Весь свет 1981

fb2

В сборник «Весь свет» вошли произведения писателей и поэтов разных стран. Они знакомят читателя с проблемами сегодняшнего дня за рубежом, ставят на обсуждение актуальные социальные и политические вопросы современности, обращаются к судьбам молодых людей. Многие произведения переведены на русский язык впервые.

История, распахнутая навсегда

Читатель! Перед тобою очередной выпуск сборника «Весь свет». Прежде чем начнешь знакомство с его авторами, мысленно представь себе карту современного мира. Если пометить на ней цветными флажками те страны, где трудящиеся ведут классовые бои с капиталистами, флажки запестрят буквально на всех континентах. Эта борьба многообразна: от демонстраций и забастовок до отстаивания своих идеалов с оружием в руках. Да, ежедневно, ежеминутно льется на Земле кровь — на Ближнем Востоке, в Сальвадоре, на юге Африки, на улицах Ольстера… Кровь давно бы уже не лилась, если бы заправилы Соединенных Штатов Америки не поддерживали оружием обветшалые, прогнившие, антинародные режимы. Каким цинизмом нужно обладать, чтобы официально объявить «террористическими» и Организацию освобождения Палестины, и Фронт Фарабундо Марти, и отряды АНК (ЮАР), и бойцов СВАПО (Намибия)! Каким цинизмом нужно обладать, чтобы выступать в поддержку антиправительственных (и в полном смысле террористических) организаций, пытающихся свергнуть народную власть в Афганистане и Анголе, Кампучии и Никарагуа! А поддержка эта не только моральная: за ней стоят пулеметы и бомбы Центрального разведывательного управления США.

Одну из сторон «многогранной» деятельности всемогущего ЦРУ — давно отлаженную торговлю наркотиками в Бирме и Таиланде — развенчивает писатель из ГДР Гарри Тюрк в романе «Серое дыхание дракона». Прочтя отрывок из него, ты, в частности, узнаешь, что ежегодно не менее 50 миллионов долларов получает ЦРУ от контрабанды опиумом. Куда же идут эти немалые денежки? Оказывается, на стратегическую подрывную деятельность опять же в Таиланде и Бирме.

Есть и еще одна форма терроризма, в которой прямо повинен западный мир, — терроризм духовный. Иначе и не назовешь мутную волну порнографии, насилия, жестокости, буквально захлестнувшую западную литературу. Но и оттуда пробиваются чистые, честные голоса. В нашем сборнике это голоса индейцев Америки, пытающихся прорвать барьер культурной изоляции, воздвигнутый теми, кто согнал их с родной земли. Голоса англо-уэльских поэтов, протестующих против попыток сделать их родину духовной окраиной Великобритании. Голос писателя Эдварда Брейтуэйта, посетившего ЮАР и своими глазами убедившегося в бесчеловечности тамошнего режима.

Светлый, мажорный отголосок найдут, читатель, в твоей душе произведения писателей стран социалистического содружества — чеха Яна Костргуна, румына Николае Лукэ, поляка Тадеуша Шливяка — представителей народов, свободно, вдохновенно созидающих величественные своды Настоящего, уверенно обращающих свой взор в Грядущее. Эту уверенность в завтрашнем дне образно выразил Вацлав Гонс в заключительных строках поэмы о Ленине, распахнувшем двери истории нового мира:

Любимая, уже щебечут птицы. Дрожат зарницы, как твои ресницы. На склоне дня и в утреннем свеченье Мы знаем о своем предназначенье. Как знает о своем предназначенье Крестьянин над весенней бороздой, Как знает о своем предназначенье, На пламень домны глядя, горновой И с кроткою улыбкой кружевница, Когда над снежным кружевом склонится… ДА, ДА, ДА! РАСПАХНУТА ИСТОРИЯ — НАВЕЧНО, НАВСЕГДА!

Навечно распахнуты двери истории нового мира, навсегда. И захлопнуть их не удастся никому.

Что ж, читатель, в путь! В добрый путь по страницам «Всего света».

АНАТОЛИЙ СОФРОНОВ,

Герой Социалистического Труда, заместитель главного редактора журнала «Лотос» (орган Ассоциации писателей стран Азии и Африки)

ЛЕНИН

Вацлав Гонс

Вся земля как на ладони

(Из поэмы о вожде)

Авторизованный перевод с чешского Ю. Медведева

© Václav Hons. Lenin.

Václav Hons, 1977.

ЛЕНИН ВСЕЙ ВСЕЛЕННОЙ ВРОВЕНЬ, ПРОСТ КАК НЕБО И ЗЕМЛЯ, ПУСТЬ НАВЕЧНО В НАШЕЙ КРОВИ КРОВЬ ЕГО ТЕЧЕТ, ЗВЕНЯ! В час, когда уснет природа, Птица, зверь и человек, Стих мой грубый, как колода, Не подымет тяжких век. Иглы трав буравят землю. В небе — мутный лунный зрак. Тьма и мрак весь мир объемлют, Мир объемлет тьму и мрак. В час, когда слепые тени Пляшут в ветровой гульбе, Как сквозь хаоса сплетенье, Продираюсь я к тебе. …Потускневшие портреты. Тыщи лиц, имен, людей. Как сыскать теперь приметы Тех простых великих дней? Где ты, клена лист зеленый, Что глядел в симбирский дом, Где, над книгами склоненный, Гений занят был трудом? Где ты, лампа в тихом доме, Где была ему видна Вся земля как на ладони Из полночного окна? …На незримом небосклоне — Вдох родившегося дня… Пусть навечно в нашей крови Кровь твоя течет, звеня! Знай же: не во имя культа — Ради будущих времен Высекает лик твой скульптор, Чей резец уж раскален. ПОЭМА, ПОЛНЫЙ ВПЕРЕД, — НАПЕВ — КАК МОЛНИЯ БЬЕТ! О ВЕЧНОМ ПОЮ ЧЕЛОВЕКЕ — НЫНЕ, ПРИСНО, ВОВЕКИ. РАССИЯЛАСЬ НАД ПЛАНЕТОЙ СИНЬ, СИНЬ, СИНЬ. СТАРЫЙ МИР, ВО ИМЯ СВЕТА — СГИНЬ, СГИНЬ, СГИНЬ! * * * ИСТОРИЯ РАСПАХНУТА — Да, да, да, — «Аврорушкой», «Авророю» Навечно, навсегда! Мир продажный, мир торгаший, Потолкуем мы с тобой: Все на битву с силой вражьей! Кровососам — смертный бой! Чтобы твой барыш растленный, Пустомельство, мишура Сотряслись по всей вселенной Нашим дерзостным «Ура!», Ты мелодьей соловьиной Охмуряешь простачков, Но сочится яд змеиный Из твоих пустых зрачков. Товарищ, ты вон тех еще покличь — Ведь скоро будет выступать Ильич! «От голодных и холодных, Тех, кто вечно угнетен, Мы орем мильоном глоток Изо всех глубин времен Всем — распутинскому сброду, Своре шлюх, тузов, господ: «Расступись! Даешь свободу! Спину гнуть устал народ!» Мы грядем лавиной грозной, Путь тернист и каменист, — Но взойдет рубинозвездный, Засверкает коммунизм!» * * * Смеркалось. Лампа на крылечке светит. Трепещет в мед упавший мотылек. Хлеб, масло в круге золотистом. Вечер венчают ваши песни. Сколько лет Минуло с той поры невозвратимой… О, как вы были молоды тогда! НАС ВЕНЧАЛИ НЕ В ЦЕРКВИ, НЕ В ВЕНЦАХ, НЕ С СВЕЧАМИ; НАМ НЕ ПЕЛИ НИ ГИМНОВ, НИ ОБРЯДОВ ВЕНЧАЛЬНЫХ. ВЕНЧАЛА НАС ПОЛНОЧЬ СРЕДЬ МРАЧНОГО БОРА!.. Ты начинал неторопливо: «БОГ ВСЕСИЛЬНЫЙ, БОГ ЛЮБВИ». Как вдохновенно Звучала ария, И ночь к ней припадала Цветов нектаром, запахами трав. Затем вы с Олей принимались петь Дуэтом: «НЕЛЮДИМО НАШЕ МОРЕ». Все выше брали, выше… Благодать! И чудилось, Что песня Русь подъемлет К счастливым и печальным берегам Грядущей жизни… НО ТУДА ВЫНОСЯТ ВОЛНЫ ТОЛЬКО СИЛЬНОГО ДУШОЙ!.. СМЕЛО, БРАТЬЯ! БУРЕЙ ПОЛНЫЙ, ПРЯМ И КРЕПОК ПАРУС МОЙ! Прохлада. На крылечке лампа светит. Трепещет мотылек, упавший в мед. И смутно звезды на клавиатуре Мерцают… Мама, мама, не грусти. Сыграй мне наше русское, родное, Давай припомним «Степь да степь кругом…» О ямщике, в степи глухой замерзшем… Жаль, Оленька уж больше не споет. Так рано, господи, ушла, так рано… Навеки… Мама, милая, не плачь. * * * Той осенью дороги всей планеты, Утопшие в пыли тысячелетий, Подрагивали, как листы осин. Земля качалась на весах Фемиды. Все было Как до сотворенья мира. До нас. До не родившихся на свет. Еще окрест дымилась и алела Кровавая чреда ужасных битв. О, десять миллионов убиенных! Десятикратно десять миллионов Страдающих!.. Но молоху войны Все было голодно, — И тут на сцену Истории Нежданно вышел Он. В ту осень, В середине октября, Он появился тайно в Петрограде. На кепке — иглы хвои: Пробирался Сквозь сумрачные финские леса. Мир тихо утопал В болоте мертвом Окопов. Мир устал от ожиданья, Но вдруг взревело: «Братья! Зимний взят!» Догорели язычки Свечечек за генералов, Досветили огоньки За плешивых чинодралов. До небес — возмездья рокот. Толстосумы не спасут Ни кадетских лжепророков, Ни эсеровских иуд! Не укроет заграница Гадов, пивших нашу кровь! Вокруг Дворцовой площади кружится Надежда наша, Вера и Любовь. * * * ПОСЛЕДНИЙ ОБЛИК ТВОЙ ЗАПЕЧАТЛЕЛ ХОЛОДНЫЙ МРАМОР. Я СМОТРЮ, БЛЕДНЕЯ, НА ОЧЕРТАНЬЯ ГУБ ТВОИХ. СЛОВА ДАВНО УЖЕ ВСЕ СКАЗАНЫ. ОДНАКО Я ПОВТОРЮ: ЗНАЙ, ЭТО ТЫ, БЕССМЕРТНЫЙ, В НАС ЭРУ ЧЕЛОВЕЧНОСТИ ОТКРЫЛ. * * * По Петербургу — грязные следы Осенней тьмы, размытой полнолуньем, Размолотой, как в мельнице. За Охтой — Поют, печалясь, о судьбе девичьей. Грохочет конка. Как слепая птица, Дождь мечется меж черных крон дерев. Под фонарями проплывают шубки Воздушных барышень. Серебряная сабля Честь отдает нижайше. Туалеты Прекрасных дам в покоях изумрудных Домов игорных — точно шлейфы фей. Сверкание призваний и признаний. Осколки судеб. Выкрики. Игра. И шепот надо всеми сатанинский: «Сумей и ты в историю вползти». По Петербургу — осень с зябким птичьим Дождем. Нева сверкает, отражая Цилиндр и чье-то бледное лицо. Как баржу на буксире, За собою Мы тащим груз судьбы… Свалилась крыса С причала. Вдруг откуда-то приполз Прогнивший запах апельсинов. В полночь Все улицы уже полным-полны Телами падших ангелов. Трепещут Еще крыла, еще душонка бродит В саду Эдемском. — Ангелочек! — Ой! — Отчаянье в трактирах хлещет водку. Спасенье щиплет траву в небесах И пьет нектар бессмертья, Забывая Юдоль скорбей, земной горчащий прах… Осенний Питер. Близится конец Столетья. Именитые персоны Полны решимости объять все блага Земли и неба. Эти господа Сожрут и совесть, и жестокий призрак Раскаянья. Восстань же против зла С народной ратью… Там, за Волгой, жизнь — Как ржанье скакунов огненногривых, Оседланных луною. Лишь однажды Дано тебе прозреть, но — навсегда. Проснулся мокрый колокол. Марксист Ульянов ест блины, светло смеется. Чай золотится. Мельница времен Домалывает век. А грузный Питер, Как якорь, тускло светит на борту Державного дредноута — России. Прогнивший мир, Пробил твой смертный час! * * * Сначала вдоль Невы, а возле Охты — Свернуть домой. А Надя так близка И так нежна. Ей чудится во мраке Зловещий шепот. Брат казнен. Над братом Трава растет. Остался микроскоп. И порванная нить судьбы. Запомни: Отныне мы пойдем другим путем. Другой стезей. Вот только маму жалко: Ее еще такое в жизни ждет. Мы знаем их, крикливых либералов. Скулящих трусов, воющих вослед Немногим смельчакам. Мы знаем мямлей, Страшащихся навлечь сановный гнев. И старенький учитель не заходит Сразиться в шахматы. Его понять легко. Боится пересудов… Вы, Надежда, Не можете представить, Каково Тогда нам было с мамой. Кто захочет С семейкой арестанта чаевать? Вот и сидим одни у самовара. Бесцельность слов. Пустыня. Пустота. Нельзя впадать в унынье. Свищет плеть Над нашею судьбой, как будто свищет Юродивый. На всех устах — печать. Лишь блеянье баранье либералов. Когда ж мы поумнеем, черт возьми! — Да, кстати, вам не холодно, Надежда? — Нет, вроде ничего… Над Петербургом Во всей красе луна. Помедли, время! От нежности кружится голова. И все короче шаг. Молчанье. Ветер. Тебе немногим больше двадцати. И в жилах — гул непрожитых столетий… Ночь. Подгулявший жалостно поет. Ах, Русь моя… Я от отца узнал Ее историю… Вы слышите, какое У Стеньки Разина отходчивое сердце… * * * НАД ХРИПЕНЬЕМ ВЗБЕСИВШИХСЯ ЗВЕЗДНЫХ ДРАКОНОВ, НАД ЯЗЫЧЕСКОЙ КРОВЬЮ ЗАБЫТЫХ БОГОВ, НАД ВЕКАМИ ПРОКЛЯТИЙ, СТРАДАНИЙ И СТОНОВ — ТЫ — ЦВЕТУЩЕЕ ДРЕВО ГРЯДУЩИХ ВЕКОВ. ГДЕ ЖЕСТОКО РАЗБИТЫХ МЕЧТАНИЙ КАМЕНЬЯ, ГДЕ ЗВЕРЕЕТ БЕЗВЕРЬЕ, ГДЕ ВЫХОДА НЕТ, ГДЕ ОТРАВА СОМНЕНЬЯ, ГДЕ УЖАС ЗАБВЕНЬЯ, — ТЫ — НА ТЬМУ ОБРЕЧЕННЫМ ЖИВИТЕЛЬНЫЙ СВЕТ. Тюремный мрак… Ты получаешь книги И письма, писанные молоком: Разрезав на полоски, окунаешь В горячий чай — и словно из темницы Являются на свет слова друзей. Слова друзей… Они, как купола Василия Блаженного, навеки Врастают в сердце арестанта. Эх, Дубинушка… * * * Глазок в дверях — бессонный страж порядка. В тебя впились тюремные глазки. Чуть зазевался — и изволь откушать Чернильницу из хлеба с молоком. Ну что ж. Обычный ужин деревенский. Невинная игра. А за стеной История уже загромыхала. Она, Ильич, тебя на воле ждет. Сегодня ты отведал шесть чернильниц — Не спят, не спят тюремные глазки. Но час пробьет — и ты рванешься смело Слова преображать в святое дело… ЧЕЛОВЕК РАЗГИБАЕТСЯ В ВЕЧНОСТЬ — ПРОСЫПАЕТСЯ В НЕМ ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ. Сквозь частокол красивых            пустопорожних фраз, — Вперед, сыны России,            грядет желанный час! Из грязи и колдобин            мы к самым облакам Грядущего возводим            народный светлый храм. Пусть клевета и злоба            вонзают в нас клыки, Пусть торгаши и снобы            жрут лучшие куски. Пусть заклинают: веруй            серединке золотой И взыщешь полной мерой            довольство и покой. Не суйся, где не надо,            корпи себе как крот — И профиль твой усатый            в историю войдет. О сытый жрец покоя,            ты славно заживешь, Из года в год долдоня            везде одно и то ж, В крамоле упрекая            сокровников своих, Как только неблагая            мысль выпорхнет из них. Но ключ студеный в чаще,            но хлеба каравай Сынам России слаще,            чем ваш сусальный рай. Рассвет в Разливе. Кринка            парного молока. В цветущей ржи тропинка.            Озера. Облака. Сквозь частокол красивых            пустопорожних фраз, — ВПЕРЕД, СЫНЫ РОССИИ,            ГРЯДЕТ ЖЕЛАННЫЙ ЧАС! * * * Нетерпеливо ноздри раздувая, Жандарм рычит: «Мы ухватили след Опасного бунтовщика. Ульянов К нам припорхнул из-за кордона. Братец Его повешен. А теперча этот У нас в когтях. Недолго пташке петь!» Ты снова дал промашку, сыч жандармский, Растаяли, уплыли все следы. Без виселиц пока, без одиночек Томись, Ведь чемоданчик с дном двойным Уже в надежном месте… Очумело Ищейки скачут за тобой. А ты Спасаешься дворами проходными. Вот и конец столетья подоспел. Необходимо действовать. Эпоха Для каждого, кто бьется с темной сворой Рвачей, отыщет ношу по плечу. Дымятся «Торнтон», «Максвелл» и громада Семянниковых небосвод коптит. Там бьется за копейку пролетарий И после смены отупляет водкой Мозги. И ты читаешь манифест С солдатиком безногим, и с рабочим, Съедаемым чахоткой, и с бродягой Скукожившимся, — Подкатило время Глаза в глаза взглянуть в лицо судьбе. И все ты помнишь, и во все вникаешь, Поскольку нет на свете мелочей. Сидишь всю ночь, чернилами выводишь Невидимыми Зримые слова, Меж тем как прямо к горлу подступает Конец столетья. И нетерпеливо Рычит жандарм: «Мы ухватили след…» * * * Низкий мой поклон ветрам Над дорогами планеты, Где, как радуга, воздеты Наши грезы к облакам. Звезд приветствую поток, Их влекущее сиянье, Их предвечное молчанье — Как воды живой глоток. Созерцать бы ввек с тобой Эту бездну без предела, Но труба поход запела — Принимаем трудный бой. В жерновах смерчей и гроз Не смололи наши души, Позади — равнины стужи, Реки высохшие слез. До конца испить с тобой Все страдания и беды. Впереди — лучи победы В битве с темною ордой! * * * ВСЕМ! ВСЕМ! ВСЕМ! Тяжелые вагоны сновидений Кочуют из одной страны в другую. Ты зажил жизнью сборов второпях, Дорожных приключений поневоле По всей Европе. «Я так мало знаю Россию», — говоришь, вздыхая, ты. Но удаленность от родных погостов Вселяет в душу скорбную скитальца Познанье и любовь. …Я все смотрю На камеру твою конца столетья Под номером 193. Я поражаюсь твоему уменью Глаза в глаза глядеть в лицо судьбе. Учиться благородству, проникая В глубины всех явлений. Поражаюсь Той ноше, что взвалил ты на себя. Как можешь ты в скорбях неисчислимых, Средь призраков и монстров Столь ценить Смешное, Наслаждаться каждой шуткой, Всем телом, да, всем телом хохоча. Ты знаешь: мир стремится приспособить, Принизить выдающихся людей До средней мерки. Может, потому В характере твоем такая страстность, Такой переизбыток вольных сил. Ты слышишь глас истории, Провидишь, Как в муках воплотится новый мир. Но ведомо тебе и то, как мертвый Каток репрессий старого режима Сминает слабонервных бунтарей, Расплющивает их. Ты обращаешь Внимание на мелочи: ты знаешь, Что именно они «решают все». Без мелочей — а в этом ты уверен — Не может быть великого вождя. Я вглядываюсь в блики золотые Медали за гимназию, что отдал Ты в помощь голодающим Поволжья, И на твое лицо опять смотрю. Ты весь — залог преображенья мира, Заваленный работой незаметной, Работой, что приоткрывает облик Творца, вождя грядущим временам. * * * Второй съезд РСДРП. Брюссель. Гостиница с названьем голосистым «У золотого петуха». Съезжались Довольно шумно делегаты. Гусев До поздней ночи распевает песни И оперные арии, пока Под окнами не соберется куча Зевак. Ты был не прочь его послушать, Особенно вот эту: «Нас венчали Не в церкви…» Заседанья начались В мучном огромном складе. Те, кто думал О конспирации, На этот раз Перестарались И своим вторженьем Не только распугали всех мышей — Но дали повод крысам полицейским Вынюхивать крамолу. Зашептались О русских бунтарях. Пришлось всем съездом Переплывать в туманный Альбион. * * * Апрельский Лондон. Шум и гам столицы В тумане, продырявленном дождем. Ты любишь забираться высоко На крышу омнибуса, всю столицу Успел исколесить. На Пиккадилли И Уайтчеппель — роскошнейшие виллы С зеркальными окошками Утопли В озерах зелени. А мимо проплывают Сверкающих фиакров купола. Бриллианты. Бешеные туалеты. Духи. А рядом улочки, где грязь. С развешанным под окнами бельишком, С голодными прозрачными детьми. «Two nations»[1] — ты хмуришься. Как всюду, Где властвует разнузданно барыш. В пивных легко насытиться мечтою. Чадящие лучины освещают И лица продавцов, и люд галдящий, — Пей, пролетарий, и возвеселись… Но в следующую уличную сцену Вгрызается грохочущий автобус. О чем ты призадумался, Ильич? ИСТОРИЧЕСКИЕ ВЫКЛАДКИ ТАКОЙ ДАЮТ ОТВЕТ: ИСТЕРИЧЕСКИЕ ВЫХОДКИ ПРИНОСЯТ ТОЛЬКО ВРЕД. МЫ НАЗЛО ВРАГАМ ПОСТРОИМ НОВЫЙ МИР ЗА ГОДОМ ГОД. ПО ЗЕМЛЕ ЖЕЛЕЗНЫМ СТРОЕМ РАТЬ НАРОДНАЯ ПРОЙДЕТ! * * * Ты навсегда запомнишь воскресенье Кровавое. Покойное течение Народа к Зимнему дворцу. Иконы. Царя портреты. Залпы из винтовок, И горы трупов. Всюду льется кровь. В столовке эмигрантов Лепешинских Поют о павших жертвою в борьбе. Волнения. Переживанья. Речи О Первой революции… Чиновник «Société de Lecture»[2] — свидетель Того, как ежедневно утром рано Приходит русский революционер В дешевых брюках, на манер швейцарцев Подвернутых, чтоб грязью не заляпать (Ты вечно забывал их отвернуть), И, в руки книжку взяв о баррикадных Боях, ту, что штудировал вчера, Садится у окошка, упоенный Работой над неведомым трудом. Лишь изредка встает, подходит к полке, Берет большой словарь, чтоб отыскать Мудреный термин, а затем неслышно Расхаживает по библиотеке Туда-сюда, и вновь за стол садится, И что-то мелким почерком строчит. Немало книг прочел ты о военном Искусстве, разработал досконально Весь план вооруженного восстанья, Которое сметет прогнивший мир. О Первой революции раскаты! Какой восторг! Волнение какое! «ВЫ ЖЕРТВОЮ…» НО ДЕНЬ НАСТАНЕТ НЕИЗБЕЖНЫЙ, НЕУМОЛИМЫЙ ГРОЗНЫЙ СУД! * * * РУХНУТ ТИРАНЫ СМЕРДЯЩИЕ — И ЗАДРОЖАТ ДУШИ ТОРГАШЬИ, ПЛОДЯЩИЕ ЛОЖЬ И РАЗВРАТ, ВРЕМЕНИ ВЕКИ И ЧАШИ ВСЕЛЕНСКИХ ВЕСОВ, ТЕНИ УШЕДШИХ НАВЕКИ ЛЮДСКИХ ГОЛОСОВ. * * * Я Метронома ленинского Слышу Биенье Над живою синевою Ударных строек комсомольских. Век Счастливцев, навсегда перечеркнувших Извечную печаль в судьбе Земли. Любимая, как сладко сознавать, Что и мои напевы приближают Грядущего ликующее небо, Раскинувшееся, как лепестки Огней рассвета, Над стремниной века Твоих ударных строек, Комсомол! Любимая, прижмемся же друг к другу, Как два единоверца, На ладони Дворцовой площади. Вот здесь, гляди, Когда-то На ветру, Октябрьской ночью Решалось счастье всей земли людей. Прижмемся же друг к другу Под лучами Святой звезды рубиновой, глядящей Провидчески на каждого из нас. * * * ЧЕЛОВЕК РАСПРЯМЛЯЕТСЯ В ВЕЧНОСТЬ — РАСКРЫВАЕТСЯ В НЕМ ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ… Он распрямляется, отягощен Поклажей суеверий, недомолвок, Речений проржавевших, Прорицаний О том, что все и вся сметает смерть. В его душе еще не стихнул пламень Слепого зла — наследие гиен, Стервятников, клопов, ползучих гадов В необозримом родственном ряду. На древе жизни яблоко познанья Еще висит, А роботов орда (Из третьего и прочих поколений) Ждет грозных повелений за окном. В котлах кипящих Наших черепов Всплывают судьбоносные вопросы, И помыслы благие громыхают, И нет нужды скрывать, Что друг о друге Мы знаем подноготную давно. Науке взоров и прикосновений, Признаний и намеков — тыщи лет. Иллюзий нет. Зато за горизонтом — Яйцо растрескавшееся рассвета И девушки русоволосой песнь. Парящие воздушные шары Туманов застилают взор дороге. Земля набрякла. Вновь рука судьбы Над пробудившейся весной воздета. * * * Мы перетягиватели канатов. Мы полиспасты. Блоки. Рычаги. Мы шестеренки и колес ободья. Мы плуги, поршни и заслонки. Мы — Дороги электрические. Взрывы Моторов и форсунок. Над столицей — Живая туча газов выхлопных. Храп темноты за окнами. Безверье Закаркало. Я вижу их. Они На поводочках — друг за другом — тянут — Кто дачку, кто болонку, кто авто. Прислушайся, великий открыватель Грядущего, К гогочущим остротам Бездельников И вздохам бедняков. А клумбочки стоят на задних лапках, И наподобье масленых бисквитов Сверкают ставни. Клацканье ворот. Заборы точно стены крепостные. За ними — геркулесовы головки Капусты — как шары магнитных мин. На рыле телевизора Голодных Детишек созерцаем столь же близко, Как первую прогулку по Луне. Но и Луна и нищета далеко От нашей чистой совести. Утроба Небес из мирозданья выпирает, Телами падших ангелов полна. Прислушайся, великий открыватель Грядущего: Вздыхает мокрый снег, Деревья плачут перед холодами, И сонно квохчут куры равнодушья, И обыватель на террасе воет Всем надоевший шлягер. Где ж итог? До октября семнадцатого года Итог таков: кровавые расправы, Туннели горя… Но расплаты час Грядет. И это знаешь ты, дрожащий От холода в своем пальтишке тесном… Нева. И милой песни долгий взлет. ЧЕЛОВЕК РАСПРЯМЛЯЕТСЯ В ВЕЧНОСТЬ, ПРОСЫПАЕТСЯ В НЕМ ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ. * * * Да, все мы знаем, господа убийцы, И незачем чесать вам языком. Такое повторялось многократно В истории и повторится вновь. Европа содрогнулась, услыхав, Как волосы горящие трещали У девушки, спалившей в знак протеста Себя У президентского дворца. Тебя спасая, милая свобода. Пред канцелярией Швыряли суматошно Предатели друг другу пистолеты — И вот уж в сердце целит генерал. Да, все мы знаем, господа убийцы, И незачем Теперь вилять хвостом! Под облаком сернистых испарений Он умирает, Сальвадор Альенде. Тебя спасая, милая свобода! О Вальпараисо! В колыбель рассвета, Сюда, к твоим морщинистым стенам, Приносят моряки свои большие Зеленые цветы вечерних волн. И снова нежно ластятся, как кошки, К стране твоей Концерны США. Все ярче занимается, все выше Свободы пламень над твоей могилой, Над острыми хребтами Кордильер. Не растоптать вам, мерзостные крысы, Рассвет. Да пробудится лесоруб! Тебя спасая, милая свобода. Огонь борьбы и веры все сильней, Диктаторы всех званий и мастей. Мы здесь, хорьки вонючие, мы здесь! МЫ — МЕСТЬ! МЫ — МЕСТЬ! МЫ — МЕСТЬ! * * * На Антиплано, на плато гигантском Между двумя хребтами грозных Анд На высоте четыре тысячи метров Ты подаешь сигнал всем беднякам Америки Латинской, Че Гевара! КТО ХОЧЕТ УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА, ПУСТЬ ЦЕЛИТСЯ НАВЕРНЯКА. Как объяснили бывшие солдаты Из роты «Б»: Энеинос, Бальбои и Чоку, — Ко анданте Че Гевару В полк привели в 11 часов. ВЛАДЕТЬ ЗЕМЛЕЙ ИМЕЕМ ПРАВО! А было так: по одному из склонов Ла-Игера спускались партизаны. Один из них, с оружьем за спиною. Поддерживал двух раненых друзей: ЭТО ЕСТЬ НАШ ПОСЛЕДНИЙ… То были боливиец Симон Куба С кровоточащей раной на лице И Анисенто (тот после ранения Ослеп и тоже кровью исходил). И РЕШИТЕЛЬНЫЙ БОЙ! У Че Гевары правая нога Была прострелена, и он шагал, хромая, С большим трудом… ТЫ ХОЧЕШЬ УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА? — ТАК ЦЕЛЬСЯ ЖЕ НАВЕРНЯКА! «Когда попал я в это помещенье, — Расскажет младший лейтенант Теран, — Че на скамье сидел. Меня заметив, Спросил: — Ты что, пришел убить меня? ВЛАДЕТЬ ЗЕМЛЕЙ ИМЕЕМ ПРАВО! Смутившись, не зная, что ответить, Я голову потупил и молчал. — А что от них добились на допросе? — Ни слова, — успокоил я его. — То были благородные ребята, — Сказал негромко команданте Че… Мы с ним не больше тридцати секунд Потолковали, но за это время Он начал мне казаться великаном, И я струхнул: А вдруг он на меня Набросится сейчас… Но Че Гевара Сказал: — Ты убиваешь человека. Старайся целиться наверняка. ВЛАДЕТЬ ЗЕМЛЕЙ ИМЕЕМ ПРАВО! Тогда я отступил назад к дверям, Закрыл глаза и застрочил… Гевара Упал на землю, дернулся, и кровь Обильно потекла. Ко мне вернулась Решительность: я снова приложился И увидал: прострелены плечо, Рука и сердце. Команданте Че Гевара Уже был мертв… ВЕСЬ МИР НАСИЛЬЯ МЫ РАЗРУШИМ! КТО БЫЛ НИЧЕМ, ТОТ СТАНЕТ ВСЕМ! А вещи команданте Че Гевары Мы тут же поделили как трофей. Винтовку схапал Хоаким Зенето, Часы же, марки «Роллекс», — генерал Овандо; трубку курит на привалах Сержант Хуансо… Вот, пожалуй, все». КОГДА НАСТАНЕТ ГРОЗНЫЙ ЧАС ОТМЩЕНЬЯ, МЫ БУДЕМ ЦЕЛИТЬСЯ НАВЕРНЯКА! Гевары окровавленная блуза, Всходи и заходи на небосклоне, Пока не канет в вечность мир убийц! ВЫ ЖЕРТВОЮ ПАЛИ В БОРЬБЕ РОКОВОЙ, ЛЮБВИ БЕЗЗАВЕТНОЙ НАРОДУ, ВЫ ОТДАЛИ ВСЕ, ЧТО МОГЛИ, ЗА НЕГО, ЗА ЖИЗНЬ ЕГО, ЧЕСТЬ И СВОБОДУ. * * * ПОД БРЕМЕНЕМ МУК И СКОРБЕЙ, ГРЯДЕШЬ ЛИ, О ВРЕМЯ ЛЮДЕЙ! МЫ — ЗДЕСЬ! Как жажды пыльные порталы. Мы здесь! Ладони каждого из нас Гвоздями безнадежности прошиты, И вывернуты из орбит глаза, И уши глохнут от несметных воплей. Но слову правоты вовек дано Нестись над колыбелью и могилой, Меж дураков, бездельников, шутов, Вралей всех званий и мастей, — Свергая Тиранов, Разметая в прах уловки Высокопарных снобов, Разбивая Скорлупки дохлых догм, Ниспровергая Презренную стратегию дельцов. Наш путь тяжел, но — верю — освящен Животворящим пламенем столетий. Звени, надежды майский соловей, Цветы твои еще не распустились, Еще наш век кричмя кричит от боли, И кости перебитые торчат, Еще повсюду треск пальбы… Планета, Еще твой воздух горестен, как вздох Судьбы разбитой, Как мильоноротый Голодный стон, Как безысходность будней Рабов, униженных и оскорбленных, Как смерть детей. НО МЫ СТОИМ СТЕНОЙ! Мы — утреннее пение влюбленных, Мы — шестерни сочувствия, Мы — шепот Осенних лиственниц, — Хотя ладони У каждого из нас кровоточат. Но слово правоты освящено Животворящим пламенем столетий. И наших дел несметные ростки Светло на нивах века прорастают, В недостижимых высях над планетой Соединяясь в имя: ЧЕЛОВЕК. * * * МИЛЬОНЫ ЛЮДЕЙ ОПЛЕТАЮТ ЗМЕИНОЮ СТАЛЬЮ ОКОВ ЗА ТО, ЧТО ГЛАЗА ИХ БЛИСТАЮТ СВОБОДОЙ ГРЯДУЩИХ ВЕКОВ. НАМ, МИЛЬОНАМ НИЩИХ, СИРЫХ, ГОЛОДАТЬ И ХОЛОДАТЬ. А РВАЧАМ В ДОМАХ КРАСИВЫХ, БОГАЧАМ В НОРАХ КРЫСИНЫХ — ЖРАТЬ, РЫГАТЬ, ЗЛОСЛОВИТЬ, СПАТЬ. БРАТЬЯ! СКОЛЬКО Ж МОЖЕТ ДЛИТЬСЯ УЖАС КРЕСТНОГО ПУТИ? НЕ ПОРА ЛИ КРОВОПИЙЦЕВ ЗА КОРДОН МЕТЛОЙ СМЕСТИ! * * * ЭХ, ПОЙДЕТ, ПОЙДЕТ, ПОЙДЕТ — НО СПЕРВА, БРАТИШКИ, ВЗДЕРНЕМ НА ФОНАРИКАХ ГОСПОД. НА ФОНАРИКИ ГОСПОД, — СПИНУ ГНУТЬ УСТАЛ НАРОД! Быть может, это странно, Но приходит Красногвардеец Гамлет и с трудом, Буквально по складам читает строки Магические: «Быть или не быть?» Но он уже нашел ответ. Хотя Немного спотыкается. Он слышит, Как под слепящим куполом пустыни, Под Красноводском, в выжженных песках Расстреливают красных комиссаров. Он знает: и Офелию давно Выслеживают белые ищейки. Приказ стрелять был отдан на чистейшем Английском. Браво, капитан Тиг-Джонс, Большой знаток Уильяма Шекспира, Любитель драматических страстей! «Быть иль не быть?» — В душе казнится Гамлет, Но он уже нашел ответ… На стену Той осени надежно опираясь, Он смотрит вдаль, Где ленинская кепка Ныряет по долинам и по взгорьям Сквозь сумрачные финские леса. Сбивай же лоск с пузатых униформ! Ты ничего не вырвешь, черный ворон, Не вырвешь, подлый Врангель, ничего! Березовка. Ползет французский танк На Гамлета рычащим мастодонтом. «Студентик, мы тебя переиначим, Ты волком взвоешь от своих словес!» Не вышло, господа. Не подфартило. Не повезло. Не удалось Успеть. Офелия плывет по лунным волнам, А Гамлет со своим вопросом вечным, Как тополек, дрожит на берегу, Читая по складам в старинной книге: «Быть иль не быть?» Он выстрадал ответ. * * * ИСТОРИЯ РАСПАХНУТА — ДА, ДА, ДА! КАК ДВЕРЬ В СИМБИРСКОМ ДОМИКЕ, НАВЕЧНО, НАВСЕГДА! Твой призрак кружит в высях запредельных, Как спутник. В Черном море броненосец «Потемкин» Воздымает красный флаг. «Всех офицеров — за борт!» Ликованье Матросов, рыбаков, портовиков. Ты говоришь: — Немедленно за мною Пошлите миноносец или крейсер… — Какая радость! Быть бы рядом. Быть. Какая скорбь! В Одессе, где хоронят Матроса Вакулинчука, поют: «Отречемся от старого мира!» Ах, если б рядом можно было быть… В Швейцарии тревожно. Но дорога Свободна. Приезжаешь в Петербург. И первым делом — в горестных раздумьях — На кладбище, Где жертвы воскресенья Кровавого в земле сырой лежат. «Земля — крестьянам!» — выкрикнул матрос, И, слыша этот голос громобойный, Ты хмуришься: Опять сдирают кожу С истории мечтаний и надежд… Приличные манеры джентльменов Прилизанных И длинные колонны Несбывшихся, пустых, бесплотных снов. ОТРЕЧЕМСЯ ОТ СТАРОГО МИРА! Да, память предков в нас неистребима. «Земля — крестьянам!» — крикнет Матюшенко, И эхом отзовется вся Земля. Великие событья назревают. Быть в гуще их. Всегда быть рядом. Быть… Твой призрак кружит в высях запредельных, Как спутник. И кружить ему, кружить… Тюрьма и тьма, Обитель зол и бед, — Все позади. Мы обретаем свет! Товарищ, Ты еще людей покличь: Ведь скоро будет Выступать Ильич! Конец пути В пустыню, в никуда С иудами Без чести и стыда. Лишь с теми, кто От века нищ и наг, Мы в новый мир Пойдем — за шагом шаг! Где были мгла и холод Искони́, Электростанций Расцветут огни. Везде, где прозябал Во тьме народ, — Звезд негасимых Свет живой взойдет. Вперед, сыны отечества, Вперед — Туда, где каждый Счастье обретет! * * * ЧЕЛОВЕК ПРОРЫВАЕТСЯ В ВЕЧНОСТЬ — ПРОБУЖДАЕТСЯ В НЕМ ЧЕЛОВЕЧНОСТЬ. Я Метронома ленинского Слышу Биенье Над живою синевою Твоих ударных строек, Комсомол! О век пророчеств сбывшихся, О век К устам пустыни обращенных рек! Здесь, От Байкала до Амура, В царстве Тайги и заколдованных снегов Мы высекаем на отвесных склонах Цветы и имена любимых. Здесь Нам целовать их на морозе в губы, Краснеть и трепетать от нежных взглядов, Сияющих небесной синевой. Любимая, прижмемся же друг к другу Тесней, чем лепестки ночных соцветий, Чем откровенные слова признаний. …В жаркой Степи мы распахали целину, Чтобы она зазолотилась хлебом. Так пей, землица, наш горячий пот! Пусть суховей не иссушает сердце, Пусть соловей грохочет ночью лунной, Бездонной, точно исповедь твоя. * * * «Аврорушка», «Аврора». Впереди — Безделье и безверье. — Наводи! Верши, эпоха, Свой суровый суд! «Двенадцать» Блока Сквозь пургу идут. С ордой драконьей Вечных подлецов Ведут нас в бой Двенадцать удальцов. Везде, где за мечту Прольется кровь, Взойдут Надежда, Вера и Любовь. * * * ПРОБЕЙ ЖЕ, ЧАС ВОЗМЕЗДЬЯ! Люди, люди, Стучитесь в дверь столетья! Пусть сознанье Гудит набатом, Бьет тревогу совесть, И память предков будоражит нас. Стучитесь в дверь столетья! Отзовемся Друг другу на громоподобный зов. Прислушаемся к скопищу ветров: Из всех щелей выпархивает осень, Усталость обступает год идущий, Как нас — слова, Слова, Слова, Слова… ПРОБЕЙ ЖЕ, ЧАС ВОЗМЕЗДЬЯ! Ветхий лист От древа родословия земного — У наших ног, И тлеют на погосте Истории Скелеты старых обществ, Их позвонки, ключицы, черепа. ПРОБЕЙ ЖЕ, ЧАС ВОЗМЕЗДЬЯ! На подмостках Столетья В отрешенности застыл Мой Гамлет, до отказа начиненный Ста тоннами взрывчатки, Он — один. Один он спасся в сей резне кровавой. Все продано. Не стоит вспоминать Приличные манеры джентльменов Прилизанных И длинные колонны Несбывшихся, пустых, бесплотных снов. ПРОБЕЙ ЖЕ, ЧАС ВОЗМЕЗДЬЯ! Зверь тщеславья Крадется, алча крови, по тропе, Сонм сытых людоедов На столы Куски сырого мяса изрыгает. ПРОБЕЙ ЖЕ, ЧАС ВОЗМЕЗДЬЯ, ЧАС ОТМЩЕНЬЯ Униженных и оскорбленных! Люди, Стучите кулаками в дверь столетья — Окопы уж смердят от рваных ран. Уже нельзя дотронуться до горла — Виденье переполненного кровью Бокала Мне покоя не дает. Но ведь гнусит во здравье кровососов Хор пастырей, Меж тем как спекулянты Идейками Сгребают чистоган, Меж тем как спекулянты барахлишком Хихикают над нами, простаками. Но простаки — уже выходят в бой. Бьют в колокол возмездья! ЛЮДИ, ЛЮДИ, Доколе нам насильников терпеть? Так вырвите из головы поэта Сознание беспомощности духа, И равнодушья лягушачий хор, И клевету ленивцев, И тирады Опустошенных, смятых, нищих духом. СТУЧИТЕ, БЕЙТЕ КУЛАКАМИ В ДВЕРЬ! Мы здесь, Посланцы бедных, безземельных, Сюда, к принадлежащим нам по праву Полям, Согбенные от назиданий: «ТЫ ПРАХ ЕСИ И ОБРАТИШЬСЯ В ПРАХ, Земля подобна гире арестантской На наших в кровь разодранных ногах. И тщетно биться головой о стену, А за стеной — Лишь долгий волчий вой». ПРОБЕЙ ЖЕ, ЧАС ВОЗМЕЗДЬЯ, ЛЮДИ, ЛЮДИ! СТУЧИТЕСЬ В ДВЕРЬ СТОЛЕТЬЯ, ЛЮДИ, ЛЮДИ! Вы слышите: без устали клокочет Теорий ультрамодных скороварка С дарующим бессмертие клеймом. Встревожьтесь: Память предков, Кровь людская Распродаются в розницу и оптом Бесстыдною оравой торгашей. Кочует роскошь, как горбы верблюжьи Веселыми пустынями. Мечтанья Раскрашены в ярчайшие оттенки, Как модные машины. ЛЮДИ, ЛЮДИ, В сей горький час пора забыть, Что око — За око И зуб — за зуб, Зуб — за око И око — за зуб, — Милый перезвон Колесиков в будильнике Вселенной. ПРОБЕЙ ЖЕ, ЧАС ОТМЩЕНЬЯ! Речь моя Кратка не оттого, что лишь на краткий, Мгновенный всплеск дано соприкоснуться Словам крылами. Речь моя кратка Затем, что мне захлестывают горло Конвульсии предсмертные В гортанях, Задушенных под куполом рассвета, — Всех тех, кого лишили права слова, Всех тех, кого заставили молчать. Я возрождался в пламени тревог. Удел мой изначальный — кратер горя. И кровь мою палили на кострищах Средневековых площадей, И кровь Стекала по ступеням мрачных храмов. Я УМИРАЛ И ВОЗРОЖДАЛСЯ ВНОВЬ. И вновь я здесь, И, глотку надрывая, Молю: эпоха-матерь, исповедуй, Пред тем как снова стать сырой землею Иль быть растерзанным лазурью дня. ПРОБЕЙ ЖЕ, ЧАС ВОЗМЕЗДЬЯ, ЛЮДИ, ЛЮДИ! Сколь краток час, отмеренный природой Для смертного! О если б превозмочь Весь ужас смерти, с коей лишь сравнится Весь ужас бесконечности. Мы ждали Тысячелетьями, пока прозреем, Чредой веков, от страха цепеневших За нас, Что мы не явимся на свет. И ВОТ МЫ — ЗДЕСЬ, На склоне, на исходе Тысячелетья. Нас ласкают губы Сестер-берез и братьев-облаков. ИСТОРИЧЕСКИЕ ВЫКЛАДКИ ТАКОЙ ДАЮТ ОТВЕТ: ИСТЕРИЧЕСКИЕ ВЫХОДКИ ПРИНОСЯТ ТОЛЬКО ВРЕД. МЫ НАЗЛО ВРАГАМ ПОСТРОИМ НОВЫЙ МИР ЗА ГОДОМ ГОД. ПО ЗЕМЛЕ ЖЕЛЕЗНЫМ СТРОЕМ РАТЬ НАРОДНАЯ ПРОЙДЕТ! Любимая, уже щебечут птицы. Дрожат зарницы, как твои ресницы. На склоне дня и в утреннем свеченье Мы знаем о своем предназначенье. Как знает о своем предназначенье Крестьянин над весенней бороздой, Как знает о своем предназначенье, На пламень домны глядя, горновой Иль с кроткою улыбкой кружевница, Когда над снежным кружевом склонится. Жизнь — неподкупна. Время — неделимо. А там — в ущельях дедовых морщин — Шумят леса серебряные сказок И духи — охранители природы У наших разноцветных колыбелей С улыбкою загадочной стоят. МЫ — ЗДЕСЬ Отныне, присно и вовеки. Наш голос напоен святой мечтою, И сердце каждый стук свой сторожит, Я слышу: приближаются повозки С цветами — Безнадежности дорога Одолена, И в каждом нашем шаге — Истории медлительная поступь Величественно запечатлена. ДА, ДА, ДА! РАСПАХНУТА ИСТОРИЯ — НАВЕЧНО, НАВСЕГДА!

НАЙТИ СЕБЯ

Ян Костргун

Каникулы

Вступление и перевод с чешского И. Ивановой

Ян Костргун родился в 1942 году; по профессии он зоотехник и долгое время работал по этой специальности в сельскохозяйственных кооперативах на Мораве, сейчас занимается литературным трудом, член Союза чешских писателей.

Я. Костргун — автор повестей и рассказов, большинство которых публиковалось в газетах и журналах, а также в коллективных сборниках; в 1974 году вышел первый роман писателя «Паршивые овцы», затем сборник рассказов «Лошадка-качалка» (1976), роман «Браконьеры» (1977), получивший премию к 30-летию освобождения ЧССР, и повесть «Сбор винограда» (1979).

Рассказ «Каникулы» взят из сборника молодых чешских прозаиков «Я знаю толк в подковах» (Прага, «Млада фронта», 1976). До этого рассказ был напечатан в газете «Земедельске новины» («Сельскохозяйственная газета») и получил первую премию конкурса на лучшее произведение малых форм; позже рассказ «Каникулы» был удачно экранизирован.

Тема произведений Костргуна — жизнь моравской деревни 60—70-х годов, жизнь ее молодежи, проблемы, с которыми столкнулся автор, приехав после окончания института работать зоотехником «на село».

К концу 60-х годов кооперирование сельского хозяйства в стране, далеко не везде проходившее безболезненно, было давно завершено. Чехословацкая деревня располагает отличной техникой — тракторами, всевозможными уборочными машинами, животноводство также богато оснащено. Жители деревни живут полнокровной жизнью социалистического общества, однако на их плечи ложится немало трудной работы, и в частности — на плечи работников животноводства; в любую погоду, в будни и воскресенье, работы утомительной, порой и небезопасной. Таков крестьянский труд.

Рассказ «Каникулы», как и другие произведения Костргуна, автобиографичен, но не следует понимать это буквально — просто он пишет о том, что ему наиболее близко. Если в детстве он, как и герой рассказа Винца, знал деревню, так сказать, с праздничной стороны, когда это было летнее приволье лугов и полей, купанье в речке, игры, романтика ночного, катанье верхом, то теперь он входит в мир взрослых, беря на себя ответственность за доверенное ему дело — ферму, людей, сдает экзамен на гражданина и человека, он должен поставить себя как руководитель, от правильности решений и поведения, которого зависит благополучие большого хозяйства, зависят его отношения с людьми; ему предстоит также выдержать экзамен и на моральную устойчивость.

Произведения Костргуна популярны на родине, и особенно среди молодежи, потому что автор не просто пишет о том, что кровно близко молодым людям, вступающим в жизнь, а пишет с позиций их сверстника, умеет найти нужную плоскость, когда показывает взаимоотношения молодых с людьми старшего поколения, парня с девушкой, начинающего специалиста с людьми, которыми ему предстоит руководить, а они такие, как есть, он не выбирает их по себе. Костргун умеет с тонким юмором, ненавязчиво, без нравоучений говорить о серьезном и жизненно важном, о большой ответственности за порученное дело, об ответственности молодежи перед обществом.

_____

© Jan Kostrhun. Prázdniny.

Jan Kostrhun, 1976.

В манеж Винца всегда бежал бегом. Он любил этот зеленый островок среди большого города, островок, где еще росли деревья и даже торчали пучочки травы. Но спешил-то он сюда, собственно, для того, чтобы прийти первым и выбрать себе лошадь. Выбирал он всегда одну и ту же — белую кобылу Ванильку.

Коломан, директор ипподрома, был одновременно и инструктором, а для соседей по улице — «паном преподавателем», но прежде всего он был бывший драгун. От тех героических времен на щеках и возле носа у него остались синеватые веера морщин и неспособность говорить тихо.

— Кой черт тебя несет? — хрипло заревел он. — Мы ведь начинаем через час, так или нет, черт побери?! Или ты воображаешь, что я целый час буду тебя караулить?!

— Не беспокойтесь.

— «Не беспокойтесь!» С тобой случится что, а я отвечай!

— Я почищу лошадь.

— Лошадь не шифоньер, черт побери! — Коломан оперся о стол, верхняя доска которого когда-то была обтянута зеленым сукном, и прикрыл глаза. Прежде чем снова открыть их, он вытер лоб лоснящимся рукавом ковбойки.

Винца терпеливо ждал, пока Коломан выскажется. Он имел обыкновение время от времени так вот ласково выговаривать своим подопечным, и не имело значения, сам ли Коломан находил для этого причину или повод давала сама жертва.

— Не имейте такой привычки! Военный порядок — основа мира! Манеж — такая же неотъемлемая принадлежность института, как и ректорский кабинет! Разве не печально, что мужикам приходится учиться ездить верхом! Учиться! Мужикам! Будто городским дамочкам или пижонам из хороших семей! И не забывайте, мой дорогой, что у вас зачет по верховой езде! И даже очень скоро. — Он весь сморщился, разглядывая цифру, накорябанную чернильным карандашом на остатках зеленой обивки стола. Шмыгнул носом и с недоверием, исподлобья взглянул на Винцу. Белки его глаз были здорового розового цвета, а нос опять требовал внимания. — Точнее говоря, сегодня. А что это значит?

— Заканчиваем, — нерешительно произнес Винца.

— Это что же, опять каникулы?

Винца кивнул.

— Твое счастье… Повтори хорошенько, что надо знать. А если какая лошадь тебя пришибет насовсем, на глаза не показывайся!

Винца надел дедушкино галифе, натянул высокие сапоги двоюродного дяди и потопал по скрипучему дощатому полу. На стенах раздевалки висели плакаты бегов, все больше ярко-красные, с белыми лошадьми, старые седла, подставки для снимания сапог.

Ванилька была белее лошадей на плакатах, и к тому же она была здесь, рядом, наяву. Тонкая голова на ладной шее, стройные ноги, изящная линия паха. В глазах Ванильки отражались окна противоположной стены — серебристые квадратики на выпуклой решетке. Винца полез в карман за хлебом. Осторожно, мягкими, чуть опущенными губами дотронулась она до ладони; Винца погладил ее лоб, мягкие углубления над глазами, ощутив под ладонью пульсирующую кровь.

Ради этих мгновений стоило спешить. Побыть один на один в конюшне со своей лошадью. Только при этом не надо думать о том, что Ванильку каждый день седлает кто-то другой, рвет в испуге удилами нежные уголки ее губ; любой, кто заплатит.

Винца гладил ее по длинной шее. Ванилька терлась о него головой, она чуяла, что в кармане у него есть сахар. Шея у лошади была теплая, упругая и нежная, будто летний ветерок. Мысленно Винца уже мчался, топча ромашки, по лугам, меж стволов могучих дубов — одинокий всадник на белом коне, в ушах шум ветра и шепот травы. Из леса вышла девушка, это была Мария, на шее у нее развевалась красная косынка, воздушная и прозрачная. Мария помахала ему.

Голоса в раздевалке закрыли от него видение, как упавший занавес. Вся их двадцать пятая группа разом ввалилась в конюшню, шестнадцать человек — пятнадцать ребят и одна девчонка по имени Илона, в которую все они по очереди безнадежно влюблялись, как, наверно, и пол-института, а то и весь земной шар. Кого любила Илона, осталось тайной.

Ребята заспорили из-за лошадей и седел.

— А где ваше уважение к даме?! — воскликнула Илона. Она прошла между стойлами туда и обратно и указала: — Мне седлайте вот эту.

— Винца, а ты ночуешь здесь, что ли?

— Иногда, — в некотором замешательстве буркнул Винца.

Он не торопясь, сосредоточенно седлал Ванильку. Грешно было бы просто так взять и бросить седло ей на спину; тогда не было бы ни ромашек, ни волнующихся под ветром трав на лугу. Он достал из кармана кусочек сахара.

— А кто попросит Коломана выпустить нас из манежа покататься?

— Илона… Кто ж еще!

— Где бутылка?

