. Обеспокоенный общественным мнением среди американских поляков, Рузвельт предложил немного подправить линию Керзона, чтобы дать полякам больше пространства на юге страны.
Он также предложил разрешить полякам оставить себе некоторые нефтеносные районы страны в качестве компенсации за потерю Кенигсберга, крупного восточно-прусского порта, который в межвоенные годы находился под контролем Польши, а сейчас был передан СССР. Черчилль поддержал предложение Рузвельта. «Если Россия пойдет на территориальные уступки, предложенные президентом, мы будем одновременно восхищаться и приветствовать действия Советского Союза», – сказал он. Недовольный направлением разговора, Сталин взял тайм-аут. После десятиминутного перерыва он собрался с мыслями и вернулся к обсуждению – с холодным взглядом, жесткий и слегка угрожающий. Линия Керзона, напомнил он западным гостям, была создана не русскими, а англичанином лордом Керзоном и французом Жоржем Клемансо. Как он сможет вернуться в Москву и смотреть людям в глаза, если требования СССР были отклонены? Люди скажут, что Керзон и Клемансо лучше заботились об интересах России, чем Сталин и Молотов.
Что касается создания польского правительства, то, по словам Сталина, этим должны заниматься люблинские поляки – или, как их по праву следует называть, Варшавское правительство. Затем он заговорил о лондонских поляках, обвинив их во множестве преступлений, включая убийство 212 советских солдат и совершение набегов на советские склады с запасами оружия. Почувствовав, что обстановка накаляется, Рузвельт предложил отложить заседание, но Черчилль не был готов отступать. Согласно информации, имевшейся в распоряжении Великобритании, он сказал, что «люблинское правительство не могло рассматриваться как представляющее более одной трети польского народа, если бы он мог свободно выражать свое мнение» – и, таким образом, не имело права считаться законной властью. По словам биографа Черчилля Мартина Гилберта, в этот момент снова вмешался Рузвельт и сказал «несколько раздраженно, [что] Польша была источником проблем более пятисот лет». Последнее слово в тот день было за Черчиллем. «Мы должны сделать все возможное, чтобы положить конец их проблемам», – сказал он. На этом встреча подошла к концу.
В течение следующих нескольких дней Рузвельт и Черчилль испытывали все большее беспокойство. Международная пресса позиционировала Ялту как место рождения нового, более справедливого мира. Невыполнение этого обещания могло вызвать общественное возмущение в Великобритании и США и подорвать основы союзничества. «Большая тройка» разрешила дилемму, приняв Декларацию об освобожденной Европе – обещание поддержать свободные и справедливые выборы в странах, ранее находившихся под властью Германии. Участники конференции также сошлись на том, что Польша станет первой освобожденной страной, которая проведет выборы. Как и ожидалось, декларации уделили много внимания, но она была словесным эквивалентом потемкинских деревень: одна видимость без какого-либо содержания.
Прочитав декларацию, начальник штаба Рузвельта адмирал Уильям Лихи отметил, что соглашение настолько гибкое, что русские могли бы растянуть его от Ялты до Вашингтона, не нарушая его технически. «Я знаю, Билл, я знаю, – ответил Рузвельт. – Но это лучшее, что я мог сделать для Польши в то время». Нежелание президента давить на Сталина по польскому вопросу было связано с войной на Тихом океане. Сталин и Рузвельт ранее обсуждали возможную роль России в Тихом океане, но без конкретики. На встрече 8 февраля эту тему рассмотрели детально. Рузвельт сказал, что, хотя победа США на Тихом океане теперь обеспечена, у Японии есть четырехмиллионная армия, и чем ближе к ней подходили американские войска, тем яростнее становилось ее сопротивление. Предстоящие наступления на Иводзиму 19 февраля и на Окинаву 1 апреля усилили желание Рузвельта разделить бремя войны на Тихом океане с союзником. Сталин был готов помогать, но не безвозмездно: СССР были нужны Маньчжурские железные дороги, южная половина острова Сахалин, а также Курилы для советских авиабаз и порт Далянь. Чан Кайши должен был бы создать комиссию, чтобы одобрить использование Советским Союзом китайских железных дорог и портов, но Рузвельт считал Чана нулем без палочки, поэтому пока планировал сохранить соглашение со Сталиным в секрете. Историк Роберт Даллек писал, что если бы Рузвельт тогда рассказал о соглашении Чану, то «весь мир узнал бы об этом в течение двадцати четырех часов».
Рузвельт 12 февраля вылетел из Ялты в Саудовскую Аравию, чтобы встретиться с королем Ибн Саудом. Это было его последнее появление на международной арене.
24
Никогда не забудем, никогда не простим
Честь защищать Берлин от орды «евреев-большевиков», собравшихся к востоку от города, выпала генерал-полковнику Готхарду Хейнрици, чей отец был министром, а мать наполовину еврейкой. «Только не он», – сказал Гитлер в марте, когда Гудериан предложил Хейнрици на должность командира группы армий «Висла», сформированной для противодействия советскому вторжению. Командование уже имело лидера: рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер получил командование войсками в январе, но это оказалось плохой идеей. Гиммлер никогда не принимал участия в боевых действиях, не говоря о том, чтобы руководить солдатами на поле боя. После нескольких недель постоянных обстрелов рейхсфюрер поселился в санатории в Гогенлихене, городе, находившемся на безопасном расстоянии от линии фронта. Гудериан снова предложил кандидатуру Хейнрици, и Гиммлер пообещал поддержать его при условии, что Гудериан сам проинформирует об этом Гитлера.
Новый лидер группы армий «Висла» мало походил на роскошных арийских воинов, украшавших плакаты за пределами зоопарка. Невысокий, худощавый и узкоплечий, Хейнрици напоминал клерка из провинциальной конторы, но недостаток физического обаяния он восполнил опытом, умениями и стойкостью. Он был особенно искусен в оборонительных боях. Во Франции, России, Италии и еще десятке мест ему удавалось переломить ход битв, которые другие командиры считали проигранными. «Хейнрици отступает только тогда, когда воздух полон свинца, да и то сначала хорошенько подумает», – сказал один восхищенный штабной офицер.
Но это наблюдение было сделано в 1944 году, когда еще было куда отступать. В апреле 1945 года в глухом лесу к востоку от Берлина собирались советские войска численностью 2,5 миллиона человек, и единственное, что отделяло русских от столицы рейха, – это специальная временная группа войск численностью 500 тысяч человек, созданная из остатков двух немецких армейских групп, сильно потрепанная во время зимних боев в Восточной Пруссии и получившая название – группа армий «Висла».
В начале апреля дороги к югу от Берлина начали заполнять «Золотые фазаны» – высокопоставленные нацистские чиновники, которых везли на «мерседесах» личные водители, пока они смотрели в окна на весенние поля и размышляли о будущем. Двенадцатого апреля, за четыре дня до главного советского наступления, министр вооружений Альберт Шпеер прибыл в штаб-квартиру Хейнрици в Пренцлау, городке в сотне километров к северу от Берлина. Хейнрици был рад его видеть. Несколькими днями ранее офис Шпеера издал два противоречивших друг другу приказа о том, как реагировать на прибытие Красной армии, и подобно большинству коллег Хейнрици был сбит с толку. Шпеер извинился за путаницу, но сказал, что сделал это намеренно. Он хотел дать своим полевым командирам повод отказаться от политики выжженной земли, которую навязывал Гитлер. Когда позднее в тот же вечер генерал-лейтенант Гельмут Рейманн, командующий берлинским сектором, прибыл в штаб Хейнрици, обстановка накалилась. По словам Рейманна, все, что у него было для защиты столицы, – это девяносто два батальона стариков с несовременным оружием (плохо обученных солдат Фольксштурма в возрасте пятидесяти – шестидесяти лет, прошедших несколько недель обучения), несколько батальонов, срочно собранных из поваров и клерков, а также «горстка танков». В достатке были только зенитные орудия. Когда Рейманн закончил говорить, Шпеер спросил, как он собирается защищать город. «Взорву берлинские мосты до прибытия русских», – ответил Рейманн.
Шпеер нахмурился: «Вы понимаете, что оставите два миллиона берлинцев без воды и тепла?» – «Это прискорбно, – сказал Рейманн, – но что еще я могу сделать? Всё или ничего». За окном в апрельском небе, как молодые луны, висели следы разорвавшихся снарядов. «По мостам проложены водопроводные трубы, газопровод и электрические кабели, – сказал Шпеер. – Если их уничтожить, врачи не смогут проводить операции, жизнь остановится, у людей не будет даже питьевой воды». Рейманн остался при своем мнении, сказав: «Я дал клятву. Я обязан выполнить приказ».
Хейнрици резко осадил собеседника. «Я запрещаю вам взрывать какие-либо мосты, – сказал он Рейманну. – Если возникнет чрезвычайная ситуация, вы должны связаться со мной и запросить у меня разрешение». Несколькими днями позже Гитлер снял вопрос о последнем рубеже обороны, заявив, что он останется в Берлине. «Если в ближайшие дни и недели каждый солдат на Восточном фронте выполнит свой долг, – сказал Гитлер, обращаясь к нации, – последнее нападение Азии потерпит неудачу. Берлин [останется] немецким, Вена снова будет немецкой, а Европа никогда не станет русской. В этот час все немецкое население смотрит на вас, мои борцы на восточных рубежах, и надеется… что под вашим руководством нападение большевиков захлебнется в крови. Момент, когда судьба уберет со сцены величайшего военного преступника всех времен [Рузвельта]… станет решающим для судьбы всего мира».