Собственно манеж находился в длинном и высоком деревянном сарае, стены которого снаружи подпирались столбами. Винцу отвлекла мысль о системе коллективного страхования молодежи при несчастных случаях, и он споткнулся, позабыв о высоком пороге. Ванилька чуть не наступила ему на ногу. Она тянула его за всеми, уже входившими в манеж. Некоторое время они ходили по кругу, мягко ступая по опилкам; спугнули стайку воробьев, и те с громким шумом выпорхнули через выбитые окна.

— Построились, подтянули подпруги, подогнали стремена! — с упоением надрывался Коломан. — Разговорчики! Никакой болтовни, или выставлю сейчас же! Это вам не цирк! Манеж такая же неотъемлемая принадлежность института, как и физкультурный зал!

Его сравнения были непостижимы.

— В седло!

Они вскочили на лошадей, умостились поудобнее.

— Внимание!! Конному спорту — ура!

От могучего «ура!» манеж содрогнулся, но устоял.

Ванилька вскинула голову. Глухо застучали копыта по опилкам; поскрипывали седла, фыркали лошади. Ванилька плыла, как балерина, Винца чувствовал по натянутым поводьям, как она вздрагивает и напрягается, но удерживал ее в строю. Умению сохранять дистанцию Коломан придавал особое значение.

Илона на гнедом коне выехала из ряда, направившись прямиком к Коломану. Коломан стоял неподвижно, разинув рот и вытаращив глаза. Подобного ему не приходилось видеть за все двадцать лет.

Илона остановила коня и чуть развернула его боком. Упругая маленькая грудь натянула полосатую сине-белую майку, попка оттопырена, а в глазах беспредельное изумление перед красотой жизни. Илона выглядела всегда именно так, как надо было выглядеть, словно именно для этого мгновения она и родилась. И не было мужчины, который не клюнул бы, хотя бы ненадолго, на эту приманку, считая, что Илона появилась на этом свете специально для него.

Коломан невольно улыбнулся. А поскольку говорить тихо он не умел, то выдохнул с присвистом:

— Что случилось?

— От имени всех я хотела бы поблагодарить вас за терпение, с каким вы возились с нами, и за все, чему вы нас научили. И как маленький знак внимания мы позволили себе…

И Илона показала полную бутылку «Охотничьей».

Коломан растрогался, заморгал и шмыгнул носом.

— Ну, я что ж… Как-то… Я ведь такая же неотъемлемая принадлежность института, как, скажем… как… — Он вдруг не нашел, с чем себя сравнить.

Илона наклонилась, и Коломан машинально протянул руку. Когда он крепко ухватил бутылку, Илона договорила:

— Мы подумали, что сегодня, прощаясь, в последний раз… Нельзя ли нам прокатиться по лесу?

Коломан с сожалением взглянул на бутылку. Он почуял подвох и не ошибся.

— Это исключено, барышня…

— Пожалуйста… — просительно прошептала Илона.

— Это в самом деле невозможно… Тогда мне пришлось бы вас сопровождать.

— За чем же дело стало?

— Верхом?

Илона округлила глазки и оглянулась. Взору ее предстала живая картина: изумление при виде разверзающейся бездны.

Коломан бродил по опилкам, бутылка болталась в руке где-то на уровне коленей. У дверей он остановился и махнул свободной рукой:

— Ладно, езжайте. Но через час быть здесь, на месте!

Они выехали на улицу; прохожие останавливались, у детишек при виде этой сказки наяву дрожали подбородки. По улице, цокая копытами, гарцевали живые лошади, нервно отскакивая от вонючих автомобилей.

Впереди всех — Илона, элегантный форштевень красавца парусника, а замыкал кавалькаду белый конь, белее городского снега, белый, как кружево пены за кормой.

Они свернули к обсерватории, там был конец города. Кони нехотя выходили из привычного строя, но потом, разбежавшись, понеслись, вытянув шеи и едва касаясь земли.

Ванилька направилась к месту, где синее небо сливалось с землей. Винца не сдерживал ее.

Над головой белые облака, под руками такой же белизны грива. Ни одного фальшивого звука — все их уносил ветер.

* * *

Экзамен по коневодству, последний перед каникулами, Винца, можно сказать, провалил. Такое с ним уже случалось на первом курсе. Тогда это была органическая химия. Он делал девять заходов, один ужаснее другого. Днем и ночью Винца смотрел на ехидные формулы привычных вещей, в общем-то даже приятных. Яблоки, пиво, вино, девушки… все это можно было изобразить в виде различных ромбов, треугольников и симметричных многогранников. Все было взаимосвязано в непостижимых сопряжениях. А начало клубка следовало искать на уроках химии в школе. Их учитель носил очки в черной роговой оправе и курил трубку. В химии он достиг всех возможных вершин и научных степеней, кроме разве что Нобелевской премии. Он терпеть не мог равнодушия и тупости. Видимо, поэтому на втором же уроке он осведомился, кто хочет факультативно сдавать химию на аттестат зрелости. Подняли руку человек десять. Учитель посадил их на первые парты и на ученые темы разговаривал только с ними. Остальным полагалось вести себя тихо и четвертные получать отличные или хорошие, в зависимости от того, какое впечатление производили на учителя прочие отметки. Уроки химии превратились в часы приятного отдыха от напряженных занятий. Катастрофы разражались позже, когда — это определяли судьба и ее товарищ — время. В сельскохозяйственном институте на экзамене по химии Винца всякий раз оказывался в одной и той же, одинаково неприятной ситуации: как будто он неграмотный, а ему предлагают изучить энциклопедию Отто…[3]

Но лошади! Экзамену по коневодству он радовался заранее. В белоснежной рубашке, с полосатым галстуком, в отутюженном пиджаке, Винца стоял перед ребятами из группы и с удовольствием отвечал на их испуганные вопросы. О лошадях Винца знал все. И даже больше. Дома у них раньше была пара гнедых, и зимой отец нанимался на лесоразработки возить бревна. Винца купал лошадей в пруду, слушал отцовские рассказы о том, как они вытащили из болота груз в сорок пять центнеров, как были куплены сразу после войны на ярмарке в Брно, чем лучше всего лечить колики у лошадей и что доброго человека конь чует сразу. День бегов в соседнем городке Тлумачове был праздником; в автобус, разукрашенный лентами, загружали оплетенные бутыли с вином, по дороге туда пели песни, на обратном пути спорили и ругались. У каждой кобылы была отменная родословная, благородные предки, на теле — тавро. О каждой стоящей кобыле было известно, почему ее водят именно к этому, а не к другому жеребцу.

Вопрос Винце достался — лучше не придумаешь: породы лошадей, скрещенные с английскими чистокровными. Винца сидел и смотрел в окно. Отвечала Илона; не очень обстоятельно, но говорила как по писаному и решительно. Одета она была соответствующим образом, так же и держалась. Академик Рихард проводил ее до самой двери и церемонно попрощался.

— Ну-с, молодой человек, надеюсь, вы не осрамите мужчин?

Винца ничуть не сомневался на этот счет. Он начал с отечественных пород — фуриозо, пжедсвит и нониус, затем отправился за границу и рассказал о дончаке, буденновской породе, русском рысаке, подробно остановился на полукровных французских, немецких, польских породах, не забыл и об американских.

— Превосходно, — похвалил академик Рихард. — Финал отличный, все хорошо. Да, скажу я вам, для некоторых из ваших коллег что муха, что лошадь — безразлично. Полная индифферентность. А без любви можно провалить любое дело. Верьте мне — я ведь посвятил лошадям целых полвека. — Он раскрыл зачетную книжку Винцы, вписал число, расписался, начал выводить «от…» и споткнулся на второй же букве. — Постойте, постойте, а вы сказали что-нибудь об английских полукровных?

— Английских?

Академик отложил ручку и откинулся на спинку стула.

— Английских.

В голове абсолютная пустота. «Да это Рихард хочет подловить меня: на кой черт англичанам возиться с полукровками?! Все равно, как если б в знаменитых пльзенских пивоварнях стали изготовлять фруктовую водичку».

На всякий случай Винца дипломатично ответил:

— Ни одна из полукровных английских пород не получила значительного распространения.

— Согласен. А хороший студент, разумеется, занимается только тем, что ему интересно.

Ледяной тон Рихарда не предвещал ничего хорошего.

Наступила гнетущая пауза, затем Винца впервые услышал термины кливлендский конь, норфолк, гекни и в довершение всего хантер, охотничий скакун!! И пошло, и пошло. Чем больше говорил академик, тем меньше понимал Винца, наконец он уже вообще ничего не понимал. К счастью, ему не пришлось отвечать без подготовки — сколько у лошади ног.

Академик Рихард расстроился.

Винца тоже.

К сожалению (и к счастью!), в зачетке уже стояла дата и подпись экзаменатора. Академик зачеркнул «от…», написал «хорошо» и вышел, Винца долго выжидал и поднялся только тогда, когда, по его расчетам, уже не мог встретить академика где-нибудь на лестнице.

Винца часто вспоминал об этом. Даже сейчас, когда они ездили на автобусе по разным потрясающе интересным местам. Все вокруг было удивительно красивое еще и потому, что стекла в окнах автобуса были розовые.

В конце учебного года они всегда по традиции отправлялись на экскурсию. Сегодня был шестой день их путешествия. Они побывали у Махова озера[4], дегустировали «Будвар»[5], под Кокоржином пили «Людмилу»[6] и ели олений гуляш. В Трутнове[7] для них устроили показ меховых шуб, в общежитии в Врхлаби они встретились с туристической группой польских девушек, в Кладрубах[8] их покатали в карете, запряженной шестью парами белых лошадей. Жизнь была прекрасна, и не было в мире работы лучше, чем в деревне, жаль — не сегодня-завтра начинались каникулы.

— А сейчас я особенно призываю вас сохранять порядок, а главное — дисциплину.

Призыв исходил от ассистента кафедры специальной зоотехники Каливоды. Он посмотрел на Илону, она — на него. Сегодня, на шестой день поездки, это никого уже не волновало.

— Выбор производителя для племенного хозяйства — праздник. Я бы сказал — обряд. Вот вы и держитесь, пожалуйста, сообразно ответственности момента. К тому же бык может вести себя самым неподобающим образом. Я своими глазами видел, как однажды во время этой процедуры бык превратил своего поводыря в лепешку. Признаюсь честно — все мы спасались от него на деревьях. Быка этого потом пришлось пристрелить.

Илона зажмурила глаза. Каливода испытующе оглядывал сидящих в автобусе. Мир за окном был по-прежнему розов и прекрасен. Даже засохшие деревья.

В племенном хозяйстве их уже ждали. Аккуратно разровненный песочек со следами грабель. К стене, освещенной солнцем и недоступной ветерку с Высочины[9], поставлен дубовый стол, покрытый красно-белой бумажной скатертью. На стульях за столом разместились неприступно хмурые члены многоуважаемой комиссии. Если кому из них случалось улыбнуться, он тут же спохватывался, точно устыдившись. На синем небе любопытное солнце, нагретая его лучами, трава пряно пахнет.

Студенты уселись на меже, раскрыли на коленях специальные разграфленные блокноты и тоже изобразили на лицах сосредоточенность.

Привели первого быка, не быка — слона, рыжего, с белым седлом на холке, с пятнами чуть потемнее в виде звезд на хребте и на крупе. Он стоял как манекен, с морды свисала паутина слюней, он благодушно пофыркивал и глазел на Илону. Она сидела будто обложенная льдом.

А Винца казался себе маленьким-премаленьким, совершенно высохшим в этом свежем душистом воздухе, и не мог оторвать глаз от Илоны, словно, кроме этой явной красоты, ему дано было увидеть и ту, укрытую, увидеть то местечко, где красоту отделяла от ужаса только хрупенькая скорлупка…

— Сколько? — спросил Каливода.

Человек он был даже приятный, и в том, что поездка проходила удачно, была его немалая заслуга. Но как ассистент кафедры специальной зоотехники он все-таки был невыносим. Роста он был сто шестьдесят сантиметров максимум, поэтому, видимо, ему доставляло особое удовольствие обращать внимание на Винцовы сто восемьдесят пять.

— Девяносто три, — ответил Винца сухим голосом.

Раздался смех.

Председатель комиссии укоризненно откашлялся.

— Внешние данные восемьдесят один балл, элита, общая оценка класс элита рекорд.

— Товарищи, мы не на экскурсии, — напомнил Каливода.

Илона судорожно хихикнула. На этот раз одна она.

Винца прижал прохладные ладони к пылающим ушам.

Быков выводили одного за другим, что ни бык, то не меньше тонны коварно бесстрастного мяса и пять тысяч потомков. Слушатели четвертого курса зоотехнического факультета старательно писали в свои блокноты баллы за голову, шею, производительные данные, грудную клетку, холку, загривок и круп.

А трава пахла почти по-майски, и где-то носились кошки.

На изрытом песке стоял последний бык. Казалось, он спит. Да и все остальные, не исключая поводыря, сонно смотрели на белый свет. Железный посох поводырь держал одной рукой, взгляд его был направлен куда-то поверх деревьев. Вдруг бык шагнул вперед. Опущенной головой он наткнулся на поводыря, тот от неожиданности вскрикнул и упал. Бык сделал еще шаг вперед, и голова его поникла до самой земли. Бесконечно долгие секунды он размахивал короткими рогами над грудной клеткой упавшего.

Пронзительно вскрикивали ласточки, росла трава.

Бык повернул в хлев, железный посох, позванивая, волочился у него между ног.

Все сидели не шевелясь.

Откуда-то с пронзительным воплем прибежала женщина.

Поводыря подняли на ноги, поддерживая с двух сторон, — он не сразу смог устоять без посторонней помощи.

— А ведь мне и каюк мог получиться… Почему он не тронул меня? — твердил бедняга в недоумении.

На это ему никто не мог ответить.

Жена судорожно вцепилась ему в рубаху.

Перед отъездом студенты пошли еще раз взглянуть на быка. Казалось, он снова дремал, лениво пережевывая свою жвачку.

В автобусе стояла розовая духота.

Винца шел за своей тенью, и солнце помогало ему.

Он шел навстречу движению по пыльной серой дороге; все тело его, казалось, настроилось на давно забытый, но тем более сладостный лад невероятно далекого времени, когда каникулы были прежде всего горячей печкой, наполненной вкусной всячиной. Винца разулся, спрятал носки в карман и пошел босиком по пыли, прожаренной до шелковистой мягкости, с улыбкой задирая голову к синеве.

По-июльски пестрые луга, корявые вербы с молоденькими кронами, причудливые островки камыша и нахального рогоза, блестящие отточенные острия аира — букет терпковатых запахов, как на свадебном столе. Река Дыя брала начало далеко отсюда, в глубине леса, там она подмывала берега. Винца шел вперед, куда указывала тень, и солнце подталкивало его в спину…

Не надо торопиться.

Он и в самом деле не очень торопился. Мыслями он был на пятнадцать часов назад: Мария смеется и плачет, она как лубочная картинка. Ярким девичьим краскам очень подходят солнечные дни.

Вот уже десятый день он не может расстаться с ней.

Сейчас ему хочется вдруг заорать и подбросить вверх камень, а потом, закрыв глаза, подождать — какое место земли выберет он для поцелуя.

Сколько раз он убегал от Марии, столько же раз возвращался назад.

Наверное, он любит ее.

«Если бы ты меня любил, придумал бы что-нибудь!»

«У меня билет на поезд, пять сигарет и две кроны пятьдесят!»

«Дома нас накормили бы обоих…»

Мама!..

Папа!..

Соседская бабушка, прикладывавшая ей ко лбу лист лопуха!..

«Да, это я, тот самый, что раздеваю ее при луне».

Он стыдится этого… Стыдится сам себя.

Наверное, он любит ее.

«Мне надо ехать домой. Каникулы…»

«Каждое воскресенье тебя ждут, на каникулы тебе надо быть дома, если бы я была твоя… Я приеду к тебе. Возьму палатку и спальный мешок…»

«Пожалуйста, не делай этого!»

«Почему?!»

Десять дней и десять ночей, кроме минут беспокойного сна и сдерживаемых вздохов…

Им обоим до сих пор стыдно.

Впервые в жизни он так странно возвращался домой, впервые в жизни и именно на свои последние каникулы.

Деревня их называется Доброе Поле. К ней ведет одна-единственная дорога, и все, кто направляется в деревню, поневоле проходят мимо корчмы.

Винца готов был зайти хоть на кладбище, лишь бы оттянуть время.

Чего я так боюсь?!

Винца выпил холодного пива, именно такого холодного и вкусного, какого ему хотелось.

Хоть что-то…

Рядом с распивочной, в «салоне», заиграли цимбалы, затем вступили скрипки, гудящие контрабасы и озорной кларнет. Винца задрал голову, словно подставляя лицо дождику, и увидел почерневший потолок.

В «салоне», дробно топоча и непостижимо быстро перебирая ногами, отплясывал Людва Дворжачек так, что звенели стекла в окнах. Он хлопал себя по каблукам, и потное пятно на спине расплывалось все шире. Волос на голове у Людвы почти не было.

— Винца! — просипел он в середине подскока и приземлился с грохотом, словно мешок гороха. — Винца, Друг!..

И осклабился. Это, видимо, должно было означать «приятное изумление».

— Ну, будет! Я уж и не чаял… Папаша-то ехать за тобой собрался.

Винца пожал плечами, что, в свою очередь, должно было означать «у меня голова шла кругом».

— Наш ансамбль едет в Стражнице. На всю область прогремели… Поработаешь за меня эти дни?

— Ты сам до этого додумался?

— Винца, друг, неужто ты способен на гадость?.. Всего ведь несколько дней! Десять, от силы две недели!

Винца отрицательно покачал головой. Людва стоял с убитым видом, руки плетьми обвисли до коленей.

— Винца…

— Ты в своем уме?! Ну могу ли я работать зоотехником? Вот так, ни с того ни с сего!

— А почему не можешь?! Чему ж ты сто лет учишься? Председатель согласен… А иначе он меня не отпустит. В Стражнице, Винцик, ты можешь себе это представить?!

«Винцик»! Слово-то какое, будто улитка на языке. Винца встал:

— Мне пора!

— Винца… — И Людва досадливо махнул рукой.

А на дворе жара. И какая жара!

* * *

Его окрестили Винценцем, и он носил это имя будто второй нос. Винценц по фамилии Адамек. Как выражался отец, Винца учился «на пана». Теперь он идет по улице в белых брюках, черно-белой полосатой рубашке, на носу темные очки в серебристой оправе, ноги в вишневых носках и черно-белых кроссовках горят огнем.

А если и тут пройтись босиком?

И он слышит голос отца: «Вот станешь паном…»

На улице ни одной собаки. Только окна.

По мостовой зацокали подковы. Винца едва сдержался, чтоб не оглянуться. Даже в деревне отвыкли от зрелища лошади не в упряжке. Винца упорно смотрел себе под ноги. Он был как бы мишенью, а топот копыт — хорошо нацеленными стрелами. И вдруг ритмичный топот рассыпался звонкими хаотичными звуками. Винца не выдержал и оглянулся.

Вороной конь яростно пританцовывал, грызя удила, оседал на задние ноги и угрожающе взмахивал в воздухе передними. На коне сидел верхом соседский мальчишка Олин. В прошлом году на каникулах Олин спустил все четыре колеса на семейном «сокровище» Адамеков за то, что Адамеки задавили его курицу из породы корольков.

— Здорово, а?!

Олину было пятнадцать, и раза два в году он резко и бесповоротно менял свое решение о будущей профессии.

На то ему и пятнадцать.

Винца кивнул.

— И я бы не прочь так прокатиться.

Олин похлопал вороного по шее.

— Я теперь буду жокеем. После каникул поступаю в Кладрубский техникум.

После каникул.

— Тебе хорошо, — сказал Винца.

— Ни фига хорошего, — сердито отрезал Олин и озабоченно добавил: — На семь кило я уже похудел, а надо сбросить еще не меньше пяти.

— Нечего было брюхо набивать.

— А кто мне советовал больше лопать?

— Я?!

— А то кто же!

— Ты же хотел тогда стать водолазом.

Олин засмеялся.

— Такие дела.

И ударил пятками вороного. Из-под копыт коня брызнули голубоватые искры.

Он уже не спрашивает совета, отметил про себя Винца. И вспомнил, как когда-то даже советовал Олину стать актером.

* * *

Едва он отворил ворота, в нос ему ударила тошнотворная вонь; Винца чуть не заплакал.

Разве я могу позвать кого-то в гости?

Он имел в виду Марию.

Козлу на это было наплевать. Он вонял, потому что жил. В пасмурную погоду и перед дождем, когда от Палавы[10] низовым ветром приносило тяжелый туман, он вбирал в себя всю эту вонь в саду и в хлеву под орехом и полную охапку ее вываливал прямо к порогу.

Хозяева настолько привыкли, что не замечали ее.

В сенях Винца посмотрелся в тусклое зеркало и услышал голос отца, разносившийся всегда гораздо дальше, чем это было необходимо:

— Она пришла яиц спросить, я ее и не узнал. Огляделся даже по сторонам — не на сцену ли я попал? Нет, в кухне мы… Так вот, под глазами у ней синее, веки серебряные, волосы отстегиваются, а титьки полистироловые…

Отец читал газеты и отлично знал значение новых слов, но частенько нарочно коверкал их и употреблял не к месту.

Винца продолжал смотреться в зеркало.

— Проклятье, — сказал он почти так же громко, как и отец, засмеялся над собой и вздохнул.

Он был дома.

— Добрый день.

Отец ел сало с огурцом, запивая его горячим молоком. Все ясно — мама снова приготовила мясо из магазина. Когда отцу случалось куда поехать и время обеда заставало его где-нибудь в трактире, он утолял голод стопкой горькой. Ни за что на свете не согласился бы он съесть кусок «купленного» мяса. «Вот будешь диплом получать, я просто не знаю, что стану есть на банкете», — говаривал он, размечтавшись.

— Здоро́во… Ты где болтался?!

— Есть хочешь? — спросила мать. — Суп еще не остыл.

— Ну, чего стоишь, будто чучело огородное?! Переодевайся. Пойдем на скотный двор.

— Сперва поешь, — перебила мать. — Наконец-то, слава богу, отдохнешь от своей учебы. На кого похож — одни штаны остались.

Отец не сводил с него пристального взгляда.

— Я тоже, бывало, таял на глазах. — И исподлобья глянул на жену.

— Ладно, не пугай! — прикрикнула она на мужа.

* * *

В душной атмосфере коровника впору было выращивать орхидеи. Тут производилось молоко.

Проголодавшиеся коровы нетерпеливо мычали, дергали цепи, расшатывая железную ограду. А вдоль строя коров, в полуметре от их алчущих морд сантиметр за сантиметром ползли корытца, полные пахучей люцерны.

Старший Адамек стоит между дверей, одна рука в кармане, другой он держит пирог и аппетитно жует, с удовлетворением глядя на животных, одержимых своими повседневными потребностями. Карусель вращается; это похоже на модель мира — Земля так же обходит вокруг Солнца…

Винца держался за вилы, чтобы не удрать. Отец взял его в коровник не столько в помощь, сколько напоказ. Похвастаться он любил.

На скамеечках у стены сидели доярки с доильными аппаратами в ожидании, когда коровы набросятся на еду и перестанут бесноваться. Доярок было три: Маргита, Марика и Марта. В деревне судачили, будто они приехали в Доброе Поле искать женихов. Возможно, так оно и было, а может, и не так. Во всяком случае, от парней они не бегали. Девушкам было жарко; они сняли с себя все, что можно было снять, и расстегнули все, что можно было, расстегнув, не потерять.

— Господи Иисусе… А-а-а!

Дворжачкова растянулась в проходе в луже молока и тщетно пыталась изменить крайне непристойное положение ног.

Адамек перестал жевать, Винца, воспользовавшись общим замешательством, разглядывал по очереди Маргиту, Марику и Марту, подбежавших к Дворжачковой.

— Не ушиблись?

— Пока жива!

Пани Дворжачкова была женой зоотехника, но в таком срамном, заголенном виде она не показалась бы даже мужу. А жили они счастливо уже десять лет.

Дворжачкова брезгливо отряхнула и отерла места, которых касались руки этих бесстыдниц, оглядела мокрую и грязную юбку, осторожно вышла из молочной лужи.

Адамек очнулся от задумчивости, подскочил к перекрывающему рычагу, выключил конвейер. Где-то еще раз-другой стукнули рога, и наступила тишина.

Пани Дворжачкова подозрительно огляделась, стала в позу и подбоченилась:

— Вы еще и потешаться надо мной будете? Издеваться, да?

— Так я же и не…

— Из-за вас я чуть не покалечилась!

Адамек столько уже ругался с Дворжачковой, что сейчас с радостью отказался бы от этого удовольствия. Но из подсобки их слышал Винца. Маргита, Марика и Марта весело улыбались.

— Я, что ли, тебя толкнул?! Нечего было лезть доить, пока коровы не наелись!

— Корова лягнула меня вашей ногой! Для меня это все равно, что ваша нога! Я вас хорошо знаю!

Слова, как капли растопленной смолы, жгли Адамеку язык, но он проглотил их вместе с непрожеванным куском пирога, вытаращил глаза и обернулся за помощью. Но Винца был не здесь, а где-то далеко в чудесной сказочной стране.

Еще бы. Три невесты зараз!!

— Ну, давайте начинайте! Чего ждете?!. Бабы!

В десяти шагах от коровника Людву Дворжачека охватила странная смесь ощущений. Экая бурда, сказал бы он, если б это можно было пить; и все-таки он не до конца давал себе отчет в своих ощущениях. В коровнике находилась его жена, но шел он не к ней. Ему нравилась маленькая Марта, и он краснел при мысли, что все это замечают. Он уже даже не мог представить себе идти запросто куда-нибудь, где встретил бы Марту. Людва сильно потел, даже работая в леднике, когда был мясником, а в этой жаре и духоте ему и вовсе стало не по себе.

За десять шагов перед коровником он начинал уговаривать себя: я иду туда по делам службы. Эта подбадривающая решимость и была сейчас написана на его лице.

Марта улыбнулась и наклонилась за скамеечкой.

Людва ждал и смотрел.

— Ну что, что?! — закричала его жена. — Куда ты снова уставился?! Будет ли тут когда порядок?! Да, ты у меня мастер в корчме кривляться! А здесь, между прочим, не купальня и не корчма, здесь работают!

Людва Дворжачек достал блокнот и ручку.

— Ну, что опять?

— Меня корова ударила!

— Которая?

Жена вздохнула и беспомощно отвернулась:

— Она ж меня насмерть убить могла! Ногу перебить!..

* * *

Под навесом на чистенькой соломе возлежал молодой бычок. Он уныло помаргивал и апатично жевал жвачку.

Винца ходил вокруг бычка: хотелось потрогать его за чубчик между желтыми восковыми рогами, но стоило бычку дернуться, прогоняя муху, как Винца в панике отпрыгнул. Поглощенный игрой с собственным страхом, Винца не заметил отца.

Старший Адамек с сердитым видом стоял, опершись на почерневшие ворота загона.

Самый красивый и самый умный на свете сын боится глупого быка!

— Ты боишься его, что ли?

Винца мысленно совершил головокружительное сальто в детство: словно его застукали, как он рассматривал картинки в медицинской книге. Уши маково заалели, в горле застрял наждачный комок.

— Напугал-то!

— Боишься, да?!

— Он же привязан.

— А если б не был?!

Признавшись в страхе, можно было б и посмеяться над собой, но Винца ни за что не станет смеяться! А в груди холодящий сквозняк.

— На, смотри хорошенько! — Адамек-старший отвязал бычка, указательным пальцем зацепил за железное кольцо, продетое в ноздри, и с достоинством двинулся меж яблонями. Недоставало лишь стаккато барабанов и хлопанья парусины шапито под ветром. «…Тореадор, смелее а бой… ведь ждет тебя любовь…»

Бык был послушней собачонки. Адамек почти год выводил его на прогулку, чтобы к аукциону загривок у бычка стал как диван, а поступь как у породистых кладрубских жеребцов.

Затем Адамек молча снова привязал его к желобу и мечтательно наклонил голову набок.

— Видал?

— Однажды я видел, как такая образина за полсекунды превратила здорового мужика в кровавый бифштекс.

— Ты, наверно, видел уже все на свете.

— А что, такого не может быть? — Голос у Винцы сорвался. Он не так уж часто врал.

Адамек богатырски зевнул, вытер набежавшие слезы.

— Бывает. Только я после этого не стану трястись от страха перед туполобым быком. Запомни — Адамеки ничего не боялись! И вообще, его бы тебе прогуливать. Я для этого уже староват.

— К тебе он привык!

— И ты к нему привыкнешь. Мой сын не может быть зас… Понимаешь ты это?

— Нет.

— Тогда раскинь мозгами и пойми. — Адамек снял с гвоздя щетку и скребницу. Острые зубья оставляли в блестящей шерсти матовые бороздки. Бык жмурился, как старый кот, и только что не мурлыкал.

* * *

И никаких тебе каникул.

Винца шел через громко шелестящие заросли кукурузы и скандировал. Ему хватало на семь шагов: «И-ни-ка-ких-ка-ни-кул».

А как удивительно отличались прежде каникулы от всякого другого времени! Сейчас воспоминание об этом навевало непостижимую грусть. Это было, когда под мостом текла вода и можно было нырять, прыгая вниз головой. Кто выныривал на поверхность в пузырьках чернющего ила со дна, с того света, где звенело в ушах и перед глазами расплывались синие круги, тот был герой. Созревали черешни и ранние груши. В Ледницу тянулись, покачиваясь на ходу, тяжелые неуклюжие телеги, груженные горохом. Одни каникулы Винца был голубятником, другие — рыболовом, третьи — прожил в шалаше из ивовых прутьев или в садовой сторожке.

И вот снова созревали черешни и ранние груши, можно было протянуть руку за горохом, а затем дать деру; но теперь кто-то другой гонял голубей, ходил с рюкзаком на рыбалку, а сторожки в фруктовых садах потихоньку разваливались.

Что же случилось? Просто ему уже не пятнадцать.

Каникулы все такие же, только теперь тебе надо сперва как следует побриться, чтобы лицо было гладким, как прежде.

Призрачные тени летучих мышей. Теплый запах пшеницы, приправленный ароматом помидорных стеблей. Небо, на которое забрались люди, но до которого никогда не дорастут вот эти тополя.

Он идет один, один и вернется.

На сером, темнеющем полотне горизонта вороной конь отбивает узоры. Где-то далекая дробь барабана. Откуда вороной? Сейчас, летом?

Винца вспомнил стихи:

За Брно зеленая долина. Там пасется конь. Горло мне тоской сдавило. Одинокий и усталый, с кем вернусь я в дом?

Взметнулся серебряный водяной фонтан, завизжали девчонки.

Винца остановился. Стало стыдно и почему-то страшновато. Поразила догадка, что своими воспоминаниями он оскорбляет этот удивительный вечер.

Вороной пил воду, в которой плавала луна.

У девчонок блестели глаза и мокрые выше коленей ноги.

— Покатай меня, — попросила Марта.

— Раздевайся, — сказал Олин сухим голосом, и смех его тоже был таким же сухим.

— Сегодня очередь Марики.

— Еще чего! Я разденусь, а кататься будешь ты!

— Ты вчера каталась.

— Ой, совсем ведь чуточку.

— Не хочешь, как хочешь. — Олин вспрыгнул на вороного.

— Ладно, Марта, раздевайся, раз твоя очередь, — неуверенно сказала Маргита.

Марика зябко обнимала плечи мокрыми руками.

— А я что, маленькая, зря раздеваться? — Слова, влажные от слез — и тишина.

Разбрызгивая воду, конь вышел на берег и, отфыркиваясь, побежал к деревне.

Стоя под балдахином кукурузы, Винца смотрел затаив дыхание. Он словно читал книгу, видел картину, слушал рассказ.

— Ах, противный малый… Тронутый.

— Пошли врозь, что мы все будто сестрички…

— Одна я никуда не пойду… И не смотрите на меня, я сейчас переоденусь! — Маргита закуталась в полотенце, Марика и Марта обиженно отвернулись.

А далеко вдоль тополей мчался всадник на черном коне.

* * *

Винца открыл калитку, над головой у него звякнул колокольчик, и одновременно он увидел отца. В глубина двора, у закута для поросенка, горел фонарь. Вокруг губительного света вились ночные мотыльки, сюда же слетались и все, какие были в округе, комары.

При звуке колокольчика Адамек замер. Ослепленный светом фонаря, он видел лишь очертания вошедшего.

— Кто там?

— Я.

— Ты где был?

— Купался.

— Он купался! Сперва дело надо сделать!

— Ночь на дворе.

— Чего я не успеваю сделать днем, делаю ночью. Само ничего не делается.

— Конечно…

— Иди сюда!

Винца неохотно поплелся к отцу. Не было видно, что он делает, зато здорово чувствовалось. Отец вычерпывал из сточной ямы навозную жижу. Нацепив на веревку с крюком ведерко, Адамек с наслаждением погружал его в черную дыру. Плюх-плюх — вытянул переполненное через край ведро, снял с крючка и понес в сад, где над виноградными лозами висел второй фонарь. По пути он обливал себе штаны и сандалии; хорошо — сандалии были открытые.

— Что будешь делать — набирать или носить?

— Это так срочно?

— Что-то, гляжу я, не больно ты спешишь отцу помочь.

— У меня каникулы. Последние!

— Ну и что?! Каникулы на то и даются, чтоб отдохнуть от сидения за книжками.

— Ладно, если уж ты мне даешь право выбора, буду вычерпывать.

— Принеси еще ведерко.

Когда они наконец кончили, провоняв всю вселенную, центром которой были они сами, мать налила им в цинковую лохань горячей воды, повесила на калитку полотенце. Они мылись вместе, на время оставив споры, чтоб не наглотаться мыла.

— Все, что ты видишь тут, начиналось с навоза.

— Не хватит ли на сегодня? Какая мне радость, например, от нашей машины?

— Каждое воскресенье катаешься… А на какие шиши ты учился? Паном станешь, а?

— «Паном», «паном»!!. Люди вон в космос летают, или ты, может, не знаешь? А мы козла держим, Винцу к тому же.

— А что, плохое имя, скажешь?

— От него самого кому угодно плохо станет.

— Полей-ка мне на спину… Да наплюй ты на людей, если тебе сказали что. Люди!!. Люди все в навоз превратят. Кабы на свете жили одни люди, мы давно утонули бы в навозе. Украшать землю! Вот, к примеру, виноградная лоза — сколько ей навозу нужно, а сколько от нее красоты! А взять художника! Покамест он нарисует свою картину… Или там писатель напишет роман… Одной еды какую прорву переведет… А вина! Ну и всего прочего вокруг. А чем его картина будет лучше настоящей виноградной грозди?!

— Виноград тоже дело рук человеческих.

— Какому-то богу надо поклоняться, попомни мое слово! Лучше уж виноградному.

Мать сидела, сложив руки на коленях и обратив глаза к звездам. Она была начеку, чтобы вмешаться, если дело дойдет до рукоприкладства. И вдруг чуть не рассмеялась. То за весь день и двух слов не скажут, половину из них не поймешь, а тут, ишь, разговорились…

— Я условился с Дворжачеком, завтра поедешь с Храстеком на лошадях.

— Он же мне говорил, чтоб я…

— Что говорил?

— Так, ничего… Почему я каждые каникулы должен работать в кооперативе? Ну почему я должен работать и в свои последние каникулы?! Неужели не обойдемся без этой сотни-другой?

— Адамекам всегда что-нибудь нужно! Но главное — ты должен знать, как надо держать вилы. Чтоб до смерти этого не забыл. И если тебе когда придется просто их поднять, хоть не уколешься.

Поросята выхлебали помои и теперь толкали корытце и стучали им о стенку.

Козла угнетало одиночество, и он уныло мекал.

Пискнул цыпленок, тявкнула собака.

Пахли лилии.

Они перебрались в кухню, сели перед раскрашенным буфетом, под образами. Налили красного, располовинили луковицу, отрезали сала.

— Есть у тебя девчонка?

— Что бы я с ней делал?

— И то верно. Ты с этим делом погоди или забудь о ней.

— А если я приведу какую?

— Не каркай.

— Только сперва придется прирезать козла.

— Порешить козла из-за бабы? — Адамек поперхнулся луком и заплакал.

* * *

Едва развиднелось; солнце не успело даже протереть глаза. Под свежим ветерком серебристо трепетали листочки тополей. Луга еще нежились под кисейными покрывалами.

Вокруг колокольни вились голуби, вплетая синие ленты липам в волоса.

За которым из окон просыпается теплая девушка?..

Кто-то надрывно храпел.

Винца еще толком не проснулся, отцу тоже было не до разговоров.

Посреди скотного двора они разбрелись каждый в свою сторону. Марика, теряя на ходу тапочки, тащила молочные бидоны. Через два-три шага она останавливалась, ставила бидоны и наклонялась, желтые волосы переброшены через плечо, а растянутую футболку лучше б она и вовсе не надевала.

Винца встал, Адамек оглянулся. Замычала корова, протарахтела тележка. Винца нырнул в конюшню.

В стойле стоял один вороной. Чуть повернув голову, он насторожил уши.

— Доброе утро.

Храстек почесал себе живот, потом затылок. Под ногами у него путалась рыжая кошка, гордо показывая свое потомство — четырех черно-белых котят.

— Меня послали вам помогать.

— Что делать?

— Не знаю.

— Тогда беги домой.

В конце прохода стояла деревянная тачка, центнеров эдак на пять навоза. Берясь за ручки тачки, Винце пришлось сделать «руки в стороны», как по команде на гимнастике.

Все начинается с навоза… А кончается?

Вилы торчали, воткнутые зубьями в щель между досками.

— Куда ты? Это Олина конь. — Храстек осклабился и показал подбородком на двух здоровенных меринов. Один белый, другой рыжий, оба с золотистыми гривами и хвостами.

Винца вспомнил академика Рихарда, неравнодушного не только к английским полукровкам, но и к особенным мутациям окраски своих обожаемых полукровок. Винца вонзил вилы в навоз.

— У нас есть один преподаватель в институте, он ездит читать лекции даже в Прагу. Так и ездит между Брно и Прагой. Знаете, на чем? На мотоцикле «Пионер».

Храстек недовольно причмокнул:

— А на чем же ему ездить? На лошади?

Винца кивнул.

— И без шлема.

Однажды они три дня ехали с этим преподавателем до Слатинян: во всех придорожных трактирах у того были друзья.

— Все учатся, кругом одни ученые, — ворчливо завел Храстек. — Я всего три класса городской школы кончил, а мы с тобой оба одинаково за конским хвостом ходим. Моя благоверная и подавно один класс кончила, а уж какая образованная! Тебе о ней еще ничего не рассказывали?

В этом Винца не признался бы и под пыткой «испанским сапогом».

— Гуляет она от меня.

Началось это еще на курорте. Мало ли мерзостей начинается на курортах? А наружу все вышло этой зимой, сразу после сретенья. Пани Храсткова поехала на два дня к приятельнице, с которой познакомилась во время отпуска, а вернулась через полтора месяца в положении. В деревне, куда она ездила, оказывается, вспыхнула эпидемия ящура и оттуда никого не выпускали.

Да уж, животные с незапамятных времен роковым образом влияли на судьбы людей.

Олин вошел в конюшню на цыпочках. Вытянув губы трубочкой, он пропел вороному что-то нежное. Потом поднял руку, раскрыв ладонь, и зажмурился, провел пальцем по блестящей черной шерсти, и кто знает, что он там видел за смеженными веками, какие пейзажи, какую жизнь?

— Пошли выйдем, — прогудел Храстек.

Они сели на буковую колоду, закурили.

— На этом вороном никто не сидел, один Олин. Ты представить себе не можешь, что этот сукин кот вытворяет, когда к нему подходят другие.

Винца подумал о вчерашнем вечере. Видно, вороной с уважением относится и к гостям Олина.

* * *

Они с Храстеком поехали за свежей люцерной для поросят. Лошади покачивали тяжелыми головами, поскрипывала телега на резиновых шинах, поскрипывали постромки.

Прямая, ровная линия горизонта, и пейзаж вокруг то однообразно скучноватый, а то величественный, таинственный, как хранящий нечто неведомое расписной сундук. Спрятанное в нем угадывалось по небольшим выпуклостям, как на теле великана. Пригорки, словно нигде не начинаясь и нигде не кончаясь, были очерчены мягко и неуверенно. Равнодушный взгляд скользил по ним, не задерживаясь. Но они были здесь и на каком-нибудь одном, обычно самом видном, месте обозначались березой, орешником, бело-зеленым погребком, черным крестом. Как будто жизнь, укрытая где-то глубоко, в одну из сказочных ночей взвилась в небо и вернулась в измененном для человеческих глаз виде.

Косилка и конные грабли. Реквизит фантастически несуразный в сравнении с изящными по очертаниям силосными башнями за околицей деревни. Но косилка и грабли тоже здесь. И пока Храстек ездит на лошадях и под мерный ритм их бега разбирает женин грех, они будут жить и выполнять свое назначение.

Одного коня они впрягли в косилку, другого в грабли. Сидеть на металлических сиденьях только с виду было удобнее, чем на сломанном суку.

Гулко затарахтел привод косилки.

Когда Винца нажимал на педаль, выщербленный гребень меж огромных железных колес с легким звоном поднимал длинные зубья, загнутые в виде загребущих алчных пальцев, и на землю падал тяжелый вал скошенной люцерны.

Они нагрузили телегу выше грядок и с этим топырящимся во все стороны грузом, истекающим соком и ароматом, двинулись в деревню.

* * *

Около полудня лошади сами остановились у корчмы, под каштаном.

— Пропустим по одной, — объяснил Храстек. — Или по три.

Храстек опрокидывал в себя пиво, будто мензурки лечебного сиропчика. Глаза его повеселели, и слова полились неудержимым потоком. После шестой кружки он все понимал, в том числе и сложность взаимоотношений между людьми.

Корчмарь держался словно вытесанный из глыбы мрамора монумент и запотевал так же безропотно, как и камень перед дождем. Человеческого у него осталось только рука, открывающая и закрывающая сверкающий хромированный кран.

— Они все смеются надо мной. И вон тот старый хрыч за стойкой тоже будет покатываться со смеху, пока брюхо не надорвет. Мы с тобой отсюдова уберемся, а он сразу дунет к своей благоверной, чтоб разобъяснить ей, какой я есть дурак. А сейчас ему всего дороже пиво, которое мы выпьем. Чего он только не терпит, абы заработать побольше. — Храстек потряс в нетерпении кулаками перед своим лицом. — На его-то старую каргу никто не полезет! Куда ей! Рычагом пришлось бы подымать!

Корчмарь не реагировал.

Храстек даже разбил себе суставы согнутых пальцев о край стола:

— Не видишь, я допил?!

Корчмарь отвернул кран. На лоб ему села муха. Не дождавшись, пока кружка покроется шапкой белой пены, она улетела.

— Но попомни мои слова: недолго им надо мной потешаться! Есть у тебя ром?

Рому было сколько угодно, и у Винцы мороз пробежал по спине от недоброго, хотя и необъяснимого, предчувствия. Что-то в Храстеке насторожило Винцу, еще когда утром тот разглядывал свои ладони.

— Я скоро наведу порядок! Ты будешь свидетелем! Чтоб я надрывался за-ради какого-то паршивого подлеца?! Пошли ко мне.

— Что мне там делать?

— Говорю же — свидетелем будешь. В случае чего удержишь меня, чтоб я ее не прикончил.

— Никуда я не пойду!

— Нет, пойдешь! — Храстек схватил Винцу за ворот и потащил к двери.

— Платите, — просипел корчмарь.

Храстек отпустил Винцу.

— Слыхали его?! Я незнакомая для тебя личность, да?!

Но корчмарь на своем трудовом посту других слов, видимо, не произносил.

— Храстек я или кто? Запиши в долг!

Через деревню кони промчались галопом. Задавили гуся. Не доезжая до моста через Тркманку, свернули и остановились перед белым домом с зелеными воротами.

— Божена! — крикнул Храстек. — Ворота!!

Ворота не открылись. Видно, слова эти как-то потеряли свою волшебную силу.

— Слезь погляди.

Винца отрицательно замотал головой. Храстек устало вздохнул. С козел телеги мир казался необыкновенно красивым и разноцветным; живи, радуйся. Храстек взялся за тормозную ручку, оперся на широкий зад мерина, сполз на землю и хрипло засопел. Цепко держа Винцу за рукав, он уже не отпускал его.

В кухне спала кошка, тикал металлический будильник. Чистота, порядок, пустота. В сенях на полу глиняный кувшин с молоком, белое ведро с голубоватой, студеной даже на вид водой. Храстек напился большими глотками из ковшика, вода потекла по подбородку, по коричневой шее, за рубаху.

Двери они за собой не захлопнули. Божена сидела в светелке под фикусом, на краешке дивана, покрытого цветастым покрывалом, и смотрела на фарфоровую женскую фигурку в буфете. На другом конце дивана сидел человек в черной паре со шляпой на коленях, весь в поту. Увидев вошедших, он встал, и было странно, что при этом с него не свалилась одежда, хотя и неясно было, на чем она держалась. Мужчина не доставал Храстеку и до плеча. По виду сторож в костеле или чиновник страховой конторы перед ее ликвидацией. Он стоял выжидая.

— Что такое? — спросил Храстек.

— Посмотри… — сказала Божена розовенькой фарфоровой статуэтке.

— Уважаемый господин, — начал мужчина в черном, но этим и кончил.

— Гадина, — просипел Храстек.

У Винцы побелела рука, сдавленная в запястье Храстеком.

— Посмотри, что ничего твоего не беру.

— Как моего?

Черный чемодан на сверкающем яркими красками новеньком ковре. Ночная сорочка, кружева белья, молитвенник.

Храстек выбежал, потащив Винцу за собой, но в сенях отпустил его и тут же вернулся с плотницким топором. Матово-серое серебро острия, ладно вытесанное изогнутое топорище.

Человек в черном спрятался в шляпу. Он не производил впечатления мужчины, ночи напролет занимавшегося любовью. Однако предполагать, что он вообще обходится без женщин, было безнадежно поздно. Его избранница, у которой он собирался найти взаимопонимание, захлопнула черный чемодан; зеленое платье ей приходилось носить уже без пояса.

— Прощай, — сказала Божена.

Фарфоровая куколка улыбалась.

— Что ты собираешься с ним делать?

Черный мужчина убежал. Может быть, он просто хотел подождать ее на свежем воздухе? Божена вся перегнулась на левый бок, чтоб не волочить чемодан по полу.

— Я ведь только хотел, чтоб ты попросила прощенья!

Храстек с размаху всадил топор в платяной шкаф орехового дерева. Изнутри двери оказались белыми; еще удар — и они вывалились на пол.

Храстек поднял их и выкинул через окно во двор. Вытер лоб, расставил ноги пошире, провел большим пальцем по острию топора.

Винца, пятясь, вышел из сеней, зацепил ведро с водой, испуганно оглянулся. Лакированные стенки мебели раскалывались со скрежетом.

Божена с черным господином виднелась в конце улицы, за чемодан они держались вдвоем и все равно тащили его с трудом. Мудрые лошадки ждали, когда щелкнет кнут. Звон разбиваемого стекла, грохот беспомощно падающих обломков. Винца взгромоздился на козлы и чмокнул на лошадей. Они недоверчиво оглянулись. Дернув вожжами, Винца взял кнут.

Куда же?!

У моста он остановился и, привстав на козлах, увидел двор Храстека, кучу деревянных обломков возле красной водяной колонки. Видно, внутри рубить было уже нечего, и Храстек в ярости носился по двору, со свистом вертя топором над самой головой. У гусей из отрубленных шей вытекала тут же застывающая кровь, всполошно бегали куры, волоча по земле крылья, в полумраке собачьей конуры затравленно сверкали зеленые глаза.

Храстек побросал битую птицу на ворох щепок и поджег. Белые перья и пух носились в воздухе и нехотя опускались на землю. Ясное пламя постепенно переходило в черную тучу, крупные хлопья сажи бешено вертелись в прозрачных потоках горячего воздуха.

Пинком распахнув дверцы закута, Храстек выжидательно поднял топор. Годовалый поросенок высунул рыло с плоским пятачком, прокопал бороздку и громко захрустел найденной костью. Затем он выбежал на солнышко. Топор послушно описал заданный полукруг и мягко, по самое топорище, погрузился меж щетинистых ушей. Сделав еще два-три неуверенных шага, поросенок повалился на бок и последние шаги уже лежа сделал в воздухе.

Черный дым, тяжелый смрад.

Храстек остался во дворе совсем один. Он сел на сруб колодца и закрыл лицо ладонями. Собака убежала в заросли ивняка.

Раздался вой сирены. Примчался брандмейстер на довоенном велосипеде. Забарабанил кулаками в ворота, забегал вокруг белой ограды, подпрыгивая на цыпочках и заглядывая во двор. Наконец вскарабкался к Винце на козлы.

— Что там?

Во дворе он увидел Храстека у колодца и костер, на котором Храстек уничтожал следы своих злодеяний.

— От него жена ушла.

— Нечего было ее выгонять.

Прохожие останавливались, окликали Храстека:

— Лойза!!

— Не дури!!

— Дом подожжешь, олух!

Подъехала пожарная машина.

Брандмейстер замахал с козел рукой:

— Шланги не разматывать! Тут дело для милиции.

У пожарных были ослепительно сверкающие каски и новехонькие желтые ремни с черно-золотыми топориками.

— Надо вызвать милицию. — Брандмейстер пнул ногой в заднее колесо велосипеда и сел на ободранное седло.

Приехал выбритый вахмистр, на вид едва ли совершеннолетний, и взобрался на ограду:

— Именем закона, немедленно прекратите, гражданин!

Храстек поднял голову и потянулся за камнем. Вахмистр развел руки и спрыгнул на дорогу. Энергично тряхнул головой:

— Придется вызывать подкрепление.

Подкрепление прибыло на «Волге» и, выдерживая дистанцию, выстроилось на ограде из белых кирпичей с черной прокладкой и стало официально уговаривать Храстека:

— Даже собственное имущество вы не имеете права безнаказанно уничтожать!

— Почему ж вы того сукиного сына не забрали? Или законов на него нету?! Да?!

Под руками у Храстека лежала куча камней, и он чувствовал, что право на его стороне.

«Волга» уехала и вернулась с «газиком». Вахмистр снова залез на ограду.

— Именем закона я вас призываю…

Храстек ответил однозначно и некрасиво.

Из «газика» проворно выскочил ефрейтор с коробкой слезоточивого газа, аккуратно выдернул шпагат с синей кнопкой и бросил коробку за ограду. Храстек тупо и безучастно смотрел на шипящий пар. Лишь раскашлявшись и задохнувшись, он вспомнил молодецкие годы службы в армии и швырнул коробку обратно на улицу. Сбегав в дом, он вернулся с полотенцем, обмотал им голову, намочил полотенце под краном и стал ждать. В двух шагах от него с треском шлепнулась картонная коробка, вторая, третья… шестая…

Храстек бегал по двору и кидал коробки назад. Зеваки убрались за шоссе, у стены ограды остался лишь неустрашимый ефрейтор в противогазе.

Через полчаса Храстека стошнило, и он сдался. К этому времени уже занялись стропила над водостоком. Храстека втащили на лесенку, и за дело взялись пожарные.

Подкатила санитарная машина с зарешеченными окошками. Храстека зашнуровали в смирительную рубашку и аккуратно погрузили в машину. Лицо у него было мокрое, глаза закрыты.

Божена стирала пот рукавом зеленого платья. Не успела она дойти до вокзала, как ее догнала «Скорая» с сиреной. Кто-то принес ее чемодан. Господин в черной паре и черной шляпе исчез.

Пожарные открыли зеленые ворота и вынесли обгорелые остатки парадной мебели, сложив их прямо на телегу.

— Лошади довезут, — сказал Винца, не зная, собственно, куда и зачем.

* * *

— Если б я тебе рассказал о женщинах! — Олин мечтательно наклонил голову и снова прижался щекой к теплой шее вороного. Едва ли Олин отчетливо понимал, о чем говорит. Это было видно по нему. При вороном он всегда произносил чьи-то чужие слова, как бы стыдясь своих собственных.

Смеркалось. Винца сидел на перевернутом ведре, о его ноги терлась рыжая кошка, стараясь обратить внимание на своих котят. Храстек где-то в сумасшедшем доме, жена его сидит одна в пустой комнате, наедине с осколками фарфоровой куколки и вдыхает неистребимую вонь пожарища. Это только для рыжей кошки одинаково хороша любая нога, которая не ударит.

Олин и женщины!

Винце, как и всем, тоже когда-то было пятнадцать. Девятый класс, поездка на экскурсию в Брно, на Международную ярмарку.

Винца влюблен в Людмилу. Вот уже третий год они, можно сказать, неразлучны. По воскресеньям вместе ходят в кино и из кино — вместе с остальными пятнадцатью учениками. Зимой он дергает ее за коричневое плюшевое пальто; летом дергать не за что: все слишком плотно облегает ее. Однажды на Дые у нее растянулась резинка на купальнике. Она обнаружила это только дома. Винца никогда этого не забудет… Но пока что он рисует на стенах сердце, а в нем В. А. + Л. М. В их классе учится Войта; он упал с велосипеда и разбил себе лоб, а в другой раз и вовсе все лицо. Теперь он стал важным, в свободное время Войта занимается боксом, чтобы разбитый нос свалить на бокс. Тогда на обратном пути из Брно Войта сидел возле Людмилы и развлекал ее премудростями, которые узнал от старшего брата. Людмила страшно гордилась его вниманием. Винца смотрел в окно на проносящийся мимо пейзаж. По дороге с вокзала он вернул Людмиле ее фотографию. «Откуда она у тебя?» Винца утащил ее потихоньку, но в этом ни за что не признался бы. Людмилу он больше не любил. Через три месяца после этой экскурсии Винца впервые попробовал вкус земляничной помады на девичьих губах. Вместо ордена за отвагу ему вручили кружевной платочек; это было на танцах. Грудь он впервые погладил у Гедвики; примчавшись после этого вне себя домой, он с пылающими ушами до полуночи строчил сочинение на тему «Что такое счастье» и привел в ужас преподавателя чешского языка.