Гитлер, конечно, нес чушь, и многие из его слушателей, вероятно, знали это. Но в ситуации, когда небо кишело бомбардировщиками союзников, а с востока наступала Красная армия, здравый смысл отходил на второй план и нужно было верить хоть во что-то. Людям требовалось успокоение, даже если его приносили сказки.
К началу апреля Берлин лежал в руинах. Бранденбургские ворота – триумфальную арку, которая веками символизировала величие Германии, – теперь окружало развороченное поле с перевернутыми штабными автомобилями «мерседес» и стаями диких собак. В других частях города дома без крыш возвышались над разбомбленными улицами и каньонами из битого кирпича, и во всех частях города воздух пах сажей, пеплом и разлагающимися телами. Берлинцы, не имевшие влиятельных друзей, к которым можно было обратиться, не могли сбежать из города. Опасаясь, что англо-американцы попытаются первыми захватить столицу, Сталин приказал окружить Берлин.
В перерывах между охотой за пропитанием и поисками убежища от американских и британских бомб берлинцы думали о будущем. Больше всего немецкие мужчины боялись, что их поймают на улице в Берлине или Гамбурге и отправят в ГУЛАГ. Немецкие женщины больше всего боялись изнасилования, и чем ближе Красная армия подходила к Германии, тем страшнее становились истории о зверствах. В городе Нейсе на польско-немецкой границе советские войска изнасиловали сто восемьдесят две монахини. В Катовицкой епархии в Польше другая часть Красной армии оставила беременными шестьдесят шесть монахинь. В немецком госпитале Хауса Дешлер группа советских солдат ворвалась в родильное отделение и изнасиловала только что родившую женщину и еще одну, которая собиралась рожать. Подобные рассказы, которые несли с собой отступавшие на запад немецкие солдаты, напоминали о грядущей расплате.
Смерть Рузвельта 12 апреля от кровоизлияния в мозг дала Гитлеру передышку от действительности, но ненадолго. Когда 14 апреля до Берлина дошло известие о том, что 20-я танковая дивизия сильно пострадала в столкновении с советской 8-й гвардейской армией, Гитлер, как говорили, был настолько разгневан, что приказал лишить всех солдат медалей до тех пор, пока утраченные позиции не будут возвращены. Приток плохо обученных бойцов семнадцати-восемнадцати лет и потеря опытных сержантов и офицеров в последние недели войны вызвали моральный кризис. Офицер пехотного полка «Великая Германия» отметил, что большинство молодых солдат в его отряде мечтали получить ранение, из-за которого их отправили бы в тыл, подальше от опасностей войны.
В некоторых частях моральный кризис был настолько острым, что нарушителей дисциплины расстреливали после дисциплинарного военного суда или отправляли в нейтральную зону копать траншеи под огнём советских орудий. Отчаявшись восстановить боевой дух, немецкие офицеры приводили в пример Фридриха Великого, вырвавшего победу на одиннадцатом часу сражения, которое ранее казалось безнадежным. Смерть Рузвельта породила самые странные слухи: американские, британские и немецкие силы соединятся, и вместе три великих страны Запада отбросят русские орды. В большинстве подразделений также присутствовала горстка преданных последователей Гитлера и идей национал-социализма. «Ты не представляешь, какая жуткая ненависть переполняет нас, – писал жене один старший лейтенант. – Я клянусь, что однажды мы разберемся с ними. <…> Мы дали клятву, что каждый убьет по десять большевиков. Бог поможет нам».
К востоку от Берлина шла подготовка к последнему сражению. Красная армия разворачивала три фронта: 1-й Белорусский фронт маршала Жукова и 1-й Украинский фронт маршала Ивана Конева возглавляли наступление 16 апреля, а вскоре после этого должен был выступить 2-й Белорусский фронт под командованием маршала Константина Рокоссовского. Целью был захват Зееловских высот, цепи холмов в форме подковы с подъемами, в некоторых местах достигавшими тридцати метров.
Пятнадцатого числа беспорядочный огонь советской артиллерии заглушал шум, издаваемый людьми и техникой, двигавшимися на позиции. Последние часы перед штурмом всегда были напряженными. Но в этот прохладный апрельский вечер страх смешался с волнением. В ближайшие дни товарищи, рано легшие в могилы под Смоленском, у ворот Москвы, в Сталинграде и Курске, будут отомщены. Атака должна была начаться в 3:00 по берлинскому времени. В последние минуты перед боем некоторые бойцы клали в свое снаряжение фотографии жен и детей, другие перечитывали потрепанные перепечатки стихотворения Константина Симонова «Жди меня»:
Незадолго до полуночи 16 апреля маршал Жуков и сопровождавшие его лица прибыли в штаб генерал-полковника Чуйкова, героя Сталинградской кампании и командующего 8-й гвардейской армией. Чуйков не особо обрадовался приезду Жукова. Он чувствовал, что под Сталинградом маршал оттеснил его на второй план, присвоив себе большую часть заслуги в победе, которую Чуйков считал по праву принадлежавшей ему и его людям. Но сегодня у него не было времени размышлять о прошлом. В 3:00 небо озарилось от горизонта до горизонта; стаи испуганных птиц поднялись в воздух, который начал сотрясаться от звуков войны: свиста ракет «катюш», рева тысяч тяжелых орудий, непрерывного треска пулеметного огня и грохота разрывавших-ся мин.
Полторы сотни прожекторов осветили ночное небо, которое стало ослепительно-белым. Бойцы штурмовых частей заткнули уши, сделали последний глоток водки и поднялись на ноги. Через несколько секунд солдаты начали жаловаться на яркий свет, который слепил их так же, как и немцев. По требованию фронтовых командиров свет выключили; затем почти сразу приказ отменили, и небо снова стало белым. Несмотря на жалобы, штурм прошел успешно. Советские ВВС контролировали небо, танковые и пехотные части – землю. В тот день советский инженер Петр Себелев написал жене: «На фронте еще не было дня, похожего на сегодняшний». Крики «На Берлин!» эхом отдавались в строю, пока войска двигались к немецким позициям.
Вечером 15 апреля под покровом темноты Хейнрици отвел свои основные ударные силы на вспомогательные позиции. Это было частью стратегии «измотать и добить», которую он применял в Италии и СССР: встретить врага малыми силами, а затем, два или три дня спустя, когда он ослабеет, контратаковать основными силами. Герхард Коддер, восемнадцатилетний сын директора школы, попал в первую группу. Утром 16-го он проснулся от криков «Русские идут!», раздававшихся в окопе перед ним. Мгновение спустя русские, эстонцы, туркмены и украинцы уже неслись по грязному полю в сторону Коддера. Немецким солдатам, занявшим бункерный комплекс перед Коддером, удалось отбить атаку, но день только начинался. Около полудня солдат сидел под деревом, пытаясь передохнуть, когда из-за поворота показался советский танк. Командир, стоявший в люке, был немногим старше Коддера, может быть, двадцати двух или двадцати трех лет. Немецкое противотанковое орудие, установленное на холме, открыло огонь, и мертвый командир упал в люк. Остальной экипаж выпрыгнул из танка и побежал по склону к советским позициям. Ближе к вечеру настроение маршала Жукова ухудшилось. Продвижение 8-й гвардейской армии Чуйкова практически остановилось, а генерал Конев, конкурент Жукова в гонке на Берлин, приближался к городу с юга. «Значит, вы недооценили врага, – сказал Сталин, когда около 15:00 Жуков позвонил и сообщил о ситуации. – Я думал, вы уже подходите к Берлину».
Через несколько часов снова появились советские танки, на этот раз в большом количестве. Коддер насчитал четыре десятка танков на своей стороне дороги и двадцать – на другой. Солдаты в окопе перед ним прицелились, но огонь не открывали. «Не волнуйся! – крикнул Коддеру солдат постарше. – Если они не доберутся до нас, тебе нечего бояться».
«Пусть эти ублюдки подойдут поближе, чтобы я точно не промахнулся!» – крикнул другой ветеран. Русская пехота была на полпути к подъему, когда немецкие 88-миллиметровые орудия на холме открыли огонь. Люди падали десятками, затем сотнями, но нападавшие продолжали приближаться к немецким позициям, распевая русские боевые песни.
Коддер и солдаты вокруг него открыли огонь. Осколки снарядов взлетали в вечернее небо, раненые кричали, но нападавшие продолжали двигаться вперед, не обращая внимания на смертельную опасность. Ближе к полуночи Жуков снова говорил со Сталиным. Ранее в тот день его, казалось, не беспокоило отсутствие продвижения Жукова, теперь Сталин казался раздраженным. «Вы уверены, что сможете захватить Зееловские высоты завтра?» – спросил он.
«Да», – ответил Жуков.
Неудовлетворенный ответом, Сталин решил подначить Жукова. «Мы думаем о том, чтобы приказать Коневу направить танковые армии в сторону Берлина», – сказал он. В течение следующих нескольких дней немецкие позиции на Зееловских высотах были смяты под тяжестью русского превосходства в людях и технике, а также яростного желания Жукова добраться до Берлина раньше своего соперника. К 19 апреля высоты были под контролем СССР, и генералы Хейнрици и Теодор Бусс спорили о том, кто первым прибудет в Берлин: Красная армия или солдаты США и Великобритании.
25
День рождения и смерть
Яростным артиллерийским огнем отметила Красная армия 20 апреля – день рождения Гитлера. Позже утром над Берлином появились британские и американские самолёты, но город бомбили так часто, что сколь-нибудь важных целей в нем почти не осталось. Утро принесло хорошие новости. В честь пятьдесят шестого дня рождения фюрера берлинцы получали паек за восемь дней, а также небольшую банку овощей и пятнадцать граммов настоящего кофе.
Незадолго до полудня Гитлер выскользнул из бункерного комплекса и поднялся в небольшой сад, где под серым утренним небом его ждали члены гитлерюгенда. Парни в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет несколько дней назад отразили атаку русских танков и сегодня прибыли в сад, чтобы получить награды за доблесть. На церемонии была сделана одна из самых знаковых фотографий Второй мировой войны: добродушный Гитлер, с полузакрытым лицом и в шинели, трепал за щеку одного из младших мальчиков, который сиял воинственной гордостью. Но на каждого пятнадцатилетнего героя-национал-социалиста приходились сотни мальчиков, подобных тому, с которым Доротея фон Шваненфлюгель встретилась утром на берлинской улице. Мальчик сидел в неглубокой землянке через дорогу от очереди, в которой стояла фрау Шваненфлюгель. В огромной каске и ботинках, он выглядел таким жалким и несчастным, что она уступила свое место в очереди и подошла к мальчику. По словам историка, «на глазах у мальчика были слезы, а рядом с ним лежала противотанковая граната. Когда женщина спросила, что он там делает, мальчик ответил, что ему приказали подождать, пока не появится советский танк, а затем проскользнуть под него и взорвать гранату. Потом он снова заплакал. Его слова было трудно разобрать, но он, казалось, звал маму. В этот момент фрау Шваненфлюгель поняла, что ей придется принять ужасное решение: если она подтолкнет мальчика к бегству, то эсэсовцы казнят его, если поймают. Если она предоставит ему убежище, в опасности окажется она сама и ее семья. Она посидела с мальчиком несколько минут, затем встала и пошла обратно к очереди».
Герман Геринг провел утро 20 апреля в Каринхалле, своей резиденции к северу от Берлина. В течение часа поместье, которое он строил полжизни, в котором он похоронил свою любимую первую жену Карин (в честь которой, разумеется, и было названо имение) и развлекал Чарльза Линдберга, герцога и герцогиню Виндзор и бывшего президента Герберта Гувера, превратится в тлеющие руины. Геринг вернулся в гардеробную и надел костюм.
Сегодня был день рождения Гитлера, и, хотя они больше не разговаривали, ожидалось, что Геринг появится на празднике. Когда он закончил одеваться, офицер инженерных войск сопроводил его к передней части дома, где был установлен взрыватель. Геринг навалился своими ста тринадцатью килограммами на поршень, и Каринхалл исчез в клубящемся облаке огня и пыли[272]. (Если бы он этого не сделал, это сделали бы русские.) Затем Геринг сел в машину и отправился в Берлин.
Среди гостей на дне рождения фюрера были гросс-адмирал Карл Дёниц, который, как говорили, был преемником Гитлера; Шпеер, хитроумный министр вооружений, с ловкостью Гудини выходивший из сложных ситуаций; генерал-фельдмаршал Вильгельм Кейтель, главнокомандующий вооруженными силами; помощник Кейтеля генерал Альфред Йодль; генерал Ханс Кребс, начальник штаба OKH (верховного командования сухопутных войск вермахта); Гиммлер, который вел секретные переговоры с Норбертом Мазуром, представителем Всемирного еврейского конгресса; Риббентроп, министр иностранных дел; и Геринг, которого фюрер принял довольно холодно. После неловкой светской беседы с другими гостями Геринг покинул бункер и отправился на юг, в Оберзальцберг, горный курорт недалеко от Берхтесгадена.
После того как Гитлер удалился в свою спальню, его любовница Ева Браун заглянула в маленькую гостиную, где часто собирались машинистки Гитлера. Траудль Юнге, одна из самых молодых секретарей (ей было слегка за двадцать), заметила, что Браун одета в серебристо-синее парчовое платье, которое больше подходило для вечеринки, чем для панихиды, и «ее глаза горели безумным огнем». Было похоже, что она хотела «заглушить пробудившийся в ней страх», как позже рассказала Юнге. «Она хотела праздника, даже когда праздновать было нечего, – вспоминала Юнге. – Ей хотелось танцевать, пить и забыть обо всем. И я была практически готова заразиться ее… жаждой жизни и сбежать из бункера, где тяжелый потолок ощутимо давил на нас, а стены были белыми и холодными».
По мере того как последние отчаянные дни Третьего рейха заканчивались, Ева Браун превратилась в своего рода крысолова. По вечерам она приводила всех, кто оставался в бункере, в свою гостиную на первом этаже; стол был сервирован изысканными винами и закусками, недоступными в другом месте. Кто-то приносил граммофон, кто-то пластинку, чаще всего «Кроваво-красные розы говорят тебе о счастье», и ее крутили до тех пор, пока не начинались утренние бомбежки. На рассвете, вспоминала Юнге, «Ева Браун все еще кружилась в отчаянном безумии, как женщина, которая уже почувствовала легкое дыхание смерти. Никто не говорил о войне. Никто не говорил о победе, никто не говорил о смерти. Это была вечеринка для призраков».
На следующее утро 1-й Белорусский фронт маршала Жукова подошел к столице Германии. Берлин был охвачен огнем. Пламя перебрасывалось с крыши на крышу, здания рушились, над Тиргартеном взрывались снаряды, дикие собаки с истошным лаем носились по разбитым улицам. В бункере зоопарка, наиболее защищенном из всех убежищ города, люди дрались за место во внутренних помещениях. Накануне на мгновение показалось, что соперник Жукова, генерал Конев, приближавшийся к Берлину с юга, первым доберется до столицы. Но Жуков быстро разобрался с этим. Он собрал лучшие подразделения двух своих лучших армий, 1-й и 2-й гвардейских, и приказал 21 апреля к 4:00 прибыть на окраину Берлина. Войска отстали от графика на десять часов, но избежали гнева Жукова, потому что 1-й Украинский фронт Конева опоздал еще больше.
По словам историка Кэтрин Мерридейл, эта гонка «обеспечила советское превосходство над англо-американцами в битве за Берлин, но в стратегическом и человеческом плане это состязание было катастрофой. Солдатам без боевого опыта… угрожали выстрелом в голову или штрафбатом (штрафным батальоном), если они потеряют самообладание и откажутся идти в этот ад. Даже ветераны, воевавшие под Сталинградом и Курском, с трудом брали себя в руки. Британские ВВС и самолеты 8-й американской армии превратили улицы Берлина в руины, и на каждой из них мог скрываться снайпер или член гитлерюгенда, жаждущий пожертвовать собой в сиянии славы».
Днем 21 апреля Ханс Вулле-Вальберг, швейцарский журналист, пробирался через Потсдамскую площадь, когда взорвался советский артиллерийский снаряд и ранил нескольких прохожих. Несколькими неделями ранее толпа бросилась бы на место происшествия, чтобы помочь. Теперь только Вулле-Вальберг и еще два «добрых самаритянина» остановились, чтобы оказать помощь раненым. «Люди слишком заняты собственным выживанием, чтобы беспокоиться о ком-либо еще», – заключил Вулле-Вальберг. В тот день Красная армия наглядно продемонстрировала, что такое «шок и трепет», в надежде заставить немцев капитулировать и избежать ужасной уличной войны. Город окружили пять советских стрелковых и четыре танковые армии. 3-я ударная армия и 2-я гвардейская танковая армия атаковали Берлин с севера; 8-я и 1-я гвардейские танковые армии нанесли удар с востока; 5-я ударная армия и 47-я армия двинулись на север, обошли вокруг и ударили по Берлину с запада, в то время как танки и стрелковые дивизии Конева приближались с юга. Но еще оставались десятки тысяч немецких солдат, готовых пожертвовать собой ради Отечества, и среди них были иностранные бойцы Ваффен-СС – шведы, норвежцы, бельгийцы, датчане и голландцы, которым было некуда возвращаться, сражались со свастикой на форме и были готовы умереть за нее. Были также люди, которые воевали, потому что не могли представить себе мир без Гитлера.
Залпы «катюш» возвестили о начале уличных боев. Танки Красной армии вошли в город. Дома взрывали рядами. (Опыт показал, что разрушать здания по одному неэффективно.) После того как улица была расчищена, солдаты Красной армии спускались в подвалы и взрывали стены, двери и другие препятствия из противотанковых ружей, а затем шли мимо пробитых труб и мертвых крыс в следующий подвал. Немецкие мирные жители, укрывшиеся в подвалах, оказались в большой опасности. Ожесточенные подземные перестрелки грозили смертью любому, кто оказался поблизости, но вышедшие на поверхность рисковали пробудить спортивный интерес летчиков Красной армии, которые периодически налетали и обстреливали улицы. Однако на войне все относительно. По сравнению с тем, что было дальше, первая волна советского вторжения прошла довольно спокойно, отмечал историк Джон Эриксон. Большинство военнослужащих были ветеранами, а возглавляли их офицеры, которые знали, как вдохновлять людей и поддерживать дисциплину.