А потом было легко и просто, и он встретил Марию. Иногда ему, правда, хотелось, чтоб она тоже носила блестящее плюшевое пальто.

Пятнадцать лет — забытая песня, болезненно сентиментальная, которую время превратило в растрепанные радужные лоскуты.

* * *

Лошади хрупали оброк, с шумом втягивали воду из поилки.

— Знаешь, почему я хочу быть жокеем?

— Нет.

— Не скажешь нашим?

— Я говорил когда-нибудь?

— Приходи к пруду… Спрячься в кукурузе и увидишь.

— Темно ведь совсем.

— Я поеду верхом.

— Верхом?!

— Вот именно… Ты мне друг?!

Винца держится серьезно и невозмутимо. Олин отвязывает вороного, сменяет оброть на уздечку. Остальные кони подремывали, перенося тяжесть тела с ноги на ногу. Олин отступил, вороной осторожно повернулся.

— Я иногда даю ему побегать по двору просто так. Безо всего. Ты не поверишь, до чего он красивый тогда. В упряжке все лошади одинаковые — скучные и усталые. Как люди, если б ходили, одетые в мешки. Но когда они все с себя сбросят… — Глаза Олина сияли.

Вороной направился к открытой двери, втягивая розовыми ноздрями запахи тихой вечерней синевы. Олин шел следом, в глазах сияние, при котором люди ничего не прячут ни под одеждой, ни за улыбками.

В дверях вороной буйно заржал и подбросил задом. Удар левого копыта пришелся по груди Олина. Конь побежал, звеня подковами на камнях.

Олин лежал на спине, скривив губы в насильственной улыбке.

— Что с тобой?! Сильно он тебя?!

Олин попробовал вдохнуть и лишь хрипло всхлипнул, на стиснутых губах показалась кровь.

Винца помчался к воротам звонить по телефону.

Посреди двора, на белых камнях, вытанцовывал вороной конь.

В синеватых сумерках, нагой, не ведавший стыда.

* * *

— Мне надо уехать.

— Надо так надо… Удираешь?

— Нет.

— Когда вернешься?

— Не знаю. Скоро.

Погреб освещался одной свечкой. На дворе бушевал ветер, доносились, раскаты грома.

— Ах, Олин, Олин… — Адамек отхлебнул вина. — Выживет ли?

— В больницу привезли живым. — Винца держал стакан вина в ладонях; оно нагрелось и источало аромат.

— Главное — добраться живым до больницы.

— Врачи не волшебники.

Из глиняного кувшина вытекли четыре последние капли. Адамек вопросительно взглянул на сына. Винца кивнул. По песку заскрипели шаги, гулко хлопнула затычка. Адамек, не глядя, подсосал в стеклянную трубку с расширением посредине литр вина. Пламя свечки наклонилось.

Адамек вытер глаза, потянул носом.

— Споем?

— Погодя. — Винца подставил стакан.

Они помолчали.

— Сколько раз я говорил себе, может, где в другом месте тебе было бы лучше, — Адамек, словно устыдившись, мельком взглянул на сына.

— Ерунда!

— Ты больше моего знаешь.

— Если б я хотел заниматься чем другим, давно бы так и поступил.

— Отец должен сказать сыну, чего он не успел сделать сам… Когда я бываю сердитый на тебя, это ж не от гордости… Чего не успел дедушка, сделал мой отец. Потом черед дошел до меня. А теперь дело за тобой. Только теперь все по-другому… Жизнь изменилась… Твои ребята… ты сам затеряешься… Не отец передает дело сыну, а просто старые молодым, и готово… И неизвестно, кто что сделал. То время прошло. Я кормлю коров, другой сеет, третий изобретает…

— Иначе и нельзя.

— Знаю… Но на мою долю еще кое-что достанется… Дедушка за всю жизнь не прочитал ничего, кроме календаря, отец три месяца ходил в зимнюю сельскохозяйственную школу, я выучился на садовода… Зато ты станешь паном.

— Будет тебе.

— Для меня ты все равно что пан.

Ветер утих. Гром гремел уже над чьими-то другими головами. Под дверцы погреба тянуло запахом свежести.

— Я, когда был такой, как ты, даже с вилами боялся близко подойти к коровам. Чего ты хочешь — садовод-огородник, розочки, фиалочки, цветная капустка… Отец отодрал меня кнутом, рассек мне ухо. Вот видишь? Я боялся кнута и коров. Пришлось выбрать, что страшнее.

— Я подойду к быку.

— Только так и надо, прямо с самого начала. Ты не маленький.

Погреб будто молнией осветила резкая вспышка электрической лампочки. Они даже вздрогнули.

— Наконец-то! Сколько можно было возиться, — прогудел Адамек.

Винца послюнил большой и указательный пальцы и отщипнул у свечки любопытный кончик фитиля.

— Пойдем?

— А чего здесь-то…

Адамек огляделся. Освещение в погребке стало слишком резким.

Адамек ополоснул стаканы, трубку и кувшин, поставил кувшин вверх дном на полку. Кулаком загнал пробку в бочку.

— Как зовут твою-то?

— Мария.

— К этому имени я, пожалуй, привыкну.

Дождь лил по-прежнему, по дороге стремительно несся сплошной поток воды. Они поплыли по течению, нагнув головы и зажмуривая глаза.

Капли, подгоняемые ветром, больно били по лицу.

— Черт!

— Споем?

Адамек начал, Винца подтянул не сразу.

Паренек чернявый, тебя дома ждут, вороным лошадкам сена не дают. Вороных лошадок холил я и пас, а мне, молодому, кто на стол подаст? * * *

В ярком сиянии солнца отчетливо вырисовывался черный цвет.

В черной комнате белел гроб.

Цветы увяли.

Привели вороного. На глазах у него были шоры, в гриве черные ленты. С одной стороны его вела под уздцы Марта, с другой — тихо плачущая Марина. Маргита стояла перед домом в длинном белом платье и черной накидке, держала в руке сломанную свечу, которая уже никогда и никому не осветит путь.

Вороной стоял перед открытой дверью. У него подрагивали ноздри, и всего его била дрожь.

Ударили в колокол, потом заиграли трубы, им аккомпанировали барабан и чистые девичьи голоса.

Вороной вскинул голову.

К небу поплыл запах кадила.

Вынесли гроб.

Серебряный крест указывал дорогу.

Маргита. Белый гроб. Черный конь.

Футболисты, авиамоделисты, водолазы, клуб верховой езды — все это было с Олином, пока он не уехал на каникулы.

Тяжелые звуки музыки, тяжелая поступь.

Солнце.

На дорогу осыпаются белые цветы каштанов.

Винца вспомнил слова поэта:

Продувают ветры дом на склоне, там, в тени дороги, ряд черешен лепестки цветов на раны сыплет, и Морава забирает души грешных. * * *

Надежно пристегнутый к сиденью ненадежного автомобиля, Винца взял курс на север. На Высочине еще только зацветала сурепка. Чтобы ехать, надо было ехать быстро. Убежать, перепрыгнуть из горечи мрака в сияющий день.

Не самый лучший выход, Винцик.

Пусть даже глупый, чем никакой, Винцик.

Все лучше, чем видеть пустую улицу, покрытую растоптанными веточками барвинка и каштанового цвета. Что угодно лучше свежезасыпанной раны земли.

Колеса мягко шелестели по шоссе, впереди — булыжник.

Леса теряли колючки, становились мягче, льнули к людям.

* * *

Винца позвонил и стоял в ожидании. Мир вокруг еще покачивался и кружился перед глазами, когда Винца, прихрамывая, вылез из машины. Открыла дама в дедероновом платье цвета морской волны, воздушном, нежном — только дунуть.

— Добрый день. Мария дома?

— Мм… — Дама уставилась на Винцу, словно он вел за собой на поводке козла. Винца невольно оглянулся: да нет же, он стоял у калитки палисадника один. Посмотрел на табличку с номером дома: все совпадало. Улица называлась «К Блаженству». Уж такое название мудрено забыть. Единственное, что он мог перепутать, так это город или полушарие.

— Вы по делу?

— Я приехал просто так.

— Откуда, смею вас спросить?

— Издалека.

Кто готов очертя голову мчаться невесть куда, тот не придает значения бессмысленным мелочам. Весь предыдущий разговор Винца считал никчемушным.

— Ваше имя?

— Винценц Адамек. И еще я учусь на пана. — Винца улыбнулся, и уверенность дамы-охранительницы поколебалась. Она неопределенно скривила верхнюю губу. Ей могло быть как тридцать, так и пятьдесят. Все же скорее пятьдесят, если Мария ее дочь.

Дама пошла в дом походкой, какой привыкла ходить смолоду. А Винца подумал, что козел еще не самое большое несчастье в доме.

Мария прибежала запыхавшись, в дедероновом платье цвета морской волны, воздушном, нежном — только дунуть.

— Откуда ты взялся?!

— Да так. Уехать, что ли?

— Сумасшедшенький… Входи… Или нет, погоди секунду. Пусть тебя все как следует разглядят.

Винца окинул добродушным взглядом окна ближних домов. Занавески трепало сквознячком.

— Ты не забыла, что вечер у нас занят? — ласково напомнила Марии мать.

Мария досадливо отмахнулась и подмигнула Винце:

— Я вас познакомлю.

Винца мигнул в ответ. Еще несколько дней назад он тут же убежал бы, только волосы развевались бы.

— Это Винца Адамек. Мы дружим, ясно?

— Оч-чень приятно… Конечная.

Винце тоже было очень приятно.

Пан Конечный выразился несколько невнятно. Он сидел с рюмкой бехеровки в кресле перед телевизором и смотрел «Дикую Бару»[11]. Когда охотник наконец-то нежно поцеловал Бару перед пылающей часовней, пан Конечный спросил:

— Выпьете?

— Спасибо, — ответил Винца.

— Нет так нет.

— Видишь! — Пани Конечная показала на экран.

Охотник, красивым движением обняв Бару, уводил ее к сияющему горизонту. Рядом шла его лошадь.

— Для этого тебе понадобились бы охотник и лошадь.

Мария щелкнула выключателем телевизора.

— Ну, рассказывай, что у вас нового. Кто умер, кто женился? Он, когда ни приедет из дома, всегда-то у них кто-то умер.

— Ну что ты! — Пани Конечная вежливо наклонила голову. — А вот в газетах пишут, что в деревне чистый воздух.

— Хлеб убрали… — вмешался пан Конечный.

— Еще и не начинали.

— Дорогие, нам пора идти. Пан… Пан…

— Винценц.

— Пан Винценц извинит нас.

— Чего ему извинять? Он пойдет с нами.

— Но, Мария…

— Мы с ним можем пойти и одни!

— Будь добра, зайди в ванную, поможешь мне привести в порядок прическу.

Воздушная пани Конечная отшуршала, Мария со строптивым видом скатывала ковер.

— Ужасно, — пробасил пан Конечный. — Не понимаю, как можно добровольно войти в этот дом.

Винца чувствовал себя настолько в гостях, что добродушно кивал и с неизменной улыбкой воспринимал все, что видел и слышал.

— Но получится страшно неловко, когда ему придется самому заплатить за себя, — шипела пани Конечная в ванной. — Почему ты меня не предупредила, что кого-то ждешь?! Я могла бы приготовить бутерброды.

— Мама, мне просто стыдно тебя слушать!

* * *

В фойе ресторана дамы отлучились, чтобы снова привести себя в порядок. Пан Конечный и Винца смущенно рассматривали друг друга.

— Может, нам лучше войти?

— Вы не хотите их подождать?

— Понимаете, — пан Конечный в растерянности озирался. Он держался как агент, обнаруженный на маскараде в доме своего смертельного врага. — Видите ли, у нас существует такой… такой, ну, вроде… уговор. Нет, скорей игра… Однако я как-то не чувствую себя вполне компетентным посвящать вас в наши домашние дела.

— Что ж, я смиряюсь.

Пан Конечный энергично встряхивал головой.

Они сели за столик, засунутый в самый дальний угол, и пан Конечный заказал две порции сухого вина.

— Лучше чего-нибудь горячего.

— Принесите бутылку… Или лучше две.

— Сначала одну, потом другую, да? — Официант говорил, словно держал во рту кусочки льда.

Винца не отважился ему перечить.

— У меня… всего… двадцать крон. — Пан Конечный покраснел.

Как ни странно, Винца тоже.

— Не стоит об этом говорить. Раз уж я свалился вам на голову, вы мои гости.

— О-о-о, — пан Конечный даже захлебнулся. — Это надо сказать жене.

Пани Конечная бурно дебатировала с Марией. Судя по тому, как она размахивала руками, говорили они о чем-то важном. Мария упрямо мотала головой. Они шли через пустую еще площадку для танцев, и обе выглядели очень эффектно. В красноватом полумраке, в одинаковых платьях, они шли как две сестры. Пани Конечная села с краю, у самой площадки. Мария, не обращая на нее внимания, прошла дальше, за столик, скрытый позади мраморной колонны.

Винца потянулся за стаканом.

Мария незаметно кивнула.

— Это… Это… Это явно вам. Ступайте, ступайте, Маруш вам все объяснит.

Маруш!!

Сперва Винца выпил вино. В городе он не всегда чувствовал себя в своей тарелке, сегодня же ему особенно было не по себе.

— Сядь скорее, чтоб я могла за тебя схватиться и не выпускать. — Такими словами встретила его Мария. — Не то опять удерешь.

— Чего мне удирать? Мне ведь хорошо.

— Понимаешь, это все мамины штучки. Раз в месяц они с папой ходят в ресторан и делают вид, будто незнакомы… Папа должен ухаживать за ней, как когда-то. Если это происходит дома, я изображаю мамину младшую сестру… Ты понимаешь в этом что-нибудь?

Винца понимал. Не знал только — смешно это или как?..

Пани Конечную вскоре обнаружил неотразимый седоватый франт; не раздумывая, он подсел к ней и еще задолго до полуночи дал волю своим рукам, предоставив им возможность выбирать, куда себя деть.

Пану Конечному на этот раз, по крайней мере, было что пить. Он сидел, уставясь на гудящий вентилятор. Весело играла музыка, и отважно декольтированная певица с удовольствием кланялась публике.

Вступительный билет стоил двадцать пять крон.

* * *

Винца лежал на диване в гостиной, закутавшись в покрывало так, что еле дышал. Мария легла с матерью рядом в спальне; мило надравшийся пан Конечный ушел куда-то через ванную и больше не появлялся. Непохоже было, что кто-нибудь еще, кроме Винцы, беспокоился о нем.

Непривычные ночные звуки в чужом доме.

Скрипнула кровать. Тишина. И голос пани Конечной:

— Я еще не сплю.

Винцу прошиб пот. Но вовсе не дышать он все-таки не мог.

Тишина. Скрип кровати. Тишина. Голос пани Конечной:

— Ты меня с ума сведешь!

Мария заплакала:

— Ну зачем ты так?!

— И это называется порядочный дом!

— Разве я хочу делать что-то дурное?

— Ради бога, не говори мне, что ты хочешь! Моя дочь!

— Мне уже двадцать!

— Именно поэтому надо иметь голову на плечах… Есть у него по крайней мере какие-то деньги? Среди этой неотесанной деревенщины встречаются богатые. И трудолюбивые. Во всяком случае, те, кого я знаю.

— Я ненавижу тебя!.. И убегу из дома!

Тихий плач. Громкий всхлип.

— Не трогай меня!!

Тишина.

Скрип кровати. Тишина.

Сверкнула белым открываемая дверь. Осторожные шаги.

Мария дрожала, плакала и вся была страшно горячая. Дверь осталась приоткрытой. Против светлого оконного пятна Винца увидел черный силуэт и низкую табуретку, перенесенную от зеркала ближе к двери. Черная тень с хрустом в коленях осторожно села.

— Не сердись, пожалуйста, на меня… Я тебе не все рассказывала… Я боялась… Я не виновата.

— Я тоже сказал тебе еще не все.

Они гладили друг друга и целовались и под конец совсем запутались — где чья рука и чья слеза.

Когда Винца снова взглянул на дверь, она была закрыта.

* * *

— Это ваш автомобиль? — спросила утром пани Конечная и, едва дождавшись ответа, убежала на работу.

Завтракали чем бог послал — чай и кусок хлеба, намазанный плавленым сыром.

Хлеб успел зачерстветь, видимо, еще неделю назад. Прошедшая ночь подкрасила лицо Марии. Посмуглевшие щеки, бархатные карие глаза, сухие усталые губы. Короткие черные волосы — им бы развеваться на ветру либо разметаться по белой подушке.

— Не хочешь выкупаться?

— Неплохо бы.

— Я первая. У меня глаза слипаются.

Дверь в ванную она не закрыла. По радио передавали сводку погоды.

Шумел душ, дышали жаром желтые плитки. Плеск воды, гладившей шелковистую кожу. Игра теней на белой стенке; в зеркале — головоломка разрезанной на кусочки фотографии. Выложенная ослепительно черным ониксом ванная на глазах изменяла свой облик…

Из белой пелены вышел вороной конь, вороной конь, пасущийся ранним утром на лугу, вороной — для поглаживания вытянутой ладонью, черный конь в катафалке.

— Что с тобой? — Мария стояла перед Винцей; мягкий белый халатик с короткими рукавами, не доходивший до коленей.

Винца встряхнулся и попробовал улыбнуться. Но едва уголки его губ очнулись от неподвижности, только что виденное им одним, скрытое от посторонних глаз, чуть не стало явным и для них: эти образы выпорхнули, заколдованные и обжигающие, соскользнули легонько, будто капли по молодым листочкам. И Винца продолжал улыбаться, страшась слов, которые сразу же выдали бы его. И он убежал в ванную, подставил лицо под маслянисто-желтую голову душа на хромированном стволе. Вода текла теплая и ласковая.

— Тебе неприятно из-за вчерашнего? — спросила Мария.

— У меня нет времени на вчерашнее.

— Тогда скажи, в чем дело… Не изводи…

— На меня порой находит что-то, и тогда я не знаю, как жить… Такие дела… Жизнь то чересчур щедра, то жадна и ненасытна.

— А какая она сейчас?

— Я сгибаюсь под тяжестью ее даров. — Винца закрыл горячую воду, а холодной прибавил. Ледники таяли прямо в трубах.

Из ванны он вышел с тем же выражением лица, но другой.

— Хочешь, я покажу тебе наш альбом с фотографиями? Какая я была маленькой и когда у меня менялись зубы… Есть там фото, где я голышом… Показать? — Мария настороженно наблюдала за ним. Белый халатик как снег на статуе, забытой в ледяной пустыне.

Белое и черное.

Все существующие на свете цвета — и один-единственный цвет.

Цвета, немыслимые друг без друга, как ладони, как глаза, как два человека.

— Хорошо, что ты есть у меня. — Ничего другого он не придумал сказать. Он гладил ее и слышал ее дыхание. Снег не остужал, но и не таял. Он просто упал на землю легко и тихо.

— Лучше я покажу тебе наш садик, — сказала Мария погодя.

Они засмеялись.

— Зря стараешься. Я нашел бы садик и на тебе, и пригорки, и ложбинки, и истоки реки… Все… Весь мир.

Мария погрозила ему.

Садик оказался не больше двух маленьких вазонов. Городское чудо. Одна яблоня, два кустика клубники, две-три вытаращившиеся из земли редиски. Все равно это чудо: наклониться к земле и найти что-нибудь, чем можно жить.

— Это единственное нормальное место в нашем доме. — Мария села на траву. Для двоих там места не было. — Если мы когда-нибудь построим дом… Чего ты смеешься?

Винца пожал плечами:

— Я подумал — откуда эта уверенность, что наш дом будет непохож на дом, в котором мы родились?

— Наверное, она в нас самих… Одинаковы только нежилые дома.

Большой город в ложбине боялся показаться солнцу. Закутанный сероватой мглой, он походил на усталое лицо.

— Я поеду домой.

— Тебе здесь не нравится…

— Нет, не из-за этого.

— Я бы хотела поехать с тобой.

— Поехали.

— Нет, я приеду сама. А то будет хуже… Палатка и спальный мешок, как я и говорила.

— Лучше возьми вот это белое платье.

— Белое? В горы?

— Ты не поедешь в горы.

* * *

Старший Адамек морщил лоб, придирчиво осматривая бежевый капот, и ногтем большого пальца соскребывал налипших мошек.

— Что-то быстро ты воротился. Принимали тебя как полагается?

— Они приняли меня самым лучшим образом, на какой были способны.

В моторе сухо пощелкивало, пахло перегретым маслом. Из хлева в саду высовывал бородатую морду козел. Все как было.

Все как должно быть?

Иногда Винца задумывался — узнал бы он это место с завязанными глазами по звукам и запахам? Или его тяга возвращаться сюда просто стремление идти вообще куда-нибудь!

— Ничего себе путешествие, а?

— Пять часов. Аж спину ломит.

— Охота была так изматывать себя. У нас, что ли, красивых девчат не хватает?

— Хм… Я изматывал себя вовсе не ради красивой девчонки.

— Это что ж, некрасивая она, да?

— Нет, красивая. По-моему, красивая.

Адамек вздохнул с присвистом:

— Вот еще не хватало… Убогая, что ли, какая?

— Ты меня удивляешь.

— Ладно, ладно… В обед придет Людва Дворжачек. Мы уже кой о чем договорились. — Адамек сплюнул, сдвинул шапку на затылок.

Винца потер глаза.

— Лучше бы ты в это не вмешивался.

Адамек почесал заросшую грудь:

— Как не так! Это и мое дело, заруби себе!

— Не хочу я тут всем быть на посмешище.

— Я говорил тебе, что надо делать. А я помогу.

Адамкова поставила на стол курицу, тушенную в сметане, и тут же прикатился Людва Дворжачек, мокрый от пота и, как всегда, голодный. Под мышкой сверток в газете. Мать достала еще тарелку. Курицу в сметане можно есть и без вилки с ножом, но зрелище это не всегда приятно для других. Людва Дворжачек не видел себя со стороны и потому ел с огромным аппетитом.

— Вчера на генеральной у меня штаны лопнули. — Людва ткнул обсосанной косточкой в сверток, а затем и развернул его мизинцем. Красные облегающие штаны не просто лопнули сзади, они раздвоились сверху донизу. — Что делать?

— Посади заплатку.

— Заплатку! Моя тоже говорит: вставь клин. А где взять материи под цвет?!

— Можно поддеть красные трусы, — вмешался Винца. — Издали никто не заметит.

— А что! Красные трусы у меня найдутся, тренировочные, с лампасами. Сбоку штаны целые, лампасов не будет видно.

— Ты, главное, сильно не надувайся, — сказал Адамек.

— Само собой… — И Людва подлил себе еще половник соуса и положил кнедлик чуть поменьше средней дыньки.

После обеда Людва в общих чертах обрисовал, насколько ответственна работа зоотехника. Адамек напряженно слушал. Мать мыла посуду, а Винца думал о Марии.

— Ничего, за две недели много напортачить не успеешь, — великодушно заключил Людва.

Адамеку кровь ударила в голову.

— Будь спокоен, Винца постарается.

— В случае чего пошлю телеграмму, — сказал Винца.

Людва громко икнул.

* * *

Винца шел по проходу коровника. Адамек в пяти шагах позади. Винца остановился у загородки с телятами, отец внимательно смотрел под ноги коровам.

Чмокали пульсаторы дойных аппаратов, позвякивали цепи.

Адамек подбежал к сыну.

— Скажи им, — таинственно шепнул он, — скажи им, пусть как следует выдаивают, чтоб до конца. Особенно Дворжачкова. Она думает — ей все нипочем и никто ничего не посмеет сказать.

— Занимайся своим делом. Желоба вычистил?

— Полегче, полегче. Если на то пошло, мне тут вообще делать нечего. А ты старайся.

Из половинки Людвы Дворжачека вышло бы две его жены. Это, однако, не означало, что она позволяла игнорировать себя.

— Чего пялитесь? — набросилась она на Адамека. — Делать вам нечего?

— Ну, ну… Я вот только смотрю, что вы доите кой-как. Вымя-то хорошо теплой водой вымыли?

Ничего подобного пани Дворжачкова отродясь не выслушивала. Людва заговаривал с ней в самых крайних случаях, наперед зная: что бы он ни сказал, все будет невпопад.

— Вам-то что до этого? Что вы себе позволяете?

— Мне до этого такое дело, что мой сын тут зоотехник.

— Вот и пускай заботится о корме для коров и чтоб тут работали и языками попусту не трепали.

— Мы сами знаем, пани Дворжачкова, что нам делать. А если ты не знаешь, так мы тебе скажем!

— Гляньте-ка, это кто ж там голос подает?.. Адамек! И откуда что взялось — сразу ума полная сума!

— Небось не сразу! Я на тебя всю жизнь смотрю, пани Дворжачкова. Привыкла, что Людва рот раскрыть боится, когда тебя дело касается! Но нигде не записано, что Людве тут век вековать! Найдутся и получше его!

Винца был на другом конце коровника. За спиной мычали коровы, а перед ним были широко распахнутые двери. Он с усилием заставил себя повернуть назад. Маргита, Марика и Марта ничего не видели и не слышали, справедливо полагая, что иначе себе дороже обойдется: им уже не раз доставалось.

Пани Дворжачкова надрывалась что было сил:

— Ничего себе, подарочек нам подбросили!! Привязался к несчастной женщине!

— Подарочек — это Винца, что ли?

— Что один, что другой! Выжить меня хотите и Людву заодно!

— Займитесь своим делом! — Винца едва переводил дух.

Адамек вошел в раж:

— Не больно-то замахивайся на родного отца!

— Об этом мы поговорим дома!

— Я тут двадцать лет работаю! Имею я право слово сказать!

— Лучше всего скажи его себе и потихоньку.

— Ух, и влепил бы я тебе!

— Вот бы одолжение мне сделал.

* * *

В психиатрической больнице определили, что Храстек вполне здоров. Печень, правда, увеличена несколько, но люди живут на свете и с более опасными болезнями. И все же в Доброе Поле Храстек вернулся для всех психом. Ведь только псих может сжечь обстановку и станет спать в одной постели с неверной женой.

— У меня справка, что я нормальный, — сообщал он всем, кто хоть на минуту задерживался с ним при встрече, и извлекал из кармана плотную мелованную бумагу с круглой печатью и неразборчивой подписью. Он демонстрировал бумагу в корчме, перед костелом, на кладбище.

Жена не отходила от него ни на шаг, повсюду молча его сопровождая. Платья она носила все более просторные, но растущий живот они все равно не скрывали.

— У меня есть справка, — повторял Храстек и виновато усмехался, неуверенно оглядываясь вокруг, словно ждал, что написанное на красивой официальной бумаге кто-то подтвердит дополнительно. Неизвестно, правда, кто это будет и чем подтвердит. Когда Храстек смотрел на жену, по его взгляду не было заметно, что он действительно видит ее. Хотя вот и сейчас она была рядом с ним.

Солнце спряталось за высокий щипец белого амбара, и голуби слетались под крышу.

Винца шел через двор в конюшню. Храстек сидел у дверей на буковой колоде, жена чуть поодаль, перед колесной мастерской, на желтой тачке.

— Оставь моих лошадей в покое, — прогудел Храстек вместо приветствия. — Я хорошо запомнил тебя.

Вороной отворачивался от нежно-зеленой травы в яслях, до самой земли опускал тяжелую и печальную голову.

— Людва Дворжачек велел мне слушаться тебя, покуда он не вернется… Отец твой козла держит, а я чтоб тебя слушался?!

Вороной бил копытом по выщербленным половицам.

— Вот тебе казенная бумага, тут черным по белому сказано, что я не псих. Чтоб ты знал.

— Я знаю.

— Откуда?

— Просто я вас знаю.

— Черта с два!

Лошади Храстека были серые от покрывавшего их толстого слоя пыли, только на крупах как шрамы темнели полосы от кнута. Прежде Храстек никогда не трогал лошадей кнутом. А одному мужику, на его глазах ударившему лошадь, он свернул челюсть.

— Утром как следует почистите лошадей.

— Отец твой козла держит, а ты мне указывать будешь?

— Буду.

— Ну и дела, ну и дела. — Храстек аккуратно сложил бесценный документ, обернул носовым платком и убрал в задний карман.

— Завтра будете возить солому в коровник.

— Это можно… Если мне захочется.

И Храстек размашисто зашагал по мощеному двору. Жена за ним, вперив взгляд под ноги, на пять сантиметров перед носками своих красных сандалий.

Вороной смотрел на Винцу. В глазах его двоилось заходящее солнце. Он несколько дней не покидал конюшню и стал похож на тень усохшего дерева. Сперва его хотели пристрелить, но Винца сказал:

— Он сделал это на радостях.

И его осудили печалиться. Не нашлось никого, кто захотел бы вычистить его скребницей. Вода в его поилке была постоянно, к траве он не притрагивался; оброка ему не давали, поскольку он не работал. Одного коня не запряжешь; один конь ни то ни се, это тебе не канарейка.

Винца заговорил с вороным на том особенном языке, для которого пока что никто не придумал слов. На языке, с которым рождается все меньше и меньше людей, но он все же не вымер еще, потому что, родившись с ним, вы уже не сможете его забыть, — и это не привилегия и не благословение свыше.

Тихие и успокаивающие звуки голоса Винцы, видно, напомнили вороному утраченный мир привольно раскинувшихся лугов. И сразу будто сняли тяжесть с резко очерченной, теперь такой поникшей головы. Вороной шевельнул ушами, насторожил кофейные карие глаза.

— Если сейчас лягнешь, старик, отправишься на гуляш. Гарантирую.

Вороной ударил копытом.

Подкова лязгнула по пустому ведру, оно вылетело в окошко и со стуком и грохотом покатилось по камням на дворе.

— Сволочь…

К лошади всегда можно подойти так, чтобы избежать удара. Иногда достаточно показать ей ручку от вил. Вороной приник к деревянной перегородке стойла, ощерил желтые зубы и прижал уши, так что они спрятались за гривой. Может, он боялся, а может, и вправду был такой бешеный. В конюшню люди вообще редко заглядывали, а просто так похлопать лошадь, потому что она лошадь, никому и в голову не приходило.

— Ну, что с тобой?

Винца вышел во двор. Белые камни залиты лунным светом, в окнах черно, ворота на запоре. Винца вернулся в конюшню, подошел ближе к вороному, на всякий случай еще раз помахал вилами и загнал его в щель между желобом и стеной. Протиснувшись к его голове, Винца схватился за недоуздок и с силой задрал голову вороного к потолку. Зубы коня скрипели в сантиметре от сжатого кулака.

Отвязав цепь с деревянным ядром, прижавшись боком к упругой шее, он вывел вороного во двор. Выпустив узду из рук, отскочил в сторону. Конь неподвижно стоял на месте. В лунном сиянии, отражавшемся в белых камнях, он снова стал похож на себя, напоминая обо всем том, чего ради нетерпеливой кобылке намазывали копыта глобином, надевали упряжь, подшитую зеленым войлоком, и вели через поле к жеребцу; и вороной кладрубской породы поднимался на дыбы и неуклюже махал синей дали, давая знак приблизиться; за это уже в сумерках, под колокольный перезвон лохматые мужики распивали затем бутылку абрикосовой. Обо всем этом напоминал вороной, посеребренный лунным сиянием, живой.

Он побежал по кругу двора, и первые же его шаги как по волшебству вызвали в железе страстные вздохи.

А давно ли они мальчишками бросались головой вниз с обрывистого берега в Дыю, стремглав летели навстречу собственному отражению в зеркальной глади? Они доставали со дна желтоватые кремни, гладкие на ощупь, и где-нибудь в тени потаенных уголков ударяли ими друг о друга, с изумлением следя за зигзагами полета высекаемых искр и благоговейно принюхивались затем к камням, белым в месте удара и пахнущим загадочно, как не пахло ничто на свете из вещей, известных им.

Кругом было множество точно таких же камней, но ни один из этих не мог пахнуть так, как те, что были со дна Дыи.

Однажды летом в ней утонул единственный сын добродушного вдовца Кадержабека, а за много лет до этого случая здесь же, на реке, испугавшиеся лошади разбили паром, и утонули многие ребята из класса, выехавшего на экскурсию в конце учебного года.

А река по-прежнему течет себе дальше меж поросших вербами берегов, мимо скромного памятника погибшим школьникам. И, кто не трус, прыгают в нее, сигают на голову своего отражения, чтобы вынырнуть и промытыми глазами снова увидеть мир, в который они вернулись.

Вороной остановился перед Винцей, шумно дыша и пофыркивая, в глазах — дважды выплывающая луна.

Седло висело в конюшне.

«Если он не вернется в конюшню, я пойду и возьму седло».

Лошади сами знают, когда пора возвращаться к полному желобу, на чистую солому.

Вороной стоял.

Винца принес седло, уздечку. Он шел прямо на вороного, глядя ему в глаза. Вороной переступил, звякнув подковой, нагнул голову. Винца накинул узду, продвинул ее за уши, удила сами собой оказались между зубами. На спину — седло, одним движением затянул подпругу, чуть отпустил стремена. Безропотно сносить все эти манипуляции будет только лошадь, задумавшая подвох.

«Лучше пускай поплачусь именно я. Хотели ж его отправить на бойню…»

Ухватясь за гриву, Винца вспрыгнул в седло.

Надо было подвести его к куче навоза! А теперь к навозу можно было только подъехать, но необходимости в этом не было: тронутый коленом, вороной послушно направился к воротам.

С лаем вскочила собака. Винца покрылся холодным потом. Вороной копнул копытом, собака отбежала на почтительное расстояние, но продолжала хрипло облаивать вороного, пока из сторожки не вышел, ковыляя, старый Шпиготек. Он, видно, только проснулся: волосы на его голове торчали во все стороны, глаза как у лягушки.

— Ты в своем уме?!

— Конь должен работать. Жаль было бы потерять такого.

— Жалко хорошего человека.

— А вы как-то метили в меня оглоблей.

— Сопляк!

— И вам очень хотелось попасть.

— Это уж беспременно.

— Открыли бы ворота.

— Куда едешь?

— Так… прокатиться.

— Смотри вернись… Вот психи! Погоди, стукнет и тебе семьдесят.

— Лежа на диване, до семидесяти здоровым тоже не доживешь.

— Погоди, завтра все отцу доложу, он тебя разукрасит в синий цвет.

Скрипнули ворота. Очнувшись от богатырского сна, кукарекнул петух. Шпиготек смачно сплюнул.

Винца направил уздой вороного на траву под акациями, чтоб не слышать скрипучего лязга подков по брусчатке шоссе.

* * *

Винца сказал себе, что даст коню самому выбирать, в какой стороне этой ночи цель ближе всего.

Винца разговаривал сам с собой, повторяя слова, поднимал лицо к верхушкам тополей, устремленных к концу своего пути, концу своего пути над головами людей. Люди растут наоборот. Деревья растут из людей, люди — из деревьев. Как ночь — это всего лишь половина земного шара, а о второй половине мы только знаем. Знаем о корнях деревьев, о сетчатке глаза, об извилистых тропинках под волосами. Знаем, знаем, понимаем. Четыре, пять книг — и жизнь наша; этого так же мало, как и всего на этом свете.

Три девушки шли к пруду.

Плакали лягушки, летучие мыши молчали.

Вороной почуял воду.

Винце стало не по себе от чужой страсти, которую он привез сюда, с месяцем за спиной, тень без лица. Вороной перестал слушаться и пошел по шуршащему песку.

Девушки молчали и втягивали головы в плечи.

Вороной пил воду.

— Хотите покататься?

В ответ он услышал кваканье лягушек, всплеск рыбы, крик разбуженной выпи.

— Ни за что…

Винца ударил вороного каблуками, словно можно было убежать от самого себя. Высоким фонтаном взметнулась вода, конь помчался длинными скачками, ветер сильно, до слез ударил в глаза. Тихое бегство мимо дозревающих подсолнухов, мимо заборов, дальше от владений бдительных собак.

Неотвратимое, как падение с колокольни или что-то похожее, что также нельзя остановить. Стыд, покорность, страх, крик ужаса. Дорога, озаренная пылающим ликом.

Конь несся галопом, длинными скачками кромсая бессилие мыслей, бессилие слов, сказанных некстати, бессилие превратно понятых поступков.

* * *

Ночной сторож Шпиготек никогда не спал на своем посту. Просто он поудобнее располагался в мягком кресле, брал в руки «Сельскохозяйственную газету» и закрывал глаза, чтобы лучше слышать.

Зеленые ворота нараспашку, комета фонаря с хвостом обезумевших комаров и ночных мотыльков. Где-то во тьме двора собака подкарауливает крысу.

Винца напряженно щурил глаза, словно, возвращаясь под утро с гулянки, пытался тихонько проскользнуть мимо спящей матери. Стук копыт по камням поднял бы и мертвого. К счастью, Шпиготек просто спал.

Вороной резво бежал к открытым дверям конюшни. Винца едва не отшиб себе голову о притолоку. Не успел Винца слезть, как вороной ухватил бархатными губами клок травы из яслей.

Седло — на ясеневый крюк, обтер соломой спину и шею лошади, подсохшую белую пену в паху. Вороной не замечал его. Винца сел на скамеечку и ревниво следил за конем; трава убывала.

Пора домой. Щелкнув выключателем, он вышел из конюшни и замер. На рубеже темноты и света от фонаря стоял отец, раздвоенный светом и тьмой, одна нога освещена, другая в темноте, и лицо тоже раздвоенное.

«Сейчас он мне влепит…»

Две-три затрещины у Адамеков никогда не воспринимались трагично («Меня папаша отлупил в день свадьбы за то, что я взял у него без спроса сигару»).

Адамек наклонился в полосу света, заглянул в сторожку. Шпиготек так и не сдвинулся с «разговора по душам». Адамек пробежал по освещенной авансцене и остановился в темноте. Непохоже, чтоб он искал своего блудного сына. Винца отступил назад в конюшню.

Адамек шел подозрительно осторожно, направляясь к амбару. Звякнул ключ в замке, скрипнули петли. Адамек растворился в черном провале дверей, лишь изредка там вспыхивал свет карманного фонарика.

Они шли навстречу друг другу, оба ступая одинаково тяжело. Адамек нес мешок отрубей, Винца — только взгляд. Адамек тащил мешок на спине и видел лишь небольшое пространство у себя под ногами.

— Воруешь, значит…

Адамек стоял, крепко расставив ноги. Наморщив лоб, глянул снизу вверх, сверкнув белками глаз.

— Ты чего тут болтаешься?!

— Вор!

— Не ори!

— А что мне делать?! Милицию звать?

— Погоди, положу мешок, дам тебе по губам. — Адамек сделал два шага. — Отойди…

— Неси назад.

— Отойди, говорю.

Они столкнулись, Винца тяжело осел на белые камни. Адамек проследовал в коровник, шагая привычным, широким и решительным шагом.

Винца за ним.

— Я уеду от тебя… Верни, прошу тебя!.. Ни за что в жизни не стану больше говорить с тобой.

Адамек молчал. В подсобке перед ящиком для отрубей он встал поудобнее, расставил ноги, подкинул мешок на спину повыше, достал из кармана ключ, отпер замок на ящике, развязал завязку на мешке и наклонился. Отруби с легким шелестом высыпались в ящик; беловатое облачко, мучной запах. Адамек обтер ладони о брюки и повернулся к Винце. Раздалась пощечина, затем вторая.

— Вот тебе, заработал.

— Твое счастье, что ты мой отец…

— Это твое счастье, что ты мой сын!.. Ты что, ничего не понимаешь?! Добавлю коровам муки — они дадут больше молока. А чья это будет заслуга?! Твоя… Утрем нос Дворжачеку.

— Плевал я на такую помощь!

— Ни черта ты не смыслишь. — Адамек даже расстроился и, махнув рукой, пошел к амбару. — Подсобил бы лучше.

Он прошел по двору туда и обратно еще два раза. Аккуратно запер ящик и амбар.

— Пошли.

— Когда я буду записывать выдачу, запишу тебе на три меры меньше.

— Попробуй только… Псих!!. Ты имеешь представление, сколько я ждал этой минуты?! Сколько денег мне это стоило?! А сколько я надрывался! Сколько раз в мыслях я видел тебя паном! Ты, сын старого Адамека, того, что держит козла!.. Ты непременно должен доказать, что лучше всех. А с людьми будь построже. Отрезал — и все. Как бритва. Никому не спускай. Как мне не спускали… Чтоб все тебя боялись, иначе ни в грош ставить не будут, еще и посмеются. Был у нас приказчик один в экономии, его лошадь ударила промеж ног, и он охромел к тому же. Что ты думаешь — повесился ведь, потому что житья ему не стало в деревне. А бывалоча, покуда здоровый был, идет по улице, и мужики у себя дома на кухне дрожмя дрожат, у баб ноги от страха отнимаются! Люди такие!.. Дураки они, что ли, по своей воле в хомут лезть!..

Винца дышал уже спокойнее и больше не потел.

— Ну где ты только живешь? «Приказчик в экономии»! «Пан»!.. А все, что вокруг, — это тебе только кажется, да?.. За эти три мешка я с тебя просто-напросто удержу. Вздумаешь кому жаловаться, слово только скажешь — я твоего козла зарежу и уеду отсюда навсегда! И ты уже не будешь Адамеком, который держит общинного козла и у которого сын паном стал!

— Так… Это мне благодарность за все… Так-то ты на отца родного!..

— Как бритва… Не думай, что я начну с показухи!

— Ну что плохого в том, чтоб лучше накормить скотину?

— Ничего. Но мы начнем с того, что ты им вымоешь хвосты.

— На-кась!.. Да ежели…

— Или не получишь зарплату.

— Только попробуй!.. У нас, слава богу, профсоюзы есть!!

От сторожки плелся Шпиготек, голова в серебряном венчике от усердья.

— Чего ты тут разорался, будто павиан?

— Ну вот, — вздохнул Адамек.

Шпиготек настороженно усмехнулся:

— Ты чего против профсоюзов имеешь? На той неделе поедем в экскурсию на Кршивоклат[12]. Говорят, там есть зоопарк — ров вокруг замка, где держат настоящих медведей.

— Настоящие медведи… — Адамек кулаком заколачивал торчащие из крышки ящика любопытные гвозди. — Тогда я не поеду.

— Ишь ты, тебе не угодишь… А что вы тут делаете-то?

— Корова телилась, — отозвался Винца.

— Быть не может, я бы знал!

— Дрыхнешь как чурка, — прошипел Адамек.

— Я не сплю! — Шпиготек ткнул пальцем в переносицу. — Я просто закрываю глаза, чтоб лучше слышать. Услыхал же я вас…

— Само собой.

У сторожки на них снова с яростным лаем набросилась собака.

— Тихо, не дери глотку, это ж я, — уговаривал ее Шпиготек.

Собака не унялась, за что получила пинка.

— Красненького не пропустите по глоточку?

— Я еще жить хочу, — вежливо отказался Адамек.

Шпиготек оскорбился:

— Я пью чистую франковку[13]. — Он снова поднял палец к глазам. — Ну, подмешиваю чуточку соку жевательного табака, так это ж для цвета.

— Разумеется… Выпей за наше здоровье. Ты привычный такое пить.

Шпиготек проводил Адамеков грустным взглядом. Он настроился рассказать о скорняжной мастерской, которая досталась ему по наследству где-то в Гренландии[14].

* * *

Заговорили они только придя домой.

— Ты мне не покрутишь точильный камень?

— Еще чего! — Адамек даже затрясся от возмущения.

— Нет так нет. Завтра попрошу маму.

— А разве я тебе сказал «нет»?

Винца вытащил из сарая точило — подставку с камнем на ручке, налил в жестяное корытце воды, принес с кухни полуметровый мясницкий нож.

Адамек крутнул рукоятку, словно вырывая себе зуб.

Лезвие ножа скрежетало, обретая коварный блеск.

— Ну как, хорош?

— Хорош он был, пока не попал тебе в руки.

Винца направился к хлеву в саду. Адамек судорожно сжимал ручку расшатанного точила.

— Подумай… Черт возьми!!! Хорошенько подумай!..

Острие сверкнуло в свете изумленной луны и на два пальца вошло в притолоку над дверцей. В углу белел козел; два зеленых огонька.

Адамкова высунулась в окно в длинной ночной сорочке:

— Что там?

— А ничего, — проворчал Адамек, — Винца осрамил меня как зоотехник.

— И правильно сделал. Где он?

— Пошел посмотреть на козла.

— На козла?! — Адамкова зевнула. — Ключ от погреба я теперь буду держать у себя.

Адамек страдальчески вздохнул. Одна несправедливость за другой. Ничего не остается, как забраться под перину.

* * *

Новый день начался тем же, чем кончился вчерашний. Они поругались. Адамеку нелегко было расставаться со своими мечтами. Он ходил по коровнику и распоряжался:

— Кончились ваши золотые денечки… Теперь проход будет посыпаться известью. А вы будете одеваться как полагается, бесстыжие! Кому охота на вас смотреть?!

— Святая правда, — встряла Дворжачкова. — Тут вам нету никаких-никаких… Или как?

Адамек забеспокоился. Большинство новаторских распоряжений он отдавал главным образом потому, что они звучали для его слуха райской музыкой. Особенно вот это последнее:

— Слушай, пани Дворжачкова, занимайся своим делом!

— Я-то занимаюсь! Это вам только бы глаза таращить, а работы не видно.

— Как это «вам»? Кому это «вам»? Я один, и глаза у меня там, где им и положено быть! А вот на что твой муженек сейчас пялится, еще неизвестно!

— Не трогайте Людву! Конечно, вам бы очень кстати было, если б он тут начал с которой крутить… С такой, которая… Со всякой такой…

— С вами и не то начнешь! Но поглазеть-то поглазеет. Я Людве и не удивлюсь. — И Адамек посмотрел на Дворжачкову, как на бабочку, наколотую на черном плюше.

Винца слышал все это с другого конца коровника. Вчера дискуссия с отцом закончилась оплеухой, сегодня утром вчерашнее едва не повторилось. Да, с ним лучше побеседовать наедине.

Винца посмотрел в открытую дверь. Над темным лесом, над желтым стогом, над отягощенным золотыми плодами абрикосовым садом занималась заря нового дня. И сварливые голоса, едва долетев сюда, послушно утихали, утонув в утреннем тумане. Им не было места в этом торжественно начинавшемся дне, пока что отмеченном лишь нерешительными лучами солнца.

Тут Винца увидел Храстека.

Он тащился со стороны деревни, согнувшись, словно вез тяжелую поклажу. Следом семенила жена в халате поверх ночной рубашки, в черном платке на голове. В воротах Храстек остановился. Жена тоже.

По двору бродили голуби, выбирая из щелей меж камнями зернышки, в открытые окна конюшни стремительно врывались ласточки, не промахиваясь ни на миллиметр.

— Ну, так я наконец свихнулся, — тихо сказал Храстек.

Жена его плакала.

Храстек разжал кулаки: в одном клок волос, в другом лоскут ночной рубашки.

— Вызови кого, пускай меня заберут.

Винца вопросительно посмотрел на Божену. Она кивнула.

* * *

Винца сидел в конторе, тыча указательным пальцем в кнопки арифмометра. Перед ним на столе лежала еще целая гора неумолимых бумаг, с которыми надо разделаться.

Пыльная проселочная дорога за окном, начинавшаяся где-то далеко в лугах. Она притягивала его взгляд и мысли. Однако они никак не были связаны с фигурой плетущегося по ней человека. Это Людва Дворжачек возвращался из странствий домой. Ободранный чемодан в пыли, новехонькая соломенная шляпа сдвинута на затылок.

Он шумно ввалился в контору, с облегчением поставил чемодан на пол.

— Вот и я.

— Это хорошо.

— Управлялся? Как дела?

Винца взъерошил волосы пятерней, сморщил нос.

— Дела как дела. А что у тебя?

Людва блаженно закрыл глаза, вытер потный лоб. С таинственным видом он отпер чемодан, зашуршал газетой. Диплом с половину квадратного метра «За сольный танец» с золотым обрамлением и орнаментом из замысловатых завитушек.

— А…?

— Поздравляю. Как штаны, выдержали?

— Лопнули и спереди. Вот потеха была!.. Что же нового у вас?..

По проселочной дороге под самое окно подъехала зеленая телега на резиновых шинах, ее везли белый и вороной кони. Открытые боковые стенки болтались на ходу и поскрипывали. Сзади сидела Мария и ела яблоко.

— Слышишь?

— Что?

— Что нового, спрашиваю.

В двух метрах от окна телега свернула. Мария смотрела туда, откуда приехала.

— Я застал твою жену, как она лила воду в молоко.

Людва ходил по конторе, прикидывая, куда повесить диплом. Обернувшись через плечо на Винцу, он даже рот приоткрыл.

— Воду?!

Винца кивнул.

— Не себе. Марте.

— Господи, почему Марте?!

— Видно, та пришлась ей не по душе. Знаешь почему?

Людва осторожно поставил диплом, прислонив его к стене. Красный от смущения, он не знал, куда деть руки.

— А что, если… выходит… понимаешь…

— Никто ничего не знает. Мы объяснялись с ней один на один. Я как раз выписываю ей зарплату, сотню удерживаю. А с остальным разбирайся сам.

— Это ты… хорошо… сделал. Очень хорошо. — Людва провел ладонью по лбу, потом вытер ее о брюки. Хотел было улыбнуться, но вместо этого криво ухмыльнулся. — А еще какие новости?

— Храстек в больнице. На его лошадях ездит старый Мазал. Запрягаем и того вороного. Тянет нормально. Только кнута не переносит.

— Вороной, значит, тянет.

За окном звякнул велосипед, отброшенный к стене, в дверях показался запыхавшийся Адамек.

— Ты тут сидишь… а к тебе… невеста приехала!

— Невеста?

— У Адамеков посторонним девицам делать нечего! У нас может ночевать только невеста!! Это ты себе, черт побери, запиши на лбу!

— У нее случайно нет с собой палатки?

Адамек сердито повел глазами, ему даже больно стало.

— Палатку я уже запер в сундук. Твой папаша еще в темечко не колочен, не думай! Как будто какая-то там палатка избавит тебя от ответственности!

Людва так горячо поддакивал, что Адамек не мог оставить этого без внимания:

— А ты принимайся за работу! У нас теперь нет времени на всякую чушь!

Неожиданный визит стоил жизни злобному гусаку, который давно портил кровь Адамеку. В жареном виде он уже ничем не напоминал наглого властелина двора.

— А теперь я покажу тебе наш сад, — заявил Винца после обеда.

— Ну, стоит ли, — несмело вмешался Адамек. — После дороги Марушке не мешало бы отдохнуть.

— Сначала сад, потом отдых.

Мария смущенно улыбалась, совсем потеряв дар речи.

Они вышли в сад. На траве лежали перезрелые абрикосы, в бархатной виноградной листве проглядывали матово-желтые гроздья капель. Под орехом мягкая нежная травка, на ноже, торчащем над дверцей в хлев, балансировало солнце.

— До чего красиво… — Мария потрогала листья, словно проверяя, не из жатой ли бумаги сделана вся эта красота.

Адамек смотрел на нее, как на икону.

— А какой воздух! — Она глубоко вдохнула. — Совсем не то, что у нас.

Адамеки искоса переглянулись. Старший перестал обкусывать свой мизинец. Винца выдавил из себя:

— Воздух у нас и в самом деле здоровый.

— Как и положено на каникулы, — добавил отец.

Винца не сразу поверил своим ушам. А когда поверил, сказал:

— Пойдем, что ли, искупаемся?

Адамек ласково улыбался.

Снова начинались каникулы. Последние каникулы.

Николае Лукэ

Руки

Перевод с румынского С. Косенко

Пэцикэ Брумустацэ появился на стройке в теплой шерстяной фуфайке и какой-то невообразимой островерхой шапке, хотя весна была уже на исходе. При виде его невозможно было удержаться от смеха.

— Ты откуда такой взялся, браток? У вас что? Все еще зима?

Чуть подав шапку на затылок, Пэцикэ только взглянул на балагура и ничего не ответил, а пошел прямо к бараку с выведенной через окно жестяной трубой, из которой валил сизый дым. «Спрашивают про снег, а сами растопить его никак не могут». Вошел. Внутри ни души, только одинокая железная кровать и изрезанный ножиком стол. «Кровать я бы сделал из серебра, а в каждом углу поставил по мальве».

— Вам кого?

Голос показался ему немного чудным, и он обернулся.

— Того, кто должен здесь находиться…

Девушку, задавшую вопрос, обескуражил ответ, с минуту она молчала, затем присела за изувеченный стол, а Пэцикэ продолжал:

— Если ты здесь главная, значит, тебя мне и нужно…

— Сколько тебе лет, чтоб так разговаривать со мной?!

Пэцикэ понял, что девушка хочет казаться очень строгой, смерил ее взглядом: «Похожа на Иоану, только у той волосы посветлее», — и ответ слетел с губ:

— Семнадцать…

— Раньше работал где-нибудь?

— Нет, когда же мне было?

— Ну-ка, покажи руки!

Просьба не очень-то ему пришлась по душе, и он обратил ее в шутку: положил ладони на стол, а когда девушка захотела их перевернуть, проворно убрал. Опять положил и опять со смехом спрятал. Игра увлекла обоих. Девушка не сводила глаз с рук Пэцикэ, видно было, что ей хотелось поскорее схватить их и рассмотреть.

Прекратилась игра, как только девушка убедилась, что Пэцикэ сквозь огонь и воду еще не проходил и что на руках у него следы лишь считанных трудовых дней и ночей, и то когда в поле больше песен, чем работы. Теперь она объяснила, куда ему обратиться.

Пэцикэ шел и смотрел на холмы, на выступавшие из-за них горы и думал, что лето, судя по всему, будет теплым, что солнце печет не так, как в прошлом году, когда все выгорело и местами осталась одна опустошенная немощная земля. «Дойти бы до края света и заглянуть вниз, хотя быть там, собственно, нечему, как, наверное, нет и края света… Цветы из сада шлют мне навстречу свои ароматы и не знают, что я так близко…» Он перепрыгнул через канаву, снял шапку и вытер пот со лба. «Это земля мешает мне идти. Ей бы ровной быть, ан нет, встает на дыбы… Канава широкая, камень рядом чересчур большой, да все равно осилю…» И только собрался прыгнуть, как его остановил голос за спиной:

— Через ямы сигаешь? Не можешь, как все люди, по дороге? Я тебя приметил, еще когда ты из конторы выходил…

— Какой такой конторы? — спросил Пэцикэ нагнавшего его парня в берете, нахлобученном на нестриженые и немытые волосы и делавшем его голову непомерно большой.

— Обыкновенной. Какой же еще? Ты когда прибыл?

Он схватил Пэцикэ за руку, чтобы перепрыгнуть канаву. Руки у Пэцикэ были тонкие и нежные, а ответ лишь подтвердил подозрения парня:

— Только что и прибыл. Шел как раз устраиваться.

Внимательно оглядывая попутчика, Пэцикэ обнаружил у него за ухом цветок ландыша, внезапно вспыхнувший в лучах заходящего солнца.

— Смотри-ка, ландыш переливается; красным пошел, прямо как кровь у тебя бежит…

Произнес и чуть отошел, потому что вместо нормальной реакции на такие слова парень посоветовал ему оставить цветок в покое там, где он находится.

— Как тебя зовут?

— Пэцикэ Брумустацэ. В паспорте записано Параскив, но все меня кличут Пэцикэ, мне так даже больше нравится. А тебя как зовут?

— Просто Траян…

Поняв, что опасаться нечего, Пэцикэ вновь приблизился к попутчику и, видя, что тот занят своими мыслями, сказал так просто, чтобы поддержать разговор:

— Когда я приехал, один тут спрашивает: зима, что ли, у нас до сих пор… Я отвечать ему не стал…

— Почему?

— Вопросы-то каждый может задавать, да только если по глупости спрашивает, зачем отвечать… А ты давно здесь?

— Месяца два.

— Ну и как? Тяжко?

— Сам увидишь. Если из пугливых — лучше сразу поворачивай оглобли, пока тебя никто не знает, а то после хуже будет, всякий начнет крыть тебя почем зря, а так — только я один…

Больше Пэцикэ ничего не говорил и молча дошагал с Траяном до барака.

Их кровати оказались рядом, и Пэцикэ подумал, что это хорошо, а трудности его авось не испугают, ведь свыкся же с ними новый его приятель. Он долго разглядывал постель, пока Траян не спросил, чего он хочет.

— Подушку смотрю…

— Ладно тебе… это что? Не подушка? Сейчас ребята придут, мы их малость обогнали. Куришь?

— Не решил еще, может, начну. А сам давно куришь?

Траян вытащил сигарету из початой пачки и направился к двери, бросив на ходу, что в комнате курить не разрешается. Пэцикэ задвинул свой деревянный чемодан под кровать, сунул шапку под подушку и тоже вышел. Начинало смеркаться. «Как будто костры со всей земли собрали — так пылает закат», — размышлял он, усаживаясь на некое подобие скамейки возле барака.

— О чем задумался? — прервал его Траян, бросая окурок.

— Я? — удивился Пэцикэ. — Ни о чем.

— Ни о чем, а сам уставился на небо, вроде как в моргалки с ним играешь.

— Да не играю я, а просто говорю: это самое солнце взять бы надеть на ось и крутиться вместе с ним, пока голова не закружится. Ты как думаешь, солнце не устает крутиться? Вон какое оно сейчас… Думает, поди — налюбовались и хватит, поглядим еще, выходить завтра снова или нет.

Траян сдвинул берет на затылок, встал и подошел вплотную к Пэцикэ.

— Ты где этого нахватался?

— Чего? Насчет солнца, что ли? Да так просто… надумал; смотрел на солнце, и показалось, будто держит его земля, боится упустить…

Пэцикэ умолк и взглянул на Траяна — тот стоял, запустив одну руку за ремень, другой потирал то лоб, то затылок. Пэцикэ тоже встал и рассмеялся:

— Что это у тебя с рукой, Траян? Машешь ею туда-сюда? Взгляни-ка на мои, вишь?

— Какой в них интерес — это пока еще не твои руки…

— Ну, считай, что ты ничего и не видел… Ночь опускается, пора их под подушку прятать.

Пэцикэ поскреб голову — видать, от шапки натерло — и попросил сигарету.

— Ты же вроде как не собирался!

— Да я и сейчас еще не решил, так чего-то…

Взял сигарету, поглядел на нее и тут же вернул.

— Не стоит, — сказал, — лес вон какой большущий, и без того меня одурманил запахами разных цветов да трав.

Он вошел в барак, плюхнулся на кровать — устал с дороги — и заснул, придумывая для себя вопросы на следующий день.

«Мама, познакомился я тут с людьми. Рядом спит Траян — он старше меня и много знает. Глянул как-то на мои руки и сказал, что еда вкуснее, когда сам сготовишь. Я ответил, что мне мама еду готовила и это всегда было вкусно. Он засмеялся: «Слушай, Пэцикэ, вовсе необязательно готовить самому. Надо, чтобы мысли твои и руки были жадными до работы, как до еды, и чтобы, когда тебе предстоит тяжкий труд, ты понимал, что это и есть еда…»

А руки у меня вытянулись, мама, и сам я как будто подрос. Кожа на ладонях толстая и шероховатая, но мне они нравятся и такими, а пуще всего люблю я их мыть. Солнце их палило, дождик поливал, но все равно это, как и прежде, мои руки…

Опять же Траян меня спрашивает, почему я до сих пор не работал. Я говорю — не успел, но с детства дивился тому, что у меня есть руки, лишь потом голова и глаза помогли смекнуть кое-что, чего даже тебе, мать, было не ухватить… Руки Траяна похожи на твои — такие же неуемные, с толстыми пальцами, почти без ногтей, все как будто ищут чего-то. Но только кожа у него на руках натянута сильнее… Видала бы ты его на экскаваторе, как играет он с землей — разравнивает, выглаживает ей наряд».

— Никак, Пэцикэ, письмо домой сочиняешь? Отдохнул бы, работы впереди вон сколько — начать и кончить…

Траян подошел к нему, стащил берет со своих упрямых вихров, отчего они показались еще растрепанней, и уселся на кучу щебня.

— Не письмо я писал, а разговаривал с мамой. Всегда у нее найдется, что рассказать…

Траян отряхнул берет о колено, другой рукой безуспешно попытался пригладить волосы, покачал головой, улыбнулся — и зубы у него как будто стали еще белее.

— Ну и что же она тебе рассказала?

— Да я не расслышал, ты помешал. Обыкновенно я внимательно ее слушаю, где бы ни находился. Никто не должен знать, о чем она мне толкует, это только для моих ушей. Слушаю я ее всем нутром, и только глаза занимаются своим делом, потому что многое видели, ко всему привыкли. Ты замечал, как я сплю? Руки за голову — слушаю историю своих рук, ведь это и моя история. Так же как история твоих рук — твоя история…

— Пэцикэ! Мои руки никаких историй мне не рассказывают…

— Верю. Им просто некогда, но начало было и у них.

— Было, такое же, как и у тебя, но уже давно. Тогда я и себя, и руки свои по-другому ощущал… Ладно, хватит языком трепать, пора за дело приниматься… Как ты там говоришь? «Нас тянет земля».

Встали. Пэцикэ спрятал письмо в карман, а Траян опять провел рукой по упрямым нестриженым волосам. Обеденный перерыв закончился, и, глядя на муравейник людей, словно пытавшихся вырвать у земли неведомое бремя, Пэцикэ добавил, что разговор рук отзывается в песне творимых ими дел…

На следующий день он отправился на самосвале в соседнее село. В дороге весь пропылился, пересохло в горле. Нестерпимо захотелось яблока, и это желание изводило его целый день. Вечером, на обратном пути, он остановился у первых же ворот, чтобы спросить яблок. Открыла женщина и, явно напуганная его видом, поинтересовалась, есть ли у него деньги. Пэцикэ, не ожидавший такого вопроса, сорвал защитную каску с головы, хватил ею о землю и ругнулся.

— Ясное дело, покупаю я, а не подаяние прошу… Смотри, вот деньги. — И вытащил из кармана бумажку в двадцать пять лей. Женщина, однако, не ответив, захлопнула дверь у него перед носом, и Пэцикэ ничего не оставалось как пойти дальше.

Село протянулось до самых гор, и некоторые дома стояли прямо на склонах. Пэцикэ сунул деньги в верхний карман спецовки так, чтобы они были на виду. Редкие прохожие поворачивали голову и задерживались, гадая, куда этот парень держит путь. Какой-то старик остановил его и спросил, зачем это он деньги приготовил. Пэцикэ объяснил, что хочет купить яблок, что его спросили про деньги и теперь пусть все видят, что они у него имеются. Старик подивился, потом усмехнулся и, зазвав к себе, наполнил ему яблоками карманы, а когда Пэцикэ собрался расплачиваться, произнес:

— Придержи деньги-то. Все, что я тебе дал, родила земля, ей и отплатишь.

Теперь уже Пэцикэ удивленно взглянул на старика — в руке застыло надкушенное яблоко, — а тот продолжал:

— Да, земля, вода и солнце, а я только помогал…

— Вот за помощь я тебе и заплачу. — И Пэцикэ потянулся к верхнему карману.

— Оставь. Вы воюете с камнем, ровняете, чистите землицу — вот и она, стало быть, должна вам воздать…

Пэцикэ поблагодарил старика, пообещав заскочить как-нибудь еще не за яблоками, а просто так — рассказать историю про землю, — и уехал, прикидывая, что можно и пешком добраться — стройка близко.

В это самое время откуда-то из-за гор уже растекался вечер. «Здесь не знают, что такое настоящий закат, потому что не видно, как солнце борется с пастью земли. Вон, аж краснеет, силясь вырваться, а самой пасти не видать. Думаешь — близко, а она бежит от тебя, выматывает силы, чтобы никто не догнал…»

Пэцикэ жевал яблоко, не обращая никакого внимания на суетившихся вокруг людей, как вдруг его остановил какой-то человек, велел бежать за ним, заметив, что, мол, тут не до яблок. И показал на дом у самого края села, возле леса.

Когда Пэцикэ увидел пламя, тут же швырнул недоеденное яблоко и, придерживая карманы, чтоб не растерять остальные, побежал. Прибыв, смешался с людьми, которые тщились сбить огонь, поливая его из ведер и всего прочего, что попадалось под руку. Несколько мужчин попытались было выломать дверь, но их отбросил угрожающий огненный язык, на конце которого бесновался ядовитый жар. Изнутри донесся кашель и плач ребенка.

Люди снова попробовали подойти, и снова их остановил огонь. Кашель слышался все реже, а плач прекратился, и все вокруг беспомощно переглядывались.

Пэцикэ приворожила игра огня, сопровождаемая треском горевших балок, но кашель в доме возобновился и отрезвил его. Не раздумывая долго, он выхватил ведро с водой из рук какой-то женщины, опрокинул на себя и исчез в зияющем проеме двери, которую наконец удалось выломать.

Толпа умолкла. Было слышно только, как потрескивает умирающий огонь, стараясь уничтожить последнее, что оставалось. Кто-то крикнул, чтобы водой окатили дверь, и в эту минуту на пороге появился Пэцикэ, поддерживая женщину и прижимая к груди ребенка, которого он укутал в мокрую фуфайку, исходившую паром. Рубашка у него выбилась из брюк. Дойдя до людей, Пэцикэ передал им погорельцев, отошел и упал. И так, лежа в сторонке, не замечаемый никем, покашливал, пока кто-то вдруг не услышал стон: «Мои руки!»

Лицо Пэцикэ было сплошь покрыто сажей, а руки сильно обгорели. Он держал их на весу, время от времени поднося к глазам, и бормотал: «Мои руки…»

Появились ребята со стройки.

Подбежал Траян:

— Что с тобой, Пэцикэ?

— Руки, Траян. — От слез на закопченных щеках пролегли две дорожки.

— Ладно… Ничего страшного… До свадьбы заживет…

Когда его стали поднимать, он остановил:

— Не надо пока. Погодите… — Но его унесли, вскоре разошлись и остальные. Огонь, поглотив все, что смог, медленно затух. А на том месте, где упал Пэцикэ, остались лежать крупные кроваво-красные яблоки.

Иван Балабанов

Нелицеприятные беседы

Вступление и перевод с болгарского Св. Котенко

Публицистический жанр широко и бурно развит в современной болгарской литературе. Тем сложнее обратить на себя читательское внимание новооткрывающемуся автору. Однако когда вышла в издательстве «Народна младеж» книга Ивана Балабанова «Нелицеприятные беседы», то этот дебют комсомольского журналиста в книжном мире оказался замечен и читателями, и немалым числом рецензентов. Весомое свидетельство успеха дебютанта — две награды: премия ЦК Димитровского коммунистического союза молодежи за публицистику и премия Союза журналистов за лучшую работу года.

Действительно, замысел и исполнение книги привлекают своей оригинальностью и социальной остротой: Балабанов провел собеседования со многими ведущими писателями страны, а темой бесед были отрицательные социально-психологические типы и пути борьбы с ними. Интервью — так именует свои разговоры автор, но это истинные диалоги, притом композиционно продуманные как единое целое по форме и содержанию, по страстной гражданственной направленности.

Знакомя читателя «Всего света» с фрагментами этого дебюта, добавим разве, что с 1978 года, когда он состоялся, Иваном Балабановым написаны еще две книги в том же публицистическом жанре, тоже отмеченные остротой поднимаемых проблем и темпераментной яркостью их воплощения.

_____

ПРО БЕЗОТВЕТСТВЕННОГО

Собеседник: Симеон Султанов

— Кого мы называем безответственным?

— У Феофраста среди тридцати характеров нет подобного персонажа. Нет его, насколько я помню, и у Лабрюйера, который в XVII веке прокомментировал и дополнил «Характеры» древнего философа. Но это, конечно, не означает, что безответственность придумана в наше время. Человек безответственный существовал во все времена, бодро шагал сквозь века, пришел он и в наши дни.

Пожалуй, приведу здесь один пример.

Я новосел; забегаю в хозяйственный магазин у гостиницы «Плиска» купить индийский замок с секретом. Продавщица подает мне его, распаковывает. На нем ядовитыми цветами распустились большие пятна ржавчины. Я прошу заменить замок, но продавщица смущенно отвечает, что все они, полученные ею недавно, с ржавыми пятнами, кто-то, видно, оставил их под дождем…

Кто он, этот «кто-то», который позволил себе за счет государства и покупателя испохабить импортную вещь?

Наверное, один из тысяч безответственных людей, что живут безнаказанно в нашем обществе, а когда наносят ему ущерб, прикидываются тихими и кроткими голубками.

— Из каких «внутренних» побуждений действуют безответственные?

— Почему безответственный человек работает «от сих до сих», «через пень колоду», халтурно и небрежно, — это проблема для серьезных психологических и социологических исследований, которые мне не по плечу. Может, у него много собственных ответов и собственных побуждений. Но на мой взгляд, все индивидуальные объяснения сводятся к одному: к неуважению людского труда, к отсутствию общественно осознанной совестливости перед народом и государством, к безответственности перед временем, в которое мы живем.

— У безответственного разные перевоплощения. Это может быть и симпатичный врун, и мелкий хулиган, но может быть и убийца, верно ведь?

— Да, конечно. И малый камушек сворачивает телегу. Сколько раз малая безответственность приводила к немалым последствиям, которые лишали людей жизни! За примерами далеко ходить не нужно. Разве мало случаев, когда безответственные шоферы садятся в пьяном виде за баранку и становятся причиной смерти невинных людей?

— Но есть и такие типы: на вид он безответственный, а оказывается удивительно нахальным и пробивным. И вполне «ответственным», когда надо ему что-то для себя устроить.

— Верно. Очень часто встречаемся мы с людьми, безответственными перед обществом, но ответственными перед собой. Такими, кто всегда добивается себе прав и притворяется глухим, лишь только речь коснется обязанностей. И эти люди, на первый взгляд флегматичные, ленивые, развивают тут такую активность, проявляют такую силу, что превращаются в ядра, пробивающие бетонные стены. Ничто не может их сдержать, когда они решили достигнуть своего. Верные девизу: «Меньше работать, больше получать», они любят принципы: «Я тебе — ты мне», «Услуга за услугу». Слыхал я одного сельского грубияна, который вслух рассуждал так: «На государство вкалывай помалу — на своем дворе копай яро…»

— Не остановиться ли нам несколько подробнее на том, что служит безответственным опорой и защитой, чем надеются они уберечь себя, если до них доберутся.

— Много лет я работаю на издательском фронте, а с известного времени — руководителем одного из крупнейших наших издательств, и встречался с безответственностью во всевозможных воплощениях и на различных уровнях. Ничто, пожалуй, не возмущает меня так, как бессовестная и безответственная работа, работа спустя рукава, лишь бы день пережить, до пенсии дотянуть. Почти всегда, если спрашиваем ответа за что-то, оказывается, что виновных нет, потому что имеются объективные трудности, дескать, все мы виновны. Настоящий виновник умело скрывается за коллективной ответственностью, которая, по сути, превращается в коллективную безответственность.

Проиллюстрирую эту мысль на свежем примере. У меня имеется небольшая коллекция полиграфических курьезов. Недавно она пополнилась двумя новыми. Поэт Иван Николов преподнес мне с посвящением один из экземпляров своей новой книги «Подземная вода», в котором листы подобраны в обратном порядке и переплетены кувырком.

Посвящение автор написал мне следующее:

Симеон, с книгой только такой Я хочу к тебе обратиться: Уж ее-то прочтешь легко До последней страницы.

Подобных ошибок в единичных экземплярах у нас изобилие. Конца и краю нет. Каждый день приходят жалобы от читателей. Обычно мы отсылаем дефектные экземпляры в типографию на исправление и не ищем виновного в допущенной ошибке. Но страшней иные ошибки — в целом тираже. Тут поправить трудно и зачастую невозможно. Сейчас выходит третий том собрания сочинений Иордана Йовкова, в конце книги можно прочесть, что по вине типографии на странице 51 первого тома перепутаны десять строк. Когда мы решили разобраться в этом случае и привлечь виновного к ответственности, то уткнулись в стену. Так и не смогли обнаружить совершившего ошибку. Виновник исчез. А по всей вероятности, ошибка была допущена рабочим печатного цеха, рассыпавшим по невниманию часть набора той страницы, и она была набрана на скорую руку, небрежно, без необходимой квалифицированной корректуры и отправлена в машину печататься.

Эта анонимная безответственность хуже всего: надо раскрывать ее и преследовать, доказывать и наказывать.

— Согласитесь, очень неприятна самодовольная усмешка такого типа, которого ничем не проймешь, меньше всего тем, что мы сочтем его безответственным.

— Бывают и такие «герои», нахальные лентяи, но большей частью это мышки, которые примолкают и прячутся в норку, покуда минует буря, а после продолжают в прежнем своем духе: я не я, и лошадь не моя.

— Как, при каких обстоятельствах можно стать жертвой человека безответственного?

— При любых обстоятельствах. Что особенно любопытно, безответственный из одной отрасли становится жертвой безответственного из другой отрасли. И тогда один безответственник начинает ругать другого, не задумываясь о том, что в тот же момент еще какой-то гражданин и его самого ругает… Формула такова: X ругает Y, Y ругает X, a Z ругает X и Y.

ПРО БЮРОКРАТА

Собеседник: Николай Хайтов

— Когда я предложил вам несколько «профилей» социально-нравственной проблематики, вы, товарищ Хайтов, предпочли говорить о бюрократе. И выбрали его с искренним желанием. Очевидно, есть на то личные причины, очевидно, приходилось вам страдать от бюрократов. Мне тоже, признаюсь чистосердечно. Так давайте же не щадить их в нашей беседе, поскольку и они не щадят никого и ничего, кроме, конечно, собственного спокойствия за своим столом. Итак, ваше первое чувствительное осязание и прикосновение к бюрократу — когда это было, при каких обстоятельствах?

— Первый раз я почувствовал, каков бюрократизм, еще при первых своих трудовых шагах. Шестнадцати лет я работал на прокладке шоссе Наречен — Асеновград. Во время работы со мной произошел несчастный случай, и я нуждался в операции. С документами в кармане преодолел я пешком расстояние между Нареченом и Пловдивом (регулярного автобусного сообщения тогда еще не было), но в пловдивской больнице оказалось, что мне на препроводительное письмо не пристукнули печать… И хоть на документе о несчастном случае имелись и подпись и печать, меня завернули обратно в Нареченский курорт, и мне пришлось прошагать пешком расстояние между Пловдивом и курортом, километров восемьдесят в оба конца, да еще через горы. Причем с грыжей, полученной во время того несчастного случая.

Вот какое было у меня первое столкновение с бюрократизмом, который я с тех пор очень крепко запомнил…

— С тех пор и до нынешних продолжают ли осыпать и засыпать ваш быт и взаимоотношения с людьми вмешательства бюрократов, малые и большие затруднения, которые они с радостью подстраивают человеку, чего-то от них добивающемуся? Как реагируете лично вы в таких случаях? Характер, насколько я знаю, у вас резкий…

— Каждый непрестанно сталкивается с бюрократией, так и со мной было, есть и еще будет, поскольку она нечто едва ли не вечное: тверже гранита, живучей кизила. Непоколебима, как Балканский хребет, эластична, выпрядена тонко, как паутина, которою паук оплетает свои жертвы. Где-то я прочел, что было найдено заявление, написанное на папирусе во времена египетских фараонов, заявление надзирателю водоемов, содержавшее целых 42 параграфа. То есть бюрократизм — он старый-престарый… Но нынешний бюрократизм ни в каком отношении нисколько не ушел от древнеегипетского. Он не имеет ничего общего с идеями социализма, хотя растет, крепнет и развивается в наше время, на наших глазах, он просто паразитирует на нашем едином административном механизме. И вообще-то «бронебойные патроны» против бюрократизма все еще не открыты.

— Почему вы так думаете?

— Потому что бюрократия — это единая, могучая, замкнутая, многим людям выгодная система, у которой есть свои как психологические, так и материальные предпосылки. Кроме того, она идеально приспособлена к обстановке, идеально прикрыта и замаскирована. Бюрократия как угодно перевоплощается в нужном случае, прячется за принципы, злоупотребляет идеями и оправдывает свое существование… интересами человека и общества. Очень редко можем мы увидеть ее истинное лицо, но узнаем его всегда с уверенностью.

Ну вот, если взять мой случай с печатью: что на письме должна быть печать — это неоспоримо. У того, кто вернул меня назад ради одной печати, ошибки не было. Он соблюдал правила, он был неуязвим. Это одна сторона вопроса (бюрократическая), но есть и человеческая: что бы вышло, если б бюрократ рискнул и пропустил меня без печати? Оперировать меня надо было с печатью или без печати — имелся и акт о несчастном случае, имелась и грыжа… Но тот человек искал лишь печать… Лишь человечности ему недоставало, да и не только ее: он испытывал удовольствие, что пользуется своей властью надо мной, поскольку была у него мелкая, маломерная и злая душа.

Другие же поступают так не со зла, а от страху: не станут рисковать, поскольку имеют над собой бюрократа-начальника, который может их наказать… Как видите, явление это непростое…

— А почему бюрократия разрастается?

— Нагромождение чиновников на чиновников — то другой вопрос.

Один бригадир в связи с этим рассказывал мне (уж не знаю, в шутку или всерьез), что рабочих, выходивших в поле в их аграрно-промышленном объединении, столько же, сколько и чиновников в дирекции объединения. В свое время я, инженер-лесовод, был директором Персенского лесохозяйства; мы тогда производили 28 тысяч кубометров древесины, и было нас 9 (девять): директор, лесничий, пять лесников, кассир-счетовод и конюх. Пятнадцатью годами позже чиновников в этом хозяйстве трудилось 72 души! (При той же выработке и даже меньшей!) Вот только один пример, микроскопический, того, как мы за короткое время бюрократизировались.

Сколько я замечаю, закон всемирного тяготения действителен и для бюрократии: чем больше чиновников скапливается в одном месте, тем с большей силой они притягивают новых. А механическое накопление приводит к качественным изменениям в бюрократическом организме. Он развивает индивидуальное и коллективное чувство самосохранения: чтоб доказать необходимость своего существования, симулирует полезность, занятость, необходимость и даже идейность.

— Как, по вашему мнению, бюрократия это осуществляет?

— Осуществляет она это, прежде всего постоянно усложняя бюрократический механизм, поскольку такая сложность выставляет бюрократизм необходимым и неизбежным.

За примерами далеко ходить не нужно: шестнадцатый день дожидаюсь я подписи на выплатном документе — за работу оконченную, одобренную и принятую месяц назад… Всего-то подпись! И не знаю, когда еще ее поставят. На практике выходит, что я и моя работа существуем ради бюрократической пирамиды, для нее и все это «производство» заведено, вместо того чтоб было наоборот — чтоб бюрократическая машина обслуживала производство… Не знаю, видали ль вы очередь в бухгалтерию: люди там чувствуют себя чуть ли не виновными в нарушении спокойствия счетной машины: все робкие, смущенные, забитые… заждавшиеся…

Бюрократия не действует просто так — у бюрократа всегда имеется какое-то «основание»: то ли параграф, то ли запятая, то ли «рука», на которую он уповает. Восхитительна притом солидарность меж бюрократами. Им достаточно мгновения, чтобы распознать друг друга и сплотиться против влетевшего в их болото чужеродного тела… А после вас засыплют аргументами… фразами… Бюрократия вообще любит прятаться за броню громких фраз.

— Как вы думаете, невзрачно ли житье бюрократа, или ничего подобного — живет он солидно, хорошо застрахован от всего и от всех?

— Почему ж невзрачно?.. Есть и высокопоставленные бюрократы, которые живут с размахом, так сказать, масштабно! Зависит это от ранга бюрократа. Бюрократ канцелярский, в нарукавниках, — рядовой, так назовем его, — не самый опасный. Опаснее для нашего социалистического общества бюрократы высокого ранга, от бюрократизма которых страдают не только время и чувства обыкновенных просителей, но и государственные дела, производство, финансы… Бюрократизм — одна из основных причин невыполнения производственных планов, несоблюдения сроков поставок… Бюрократизм обходится нам дорого и экономически и политически. И не следует об этом забывать!

ПРО ВЕЩЕПОКЛОННИКА

Собеседник: Дамян Дамянов

— Страшен гнет вещей. Он не только унижает человека, но в конечном счете подминает его и обезличивает. Превращает в аранжировщика больших и малых предметов, коими уставляет этот человек витрину своего благополучия, восторгается он этими предметами, служит им, и что ж в итоге? Люди обсуждают его квартиру и машину, холодильник и обои… А сам он остается на заднем плане. Знакомы вам такие вещепоклонники? Как они на вас действуют?

— Прекрасно знакомы. Их не перечесть. А на меня они едва действуют. Но стоит поразмышлять над историей вещепоклонства и объяснить, прежде всего себе, как я его понимаю.

Оно, вещепоклонство это, не вчера родилось и не сегодня. Я убежден, что в широком смысле родилось оно вместе с человеком. Или, точнее, вместе с осознанием человеком, что вещи есть нечто полезное и удобное и чем больше их иметь, тем жизнь становится легче, удобней, спокойней и проч. Если рассматривать так, на уровне самой примитивной точки зрения, вещепоклонником еще был первобытный человек, разобравшийся, что с двумя шестами ему будет легче, нежели с одним, что два сбитых им плода не будут излишком, хоть ни сбить, ни проглотить их враз он бы и не мог. То есть первая метафора вещепоклонства в этой двоякости: с одной стороны, необходимость, с другой — это самое «а вдруг сгодится».

Звучит, конечно ж, анекдотически. Но есть тут одна истина: имея больше, живешь легче и слаще. Потому человек всегда жадно добивался чего-то, явно или скрыто, и копил. Но это еще предвозвестье вещепоклонства, его робкий зародыш, нечто весьма отдаленное от его обнаженного, грубого, подлинного вида. И уже оттого нужно видеть разницу между человеком, который имеет в чем-то необходимость, честно и убежденно стремится к этому, знает истинную цену добывания, и вещепоклонником. Второй в отличие от первого копит ради того, чтоб копить.

Спрашиваешь ты, Иван, знаком ли я с такими людьми? Конечно. Да я сам, к примеру, абсолютный вещепоклонник: глянь, вокруг меня книги, мебель, ковры, абажуры… Разве это не вещи? Но я, думается, знаю истинную им цену и, когда накапливал их подле себя, имел в виду лишь то, насколько, как и чем каждая из вещей будет мне полезна. И единственные новые вещи, которые я в последние годы допускаю по-прежнему к себе, так это только книги.

Как действуют на меня другие, с квартирами, машинами, холодильниками и обоями? Да именно так — как вечно подменяющие себя квартирой, машиной, холодильником и обоями. И совсем редко как люди.

— Вы, случаем, не говорили «а король-то голый» какому-либо вещепоклоннику? Говорили ему это открыто, прямо в глаза? И что он?

— Говорить говорил, и неоднократно, и не одному. Но каков прок? Самое большее, обидишь его да отругаешь, а он тебе ответит так, что, в свою очередь, обидит тебя. Человек самолюбив. Моя реакция может быть истолкована как зависть, злоба, как невесть что еще. Ежели у человека есть совесть, он прекрасным образом сам себе скажет, когда вещь, за которой он гонялся, со временем ему опротивела, и сам поймет то, о чем в народе молвится: «На тот свет ничего с собой не унесешь». Куда важней, что оставишь. Коли оставишь одни вещи — увы тебе!

— Какой вещепоклонник опасней — обыкновенный гражданин или тот, кто с претензиями, с неким положением в обществе, с хорошей зарплатой, со связями, с возможностями ездить за границу? Вопрос этот я задаю не случайно. Знаю я, к примеру, как человек, служивший за рубежом, проявил при возвращении в Болгарию кипучую деятельность при обзаведении квартирой — в ней даже ручки на дверях и окнах были импортные.

— Во-первых, уточним понятия: необыкновенных граждан, я считаю, нет. А если такие объявятся, тем хуже для них — пусть-ка покажут, насколько больше у них, чем у меня, рук, ног или желудков. То, что в сей момент кто-то занимает какое-то положение в обществе, нисколько, ничуть не делает его необыкновеннее. И может, как раз в той иллюзии, что делит людей на «обыкновенных» и «необыкновенных», ключ ко всем разновидностям вещепоклонства.

Во-вторых, проведем-таки условно разграничительную черту между теми, кто с самоуважением и кто без него, кто с положением и кто без него, с возможностями, претензиями и т. п. и без них. Конечно, намного опаснее вещепоклонники категории «с». Уж если он вещепоклонник да такой категории, то это «с» он использует где угодно: в служебной карьере, в поездках за границу, в овладении противоположным полом, ну да где угодно. Неужто тогда не использовать того же «с» в этакой мелочи, как добывание той или иной вещи! Айда за ней! Но именно эта последняя вещь, которой у него пока еще нет, а он хочет любой ценой ее заполучить, поскольку она в его собственных глазах и в глазах ему подобной публики делает человека могущественным и солидным, в глазах-то других и подминает его и обезличивает. Подобных случаев с импортными, чужестранными замками и рамами сколько хочешь. Сталкиваясь с таким, я перестаю сознавать человека, видеть его перестаю. Вижу одну только кучу, роскошного мусора, средь которой ее собственник самый роскошнейший, но и самый жалкий… предмет.

Ничего нет отвратней дома, обставленного как витрина. Боюсь, в последнее время у нас изобилие таких витрин. И, больше того, мы внешне корим за них вовсю, а внутренне сами к ним стремимся.

ПРО ДУРАКА

Собеседник: Марко Ганчев

— Стоит ли про него разговор вести?

— Пожалуй, стоит — не в надежде исправить дурака, но чтоб помочь себе не оказываться в его положении.

— Кого мы называем дураком, как распознаем его, какова его заведомая отличительная черта, принадлежащая ему одному?

— Нет дураков в чистом виде. Раз уж и умнейший бывает простоват, то и дурак порой умен. Для меня дурак — это тот, кто не развивается и доволен собственным положением. Если б он на том и остановился, то не был бы социально опасен. Но он воюет, притом чаще организованно, против тех, кто развивается и способен к развитию.

— Но разве мы не ведем себя по-дурацки, хоть сами и не дураки?

— Всякий из нас не только выглядит иногда дураком в работе, которую понимает, но всегда им оказывается, если лезет в область, в которой не разбирается. Не перестаю удивляться этакому умному дилетанту, приносящему дурацкие стихи. Человек-то с умом и наверняка уважаем по своей специальности, а безосновательный замах на стихотворство ставит его в дурацкое положение.

— Чем обычно занят дурак, пусть он и не в чистом виде? В чем выражается его активная, последовательная и целеустремленная деятельность, которая раздражает всех, кроме, конечно, его самого и окружающих дураков?

— Что касается окружающих его дураков, то подозреваю, что их такая его деятельность раздражает больше, чем людей толковых. Потому что дураки не какая-то секта, хоть часто и выступают организованно. Как же устраивается дурак? Да он первым делом ищет себе работу. Однажды старушка мне сказала: «Дурак по нас командарит…» Секунду, погляжу в словаре. Нет этого слова, но смысл его ясен, как и корень…

— Конечно, ясен, но не относится ли это больше к характеристике мещанина, а не дурака?

— Именно настоящий дурак не может не быть мещанином. Поскольку он не развивается как личность, как мастер своего дела и как гражданин, то, естественно, его энергия целиком обращена на собственное эгоистичное устроение. Я имею в виду не только устройство быта, но и все то более сложное, чем удовлетворяется разнуздавшийся эгоизм. По сути, тут можно позавидовать уму и изобретательности дурака.

— А бывали вы свидетелем такого глупейшего явления, чтобы восхвалял себя и поощрял дурак или, еще интересней, группа дураков? Как вы тогда реагировали?

— Свидетелем да, бывал. А как реагировать? Если вопрос о принципе, отвечать легко, но коль скоро речь идет о личном поведении, то, надо сказать, обычно я следую совету Пушкина: «не оспоривай глупца». Предоставляю времени самому рассудить, что та глупость была глупостью, сколь бы ни была велика группа совершавших ее глупцов и сколь бы ни была масштабна сама глупость.

— Ну а удается ли этого дождаться?

— Как ни коротка жизнь, человеку удается все-таки кое-чего дождаться.

— А вас кто-нибудь когда-нибудь счел дураком?

— Конечно. Жена постоянно считает меня таковым. С того я и согласился на эту беседу — покажем-ка ей, что дурак есть нечто сложное и вполне заслуживающее уважения.

— Как держится дурак, облеченный властью?

— За двадцать лет трудового стажа, от репортера и корректора до редактора, были у меня начальниками и умницы и дураки. Первое, что делает дурак начальник, — показывает, что имеет власть над тобой. А тому, кто умный, не надо это выпячивать. Ну, например, природа имеет безграничную власть надо всеми нами, а предоставляет нам видимость, будто мы свободны.

— Вообразите, что вас обсуждают два дурака. Но один с претензиями, с высшим образованием, которое где-то, может, играет свою роль, а другой обыкновенный, кроткий, невзрачный дурак. Кого больше бояться, если от него зависит решение какой-то вашей проблемы?

— По-моему, бойся дурака с дипломом, потому как он считает, что коли кончил вуз, то перестал быть дураком. Но разве ж не мы ему это высшее образование давали и разве не знаем, насколько он притом поумнел?..

— Кому ж в конце концов суждено снять голову дураку?

— Если вести речь о голове отдельно взятого дурака, то ее прежде всего снимут новые дураки, поэнергичней, идущие ему на смену, лучше приспособленные к новым условиям, налагаемым жизнью. А вынести свой суд о дураке и дураках как социальной категории сможет естественный ход жизни, не терпящий ничего, кроме здравого смысла.

— Вы кому-нибудь говорили: «Здравствуйте, дурак!»? Коль почаще говорить открыто дуракам, кто они есть и что творят глупость за глупостью, то, может, они спрячутся в свою скорлупу и не станут высовываться?

— Может быть — если вот только дураки сами позволят держать себя с ними так…

ПРО РАВНОДУШНОГО

Собеседник: Эмил Манов

— Приходилось ли вам страдать от равнодушных людей?

— Уточним-ка прежде, что означает равнодушный человек. Вместо определения приведу вам один пример.

В свое время некий рядовой зоотехник открыл препарат, стимулирующий рост скота, то есть способный принести огромную пользу нашему животноводству. Долгое время молодой изобретатель, человек явно талантливый, мыкался, преодолевая бюрократизм ряда наших научных инстанций и добиваясь комиссии по проверке практического применения своего стимулятора. Впустую! Разработал он технологию производства этого препарата, диссертацию представил в соответствующий научный институт, поддержали его серьезные ученые — биологи и эндокринологи. Ни ответа ни привета. Шли себе месяцы и годы, часть диссертации была с хорошими отзывами напечатана в советском научном журнале, у нас же она так и лежала в папке в одном институте. А у меня в том институте был знакомый ученый-администратор, который мог посодействовать — отрецензировать труд молодого человека, разрешить эту защиту диссертации. Пошел я к своему знакомому. Принял он меня очень любезно. Рассказал я ему историю парня со всеми ее печальными перипетиями. Мой знакомый слушал меня с большим вниманием и все время что-то записывал в блокнот. В тот момент, когда мне уже стало казаться, что я его убедил и принял он дело близко к сердцу, нажал он кнопку на столе и в кабинет вошел преисполненный почтительности сотрудник с папкой под мышкой. Начальник вырвал из блокнота исписанный листок, подал его сотруднику и тихонько сказал:

— Вот возьми эти продукты в магазине и свези ко мне домой… Прости, что прервал тебя, — обернулся он ко мне. — Так я слушаю…

Взял я шапку и ушел. А тот, наверно, был немало удивлен. Сегодня давний рядовой зоотехник уже научный работник и препарат его производят, но нет в том никакой заслуги моего знакомого, кроме той, что молодой талант стал куда старше, пока пробил жесткую скорлупу зависти и равнодушия.

— Разве равнодушие — это не издевательство над человеком, особенно когда тот нуждается в помощи, а ему отвечают тупым и холодным безразличием?

— Это верно. Отвратительно не подать руку упавшему, притвориться глухим, когда кто-то зовет на помощь, при пожаре у соседа тревожиться лишь о том, чтоб какая искра не попала к тебе на крышу… Но это частные случаи равнодушия грубого, всеочевидного. Намного общественно опасней, по-моему, «крупномасштабные» равнодушные умники, хитрецы, хорошо владеющие тезисами и лозунгами наших идеалов как средством приспособиться и продвинуться; в действительности же судьба людей, народа, социализма интересует их как прошлогодний снег. Эта прослойка закоренелых циников, которые выше всего ставят собственное благоденствие, говорят одно, а делают другое, всегда мотивируя свои поступки высокими соображениями, — она очень опасна. Урон, наносимый ею жизни, душам людей, трудноустраним.

— Что, по вашему мнению, порождает в человеке равнодушие? Может ли сердечный человек стать равнодушным?

— И правда, что порождает людское равнодушие? Думается, на первое место нужно поставить обыкновенное мещанство, психику мелкого собственника, которая отличается чудовищной устойчивостью: «моя хата с краю» или «своя рубашка ближе к телу»… На второе место — равнодушие. Это не парадокс и не афоризм: равнодушие рождает равнодушие. И не только оттого, что социальные болезни весьма прилипчивы, но и оттого, что некоторые стороны нашей современной жизни, например, давление бюрократии, большая зависимость гражданина от чиновника и большая независимость чиновника от гражданина, те трудности, кои создает чиновническое безразличие людям и справедливости, — все это неизбежно порождает равнодушие. Восхищает меня один мой знакомый, бывший офицер Народной армии, который изобличил в финансовых и валютных аферах своего начальника, был им уволен по самой тяжкой статье и два-три года ходил без работы. Жил он на зарплату жены, оба чуть не голодали, но он упорно толкался в инстанции. Не соглашался на какую-нибудь работу, боролся за аннулирование позорной мотивировки увольнения, за свою личную и гражданскую честь. Наконец его начальник получил по заслугам, а его самого восстановили в прежней должности, и теперь он борется, чтобы ему выплатили законное возмещение за незаконное увольнение. И не столько ради денег, сколько ради принципа: во имя справедливости… Да, но многие ли обладают такой силой духа, такой поистине болгарской «настырностью»?

Чего ж удивляться, если порою и сердечные люди оказываются бессердечными, становятся равнодушными, готовы на все махнуть рукой: пусть будет как будет, не интересуют меня ни политика, ни международное положение, быть бы живу — и того довольно. Мне ли выпрямлять кривые деревья? Поклониться — вперед пригодится…

Нет ничего хуже, если такие настроения начинают шириться, разъедая душу человеку.

— В чем видите вы общественную опасность равнодушных?

— В атмосфере моральной и интеллектуальной депрессии, которую создают вокруг себя равнодушные. Во вреде, который они наносят гражданской сознательности и активности. В посягательстве на исконные добродетели нашего народа — трудолюбие, социальную отзывчивость, чувство гражданского и национального достоинства.

Равнодушные потребители жизни; безголовые крикуны; добрейшие супруги, изменяющие вечерком жене; мастера строить себе виллы за государственный счет; вечные организаторы банкетов по поводу и без повода; лжеученые, создающие излишние, никому не нужные институты; лжеэкономисты, выдумывающие новую терминологию для «обновления» старых бед; мелкие льстецы и прочие — весь этот сброд равнодушных циников действительно представляет собой общественную опасность.

— Можно ли ждать от равнодушного, чтоб он проявил свои чувства, пошел на риск ради чего-то такого, что неизвестно еще как ему обернется?

— Равнодушные никогда не рискуют, если только не оказалось под угрозой их благоденствие. Тогда они готовы взять на себя ответственность хоть за судьбы человечества… Зачем мы сердимся на равнодушных? У них перед нами одно большое преимущество — они всегда «чисты и незапятнанны». «Запятнанны» только те, кто, вперясь в огоньки на своем человеческом и гражданском пути, ступает и по грязи, не заботясь о своей обуви…

Посему мне больше по душе «грешники», нежели стерильные праведники. Последние всегда мне подозрительны.

— Чем можно изгнать из равнодушного его равнодушие?

— Во всяком случае, не палкой. Неотложная социально-хирургическая помощь тоже не спасет. Нужны здесь средства, которые и равнодушнейшему внушили бы, что жизнь его и жизнь его детей зависят от «большой политики», как и «большая политика» зависит от него, гражданина. Нужно истребить чувство беспомощности перед «фактами» и перед «историей»… Это потребует немалых усилий, но я верю в будущее. Наш народ найдет пути и средства разрушить блаженный покой равнодушных!

ПРО САМОДОВОЛЬНОГО

Собеседник: Симеон Правчанов

— Что за человек тот, кого зовут самодовольным? Кто его побудил стать таким, что помогало?

— Я бы сказал так: самодовольный — это вполне достигший своего мещанин; удовлетворившая свои претензии бездарность; сошедший за высокоученого мужа дурак; увернувшийся от возмездия преступник, расхититель, развратник и т. д. Этот самодовольный может выкармливать поросят на продажу или заноситься докторской, может выпускать книги, заполнять поддельные счета, воровать или же коллекционировать фотографии соблазненных девушек. Какой бы он ни был профессии и какой бы пост ни занимал, все одно он просто в восторге от себя — так или иначе, кой-чего достиг, о чем прежде робко мечтал под теплым одеялом. И потому у него зуд — как можно бесцеремонней показать окружающим, что наконец-то живется ему всласть — служба есть, деньги есть, жена есть, не хуже мы прочих!

— Много ли самодовольных вам знакомо? Как вы себя держите с ними? Даете ли понять, как про них думаете?

— К моему прискорбию. Всякий день стараюсь избегать их, общение с ними терзает меня. Несносно наблюдать, как любуются они на собственный пуп, выслушивать визгливые похвальбы и плоское умничанье. Но в публицистической практике мне часто приходилось писать о самодовольных, которые даром едят государственный хлеб. И следует признаться: нелегко тому журналисту, который посмел нарушить благоденствие самодовольных! Лет пятнадцать назад опубликовал я статью о смехотворных результатах многолетних исследований одного научного института, громогласно выдаваемых за крупный вклад. Титулованные и нетитулованные заняли своими брюхами мощную круговую оборону и стали в один голос обвинять меня в злонамеренности, предвзятости и некомпетентности. Слава богу, вмешались различные партийные инстанции и правда свое взяла…

— Как держится самодовольный со скромным человеком, особенно когда понимает, что тот не только скромнее, но и одаренней, ценнее, заметней?

— Самодовольный никогда не станет публично признавать ничьего превосходства. А коль скромный и одаренный мягковат характером, самодовольный шеф (или коллега) не преминет использовать его самым бесцеремонным путем. Известно немало случаев такого рода: когда, например, чьи-то научные исследования уже обещают положительный результат, то самодовольный, но издавна дисквалифицировавшийся начальник этих ученых немедля «возглавит» коллектив, развернет рекламу и снимет сливки. К счастью, растяпы на пути к исчезновению. Принципы нашей социалистической морали всех учат уважать свой труд, свою трудовую честь и не соглашаться на подобную «дележку». Тогда самодовольный изыскивает другие средства — наговаривает на способных, пускает сплетни, подставляет ножку. Такая конфликтная ситуация — серьезное испытание для коллектива. Но не всякий коллектив достигает зрелости. Порой «коллектив» — это союз посредственности, содружество самодовольства. Недавно в нашу редакцию пришло письмо от молодого, несправедливо уволенного врача. Практическая работа не помешала ему защитить диссертацию, искать, экспериментировать, предложить свой метод лечения. Его коллеги, самодовольно покоящиеся на вузовских познаниях, стали косо на него глядеть, собрались да смастерили заявление, в котором приписали ему сто смертных грехов. А самодовольный их главный, с годами преобразившийся из практикующего врача в функционирующего администратора, того только и ждал — привесил формулировку о дисциплинарном увольнении вопреки всем статьям кодекса о труде.

— Может ли самодовольный быть самокритичным?

— Полагаю, это чувство ему совершенно неведомо.

— Чего, считаете вы, можно ожидать от самодовольного? Какие потенциальные опасности для общества заложены в его психологии?

— В таком динамично развивающемся обществе, как наше, самодовольный всего опасней своею социально-психологической неподвижностью и внутренней пустотой. Ему надо, чтобы сегодняшний день непременно походил на вчерашний, завтрашний — на сегодняшний. А нас, строителей социализма, отличает священная неудовлетворенность достигнутым, порыв к идеалу. Так встряхнем же самодовольного, извлечем из оранжерейного тепла на живое солнце, дождь и ветер, пусть даже с риском, что самодовольный окажется недовольным!

ПРО ТРУСА

Собеседник: Коста Странджев

— Наверное, есть трусы по рождению, но есть и постепенно сложившиеся трусы, с приобретенным пороком, так сказать. Кто опасней и вредней для общества?

— Трусов по рождению нет. Наступают условия, в которых человек должен действовать. И тогда так или иначе он раскрывает свою сущность. Всю жизнь человек готовится к решающему мгновению. И приходит к нему уже как потенциальный трус или потенциальный герой. Одним словом, не верю я ни в нежданных героев, ни в нежданных трусов.

— Сколько шагов от трусости до предательства?

— Сколько там шагов, не знаю. Но знаю другое — из трусости рождается предательство. От Иуды и доселе человечество перевидало целую армию предателей, начинавших свою карьеру подленькой трусостью. За всяким Христом всегда подымался Иуда, тянувшийся дрожащей рукой за тридцатью сребрениками. Хотелось бы здесь сказать еще об одном: очень часто трус ощущает, что ступил на путь предательства. Но изо всех сил старается переложить вину на других, на время или на обстоятельства. Более того, он верит, что таким способом исхитрится вывернуться.

— Трус обыкновенно не признает за собой такого своего «достоинства»…

— Тут вы абсолютно правы. Человек жалуется, что страдает от язвы, от почечных колик, от ишиаса и не знаю чего еще. Но никогда не слыхал я, чтоб кто-нибудь поставил себе диагноз: страдаю от страха. А как же можно лечить с успехом болезнь, когда больной не признает, что носит ее в себе, когда он не видит ее симптомов?

— Попадался ли вам когда-либо трус, выглядевший удальцом?

— Много раз. Глянешь на него — мужчина словно горный кряж: налитая мускулатура, квадратные челюсти, кулаки что булыжники. Но удаль его тем и ограничивается… Поскольку отсюда впредь начинается трус душой. Потому что сей могутный молодчага страдает духовным малокровием. Нет спору, жизненный уровень у нас непрерывно растет, спорт укрепляет нашу мускулатуру, организации и ведомства заботятся о нашем здоровье. В наше время сила в человеке возрастает неимоверно. Но рядом с тем должно бы расти и человеческое достоинство, человеческая гордость. А таковское вот удальство вряд ли может сослужить здесь службу…

— Когда, в каких случаях способен, по-вашему, трус проявить себя смельчаком?

— Коли ты своевременно не воспитал в себе нравственное чувство, то, хочешь не хочешь, настигнет тебя в решающий миг падение. Проиллюстрирую эту свою мысль одним жизненным фактом. На стройке подземной электростанции шофер совершил трудовой подвиг. Возил он своим грузовиком камни по тоннелю с сильным уклоном. О нем писали в газете, на видном месте висел его портрет. Как-то в праздничный день этот шофер выпил, посадил к себе в кабину девушку, в пути попытался посягнуть на честь девушки, но та на ходу, спрыгнула на мостовую, получила тяжелые раны, а наш герой подлейшим образом исчез. Помню, тогда делались какие-то выводы, кто во всем этом виновен. Но, кажется мне, не докопались до сути вины. Виновны были мы — в том, что так щедро бросались высокими словами — герой, подвиг, преданность и т. п. Сей шофер был трус. Он долгое время прикрывал это позой мнимого героя, а мы в парадной шумихе того не разглядели. Не могу не вспомнить здесь сентенцию: «Оружием и наградами играть запрещается».

— Существует ли трус в чистом виде? Каким вы представляете себе такого?

— Не знаю, есть ли лакмусовая бумажка, чтоб определять трусливость на пробу. Потому я не могу утверждать, что знаком с трусом в чистом виде. Но думаю, что самые трагичные мгновения в жизни труса наступают тогда, когда он вспомнит, что хотел быть героем, а вместо того превратился в лакея. Не дай бог, если такому дана власть. Не хотелось бы мне повстречаться с трусом в тот час. И не позавидую я тем, кому придется с ним повстречаться.

Лично я питаю особенную ненависть к тем трусам, кто самоутверждается за счет зависящих от него людей, кто превращает верность идее в оправдание своей жестокости и произвела по отношению к тем, над кем он имеет власть. Унижение человека — этого никогда и никому не могу я простить. А трус, имеющий власть, тем только и занят — унижает людей. Это в самой природе трусости.

И еще на одном виде трусов хотелось бы остановиться. Их философия гласит: «Можешь проявлять смелость! Но соблюдай дистанцию, то есть знай, до какого предела следует простираться этой твоей смелости». Трусов такого рода я трушу. Потому что они быстрее, с головоломной скоростью пробиваются наверх. Одному дьяволу ведомо, докуда их доведет эта поза смельчака.

— Хотелось бы, очень бы хотелось, чтобы мы отделили труса-бюрократа и обыкновенного подхалима от труса высокого ранга с решающей подписью.

— Чем вы докажете, что именно Икс — трус высокого ранга? Трус есть трус, как оспа есть оспа. Другой вопрос, что, если трусостью заболевает человек, облеченный, как вы говорите, большими правами и решающей подписью, вред будет многократно печальней.

Но мне также кажется, что непросто провести демаркационную линию, которая отграничила бы бюрократа и подхалима от труса. Группы крови у них родственные. И поэтому в жизни очень часто те и другие идут рука об руку.

Думаю, именно в трусости берут начало равнодушие и жестокость, подлость, подхалимаж и всякое прочее свинство. Малейшая победа над собственной трусостью позволяет тебе гордиться собой, придает тебе человеческое достоинство.

Не для того человек рождается на свет, чтоб унижать себя трусостью…

ПРО ТЩЕСЛАВНОГО

Собеседник: Ивайло Петров

— Вы, товарищ Петров, писатель, обладающий и талантом, если позволите мне так выразиться, самоиронии. Драгоценное, но все реже встречающееся качество… На меня очень сильное впечатление произвело то, что вы сами пожелали говорить про тщеславного. Может, от любви к своему антиподу?

— На меня же произвело впечатление, что, когда шла речь о моем участии в ваших интервью, я говорил, что хотелось бы побеседовать не о тщеславном, а о насильнике. Объясняю это недоразумение со своей стороны хоть малой дозой, но зато прекрасного вина, которым вы меня при нашей встрече угощали, но не могу объяснить с вашей стороны, поскольку вы непьющий…

Как бы там ни было, ваши вопросы передо мной и надо на них отвечать, тем более что я не люблю брать назад свое слово. (Это, между прочим, один из видов тщеславия — вот, дескать, какой я почтенный, держу свое слово.) Позвольте, о каком таком моем таланте самоиронии вы говорите? Да бывает ли такой талант? Я просто стремлюсь определить свое место в обществе, стараюсь, как могу и не могу, посмотреть на себя со стороны, примериться на литературном и житейском безмене, одним словом, разглядеть, что я за птица и зачем топчу грешную землю. Эту попытку определить свое предназначение в жизни, свои возможности и способности и вообще отношение к миру критики вроде вас нарекают самоиронией. В таком смысле я не только люблю своего антипода, но завидую ему и радуюсь за него. Как известно, господь бог сотворил мир в шесть дней, а на седьмой сел и опочил (и по сю пору почиет). Каждый вечер после работы он оглядывал свершенное и говорил себе: «И это получилось очень хорошо!» А скажи ты те же слова, завершив какую-то работу, будет это не просто довольство, а божественное самодовольство, на которое, по-моему, имеет право, увы, один лишь господь…

— А вас никогда не «прихватывало» ли тщеславие?