Утром 21 апреля Гитлер в последний раз принял командование. Он приказал красавцу генералу СС Феликсу Штайнеру атаковать в южном направлении со своей позиции в Эберсвальде, городке в десяти километрах к северу от Берлина, и воспрепятствовать продвижению советских войск. План был грандиозен с самого начала, и чем больше Гитлер говорил, тем грандиознее он становился. Все свободные люди между Берлином и Балтийским морем до Штеттина и Гамбурга, включая частную армию, которую Геринг держал в Каринхалле, должны собраться для удара, который сдержит продвижение Красной армии.
Когда Штайнер ответил Гитлеру, что у Германии больше нет ресурсов, чтобы начать атаку такого масштаба, фюрер повесил трубку. Не зная, что делать дальше, Штайнер посоветовался с Кребсом, сменившим Гудериана на посту главнокомандующего штаба немецкой армии. Пока они обсуждали приказ Гитлера, фюрер позвонил снова и жестко одернул Штайнера. Затем, незадолго до того, как повесить трубку, он сказал: «Вот увидишь, Штайнер. Вот увидишь. Русские потерпят величайшее поражение перед воротами Берлина».
В приказе, отданном Штайнеру, не объяснялось, как это чудо произойдет, хотя Гитлер ясно понимал, что произойдет, если его приказ будет проигнорирован. Он сказал Штайнеру: «Ты отвечаешь головой за исполнение этого приказа. Судьба столицы рейха зависит от успеха твоей миссии». Аналогичное предупреждение получил генерал Карл Коллер, начальник штаба люфтваффе. Ему приказали следить за тем, чтобы весь личный состав ВВС в северной зоне поступил в распоряжение Штайнера. Офицеров, которые не подчинялись, задерживали отправление войск или делали что-либо в этом духе, казнили в течение пяти часов после вынесения обвинительного приговора. В тот день, когда Гитлер созвал совещание, чтобы обсудить план обороны, все были на месте, кроме исчезнувшего Штайнера. Взволнованный Гитлер приказал Коллеру отправить поисковый самолет. Пилот вернулся ни с чем, Гитлер разволновался еще больше и позвонил Гиммлеру. Рейхсфюрер также не располагал информацией о местонахождении Штайнера. Через несколько часов загадка разрешилась сама собой. Штайнера не могли найти, потому что он никуда не уезжал. Он все еще был в своей штаб-квартире. Гитлер был в таком отчаянии, что рухнул в кресло и начал причитать. Армия предала его, СС предали его, его генералы были некомпетентны и ненадежны. В рейхсканцелярию вызвали Геббельса, наушника Гитлера. Непонятно, что сказал министр пропаганды, который также начал подумывать о самоубийстве, но это подействовало. После разговора Гитлер стал спокойным и решительным. Он объявил, что останется в Берлине до окончания боевых действий, а затем покончит жизнь самоубийством. Он сказал, что предпочел бы солдатскую смерть, но теперь был «слишком слаб, чтобы сражаться». Любой, кто хотел покинуть бункерный комплекс, мог это сделать. Перед отъездом Геббельс сказал нескольким членам штаба фюрера, что Гитлер предложил ему перевезти его жену и шестерых детей в канцелярию и что он намерен принять приглашение. Это было странное предложение, и его последствия были настолько ужасны, что даже те, кто думал, что больше не способен чувствовать, испытали шок и отвращение.
Был вечер; сотни школ, магазинов и офисных зданий без крыш купались в лучах позднего апрельского солнца. Траудль Юнге наблюдала за происходившим из небольшой ниши внутри бункерного комплекса. «Вильгельмплац выглядела мрачно, “Кайзерхоф” рухнул как карточный домик, – вспоминала она, – а его руины тянулись почти до рейхсканцелярии. От министерства пропаганды остался только белый фасад, стоявший на пустой площади. Но небо над руинами, которое в это время дня обычно было полно американских и британских бомбардировщиков, было пустым». Это дало Юнге повод испытать чувство благодарности. До недавнего времени большинство немцев получало информацию о войне на востоке из похоронок, приходивших по почте. Война на Западе была чем-то более реальным. Немецкие мирные жители жили под британскими и американскими бомбардировками с начала 1943 года. Налеты «Ланкастеров» и «Летающих крепостей» разрушили тысячи домов, убили несметное количество мужчин, женщин и детей и породили сотни черных шуток. Любимая шутка одной фрау В., которая делила подвал возле канцелярии с несколькими другими женщинами, звучала так: <…>[273].
Утром 22 апреля Красная армия объявила о своем прибытии в центр Берлина мощным артиллерийским огнем, выдернувшим Траудль Юнге из глубокого сна. «С трудом можно было высунуть голову на улицу», – вспоминала она позже. Также в утреннем воздухе развевались несколько оборванных плакатов. Один гласил: «Каждый немец будет защищать столицу. Мы остановим красные орды у стен нашего Берлина». Днем группа старших офицеров прибыла в фюрербункер, чтобы посовещаться с Гитлером. Юнге спросила, кто ведет интенсивный артиллерийский огонь – немецкие или русские батареи. Офицеры притворились, что они не в курсе, и скрылись за тяжелыми железными дверями, охранявшими конференц-зал фюрера.
В течение следующих нескольких часов можно было слышать, как голоса повышаются и стихают, но понять, о чем они говорят, было невозможно. В какой-то момент появился взволнованный Мартин Борман, дал одной из машинисток документ, который нужно было напечатать, и снова исчез в конференц-зале. Около 15:00 дверь снова открылась, и гости разошлись. Гитлер неподвижно стоял в маленькой прихожей позади них. Поговарили, что он расплакался во время встречи, но, когда Юнге увидела его позже в тот день, глаза фюрера были сухими, хотя она подумала, что «он похож на собственную посмертную маску». Поведение Евы Браун было более эмоциональным. Она вскочила со стула, бросилась через комнату и обняла Гитлера, как мать, пытавшаяся успокоить испуганного ребенка. «Ты же знаешь, что я останусь с тобой, – сказала она. – Я не позволю тебе отослать меня. Я не хочу умирать, но ничего не могу с собой поделать. Я остаюсь с тобой». Вечером Гитлер молча сидел в коридоре возле своего офиса и гладил щенка, сидевшего у него на коленях.
На следующий день, 23 апреля, 1-й Белорусский фронт продвигался на восток и северо-восток от Берлина, в то время как 1-й Украинский фронт уничтожил северное крыло группы армий «Центр» и миновал Ютербог, небольшой городок в 20 километрах к северу от Берлина. 1-й Украинский был теперь на полпути до города Магдебурга на реке Эльбе, где он должен был соединиться с американскими войсками, фактически разрезав Германию пополам. Двадцать четвертого апреля, когда 5-я ударная армия и 1-я гвардейская армия пробивались к Берлину, немецкое верховное командование попыталось вызвать подкрепление. Единственным отрядом, ответившим на призыв, была группа французских эсэсовцев, которым было нечего терять. Двадцать шестого апреля 8-я гвардейская и 1-я гвардейская танковые армии Чуйкова достигли южных окраин Берлина и захватили Темпельхоф, главный аэропорт города. Сразу за Красной армией шла группа немецких коммунистов во главе с Вальтером Ульбрихтом, который начал свою жизнь краснодеревщиком, дважды дезертировал из немецкой армии в Первую мировую войну, стал руководящей фигурой в Компартии Германии в 1930-е годы и после прихода Гитлера к власти бежал во Францию, а затем в СССР.
Официально Ульбрихт и его коллеги должны были служить в администрации сектора оккупации, закрепленного за Советским Союзом. Неофициально они были временщиками. Конечной целью Сталина был контроль над Германией, и ради этого он применил ряд уловок, нередко противоречивых. Он поддержал создание новой немецкой газеты «Дойче Фольксцайтунг», чтобы внушить немецкому народу его вину в преступлениях Гитлера, одновременно позволяя газете «Правда» критиковать российского пропагандиста Илью Эренбурга за его жесткую позицию по отношению к гражданам Германии. Сталин также солгал союзникам о своих намерениях. Пятнадцатого апреля он сказал Гарриману, что Советский Союз следующим атакует Дрезден. Это не было даже отдаленно похоже на правду. В городе больше нечего было разрушать. Через несколько дней он поручил генералу Антонову, заместителю начальника штаба, сообщить Эйзенхауэру, что Красная армия займет весь восточный берег реки Эльбы и долину Влтавы в Богемии. Когда Сталина спросили, почему так много немецких войск бегут на запад, чтобы сдаться, он обвинил пропаганду Геббельса в разделении немецкого народа.
К 23 апреля в Берлин начала прибывать плохо обученная, недисциплинированная вторая волна советских солдат, и почти сразу же резко возросло количество изнасилований. По приблизительным оценкам, в 1945 году было изнасиловано два миллиона немецких женщин. В одном только Берлине нападению подверглись до 130 тысяч женщин, некоторые из них были совсем юными. Пьяный русский солдат застрелил четырнадцатилетнюю девушку, когда она пыталась сопротивляться. В другом секторе города группа пьяных советских солдат ворвалась в квартиру, где укрылись три молодые женщины, и по очереди насиловала их.
Один из самых ярких рассказов о последних днях войны написала берлинская женщина лет тридцати, которая была редактором в одном из городских издательств до его закрытия. После войны она анонимно опубликовала свои воспоминания в книге «Женщина в Берлине». Вот как она описала собственное изнасилование – испытание, которое той весной пережили тысячи немецких женщин[274].
В час ночи 23 апреля большой штабной автомобиль «Мерседес-Бенц» прибыл к штабу 12-й немецкой армии, из него вышел фельдмаршал Кейтель с жезлом под мышкой и в медалях, блестевших в первых лучах утреннего света, и вошел в здание. По обе стороны от него шли адъютанты. Он попросил поговорить с командиром 12-го полка генералом Вальтером Венком.
Когда прибыл Венк, адъютант Кейтеля разложил на столе карты. Затем маршал повернулся к Венку, одному из самых молодых генералов немецкой армии, и сказал: «Битва за Германию началась. На кону судьба всей страны и Гитлера». Затем он сказал Венку: «Ваш долг – пойти в атаку и спасти фюрера. Вы должны атаковать Берлин из сектора Бельциг-Тройенбретцен [две небольшие деревни к северу от 12-й линии]. Мы должны спасти фюрера». Слушая все более истеричного Кейтеля, Венк подумал, что фельдмаршал, вероятно, в первый раз в своей жизни оказался где-то рядом с настоящим полем битвы.
Венк ошибался. Во время Первой мировой Кейтель участвовал в первом сражении на Марне и был тяжело ранен во Фландрии, но тот Кейтель начал исчезать в межвоенные годы – и полностью растворился, когда Гитлер утвердился в качестве национального лидера. После того как Кейтель и его помощники ушли, Венк вызвал подчиненных и сказал: «Вот как мы поступим на самом деле. Мы про-едем как можно ближе к Берлину, но не сдадим свои позиции на Эльбе. С нашими флангами на реке мы можем сохранить путь для отступления на запад. Было бы глупо ехать в сторону Берлина только для того, чтобы нас окружили русские. <…> Давайте соберем всех солдат и гражданских, которые смогут пройти на запад».
Позднее в тот день Венк был более неформальным. «Парни, нам нужно поговорить еще кое о чем, – сказал он. – Речь не о русских и не о рейхе. Речь о том, что мы должны спасти людей от пуль и от русских».
Для генерала Гельмута Вейдлинга, командующего 56-м танковым корпусом, 23 апреля также было богатым на события. Утром он позвонил в фюрербункер, и генерал Кребс сообщил ему, что фюрер приказал казнить его за отступление. Вейдлинг был ошеломлен обвинением. Его можно было обвинить только в одном преступлении: он вышел из себя, когда Артур Аксманн, лидер гитлерюгенда, предложил ему для защиты города группу четырнадцатилетних и пятнадцатилетних подростков. «Вы не можете приносить этих детей в жертву ради уже проигранного дела, – отрезал Вейдлинг. – Я не буду их использовать, я потребую отмены приказа отправить этих детей в бой». Через несколько часов Вейдлинг прибыл в бункер фюрера, чтобы восстановить репутацию, и сделал это так умело, что покинул бункер в должности командующего обороной Берлина. Однако обстоятельства делали назначение весьма неоднозначным. Вейдлингу предстояло встретиться с Красной армией численностью полтора миллиона человек, имея в распоряжении 45 тысяч солдат вермахта и СС, 40 тысяч бойцов народного ополчения, многим из которых было далеко за пятьдесят, и 60 танков. В тот вечер войска были усилены несколькими танками «Королевский тигр» и реактивными установками «Небельверфер». Затем, зная, что судьба и полтора миллиона советских солдат уже заждались, они двинулись на юго-восток, в холодную весеннюю ночь.
Вечером у Гитлера был еще один неожиданный гость – Альберт Шпеер. Между ними давно не было дружбы, но недавние события создали новую общность. Им обоим грозила смерть: Гитлер почти был в ее объятиях, а Шпеер все еще искал выход, хотя и не говорил об этом. Когда поднимался вопрос о преемственности, Гитлер в основном уклонялся от него. Но из того немногого, что он сказал, Шпеер понял, что фюрер склоняется к гранд-адмиралу Дёницу, чьи подводные лодки пользовались большим успехом в первые годы войны. Позже вечером в бункер фюрера пришла телеграмма от Геринга. Она начиналось так: «Мой фюрер, с учетом вашего решения остаться в Берлине, желаете ли вы, чтобы я взял на себя полный контроль над рейхом в соответствии с указом от 21 июня 1941 года с полными полномочиями во внутренних и внешних делах? <…> Если к 22:00 не будет получен ответ, я буду считать, что вы лишены свободы действий, и буду рассматривать условия вашего указа как работающие и поступать в интересах нашего народа и рейха».
В тот вечер Гитлер ответил Герингу трижды. В первой телеграмме он угрожал: «Ваши действия представляют собой государственную измену фюреру и национал-социализму. Наказание за измену – смерть. Но, учитывая ваши предыдущие услуги партии, фюрер не наложит на вас это высшее наказание, если вы откажетесь от всех своих постов. Ответьте да или нет». Второй ответ Гитлера был кратким и деловым. Он сообщил Герингу, что отменил приказ 1941 года, согласно которому рейхсфюрер был его преемником. Третий ответ Гитлера был защитным и содержал элемент пафоса: «Ваше предположение, что я лишен возможности выполнять мои собственные желания, является абсолютно ошибочной идеей, нелепого происхождения которой я не знаю. Я прошу немедленно и решительно противодействовать этому. Я передам свои полномочия только тем, кому посчитаю нужным. А пока я буду командовать сам».
Если Гитлер не мог заставить себя наказать Геринга, то Борман смог. В тот же вечер он приказал командиру СС в Оберзальцберге арестовать Геринга и предъявить ему обвинение в государственной измене.
Оставалось меньше двух недель до президентства Трумэна, но инсайдерам в Вашингтоне уже было очевидно, что новый президент – полная противоположность своему предшественнику. Скромный и прямолинейный Трумэн легко проскользнул на должность вице-президента. Он выступал с речами, появлялся на благотворительных мероприятиях и съездах бойскаутов, представлял президента на похоронах и оставил войну на откуп Рузвельту, который не стремился посвящать своего вице-президента в военные вопросы. В результате в день смерти президента Трумэн не был проинформирован о проекте создания атомной бомбы или о недавнем ухудшении советско-американских отношений.
Основным предметом разногласий между двумя сторонами, как и на протяжении всей войны, был статус Польши. Рузвельт был готов дать Сталину некоторую свободу действий при условии, что он не будет перегибать палку. Трумэн был настроен иначе. Днем 23 апреля он вызвал в Белый дом Стимсона, Маршалла, адмиралов Кинга и Лихи, министра флота Форрестола, государственного секретаря Стеттиниуса, Гарримана и генерала Джона Дина, которые прилетели из Москвы несколькими днями ранее. Вступительное слово Трумэна предопределило грядущую холодную войну. «Наши соглашения с Советским Союзом до сих пор были улицей с односторонним движением, и так продолжаться не может», – сказал он.
Несколько минут он продолжал в том же духе, а затем спросил у гостей их мнение. Форрестол придерживался жесткой линии. По его словам, Сталин положил глаз на Венгрию, Болгарию и Грецию, «и я думаю, что мы могли бы решить этот вопрос сейчас, а не откладывать его на потом». Гарриман был немного более оптимистичен: «Настоящая проблема – это решить вопрос о том, должны ли мы участвовать в установлении советского господства над Польшей. Очевидно, мы сталкиваемся с возможностью разрыва с русскими, но я чувствую, что при правильном решении этого можно избежать».
Стимсон, который выступал следующим, предупредил: если Соединенные Штаты займут жесткую позицию в отношении Польши, они могут испортить отношения с Россией, а это слишком высокая цена. «Я думаю, что, возможно, русские более реалистичны, чем мы, в отношении собственной безопасности», – сказал он. Адмирал Лихи согласился: «Я покинул Ялту с впечатлением, что советское правительство не собиралось разрешать свободному правительству действовать в Польше. Я бы удивился, если бы Сталин повел себя иначе». Генерал Маршалл, самый влиятельный военный среди собравшихся, встал на сторону Лихи и Стимсона, сказав: «Я надеюсь на участие Советского Союза в войне против Японии… Русские могут отложить вступление в войну на Дальнем Востоке до тех пор, пока мы не сделаем всю грязную работу. <…> Вероятность разрыва с Россией весьма велика». На этой торжественной ноте завершилось первое заседание Трумэна.
В 17:30 Трумэн принял вторую группу посетителей. Молотов и Андрей Громыко, советский посол в США, прибыли в Белый дом, и Трумэн, не обладая даром Рузвельта вести светские беседы, сразу перешел к делу: если не будет найдено решение по Польше, приемлемое для всех сторон, он сомневался, что послевоенное сотрудничество между Соединенными Штатами и Советским Союзом будет возможным. Затем он передал Молотову письмо для Сталина. В нем говорилось: «По мнению правительства Соединенных Штатов, крымское решение [то есть принятое в Ялте] о Польше может быть выполнено лишь в том случае, если в Москву для консультации будет приглашена группа подлинно представительных демократических польских деятелей. Правительство Соединенных Штатов и британское правительство в своем совместном послании, переданном маршалу Сталину 18 апреля, пошли настолько далеко, насколько они могли, чтобы решить вопрос и выполнить крымские решения. Советское правительство должно понять, что если дело с осуществлением крымского решения о Польше теперь не двинется вперед, то это серьезно подорвет веру в единство трех правительств и в их решимость продолжать сотрудничество в будущем, как они это делали в прошлом». Трумэн и все более разочаровывающийся Молотов несколько минут ходили вокруг да около Польши и Ялтинских договоренностей, затем Молотов вышел из себя и закричал: «Со мной никогда в жизни так не разговаривали!» Трумэн ответил: «Выполняйте свои договоренности, и с вами не будут так разговаривать».