— Не то что прихватывало, от тщеславия я раздувался, как воздушный шар, в те годы, когда сочинял первые свои книжки. Тогда мне казалось, что нет на свете занятия проще литературы…

— Человек становится тщеславным, когда теряет чувство самопознания. Но почему теряет, что тому помогает, что подталкивает?

— Одни рождаются тщеславными. Древняя легенда про Нарцисса сложена не случайно. Другие становятся тщеславными, поскольку им недостает чувства (как вы сказали) самопознания. А потерять или приобрести это чувство им помогает среда, в которой они живут и воспитываются, причем с самой колыбели, первым делом в семье. У нас, у болгар, сентиментальное отношение к своим детям, оно пагубно для развития самопознания. Оставим уж в стороне непременную куртуазную любезность близких и знакомых. Матери и отцы верят или хотят верить, что их младенец уже в месяц или в два совсем «умный, толковый и все понимает». А по тому, как дитя реагирует инстинктивно на предметы, цвета, на жесты и мимику окружающих, родители уж определяют ему будущую профессию: врач, инженер, художник, артист, писатель, архитектор и, конечно, эстрадный певец или певица. Наши дети проявляют свои задатки еще в пеленках. В дошкольном возрасте обыкновенно хотят стать поварами, продавцами, дворниками, милиционерами, регулировщиками и т. п., ибо эти профессии первыми западают в детское сознание. А когда станут юношами и девушками, то родители решительно вмешиваются и упорно подталкивают своих детей к тем профессиям, которые определили им еще с колыбели — повыгодней и «посовременней». Естественно, человек не всегда может с ранних лет осознать свое призвание и следовать ему, но не слыхивал я, чтоб родители когда втолковывали детям, что труда унизительного нету. Все полагают, что каменщик, плотник, рабочий или ремесленник — это означает тяжкое вкалывание, роняющее твой престиж. Высшее образование! Даешь высшее! Ладно, но к высшему образованию не всякий способен, а если способен, не может учиться там, где желает. Собирается в архитектурный, а места есть в лесотехническом или ветеринарном, и он туда поступает. И уже с первых шагов начинает презирать свою профессию. Так складывается армия недовольных и пессимистов, которые ищут утешения в ресторанах и пивных. Ежегодно после вступительных экзаменов появляются в газетах «курьезы» неграмотности поступавших. Читатели и соответствующие органы просвещения посмеются над этим анекдотическим невежеством, и только. Таким образом, не одна лишь семья, но и школа, и вуз, и наша общественность споспешествуют формированию чувства тщеславия. Молодые люди, о которых идет речь, получают знания, но знание — это далеко не самопознание, оттого-то народ часто говорит: «Учен, а сущая простота».

Вы знаете, какие вопросы по литературе задают поступающим, по сути, все одинаковые. «Трудовой элемент в творчестве Смирненского», «Патриотический дух у Вазова (Ботева, Вапцарова)» и т. п. Это необходимое. Каждый молодой болгарин должен хоть отчасти познакомиться с нашей национальной литературой и ее творцами, чтоб воспитаться идейно и эстетически. Но слышно ли, чтоб в школе или в университете задавали такие, например, темы: «Что вы думаете о себе и о других?», «Почему вам нравится или не нравится ваша улица?», «Опишите себя такого, каким вы не хотите стать», «Что вам больше всего надоело?» Уверен: школьники и студенты ответят на эти темы непосредственней, чем на возвышенные, поскольку тут не процитируешь вызубренные отзывы критиков на произведения Ботева, Вапцарова, Смирненского, Вазова. Так учитель или профессор узнает скрытые и, может быть, пока не осознанные склонности молодого болгарина, его отношение к жизни, к идеологии и к коллективу и вообще его сущность и нацелит на истинное призвание. А уж молодой болгарин искренне примет тогда профессию, которой хочет заниматься, полюбит ее, а полюбив, увидит, как трудно отдать себя ей до конца, и вместо тщеславия испытает муки самопознания, убедившись, что люди до него достигли тут многого и надо не только их настичь, но и превзойти. И уж тогда вспомнит, может быть, пресловутую фразу древнего мудреца: «Я знаю, что ничего не знаю». А это ведь и знание и самопознание. Темой «Познай самого себя» не стоило бы пренебрегать организациям по образованию и воспитанию молодежи.

— Какие у тщеславного интересы? Что его особенно волнует и чем удается привести его в отчаяние?

— Будь я чрезмерно самовлюбленным, то, безусловно, ответил бы исчерпывающе на этот вопрос, потому как только подлинно влюбленный может наилучшим образом рассказать о своей любви. Предполагаю, что тщеславный усердно подчиняет себе мир и впадает в отчаяние, когда понимает, что мир все-таки возвышается над ним.

— Как и все люди, тщеславные порой промахиваются, делают в жизни ошибочные ходы. Как по разочаровании переносит он достающиеся ему тогда удары?

— Коль есть разные степени тщеславности (а они наверняка есть), в зависимости от этого тщеславный и переносит удары. Кто-то из французских, кажется, писателей сказал, что нет ничего хуже падшего демократа. Чем с большей высоты падает тщеславный, тем ему больней. Сверх того, из него тогда получится большой «демократ», то есть чуть ли не человек из народа, и протестовать против недостатков начнет он пуще других, хоть сам несколькими днями или неделями ранее взирал на этих самых других свысока, снисходительно, презрительно и враждебно. Скажете, образумился? Он, не рисуясь, докажет нам, что стал жертвой своих принципов справедливости и прочего. Но случись тут вскарабкаться ему вновь на лестницу, с которой перед тем упал, то немедленно приобретет он свой прежний облик.

— Пусть уж последний вопрос зададите вы мне, товарищ Петров…

— Вы тщеславный или славный?

— А как вы думаете?

— Как воздушный шар, не надут все-таки, хотя… кто знает? И вы сейчас сочиняете свои первые книжки…

ПРО ЧЕЛОВЕКА СО СВЯЗЯМИ

Собеседник: Димитр Вылев

— С каких пор бытует на свете человек со связями?

— У меня никогда не было повода раскапывать древние корни человека ее связями. Едва при наличии двух конфеток на три души дойдет до дележа, обойденный начнет обязательно изыскивать связи.

— Как нынешний человек со связями добивается в обществе своего процветания? Есть тут какой-то механизм, какая-то тактика, которую не всякий освоит и талантливо приведет в действие…

— Безусловно, человек со связями во все времена тем отличался от прочих, что от него отвратительно несло заискиванием. Как известно, крайняя вонь гнили и тонкий аромат духов сродни друг другу. Может, посему заискивание приятно щекочет высокомерные носы. Но нынешний «связист» модернизировался. Его надежнейшее орудие для процветания в обществе — спекуляция нашими идеалами. Стоит ему ощутить в какой-то миг, что душа, совесть, воля не мешают ему двинуться из прихожей в зал, «связист» выкладывает на свой лоток отливки с идеала. Он избирает себе патрона в лице некоего бесплодного бюрократа или завзятого карьериста, издавна выдающего маргарин за масло. И вот на лотке вместо идейной преданности появляется личная преданность, вместо тревоги — страх, вместо восторга — слепое опьянение, вместо критики — паника, вместо информации — доносительство.

Что касается механизма, тактики, то вправду не всякий освоит ее и талантливо приведет в действие. Для этого надо прежде обнаружить в себе способность быть хоть немного мошенником. Знаю я людей, пытавшихся в дни черного отчаяния стать мошенниками. Не выходило. И не оттого, что не хватало им ума найти нужные связи. Нет, внутреннее сопротивление совести было сильнее их. А выйди за порог совести, механизмы связей сами объявятся. Тогда не понадобится никаких особых способностей.

— Есть связи случайные, некрепкие, легковесные. Есть и посерьезней. А есть и совсем солидные и непоколебимые. Основательный, положительный человек может из-за своего добродушия и доверчивости выглядеть иной раз жалким. Как Оргон перед жульническими комбинациями какого-нибудь Тартюфа (имеющего связи).

— Думаю, оргоны идут к исчезновению, как осокори вдоль наших рек. Нет, мне кажется, ни обманутых, ни обманщиков. Все заменено взаимным интересантством. «Связист» и его патрон действуют на взаимных началах, с равными правами и обязанностями. Конечно, на первое время «связист» получает аванс, который позже возмещает с лихвой. Он обычно симулирует большую дружбу со своим покровителем. Облагодетельствованный покровителем, зубами держится за интересы своего патрона. Когда взаимные интересы рухнут, как прогнившая крыша сарая, дружба эта испаряется и заменяется взаимной клеветой. Но до той поры оба не чают души друг в друге.

— Когда человек обзаводится связями? Сложный ведь вопрос. Порой, к сожалению, это оказывается прямо-таки неизбежным. И по мелкому же, совсем мелкому поводу: как, например, купить сегодня кило леща… И это тем обидней. Почему так выходит? Кто здесь виноват?

— Если брать леща не как продукт, а как метафору, то уж скажем: купить кило леща человек не может без связей. Потому что желающих поесть леща больше, чем имеющихся лещей. В связях не было бы нужды, если б леща было много или вовсе не было.

— Каким людям помогают связи? Как используют свои связи люди бездарные и корыстолюбивые, а как те, кто способней и лучше? Не скажешь ведь, что хорошие люди никогда не пользуются связями…

— Если не разграничивать резко связи и взаимопомощь, борьбу за общее дело, то придется сказать, что связи необходимы как пройдохам, так и людям доблестным. Конечно, бездарные и корыстолюбивые намного более ловки. Больше того, их мерзкие домогательства, сопровождаемые хитрым притворством, куда скорее напоминают белый цветок невинности, нежели законные и честные требования сознательного человека.

Признаем же, что связи бездарных и корыстолюбивых срабатывают почти всегда, а связи тех, кто способней и лучше, — почти никогда. Первые, конечно, используют связи для удовлетворения узко своих интересов. Вторые всего чаще стремятся к решению какой-либо проблемы, час которой обычно еще не пробил. Их стук в ворота — первый звук завтрашнего торжества. Ай, до торжественного колокольного звона сколько еще звуков заглохнет!..

— Знаете ли вы авторов с посредственными возможностями, достигших благодаря связям достаточно многого или, точнее говоря, много взявших? Не назовете ли поименно кого-либо из них? Сомневаюсь…

— Мы знаем, литература образовывается не из одних вершин. Ей требуются все хорошие и честные перья — и посильней и послабей. Но необходимо иметь сообразную их ценности табель о рангах. Нация должна знать своих великих и отличать их от посредственностей. Остановимся на посредственности. Она воинственна. Она хорошо вооружена. Сильнейшее ее оружие — торгашество: я — тебе, ты — мне. Хватает и в наших издательствах, журналах, литературной прессе торгашей-лотошников. Я не отрицаю полезности их труда. Но вместо того чтобы оказывать известные необходимые письменные услуги и удовлетвориться скромным уважением, они порою достигают и величия, получают литературные награды и представляют нас за границей как своими переведенными там книгами, так и собственным присутствием.

Конечно, какие-то дарования есть в каждом. При правильной градуировке ценностей не будет поражать нас, если вдруг окажется, что посредственный автор — отличный редактор. А когда писатель дает мало и благодаря связи получает много, то заболевает нравственно и заглушенным его способностям к другого рода деятельности тоже делается больно.

Имена, а? Список вышел бы весьма и весьма длинный. Надо ж беречь бумагу.

— Не отграничить ли под конец нашей беседы еще раз доброжелательную принципиальную помощь от использования связей?

— Думаю, в течение всей беседы мы отграничивали человеческую взаимность от корыстного пособничества.

Тут могут явиться сотни соображений, откроются тысячи различий. Но есть водораздел, который, мне кажется, все поставит на свои места в чьих интересах ты совершаешь тот или иной поступок. Всякое доброе дело в пользу людей, общества носит высокоморальный характер. Я так просто и не верю, что дурные средства, с которыми некий индивидуум хочет осуществить благую цель, могут снискать какое-то извинение. Я даже считаю, что коль средства дурны, то человек или заблуждается в своих добрых намерениях, или прячет свое злодейство под маской благородной цели.

ПРО ЧУЖЕПОКЛОННИКА

Собеседник: Тончо Жечев

— Как вы думаете, товарищ Жечев, почему Добри Войников в своей «Лжетолкуемой цивилизации» разоблачил этот тип и совершенно беспощадно его осмеял? Вероятно, он ясно отдавал себе отчет в опасности «чужепоклонства» еще на заре нашего Возрождения?

— У нас всегда, больше или меньше, цивилизация была вправду лжетолкуемой. Это из-за того, что мы не усматривали основной разницы между цивилизацией и культурой. С цивилизацией связан прежде всего прогресс в технике, в быту, в жизненных удобствах, так сказать. А культура охватывает все нравственные, общественные и духовные устои народа. Еще на заре национального пробуждения Добри Войников видел, как легкомысленные ничтожные выскочки меняли золото народности нашей культуры на медные гроши моды. Так что еще со времени написания «Лжетолкуемой цивилизации» актуален вопрос о чужепоклоннике в нашей жизни. Если развернуть лучшие газеты и журналы Возрождения — «Былгарски книжици», «Читалиште» и др., то видно, что там очень часто говорится о «цивилизации, которая прет сегодня на нас», по выражению Петко Славейкова, и которая побуждает нас легкомысленно забывать и отрицать начала народной жизни, начала исконные, выработанные веками…

— Где граница между чужепоклонством и преклонением перед красивым и прекрасным у других народов? Вспоминается ваша интересная статья об Иво Андриче, она произвела впечатление на нашу общественность и долго обсуждалась. И были на то основания, ибо не всякое восхищение чужой красотой есть чужепоклонство, верно ведь?

— К сожалению, сорняки лучше всего растут на хорошей почве… Сорняк, чужепоклонства у нас произрастает на прекрасной, открытой и искренней симпатии болгарского народа к культуре других народов. Но когда такая симпатия вырождается у кого-то в податливость и унизительное преклонение, тут уже чужепоклонство.

Нам и пятисот лет недостало, чтобы возненавидеть даже своего поработителя. Вспомните, как Апостол[15] говорил о турецком народе словно о своем болгарском народе. Это великодушие болгарина, прекрасная черта национального характера, есть основа нашего интернационализма, который всегда был очень силен и искренен.

Но рядом с этим иногда наблюдаются и унизительные для нас метания и поклоны перед чужим и завозным. Тогда мы не замечаем хорошего, даже намного лучшего, что сами имеем. Вот настоящее чужепоклонство. Спрашивая меня, вы вспомнили мою статью об Иво Андриче. Не скрою, я был потрясен его подлинным боснийским европеизмом, полнокровным присутствием Боснии и ее народа в его творчестве, сочетаемым с гётевским ощущением мира. Я никогда не забуду нелегкий вопрос одного из героев «Травницкой хроники»: «Это почему же моя мысль, если она хорошая и правильная, имеет ценности меньше, чем точно такая мысль, рожденная в Париже или Риме? Не потому ли только, что рождена она в этой влажной котловине, нареченной Травником?»

— В своей книге «Болгарская Пасха, или Страсти болгарские» вы неоднократно останавливаетесь и на исторических корнях чужепоклонства у нас. Пересохли эти корни сегодня?

— Отсталые по той или другой причине народы потом развиваются в ускоренном темпе. У их культуры слегка повышена температура, в ней есть некая лихорадочность, ненасытность. Это создает психологический климат для заимствования готовых решений — будто кто-то где-то решил предварительно наши собственные проблемы, и нам остается только позаимствовать то решение, и оно выведет нас на высший уровень. Снова мы утыкаемся в различие между цивилизацией и культурой. Можно заимствовать изобретение, лицензию, даже вещь какую-то… но по рецептам, притом чужим, ничего не создать в области культуры и духовных ценностей. Надо, давно надо осознать вековую каменную суровость этой проблемы, чтоб не платить дорогую цену за заблуждения и ошибки, порожденные вертлявыми реверансами перед чужими модами и образцами.

— Чужепоклонник уже другой — пожалуй, «посовременней». Он отличается от вчерашних жадных до цивилизации выскочек, так хорошо обрисованных классиками нашей литературы — Вазовым, обоими Славейковыми и др. Кого мы в наше время назовем чужепоклонником?

— Какой там другой! Одежды сменились. Сущность прежняя. Но, может быть, климат вот слегка изменился. Мировая стандартизация создает более приятную и удобную атмосферу, более широкий простор для существования современного выскочки. А у нас сегодня нет той строгости нравов и обычаев, которая прежде была естественной преградой проявлениям чужепоклонства.

— Что вы имеете в виду, товарищ Жечев?

— Ну, например, то, что сегодня некоторые родители сверх всякой меры безразлично, а часто и с умилением глядят на обезьянские преображения и выбрыки своих детей — в костюме, прическе, в гражданском их поведении. Те, бедняги, думают, что хорошее, только потому что оно старое, должно уйти, а почтения заслуживает все новенькое, лощененькое, импортненькое. Да еще какого почтения!..

— Что нравится чужепоклоннику, какими глазами он на это смотрит, за какую цену покупает?

— Народная мудрость говорит: «Соседня курочка индюшкой сдается». Над кем эта горькая ирония? Над жадными, неодухотворенными глазами не имеющих контакта с нашими ценностями. У человека очень часто желания выше возможностей. Он забывает, что если хочешь что-то иметь, то надо хорошенько оглядеть себя и оглядеться кругом, прежде чем порываться объять необъятное. Иначе будешь бродить в этом необъятном, как духовный скиталец-горемыка.

Ранний Гео Милев — модернист, он любил говорить: «Покинем родные бреги, вылезем из себя». Но оказалось, и он сам в том разобрался, что этот лозунг не может быть платформою творчества. Когда увидел кровь сентября 1923 года, когда сам попал под расправу и разделил народную трагедию, Гео Милев понял свою ошибку и навсегда остался в родных брегах.

— Чужепоклонник — это иногда официант или бармен, часто человек без определенных занятий, «независимый интеллектуал», но может им быть и кто угодно — мы знаем случаи, когда он директор внешнеторгового объединения или учреждения культуры… Значит, мы можем говорить о чужепоклоннике обыкновенном и о квалифицированном. Но как оно выходит, товарищ Жечев, что преуспевают эти «заморские птицы»?

— Да вот так! Нет, все еще нет у нас сложившегося сильного национального иммунитета к этой заразе…

— Считаете ли вы, что у нас достаточно силен общественный отпор чужепоклонству?

— Думаю, что нет. Конечно, вызывающие проявления чужепоклонства всем заметны и бороться против них несложно. Труднее, однако, распознать самый микроб, самую бациллу, сказывающуюся по двум линиям, — нехватки самосознания и нехватки у кого-то сил и возможностей для оригинального творчества.

— Как и когда человек становится чужепоклонником? Вероятно, это целый процесс — одно накапливается, другое накапливается?… Может, чужепоклонство начинается с национального нигилизма?

— Меня мучительно занимал и занимает этот вопрос. Я убежден, что чувство рода и родины есть конечный результат длинной и непрерывной цепи чувств начиная с отношения к матери, к близким, к родным местам, природе, языку…

Кто ниоткуда, тот никуда!

Хедли Смит

Переезд

Вступление Д. Урнова

Перевод с английского Е. Таборко

С молодым доцентом Браунского университета (штат Род-Айленд) говорили мы о литературе. О современной литературе. Такие слова, как «сложность» или «подтекст», такие имена, как Джеймс Джойс или Генри Джеймс, то и дело слетали с наших уст. «Вы, кажется, совсем забыли, что существует еще и другая литература», — произнес слушавший нашу беседу пожилой человек. Это был отец моего американского сверстника. Имел он в виду простую литературу о нуждах простых людей. И он сам, как выяснилось, старался внести в подобную литературу посильный вклад. Имя этого человека Хедли Смит. В основе его рассказов, как для такой литературы положено, выстраданный жизненный опыт. Трудовой путь, который он сам начинал, как его герой, еще в Англии на текстильной фабрике, а закончил сотрудником университетской библиотеки. Он добился всего собственными силами как самоучка. И не забыл, с чего начинал. Характерно и то, что всю жизнь он собирал книги, написанные такими и о таких же, как он сам.

Хедли Смит написал несколько книг о людях своей среды, своей судьбы. В рассказе «Переезд» ярче всего выразилась основная мысль этих книг — вера в людей труда.

_____

Когда английская текстильная фирма «Бинз-Кокрофт» открыла в Америке свою прядильную фабрику, большая часть рабочих тоже переехала из Англии и поселилась в американской фабричной деревушке под названием Бриардейл. Можно было ожидать, что для этих людей морское путешествие в три тысячи миль обернется настоящим приключением, тем более что до того времени мало кто из них уезжал дальше, чем на две-три мили от тех мест, где они родились, выросли и проработали всю свою жизнь. Но на большинство переезд через океан не произвел никакого впечатления. Они быстро обжились в Бриардейле, освоились на фабрике, и многие так до конца жизни не выбирались и из этой деревни дальше, чем на две-три мили.

Лемюэль Бригс прожил с женой три года, когда она вдруг решила попытать счастья в Америке. Лемюэль был парень веселый, добродушный, ростом футов шесть, с мягкими голубыми глазами и светлыми кудрявыми волосами. Вообще-то его считали не слишком сообразительным. Он редко куда спешил, а когда с ним заговаривали, казалось, не мог сразу взять в толк, о чем речь, в голове у него словно ворочался тяжелый жернов, пока он пытался понять, что ему говорят. Некоторые даже думали, что он малость глуповат, но это было не совсем так. Стоило только Лемюэлю оказаться на футбольном поле, он носился, как заяц, и если нужно было обработать и точно отпасовать мяч, голова его срабатывала с быстротой молнии.

Все дело в том, что прежде жизнь его текла сама собой. Семь лет он проработал в учениках у мастера по изготовлению кистей, получил хорошую должность в текстильном синдикате и неплохо зарабатывал. Когда отец и мать его неожиданно умерли, он как-то невзначай женился, и хозяйничать они с женой стали все в том же доме, где он родился и прожил все эти годы. По субботам он играл в футбол и почти все воскресенья проводил на пригорке за домом у клетей с курами; он был вполне доволен жизнью и ничего бы в ней не менял до конца своих дней.

Понятное дело, переезд в Америку затеяла его жена. Эмма вообще думала и решала за них обоих с того самого дня, как они поженились. Тут он, правда, поначалу не соглашался.

— Тебе решать легко, — говорил он. — Для тебя ничего не изменится. Что один ткацкий цех, что другой, хоть он в Англии, хоть в Америке. А каково мне? Может, у них там на мое ремесло и спроса нет. А здесь я свой кусок хлеба всегда заработаю.

— Да наверняка что-нибудь найдется. Ну, выучишься новому делу, если понадобится.

По виду Лема было ясно, что он не слишком рад такому обороту дела, но Эмма не дала ему возразить.

— Да будто у нас друзей не найдется! Разве ты не знаешь, как ко мне относится Сэм Нейлор? Он мне всегда помогал, с тех самых пор, как я пришла на фабрику. А в Америке он будет управляющим, и он уже обещал позаботиться обо мне и обо всех моих близких. Чего же нам бояться?

Лем по-прежнему не выказывал особой радости, но жена обошла его уговорами и ласками. Она нечасто баловала его всякими нежностями и поцелуями. Но она была очень хороша собой, правда, мала ростом и немного полновата, но зато с мягкой кожей, нежным, как персик, лицом, черными кудрявыми волосами, оттенявшими синие глаза, а на щеке возле большого сочного рта у нее была хорошенькая ямочка. Поэтому Лем сдался, но когда они приехали в Бриардейл, он понял, что сбываются его худшие опасения.

Они причалили в воскресенье днем, а до Бриардейла добрались только поздно вечером. Остановиться собирались у дальней родственницы Эммы Анны Элизы Бакстер, у которой муж работал мастером в красильне. Лемюэлю все казалось непонятным, все выводило из равновесия. Большую часть пути он промучился от морской болезни, переезд из Бостона по железной дороге вспоминал как сплошной кошмар, и маленькая кухонька Бакстеров показалась ему первым устойчивым островком реальности, возникшим на пути с того момента, когда он переступил порог опустевшей кухни на Литтон Роу в Бредфорде. В понедельник утром Эмма сразу же отправилась на фабрику и уже не возвращалась до вечера. Она не мешкая принялась за работу и договорилась с Сэмом Нейлором, что на следующее утро к нему придет Лемюэль.

— Правду сказать, Лемюэль, ума не приложу, чем тебе помочь, — сказал Сэм, когда они все обсудили. — Нет тут работы по тебе. С твоим ремеслом и на тебя одного дела не наберется. Тут не то что в Вест-Райдинге — вот там понастроили текстильных фабрик — одна к одной. А мы всю эту мелочь поручаем мастерской в Седжвотере. Если хочешь, я им чиркну пару строк, может, и найдется какая-нибудь работенка, а там, глядишь, подвернется что получше.

У Лема упало сердце, хотя другого нечего было и ждать. Он вышел из ворот фабрики, не представляя себе, куда податься. Окна ткацкого цеха были открыты, поскольку день выдался жаркий и безветренный, и вырывавшиеся из них грохот и звон ткацких станков дразнили Лема, будто насмешки проказливых обезьян, особенно когда он думал, что жена его сейчас зарабатывает неплохие деньги, а вот он не может обеспечить себя даже куском хлеба. И это при его знаниях и опыте…

Невыносимо было думать и о возвращении в маленький домишко Бакстеров. Анна Элиза, женщина в общем незлая, болтливая (язык у нее работал словно цеп), немолодая и недалекая, не смогла бы его понять. Да он уже успел возненавидеть этот дом, потому что покоя в нем не было. Даже в маленькой спаленке, единственном пока месте, которое они с Эммой могли назвать своим, они не чувствовали себя свободно. Перегородки были так тонки, что стоило повернуться в кровати — и скрип пружин разносился по всему дому.

На свежем воздухе настроение Лема все-таки поднялось. Он огляделся. Бриардейл приютился на дне вытянутой котловины, вдоль которой бежит узкая речушка, и на ее берегу стоит большая красная фабрика, а по склону холма ряд за рядом поднимаются белые бревенчатые дома. Почти сразу же за последним рядом домов начинается настоящий лес, и при виде его у Лема даже дыхание перехватило. Такого он отродясь не видывал. В его родном городе только каменные дома да большие фабричные блоки из темного кирпича цеплялись за черное закопченное небо пучками огромных фабричных труб.

Осень в тот год наступила рано, и листья деревьев уже меняли цвет. Широко раскинувшийся перед Лемом склон холма полыхал пожаром красок: багряное, желтое, ржаво-коричневое и шафранно-красное пронизывало темные ветви сосен и елей. Пруд у фабричной плотины, тихий и неподвижный, словно зеркало, вспыхивал отражением бурых буков и кленов, как огромный пылающий костер.

Обо всем позабыв, Лемюэль зашагал по дороге мимо убогих коробков фабричных домишек к вершине холма, уходя все дальше и дальше, пока дорога под ногами не превратилась в узкую песчаную тропку и стена деревьев не сомкнулась позади него. Солнце пылало прямо над головой, и над полоской песка призрачным облаком подрагивал жар. Пот лил с него градом, так как Эмма заставила Лема надеть выходной костюм из английской шерсти, а в тяжелые английские башмаки забился песок, стиравший ноги до крови. Он уже еле плелся, по-собачьи высунув язык, как вдруг тропинка свернула вбок и взору его предстала отрадная картина.

Крутой склон холма покрывали обширные пастбища, иссеченные обломками гранитных скал, по зелени травы разбрелись бурые коровы, а некоторые из них прятались в купе белоствольных берез. На дальнем конце пастбища, сияя бело-зеленым глянцем стен, стоял фермерский дом. Но особенно притягивал взгляд Лема старый колодец у обочины дороги, с веревкой и ведром под деревянным навесом.

Он остановился в раздумье: вторгаться в частные владения он не хотел. Но в горле пересохло, а колодец стоял совсем близко от дороги, и Лем был уверен, что никто его не заметит.

Он подошел к колодцу и опустил ведро. Когда оно ударилось о воду, послышался всплеск, показавшийся Лему более живительным, чем какой-либо другой звук, доселе им слышанный. Он вытащил ведро: с него капала вода, на веревке налипли мох и слизь, но Лему было не до того, он припал к краю ведра, и пил, и никак не мог остановиться.

Когда он поднял голову, то увидел, что рядом с ним кто-то стоит. Незнакомый старик смотрел на Лема, и тот инстинктивно угадал, что это настоящий янки, хотя до сих пор никого из американцев не видел. Старичок был маленький, легонький и сухощавый, с лицом обветренным, худым, розовым и морщинистым и с очень пристальным взглядом выцветших голубых глаз. На нем был какой-то полотняный костюм, выгоревший на солнце почти до белизны, ко все же сохранивший в складках первоначальный синий цвет, а из-под ветхой соломенной шляпы с широкими полями свисали пряди спутанных седых волос.

— Я бы не стал пить из чужого колодца, — сказал Лем извиняясь. — Да у меня совсем пересохло в глотке — вот и не удержался.

— Ничего. Ничего страшного. — И точно, в речи фермера слышался характерный американский выговор, но, во всяком случае, голос был дружелюбный, и живые голубые глаза весело поглядывали на Лема.

— Я бы мог вас угостить хорошим домашним сидром, — сказал старик, — но сейчас он нам вряд ли придется по вкусу.

— Да я и не пью. Но все равно — спасибо вам.

Йоркширский акцент Лема не опознать было невозможно, так что старик быстро сообразил, кто такой Лем и откуда он взялся. Добродушный старик явно никуда не спешил, и они с Лемом, облокотившись на деревянный край колодца и поглядывая на яркий кружок света внизу, разговорились. Старик сказал, что его зовут Альберт Свит и уже многие поколения его предков обрабатывали землю на этой ферме, но теперь остались он и его жена, и после работать здесь будет некому. Дети у них были, да только с ними пришлось хлебнуть горя, как это часто случается.

И Лем, сам того не замечая, поделился с фермером Свитом своими заботами, и старик ему посочувствовал, хотя по всему было видно, что с такими делами ему сталкиваться не приходилось.

Слово за слово, он пригласил Лема зайти на ферму, уговорил остаться отобедать с ним и его женой, и Лем принял приглашение не задумываясь.

Старик показал Лему свою ферму. Она была невелика: немного кукурузы, корнеплодов и овса, шесть коров, две свиньи и несколько рядов клетей с цыплятами. Хозяйство выглядело немного запущенным: когда они поднимались на заднее крыльцо, ступени едва не проломились у них под ногами.

— Давно уж собираюсь ими заняться, — сказал фермер, — да все руки не доходят.

У Лема давно уже зашевелилась одна мысль, и тут она стала биться у него в голове с такой силой, что он чуть не поперхнулся, когда начал ее выкладывать; он боялся, как бы его не сочли дурно воспитанным, но какая-то сила все же заставила Лема говорить.

— Вы… это… вот что, — начал он, и голос его прозвучал почти свирепо, так он смутился. — Я вам вот что скажу. Руки у меня вроде на месте, и с инструментом обращаться научен. Так что, если вам это не в обиду, я сам эти ступеньки подправлю. Вот найти бы еще пилу, молоток, гвозди да пару досок. Мне вправду будет приятно. Мне ж нечем заняться, я только и думаю, как бы убить время, пока оно меня не убило.

Старый мистер Свит был действительно удивлен, но, немного подумав, предложение Лема принял. Лем пообедал с ним и его женой — худой седоволосой женщиной, ситцевое платье которой обтягивало все угловатости и неровности ее тела, но она была добра и приветлива и к тому же по-настоящему умела готовить. И ведь надо же, оказалось, что янки не так уж отличаются от йоркширцев!

Но и Лем заставил мистера Свита открыть рот от изумления, когда после обеда взялся за дело. Старик сидел, покуривая свою трубочку и наблюдая за Лемом, а тот уж постарался не ударить лицом в грязь.

— Так вы говорите, не плотник по профессии? — спросил старик фермер.

— Это нет, — ответил Лем, вытирая пот со лба. — Да я всегда был сноровистый. Если что нужно по дому, так я не прочь поработать своими руками. — И, указывая на ступеньки, добавил: — Теперь бы их малость подкрасить. Я, может, зайду завтра… если вас это не обидит.

— Так вы что же, и красить умеете? — спросил старик Свит.

— Более-менее, — признался Лем.

Потом они еще раз прошлись по ферме, и Лем замечал, где еще требовалась мелкая починка, и уж больше не стеснялся говорить об этом фермеру. А когда они подошли к курятнику, Лем начал рассказывать, как он у себя дома выращивал кур, и сообщил старику много такого о домашней птице, чего тот никогда не слыхал.

Неожиданно рев фабричного гудка, донесшийся издалека, с другой стороны холма, вернул его к действительности.

— Ты смотри, уже пять часов, — всполошился он. — Надо поторапливаться. Они небось там голову ломают, куда это я запропастился.

Но прежде чем он ушел, фермер Свит его сильно озадачил.

— Сдается мне, на фабрике вы только зря теряете свое время и способности, — сказал он. — А не хотите поработать у меня? Тут, конечно, много не заработаешь. Да ведь полкуска лучше, чем совсем ничего. И еще — здесь возле дороги есть маленький домик. Вы бы могли в нем жить бесплатно. Ну а со всякими мелочами, я думаю, вы с женой отлично справитесь.

«Эмма ни за что не согласится», — подумал Лем, но вовремя прикусил язык. Так-то оно так, да что выносить сор из избы?

— Что ж, спасибо, от всей души спасибо, — сказал он. — Не знаю, что и ответить. Так сразу решиться не могу. Но я это обмозгую. И знаете что, я как-нибудь загляну к вам, ладно? Просто так, в гости?

По дороге он так и не решил, как объяснить, где он провел весь день. Но так уж вышло, что объяснять ничего не пришлось, потому что ругань началась, как только он рассказал, чем кончился разговор с Сэмом Нейлором.

— Такой малости и то для тебя не сделал? А уж наобещал с три короба!

Голос Эммы поднялся до крика, лицо ее тут же утратило всю свою привлекательность. На глазах у Лема она превратилась в обезумевшую мегеру. Потом ни с того ни с сего начала валить всю вину на него.

— А ты тоже хорош, небось палец о палец не ударил, чтоб чего-нибудь добиться. Торчал там, видать, как пень, уши развесил, вот те и наплевали в глупую твою физиономию. Ну ничего, он у меня дождется, я ему все скажу. Вот уж он узнает, что я про него думаю!

Но через некоторое время она одумалась, потому что в конце концов ведь и свой кусок хлеба она не могла заработать при плохих отношениях с Сэмом Нейлором.

— Ладно, завтра сходишь в Седжвотер, — решила она, — и посмотришь, что там за мастерская. А потом, может, еще что подвернется.

На следующее утро безо всякого желания Лем отправился в Седжвотер. За ночь погода изменилась. Стало холодно и сыро, от живости красок леса и холмов не осталось и следа; он сел в трамвай и поехал. Потом он рассказывал, что Седжвотер напомнил ему Галифакс, а все, что похоже на Галифакс, говорит само за себя.

Мастерская находилась в небольшом доме из красного кирпича в маленьком переулке, ею управлял старый немец, кажется, по фамилии Локман, и Лем с первого взгляда почувствовал к нему недоверие.

— Дела сейчас идут плохо, — сказал Локман. — Может быть, попозже. Но вряд ли смогу взять вас на полный рабочий день.

Пока они разговаривали, взгляд Лема скользил по верстакам, и он думал, что Локман, наверное, не врет, что все так и есть.

Но они все же договорились, что Лем будет приходить три раза в неделю: видно, старый Локман был не дурак и сразу сообразил по тому, как Лем разглядывает оборудование, что он свое дело знает.

Вопреки ожиданиям Лема Эмма приняла эти новости спокойно. Видно, она таки побывала у Сэма Нейлора, и он втолковал ей, что рабочие не могут обращаться с хозяевами как им заблагорассудится. Да и все равно в тесном фабричном домишке поговорить наедине было невозможно, так что Эмма не могла высказать всего, что ей хотелось бы: Бакстер тут же читал газету, грея ноги возле печи, а жена его гладила в углу.

— Полкуска лучше, чем ничего, — бросила она довольно мрачно, но ее слова затронули какую-то струну в памяти Лема. Да ведь это были те самые слова, которые сказал ему старик Свит, предложив работать на ферме. И вдруг невесть с чего Лем почувствовал страстное желание снова увидеть и ферму, и поля, и искрящуюся колодезную воду, и чудесное полыхание красок, и солнце в ослепительно голубом небе. Никогда не видал он ничего подобного прежде, и ему казалось, что и жизнь не в жизнь, если не увидит он всего этого снова.

— Пойдем-ка погуляем, — сказал он неожиданно жене, и та, видя, что он что-то задумал и поговорить хочет с ней наедине, сразу согласилась.

На улице было сыро, зябко и туманно, да и стемнело рано, поэтому идти-то особенно некуда. Но им хотелось остаться вдвоем, так что они, не замечая холода и сырости, остановились под навесом кооперативного магазина и стояли, тесно прижавшись друг к другу, пока он выкладывал ей, что у него было на уме.

— Ну, знаешь, такой дурацкой истории я в жизни не слыхала! — воскликнула Эмма, едва он кончил, и пихнула его в бок.

— Но ведь не такая уж она дурацкая, — проговорил он умоляюще.

— Эх, послал мне господь мужа — дела себе не может найти, — сетовала она в дождливую туманную пустоту. — Вздумал пахать на фермера! И кто — ты, с таким ремеслом в руках! Дожили! Да я лучше горбину себе заработаю на фабрике, а до такого не опущусь.

— Да ты послушай меня, — настаивал он. — Ведь у нас будет свой собственный дом, и мы хоть вдвоем побудем. Мне просто тошно от эдакой жизни: скачешь, как канарейка в клетке, и всяк, кому не лень, тебя разглядывает. Ведь и тебе, поди, надоело.

Тут она затихла, и ему показалось, что слова его подействовали. Поэтому он продолжал:

— И что худого в том, чтоб зайти на ферму навестить фермера Свита с женой. Ну, что скажешь, сходим к ним в воскресенье?

И уж он не отставал, пока не уговорил ее хотя бы на это.

Всю неделю он волновался, как бы она не передумала. Но после воскресного йоркширского пудинга и ростбифа она надела праздничную шляпку, и они отправились.

Погода в тот день выдалась не хуже, чем в прошлый понедельник, — жаркая и безветренная. С голубого безоблачного неба на холмы струился солнечный жар, а краски леса казались еще сочней и ярче, чем прежде.

— Ну что, разве не здорово?! — воскликнул он, останавливаясь на середине склона и уговаривая ее полюбоваться видом. Но ей было не до пейзажей. Она надела свое праздничное платье, самое парадное, и идти в нем было тяжело и жарко — она изнемогала. Он и не думал, что эта прогулка окажется для нее такой долгой и утомительной.

Так что он замолчал и старался идти помедленней, чтобы она как можно меньше устала, и на полдороге они присели в тени на поваленное дерево перевести дух.

Когда они добрались до места и увидели белую ферму с зелеными ставнями окон и колодец на обочине дороги, у Лема к горлу подступил комок. Будто бы снова вернулся домой, и сердце его сжалось при мысли, что он может лишиться этой красоты навсегда.

Мистер и миссис Свит сидели на крыльце и приветствовали Лема и его жену так, словно они всю жизнь были лучшими друзьями. Они действительно были добрейшие старики. Немного таких встретишь на белом свете. И Эмма это быстро смекнула, поскольку была женщина неглупая, и, к облегчению Лема, держалась так приветливо и дружелюбно, как только можно было пожелать. Впрочем, насчет этого ему нечего было и волноваться, потому что никакая йоркширская хозяйка не даст повода считать, будто она не умеет себя вести.

Ее глаза вонзались во все, словно буравчики, но даже им не к чему было придраться. Фермер Свит был в выходном костюме, жена его тоже приоделась по случаю воскресенья. Да и в доме все было так чистенько, что, как говорится, хоть с полу ешь.

Они погуляли по ферме, посмотрели и на коров, и на свиней, и на кур, а потом фермер Свит со значением сказал:

— Давайте пройдем дальше по дороге, Лемюэль, и посмотрим на тот домик, о котором я вам говорил в прошлый раз.

— Что ж, давайте, — ответил Лем, с тревогой взглянув на жену, но та и звука не проронила.

Дом — достаточно просторный, одноэтажный — был в хорошем состоянии, хотя уже долгое время в нем никто не жил. Он стоял задней стеной к дороге, а перед крыльцом раскинулся сад.

— И здесь не так уж одиноко, как может показаться, — сказал мистер Свит. — Через лес есть прямой путь в Бриардейл. — Потом он взглянул на Эмму и спросил: — Муж рассказывал вам о моем предложении, миссис Бригс?

— Да, конечно, — ответила Эмма, прежде чем Лем успел вставить слово. — И мы вам очень признательны. Но ваше предложение так неожиданно, что я не знаю, на что решиться.

— Ну что ж, подумайте, с этим можно и не спешить, — согласился фермер, хотя Лем держался другого мнения.

После таких слов говорить уже было нечего, но Лему показалось, что его жена прикидывала, как бы повежливей отказаться или по крайней мере дать понять, что в конце концов она откажется. Но они по-прежнему беседовали дружелюбно, и, когда Лем и Эмма наконец собрались уходить, старый мистер Свит показал им прямой путь в Бриардейл, о котором он говорил. Путь этот шел через его собственный участок и намного сокращал их дорогу домой, а ведь для женщины, как заметил фермер Свит, такая прогулка должна быть очень утомительной. Вот ведь какой заботливый старик!

Лем и Эмма тихо шли по узкой тропинке между деревьями, землю под ногами покрывал толстый слой сосновых игл, и идти было легко. От деревьев исходил приятный запах смолы, к концу дня поднялся легкий ветер, шумевший в ветвях высоких деревьев и рассеивавший дневную духоту. Но все же дорога шла вверх, и, когда они добрались до вершины холма, оба были рады передохнуть.

— Давай немножко посидим, — сказал Лем, и Эмма согласилась.

Он расстелил свой пиджак на сосновых иглах в тени старых деревьев, она села на него, и муж опустился рядом. Они оказались на самом гребне холма, им была видна вся котловина, и синяя нить реки, и противоположный склон, поднимавшийся огромной полыхающей массой деревьев, багряных, желтых и рыжих, смешанных с сумеречной синевой вечнозеленых ветвей — все это было покрыто сияющим глянцем заходящего солнца.

У Лема к горлу подступил комок.

— Боже мой, Эмма, — произнес он, и его голос прозвучал с таким благоговением, словно он находился в церкви. — Ты только посмотри! Чудо! Просто чудо! Ты такое когда-нибудь видела?

Но Эмма не отвечала. Она в изнеможении опустилась на землю, полузакрыв глаза, ее длинные ресницы покоились на щеках, и между приоткрытых легким дыханием губ слегка белели зубы.

— Чудо! Чудо! — повторил Лем, и он уже не знал, относилось ли это к очарованию природы или к его жене. Он почувствовал вдруг удивительную нежность ко всему на свете: красота дня, и этого часа, и женщины казалась частью красоты большей — красотой, которая и была самой жизнью. Он приблизился к Эмме, обнял ее, а она прислонилась к его плечу, и, когда он, наклонившись, коснулся губами ее губ, она не двинулась, не шелохнулась.

Вдруг Лем почувствовал, что не может совладать с собой. Он с силой привлек Эмму к себе, и его рука с жадностью обвилась вокруг ее шеи; он начал целовать ее.

— Перестань! — Неожиданно Эмма стала сопротивляться. — Ну что ты делаешь! Перестань!

Но Лем уже был не в силах остановиться.

— Не надо! — снова проговорила она, когда его руки добрались до ее обнаженного тела. — Стыд какой! Это же моя праздничная юбка, и вообще! Здесь, посреди бела дня!

Но сопротивлялся только ее язык. Она сама была покорна ему.

— Чудо! Чудо! — сказал он снова, когда она отстранилась от него.

Через некоторое время они встали, вытряхивая из одежды сосновые иглы и стараясь не глядеть друг на друга. Он поднял пиджак и надел его.

— Ужас какой, — проворчала она, поглядывая на него из-под своих кудрей. — Вот уж не ожидала от тебя.

Он долго молчал, прежде чем ответить.

— Ничего ужасного. И зазорного ничего нет, Эмма, все так естественно! И это чудесно! Все чудесно. День этот. Дом, который мы ходили смотреть. Ты. Да на свете все просто замечательно, и я только сейчас это понял. Оказывается, я жил как слепой. И вот прозрел.

Она на него странно посмотрела, но ничего не сказала, и они тихонько спустились по тропинке в деревню, где уже стемнело, и вошли в дом Бакстеров. Те, празднично одетые, собирались в гости к соседям.

— Чаю мы вам не приготовили, — сказала Анна Элиза, хлопотливо бегая по комнате, словно толстая наседка. — Нам уже пора. А вы тут сами хозяйничайте.

— Спасибо, Анна Элиза, — сказала Эмма тихо. — Мы управимся.

— Мы вернемся поздно, так что на сегодня дом в вашем распоряжении.

Эмма опять сказала: «Спасибо, Анна Элиза». И, наверное, в голосе у нее прозвучало что-то необычное, потому что Анна Элиза, взглянув на нее, добавила:

— Неужто я не понимаю? Двум семьям нелегко приходится в одном доме, хоть и намерения у нас самые что ни на есть добрые. Так что вы хоть пару часов посидите в тишине. Мы ведь хотим, чтоб вам было хорошо.

— Спасибо на добром слове, Анна Элиза, — сказала Эмма. — Мы с Лемом и так уж вам благодарны и за заботу вашу, и за хлопоты. Это же мы вас стесняем, а не вы нас. Да только я вот что вам скажу — теперь все будет по-другому. Лем и я — у нас теперь будет свой дом, мы затем и уходили сегодня. Сразу-то мы вам не стали говорить, пока точно не решили. Но это уже точно. Вот еще не знаем, когда переселяться будем. Но как можно скорее. И уж не сомневайтесь, первым делом в гости позовем вас. Правда, Лем?

Белькасем Аль-Бархуми

Печали забытого человека

Перевод с арабского Л. Тюревой

Время было позднее, и ночь уже опустила полог непроглядной тьмы на улицы шахтерского поселка, забившегося между широко раскинувшимися фосфатными холмами с одной стороны и высокими надменными горами с другой. Шел дождь, и крупные капли монотонно сыпались на долину, в которой примостился поселок. Небо было плотно затянуто мрачными тучами. Время от времени на поселок налетали порывы ураганного ветра, от которого содрогались его незатейливые строения и ветхие жилища. В эти моменты мне слышался грохот обваливающегося со старых стен кирпича. Острая боль пронзала мое сердце, оно разрывалось от жалости к людям, жившим за этими стенами и испуганно воздевающим сейчас руки ко всемогущему аллаху, умоляя его смилостивиться и защитить их от ураганов и холодов, которые обрушились на них в эту зиму.

«О господин! Пошли нам свою милость!»

Я читал, забившись в угол комнаты, которую я делю с пятью своими братьями и сестрами. Обложившись со всех сторон книгами и журналами, я пытался отвлечься от печальных мыслей. Но поселок Умм Аль-Араис с его бедами и страданиями не выходил из головы, а людские горести тяжелым грузом давили на меня.

Чувствуя себя беспомощным перед лицом жестокой действительности, я разрыдался. Мать с удивлением посмотрела на меня, а потом спросила, как мне показалось, с деланной тревогой в голосе:

— Что с тобой, сынок?

Я почувствовал, как пламя гнева разгорается в моей груди, и закричал на свою старую мать:

— Я проклинаю день своего рождения, мама! Я возненавидел эти мрачные, грязные улицы. Мне опротивели и люди и вещи в этом проклятом поселке. Я даже сам себе стал противен. Почему? И сам не знаю. Я сейчас в расцвете молодости и ненавижу молодость. Здесь, в нашем поселке, нет ни клубов для молодежи, ни кафе, ни танцплощадок… ничего, кроме фосфата и пыли.

Я взглянул на мать и заметил ироническую улыбку на ее губах.

— Ничего, сынок, — сказала она. — Это не так уж важно…

Я резко вскочил, быстро собрал бумаги, разбросанные вокруг, сунул их в карман и вышел, не видя ничего кругом, не обращая внимания на крики братьев и сестер, раздававшиеся позади меня.

Я убежал из дома. Бесконечная дорога легла передо мной. Куда идти мне в этом безлюдном унылом мраке под струями нескончаемого дождя? Этого-то я и не знал. Тяжело ступая, я брел вперед, и гравий, насыпанный посреди дороги, ранил мои ноги, а дождь хлестал по лицу. Пройдя немного, я увидел Аль-Араби. Он лежал у обочины на старом пледе, с которым не расставался ни летом, ни зимой.

Улегшись на один конец пледа, он использовал второй как одеяло, чтобы укрыться от холода и дождя. Я подошел к Аль-Араби, и он с мольбой протянул ко мне свои измученные руки:

— Кусочек хлеба… Да поможет тебе аллах!

Я поспешил в ближайшую лавку, купил хлеба и сардин и вернулся к нему. Он начал есть с неимоверной жадностью. Понурив голову, я сидел рядом. Судьба этого несчастного человека завладела моими мыслями.

— Что ты думаешь о жизни? — задал я ему наконец вопрос, который все больше занимал меня.

Аль-Араби прикрыл на минуту глаза, а затем начал рассказывать, как будто он давно уже ждал этого вопроса.

— Ох, сынок, что сказать об этой жизни? Она высосала из меня все соки. Бедность и одиночество терзают меня, а я ведь живу среди своих. Да, у себя на родине я корчусь от голода и холода и не слышу доброго слова. Как и многие другие, я работал раньше на шахте. Я был спокоен, и совесть моя была чиста. Но потом я споткнулся, оказался в компании дурных людей, стал выпивать, в общем, как говорят, сбился с пути. Меня никто не остановил, не принял во мне участия. Меня прогнали с работы под предлогом того, что я помешанный. От меня отреклись все родные и близкие. Только тогда я понял, что дружба основана на взаимной выгоде и уходит вместе с ней. Тогда я собрал свои пожитки и уехал. Ты не спрашиваешь меня куда? Я стал бродягой, все время шел и не знал, где остановлюсь. Преодолев тяжести странствия по пустыне, я вступил на ливийскую землю. Но там я не нашел того, что искал и о чем мечтал. Я устал жить на чужбине. Лишения были моими спутниками, а скорпионы голода снова и снова жалили меня. Я все туже затягивал пояс и терпел. Моим уделом стало попрошайничество. Но однажды какое-то затмение нашло на меня. В то время я был в полном отчаянии оттого, что не имел никакой возможности заработать себе на пропитание. И я протянул руку, чтобы украсть. Я украл, сынок! Ты можешь себе представить что-нибудь более отвратительное, чем воровство? Меня арестовали. И вот я — заключенный, в кандалах. После каждого удара тюремщика ярко-красная кровь выступает на моем теле. И так пять лет. Пять долгих лет провел я в тюрьме. Наконец наступил долгожданный день, и я вышел на свободу. Начал искать работу и не нашел. Я опять стал безработным. Как тяжела жизнь безработного на чужбине, сынок! Но вот однажды вечером всех бродяг затолкали в товарный вагон. Среди них был и я. Все мои надежды растаяли, как мираж. Я снова оказался в своей деревне. Я опять искал работу, но счастье мне так и не улыбнулось. Ты сам видишь, что стало со мной сейчас. Чужой для всех человек, не имеющий пристанища. Ни товарища, ни близкого друга, который посочувствовал бы мне. Нищета — это проклятие, тяготеющее надо мной, жестокий бич, увечащий мою душу и тело. Что еще сказать тебе об этой жизни? Что она коварна, убивает свет надежды в сердцах людей. Вспомни меня когда-нибудь, сынок! Только не говори, что Аль-Араби помешанный. Я потерял рассудок, потому что люди вокруг меня лают, как злые собаки. Я не мог перенести этого, сынок! Я взбунтовался против жизни и людских традиций. Но ты, конечно, знаешь, что бунт забытого человека, человека слабого, бедного, отчаявшегося, обречен на неминуемый провал.

Я горько усмехнулся.

— Я, как и ты, Аль-Араби, — невольно вырвалось у меня. — Мои несчастья очень похожи на твои, — продолжал я. — И мы будем с тобой друзьями. Мы оба нищие чужаки в этом шахтерском поселке, где фосфат покрывает лица рабочих, а деревья голы, где улицы бедны и жителей постоянно мучит жажда.

Прежде чем я закончил свой монолог, мой новый друг протянул мне руку. Мы распрощались, договорившись увидеться завтра в это же время. Я возвращался в свое жалкое жилище и думал о том, как сложится моя дружба с забытым человеком.

ПОЭТИЧЕСКИЕ ВСТРЕЧИ

Англо-уэльская поэзия: традиции и новаторство

Вступительная статья и переводы с английского Н. Сидориной

Линия морского побережья, уходящая в бесконечность, величественные горы, пропасти и валуны, неприступные замки, прозрачные озера и стремительные реки, водопады и поляны, покрытые вереском, горные пастбища и шахтерские поселки — таким предстает перед нами Уэльс в творчестве его поэтов.

С большой любовью пишет об Уэльсе поэтесса Флоренс Балл в стихотворении «Каникулы», но последние строки неожиданны и трагичны: «И все же позднее в английском городе я вспомню твою рыжую голову изгнанника». Для человека, незнакомого с историей Уэльса, они непонятны. Почему изгнанника?

В V—VI веке кельтские племена бриттов, оттесненные англо-саксонскими завоевателями на Уэльский полуостров, образовали маленькое валлийское государство. Вплоть до XVI века Уэльс боролся за свою независимость, а окончательно потеряв ее в 1536 году, потребовал от английских королей равноправия валлийского и английского языков и свободного развития национальной культуры. Но лишь в 50—60-е годы нашего века валлийский язык начинает приобретать официальный статус на территории Уэльса. В настоящее время валлийский язык преподается в университете, издаются книги и журналы на валлийском языке. Однако многие уэльсцы в силу незнания родного языка оказались оторванными от национальной культуры. Возникает вопрос: каково же влияние английской культуры на духовную жизнь Уэльса? Джон Таннер в стихотворении «Посторонние» пишет:

Англия близко к себе не пустила. Мы для нее — зрительный зал.