В начале апреля закрылась последняя нацистская газета «Фёлькишер беобахтер» («Народный обозреватель»), и Геббельс создал четырехстраничную газету «Дер панцербер» («Бронированный медведь»), которая продержалась всего шесть дней. Берлин умирал. Мусор и человеческие экскременты скапливались на улицах. Еды и воды не хватало, а транспорта почти не было. Берлинский телеграф закрылся впервые за свою столетнюю историю. Городская железнодорожная сеть, по которой солдаты рейха отправлялись на две мировые войны, превратилась в груду развалин, а голод и страх довели немецкий народ, известный склонностью к порядку и дисциплине, до отчаяния. Женщина, посетившая универмаг «Карстадт», была потрясена хаосом. «Все толкались и пинали друг друга, чтобы пройти через двери. Очередей больше не было… люди просто хватали все подряд. В отделе продовольствия пол был покрыт слоем сгущенного молока, мармелада, лапши и меда толщиной в несколько сантиметров. Когда служащий закричал: „На выход! На выход!“, толпа не обратила на него внимания и продолжила сметать с полок пальто, платья, обувь. Когда другой служащий выхватил у мальчика коробку конфет, мальчик сначала заплакал, затем взял себя в руки и сказал: „Я собираюсь достать еще одну“, – и он это сделал».
Когда Красная армия затянула петлю вокруг Берлина, жизнь в убежищах города напоминала XVIII век. В бункере Анхальтер возле главного железнодорожного вокзала Берлина вышел из строя водопровод, и единственным источником питьевой воды для 12 тысяч жителей бункера стал насос на вокзале. Он находился достаточно далеко от бункера, и у снайперов было время как следует прицелиться. Задача обеспечить убежище водой выпала на долю самых молодых его обитателей, в основном молодых женщин. Многие были убиты, бегая туда-сюда между станцией и бункером. Но те, кто выжил, заслужили благодарность мужчин и женщин, которые были слишком слабы или напуганы, чтобы самим ходить за водой. В основном немецкий офицерский корпус оставался верным Гитлеру, но с появлением Красной армии на улицах столицы офицеры и рядовые в равной степени искали способы совместить свое желание сдаться с чувством долга перед Родиной.
Утром 24 апреля, когда хватка Красной армии стала еще крепче, Траудль Юнге написала в своем дневнике: «Гитлер удалился в свою комнату и никого не желает видеть». Тем временем в конференц-зале в другой части бункера старшие офицеры изучали карту улиц Берлина и обсуждали спасательные операции. «Фюрера это больше не интересует, – отметила Юнге, – но Генеральный штаб не сдается. Предполагается, что какая-то армия под командованием генерала Венка движется на запад. <…> Так что, если Венку прикажут вернуться и штурмовать Берлин, мы сможем спастись».
Ранним утром следующего дня католический священник Бернхард Хаппичи был разбужен огнем артиллерии. Небо над головой было кроваво-красным, внизу на улице кричали люди, но какофония не позволяла разобрать слов. Днём отец Хаппичи прибыл в родильный дом рядом с его церковью; монахини, управлявшие домом, сидели в кругу и тихо молились, не обращая внимания на грохот чешской зенитной батареи через дорогу. Когда прибыли медсестры и другие сотрудники, беспокойство отца Хаппичи усилилось. Речь, с которой он обратился к женщинам, посвятившим свою жизнь служению другим, была ужасна. Он прошептал молитву и начал:
В ближайшее время нас ожидает советская оккупация. О русских ходят ужасные слухи. Отчасти они подтверждаются. Но не следует обобщать. Если кто-то из присутствующих испытает что-то плохое, вспомните историю маленькой святой Агнессы. Ей было двенадцать, когда ей приказали поклоняться ложным богам. Она подняла руку ко Христу и крестилась, и за это с нее сорвали одежду, и ее мучили перед языческим Богом. Однако это ее не испугало, хотя язычники были тронуты до слез. Многие восхищались ею, а когда кто-то сделал ей предложение, она ответила: «Христос – мой супруг». Выяснив, что она христианка, ей вынесли смертный приговор. Некоторое время она провела в молитве, а затем была обезглавлена, и ангелы быстро унесли ее в рай. Вы должны помнить, что если кто-то прикоснулся к вашему телу, хотя вы этого не хотели, то ваша вечная награда на Небесах будет удвоена, потому что вы носили венец мучеников. <…> Не считайте себя виноватыми. Вы ни в чем не виноваты.
Неясно, верил ли Хаппичи каждому своему слову. Раньше он был человеком науки, но его слова успокаивали слушателей. Когда он собирался уходить, монахини и медсестры поднялись со своих стульев и начали петь «Пребудь со мной».
У Германа Геринга было четыре бурных дня с тех пор, как он покинул фюрербункер и отправился в Оберзальцберг. По прибытии 21 апреля Геринга и его семью поместили под домашний арест. Накануне ночью появился офицер СС и оставил на его ночном столике пистолет с единственной пулей. На следующий вечер Гитлер лишил его всех званий. Двадцать пятого апреля эсэсовцы изменили стратегию. Они приказали Герингу подписать документ, в котором говорилось, что его слабое здоровье требует, чтобы он немедленно отказался от всех государственных должностей. Когда Геринг не согласился с условиями, эсэсовцы вытащили пистолеты. Рейхсфюрер взял ручку и подписал документ, пока его жена и садовник наблюдали за происходящим.
Позже в то же утро бомбардировщики союзников дважды атаковали Оберзальцберг. Первая волна самолетов сбросила бомбы на краю так называемой зоны фюрера. Вторая волна, прибывшая через полчаса, разрушила Бергхоф, дом Гитлера в Оберзальцберге, сильно повредила дома Геринга и Мартина Бормана, взорвала местные казармы СС и крыло отеля «Платтерхоф», где Гитлер начинал писать «Майн кампф».
Рано утром 26 апреля Кейтель отправил телеграмму своему коллеге по флоту, гросс-адмиралу Карлу Дёницу, командующему немецкими войсками в северном секторе страны. Кейтель имел склонность драматизировать, но в данном случае он не преувеличил, когда сказал Дёницу: «Битва за Берлин должна стать битвой за судьбу Германии».
Немецкое небо теперь полностью принадлежало бомбардировочной авиации союзников, и Дёницу предстояло поддерживать Берлин, перебрасывая воздушные транспорты в город по суше и воде. Генерал Вейдлинг начал день на позитивной ноте. «День надежды», – написал он утром в дневнике. Потом из переулков стали выходить советские танки Т-34, по небу промелькнули ракеты «катюш», и день приобрел знакомый оттенок. Вечером немецкий офицер танковой дивизии Мюнхеберг написал: «Алая ночь, сильный артиллерийский огонь. Жуткая тишина. В нас стреляют из многих домов. Без сомнения, это иностранные рабочие».
Позже, во время визита в фюрербункер 26 апреля, Вейдлинг пытался убедить Гитлера сбежать из Берлина. «Какой в этом смысл? – ответил фюрер. – Ваше предложение совершенно нормально, но мне неинтересно скитаться по лесам. Я остаюсь здесь и паду во главе своих войск. Вы, со своей стороны, продолжите выполнять свои обязанности». Рано утром 27 апреля Гитлер приказал затопить систему метро Берлина, чтобы замедлить продвижение советских войск в город, но, поскольку об этом никого не предупредили, основными жертвами затопления стали берлинцы.
Солдат, дежуривший в то утро на станции «Анхальтер», ярко описал этот день. «Станцию внезапно начало заливать водой. Послышались крики, рыдания, ругательства. Люди дрались у лестниц, которые вели через вентиляционную шахту на улицу. По лестнице тоже низвергалась вода. Детей и раненых бросали и затаптывали насмерть. Вода поглотила их, поднялась на метр и более, а затем медленно опустилась. Паника длилась часами. Многие утонули. Кто-то отдал приказ, – писал солдат, – и инженеры взорвали шлюзы канала между мостами Шёнеберг и Моккерн, чтобы затопить туннели и замедлить наступление русских». Этим кем-то был Гитлер, и его решение отказаться от любых предупреждений стоило жизней тысячам мужчин, женщин и детей. Тот день был примечателен еще по одной причине: к вечеру Вейдлинг и его войско были полностью отрезаны от остальной Германии.
Двадцать седьмое апреля оказалось мрачным днем и для Лондона. Утром великие люди Европы – король Великобритании Георг, король Норвегии Олаф, король Югославии Петр, король Греции Георг, королева Нидерландов Вильгельмина и Уинстон Черчилль – собрались в соборе Святого Павла, чтобы почтить память президента Рузвельта. После службы двое скорбящих, депутат парламента Генри Ченнон и его сын, шли к своей машине. Они обернулись, чтобы в последний раз взглянуть на собор, и увидели Уинстона Черчилля, который «стоял с непокрытой головой между двумя колоннами портика и рыдал». Днем Черчилль в одиночестве пообедал на Даунинг-стрит, а затем воздал должное Рузвельту в речи в Палате общин. «Я восхищался им как государственным деятелем, человеком дела и военачальником, – сказал он в переполненном помещении. – Я чувствовал абсолютную уверенность в его честном, вдохновляющем характере и мировоззрении, а также личное уважение к нему, даже любовь, которые сегодня я не в силах выразить. Его любовь к своей стране, его уважение к ее конституции, его способность оценивать течения подвижного общественного мнения всегда были очевидны. Но к этому добавлялось биение того великодушного сердца, которое всегда наполнялось гневом при виде агрессии и угнетения сильными слабых. <…> Когда смерть внезапно настигла его, он едва закончил разбирать корреспонденцию. Эта часть его дневной работы была сделана. Он умер, как говорится, „в упряжи“, а можно сказать „в боевой упряжке“, как и его солдаты, моряки и летчики, которые бок о бок с нашими до конца несут свою ношу во всем мире. Какая завидная смерть! Он провел свою страну через худшие опасности и самые тяжелые испытания. Победа направила на него свой светлый луч». Концовка речи Черчилля была особенно сильной: «Умер величайший американский друг, который у нас когда-либо был, и величайший защитник свободы, который когда-либо приносил помощь и утешение из Нового Света в Старый».
За два дня до этого 850 делегатов, представлявших 46 стран, собрались в Сан-Франциско, чтобы установить новый мировой порядок, основанный на принципах справедливости для всех и неприкосновенности прав человека, но жаркие споры между двумя главными делегатами, Энтони Иденом и Молотовым, подчеркнули, насколько трудно будет воплотить в жизнь новый мировой порядок, который представлял Рузвельт.
В своем выступлении Иден отстаивал права малых стран, в том числе принцип согласия и необходимость стандартов, чтобы не допустить, чтобы они попали под влияние более крупных соседей. Молотов же утверждал, что концепция Организации Объединенных Наций может быть успешной только в мире, который контролируется ядром группы крупных наций, достаточно могущественных, чтобы в случае необходимости обеспечить мир военным путем.
В начале апреля, когда Красная армия приближалась к Берлину, начали складываться предпосылки к холодной войне. В недавнем документе сотрудники Исследовательского и аналитического отдела Управления стратегических служб отметили, что Советский Союз выйдет из войны в качестве доминирующей державы в Европе и Азии, и призвали Соединенные Штаты придерживаться двухуровневого подхода к решению проблем с новым гегемоном: продолжать искать точки соприкосновения с Советским Союзом, одновременно создавая под началом США силы обороны, состоящие из европейских и, возможно, южноамериканских стран, чтобы гарантировать преобладание демократических ценностей в послевоенном мире.
К 28 апреля можно было за пятнадцать минут дойти от Восточного фронта Германии до Западного, если советский обстрел не был слишком сильным. Для немцев день начался плохо и становился только хуже. Во время утреннего звонка маршалу Кейтелю генерал Кребс, который теперь был основным каналом связи Гитлера с внешним миром, сказал, что если 12-я армия генерала Венка и 9-я армия генерала Буссе не освободят Берлин в течение следующих 48 часов, то все будет потеряно.
Утром в иностранной прессе появились сообщения о предательстве рейхсфюрера Гиммлера. «Верный Генрих», как Гитлер нежно называл своего соратника, тайно обсуждал условия капитуляции с западными союзниками через шведского эмиссара графа Фольке Бернадотта. Это имело как личные, так и политические последствия: будучи не в состоянии наказать Гиммлера, который был вне досягаемости, Гитлер приказал казнить своего эмиссара Германа Фегелейна, мужа сестры Евы Браун. Браун умоляла Гитлера пощадить Фегелейна. «Он просто искал лучшей жизни для своей жены и ребенка», – сказала она.
Гитлера это не тронуло. Эскорт СС вывел Фегелейна в парк рядом с министерством иностранных дел Германии и расстрелял под «цветущим весенним деревом». Затем появились свежие новости о Гиммлере. На этот раз они поступили из Сан-Франциско. Во время неофициальной беседы с членами британской делегации Энтони Иден вскользь упомянул, что Гиммлер сделал предложение о безоговорочной капитуляции через графа Бернадотта. История показалась Джеку Винокуру, главе Британской информационной службы, настолько масштабной, что он покинул номер Идена, будучи уверенным, что информация разлетится в считаные минуты. Двумя часами позже он лег спать, недоумевая, почему все игнорируют столь важное событие. На мгновение Винокур подумал о том, чтобы самому обнародовать информацию, но его начальство в Лондоне не одобрило эту идею. Затем, через час после того, как часы в его гостиничном номере пробили полночь, Винокуру позвонил Пол Рэнкин – корреспондент «Рейтерс», которому была позарез нужна какая-нибудь новость. «Что-нибудь происходит?» – спросил Рэнкин. Винокур колебался на мгновение, а затем сказал, что расскажет одну историю, если не будет упомянут в качестве источника. Поначалу, когда информация была обнародована, ожидания Винокура полностью оправдались. История была на первых полосах в Великобритании и Соединенных Штатах. Но через несколько дней у Трумэна возникли подозрения. Единственным человеком, утверждавшим, что Генрих Гиммлер имел право сдать германское государство западным союзникам, был сам Гиммлер. Трумэн попросил адмирала Лихи изучить предложение рейхсфюрера, тот посовещался с Беделлом Смитом и Эйзенхауэром, и через несколько дней Трумэну сказали, что единственный человек, от имени которого говорил Гиммлер, – это он сам.
Траудль Юнге проводила 28 апреля с шестью детьми Геббельса, которые благодаря навыкам своего отца в области связей с общественностью стали самыми известными детьми в Германии. В 1942 году дети появлялись в еженедельных газетах 24 раза, а в 1943 году двое старших детей Геббельсов, Хельга и Хильда, сидели в первом ряду Берлинского Дворца спорта, когда их отец произносил свою знаменитую речь о тотальной войне.
Двадцать второго апреля дети поселились в бункере Фон, рядом с нижним бункером фюрера, и, по словам большинства очевидцев, хорошо приспособились к новой обстановке. Они играли в коридорах бункера, читали сказки на лестничной площадке и пили шоколад с «дядей фюрером». Юнге была еще одним частым гостем в детской комнате. Днем 28-го она наблюдала за милой перепалкой между детьми. После того как Хельмут, единственный сын Геббельса, дочитал сочинение, которое он написал ко дню рождения Гитлера, его сестра Хельга сказала: «Ты украл это у папы». Когда Хельмут ответил: «Или папа украл это у меня», Юнге и другие взрослые засмеялись. Пока пикировка продолжалась, Юнге взглянула на Магду Геббельс. Внутри ее сумочки был «яд, [который] спасет ее детей от контакта с миром, в котором национал-социализм рассматривается не как путь к праведности, а как разрушительная эпидемия». Позже в тот день пришло известие, что Бенито Муссолини и его любовница Клара Петаччи схвачены коммунистами при попытке бежать в Испанию. (Пара будет казнена на следующий день, а 30 апреля их тела подвесят за ноги на миланской площади.) Последняя плохая новость дня пришла от генерала Венка, который сообщил, что его 12-я армия отступает по всему фронту и не сможет освободить столицу. Кейтель не оспаривал его решение.
На следующий день отряды СС пронеслись по разрушенным улицам столицы в поисках дезертиров. В этом уже не было особого смысла. Спустя три дня город перейдет в руки Советского Союза, но для некоторых эсэсовцев-ветеранов такая охота была чем-то вроде спорта. Когда Ариберт Шульц, член гитлерюгенда, впервые столкнулся с рыжеволосым эсэсовцем, тот казнил немецкого сержанта за то, что он бросил свою форму и переоделся в гражданскую одежду.
На следующий вечер Шульц снова столкнулся с тем эсэсовцем – на этот раз он допрашивал русского танкиста, и его манера общения была заметно теплее, чем накануне вечером. В конце допроса он похлопал танкиста по спине и сделал жест, как бы говоря: «Вы можете уходить». Танкист улыбнулся и поблагодарил немца, но, когда он повернулся, чтобы уйти, эсэсовец выстрелил ему в спину.
К 29 апреля случайный секс стал таким же обычным явлением, как случайная смерть. (Эротическая лихорадка охватила районы Берлина, оставшиеся под контролем немцев.) «Повсюду, – вспоминала позже Траудль Юнге, – даже на стоматологическом кресле я видела тела, сплетавшиеся в объятиях. Женщины отказались от всякой скромности. Они свободно обнажали свои тела. Офицеры СС, которые обыскивали подвалы и улицы в поисках дезертиров, чтобы их повесить, также соблазняли голодных и впечатлительных молодых женщин обещаниями вечеринок и изобилием еды и шампанского в рейхсканцелярии».
Невозможно сказать, когда Гитлер начал подумывать о самоубийстве, но вполне вероятно, что предательство Гиммлера и казнь Муссолини заставили его прийти к выводу, что суицид был единственным оставшимся вариантом. В свои последние дни, отпустив бразды правления, Гитлер часто ходил по фюрербункеру, проклиная Геринга, Гиммлера и других предателей. Но в остальном Гитлер казался удивительно спокойным для человека, которому грозила неминуемая смерть. Он обедал с семьей Геббельсов, болтал с поварами, инженерами и молодыми женщинами в машинописном отделе. Как заметил Корнелиус Райан, биограф Гитлера, казалось, что «Гитлер не мог оставаться в одиночестве; он продолжал ходить взад и вперед по темным помещениям бункера, разговаривая со всеми, кого встречал».