Но Уэльс не сдался. Он не стал духовной окраиной Великобритании.

Мы возводили свои города и населяли свои долины. Здесь мы живем, новые корни уходят в землю. Здравствуй, Уэльс!

Современное поколение уэльсцев видит свою историческую задачу в сохранении валлийского языка и культуры. Но позитивный характер движения за сохранение валлийского языка и то взаимопонимание, которое существует между «отцами и детьми», не всегда благотворно влияют на творчество молодых. Некоторые из участников движения за сохранение валлийского языка, одного из самых древних языков Великобритании, входящего в бритскую ветвь кельтских языков, зашли настолько далеко, что начали осуждать поэтов, пишущих о человеческих переживаниях, о своем личном опыте. С их точки зрения долг поэта — непосредственно служить общему делу. И все же многие уэльские поэты стараются охватить широкий круг проблем и не ограничивают свое творчество защитой узко национальных интересов. Так, Питер Эбс пытается диалектически рассмотреть развитие человечества, а Питер Финч с горечью пишет о людях, разучившихся любоваться красотой рек. Эти поэты, а также Джилиан Кларк, Ивен Гвин Уильямс, Мейк Стивенс, Тони Кертис и многие другие пишут на английском языке и являются представителями так называемой англо-уэльской школы поэзии. Как ни парадоксально это звучит, но их поэзия еще в большей степени, чем валлийская, обращена к истокам уэльской культуры. Мейк Стивенс, замечательный уэльский поэт, изучивший валлийский язык уже в довольно зрелом возрасте, с болью пишет об эмоциональном и интеллектуальном изгнании, в котором находятся многие уэльсцы по отношению к родной культуре. Дикие пони, столь характерные для горных долин Уэльса, которых поэт увидел в городе, стали в его стихах символом тоски по родине, по ее славному прошлому, по ее древней культуре.

Мейк Стивенс не только поэт, он видный общественный деятель. При его содействии подготовлен к печати ряд антологий, поэтических сборников, он не раз бывал в Советском Союзе и стал искренним и добрым другом нашей страны. В настоящее время Мейк Стивенс — заместитель директора Совета по делам уэльской культуры и редактор журнала «Поэзия Уэльса».

Другой широко известный в Уэльсе поэт, Питер Финч, редактирует журнал «Вторая вечность». В своей книге стихов «За гранью видения» он призывает «стать прекрасными в старом смысле этого слова». Но порой стихи Питера Финча звучат очень саркастично. Он видит оборотную сторону медали.

Жить в Уэльсе — это значит постоянно слышать об агонии изгнанничества, которая, возможно, всего лишь однодневное путешествие. О бедная, бедная блохастая уэльская овца, которую преследуют, гонят через холмы тысячи поэтических фраз, твердящих одно и то же.

Не меньший интерес вызывает тонкая, проникновенная поэзия Джилиан Кларк. Окончив университет в Кардиффе, она живет вдали от города. Основная тема ее стихов — взаимоотношения внутри семьи, материнство, природа.

Ивен Гвин Уильямс родился и вырос в шахтерском поселке на юге Уэльса. В 1971 году вышла первая книга его стихов «Клоун». Поэт рисует трудную жизнь шахтеров, выступает против войны, пишет о детях, о беззащитных людях, «выносливых, словно море».

Глубоким психологизмом отличаются стихи таких поэтов, как Тони Кертис и Флоренс Балл. В центре их внимания — взаимоотношения между детьми и взрослыми, судьбы простых людей Уэльса: фермеров, рабочих, учителей.

Следует отметить, что в отличие от валлийской поэзии, для которой характерны классические размеры стиха, поэзия англо-уэльская при всем своем своеобразии тяготеет к верлибру. Но, как справедливо замечает уэльский литературовед Геральд Морган, отказ от классической формы правомерен только в том случае, когда он связан с повышением ответственности поэта за каждое поэтическое слово.

Стоя на берегу озера, в моем воображении я долго ищу точное слово — скалу… —

написала Эйтер Джоунс, одна из немногих уэльских поэтесс, пишущих верлибром на валлийском языке.

В данную подборку, естественно, включены далеко не все современные англо-уэльские поэты, заслуживающие внимания. Среди них следует отметить таких хорошо известных в Уэльсе поэтов, как Джон Пук, Сэм Адамс, Алан Рис и Алан Перри. Их творчество поражает удивительным сочетанием лиричности с глубокой гражданственностью.

Хочется верить, что поэзия Уэльса, переживающая в настоящее время период своего второго расцвета, оставит глубокий след в мировой литературе, сохранившей имя Дилана Томаса, ставшего вершиной англо-уэльской поэзии тридцатых годов.

_____

Питер Эбс

Поэма в четырех поворотах

I Все утро              вода отступала,                                      темно-зеленая, хмурая,             все дальше                               и дальше, и высыхали камни                             и крабы                                          на берегу. Чайки кричали                        в небе                                   и устремлялись в волны,              на гребешках                                    качались. Пустынный мир:                          вода                                  и песок. Вода          набегает                        и вновь отступает,                 и кажется,                                 край столь знакомой земли                                  вдруг появится                                                          в виде обрыва у моря,            к нему                        матросы Колумба стремились,                   и все им казалось:                                                доплыли. Мятежный кошмар                             в другие эпохи                                                    метафорой стал. II Что вернется,                      кроме ленивой воды,                                                      которая берег зальет, затопит спокойно                            останками,                                             грязью? Груз моря —                     тела утопших.                                           Что праздновать человеку? Что петь?               Слова,                         словно корни, впиваются                  в мозг                            и прорастают цветами —                  земля                           истощается вновь. А реки гонят                    зловонную воду                                             в стоячее море, и символ               не правит землей —                                              от него отказались люди. Они смотрят                    сухими учеными глазами                                                          на высохший грамотный мир, и налетают на пищу,                                и раздирают ее                                                        когтями, безжалостным                       клювом                                   и поедают. III Надежда?                Где обрести                                   надежду? Где       отыскать ее                          вновь? Люди обвили                     руками                                бессмертное дерево, его цветущие ветви —                                   и тихо падают                                                         листья. IV Что знает о любви                             твое воображенье,                                                          скульптор? Резец          вонзается                          в послушный камень. Поймет ли                 поколение                                  тебя? Поэт         словами                      изумляет мир: стирает пыль                      со стрелок циферблата                                                          и вновь о красоте поет для поколения,                         которое приходит.                                                     Опять метафора готова. И символ понят,                         и древний мир в руинах                                                              на ладони. Но прежде чем столетье                                      завершится,                                                         отлив приливом обернется,                                 песок покрыв                                                      зловонною водой.

Флоренс Балл

Каникулы в Уэльсе

Чужая в этом краю, где дети лепечут на языке, который наследуешь ты, каждый вечер я отправляюсь к волнам и скалам, чтобы понять прошлое этой земли. Ни замки, ни книги не помогли мне. Это страна огромных склепов, лошадок и сов, ожидающих ночи, — они спокойнее чаек, которых тревожат мальчишки у старых часовен, похожих на часовых, стоящих у моря. И все же позднее в английском городе я вспомню твою рыжую голову изгнанника.

Мейк Стивенс

Пони в Мертире

Зимою старик пригнал этих лошадок с вересковых полей в Мертир. Они стоят спиною к ветру. Копыта, покрытые льдом, звенят от удара о камень. Пар струится из красных ноздрей. Гривы скручены холодом. Прошлой ночью они пытались бежать. Сломали забор, промчались мимо стоянки машин. Удила страха в зубах. Их водворили на место. Они бродят по дорожкам, покрытым гравием. Их кормят и поят мулаты, и дети играют с ними. Мы рады этим лошадкам. Они не местный колорит, как скажут гиды. Они принесли колдовство полей. До появления заборов и дорог они жили в этом краю. Они старые хозяева этих долин. И вот, прогуливаясь по площадкам, они сшибают мусорные ведра и трутся боками об изгородь. А в нас поднимается что-то. Мы вспоминаем зеленые приходы. Они лежат за пределами городов и наших сердец, пригодные только для грустных песен. Эти лошадки — наши товарищи. Они пришли из далекого прошлого. Эти долины — наша боль и тоска. Мы все изгнанники до наступления оттепели.

Джон Таннер

Посторонние

Листая страницы книги, мы увидели линии будущего. В одну точку они сходились. Эта точка летела навстречу нам. Другие не ищут линии будущего. Прошлое льстит. Туман горизонт покрывает, и старая слава витает над головой. Была ли у нас слава? Саксы, норманны… Прошлое учит видеть в побитых приземистых племенах, которых они покорили, предтечу народа. Но это так отдаленно, что трудно отречься. И что мы могли поделать? Англия близко к себе не пустила. Мы для нее — зрительный зал. Аплодисменты гремели. Аплодисментов ждали. Аплодисменты всему, что не касалось нас. Но мы возводили свои города и населяли свои долины. Прошлое нас учило, но скоро мы выросли из него. Горы стремились ввысь, и зеленели долины. Пропасти и валуны создали наши замки. И чаша Грааля украсила край, волшебная чаша Грааля. Мы возводили свои города и населяли свои долины. Здесь мы живем, новые корни уходят в землю. Здравствуй, Уэльс!

Тони Кертис

Поезда

Поезда заставляют людей говорить; рельсы скользят вдоль полей, там прячутся кролики и горделиво стоят крестьяне, лица и руки цвета меди на фоне зеленых дождей пшеницы, а поезда мчатся мимо окраин городов, мимо фабрик, сквозь новые города. Поезда заставляют людей говорить. Старая женщина изливает душу соседкам по купе. Они говорят о мужьях, которые давно умерли, о партиях и наградах, которые не имеют уже никакого значения, о саде умершего, о его лодке; «У нас был маленький домик в Уэльсе» — слова ничего не вернут, но те, кто слушает, улыбнутся и отплатят рассказом о своих жизнях и о чьей-то внезапной смерти. Поезда заставляют людей говорить — и они начинают понимать, что всегда разрывались между стенами своих комнат и взрослыми детьми, которые всегда куда-то уезжают. Между Манчестером и Лондоном, между уютным домом и чьей-то болезнью слова, словно колеса, отмеряют расстояние, врываясь в черные глубины туннелей.

Деви

На поляне, покрытой вереском, В тумане утра Две нелепые тени: Школьник с головой, набитой идеями, И косоглазый Деви. Рядом дорога, поселок, Домишки из досок, Сколоченных на скорую руку. Я видел его на скамейке, Покрытой росою. Немного сутулый подросток. Автобус не подходил, Мы о чем-то с трудом говорили. Щетина на подбородке Делала Деви старше. Он курил сигарету И наслаждался дымом. Полоска бумаги прилипла к губам. Как в кинофильме, небрежно Он снял ее, смял в пальцах. — Деви, что ты видел в кино? — Ну это, о парне. Он скакал на коне, Отбил у бандитов ферму И спас подружку. Названия фильмов, Которые Деви смотрел по субботам, Бессмысленны, Как номерок билета, Полученного им в автобусе. Цифры поблекли В прокуренных пальцах Огромных беспомощных рук. Деви бродил по полям И собирал ботвинью, На ощупь искал Темные сладкие клубни. Колосья зерном набухали. Плоды свисали с деревьев. И падали листья на землю. В часовнях звонили и пели, В этом круженье осеннем Деви исчез, соскользнул в туман, Который окутал его, словно старинный плащ. И вот знаменитым стал Тот, кто всегда был ничем. Деви искали повсюду. Собак привезли. Нашлись очевидцы — Щетина в усы превратилась. Он соблазнил чью-то дочь И с нею бежал, Захватив с собою Часы золотые и бритву. Кто-то, конечно, видел, Как он поднимался на скалы И ночью по морю плыл В сопровождении ведьм. Зимою умер отец. Похоронили его достойно. Костер погребальный пылал. Спалили и дом, и дрок, И кустарник. А Деви не отпевали. Он танцевал с девчонкой. И юбки ее кружились Над мокрой травою. Казалось, и скалы вертелись. Он падал в белую пену.

Джилиан Кларк

Двое за работой

Мы работаем молча. Я привыкла к словам, не ко мне обращенным, а к инструменту и камню: они завладели тобой. Я — помощник в работе. Приносила дрова, пищу и чай, а с ними тепло, когда тяжелели камни и холод сводил пальцы. И вот я стою и думаю: на белом листе бумаги между теми, кто вместе работает, должна быть линия, которая ясно очертит кремнистый край земли и поток света в небе, выделяя каждого, чтобы вновь соединить в работе у линии горизонта, прочерченной куликом.

Приближение бури

Кошка ступает неслышно. Слушает Ветер. И я, замирая, слушаю. Железные плечи на дверь навалились. Все предвещает бурю. Чибисы вместе собрались, Овцы блеяли ночью. Чайки летели в белом, Долго кружились, кричали. Цыгане костры разводили — Знак приближения бури. Дождь обжигает. Ракитник бьется О крышу. Домик к земле прижался. Но странное спокойствие Таится в буре. Оно соединило нас. Неужто ветер разломает Все, что успели сделать люди? Но, может быть, мы устоим. А дерево на том холме за рощей, Что будет с ним? Мы слушаем. И сердце притаилось.

Питер Финч

Мы привыкли спешить

Мы должны опять стать прекрасными в старом смысле этого слова, но мы молоды, и ветер у нас в голове. Мы должны остановиться хотя бы на миг и научиться петь, как поют ангелы, медленно вобрать небо в наши голоса и раскрасить мир красками, мы должны успеть это сделать, пока не разрушены звезды.

Стихотворение для себя

Вы думаете: поэты редкость и трудно их найти, как паровозы в наши дни.             Но если заглянуть             под кожу городов,                                 вы найдете                                          тысячи людей, которые перебирают слова, словно камушки, в своей голове.

Избранные

Кто-то из них потерял разум в треске и дыме и начал думать, что луна находится где-то за Америкой и что море — это всего лишь вода в его туфлях. У самых сумрачных и деловитых старые газеты вместо глаз.

Ивен Гвин Уильямс

Грач

Между землею и небом            в сумерках летит грач (пылинка в зрачке            обугленного солнца).            Внизу                     из чащи смотрит ствол ружья            и, словно ложь,            проникает в его жизнь.

Польский поэт Тадеуш Шливяк

Вступление и переводы с польского В. Бурича

Многим поклонникам современной польской поэзии хорошо знакомо имя Тадеуша Шливяка — поэта старшего поколения. Его заслуги перед польской литературой были отмечены несколькими наградами, среди которых премия города Кракова, присужденная поэту в 1974 году за все литературное творчество.

Немало сил, таланта отдает поэт делу воспитания творческой молодежи, организации молодежных изданий, работе с начинающими поэтами.

Искренний поклонник и активный пропагандист советской поэзии, Т. Шливяк плодотворно работает и как переводчик. Благодаря его переводам польские читатели смогли познакомиться со многими стихотворениями К. Симонова, Н. Грибачева, Е. Винокурова, Н. Рубцова и других известных советских поэтов.

Тадеуш Шливяк — автор 17 поэтических сборников, он работает с увлечением, работает много и плодотворно. И жизнь его трудно представить вне работы, вне поэзии. Впрочем, вряд ли можно рассказать о поэте и выразить суть его творчества так, как сделал это сам поэт. Обратимся же к мыслям Тадеуша Шливяка, высказанным в одной из автобиографических заметок.

«Теоретики фотографии считают, что высокой оценки снимки заслуживают только тогда, когда они говорят сами за себя, не требуя специального объяснения. Вероятно, это можно отнести и к поэзии. Я принадлежу к тем авторам, у которых то, что они хотят сказать в избранном ими литературном жанре, содержится в их произведениях. И не поэзия ли является особой формой записи образа мыслей, интересов, впечатлений и творческой позиции, то есть всего того, из чего складывается личность пишущего человека?

В творчестве наибольшие плоды приносит то, что исходит от личности, что поддержано собственным воображением, собственным видением и пониманием мира. Осваивая богатства народной культуры, пользуясь все более глубокими знаниями о человеке, приспосабливающем для своих нужд и пользы то, что находится в пределах его понимания, все более восхищаясь сенсационными научными открытиями, мы прежде всего удовлетворяем собственное любопытство. Но также и накапливаем определенный запас знаний и опыта, необходимый для создания и восприятия современной литературы. Но разве не воображение и память являются тем, что поэт особенно старательно в себе развивает? Память, приближающую давно прошедшие ситуации и впечатления? Отсюда уже близко к детству — «первой родине каждого человека…».

_____

Называние света

У моей будущей жизни красивое имя у моей будущей жизни имя надежда она приходит с лучами рассвета с ветром склоняющим плоды далеких деревьев на краю земли она далекий белый парус на краю Земли свет звезды высокой я познал величайшую радость которая только возможна в нашей стране в наше время я пережил последний день всемирной бойни это был большой праздник и большой траур как человек состоит из костей и крови так и этот день был из света и тени никогда после я не видел такое количество народа думающего об одном и том же у моей будущей жизни красивое имя ее зовут надежда она состоит из дней грядущих надо знать ее настоящую ценность она ценится на вес времени

С середины дом

С середины надо строить дом с ножа на столе света в окнах со свежих стен недоверчиво обнюхивающих тень человека Сохнут на распятой в кухне веревке две красные перчатки ключ знает лишь одно слово а все-таки договорился с дверью С середины надо строить дом с глаз и пальцев На этой высоте в этом месте никто еще не снимал ботинка и пролегал здесь путь птицы

Моя тень

моя тень с чувством собственного превосходства моя тень голова как дыня ноги как палки пу́гала на огороде моя тень которая оболгала меня перед светом моя тень которой я всегда хотел пришить золотые пуговицы и знаки отличия губернатора земного шара моя тень что мне с ней делать не возьму ее с собою моя тень подарю ее ночи чтобы после меня в этом месте стало еще темнее

О войне

Это время не только насилие не только гибель близких не только бессилие отчаяние ужас это и продажа портрета матери на грязном базаре за одну пачку сахарина

Написанное ложкой

Мы все поэты голода хватая ложки вписываем в тарелку свою сытость полную вкусовых метафор эта песня настолько универсальна и совершенна что сама переводится на все языки мира И так ежедневно и так веками одна и та же фраза та же концовка написанная ложкой по вогнутому фаянсу

Первый враг

в открытом окошке я видел его руки искривленные пальцы на аккуратно нарезанных цветных полосках картона мне было семь лет там закрытый как в танке мой первый враг человек который продавал билеты на представление в цирке

Тест

Я сказал шестилетнему мальчику нарисуй дом — он нарисовал муравейник Я сказал ему нарисуй птицу — он нарисовал спутник Я сказал ему нарисуй праздник — он нарисовал наполненную до края чашу стадиона А где ты — спросил я его Здесь — ответил он ставя еще одну точку

О достоинстве фигур

Камень потерявший терпение распадается на песчинки парус от которого отворачивается ветер становится тканью для накрывания тел утонувших металл заржавевший до того как стал оружием или инструментом становится хламом шар у которого отсутствует хоть частица перестает быть шаром и траекторию его предсказать невозможно единственная возможность для шара быть шаром

Высохшая река

Я река ставшая собственным руслом можешь меня перейти не замочив ноги но не забудь мое имя Я река ждущая ливней они придут из-за перевала Я старая река сядь на мои камни и если в меня веришь пой о быстром течении о плесах Выйдут из леса звери послушать расскажи им о моей жизни покажи на собирающиеся тучи Пой обо мне песню ты кто пил мою воду и промывал ею глаза чтобы видеть

Опишу колодец

Опишу колодец одним концом он уходит в землю внутри он оброс неподвижным эхом Холод света и мрак ночи находит в нем спасение Ведро — его цепная собака — носит воду свету а когда возвращается пустое лает металлическим лаем на утонувший месяц

Описание огня

Маленького огня не существует есть просто огонь и только он сумеет убедить дерево что дерево это пламя он сумеет убедить человека что человек это пламя и траву и мешки и паруса и все города мира Поднимется точно столб подпишется углем ветром их пальто подобьет пеплом из дыма соорудит лестницу до неба Можно носить ожерелье из клыков диких животных сабли и шашки вешать на стены можно выгнуть пепельницу из куска лавы в бриллиант спекшийся уголь заключить в золотую оправу и носить на безымянном пальце — только огонь не позволит превратить себя в то что не является его сутью Нет для него ни формы ни меры его крылья растут быстро даже из искры Его язык всегда задевает за живое

Поэзия индейцев Америки

Вступительная статья А. Ващенко

Переводы с английского О. Волгиной

Перед читателем четыре молодых индейских поэта США. Поэтический голос американских индейцев кажется вдвойне необычным сегодня: он раздается, по образному выражению американского поэта-коммуниста У. Лоуэнфелса, «из чрева акулы» — звучит в крупнейшей империалистической стране, уклад жизни которой лежит в сфере главным образом экономических интересов. Необычно и то, что смогла сохраниться, не растеряв своего художественного своеобразия, именно индейская поэзия. В творчестве ее представителей легко можно почувствовать трагедию почти трехсотлетнего физического и культурного уничтожения аборигенных жителей США. Поэтому задачи молодых индейских поэтов — прорваться сквозь барьер культурной изоляции, в то же время не растворившись в массе других своих поэтических собратьев. Вопрос выживания для индейской культуры во многом зависит от ее способности освоить самобытность художественного наследия предков, и с его помощью обрести собственный голос.

Современная поэзия индейцев в основном явление 70-х годов, но корнями она уходит в благодатную почву многовековой фольклорной традиции, из которой черпает художественные законы и образность. В том, что эта традиция, в особенности ее философское, духовное начало, мало еще известна за пределами страны — вина долгой социальной и культурной изоляции индейцев, пренебрежительного, зачастую потребительского подхода буржуазной Америки к их народному творчеству.

Между тем древняя поэзия индейцев в масштабе всего континента отличалась чрезвычайным богатством. Это была главным образом устная поэзия, звучавшая на языках почти двухсот различных племен, населявших Северную Америку. Наибольшего распространения достиг в ту пору жанр «вещей песни» (dream song), служившей талисманом и посредником между человеком и всем волшебным и прекрасным в мире. Песни слагались народными поэтами в убеждении, что слово обладает магической властью подчинять себе окружающее. Поэтому слово поэта должно быть искренним, насыщенным, лаконичным. Так, радость пробуждения жизни в мире выражается всего двумя-тремя фразами в песне оджибвеев:

взгляд мой        по равнинам бродит, лето в весне        различая.

Отсюда и у современного индейского поэта возникает повышенное внимание к художественному слову. По мнению видного индейского писателя Н. Скотта Момадэя, «слово обладает самостоятельной властью и волей. Оно является из ничего, обретая звук и значение; оно дает начало всем вещам. Только посредством слова способен человек иметь дело с миром на равных. И потому слово священно».

Одно из важнейших мест занимает в стихах индейского поэта тема природы. Природа — в понимании индейца — определяет нашу жизнь в большей мере, чем мы предполагаем; ее естественность и красота способны напомнить нам, что назначение человека не в бездумном потреблении, а в творческом восприятии мира. Для индейского поэта нет «более» или «менее» важных явлений и предметов в природе: подобно людям, каждое по-своему дополняет другое и потому совершенно и значительно. «Содержание моей поэзии — в признании многочисленных связей, соединяющих меня с окружающим» — так определяет направление своего творчества поэт Саймон Ортис.

Дуэйн Ниатум, Джеральд Визенор, Рэй А. Янгбиэр и Саймон Ортис — представители не только отдельных индейских племен, но разных историко-культурных областей страны, от пустынь юго-запада и до северо-восточных лесов и озер. Однако при всех индивидуальных и этнических различиях эти поэты связаны общностью исторической судьбы и трагедией современного неравноправия индейцев в США. Темы их стихов — выражение духовного единства с природой, восхищение неисчерпаемостью Великой Тайны мира, горький и обличительный настрой, связанный с варварством завоевания континента европейцами, гнет и нищета резервационной жизни, «англизированного» образования, мучительный поиск духовного наследия предков посреди бездуховности, машинизация жизни в обществе крупного капитала.

Прочную репутацию ведущего индейского поэта приобрел к настоящему времени Дуэйн Ниатум. Его родина — Дальний Запад США, Тихоокеанское побережье, где он родился в 1938 году и где издревле его предки-индейцы выходили в море на китов, резали из огромных кедров тотемные столбы в честь своих вождей и задавали пышные празднества, на которых звучали новые и старые песни, слышались речи профессиональных ораторов. Ниатум ощущает себя потомком древних мудрецов старейшин, таким же, как они, «хранителем вещих снов», искателем таинственных связей между вещами. Он автор трех сборников поэзии: первый, «После смерти старейшины клалламов», увидел свет в 1970 году, спустя четыре года к нему добавился новый — «Восход луны в Месяц Красных Кедров», а вскоре и третий — «Постижение корней» (1977). Ниатумом составлена одна из лучших антологий современных индейских поэтов под названием «Хранители круга вещих снов».

«Элегия вождю Сиэтлу» посвящена индейскому патриоту и оратору, именем которого назван родной город Ниатума, один из крупнейших городов штата Вашингтон. В кризисную для своего народа пору Сиэтл произнес знаменитые слова о том, что индейская культура не сможет умереть и навсегда останется частью Америки.

Рано начался творческий путь Джеральда Визенора. Он выходец из Миннесоты, по происхождению индеец оджибвей. С начала 60-х годов в маленьких областных издательствах стали появляться обработки народной поэзии и другие стихи Визенора. Позже, после военной службы в Японии, добавились сборники стихотворений-хайку; но и в этой чужой, хотя и созвучной индейцу, художественной форме, поэт, по существу, развивает народную традицию «вещих песен». Их особенности — лаконичность и магический интуитивизм, с помощью которых люди «измеряли жизнь по оборотам солнца и луны и ритмам человеческого сердца». Эти черты заметны в стихотворении «Старухи анишинабе» (то есть лесного племени, оджибвеев); светлая мудрость нищих, но духовно богатых народным знанием старейшин соотнесена с молодыми силами жизни — детьми, цветами, которым они передадут эстафету традиций и которые, может быть, увидят мир лучшим…

Значительно моложе остальных Рэй А. Янгбиэр (индейцы стараются возвращаться к старой традиции значащих имен; отсюда Янгбиэр — Молодой Медведь). Представитель племени мескуаки, Янгбиэр родился в 1950 году, но уже с 1966 года постоянно публикуется в поэтических журналах и антологиях. Первый авторский сборник Янгбиэра «Зима саламандры» вышел в 1980 году.

Одно из программных стихотворений поэта, «Утренний голос Матери», звучит как эмоциональный гимн Земле, мифологической матери всего живого, и исполнено глубокого идейного смысла.

Предки Саймона Ортиса жили в течение многих лет в селении Акома, одном из старейших на юго-западе США. Ортис-поэт тесно связан с природой и людьми этого региона. В стихотворении «Смысл Дня Ветеранов», навеянном мемориальной датой, Ортис подчеркивает древность своего народа на земле Америки, который в своих преданиях способен припомнить даже ледниковый период и доисторический путь в Новый Свет из Азии. Ортис — активный журналист, уделяющий особое внимание социальному звучанию своих произведений. Ему принадлежат два больших поэтических сборника — «Выхожу за дождем» (1976) и «Доброе путешествие» (1977).

Важная примета индейской поэзии в том, что лучшие из ее представителей стремятся ставить основные, насущные вопросы бытия. Они знают, что их творчество — большая сила в общей борьбе человека за лучшую жизнь. В этом убеждают слова Джеральда Визенора: «Стихотворения нашего племени — это песни индивидуального освобождения. Вещие сны не забыты. Лесной голос народа по-прежнему слышен, колеблемый похоронным звоном по угасшим обещаниям о мире».

Настоящая подборка — первая публикация индейской поэзии на русском языке.

Дуэйн Ниатум

Скала Индейцев, остров Бэйнбридж, штат Вашингтон

К Мэри Рэндлетт

Когда ты сможешь коснуться отметин На моем лице, оставь хижину Терпения, и ты услышишь, как спокойны Песок и кедр, тотем и невод, Цветок и устрица, Чайки, пронзающие волны, Зеленые переходы лосося, Время, испившее до капли сезон Красногрудого дятла. Когда ты сможешь застыть, словно журавль В камышах, овладев дыханьем прибоя, Тогда я заворожу тебя своей сказкой, И ты услышишь перекличку весел, Бряцание костей, болтовню масок, Пляску твоих мертвых предков на берегу. Когда ты продрогнешь в длинных стеблях дождя, И гроза на рассвете Заслонит твой путь к дому, И ты повернешь машину в город, Я допою песнь китобоя, Я оставлю тебя качаться одинокой травинкой.

Уличный мальчишка

Я замираю возле окна, выходящего На полынное поле — Землю Калифорнии к северо-востоку от Сан-Франциско. Прижавшись к горизонту, безмолвное солнце Опаляет огнем преисподней мои тринадцать лет. В прозрачном дыхании сумерек Стрекочут цикады, заблудившись В оконных стеклах. Но только пение Жаворонка по ту сторону изгороди Не пускает меня к другим мальчишкам, К бесстрастным парням, поглощенным пинг-понгом И картами до часа закрытия. А когда это новое жилище оставляет в покое мою память И мое прозвище Индеец Джо, Которое дали мне братья, Негры, чиканос, все те, кто вырастет Исхудавшим, как это безлюдье, Я иду от окна в темноту, Навстречу своей душе, вьющей гнездо на стене.

Элегия на смерть Вождя Сиэтла

(1786—1868)

«Белый человек никогда не останется одинок. Пусть будет он справедлив и добр к моему народу, Ибо мертвые не бессильны». Печалью объят, Ты стоишь на опушке редеющего леса, Твое лицо выдублено солеными ветрами Скалистых берегов пролива — Там поросшие диким луком священные острова твоих отцов, Ты славишь свою восьмидесятую луну, и меркнет свет ее. Духи-покровители Невозмутимы, словно волынщики в потоке белых людей С восточного побережья, Но ты услышишь зов смерти и шагнешь один В костер черного солнца. Караваны кораблей и крытых повозок Сломали твои стрелы, разбили твой щит, Заглушили орла в твоем сердце, и он онемел Под взглядами глаз, ослепленных золотом Аляски. И все же еще доносится эхо барабанов Первых танцоров твоего племени, и те, кто остался, Воскрешают свою землю пядь за пядью, И беды твоего народа отступают перед каждой улыбкой, Когда дремлет журавль И тает тень камыша.

Рэй А. Янгбиэр

Утренний голос Матери

…и моей любви к земле вторят затопленные деревья посреди коричневых рек глубокой зимой и леса, наполненные ожиданьем рождений, я помню о каждом дне, когда пробуждается время, приближая землю к моей груди, и птицы заливаются пением над моей крышей, возвещая деревьям о солнце, я иду над ее головой, вспоминая, как мне говорили, что ни один нож не смеет коснуться ее волос, по ее лицу вьются тропинки, и шаги повторяют друг друга: так угадываешь кого-то родного, пока еще помнишь безбрежность тепла в утреннем голосе Матери, неутомимые руки ее выстилают глубоким снегом долины, где растут целебные травы, поверяя тайны свои только птицам, где туманы скрывают холмы, где песни пропитаны дымом и дыханием жизни.

Осколок человеческой кости

осколок человеческой кости. вот так умирают на железнодорожных рельсах. теперь я слышу, что несется вослед качающимся вагонам. поезда и хмельное забвенье знают, что такое индеец, у которого ничего не осталось.

Джеральд Визенор

Хайку

* * * Осенью на закате Серые цапли шаги отмеряют, Сменяя караул. * * * Вместе с луной Приходят мысли о юном моем отце. Ступает по облакам. * * * Под полной луной Тень моя незнакомкой крадется. Первый осенний мороз. * * * Лошадь в сугробах — Паровоз взбирается в гору. Не хватает дыхания. * * * Озеро день за днем Наши следы смывает. Вспоминаю друга.

Нашествие мотыльков

полночные мотыльки тычутся в сетку то вверх то вниз за окном откуда им знать что свет у меня не дневной как же они суетятся бедолаги крестьяне на войне их тела заслоняют мне свет над книгой свет моей жизни этой ночью гаснет лампа нас влечет к другому огню все дальше по дороге

Старухи анишинабе

старухи анишинабе пышнотелы словно душистый клевер на волнистых полях колышутся животы ситцевые платья трепещут радуясь ветру вещие песни племени приходят из беззубого прошлого прекрасней цветов всевидящие дети снова трогают землю скрюченными пальцами шрамы оставленные каждым днем неволи сглаживаются с годами святая земля помнит каждый цветок внуки следом идут нескладные осыпанные клевером вскормленные дождем на устах песня об изменении мира

Саймон Ортис

Из цикла «Воспитывая ребенка»

* * * О трепет ребенка, затаенный в глубине материнского тела. Вот истинное движение — без промедления, без опаски, словно биение крыльев; впереди — древние тропы, по которым нам возвращаться. * * * Я предрешу, где тебе жить на свете: среди гор, на земле, возле обмелевших рек, в ветре, где остались следы твоей матери, где остались следы ее матери. Следуй этой дорогой, вот этой дорогой, я покажу тебе край, которому ты поклонишься. * * * Как давно мы с твоим братом пробегали мимо хижины в горах Лукачукаи, где жил почтенный Провожающий В Путь, спеша к роднику, что сочился из-под груды гранитных валунов. Мы пили воду с привкусом ветра, корней, свежей зелени, пряных трав. * * * У самой вершины, к юго-востоку от Кинличи, я нашел осколок талой воды, и мне захотелось, чтобы он засиял в серебряном браслете, и хорошо бы два камешка бирюзы по бокам; но я засмотрелся, как здесь, под соснами, его поили снега, шлифовали лучи заката, и я подумал, что ты не спросишь, почему я так и не взял его.

Над каньоном близ руин «Два Фазана»

Мы поднимались к небу. С давних миллионных годов до этой минуты. Куда ни ступишь, повсюду холодный камень. Вдохнем же ветер, он брат небу. Карканье. Над скалистым обрывом. Ворон. Черные космы. «Хорош я, не правда ли?» — спросил Ворон. «Ни капли правды», — сказал Койот. Оглянись назад, внизу, в каньоне, кони, зимние тополя, серебристый ручей вдоль каньона, тени, красные скалы в белом снегу. Ворон цепляется за выступ над каньоном, изо всех сил добираясь к небу. «Поменьше бы мне зубоскалить», — сказал Койот. «Поменьше витай в облаках», — сказал Ворон. Поговорим о жизни, пока есть солнце и синее небо, и улыбнемся.

Голод в Нью-Йорке

Голод вползает в тебя, сквозь твои мышцы, из бетона сочится, из почвы, из ветра, который гонит тебя. Он заполняет тебя, требуя пищи, слов, мудрости, последних воспоминаний о местах, где ты ел, пил талую весеннюю воду, держал кого-то за руку, или воспоминаний о доме, где спокойны и медленны танцы, где царят песни и всемогущие боги в мире, знакомом тебе. Вот так голод идет за тобой по пятам с назойливыми вопросами: Ну как дела, сынок? Где ты теперь? Хорошо ли ты поел? Живешь ли ты, как должен жить сын твоего народа? Но асфальт этого города, мазутный ветер, освещенные окна, скрежет моторов не в силах, нет, не в силах утолить этот голод, а ведь я голодал истинно и честно, чтобы насытиться только ими. И мне остается лишь напевать себе: я впитываю привычную повседневность вокруг меня; я впитываю твою душу, моя мать-земля; утешь меня и успокой. Благослови меня.

Смысл Дня Ветеранов

Я оказался ветераном, но вам не угадать, как это случилось, если я не откроюсь вам. Пасмурным утром просыпаюсь на асфальте; я не испытывал этого чувства прежде, я взывал к смыслу, но никто не откликнулся. Я хочу с вами так говорить, чтобы вы не отвернулись от меня, не поняв хоть частицы моей души: ведь я ветеран не меньше 30 000 лет — с начала моих скитаний среди исполинской тоски ледников, где я себя утешал, а дети мои, взрослея, искали убежищ в сосновых корнях и скалах. Когда приходило время строить, мой дед говорил: «Мы месили глину, дробили камни, ели бобы и тыкву, а за работой пели. Вот так мы и жили». И я ему верю. А после, в древней бездне истории всех наших ночей, мы сумели увидеть, увидеть не завершение дней, а непрерывность вселенной, не прогресс, а наши скитания, ибо мы не пресыщены своим пребыванием здесь. И теперь, оказавшись в ловушке войн против чужеземных болезней, миссионеров, консервов, иных алфавитов, компьютерных картотек, западных философий, «Дженерал электрик», — теперь я удивляюсь, как хватило у нас сил выжить в бессмыслице.

Конец не наступит во веки веков

Конец не наступит. Сколько бы ни тянулись травы из всех земель ко всем небесам, сколько бы форм ни придавать предметам, сколько бы ни успокаивать все боли времен, конец не наступит.

ГОРЬКАЯ ПРАВДА

Эдвард Рикардо Брейтуэйт

Почетный белый

(Отрывки из путевого дневника)

Вступление и перевод с английского М. Загота

Эдвард Рикардо Брейтуэйт — уроженец Британской Гвианы, нынешней Гайаны, писатель, крупный политический деятель. Он окончил Кембриджский университет, во время второй мировой войны был летчиком в английских ВВС, потом работал учителем. С 1965 года возглавлял миссию Гайаны в ООН. Был послом Гайаны в Венесуэле, представителем всемирной федерации ветеранов в Париже, консультантом ЮНЕСКО по вопросам образования. В настоящее время живет и работает в США.

Э. Р. Брейтуэйт — автор многих повестей и романов. Его произведения носят ярко выраженный антирасистский характер. В острой публицистической форме это выражено и в книге «Почетный белый», которая создана на основе личных впечатлений писателя от не совсем обычной поездки в ЮАР. Книга представляет собой обличительный документ режима апартеида, его мнимой демократичности, унизительной жестокости и цинизма, насаждаемых по отношению к коренному населению этой страны.

____

Огромный «Боинг-747» оторвался от бетонной дорожки лондонского аэропорта Хитроу и с ревом взмыл в чернеющее небо — моя встреча с ЮАР началась. С этой минуты салон самолета превратился для меня в маленький изолированный мир, населенный случайно оказавшимися в компании друг друга шумными людьми. Англичане, американцы, швейцарцы, немцы, южноафриканцы, несколько французов. Все белые. И среди них один черный — это я.

Объединяло моих попутчиков и другое. Все они были охвачены каким-то радостным возбуждением — и те, кто возвращался домой, и те, кто летел в Южную Африку впервые. Я чувствовал себя картой из другой колоды, потому что меня обуревали неуверенность и страх. Я думал: мне предстоит столкнуться с обществом, которое обязательно захочет унизить меня, подавить мою личность. Надолго ли меня хватит?

С самого раннего детства в Гайане я слышал истории о том, в каких немыслимых условиях вынуждены трудиться люди с черной кожей на золотых, алмазных и угольных рудниках Южной Африки, как жестоко угнетают их европейцы-поработители. Они работают день за днем глубоко в недрах земли, полуголодные, получают за этот нечеловеческий труд гроши и полностью зависят от белых, а те обращаются с ними хуже, чем со скотом. В рудниках случаются обвалы, шахты заливает водой — и в ловушке оказываются сотни африканцев. Для их спасения белые принимают лишь символические меры — стоит ли беспокоиться, если легко найти замену?

Мы, гайанские мальчишки, имели возможность познавать мир, учиться, пользоваться свободой слова и передвижения, и все наши рассуждения о тяготах и лишениях черных братьев в далеком далеке носили чисто абстрактный характер. Нам трудно было прочувствовать весь ужас рассказов об изможденных африканцах, которые понурой цепочкой каждое утро спускаются в глубокие забои, подгоняемые белыми надсмотрщиками. «Почему же они не восстанут против своих мучителей?» — задавались мы вопросом. Ведь, например, рабочие на сахарных плантациях Гайаны, они часто требуют своего, если работа становится тяжелой и изнурительной, а платят мало. Мы были молоды, невежественны и обвиняли южноафриканцев в чрезмерной робости. Уж мы-то, похвалялись мы друг перед другом, ни за что не потерпели бы такого.

Я взрослел, и казалось, что каждое новое правительство Южной Африки все больше закабаляет черное население, которое как будто совершенно смирилось со своей судьбой и с невозможностью изменить ее.

В начале 1965 года я был назначен представителем Гайаны в ООН и там неоднократно беседовал с южноафриканцами, как белыми, так и черными. Некоторые белые, представители церкви, те, кто придерживался либеральных взглядов, протестовали против расистского режима. В большинстве же случаев это были бизнесмены, правительственные чиновники и туристы. Им было прекрасно известно, что в ООН к их правительству относятся с резкой антипатией, и они всегда занимали активную оборонительную позицию, утверждая, что иностранцы не могут судить об особых условиях, существующих в Южной Африке. Встреченные мной южноафриканские черные, все без исключения, либо бежали, либо были навсегда изгнаны из своей страны и в ООН обращались с жалобами на режим и требованиями к странам — членам ООН отказать ЮАР в каких бы то ни было контактах.

В 1966 году Генеральная Ассамблея ООН подавляющим большинством голосов постановила прекратить действие мандата, по которому Юго-Западная Африка, нынешняя Намибия, управлялась правительством ЮАР, и взять на себя контроль над этой территорией. Я активно участвовал в работе специальной комиссии, которая разрабатывала резолюцию и способствовала ее принятию. Позднее при ООН был создан Совет по делам Юго-Западной Африки, и его президентом избрали меня.

Те, кто обращался в ООН с жалобами и петициями, часто говорили: «Вы должны поехать и увидеть это своими глазами». Я действительно не мог в полной мере осознать, сколь ужасно все, о чем они рассказывали: грубость полиции, арест и тюремное заключение без юридической защиты, сфабрикованные судебные процессы, черные повсеместно приговариваются к ссылке и смертной казни, черные по закону лишены права голоса, черным запрещено объединяться в профсоюзы. Обо всем этом я слышал впервые. Англичане, правившие в Гайане, конечно, были искушены и в расизме, и в политике дискриминации, но это не шло ни в какое сравнение со страшными историями, которые я слышал от южноафриканцев.

Правительство ЮАР отказалось признать вновь созданный Совет. Наши просьбы о разрешении посетить Намибию либо оставались без ответа, либо встречались категорическим отказом. Однако меня стала часто посещать мысль: а что, если в один прекрасный день правительство ЮАР возьмет, и разрешит членам нашего Совета посетить Намибию? И вместе со своими коллегами, черными и белыми, я попаду в Южную Африку? Разрешат ли нам путешествовать вместе, питаться вместе, жить в одном отеле? Или мы на себе испытаем все прелести расовой сегрегации? А может быть, нас, иностранцев и представителей ООН, расовые законы ЮАР не коснутся?

Только подумать: я, черный, попаду в страну, где мои братья ежечасно подвергаются жестоким испытаниям, и буду от этих жестокостей огражден. Злая получится шутка. Как же отнесутся ко мне сами африканцы, коль скоро правительство ЮАР дарует мне свою «защиту»? Буду ли я для них черным братом, или же просто представителем ООН, которого хоть и угораздило родиться с черной кожей, но которому скорее всего нет дела до их бедствий?

В начале 1973 года — к тому времени я уже давно расстался с ООН — приятель прислал мне заметку из одной южноафриканской газеты; в ней говорилось, что запрет на книги Э. Р. Брейтуэйта в ЮАР снят. Я очень удивился и тут же позвонил генеральному консулу ЮАР в Нью-Йорке. Сказал, что только что узнал о снятии запрета с моих книг и в этой связи интересуюсь, не снят ли «запрет» с самого автора.

Генеральный консул был любезен и мил, он пребывал в счастливом неведении относительно меня самого, моих книг и запрета. Он сказал, что проверить, являюсь ли я для ЮАР персоной «нон грата», очень просто: нужно обратиться к правительству ЮАР за визой. Так я и поступил.

Пять месяцев спустя, когда я был абсолютно убежден, что никакой визы не будет, раздался звонок от генерального консула. Виза пришла. Первой моей реакцией было острое отчаяние. Теперь, когда путь был свободен, мысль о поездке приводила меня в трепет. В то же время а честно ли отказываться? Я ведь полностью солидарен с критиками расистского режима в ЮАР, сам являюсь таковым. Почему же не увидеть своими глазами, что там делается, как советовали многие из них? Ведь в конце концов я всего лишь гость и смогу оттуда уехать, когда захочу. И все-таки — а выдержу ли я, пусть даже недолго, унижения, ограничения и ущемления, с которыми неизбежно столкнусь в ЮАР?

Сомнения и страхи терзали меня почище зубной боли, но я знал: отказаться от поездки не смогу.

Стюардесса объявила, что самолет уже над Иоганнесбургом, и я начал мысленно готовиться к первому испытанию. Как вести себя при виде табличек «Только для белых», которые, вполне возможно, висят на будочках паспортного и таможенного контроля?

Но ничего подобного я не увидел. Оказалось, что паспортный контроль осуществляется отдельно для граждан ЮАР и для иностранцев. Паспортист и таможенник обслужили меня беспристрастно и вежливо, и вот я уже вышел из здания аэропорта, готовый ко встрече со всем, что ожидало меня в течение следующего месяца.

Отель был выстроен недавно, он располагался на краю делового квартала и солидно возвышался над оживленным уличным потоком, а окнами смотрел на парк, зеленый оазис среди стали, стекла и бетона. Не успела машина остановиться, как двери отеля распахнулись, и появился швейцар — высокий мускулистый черный. Выглядел он шикарно: серый цилиндр, серо-жемчужный фрак, черный галстук, начищенные до блеска черные башмаки. Он помог мне выбраться из машины и с широкой улыбкой приветствовал меня на неизвестном мне африкаансе, но тут же понял свою ошибку и перешел на английский.

Внутри отель выглядел еще более внушительно. Просторный вестибюль был утыкан кожаными креслами, напоминавшими островки в безбрежном море. Широкая деревянная лестница декорирована прекрасно выполненной резьбой по дереву. Белые сотрудники гостиницы — сама вежливость, само внимание, словно им хорошо известно о моем приезде. Кругом обслуживающий персонал в серых костюмах. Ко мне с положенным апломбом подходит администратор.

— Доброе утро. Надеюсь, хорошо долетели?

— Спасибо, все в порядке.

— Очень рады, что вы остановились у нас.

Он подводит меня к столу, на котором лежат ручки и регистрационные карточки, показывает, что нужно заполнить и где подписаться. Затем провожает меня в номер, большой, удобный и прохладный. Мой багаж несут двое носильщиков. Оба они черные и, я замечаю, не сводят с меня глаз. Когда администратор уходит, один из них обращается ко мне, видимо, на одном из африканских диалектов.

— Не понимаю, — отвечаю я.

— Вы не африканец? — спрашивает он по-английски.

— Нет.

— А откуда вы?

— Из Гайаны. — По лицам вижу, что для них это пустой звук.

— Где это?

— В Южной Америке.

— Америка. Мистер Боб Фостер тоже был из Америки. Вы знаете мистера Боба Фостера, сэр?

— Нет. А кто он?

— Чемпион по боксу. — С гордостью: — Он останавливался здесь, в этом отеле. — Смотрит на меня так, словно сказано что-то очень важное. Я понимающе киваю.

— А вы боксер? — спрашивает он.

— Нет. Я пишу книги.

Интерес его ко мне тотчас же гаснет — видимо, небоксеры ему безразличны. Позже я узнал, что Боб Фостер не просто останавливался здесь, но был почетным гостем и разрезал ленточку при официальном открытии отеля. Узнал я также, что именно в этот отель меня отвезли не случайно.

По законам ЮАР отель имеет право предоставить жилье человеку с небелой кожей только при получении специального разрешения, а такие разрешения выдаются довольно редко. К «небелым» относятся черные, азиаты, а также метисы (или «цветные»). Ирония заключается в том, что принимать небелых гостей имеют право лишь пять отелей высшего разряда. Речь, разумеется, идет об иностранцах — у местных небелых не хватит средств на жизнь в этих отелях, и в любом случае для них это полнейшее безрассудство. Приезжие небелые получают статус «почетный белый», что лишь усугубляет двусмысленность их положения. Это якобы делается для того, чтобы оградить этих гостей от разного рода неловкостей и неудобств, которых иначе не избежать. Впервые, как я выяснил, этого звания удостоились японские бизнесмены, приехавшие в Южную Африку осваивать рынок для товаров своей фирмы. Подвергать их унизительным ограничениям было нельзя, и власти решили на время пребывания в Южной Африке «обелить» их. С той поры все небелые иностранцы именуются в ЮАР «почетными белыми».

В тот же вечер я впервые в ЮАР пошел в гости. Хозяйка — Элен Сузман — знала меня по письмам нашего общего нью-йоркского друга. Депутат прогрессивной партии в парламенте ЮАР, она была известна как решительный критик апартеида. Она пригласила меня на обед, на котором должны были присутствовать и некоторые из ее друзей. По ее предложению я приехал чуть пораньше, до прибытия остальных гостей.

— Что ж, добро пожаловать в Южную Африку. Надеюсь, ваша поездка не пройдет впустую, и вы увидите и услышите немало интересного.

— Спасибо.

— Сколько времени собираетесь пробыть в ЮАР?

— Сколько выдержу, — ответил я.

— Ну, с виду вы человек крепкий, — засмеялась она.

— Я имел в виду не физическое, а моральное состояние, — уточнил я.

— Я тоже. Где намерены побывать, куда хотите поехать?

— Для поездок за пределы Иоганнесбурга я заказал машину с водителем. В городе же, наверное, буду пользоваться общественным транспортом. Ну а посмотреть бы хотел как можно больше, особенно районы, где живут народности банту, бантустаны.

— Теперь эти районы называются «национальными очагами». — Она улыбнулась, придав словам чуть ироническое звучание. — Один совет. Это не Лондон и не Нью-Йорк. Вы не можете сесть в первый попавшийся автобус или остановить первое попавшееся такси. Раз уж в вашем распоряжении машина, пользуйтесь ею. Вы поняли?

— Понял.

— Не нужно лишний раз подставлять себя под удар.

— Это, пожалуй, и будет самым трудным. С одной стороны, хотел бы избежать осложнений для себя, с другой — должен получить ясное представление о том, какой жизнью живут черные в этой стране. Вряд ли я что-нибудь узнаю, если буду заботиться только о собственных удобствах и душевном комфорте.

— А если вас станут оскорблять и третировать — радости тоже мало. Хотите знать, как живут черные в ЮАР, — спросите их самих. Может, они и не скажут вам, но вы все равно попробуйте.

— Почему не скажут?

— Неизвестно, захотят ли они довериться вам.

— Что ж, попробую. Вы познакомите меня с кем-нибудь из них?

— Боюсь, это вам мало что даст. Кое-кто из них обращается ко мне, но едва ли они мне доверяют. И можно их понять. На их месте я бы поступала точно так же.

— В Нью-Йорке мне сказали, что вы, вероятно, единственная представительница белых в парламенте, кто выступает в защиту черных.

— Не совсем так. Я выступаю против правительственной политики репрессий. Против деспотических методов, которыми эта политика навязывается нашим гражданам, черным и белым. Против домашних арестов, преследования и тюремного заключения, которым подвергают тех, кто критикует правительство. Против того, что все черные лишены права голоса. Короче говоря, думаю, правильнее было бы сказать, что я выступаю против несправедливостей в нашем обществе вообще, а не в защиту какой-то определенной группы…

Постепенно стали собираться гости, и нас знакомили друг с другом. Большинство из них были африканерами, представителями основной группы южноафриканских белых, сторонниками стоявшей у власти националистической партии. Не знаю, подготовила ли их хозяйка ко встрече со мной, но я сразу же учуял их желание выглядеть общительными людьми, свободными от расовых предрассудков. Мою руку они пожимали уж слишком сильно, улыбались уж слишком сердечно.

— Позвольте задать вам вопрос, — обратился ко мне один из гостей. — Было ли у вас какое-то мнение о нашей стране, когда вы решили приехать к нам?

— Разумеется.

— Может быть, вы им с нами поделитесь?

— Почему же нет? — Выложу им то, что думаю, интересно, как они будут реагировать. — Откровенно говоря, мнение было отрицательное. Сформировалось оно во время бесед с белыми гражданами ЮАР, чиновниками и бизнесменами, которые пытались защищать ваш строй, и давалось им это мучительно трудно. Встречался я и с другими белыми южноафриканцами, в основном церковниками. Совесть заставила этих людей выступить против расизма, и они были подвергнуты домашнему аресту, высылке, а иногда и тюремному заключению. Но больше всего на меня повлияли рассказы черных из ЮАР и Намибии, ставших жертвами этого режима и чудом сумевших спастись.

— Что ж, может быть, теперь ваше отношение к нам изменится, — заметил другой гость, банкир. — Мы будем рады вам в этом помочь, если вы, конечно, сумеете подавить предвзятость. Во многих странах к нам относятся с предубеждением, не имея ни малейшего понятия о том, как мы пришли к нынешнему состоянию, что представляем собой как государство, как складывались отношения между нами и банту. — Он сделал паузу, улыбнулся. — Наши предки сражались с народом банту и покорили его, и, как любой покоренный народ, банту оказались в подчинении. С покоренными никогда не обращаются как с равными, такое равенство может быть продиктовано только определенными политическими и экономическими условиями. Банту количественно превосходят нас как минимум раз в десять, и мы не можем допустить, чтобы сейчас или в ближайшем будущем создались условия, которые ускорили бы возникновение конфликта между ними и нами. Мы должны защитить себя от этой опасности. Иностранцам этого не понять. В общем-то мы живем в страхе перед банту.

— Вы? В страхе перед банту? Я провел здесь несколько часов, и мне показалось, что все обстоит наоборот. К тому же более ста лет назад живших здесь африканцев полностью разоружили, разобщили, лишили права голоса, поработили. И когда вы говорите, что боитесь их, это выглядит по меньшей мере двусмысленно.