Гитлер также провел необходимые приготовления. Он приказал усыпить свою собаку Блонди, чтобы проверить силу яда, который они с Евой Браун примут на следующий день. Через несколько часов Браун появилась в длинном черном платье из тафты и черных замшевых туфлях «Феррагамо», чтобы заключить брак с фюрером. После церемонии молодожены около часа беседовали со своими гостями: Мартином Борманом и генералом Кребсом, Геббельсом, Траудль Юнге и ее подругой фрау Кристиан. Позже в тот день Гитлер вызвал Траудль Юнге в свои комнаты, чтобы записать свою последнюю волю и завещание. Юнге ждала этого момента несколько дней. Но каких-то глубоких мыслей, которые она ожидала услышать, Гитлер не озвучил. Он не предложил никаких идей или объяснений катастрофического падения Германии, только старые клише: это вина евреев, вина его генералов – в общем, виноваты были все, кроме него.
Вечером Гитлер провел последнюю беседу с генералом Вейдлингом, который прибыл в бункер с трехдневной щетиной и выражением лица, с которым собираются сообщить плохие новости. По его словам, у немецких войск, защищавших Берлин, «боеприпасов осталось на два дня», и он призвал Гитлера отдать приказ о прорыве. Геббельс, который также присутствовал при разговоре, высказал возражение. Но Гитлер, казалось, просто хотел положить этому конец. Он сказал: «Мы просто бежим от одного Кесселя к другому. Я, фюрер, буду спать в открытом поле или в фермерском доме… и просто дожидаться конца? Будет намного лучше, если я останусь в канцелярии».
Вскоре после того, как молодожены удалились в апартаменты Гитлера, в дверях появилась разъяренная Магда Геббельс и потребовала аудиенции. Гитлер сказал офицеру, охранявшему его каюту, прогнать ее. Причиной тому было решение Гитлера покончить жизнь самоубийством и гнев, который охватил Геббельса, когда фюрер сообщил ему, что его долг – остаться в живых и продолжить борьбу. Заявление было странным при любых обстоятельствах. Трагедией его делало то, что Магда и Йозеф Геббельс планировали убить своих шестерых детей, прежде чем покончить с собой. «Мои дети слишком малы, чтобы решать за себя, – написал новый рейхсканцлер в защиту своего решения, – но… [они] безо-говорочно согласились бы с этим решением, будь они достаточно взрослыми».
В ту ночь в бункере зоопарка собралось такое количество народу, что сосчитать людей стало невозможно. Лестница и площадка пахли детскими подгузниками, рвотой и разлагающимися трупами. Люди сходили с ума и кончали жизнь самоубийством. Некоторые нашли место, чтобы присесть, и терпеливо ждали, пока смерть сама заберет их. Две пожилые женщины отравились в тот день, когда прибыли в бункер зоопарка, и в бурлящей толпе их разлагавшиеся тела оставались незамеченными в течение нескольких дней. На последнем совещании 29 апреля генерал Вейдлинг указал на статью в армейской полевой газете, в которой говорилось о неизбежном освобождении Берлина, и сказал своим коллегам: «Люди лучше знали».
Утро 30 апреля начиналось, как и любое другое утро с момента прибытия Красной армии в Берлин, за исключением того, что советские пушки грохотали всего в нескольких улицах от фюрербункера, а Йозефу и Магде Геббельсу было все труднее скрывать правду от своих шестерых детей, которым 22 апреля, когда семья Геббельсов поселилась в бункере, сказали, что Германия побеждает. Ева Браун провела утро с Траудль Юнге. Первые несколько минут разговора были неловкими. Браун теперь была фрау Гитлер, а Юнге, как и другие обитатели бункера, не знала, как к ней обращаться. «Можете смело называть меня фрау Гитлер, – сказала Браун с улыбкой. Затем она открыла гардеробную, вынула мех чернобурки и протянула Юнге. – Я хочу подарить тебе это пальто на прощание, – сказала она. – Мне всегда нравилось, когда меня окружали хорошо одетые женщины».
Утром Гитлер был спокоен. Человек привычки, он проделал свой обычный утренний ритуал, а затем пообедал с Траудль Юнге и двумя другими молодыми машинистками. «Разговор был таким же, как и вчера, позавчера и много дней до этого, – позже вспоминала Юнге. – Букет смерти под маской веселого спокойствия». Накануне вечером Гитлер попрощался с офицерами и секретаршами в главной столовой на верхнем уровне бункера. Утром 30 апреля он попрощался с остальными обитателями бункера. Выгнувшись назад, он медленно двинулся вдоль шеренги людей, одаривая каждое мрачное лицо своей слабой улыбкой и протягивая дрожавшую руку. Затем, примерно в 15:30, Борман, стоявший на карауле с двумя помощниками, услышал выстрел. Когда они вошли в апартаменты Гитлера, тот лежал лицом вниз на столе в передней. Его жена лежала рядом с ним.
Затем приехал Хайнц Линге, камердинер Гитлера, и потребовал дать ему бензин. Есть несколько версий того, что произошло дальше. По одной версии, Борман, его помощники Отто Гюнше и Эрих Кемпка, а также доктор Людвиг Штумпфеггер, выждав паузу в огне русской артиллерии, отнесли тела к входу в бункер и облили бензином. Полдень был влажный, пришлось несколько раз облить тела, прежде чем они наконец загорелись. По другой версии, воздухозаборник бункера засосал прогорклый запах разлагавшихся тел и втянул его обратно в комнаты в нижнем бункере.
Через несколько часов после смерти Гитлера Геббельс получил первый опыт в дипломатии. Вечером русские получили сообщение из фюрербункера на советской частоте. Суть его заключалась в том, что немецкая делегация просила разрешения перейти через линию фронта и обсудить условия капитуляции. Русские дали свое согласие, и незадолго до полуночи генерал Кребс и полковник Теодор фон Дуфвинг в сопровождении двух немецких солдат и переводчика прибыли в советскую зону и были доставлены в жилой дом в Темпельхофе для переговоров с высшими советскими офицерами. Немецкие гости не знали, что одним из русских, с которыми они разговаривали, был генерал Василий Чуйков, два с половиной года назад сдерживавший наступление немцев под Сталинградом. Переговоры о капитуляции продолжались до поздней ночи, но не привели к соглашению. Немцы считали, что Германия заслуживала того, что причиталось достойно проигравшей стране.
На следующее утро, 1 мая, Магда Геббельс отравила своих шестерых детей. Во второй половине дня муж и жена вышли в сад канцелярии. Геббельс дрожавшей рукой достал пистолет и выстрелил жене в лоб, затем нацелил пистолет на себя. Через несколько дней российская группа криминалистов обнаружила тела Геббельсов в небольшой комнате бункерного комплекса. И муж, и жена обгорели почти до неузнаваемости. «Увидеть детей было ужасно, – сказал майор Борис Полевой, один из следователей. – Единственной, кто, как казалось, был взволнован происходившим перед смертью, была старшая, Хельга. <…> Остальные лежали спокойно».
В победной речи 9 мая Иосиф Сталин ясно дал понять, что день России настал. Он заявил:
Наступил великий день победы над Германией. Фашистская Германия… признала себя побежденной и объявила безоговорочную капитуляцию. <…> Зная волчью повадку немецких заправил, считающих договора и соглашения пустой бумажкой, мы не имеем основания верить им на слово. Однако сегодня с утра немецкие войска во исполнение акта капитуляции стали в массовом порядке складывать оружие и сдаваться в плен нашим войскам. Это уже не пустая бумажка. Это – действительная капитуляция вооруженных сил Германии. <…> Теперь мы можем с полным основанием заявить, что наступил исторический день окончательного разгрома Германии, день великой победы нашего народа над германским империализмом.[275]
Влажным весенним утром через несколько недель после выступления Сталина немка, которая вела анонимный дневник, встретила супружескую пару на берлинском вокзале. Они девятнадцать дней добирались с чешской территории, и у них были плохие новости. Мужчина рассказал, как чех на границе срывал с немцев рубахи и бил их хлыстом. <…>[276].
Благодарности
Я хочу поблагодарить следующих историков за помощь и понимание: Ричарда Овери[277] из Эксетерского университета; Марка Столера[278] из Вермонтского университета; Ральфа Б. Леверинга[279] из Дэвидсонского колледжа; Джеффри Робертса[280] из Университетского колледжа Корка и Сьюзен Батлер[281], автора книги «Рузвельт и Сталин: портрет сотрудничества».
Я очень благодарен моему редактору Бобу Пиджену за его поддержку, терпение и обширные познания в военной истории и моему агенту Эллен Левин за многолетнюю поддержку и защиту. Также выражаю благодарность команде энтузиастов Hachette Books[282]: помощнику редактора Элисон Далафаве, сотруднику отдела рекламы Энн Холл и менеджеру по маркетингу Куинн Фариел.
Спасибо Джейн Каволине за прекрасную работу над рукописью и дружбу. Спасибо Бену Розенстоку, выдающемуся помощнику редактора, который занимался проверкой фактов. Также благодарю отличную редакционную команду Hachette, возглавляемую Циской Шрефель.
Наконец, помощь и поддержка моей жены Шейлы были совершенно неоценимыми.
Джон Келли,
18 февраля 2020 г.