— Не так-то все просто, — возразил банкир. — Вы, я думаю, согласитесь, что меньшинство даже с помощью самого изощренного оружия не всегда в состоянии выдержать решительный натиск безоружной или плохо вооруженной толпы. — На губах его заиграла улыбка, словно он заранее отметал такую возможность. — Все же мы надеемся, что до испытания кровью дело не дойдет. Вам, наверное, говорили, что мы категорически против каких-либо перемен. Это не так. Мы — за перемены, если они упорядочены. Мы — за эволюцию: каждый эволюционирует естественным путем, с естественной скоростью, вместе с себе подобными. Революция — вот против чего мы возражаем.

— Если вы искренне желаете вашим черным согражданам добра, — сказал я, — почему бы не поговорить на эту тему с ними? Пусть они сами убедятся в том, что ваши слова о доброй воле не просто слова.

— Возможно, вы правы, — не стал спорить банкир. — Но пока что мы имеем возможность поговорить с вами. Вы представляете для нас мировое общественное мнение, и я бы не сказал, что оно нам безразлично. Иностранцам вряд ли известно, что определенные перемены у нас все же происходят. Например, в спорте.

— Вы говорите о матче между вашим чемпионом и чернокожим боксером из США? Который выиграл американец? — сознательно добавил я, чтобы хоть чуть-чуть пробить броню их уверенности в своей правоте. Но это замечание осталось без внимания.

— О нем, но не только. В нашем теннисном турнире участвовал черный — Артур Эш. Вам такие события могут показаться пустячными, для нас же это важное начало. Могу привести еще один пример. Долгие годы я являюсь членом клуба, вступить в который могли только белые африканеры. Белые, говорящие на английском, в него не принимались. Недавно по моей инициативе мы приняли в клуб такого человека. Как видите, медленно, но верно порядок вещей меняется.

— Каков же будет следующий шаг? Может быть, вы примете в свой клуб черного? — Я нарочно провоцировал их, но они были непробиваемы.

— Нет, в качестве следующего шага мы пригласим посетить наш клуб вас. Встретьтесь с членами клуба, твердолобыми консервативными бурами, — мы ведь вам представляемся такими? Вы окажете нам любезность, если выслушаете нашу точку зрения. Соглашаться с ней не обязательно, но выслушать-то можно?

Остальных гостей это приглашение удивило не меньше меня. Даже поразило. Я посмотрел на банкира — глаза его лукаво поблескивали, гладкое лицо расплылось в улыбке. Разыгрывал ли он меня, зная, что я все равно откажусь? Или хотел таким образом остановить поток едкой критики?

— Возможно, наш гость предпочитает обличать издалека? — предположил кто-то из гостей. — Так, разумеется, проще.

— О себе я беспокоюсь меньше всего, — ответил я. — Мне просто интересно знать — почему вы приглашаете меня, а не кого-нибудь из ваших черных соотечественников? Если в этом приглашении скрыт какой-то вызов, не лучше ли адресовать его кому-то из них?

— Да, это вызов, — не стал отрицать банкир. — Вы, критик нашего строя, прибыли к нам в страну, и вот я говорю вам: пожалуйста, посетите одну из наших цитаделей. Да, это вызов, мистер Брейтуэйт. Вы бичуете нас, хотя в действительности ничего о нас не знаете. И сейчас я вопреки законам нашего клуба приглашаю вас. Возможно, вам трудно оценить всю значимость такого шага. Это гигантский шаг.

Все смолкли в ожидании ответа.

— Хорошо, — сказал я.

— Значит, вы придете к нам?

— Да. Приду.

В тот же вечер я нанес еще один визит — знакомому моего лондонского знакомого, белому. Он заехал за мной и по дороге рассказал, что у него сейчас гости, собравшиеся для встречи со мной, все они люди искусства, но любители, так как работать профессионально не имеют возможности. Южная Африка, пояснил он, богата талантами, но их жестоко попирают, и искусству в ЮАР приходится бороться за право на существование. По дороге он показывал мне местные достопримечательности: в основном многоэтажные здания и сложные транспортные развязки.

Гостей оказалось пятеро — четверо черных и один белый. Я был слегка ошарашен, потому что хозяин и словом не обмолвился о цвете их кожи. В доме, из которого я приехал, негров среди гостей не было.

— Меня зовут Оби, — представился один, — а это Джеймс, Кебо и Молефе. Мы читали как минимум одну из ваших книг, «Учителю с любовью». И когда Джон сказал нам, что сегодня вы будете у него, мы решили рискнуть и остаться в городе, чтобы встретиться с вами.

— Рискнуть? — переспросил я. — В каком смысле?

— Неужели не знаете? Черным запрещается находиться в городе в ночное время, — ответил он, смягчая эти горькие слова легкой улыбкой.

— Где же вы живете?

— Мы все живем за городом, в Соуэто. Но расскажите, как вы попали в ЮАР? Джон ничего не смог нам объяснить.

— Просто приехал познакомиться со страной, — ответил я.

— Разве вы не знаете, что ваши книги были здесь запрещены? — спросил Молефе. Это был невысокий плечистый человек с блестящей лысой головой и крошечными кустиками над верхней губой и на подбородке. Общее впечатление было несколько пугающим, казалось, этому человеку самое место на пиратском корабле.

— Знаю.

— Интересно, — продолжал Молефе, — как же они выдали вам визу?

— Но запрет был снят, — объяснил я. Мне становилось с ними как-то неуютно. Теплота, с какой они встретили меня, быстро таяла. Я взглянул на Джона — он что же, нарочно устроил мне подобную встречу?

— Какое это имеет значение? — вмешался Оби. — Все, что вы сказали в своих книгах, остается. Я читал ваших «Соседей поневоле». Едва ли в ЮАР найдутся белые, которые простят вам такие мысли. Поэтому мы и хотим знать, когда сняли запрет: до того, как вы обратились за визой, или после?

— До того. Я узнал об этом и обратился с просьбой о визе.

— И трудно было ее получить?

— Как будто не очень. Генеральный консул ЮАР в Нью-Йорке предложил мне официально обратиться за визой, и примерно через пять месяцев она была получена.

— Так просто? Никаких проволочек, никаких ограничений? Да они же решили использовать вас, неужели не ясно? — Это заговорил Кебо, голос его звучал низко и чуть вибрировал. Крупный красивый человек, я сразу представил его в роли Отелло.

— Вы только подумайте, — продолжал он. — Сначала они запрещают ваши книги и фильм. А потом что? Запрет снят, и вы получаете визу. Безо всяких ограничений. Какой же вывод? Правительство ЮАР идет по пути либерализации — вот какой! Они пускают сюда вас, черного, известного во всем мире критика расизма и расовой дискриминации. Это все не просто так, дружище. Артур Эш выступал в их турнире по теннису, Боб Фостер побил их белоснежного чемпиона. А теперь вы. Вот и получается: либеральная Южная Африка. — Он махнул рукой, словно отметая лживый образ.

— Я приехал сюда, потому что сам этого хотел, — не согласился я. — И если даже ваше правительство так умно предвидит мои шаги, что из того? Мои глаза и уши остаются при мне. И голова пока работает нормально.

— Рады это слышать, — поддел меня Оби.

— Прекрасно сказано, — добавил Молефе, рот его скривился в ухмылке. Что за игру они со мной затеяли? Я взглянул на Джона, но тот смотрел куда-то в сторону.

— Когда уедете от нас, напишете о ЮАР книгу? — спросил Оби, улыбаясь своей мягкой улыбкой.

— Очень возможно.

— А как вы собираетесь передвигаться по стране? Общаться с людьми? Самостоятельно, или вам будут все показывать «официально»?

— Как будет удобнее в каждом конкретном случае, — ответил я. — В Нью-Йорке мне сказали, что информационное бюро сделает для меня все необходимое. Буду вам очень признателен, если и вы кое-что подскажете. — Возможно, я чего-то не понимаю и эти люди по-своему хотят быть мне полезными. Меня ведь предупредили, что особенного доверия от них ждать нечего. Наверное, так оно и есть. Жизнь приучила их быть осторожными даже с другими черными. Естественно, они хотят знать, что привело меня в их страну. Черт подери, но зачем же сразу встречать меня в штыки?

— Информационное бюро! — воскликнул Оби. — К вам приставят гида и покажут то, что захотят. То, что принято показывать всем белым. Потом вы вернетесь домой и напишете, что жизнь в Южной Африке прекрасна.

— Ну что мы набросились на нашего черного брата? — вмешался вдруг Кебо. — Давайте расскажем ему, если он хочет, каково это — быть черным в ЮАР. Ведь в конце концов он приехал к нам и должен узнать, как с нами обращаются на земле его прародителей. — Кебо поднялся. — Я читал твою книгу, брат. Тебе было больно, когда из-за черной кожи тебя не хотели брать на работу, которой ты заслуживал. Считаешь, это трагедия? Здесь тебе не позволили бы даже подать заявление. Здесь черные не имеют права даже думать о приличной работе. Африканец имеет в этой стране только одно право — возить дерьмо. Любую более достойную работу может выполнять только белый. Так гласит закон.

Он сунул руку в карман, извлек оттуда плоскую потрепанную книжечку и резким движением раскрыл ее у меня перед носом.

— Вот оно — лицо черного в этой стране. Да, да, эта книжечка. От нее зависит наша жизнь. Из-за нее ты — ничто. Без нее ты меньше, чем ничто. Брат! Твоя страна в тысячах миль отсюда, но ты можешь взять и приехать сюда просто посмотреть, как мы живем! Виза — все, что для этого требуется. А мы не имеем права и шага ступить без этой книжицы ни днем, ни ночью.

Он протянул ее мне. Это были тонкие печатные бланки-странички, скрепленные черной обложкой из искусственной кожи и расположенные в следующем порядке:

Страница 1. Адрес.

Разрешение работать в Иоганнесбурге ежедневно с 8 до 23 часов.

Страница 2. Для ежемесячной подписи нанимателя.

Страница 3. Марки уплаты подушного налога.

(Подушный налог оплачивается не позже июня каждого года.)

Страница 4. Марки уплаты подоходного налога.

Страница 5. Трудовое законодательство банту.

Страница 6. Водительские права.

Страница 7. Для лицензии на право владения оружием.

(Это полнейшая фикция, потому что черным никакой лицензии на право владения оружием не выдается. Любой черный, у которого будет обнаружен хотя бы перочинный нож, подлежит аресту и судебному преследованию.)

Страница 8. Личные данные, а также данные жены и детей.

Страница 9. Фотография.

— Знаешь, когда мне хочется по-настоящему выть от унижения? — спросил Оби. — Когда я раз в месяц несу эту книжку на подпись. По правилам ее должен подписывать наниматель, на деле такое право имеет любой белый, и обычно это доверяют самым младшим белым клеркам. Боже, как они над нами издеваются! Они так счастливы, что кто-то у них в подчинении… заставляют буквально ползать на коленях за этой подписью! И приходится ползать, брат мой. С каким удовольствием я задушил бы этих молодых подонков! Но без подписи нельзя, и приходится пресмыкаться. В «Соседях поневоле» ты говоришь, что чувство достоинства — это право, которое дается человеку с рождения. В ЮАР негры не имеют никаких прав, в том числе и на чувство достоинства.

Я нанес визит вежливости в информационное бюро — поставить их в известность о моем приезде и выяснить, какие формальности я должен соблюсти, чтобы максимально подробно ознакомиться с жизнью африканского населения страны. Меня приняли до вольно любезно и заверили, что информационные бюро в любом городе страны с удовольствием окажут мне необходимую помощь. Никаких формальностей не требуется, за исключением случаев, когда я захочу посетить территории больших городов или пригородов, где проживают черные. Для поездки туда нужно иметь специальное разрешение от полиции. Это необходимо, как мне объяснили, для моей же безопасности: уровень преступности в этих местах очень высок, и власти обязаны взять меня под свою защиту. Я поблагодарил сотрудников бюро и сразу же выразил желание посетить Соуэто, крупнейший район, где проживает черное население Иоганнесбурга. Разрешение было получено немедленно, для сопровождения мне выделили белую девушку-гида, которая, как мне сказали, прекрасно знает Соуэто и сможет ответить на мои вопросы о поселении и его жителях. Белый гид расскажет мне об условиях жизни черных в районе, где не проживает и не может проживать ни один белый? Но что же она может знать?

Соуэто является крупнейшим поселением черных в зоне юрисдикции Иоганнесбурга и отстоит от города на пятнадцать миль — достаточно, чтобы оградить белых от мерзости и грязи Соуэто, от частых вспышек насилия. Место расположения — естественная впадина, занимаемая территория составляет приблизительно тридцать четыре квадратных мили. В Соуэто и, естественно, из него ведет только одна дорога (широкая, с жестким покрытием), которая в случае надобности легко блокируется и перекрывается.

— Сколько народу живет в Соуэто? — обратился я к гиду, когда мы остановились на возвышенности, с которой открывался вид на поселение. Белые невысокие домики-коробочки густо прижимались друг к другу, поблескивая в этот солнечным полдень, и мне вдруг вспомнилось сплошь усеянное могилами кладбище между Манхэттеном и аэропортом Ла Гардиа.

— Около шестисот тысяч.

Сразу же при въезде в Соуэто, напротив огромной Центральной больницы, хорошая дорога кончалась, словно дальше в ней не было никакой нужды. Теперь наша машина ехала по выбоинам и канавам, после недавно прошедшего дождя глубокая колея была полна воды. Ряд за рядом стояли блочные домики из бетона на четыре комнаты, они отделялись друг от друга узким травяным газоном, на котором росли деревца или чахлые кустики. Крыши кое-где из бетона, в других местах из оцинкованного железа, оно улавливало и отражало солнечные лучи. В каждом домике четыре оконца и дверь. Наверное, по одному окну на комнату, подумал я. Но как же они живут с раскаленными крышами?

— А вы в этих домиках когда-нибудь бывали? — спросил я гида. — По-моему, там внутри жуткая духота.

— Нет, нет, — ответила она. — Летом в них прохладно, а зимой тепло. Такая конструкция. Правда, я сама внутри ни разу не была. Но так говорят строители.

Мы ехали дальше, и бросались в глаза унылое однообразие домишек, грязь и запустение на улицах, жалкая убогость лавчонок. Группы мальчишек праздно сидели возле лавок или бесцельно слонялись вокруг. Гид объяснила, что у школьников сейчас рождественские каникулы. Она показала мне достопримечательности, которыми, на ее взгляд, Соуэто может по праву гордиться. «Зоны пикников» — радующий глаз зеленый, хотя и неухоженный оазис; большой футбольный стадион, где проводятся все главные общественные и спортивные мероприятия Соуэто; детский сад для детей, чьи матери работают; пустая средняя школа… Мы въехали в школьный двор, и я заглянул в один из классов через разбитое окно. Ряды покрытых пылью деревянных столов, на стенах же ничего нет, даже карты. Мрачная картина…

Мы въехали в район, где жила местная «элита». Симпатичные бунгало, вокруг аккуратно подстриженные лужайки, цветущие кусты и фруктовые деревья. Это была обитель малочисленной «черной буржуазии» Соуэто: местный врач-дантист, бакалейщик, владелец бензозаправочной станции и так далее, всем этим людям удалось вырваться из удушающих тисков нищенского существования ценой немыслимых усилий и жесткой экономии. Все они начали с приобретения государственных домиков на четыре комнаты и постепенно, по мере возможности, обстраивались дополнительной жилплощадью. Удобства сооружались в этих домах за свой счет — водопровод, отопление, электричество. А земля арендованная, и государство может забрать ее в любую минуту…

Я вернулся в отель, и вскоре раздался звонок. Звонил знакомый африканец-поэт. Мимоходом я упомянул, что только что ездил в Соуэто с гидом. Услышав о белом гиде, мой собеседник рассмеялся и сказал, что информационное бюро сыграло со мной такую шутку нарочно, чтобы я и приблизиться не мог к жителям Соуэто. Он вызвался отвезти меня туда или в любое другое место, где я смогу встретиться с людьми и поговорить с ними. Я вспомнил, что ездить в африканские поселения мне можно только по специальному разрешению. Поэт снова засмеялся: в Соуэто до меня никому нет дела. Я буду там черным среди черных, только и всего. «А для белых мы все на одно лицо, верно?» И я согласился рискнуть и поехать с ним.

В назначенный день мы встретились у входа в отель и отправились в Александру, это в шести милях за городом в противоположную от Соуэто сторону. Мы ехали через прелестные окраины Иоганнесбурга: широкие, чистые улицы, шикарные виллы, окруженные ухоженными лужайками, ровнехонькими живыми изгородями, обязательными искрящимися голубизной бассейнами. Всюду по пути нам попадались отдельные автобусные остановки для черных и для белых.

Первое впечатление, которое произвела на меня Александра, — огромная помойка. Везде громоздились кучи мусора, словно жители давно прекратили с ним бороться и махнули на это безобразие рукой. В Соуэто я видел хоть и разбитые, но дороги, хоть и уныло-однообразные, но все-таки дома, здесь же, в Александре, дороги заменял путаный клубок узких, заваленных мусором тропинок, вытоптанных в голой земле многими тысячами человеческих ног, тропки эти там и сям бежали через мелкие лощинки и овраги, а иногда и просто терялись в буйных зарослях сорной травы. Когда-то аккуратные домики превратились в дышащие на ладан развалюхи, залатанные где жестью, где картоном, где просто пластиковыми полосами, их убожество еще больше подчеркивалось уродливыми жестяными строеньицами, разбросанными вокруг каждого домика. Из середины этой мусорной кучи вырывались вверх два десяти- или двенадцатиэтажных прямоугольных здания из красного кирпича, строго делового вида, они как бы презирали царящее вокруг запустение, хотя были от него неотделимы.

Это были общежития для черных — дешевой рабочей силы, столь необходимой для многочисленных промышленных объектов, росших вокруг Иоганнесбурга словно грибы. Архитектурный замысел общежитий прост — разместить как можно больше людей на минимальном пространстве, и здания эти с крохотными комнатенками-сотами напоминали перенаселенные ульи. Так называемые удобства — холодная вода и туалеты — имелись только на одном этаже.

Большинство африканцев, работающих в Иоганнесбурге и на его окраинах, — это молодежь, родившаяся в гетто, подобных Соуэто и Александре. Очень многие приезжают сюда работать из Трансвааля, Транскея, Зулуленда и других районов страны, хватает здесь и иммигрантов из Родезии, Ботсваны, Лесото, Свазиленда и даже Мозамбика. Приезжим рабочим запрещается привозить с собой жен, и семьи они могут навещать лишь раз в году, на рождество, когда им разрешается съездить домой.

— Общежития всегда переполнены, и освобождающиеся места мигом занимают, — пояснил мой спутник.

— А где живут рабочие, которые ждут места в общежитии?

— Вы действительно хотите посмотреть?

Он повел меня в сторону хибар, путь наш лежал через груды мусора, мимо частично огороженной, но не покрытой сверху ямы, которая, видимо, использовалась как общественный туалет. Рядом была водопроводная труба с краном. Мы вошли в один из этих жалких домишек, мой спутник постучал во внутреннюю дверь, распахнул ее, и мы оказались в убогой клетушке примерно два с половиной на два с половиной метра. Хотя на улице ярко светило солнце, в комнате стояла почти полная темнота. Единственное окно было наглухо заложено джутовой мешковиной. Возле одиноко горевшей свечи, сгорбившись, сидел молодой парень и что-то ел, доставая пищу руками из металлической миски. У каждой из трех стен — по койке, парень сидел на краю одной из них. Он сказал нам, что всего в комнате живет шесть человек, спят по двое на койке. Ни электричества, ни воды, ни туалета, ни солнца, ни воздуха. Все время на глазах у других.

— О господи! — вырвалось у меня.

— Доходит, да? — спросил мой товарищ. — Я иногда читаю, как американские черные выступают за улучшение жилищных условий. Мы бы поменялись с ними не глядя и считали бы себя счастливцами. Не так-то просто остаться человеком, если живешь в такой вот комнате!

— И что же, эти рабочие не предпринимают никаких действий?

— Действий? О каких действиях вы говорите? В этой стране ты либо работаешь, либо подыхаешь с голоду. Получил работу — держишься за нее обеими руками, потому что знаешь — стоит тебе поскользнуться, на твое место сразу выстроится очередь. Действовать! Забастовку, что ли, устроить? Так не успеешь оглянуться, как окажешься за решеткой! С черными тут не очень-то церемонятся, не забывайте.

Неудивительно, что белый гид ни словом не обмолвилась о том, в каких условиях живут приезжие рабочие. А ведь за жизнь в такой барсучьей норе им еще приходилось платить!

— Ну что, хотели бы пожить здесь недельку-другую? — с кривой улыбкой спросил поэт. — А люди живут, растят здесь детей. Да, да, здесь, вот в этих гнусных дырах! Боже мой, ведь это бесчеловечно!

— Согласен.

— Ах, вы согласны? — Он круто повернулся ко мне, кожа на его худом лице натянулась от гнева. — Вы согласны! Что ж, это очень великодушно с вашей стороны. Только через несколько минут вы отсюда уйдете, уйдете в свой шикарный отельчик. Примете горячую ванночку и смоете все воспоминания об этих омерзительных трущобах. Согласны! Это мило. Очень мило! Мы тоже согласны, но нам приходится жить в этом дерьме. И платить за удовольствие. Это вы понимаете? Платить за право жить в этих грязных и вонючих дырах!

В один из вечеров я попросил швейцара отеля вызвать такси, чтобы съездить в Парктаун, жилой квартал Иоганнесбурга, куда меня пригласили на обед. Когда такси подъехало, швейцар распахнул для меня дверцу и дал белому водителю адрес. Машина тронулась, но я видел, что водитель сосредоточенно рассматривает меня в зеркальце. Наконец он не выдержал:

— Вы из Ботсваны?

— Нет. Я не африканец.

— А-а, значит, вы почетный гость из-за океана.

Он был очень доволен собой, словно угадал ответ на главный вопрос в телевизионном конкурсе.

Когда я расплачивался, водитель протянул мне карточку с названием и номером телефона его таксомоторной фирмы. Вечером, собираясь возвращаться, я позвонил по этому номеру и заказал машину. Потом попрощался с хозяевами и вышел на улицу. Вскоре подъехало такси.

Я открыл дверцу, чтобы сесть, но водитель остановил меня:

— Эй, погодите-ка минутку. Это не для вас.

— Почему не для меня?

— Это такси для белых. Возить небелых не имею права. — И он протянул руку, чтобы захлопнуть дверцу.

Итак, это случилось. Как ни старались местные власти все предусмотреть, «оградить» меня, это все-таки случилось. Меня вдруг охватил гнев при мысли о том, что вот сейчас машина уедет, а я останусь стоять здесь, беспомощный, в незнакомом месте, за несколько миль от центра города. И я решительно влез в машину.

— Я вас не повезу, — стоял на своем водитель.

— Значит, будем сидеть здесь до второго пришествия! — Мой гнев вырвался наружу. — Я заказал такси, и вы приехали, чтобы отвезти пассажира в отель «Ленддрост», так или нет? Этот пассажир — я, и из машины не выйду, провалиться мне на этом месте.

Не говоря ни слова, водитель развернул машину и повел ее в сторону города.

— Чертов диспетчер не сказал мне, что вы черный, — пробурчал он.

— Откуда он мог знать? По телефону не видно.

— Не думайте, что это лично я не хочу возить черных. Я тут ни при чем. Это закон. Если я везу небелого и меня остановит полицейский, могут улыбнуться мои права, а вместе с ними и работа. Но раз вы почетный гость, наверное, все в порядке.

Каков мерзавец! Он был готов бросить меня на улице только из-за цвета моей кожи!

— Вам что же, сообщают, белый будет пассажир или черный? — спросил я.

— Да нет, ведь обычно мы черных и цветных не возим.

— Между прочим, сюда я тоже приехал на такси. Среди бела дня, и водитель прекрасно видел, что я черный. И он не сказал мне, что возить черных ему запрещено. Или политика вашей фирмы меняется в зависимости от времени дня? А может быть, это зависит от водителя?

— Политика не меняется, но…

— Но возить черных вы не хотите, — перебил его я.

Я откинулся назад, подавляя в себе желание высказать ему все, что было у меня на душе. К чему метать бисер перед свиньями? Ведь через пять минут этот мерзавец поступит точно так же.

На следующей неделе я договорился встретиться с молодым индийцем, жившим в нескольких кварталах от моего отеля, в «индийском» районе. Он недавно отбыл срок в тюрьме для политических заключенных на острове Роббен Айленд. Остров находится в семи милях от Кейптауна, в тюрьме томятся несколько сотен политзаключенных, все небелые, осужденные на сроки от одного до двадцати и более лет.

В свое время этот молодой индиец был редактором и активным распространителем информационных бюллетеней, в которых резко критиковалась расистская политика правительства. Его арестовали, судили в соответствии с «Законом о подавлении коммунизма» и приговорили к десяти годам тюрьмы без права обжалования. Теперь, после освобождения, этот молодой еще человек находился под надзором полиции, в частности, ему запрещалось принимать гостей. Мы заранее договорились, что в случае появления полиции или агентов службы безопасности я скажу, что пришел к его брату, живущему в том же доме.

Узнав, что я в Иоганнесбурге, индиец захотел встретиться со мной, чтобы «раскрыть мне глаза». Он утверждал, что правительство ЮАР намеренно приглашает именитых черных из-за океана, показывает им некоторые изолированные аспекты жизни в ЮАР и рассчитывает на то, что они, видя все сквозь розовые очки, выскажутся в поддержку существующего в стране режима. Именно так и получилось с Бобом Фостером.

— Вы знаете, что заявил этот черный янки? Ему, мол, так здесь понравилось, что он серьезно подумывает: а не выстроить ли себе здесь дом? — Он фыркнул. — Кретин, он даже не понимает, что, стоит ему поселиться в Иоганнесбурге, его, как и остальных черных, загонят в Соуэто или Александру. Он-то, разумеется, имел в виду нечто похожее на шикарный номер в отеле «Ленддрост», где, кстати, остановились и вы. — И он взглянул на меня так, словно я был виновен не меньше Фостера.

— Приезжим черным предлагают на выбор только три отеля, — напомнил я ему.

— Знаю, знаю. Конечно, выбора у вас не было, и все же люди, подобные вам, Фостеру и Эшу, отбрасывают африканское движение на десятилетия назад. Тем, что приезжают сюда. Тем, что позволяют нашему правительству использовать сам факт своего приезда как щит против обвинений в дискриминации.

До меня наконец дошло, что он пригласил меня не для того, чтобы рассказать о жизни на Роббен Айленде (хотя он и отвечал на мои вопросы), нет, ему нужно было выразить свое отношение к моему приезду в ЮАР. Он мельком сказал, что хотел встретиться и с Фостером, и с Эшем, но это ему не удалось.

— Вы и заметить не успеете, как эти сукины дети заморочат вам голову. Придет время уезжать, будете вовсю петь под их дудочку. Вернетесь в Штаты и расскажете там, как свободно вы передвигались по стране. Никто вам не мешал, ходили, куда хотели, а стало быть, нет никакого полицейского государства. И получается, что все мы здесь просто-напросто трепачи, верить нашей трескотне нечего. Верно? Они накачают вас вином, накормят до отвала и докажут, что человек достойный и образованный в жизни пробьется всегда, даже если он черный. А ленивые банту — куда им с вами тягаться? Их нужно запереть в гетто и погонять палкой, тогда хоть как-то будут шевелиться. Правда, эти самые банту лишены права голоса, не имеют возможности получить хорошее образование, им запрещено отстаивать свои интересы перед нанимателем и претендовать на работу, которую они хотят делать, но об этом вам не скажут ни слова. Вам скажут, что вы не такой, как они, и в конце концов вы им поверите — помяните мое слово.

— Думайте, что хотите, — бросил я.

Он не первый, кто говорит мне такое. Но почему? По какому праву мне бросают такие упреки? Они сидят в своем мерзком гетто и хотят, чтобы весь мир узнал об их недоле. Прекрасно. Вот я и приехал посмотреть своими глазами. Меня никто не посылал, я сам хотел приехать. Так расскажите же мне, как вы живете, и я напишу об этом. Но черные братья встречают меня с подозрительностью и даже с отвращением.

— Я ведь хочу вам помочь, хочу, чтобы вы поняли, — продолжал индиец. — Здесь закон выкрашен в белый цвет. Черные не могут взывать к закону, потому что он не для них. Они не могут требовать справедливости — она тоже не для них. Законы пишутся для людей, а здесь черные — это не люди, стало быть, на закон и справедливость рассчитывать им нечего. Известно ли вам, что небелые в этой стране лишены права на голосование? Нас даже не включают в перепись населения. Нас здесь просто нет! Какая мерзость! И не говорите мне о белых в Европе или Америке. Местные белые не такие. Они хуже всяких фашистов.

— К сожалению, мне пора. У меня есть кое-какие дела. — Поскорее бы закончить этот неприятный разговор.

— Дела? Наверное, приглашение на обед? К кому-нибудь из ваших белых друзей? — Он усмехнулся.

— Возможно. — Как больно он умеет жалить!

Он подошел ко мне и дружелюбно тронул меня за руку.

— Приходите еще раз, друг. Обещаю не ершиться.

— Не мучайтесь из-за меня.

— Из-за чего же тут мучиться? Жить здесь — вот настоящее мучение. Ведь я, черт подери, даже не могу проводить вас до двери. Может, какая-нибудь скотина стоит возле дома напротив. И если кто увидит, что я разговариваю с вами, меня могут запросто прийти и забрать. Хороша жизнь, нечего сказать! Как же мне не завидовать вам! Вы, приезжий, можете идти, куда хотите. А я, родившийся в этой стране, не имею права выйти на улицу. Что ж, доброй ночи, дружище.

Я ушел, но горькие слова еще долго звучали в моих ушах. Я хотел услышать от него рассказ о годах, проведенных в тюрьме, вместо этого он подверг сомнению сам смысл моего приезда в ЮАР. Неужели он прав? Я знал, что глубоко сочувствую черным ЮАР в их трагедии, я легко мог представить себя одним из них. Я был гражданином другой страны — это и только это спасло меня от подобной судьбы. Да, я не хотел бы жить, как они, но ведь и они этого не хотели. И я был готов встречаться с ними когда угодно, учиться у них, ближе узнавать их. Я не ждал инициативы с их стороны. Я искал их сам. Но даже этого было недостаточно. На меня все равно падала тень подозрения.

В отеле мне позвонила представительница администрации и поинтересовалась, все ли у меня в порядке.

— Если могу быть вам в чем-то полезной, не стесняйтесь, пожалуйста, — предложила она свои услуги.

— Все, что мне требуется сейчас от жизни, — это горячая ванна, прохладительный напиток да, пожалуй, хорошая кинокомедия, — шутливо ответил я.

— С ванной и напитком проблем никаких, — подытожила она. — А с кино дело немного посложнее. Но если вы действительно хотите пойти в кино, скажите мне, на что именно, я позвоню туда и все улажу.

— Зачем звонить? И что нужно улаживать? Не понимаю.

— Если вы не против, я сейчас поднимусь к вам в номер и все объясню, — сказала она. Вскоре она уже сидела напротив меня, блондинка с хорошими манерами, деловитая и уверенная в себе.

— Я должна вам объяснить, как обстоит дело с кинотеатрами у нас в ЮАР, — начала она. — В основном они обслуживают только белых. Мы их называем «бижу». Есть кинотеатры для цветных и для черных в их кварталах. Свой кинотеатр есть и у индийцев. Короче говоря, все кинотеатры в Иоганнесбурге только для белых. Вы, как важный гость нашей страны, находитесь на особом положении. По этому я уверена, что, если вы хотите посмотреть какой-то фильм, я позвоню в кинотеатр, и никакой проблемы не будет.

— Вы хотите сказать, что я не могу просто прийти в кассу и купить билет?

— Боюсь, что нет. Увы, таков закон.

— Значит, если я хочу пойти в кино, я должен сначала купить билет, а потом испросить разрешения войти, так?

— Ну нет, не совсем так. Во всяком случае, мы, сотрудники отеля, сделаем все необходимое для того, чтобы вы не чувствовали никакой неловкости.

Я поблагодарил ее, и вскоре она ушла. Что ж, выбора у меня не было, я принял ванну, поставил перед собой бутылку холодного пива и пристроился за письменным столом с карандашом и бумагой — привести в порядок впечатления от дней, проведенных в этом прекрасном городе, в этом очень неуютном обществе.

На следующий день была назначена встреча в клубе бизнесменов-африканеров, которую организовал банкир после нашего разговора в мой первый в ЮАР вечер. Клуб, как я и ожидал, оказался помпезным зданием из красного кирпича, соответствующий фон ему составляли заботливо взращенные деревья, подстриженные лужайки и цветочные клумбы. Повсюду, от входных дверей, прислуга в форменной одежде, все до единого черные, готовые откликнуться на первый зов господина. Мой приход их явно озадачил — до сих пор черные появлялись в этом здании только в качестве слуг.

В ожидании остальных гостей банкир и я расположились в комфортабельной гостиной, выпили по стакану черри. Мне пришло в голову, что мы сейчас нарушали закон, по которому черным запрещено употреблять алкогольные напитки в одной компании с белыми. Эта мысль так меня позабавила, что я поделился ею с банкиром.

— Но можно ведь поставить вопрос и по-другому, — с улыбкой ответил он. — Вы заокеанский гость, всемирно известный писатель. И на время пребывания в ЮАР вы удостаиваетесь почетного права называться белым.

Этим он сразу же все испортил. Настроение легкого дружелюбия, с каким я пришел к ним в клуб, полностью рассеялось, уступив место едва сдерживаемому гневу. Я опустил стакан и взглянул на собеседника. Какое безграничное самодовольство! Они уверены, что по своей прихоти могут взять и изменить цвет моей кожи. Даже не изменить, а просто не заметить его, когда им это удобно. Но нет, достаточно одного взгляда, чтобы понять: моя черная кожа жжет им глаза, от нее невозможно спрятаться. При знакомстве все они вели себя одинаково: торопливое «рад с вами познакомиться», настолько торопливое, что пропадал смысл слов, — и тут же шаг в сторону. Мое рукопожатие было намеренно крепким.

Я ожидал встретить довольно интеллигентных, хорошо воспитанных людей, свободно ориентирующихся не только во внутренних делах своей страны, но и в международных проблемах, велеречивых и расслабленно самодовольных, уверенно держащихся и знающих себе цену. Вместо этого я оказался в компании весьма заурядных личностей с ограниченными и скудными интересами, этим людям было неуютно в обществе незнакомого черного, который не собирался лебезить и раболепствовать перед ними.

Итак, мы вели учтивую беседу, потягивая напитки, находясь под неусыпным наблюдением черной прислуги. Свои обязанности они выполняли спокойно и деловито. Интересно, что думают они о моем присутствии в этом клубе? Тоже считают, что белые меня используют? Но они были прекрасно вышколены, и я ничего не мог прочесть по их неулыбчивым лицам.

После обеда я был официально представлен аудитории, и мне предложили выступить. Я сказал, что на меня произвел прекрасное впечатление Иоганнесбург и его цветущие окраины, однако неприятно поразило другое: черные в этом обществе были практически полными изгоями. Они встречались на каждом шагу, были заняты на всех видах подсобных и самых тяжелых работ, при этом вносили немалый вклад в экономическую жизнь страны, хотя и выполняли свои обязанности неохотно, по необходимости, потому что им отказано в праве полностью использовать свои возможности. Я задал вопрос: как же общество может достичь полного расцвета, если вклад основной части населения сознательно ограничен до минимума? Мне представлялось, что при таком положении общество несет колоссальные потери, и виной тому — доведенная до абсурда расовая дискриминация.

Они выслушали меня в полном молчании, но когда я сел, яростно принялись отстаивать свою правоту. Они уверяли, что экономическое положение черных в ЮАР гораздо лучше, чем в любой другой части Африки. Что хотя в стране и имеются ограничения на профессии, выгодные для белых, каждый гражданин получает по своему труду и что если какие-то наниматели и пытаются обойти закон, то это, как правило, иностранные фирмы, в особенности американские.

Я провел в стране слишком мало времени, твердили они, и не могу судить о сложной проблеме трудовых ресурсов, в частности, о гранях ее, связанных с ролью черных. В большинстве случаев местные черные способны выполнять только простую физическую работу. Они и сегодня почти ничем не отличаются от своих первобытных предков и чувствуют себя счастливо в условиях примитивного сельского быта, живя так, как жили их отцы и деды. С другой стороны, суровые с виду условия их городского бытия неверно называть невыносимыми, потому что по сравнению с привычной для черных жизнью у земли здесь налицо явный прогресс. Это коммунисты и прочие деятели из других стран забивают их головы дурацкими идеями: черные, мол, обделены судьбой, влачат жалкое существование. Да, черным не позволяют перевозить в города свои семьи, это привело бы к слишком большой миграции, к тому же возникли бы проблемы с жильем, питанием, обучением их детей. И так далее, и тому подобное. Старые, набившие оскомину клише, которые, кстати, произносились возбужденно и запальчиво. Я слушал их, с трудом подавляя растущее раздражение. Ведь я так же черен, как и люди, о которых они говорили.

Но я иностранец. Сегодня я здесь, завтра уеду. Я был им не опасен, поэтому они щедро расходовали на меня свое время и красноречие.

Я решил посетить Транскей, один из официально выделенных правительством «национальных очагов». Самолет за час доставил меня из Иоганнесбурга до Дурбана, где есть аэропорт, ближайший от Транскея. Там меня ждала машина, и мы сразу отправились в Умтату, главный город Транскея, до которого было триста пятьдесят миль. Я полагал, что в этом резервате, который, возможно, скоро обретет независимость и где африканского населения подавляющее большинство, управление на всех уровнях политической, общественной и экономической жизни находится в руках черных. Вскоре я понял, что этого нет и в помине.

Вид у столицы Транскея был эффектный и процветающий. Выставочные залы автомобилей и сельскохозяйственных машин, большие магазины, бензозаправочные станции, несколько отелей — словом, все, что положено иметь большому городу. Однако владели всем этим богатством белые. Никаких признаков того, что даже здесь, на своей законной территории, африканцы имеют хоть какую-то экономическую власть. Мы проехали мимо чистенького нового полицейского участка: у входа, лениво подперев плечом дверь, стоял белый полицейский и разглядывал недавно выстроенное на противоположной стороне улицы многоэтажное правительственное здание. Да, процветающий город, чувствовалось, что потенциал для роста и развития здесь очень велик. Сплошь и рядом африканцы, но не у власти, только на самых второстепенных ролях.

Правительство официально объявило о том, что «национальные очаги», подобные Транскею, в конечном счете получат независимость. Но где экономическая основа для этой независимости? Все предприятия в Умтате принадлежат белым, прибыль, естественно, выкачивается за счет черных. Я спросил об этом сотрудника бюро информации. Он объяснил мне, что по правительственному плану предполагается постепенная передача всех предприятий в руки африканцев. Белым бизнесменам предлагалось активнее нанимать черных и обучать их искусству управления. Когда обучаемый созреет для того, чтобы самостоятельно управлять производством, правительство купит бизнес у белого владельца по текущим рыночным ценам и перепродаст его в кредит прошедшему подготовку африканцу — новому хозяину. Я сказал, что ничего не слышал о том, чтобы такая подготовка велась на практике. План был разработан только недавно, ответили мне, и постепенно начинает проводиться в жизнь. Но виденные мной предприятия явно свидетельствуют о процветании, возразил я, какой же владелец согласится так просто расстаться с ними? Умтата — это крупнейший и экономически наиболее развитый из городов Транскея. Не представляю, какой бизнесмен оставит такую золотую жилу. На этот вопрос у сотрудника бюро информации ответа не нашлось.

В Дурбане я сделал несколько звонков знакомым знакомых из Иоганнесбурга и вскоре встретился с одной индианкой, врачом. Она сразу же заговорила на интересную тему.

— Вы не слышали? — обратилась она ко мне. — Черные подняли бунт в Новой Германии.

— А где это — Новая Германия? — спросил я.

— Недалеко. На окраине. Там текстильный комплекс, их вокруг Дурбана несколько. Используют дешевую рабочую силу, индийцев и африканцев, а платят, только чтобы не умерли с голоду. Так вот, рабочие подняли забастовку. Наверное, что-то там случилось из ряда вон выходящее, иначе вряд ли рабочие рискнули бы идти на конфликт с полицией. Те ведь не постесняются открыть огонь и собак спустят. Хотите, поедем и посмотрим?

— А можно?

— Почему же нет? Главное, не лезть в самое пекло, держаться подальше. Но уж увидите все своими глазами.

И мы поехали в сторону Новой Германии, к фабрике «Селтекст». Спутница рассказала мне, что на десяти фабриках и заводах вокруг Дурбана работают десять тысяч человек. Пять фабрик принадлежат компании «Фреймс», снискавшей себе дурную славу из-за бесчеловечного отношения к рабочим.

Еще не доехав до фабрики, мы услышали громкий и густой гул голосов, сквозь который прорывались отдельные выкрики. Поворот — и мы увидели огромную толпу африканцев, окружившую главное здание фабрики. Моя спутница подозвала двух рабочих-индийцев, и они заговорили с нами. Положение такое, что конфликт может вспыхнуть в любую минуту, сказали они. Забастовка идет с утра, уже арестовали и увезли в полицию четыреста человек. Такие же забастовки сейчас шли в Пайнтауне и Хаммарсдейле — других пригородах Дурбана.

Рабочие рассказали нам об обстоятельствах, приведших к забастовке. Им давно обещали повысить зарплату, но, когда они пришли за деньгами в прошлый раз, оказалось, что администрация своего обещания не выполнила. В этом не было ничего удивительного, но на сей раз у рабочих само собой возникло решение выступить с забастовкой.

Закон ЮАР категорически запрещает черным бастовать, с большим скрипом рабочие недавно получили право на ведение ограниченных переговоров с нанимателями. Рабочие выходили на забастовку, рискуя подвергнуться судебному преследованию, особенно по весьма туманному, но очень жестокому «Закону о подавлении коммунизма». Я заметил, что в толпе сновали одетые в гражданскую одежду белые с фотоаппаратами и записывающими устройствами. Это были, как мне сказали, сотрудники службы безопасности, они собирали информацию для последующего преследования неугодных.

Внезапно полиция начала медленно двигаться вперед, полицейские с собаками в авангарде. Черные полицейские вели себя так же безжалостно, как и их белые коллеги. Толпа отпрянула.

К нам подошел молодой рабочий-африканец.

— Вы журналисты? — спросил он.

— Нет, мы просто наблюдаем.

— А откуда вы? Из Дурбана?

— Нет, я не африканец. Услышал о забастовке и решил посмотреть своими глазами.

— Говорят, на другие фабрики тоже вызвали полицию. Сейчас сюда должен приехать министр внутренних дел нашего «национального очага», он будет вести переговоры с администрацией.

— А разве у вас нет своих представителей для переговоров с фабричной администрацией?

— Представителей? Полиция увидит, кто говорит больше всех, и сразу упечет его в тюрьму. Иногда они специально подсылают к нам шпионов, чтобы разговорить нас, а потом набрасываются и забирают. А что, если они заметят здесь вас? — вдруг спросил он.

— Кто заметит?

— Субчики из службы безопасности.

— Но я ведь не вмешиваюсь. Просто наблюдаю. Что же они могут мне сделать? В худшем случае попросят уехать.

— Не очень-то на них полагайтесь. Не забывайте, что вы черный. Они могут как следует встряхнуть вас, а уж потом спросят, кто вы такой. В любом случае, друг, если что, идите шагом. Не бегите. Если чернокожий бежит, значит, он в чем-то виноват.

Я вдруг ощутил страх, осознал смысл происходящего. Доведенные до отчаяния чернокожие, набравшиеся мужества и выступившие в борьбе за свои права; невидимая администрация, безжалостно их эксплуатирующая; сильная, грубая полиция, готовая яростно кинуться на защиту власть имущих. Близко время, подумал я, когда любой полицейский кордон окажется бессильным перед разрушительным взрывом ярости и гнева южноафриканских рабочих.

В конце этой недели я встретился с заместителем министра просвещения банту. Он говорил о банту как о существах с отсталым умственным развитием, им нужны соответствующие учебные программы, а следить за выполнением этих программ должны белые, которым повелевать черными распорядился сам господь бог. Заместитель министра подробно рассказал мне о различных курсах обучения, призванных, по его мнению, помочь черным успешно функционировать при существующем в ЮАР строе, на решение этой задачи ежегодно ассигнуется огромная сумма денег. Я предположил, что, если в стране ввести совместное обучение черных и белых, расходы на образование значительно бы сократились, но он вежливо отверг эту идею как несостоятельную.

— Наши черные не могут усваивать знания в том же темпе, что и белые, — пояснил он, улыбаясь, с выражением непогрешимости на лице, словно цитировал священное писание. — Нужно помогать им развиваться медленно, но верно.

— До какого же уровня? — спросил я.

— До их собственного уровня. Глупо вбивать в них знания, усвоить которые им не дано.

— Насколько мне известно, при прежних правительствах африканцы имели возможность учиться в ваших университетах и показывали отличные результаты. И их способности никто не подвергал сомнению.

— Вас неправильно информировали, — возразил он, продолжая улыбаться. — Действительно, какое-то время в учебном процессе ставились эксперименты, и ставившие их стремились доказать свою правоту. Увы, большинству африканцев университет для белых оказался не по зубам. Нынешнее правительство сделало выводы из подобных ошибок.

— Я ведь тоже учился в университете вместе с белыми, — сказал я. — И никогда не чувствовал, что взвалил на плечи непосильную ношу.

— Но ведь у вас совершенно другой уровень развития. — Ничто не могло поколебать его спокойствия и уверенности в своей правоте. — Я знаю банту всю свою жизнь. Поездите по стране, понаблюдайте, и, я уверен, разница между вами и ими станет для вас очевидной. — Он поднялся. Разговор был окончен.

В отеле мне позвонил незнакомый человек. Он назвался Уэлкомом Мсоми и сказал, что читал мои книги, знает о моем пребывании в ЮАР и хочет пригласить меня посмотреть «Макбета» в постановке зулусского театра, он перевел трагедию на зулусский язык и сам исполняет главную роль. Это приглашение я принял с большим удовольствием.

Спектакль шел на сцене открытого театра «Майнардвиль». Зеленую лужайку-сцену обрамляли деревья-долгожители с искривленными стволами, они были прекрасным фоном для мрачных событий кровавой трагедии Шекспира. С первой и до последней секунды зрители следили за действием затаив дыхание. Игра актеров заворожила и меня, хотя зулусский язык для меня — тайна за семью печатями.

После окончания спектакля меня познакомили с труппой. Чернокожие актеры и актрисы встретили меня за кулисами с большим энтузиазмом, они утверждали, что внешне я типичный зулус. В свое время они читали и обсуждали мои книги, потому что тема была очень близка и понятна — актерам на собственном горьком опыте приходилось сталкиваться с презрительным отношением белых. С горькой иронией они отозвались и об этом прекрасном вечере — белые зрители приветствовали их сегодня с восторгом, а завтра на улице ни один из них и головы не повернет в сторону африканца.

— Мы как королевские шуты, — заметил, один из актеров. — Развлекаем их по первому требованию, а в награду получаем объедки с королевского стола.

Нам было легко и приятно в обществе друг друга, в то же время постоянно прорывалась какая-то горькая интонация. Но свою профессию они любили беззаветно и были полны решимости оставаться актерами, несмотря ни на что. Они рассказывали мне о планах на будущее, о предстоящих постановках. Потом разговор снова вернулся к тому, что беспокоило их больше всего.

— Мы знаем, что вы встречаетесь со многими людьми в нашей стране, наверное, будете писать о своих впечатлениях. Мы хотим откровенно рассказать вам и о нашей жизни.

— О чем же именно?

— О том, какое жалкое существование нам приходится влачить. Мы все здесь настоящие рабы, друг. Вы знаете, что муравьи держат тлей, чтобы доить их. В ЮАР служитель муз с черной кожей та же тля. Если у тебя есть талант, этот талант выдаивается каким-нибудь белым мерзавцем, пока ты не упадешь в изнеможении. Так обстоят дела в нашей стране. Чернокожий не может самостоятельно вести переговоры с издателями, антрепренерами и им подобными, за него обязательно это должен делать белый. И ты становишься собственностью этого белого. Да, да, не думайте, что он представляет интересы художника, что он работает для него. Ничего подобного. Он становится хозяином. И он заказывает музыку. Он не помощник, он наниматель. Он платит тебе, сколько считает нужным. Черный вкалывает до седьмого пота, творит, пишет, ставит. Но в конце концов о нем даже не вспоминают. Белый хозяин берет с собой черного в Англию, Японию. Австралию. Потом кладет на свой текущий счет кругленькую сумму, а ты возвращаешься домой ни с чем.

Лица вокруг меня посуровели, ожесточились, рвалась наружу годами сдерживаемая ненависть.

— Ты пишешь книги, брат, и получаешь вознаграждение за свою работу. По твоим книгам делают фильмы, твое имя указывают в титрах, тебе платят деньги, ты имеешь возможность приехать к нам и поселиться в отеле вроде этого… А мы здесь ничтожество, дерьмо.

— Мы боремся за право выступать от своего имени, вести переговоры от своего имени, — с жаром заговорил другой. — В Иоганнесбурге наши братья объединились в организацию «Мдали». Задача ее — чтобы весь наш народ сам искал собственные таланты, развивал свое искусство, До сегодняшнего дня мы заботились только об одном — чтобы наши способности приметил белый человек и пожелал купить наше искусство. Мы хотим положить конец этой мерзости. Хотим нести наш талант и искусство нашему народу, живущему в гетто. И если то, что мы делаем, действительно настоящее искусство, пусть белый человек сам приходит к нам. В гетто. Пусть смотрит, как мы играем для нашего народа. И пусть уважает наш народ. Наше искусство и наш народ.

Вернувшись в Иоганнесбург, я принял приглашение встретиться с членами исполнительного комитета Христианской ассоциации женщин Соуэто. За мной заехали две женщины и по дороге к месту встречи показали мне часть Соуэто, которую я раньше не видел. Повсюду женщины, женщины с маленькими детьми. Поэтому-то их ассоциация так нужна Соуэто, пояснили мне.

— Каждый день, кроме воскресенья, Соуэто превращается в город женщин. Мужчины ведь всегда на работе, а что остается нам? Убираться в доме, воспитывать детей и смотреть, как пролетает день за днем. Но мы не хотим судачить о том, какие мы несчастные. Изменить нашу жизнь к лучшему можем только мы сами. Совет банту собирается, что-то обсуждает, но все впустую — средствами распоряжаются только белые из Иоганнесбурга. И мы решили действовать сами. Мы выступаем с танцами, организуем пикники, проводим сборы средств, на собранные деньги мы уже построили зал встреч. Это начало.

Когда мы подъехали к залу встреч, я смог оценить их слова в полной мере. Это было приземистое Г-образное массивное здание из красного кирпича, стоявшее на небольшом возвышении, промежутки между кирпичами выкрашены в яркий белый цвет. Оно излучало элегантность, свидетельствовало о прочности. Вокруг как символы светлого будущего и надежды росли молодые деревца.

Мы вошли в зал, и заседание началось. Речь шла о работе с молодежью, домохозяйками и дошкольниками Соуэто. Когда повестка дня была исчерпана, попросили выступить меня. Я вкратце остановился на причинах моего приезда в ЮАР и рассказал об увиденном.

Затем женщины рассказали о Соуэто и о том, насколько ограничены возможности черных женщин. Кем они могли работать? Учительницами, медицинскими сестрами, нянечками в местных детских садах. Подавляющее же большинство — это домохозяйки. Как серо и убого мы живем, сетовали они.

Неожиданно, прерывая других, заговорила миловидная немолодая седеющая женщина.

— Сестры, — обратилась она к остальным, — давайте поделимся с нашим гостем самым главным. Давайте расскажем ему о Страхе.

Она произнесла это слово словно с большой буквы, сразу придав ему угрожающий размер, и все вдруг почувствовали его присутствие в комнате. Глядя прямо мне в глаза, женщина начала:

— Брат наш, мы, женщины Соуэто, живем в страхе каждую минутку нашей жизни. У меня есть муж, чудесный муж, добрый муж, который заботится обо мне и наших детях. И он очень способный, умный человек. Он работает в городе рядовым клерком, такая работа по плечу любому мальчишке, но он и думать не может о повышении. Молодые белые оболтусы помыкают моим мужем, моим гордым, умным мужем. И сердце его разрывается на части.

Каждый день он уходит на работу в пять часов утра, и я со страхом думаю: а вдруг это случится сегодня? Вдруг плотину прорвет сегодня, когда какой-нибудь белый подонок так унизит, так оскорбит моего мужа, что он не сможет сдержаться?

Я видел, как на лица женщин легла тень, они печально кивали головами, боль подруги передалась им всем.

— Однажды это случится, — продолжала она. — Я чувствую это всем своим существом, потому что знаю своего мужа. И что тогда будет с ним, что будет с нами? Придет полиция, и моего мужа бросят в тюрьму, а я ничего не буду об этом знать. Я буду ждать его, как обычно, а вечером он не придет. И тогда я пойму. Поймут и дети. Наутро я пойду его искать.

Ты думаешь, брат, полиция придет и скажет мне, что мой муж в тюрьме? Ошибаешься. Я должна идти искать его. Обойти все полицейские участки. И в каждом ждать. Сдерживая слезы, волнение, ждать, а они будут разглядывать меня, ненавидеть за то, что у меня есть муж, смеяться надо мной, потому что я черная, потому что я беспомощна.

В комнате наступила тишина, и боль женского сердца, казалось, стала живой, осязаемой. Мы чувствовали ее, славно все, о чем рассказывала женщина, происходило перед нашими глазами.

— Наверное, на третий или четвертый день я найду его. Ом будет валяться где-нибудь в грязной камере с себе подобными, раздавленный, униженный, мучимый страхом. В полиции мне скажут: «Заплати за своего мужа штраф» — и назовут такую сумму, что мне легче достать звезду с неба. Но надо платить, иначе мужа могут перевести куда-нибудь на север. И я влезу в долги и достану эти деньги. Вот как мы живем, брат мой.

Она замолчала, в глазах не было ни слезинки, но я знал: душа ее рыдает. По лицам других женщин я видел, что и они сейчас пережили то, что пережила она.

— Это не все, — вдруг снова заговорила она. — Мы ведь еще живем в страхе друг перед другом. Взгляни на нас. Мы все с черной кожей. Все бедны. И все же среди нас, сестер, может найтись кто-то, кто пойдет в службу безопасности и расскажет им все, что здесь говорилось тобой, нами, в особенности нами. И вот мы боимся друг за друга и в то же время боимся друг друга, продаем друг друга за ничтожное вознаграждение: пропуск, право на жилье для родственника, а хуже всего — просто за деньги. Я читала твои книжки, брат мой. Ты учитель. Научи нас доверять друг другу. Нам так нужно этому научиться! Умей мы доверять друг другу, нам было бы легче бороться с белым тираном.

И она резко села. Что же ответить на этот крик души, какой совет дать этим женщинам?

— Сестры мои, — начал я, решив, что обстановка и чувства сами подскажут нужные слова, — вы сейчас открыли мне двери в мир, о существовании которого я не подозревал. Я жил в странах, где чернокожие ничего не получают без боя, и мне казалось, что в борьбе за место в жизни я преодолевал колоссальные трудности. Но вот я слышу вас, и мне становится неловко за себя: разве я страдал по сравнению с тем, что переживаете вы? И мне кажется, что, если у вас хватает сил жить, несмотря на такие муки, вы должны найти силы и для того, чтобы доверять друг другу. Что ж, случается так, что наши личные потребности кажутся важнее борьбы за общее дело. Я могу лишь глубоко посочувствовать людям, которым приходится делать такой трагический выбор.

Я находился на Элофф-стрит, метрах в двадцати от перекрестка, когда увидел бегущего африканца. Он бежал в мою сторону по мостовой, вдоль кромки тротуара, чтобы не мешать транспорту. Никто за ним не гнался, поэтому вид его меня нисколько не встревожил, но вдруг дорогу ему преградили двое белых и схватили его, один из них крепко вцепился ему в рубаху. Они кричали на него на африкаансе, и я ничего не мог понять, а чернокожий все повторял: «Нет, нет, баас». Они принялись бить, пинать и трясти его.

Быстро собралась толпа, стали спрашивать, в чем провинился африканец. Державшие его не гнались за ним, они не могли знать, почему он бежал. Кто-то позвал полицейских, которых долго ждать не пришлось. Один из них, здоровенный детина с красным лицом и коротким «ежиком», отвесил черному сильную оплеуху огромной мясистой рукой и зарычал на него на африкаансе. Кто-то окликнул полицейского по-английски: «Перестаньте избивать человека!» В ответ полицейский велел «адвокату» заткнуться, не то и его сведут в участок, чтобы не мешал вершить справедливость.

— И это вы называете справедливостью? — услышал я собственный голос. Верзила-полицейский окинул меня испепеляющим взглядом. Я вдруг ощутил всю жалкую беспомощность своего положения. Беспомощный иностранец, стой и не вмешивайся. Полицейские уволокли человека и запихнули его в машину.

Меня всего трясло, к горлу комом подступил страх. Внезапный, неожиданный страх. Боже мой, только что человек с черной кожей бежал по улице, хлоп, хлоп, стук его каблуков слабым эхом еще отдавался у меня в ушах. И вот он исчез, его увезли цивилизованные дикари, наверное, его будут бить, не обращая внимания на крики о пощаде, не задавая никаких вопросов, не требуя объяснений. Случись такое в ночное время, его могли бы застрелить на месте. За что? За то, что он торопился?

Наконец-то до меня дошел смысл слов, которые я так часто здесь слышал. Наконец-то я понял: если ты черный и живешь в Южной Африке, ты можешь стать жертвой насилия в любую секунду, и ничто не защитит тебя от вековой ненависти. На улице, у себя дома, где угодно. Никто и ничто не спасет тебя — ни закон, ни суд, ни полиция. Ходи по улицам шагом, говорили мне. Никогда не беги. Не дай тебе бог побежать.

Я медленно брел дальше, к книжному магазину. Продавщица, молодая брюнетка, читала почти все имевшиеся в продаже книги и говорила о них со знанием дела, с неподдельным интересом. Мы спустились в нижний этаж магазина. Она показывала мне книги, а на ступеньках около будочки кассира все время раздавались шаги. И каждый раз женщина быстро, украдкой оглядывалась.

Я спросил:

— Почему вы так нервничаете?

— Нервничаю?

— При звуке шагов на лестнице в глазах у вас появляется испуг.

Она вспыхнула.

— Да, вы правы. К нам регулярно заглядывают сотрудники службы безопасности. Мы уже почти научились узнавать их по звуку шагов. Они приходят, начинают рыться в выставленных книгах и никому не известным методом определяют, какие книги убрать, какие оставить в продаже, на каких заклеить обложки. Это ужасно действует на нервы, но ничего сделать нельзя. Они все время ищут коммунистическую литературу и на книжку с более или менее «подозрительным» названием тут же налагают запрет.

— Вы сказали «заклеить обложки». Это в каком же смысле?

— В самом прямом. Сейчас я вам покажу.

Она подошла к стойке с книгами и вернулась с «Великим Гэтсби», изданным в Англии. Обложка представляла собой бледное изображение двух мужчин и женщины, одетых в стиле двадцатых годов, контуры тел были едва обозначены тонкими карандашными линиями. В рисунке не было даже туманного намека на нечто неприличное.

— Они велели нам заклеить эти обложки, — сказала продавщица. — Книга недавно включена в программу средней школы, и они считают, что давать детям книгу с таким рисунком не следует.

Я был готов не поверить своим ушам, но серые глаза продавщицы смотрели слишком серьезно.

— Боже правый! — только и воскликнул я.

— Вот именно, — подхватила она. — Его именем они и прикрываются — мы, мол, стоим на страже морали и нравственности. Заваливаются сюда несколько раз в неделю безо всякого уведомления, шарят грязными ручищами по полкам и забирают книги с собой якобы для более тщательной проверки, нет ли в них сомнительных идей и теорий.

Я заплатил за книги и вышел из магазина. На каждом шагу в этой стране сквозь пленку комфорта и благополучия пробивалась прикрываемая от глаз мерзость.

Незадолго до отъезда я познакомился с группой африканской молодежи, и они пригласили меня еще раз съездить в Соуэто. Первым моим побуждением было отказаться. Я был сыт Соуэто по горло. Но я все же согласился, презирая себя за слабость. Кому и что я этой поездкой докажу?

На вокзале один из парней взял билеты, и мы вышли на платформу. Поезд был готов к отправлению, локомотив нетерпеливо шипел, словно подгонял африканцев, которые пихали и толкали друг друга, стараясь побыстрее влезть в вагон. Мои друзья потянули меня в эту бурлящую массу.

— Зачем обязательно лезть в этот вагон? — запротестовал я. — Вон в других никакой толкучки нет.

— Те вагоны для белых, — последовал ответ, а меня тем временем затянуло в водоворот человеческих тел, и через секунду я оказался в вагоне, уже набитом сверх всякой меры. Весь вагон — только черные. Теснота, никакой вентиляции, очень душно. Сам виноват, не хватило силы воли отказаться от этого приглашения.

— А вы могли бы с комфортом ехать вместе с белыми, — хрипло шепнул мне на ухо один из друзей. — Ведь вы приезжий, значит, для властей вы белый. «Почетный белый». — Эти два слова прозвучали словно проклятье.

— Нашли о чем говорить, — шепнул я в ответ, давая ему насладиться этой маленькой воображаемой победой.

Вскоре заскрипели тормоза — первая остановка. Я перевел дух — сейчас люди сойдут и станет легче. Повернув голову, я встретился взглядом с одним из моих спутников.

— Это остановка для белых, — пояснил он. — Черные здесь не сходят. Нам трястись еще не меньше часа…

Я мог бы ехать вместе с ними как «почетный белый». «Почетный белый»! Только сейчас я в полной мере ощутил, какое за этим стоит унижение! Я всегда гордился своей черной кожей, она не помешала мне многого добиться в жизни. Я провел счастливое детство в Гайане, знал, что такое честолюбие, гордость, радость победы в соревновании. Я учился в английском университете и чувствовал уверенность в своих силах, потому что ни в чем не уступал белым сокурсникам. Я был пилотом истребителя во время войны, познал любовь, ненависть, отчаяние и успех. Я писал книги, учил белых, представлял свою страну в качестве дипломата. Никогда нигде никто не пытался изменить цвет моей кожи. И вот здесь, в ЮАР, меня решили унизить, напомнить мне, что я черный. Заберите себе этот презренный ярлык — «почетный белый»! Я еду черным.

Дорога к дому моих новых друзей шла мимо начальной школы. Массивное здание из оранжевого кирпича — одноэтажный и приземистый полый квадрат. Раствор между кирпичами положен неаккуратно — видимо, здание строилось в спешке. На красной глинистой почве, почти сплошь покрытой сорняками, чьи-то ноги вытоптали ровные линии, наверное, для игры — ведь это школьный двор. Окружал здание проволочный забор, продырявленный в нескольких местах.

— Когда-то я учился в этой школе, — сказал один из друзей.

— Хорошо бы заглянуть внутрь, только так, чтобы никому не мешать, — сказал я. — Чтобы никто специально ничего не показывал.

— Загляните в любой класс. Этим вы никого не удивите. И учительница не будет против.

Мы остановились у одной из дверей. Она была чуть приоткрыта, и, подбадриваемый спутниками, я легонько толкнул ее и вошел.

Маленькая комната, но сколько же здесь народу! Учеников за столами как минимум вдвое больше положенного, да что там за столами! Дети, сгрудившись, стояли у задней стены класса, сидели прямо на бетонном полу в проходах и вдоль стен. Буквально негде было яблоку упасть. Такая комната предназначена для пятнадцати, от силы двадцати человек, но сейчас урок слушало восемь или девять десятков детей. Свои книжки, тетрадки, карандаши и линейки они держали в пластиковых мешочках, которые ревниво оберегали.

Выглядели дети относительно аккуратно, почти все мальчишки в серых шортах и серых или белых рубашечках, девчонки в темно-синих форменных платьицах с белыми передничками. На меня они даже не посмотрели. Их внимание было безраздельно отдано учительнице, они ловили каждое ее слово.

Пораженный, я стоял и смотрел на это чудо. Теоретически я, конечно, знал, что во многих частях света все еще существует неутолимая тяга к знаниям, но в мою бытность учителем я привык совсем к другому — школьников надо ублажать, заставлять, соблазнять и подкупать, чтобы они соизволили пошевелить мозгами. Лица же этих мальчишек и девчонок горели неподдельным энтузиазмом, они слушали учительницу с открытыми ртами, разом тянули руки, когда требовался ответ, — наверное, уже понимали, что многое в жизни зависит от них самих, что их место в классе с радостью займут другие.

Разумеется, здесь никогда не будет трудностей с дисциплиной, потому что нет скучающих. Дети впитывали всю информацию без остатка, улавливали ее самой кожей. Но что ждет их завтра, когда даже в этом бесхитростном счастье — праве на ученье — им будет отказано? Нерастраченная энергия и пыл неизбежно натолкнутся на запреты, придуманные в этой стране белым человеком, и переплавятся в отчаяние, гнев и ненависть. В конце концов эта энергия взорвется, тогда обуздать ее не удастся ни дубинками, ни полицейскими овчарками, ни даже автоматами. Этого и боятся белые расисты.

Рано утром я собрал чемоданы. Оставалось только оплатить счет, а потом дорога в аэропорт. В парке на другой стороне улицы худущие чернокожие мальчишки уже играли в свои бесконечные игры, вертясь под ногами у африканских рабочих, торопливо идущих мимо. Голодные, неухоженные — так проходит их детство. Они вырастут, и что ждет их? Суждено ли сбыться их мечтам, надеждам? Или так всю жизнь и проживут пасынками в родном своем краю? Говорят, будущее страны — это ее молодежь. Вот они — молодежь, мальчишки. Так какое же будущее у ЮАР?

Администратор отеля как-то с гордостью сказал мне, что один из национальных лозунгов — это «Сила в единстве». Где оно, это единство? И о какой силе идет речь — силе оружия? Или черные к этому лозунгу отношения не имеют? Я смотрю в окно. Все кругом говорит об упорядоченном развитии, запланированном росте — никаких видимых следов гноящихся ран, разочарования и жгучей ненависти.

Торопливо проходят африканцы перед моим окном, лица их непроницаемы, они опрятно одеты и, кажется, думают только об одном — не опоздать на работу. Но это только кажется…

У выхода из отеля уже стояла машина, чтобы отвезти меня в аэропорт.

Брайан Гленвилл

Фашист

Вступление и перевод с английского М. Кореневой

Брайан Гленвилл, известный английский писатель и один из ведущих спортивных журналистов, родился в 1931 году. Начал печататься с 1949 года и к настоящему времени выпустил около 20 романов, несколько сборников рассказов, спортивных справочников и детских книг.

____

Спустя пятнадцать лет лицо его странным образом оставалось все тем же, и, однако, оно странным образом преобразилось — изменилось под влиянием не возраста, а благоденствия. Его улыбка выражала не просто радость при виде старого знакомого, а таила в себе некий восторг, как бывает, когда человек влюблен или только что стал отцом. Это выражение лица, это ликование были так непривычны, что тотчас заставили меня усомниться — он ли это.

— Что? Вы больше со мной не знакомы?

— Нет. Конечно, конечно.

Когда я видел его раньше, у него всегда был грустный, меланхолический, угрюмый и расстроенный вид; смех не более чем привесок к какой-нибудь банальной непристойности. Со своей крупной, круглой головой, перебитым носом и неизменно серой, прямо надетой шляпой, он походил на боксера-профессионала, проигравшего слишком много матчей.

— Как поживаете? — задал я ненужный вопрос и получил все тот же старый ответ:

— Sempre in giro, come le puttane — вечно в движении, как проститутки.

Мы с противоположных сторон переходили Пьяццу дель Пополо — еще одна причина моей неуверенности вначале, так как я неизменно связывал его с определенными местами в городе, даже с определенной погодой, определенным временем дня. Погода сырая, время — сумерки, место — громадная, полутемная комната газетной редакции, кричаще яркий, сверкающий металлом, шумный бар на Виа дель Корсо, трибуны олимпийского стадиона по вечерам в воскресенье, приемные полицейских участков. Пьяцца дель Пополо была для него слишком открытым, слишком незащищенным местом, слишком пестрым и оживленным. Золотая молодежь, которая, рисуясь, сыпля шутками и болтая, сидела на улице за столиками кафе «Росати», казалось, прибыла с другой планеты, во всяком случае, так было прежде. Под своей шляпой — возможно, его лысую голову прикрывала все та же шляпа — Мерло носил другой Рим, не менее подлинный, но несравненно более мрачный.

— Я фашист. Это вам известно?

— Да.

— Откуда?

— Вы мне сказали.

Квинтэссенция фашиста того времени, через десять лет после войны, недоумевающий и одинокий, цепляющийся за воспоминания о товариществе, конспирации, общей вере, о причастности к дающей свободу жестокости.

— Я воевал в Испании.

— Знаю. Вы мне говорили.

— И в Африке.

— Знаю.

— Я был в Индии. В плену у англичан. Три года.

— Знаю.

Тут лицо его заливала жалость к себе, словно у капризного ребенка.

— Проклятый итальяшка! А ну заткнись, черт возьми, проклятый итальяшка! Я офицер.

— Знаю.

— Офицер, а они так со мной обращались! Я вам говорил, что не люблю англичан?

— Да.

А теперь он обнял меня, а потом, взяв под руку, сказал:

— Пойдемте со мной! — И повел через площадь назад, преисполненный какой-то странной гордости и неизменной учтивости. — Выпьем по чашечке кофе… — но без единого следа прежнего страдания, словно собирался что-то мне показать.

— Посмотрите! — сказал он. — Мои друзья! — И, к моему удивлению, подвел, меня к столику у кафе «Росати», за которым сидели два молодых длинноволосых парня и изящная девушка. Мужчины в светлых брюках клеш с широкими кожаными поясами и ярких безукоризненных рубашках джерси, на плечи накинуты пиджаки, девушка в синем хлопчатобумажном наряде. Эти модные молодые люди с их непринужденно-нахальным и лениво-презрительным видом были, несомненно, жителями Рима.

— Cappelloni, — восхищенно прошипел Мерло. — Длинноволосые! — словно обрадованный тем, что его принимают такие, как они. — И все они фашисты! — добавил он, когда мы подошли совсем близко.

Меня это не удивило: фашизм носился в воздухе и, что особенно озадачивало, среди молодежи. Fascisti… Fascista… Fascismo — эти слова носились по улицам и площадям; словно на долгие, мрачные годы забвения и позора теперь можно было смотреть как на что-то случайное; старые, мертвые доктрины ожили вновь.

— А он еще и фашист? — услышал я как-то, проходя по Виа Систина, обращенный к подруге вопрос хорошенькой девушки. — Великолепно!

Вторая, более серьезная на вид, ответила:

— Так, значит, он фашист; какая гадость!

Нечего удивляться, что в этом климате Мерло процветал, плавал, как рыба, вновь брошенная в воду, и держался как человек, обретший новую жизнь, новую надежду. Внезапно положение изменилось, и время стало работать скорее на него, нежели против. Как будто снова настали 30-е годы; только все же это были не 30-е, а 70-е годы, и, наблюдая его встречу с тремя юными римлянами, я знал, что если не он, то они прекрасно понимали это. Его переполняли, распирали благодушие и восторг, они же держались с подчеркнутой вежливостью, словно ненароком пресытившись благом. Мерло в своей новообретенной радости как будто и не подозревал об этом. Обидчивый, легкоуязвимый, словно краб без панциря, он в то же время отличался такой же, как у краба, невосприимчивостью. Его собственные настроения, радостно-возбужденные или удрученные, окрашивали всю окружавшую его жизнь.

— Мой друг, — представил он меня, — англичанин, — и хлопнул меня по плечу своей тяжелой рукой. — Он жил в Риме в-молодости, когда был такой, как вы. Мы случайно встретились сейчас.

Молодые люди, один темноволосый, другой белокурый, с серьезным видом встали и пожали мне руку.

— Англичанин? — спросил темноволосый Марио.

— Но хороший англичанин, — сказал Мерло, усаживаясь. — Мой друг.

— Вы неплохо выглядите, — сказал он мне в баре неподалеку от Виа дель Корсо, на углу мощенного булыжником переулка, этом анахронизме из хрома и пластика, в котором царила шипящая и сверкающая машина для варки кофе «эспрессо».

На что я, совершенно не подумав:

— Знаю, друзья мне говорили.

Он, мгновенно скиснув, с печальным укором:

— Я тоже ваш друг…

— Все фашисты, — произнес он теперь, трепеща от удовольствия, — все они, все трое, все мы вчетвером, — с торжествующим видом глядя на меня, отмщенный. — Все из университета, — продолжал он и ущипнул Марио за коленку. — Ну ладно! Какие новости?

Молодые люди переглянулись.

— Ничего особенного, — сказал белокурый Карло; его рука грациозно покоилась на плече девушки.

— В пятницу, — сказал Мерло, — кто-то приложил того профессора-коммуниста. Есть последствия?

— Никаких, — отозвался Карло, не взглянув на него.

— Коммунистический кретин, — объяснил мне Мерло, — вечно организует демонстрации. Ведет на занятиях пропаганду. Вот кое-кто и позаботился о нем. Он еще в больнице?

— Полагаю, — сказал Марио и нервно постучал ложечкой по чашке.

Мерло предложил выпить еще кофе: девушка, Анна, согласилась, остальные отказались.

— В наши дни, — произнес Мерло, — мы пользовались касторкой. Был один директор школы, жил неподалеку от Пьяцца Фиуме. Занимался подрывной деятельностью. Выступал против дуче. Как-то мы трое схватили его, когда он выходил из дому, привязали к забору, влили ему касторки и так там и оставили. — Он стиснул рот. — Quello stronzo, какая вонища!

Молодые люди молчали, по-прежнему не глядя на него, а девушка посмотрела, словно на какое-то доисторическое животное, с интересом и отвращением.

— Извините за сильное слово, — сказал он, и она ответила мимолетной механической улыбкой, показывая, что непристойность еще не самое неприятное, на что он способен.

— Вам не нравится жестокость, — сказал мне Мерло, — но жестокость может быть вынужденной, жестокость может быть спасительной. — Он задрал подбородок так, что это казалось пародией на дуче. — Очистительной.

— Необходимой, — сказал Марио, не глядя на него.

— Вот именно. Необходимой.

— Демонстрация, — сказал он, когда я проходил через отдел новостей, и водрузил на свою лысую голову шляпу, словно каску. — Совсем рядом, в галерее Колонна. Коммунистические подонки. Против североатлантического пакта. Ничего особенного. Привезли мне сигарет?

Я ездил в Англию.

— Вот, — сказал я, протягивая ему пачку; вдруг лицо его перекосилось от нескрываемого ужаса, как у ребенка, которому на рождество преподнесли не тот подарок.

— Не эти. Я просил не эти.

Портик галереи Колонна и маленькая темная площадь за нею были запружены отрядами полицейских для борьбы с беспорядками, в серой форме и стальных шлемах. Проходя через кордон, Мерло поздоровался с ними: он знал их, и его знали.

Воздух кипел от возбуждения, от сдерживаемой готовности к насилию. Смуглые молодые полицейские ждали, переговариваясь вполголоса и переминаясь на месте. Вдруг со стороны Виа дель Корсо, словно выпорхнула захоронившаяся в укрытии пернатая дичь, выбежал молодой человек. Едва он успел что-то выкрикнуть и выпустить стайку листовок, как полиция с неистовым бешенством и преувеличенной яростью набросилась на него, на его голову посыпались удары полицейских дубинок, его потащили вдоль галереи прочь, вниз, на маленькую площадь, и бросили в грузовик.

Через несколько минут — второй, потом — третий, каждый их демарш — самоуничтожение, безжалостно прерываемая бессмыслица. Мерло бесстрастно взирал на все это из-за своего щитка репортера уголовной хроники. Этот переход от спокойного ожидания к бешеной деятельности совершился так внезапно, что казалось, будто все происходит во сне, и это смягчало и ослабляло силу шока.

— Видели? — сказал под конец Мерло, и только. — Выпьем кофе. — Еще одна из множившегося, простиравшегося в неведомое будущее ряда чашек cappuccino[16], выпитых нейтрально, на нейтральной территории. Где его дом? Что он такое? С кем живет? Кто его мать, отец, дядья, тетки? Я никогда не спрашивал, он никогда не говорил. Он был итальянцем, как его определил однажды какой-то итальянский поэт, «беспощадным, любящим свою семью животным», одержимым семейным чувством вины, семейной гордостью, семейным стыдом.

Похожи ли они на него, задавался я вопросом, глядя на лощеных, уверенных юных дэнди и их хорошенькую девушку; я никогда не видел Мерло с девушкой, да всего и слышал-то от него лишь мимолетные непристойности. Из-за учтивости, модной одежды проглядывали убогая квартира, мрачная комнатка и визгливая, усатая Tamma.

Сейчас Мерло разрывался между желанием рассыпать передо мной свои новые сокровища и сознанием того, что этого нельзя делать, что нужно непременно соблюдать осторожность. Карло и Марио, словно само воплощение осторожности, в основном молчали, как люди, которых прервали в самый разгар интересной беседы и теперь они только того и ждут, как бы возобновить ее. Отчасти это дошло и до Мерло. Он повеселел, принялся острить, адресуя мне свои шутки, добиваясь одобрения остальных.

— И так по всей Италии, во всех университетах: и в Милане, и во Флоренции. Всем приходится считаться с нами, фашистами. Молодым осточертела прогнившая демократия. Они раскусили этих обманщиков-коммунистов. И вновь обратились к истине.

— К истине? — спросил я, и Мерло посмотрел на меня. — У вас своя истина, у нас своя.

Анна улыбнулась.

— Для нас, — заметил Карло, — английская истина — ложь.

— Каждая нация, — произнес Мерло, вновь выставив подбородок, — должна следовать своей собственной судьбе.

— Bravo! — сказал Марио. И, получив поддержку, Мерло, уже не стесняясь, страстно заговорил о прошлом: об Испании и наступлении на Мадрид, о Северной Африке и наступлении на Каир, об Индии и бессчетных томительных днях под палящим солнцем, о проигранной войне, когда ничего нельзя было поделать и делать было нечего.

Все это трое юных римлян выслушивали с учтивой снисходительностью, едва ли не кипя от нетерпения, но не показывая вида, подобно тому, как если бы они присутствовали в церкви во время привычного богослужения, которое одновременно и устраивало их, и уже навязло в зубах. Однако это все, что было нужно Мерло, который, если его не перебивали, не требовал беспрекословного внимания. На лице Анны все еще было написано недоумение. Наконец Карло и Марио встали, от них исходило ощущение трудно определимой целенаправленности.

— А встреча? — с тревогой спросил Мерло.

— В обычном месте, — сказал Марио, глядя в пол.

— В обычное время? — не отставал Мерло.

— Да.

Они ушли. Мерло, словно гордый отец, провожал их взглядом через всю великолепную площадь.

— Вот, — сказал он. — Новое поколение фашистов. Что вы о них думаете?

— Трудно сказать.

— Я тоже был таким. Тоже был идеалистом.

— Вроде них?

— Происходит нечто, — произнес он самодовольно, — о чем я просто не могу вам сказать. Но вы об этом услышите. Вас ждет сюрприз. — Он стиснул мою руку. — Они были не очень приветливы — не принимайте на свой счет. Просто они не любят англичан. И они не знают вас так, как я. Да и осторожность надо соблюдать.

— Да, разумеется.

В его глазах появилось довольное и торжественное выражение.

— Всем нам, — произнес он с удовольствием, — все нам надо соблюдать осторожность.

На следующий день мы пили вечером коньяк в баре на Корсо, рядом с редакцией его газеты.

— Вам я кое-что скажу, — сказал он. — Они решительно настроены, эти юные фашисты. Отличные ребята. Карло — инженер и знает все про взрывчатку. А Марио великолепно говорит, он их вдохновляет. Я бы хотел, чтобы вы его послушали. Только вам нельзя, — добавил он, окинув меня взглядом.

— Я знаю, что нельзя.

— Месяц назад они заняли экономический факультет в знак протеста против того, чему их там учили. Марксистская пропаганда. Повышвыривали профессоров, всех студентов и держали здание целых два дня, пока не приехала полиция.

То было время маршей и забастовок по всей Италии, взрывов и захватов зданий, демонстраций и контрдемонстраций.

— Вот погодите! — сказал Мерло. — Через год-другой им придется пригласить нас, фашистов, в правительство. Видели, как поднялось число наших голосов на региональных выборах? Потом, когда мы войдем в правительство…

— Снова поход на Рим?

— Никакой надобности, — ответил он загадочно. — Мы уже здесь. — И многозначительно умолк.

Подожгли книжную лавку на Виа делле Ботеге Оскуре, в которой торговали коммунистической литературой. Повсюду говорили о фашистских злодеяниях, о провокациях, о возрождении фашизма.

— Ваших людей дело? — спросил я Мерло.

— Возможно, что так, — он улыбнулся, довольный, — кто знает?

Но продолжения не последовало.

Там, где когда-то была касторка, squadristi[17], карательные погромы, теперь рвались бомбы; часы вновь отвели на сотню лет назад — к жестокости, терроризму, инфернальной машине. Взрывы со смертями, увечьями, развороченными зданиями следовали один за другим; в сложной, подчас непостижимой игре с шантажом и маскарадом фашисты обвиняли маоистов, маоисты — фашистов.

От взорвавшейся в банке бомбы в Риме погибла женщина с ребенком.

— Ваши или их? — спросил я Мерло.

— Не знаю, — ответил он, уставясь в пространство.

Обе стороны, как водится, поносили друг друга.

— А если б ваши, вы бы одобрили?

— Если наши, значит, непреднамеренно. Фашисты не убивают женщин и детей.

— Только в результате несчастного случая.

Он повернулся ко мне лицом.

— Когда цель так величественна, — сказал он, — несчастные случаи неизбежны.

— Насилие очищает?

— Вы англичанин, — сказал он, — вам не понять.

Однажды я увидел Мерло, поднимаясь по лестнице на площади Испании, куда лето выплеснуло колонию хиппи. Он прошел мимо меня, точно я был невидимкой, непостижимый за темными стеклами очков. Я видел Анну на Виа Венето — она отвернулась с чувством неловкости, словно от случайного любовника. В Риме я провел шесть недель, и всякий раз, когда встречал Мерло, мне казалось, что его радость постепенно убывает.

— Они смеются над ним, — оказал мне один журналист с римской жестокостью. — Он им надоел. С души воротит. Кого сейчас волнует, что было в Италии? Кому хочется слушать про дуче? Мерло — романтик. А эти — нигилисты. Они ближе к маоистам. Им хочется просто разрушать.

— Чу́дные ребята, — говорил мне сам Мерло, — но им нужна сильная личность, как у нас. Такие молодые! Им бы прислушаться к тому, что говорят опытные люди. В наше время была дисциплина. В наше время у нас был дуче.

Балкон в четырехстах ярдах вверх по улице Корсо на площади Венеции пустовал, голос, похожий на кваканье лягушки-быка, замолк навсегда. Фашистские лидеры, фрейдовские шуты, воображавшие, будто это именно они заправляют цирком, старели. Захваченные водоворотом событий, они публично поощряли насилие с похотливостью стариков, одержимых сексом.

— Если хотите кое-что увидеть, — сказал мне Мерло, — приходите вечером в четверг на площадь Возрождения. Там будет антифашистская демонстрация.

— А вы будете ее разгонять?

— Возможно. — В его глазах прежний блеск. — Может быть, будем.

Митинг начался в сумерки. Жара еще не спала; наконец солнце скрылось за густыми, синими, траурными полосами, которые и сами начали растворяться, расползаться, уступая место ночи. Несмотря на звучное название, площадь Возрождения, лежавшая между угрюмым викторианским уродством Прати, населенной бедными торговцами, и мощными стенами Ватикана, была унылой и заброшенной. С одного из уголков площади из знакомого сиплого репродуктора партийных собраний лилась музыка. Коренастый человек лет за пятьдесят, с красным партизанским шарфом вокруг шеи, стоял на временном деревянном помосте с микрофоном в руке. Прямо перед ним, у самого помоста, в таких же красных шарфах стояло человек двадцать его сторонников, в основном молодежь.

Когда воинственная музыка утихла, коренастый мужчина закричал в микрофон:

— Товарищи! Итальянцы! Мы собрались здесь, чтобы заклеймить возрождение фашизма и пособничество буржуазного правительства.

Со всех концов площади к нему потянулись люди, образуя медленно, но неуклонно возраставшую толпу. За столиком соседнего кафе я вдруг заметил сидевшего в одиночестве Мерло в его неизменной шляпе. Наши взгляды встретились, но он смотрел как бы сквозь меня. Когда я вновь повернулся к оратору, меня поразило их сходство: тот же возраст, то же сложение; в этих противостоявших друг другу представителях одной эпохи внешне было гораздо больше общего, нежели между любым из них и длинноволосыми парнями в красных шарфах и расклешенных брюках, которые сейчас, пробираясь сквозь толпу, раздавали листовки.

У края толпы демонстрантов со скучающим и сардоническим видом стояло несколько полицейских. Слушая речь под темнеющим небом, я уловил изменения в составе толпы, присутствие каких-то новых элементов, новых возможностей. По двое, по трое, но не поодиночке, появлялись высокие длинноволосые молодые люди в джерси и целенаправленно, но незаметно просачивались в самую гущу толпы, иногда совсем глубоко, так что некоторые из них стояли уже прямо за первым рядом своих сверстников в красных шарфах, которые, как теперь выяснилось, представляли своего рода охрану. Полиция тоже, по-видимому, была об этом осведомлена, поскольку тоже держалась иначе: полицейские подтянулись и перестали улыбаться, напустив теперь вид не скуки, а усталости.

Поглядывая временами на Мерло, все еще сидевшего за столиком, я понял, что он не просто зритель.

Время от времени мимо него как бы невзначай проходил какой-нибудь из длинноволосых пришельцев, и Мерло, весь в напряжении, бросал в воздух, словно размышляя вслух, несколько фраз, после чего парень удалялся.

Коренастый говорил, вероятно, около часа, когда я заметил, что Мерло, свернув лежавшую у него на коленях газету, встал и помахал ею, словно подавал приятелю знак. В тот же миг послышалось несколько взрывов, небольших взрывов, один за другим, точно рвались выпущенные друг за другом хлопушки. Одновременно в толпе раздались вопли и крики, и она начала отчаянно расползаться в разные стороны, тогда как оратор призывал сохранять спокойствие, а полиция ринулась в эту кашу с дубинками наготове. Красные шарфы дрались с парнями без оных; один из красных шарфов упал, и трое противников безжалостно избивали его ногами. Положение стремительно менялось, словно составленные из осколков картинки в калейдоскопе; в мелькании воплей и криков жертвы нападения превращались в агрессоров, нападающие становились жертвами; полицейские то спасали коммунистов, то принимали сторону их врагов.

Держась поодаль от побоища, я увидел, что Мерло по-прежнему стоял у своего столика, подобно гордому генералу, который, теперь уже не в силах изменить ход событий, сосредоточенно наблюдает за схваткой.

Скоро стало ясно, что сражение склоняется не в пользу фашистов, это отразилось и в возросшем возбуждении Мерло — тревога на его лице вытеснила чувство удовлетворения. Его правая рука беспомощно простерлась к полю битвы, пальцы сжимались и разжимались, он то открывал, то закрывал рот, мучительно борясь с искушением закричать и таким образом выдать себя. Потом ночь прорезал вой сирен, на площадь въехали полицейский фургон и два «джипа», битком набитые полицейскими, и Мерло не мог больше сдерживаться.

Когда на него выскочил из свалки, пошатываясь, один из подходивших к нему раньше за инструкцией фашистских юнцов — у него по щеке текла кровь, — Мерло положил ему руку на плечо с явным намерением предотвратить его бегство, но тот с презрительным нетерпением сбросил его руку и вновь ринулся в драку, оставив Мерло, застывшего в позе бессилия.

В этот момент он вновь поймал мой взгляд и, тотчас же отвернувшись, поспешил прочь, словно, мгновенно исчезнув, можно было вычеркнуть из памяти и сам этот миг.

О том, что этого не произошло, я узнал, увидев его в следующий раз. От всего его процветания теперь не осталось и следа; он был так же угрюм, каким я его знал всегда, как будто то, что я видел, как его отвергли, и то, что он знал, что я это видел, закрепляло его ощущение собственной увечности. У него был вид человека, который не ест и не спит; его глаза, похожие на глаза спаниеля, налились кровью, обычно полные щеки ввалились. Когда я сдуру механически спросил его, как дела, он только передернул плечами.

— Пойдем выпьем, — предложил я, но он покачал головой, даже не взглянув на меня, сгорбившись в углу громадного отдела новостей, где я его отыскал.

— Слишком много бомб! — прокричал с другого конца презрительный голос его коллеги. — Ау, Мерло! Прежние фашисты были правы, те, что действовали касторкой! Страдали от этого только желудки! — Но Мерло не обратил на него внимания.

— Мне нужно работать, — сказал он наконец, протягивая мне руку, но по-прежнему глядя на машинку.

Я взял его широкую белую руку и заколебался, мне не хотелось оставлять его, однако что можно было сказать, что сделать? Нас разделяла слишком широкая и глубокая пропасть, помогать ему было бы последним, непростительным оскорблением.

Десять дней спустя, в ослепительный римский день, когда город красовался в летнем освещении изобилием куполов, стен и листвы — зелень на коричневом фоне, на прозрачно-голубом фоне, — я с тревогой подумал о Мерло. Подумав, я поспешно сбежал по лестнице на площади Испании, потом по мощенной булыжником, крытой Виа дель Кроче прошел в узкий, пышущий жаром коридор улицы Корсо, пока в галерее Колонна меня не остановил крик мальчишки-газетчика:

— Последние новости! Взрыв! Двое убитых!

Ко мне громко взывали громадные заголовки: «Новый разгул насилия! Гибель террориста от собственной руки!» Из-под заголовков с фотографии на меня с вечным укором глянуло озадаченное лицо Мерло с перебитым носом.

Гарри Тюрк

Серое дыхание дракона

(Отрывок из романа)

Вступление и перевод с немецкого А. Суслова

Гарри Тюрк — один из наиболее известных современных писателей ГДР. Почти за тридцать лет литературной работы им написано более двадцати пяти крупных романов, большое число повестей, рассказов, документальных репортажей, киносценарии. Творчество Гарри Тюрка отмечено рядом крупнейших литературных премий социалистической Германии: Веймарской премией в области литературы и искусства (1961), премией Эриха Вайнерта (1963), премией Теодора Кернера (1971).

Личная и творческая биографии Гарри Тюрка во многом схожи с биографиями большинства писателей ГДР, пришедших в литературу после падения «третьего рейха». Родился он в 1927 году в семье служащего. Окончив коммерческое училище, некоторое время Тюрк работает на железной дороге и в семнадцатилетнем возрасте по закону о тотальной мобилизации попадает в ряды гитлеровского вермахта. После окончания второй мировой войны Тюрк поселяется в Веймаре, где, сменив около десятка различных профессий, становится вначале фоторепортером, а затем журналистом. В конце пятидесятых годов Гарри Тюрк полностью отдает себя писательскому творчеству.

Широка и разнообразна тематика творчества Гарри Тюрка. Он пишет рассказы о возрождении социалистической Германии, о строительстве новой жизни, об актуальных проблемах современности, обращается в романах к антивоенной и антифашистской темам, к героическим страницам движения Сопротивления.

В последние годы сильное влияние на Гарри Тюрка оказала его работа в Юго-Восточной Азии в качестве собственного корреспондента информационного агентства ГДР. С этого времени его творчество приобретает острый документально-публицистический характер, большинство работ писатель посвящает современным актуально-политическим событиям на юго-востоке Азиатского континента. В этот период написан и остросюжетный роман «Серое дыхание дракона», вышедший в 1975 году. Публикуемый отрывок из романа позволяет заглянуть за кулисы темных махинаций ЦРУ в районе «золотого треугольника»; так называют район, очерченный границами Таиланда, Бирмы и Лаоса. Именно в «золотом треугольнике» производится большая часть опиума, нелегально доставляемого в США и другие капиталистические страны.

____

© Harry Thürk. Des Drachens grauer Atem.

Verlag Das Neue Berlin. 1975.

Бейтс поднял самолет на высоту трех тысяч метров. Под крылом расстилалась гористая, изрезанная ущельями местность, которая вскоре сменилась бескрайними просторами джунглей, казавшимися сверху совершенно безлюдными. Солнце, едва приподнявшееся над восточными склонами гор, окрасило ландшафт в фантастические оранжево-красные цвета. Серая утренняя дымка покрывала долины.

— Дай мне чего-нибудь выпить, — попросил Бейтс второго пилота. Кинни достал из холодильника банку кока-колы и протянул ему.

— А пива не осталось?

Кинни отрицательно покачал головой. Бормоча проклятья, Бейтс отпил кока-колы и еще раз кинул взгляд вниз. Вдали показались болота, подступавшие к Чиангмаи с северо-запада. Бейтс кивнул второму пилоту на штурвал и поднялся. Мимоходом он бросил:

— Управлюсь один.

Кинни это устраивало. Он полагал, что Бансамму, которого они этой ночью усыпили, а после засунули в пластиковый мешок, уже мертв.

Бейтс открыл дверь в грузовой отсек. Неторопливо пристегивая страховочный пояс, пилот пристально глядел на герметично закрытый пластиковый мешок, из которого остекленевшим взором на него уставились слегка приоткрытые глаза старика. Без сомнения, Бансамму умер раньше, чем они погрузили его в самолет. Короткими рывками Бейтс подтащил мешок к открытому люку и ногой столкнул его вниз.

Привычными движениями Бейтс закрыл люк и отстегнул страховочный пояс. Затем занялся подготовкой партии опиума к сбрасыванию. Мысль о том, что перед ним лежали триста пятьдесят тысяч долларов, придавала ему бодрости. Закончив работу, он еще раз тщательно проверил, все ли в порядке, и возвратился в кабину. Кинни встретил его вопросительным взглядом. Бейтс лишь коротко бросил: «О’кэй!» Кинни уступил ему штурвал и занял свое место у рации.

— Послушай, мой мальчик, — благодушно протянул Бейтс, — ты знаешь, чего сейчас не хватает, так это хорошего куска жаркого с кровью, пусть даже из самого старого таиландского буйвола.

Песчаная прибрежная полоса осталась позади, и теперь С-47 летел на высоте примерно двухсот метров над водной гладью бухты Бангкока, где его поджидала яхта Ломсока. Пролетая над Чиангмаи, Бейтс еще раз связался с ней по рации. В условленное время впереди показались очертания белоснежной яхты с развевающимся на радиомачте бело-голубым вымпелом, который Ломсок использовал как опознавательный знак.

Кинни быстро скользнул в грузовой отсек, обвязался страховочным поясом и открыл люк. Бейтс в это время сделал резкий разворот. Горизонт пополз вверх, затем внизу вновь показалась водная поверхность. Кинни изо всех сил уперся ногами в бортик на внутренней стороне люка и подтащил груз к отверстию, используя при этом каждый толчок самолета. Они с Бейтсом столько раз сбрасывали здесь груз, что каждое движение Кинни производил почти автоматически. Над люком загорелась маленькая красная лампочка. Второй пилот приготовился и, услышав отрывистые гудки, столкнул груз в люк.

Вернувшись в кабину, Кинни устало опустился в кресло. Бейтс сделал еще один разворот, чтобы убедиться, все ли в порядке. Пилоты отчетливо увидели, как от яхты отделилась маленькая шлюпка. Матросы быстро подгребли к распластавшемуся на воде красному парашюту, отцепили груз и втащили его в шлюпку. Бейтс пробурчал что-то себе под нос и кивнул Кинни: «В яблочко!» Тот довольно рассмеялся в ответ: «Хорошо выученный урок не забывается!»

После этого Бейтс до отказа отжал рычаг газа, и оба двигателя С-47 набрали полные обороты. Самолет резко взмыл вверх. Пролетев полосу побережья, машина поднялась на высоту тысячи метров и взяла курс на Дон Муанг.

— Триста пятьдесят тысяч! — мечтательно протянул Кинни. Он все еще не мог поверить, что задуманное дело действительно удалось. О старике Бансамму он, разумеется, уже успел забыть, Бейтс также не утруждал себя подобными мыслями. Пилот заметил лишь:

— Вот так, мой мальчик, делают настоящие дела!

Кинни поинтересовался:

— Каким же образом мы получим эти деньги?

— К вечеру Ломсок вернется, а через два-три дня мы заглянем в «Карму», — наставительным тоном пояснял Бейтс. — Там у Ломсока штаб-квартира и сейф, в котором он держит много-много денег.

— Ты думаешь, он заплатит нам наличными?

— Конечно же, я этого не думаю! Сейчас, мой мальчик, все это делается проще: мы завернем к нему, и он назовет нам номер счета в банке. Вот и все. Правда, у него в «Карме» есть еще кое-что, ради чего стоило бы задержаться на вечерок, поверь мне, я-то знаю.

— «Карма», — задумчиво, протянул Кинни. — Это не та ли лавочка, где после полуночи голые девочки на сцене балуются под музыку со змеями?

Бейтс громко расхохотался. Внизу проплывала окраина Бангкока. Заблестели воды Клонга. Самолет медленно пошел на снижение. После некоторого молчания Бейтс наставительно заметил:

— В «Карме», мой дорогой, есть несколько роскошных девочек, которые покажут тебе высший класс уже без змей! А теперь запроси центр управления полетами, идем на посадку!

Выпрямляясь, Сатханасаи каждый раз чувствовала нестерпимую боль в пояснице. Вот уже три дня все женщины деревни с восхода и до заката работали на маковых полях. Низко нагнувшись, маленьким кривым ножом Сатханасаи делала тонкий надрез на коробочке каждого растения, из которой в течение нескольких часов медленно вытекала вязкая белая жидкость. От этой работы пальцы Сатханасаи вскоре стали липкими. Чтобы хоть немного уберечь кожу лица и рук от нестерпимо палящего горного солнца, девушка натерлась землей, перемешанной с куриной кровью. Работа, которую она выполняла, считалась довольно легкой, ведь тем, кто на следующий день соскабливал засохший сок и собирал его в небольшие жестяные коробочки, приходилось намного тяжелее. Сбор бурой массы требовал огромного терпения и сосредоточенности. Одно неверное движение, и маленькие сгустки падали на землю — тогда весь труд становился напрасным: поднимать смешанные с землей и пылью капли опиума было бессмысленно — ценности они уже не имели.

Поле, на котором работали женщины, находилось более чем в часе ходьбы от деревни Муонг Нан, на труднодоступном высокогорном плато. И если воды в этих местах было достаточно, то земли здесь не хватало. В горных районах на северо-западе Таиланда вообще мало земли, пригодной для выращивания сельскохозяйственных культур. Поля в здешних краях засеваются до тех пор, пока земля дает урожай, затем их покидают.

Мак в горных областях Таиланда возделывали с очень давних времен. Розовые и бледно-лиловые цветы не одно столетие покрывали чуть ли не каждый клочок плодородной земли в горах. Мак хорошо переносит и палящее солнце, и ночные морозы, для него не требуется большого количества влаги. Но с некоторых пор получаемый из мака опиум стал единственным выгодным продуктом обмена для жителей гор. Масло и соль, керосин для ламп и ситец, орудия труда — все это и многое другое они могли обменять внизу, в долине, только на опиум. Поэтому липкая буроватая масса для горных жителей была равноценна золоту.

Людей с гор совершенно не интересовало, шел ли их товар для медицинских целей или попадал в руки дельцов, нелегально изготавливавших героин. И хотя правительство в Бангкоке вот уже несколько лет как официально запретило торговлю опиумом, в горах на это никто не обращал внимания. Если бы не продажа опиума, то людям в этих районах страны неоткуда было бы взять средства на жизнь. Правительство не обеспечивало жителей гор рисом, не строило и дорог, по которым они могли бы доставлять в долину продукты товарообмена. К тому же у большинства генералов, из которых состояло таиландское правительство, основной статьей дохода была торговля опиумом.

Поэтому в Муонг Нан никто не питал особых иллюзий насчет правительства. Король время от времени произносил громкие речи о необходимости оказания помощи бедному населению горных районов, но убедить в этом своих генералов ему не удавалось ни разу. И все шло по-старому. Несколько лет назад привычное однообразие было нарушено первыми американскими самолетами, появившимися над горами Таиланда. Вместе с ними в этих местах появились и торговцы нового типа, которые мало-помалу вытеснили прежних покупателей, преимущественно китайцев, живших в предгорье и тесно связанных с бангкокскими генералами и другими высокопоставленными спекулянтами. Американцев отличала аккуратность и деловитость. В мешках и ящиках они привозили с собой диковинные, до сих пор никогда не виданные в этих местах вещи, и вскоре жители гор сочли более выгодным иметь дело с ними, нежели с риском для жизни по опасным тропам доставлять опиум в долину.

Казалось, что в горы пришел достаток. По вечерам в домах на сваях зажигались яркие керосиновые лампы, дети ели консервированное мясо и пили консервированное молоко, лакомились сладостями, которые щедро раздавали американцы, а женщины стали наряжаться в легкие, разноцветные хлопчатобумажные платья. Тут и там играло радио. Мужчины обзавелись карманными фонарями и ружьями. Но вскоре этому благоденствию пришел конец. Теперь американцы редко привозят что-либо, кроме оружия.

Первое время это объяснялось необходимостью защиты от разношерстных банд, совершавших свои разбойничьи набеги на горные деревушки Таиланда через северо-восточную границу с Бирмой. Кроме того, вот уже более двух десятилетий племена шан и карен вели кровопролитную войну со своим правительством. Для этого им, конечно же, нужны были автоматы и гранаты. Платой служил опиум. Продукты питания и хозяйственные товары доставлялись теперь крайне редко, для них уже не было места в американских самолетах. Постепенно Муонг Нан, как, впрочем, и другие пограничные горные деревушки Таиланда, превратилась в обменный пункт оружия за опиум. Американцев совершенно не интересовало, есть ли у детей Муонг Нан пища. Поэтому Ло Вэн, староста деревни, вместе со своим помощником Бансамму, дядей Сатханасаи, две недели назад отправились в Чиангмаи с грузом опиума, чтобы обменять его там на деньги и купить все необходимое для жителей деревни.

Прежде чем отправить караван, мужчины деревни долго обсуждали, посылать его в сопровождении вооруженного отряда или нет? В конце концов было решено отправиться в путь без конвоя. Правда, был немалый риск попасть в руки одной из шатающихся в горах банд гоминьдановцев, которые, не задумываясь, убили бы их, а опиум тут же продали бы тем же американцам, с которыми постоянно поддерживали тесные контакты. Ло Вэн и Бансамму хорошо знали каждую тропку в горах, поэтому за судьбу каравана жители деревни могли не беспокоиться, он находился в надежных руках.

Но караван уже давно должен был возвратиться, а его все не было, и Сатханасаи начала беспокоиться. Девушка понимала, что предприятие с продажей опиума в Чиангмаи втайне от американцев, задуманное Ло Вэном и Бансамму для спасения жителей деревни от голодной смерти, лишь на короткое время отсрочит трагическую развязку.

Искусно орудуя ножом, Сатханасаи одну за другой надрезала коробочки мака. Время от времени она выпрямлялась и смотрела на солнце, довольно низко опустившееся над горными вершинами. Через час начнет темнеть, а Сатханасаи надо было успеть еще до ночи вернуться в деревню. Чувство подсказывало ей, что Ло Вэн и Бансамму сегодня должны были возвратиться в деревню.

Она сильно удивилась, когда увидела мужчину своей деревни, выходящего из ущелья. Мужчины работали по другую сторону горы, на склонах, где собирать опиум было значительно тяжелее, чем на равнинных полях. Еще издалека мужчина выкрикнул ее имя.

Сатханасаи спрятала нож и осторожно, чтобы не помять стебли мака, вышла с поля на узкую тропинку, ведущую к ущелью, и побежала ему навстречу.

— Иди в деревню, — взволнованно сказал он.

— Караван вернулся? — с надеждой спросила девушка.

— Бансамму ждет тебя там, — коротко бросил мужчина, резко повернулся и пошел прочь.

Три десятка домов деревушки Муонг Нан на небольшом плоскогорье окружал редкий лесок вперемежку с мелким кустарником, невдалеке виднелись тщательно возделанные крошечные поля, засеянные рисом, овощами и маниоком. По традиции дома устанавливались на высоких бамбуковых столбах. Свайная конструкция жилища издавна использовалась на равнинах и была вызвана необходимостью защиты от частых в тех местах в сезон дождей наводнений. В горах дожди не представляли для домов никакой опасности, так как вода быстро стекала вниз, в долину. Однако традиция сооружать жилища на высоких столбах сохранилась и в горах. Стены хижин делались из матов, сплетенных из бамбуковой щепы, тростника и травы. Днем они откидывались вверх, и воздух свободно входил в дом. Убранство комнат деревенских домов состояло из татами, плетеных ковриков для сна, нескольких деревянных стульев, горшков и сковородок, развешанных на столбах дома; на видных местах висели фотографии короля Бумифола и королевы Сирикит.

Если обратиться к истории Муонг Нан, то первые упоминания названия этого местечка встречаются еще в те далекие времена, когда на севере, в долине реки Янцзы, войскам монгольского правителя Кублай-хана удалось завоевать государство Нан Хао. Поэтому семь веков назад народ из завоеванных монголами областей начал уходить на юг. Путь многих из них проходил через горы, в том числе и через область Муонг Нан.

Некоторым переселенцам эта местность пришлась по душе, и они осели здесь. Позднее до них дошли слухи о создании Тайского государства, и они, конечно же, искренне радовались тому, что мощь Сиам, «Страны свободных людей», год от года крепла и вскоре ее войска могли надежно противостоять набегам завоевателей из соседних государств. Однако образование централизованного государства не изменило уклада жизни жителей горных областей. Иногда они вступали в стычки с соседними племенами мео и лава, затем заключали мир. Были времена, когда они объединялись в борьбе против сборщиков налогов, которые приходили в горы с равнины на юге и требовали от местных жителей непомерную дань.

Жители больших городов юга страны не имели абсолютно никакого представления об условиях жизни населения гор. Единственное, что они знали об этих районах определенно, так это то, что оттуда традиционно поступал опиум, лекарственное сырье, доходы от которого составляли значительную долю экспорта страны. Сами жители гор употребляли опиум в небольших количествах, в основном для утоления боли либо притупления чувства голода. Мало-помалу местность у подножия гор заселили торговцы-китайцы, отличавшиеся среди прочих национальностей особой предприимчивостью. Они сделались для жителей гор посредниками в торговле опиумом. Нередко между ними и таиландскими торговцами на этой почве происходили ожесточенные сражения. Независимо ото всех этих событий высоко в горах не прекращал цвести мак, холодный ветер раскачивал тонкие стебли растений, в коробочках которых вызревал белый сок. Наконец разноцветные листья опадали, и из окрестных деревень на поля приходили крестьяне. Многие миллионеры в Таиланде были обязаны своим богатством опиуму. Однако никого из жителей гор он не обогатил. Опиум не принес им даже обычного благополучия. Крестьянам оставалось лишь одно — и дальше влачить нищенское существование.

Теперь ключевые позиции в торговле опиумом почти полностью захватили американцы, призванные в страну правительственными генералами. Оснащенные самой современной техникой, люди в военной форме потеснили прежних торговцев опиумом — частично силой, частично более высокими закупочными ценами. Со свойственным им размахом и деловитостью американцы стремились покупать урожай опиума оптом, используя для достижения своих целей всевозможные средства: подкуп, обман, уговоры, шантаж и даже физическую расправу. Правительство Таиланда, на территории которого Соединенные Штаты построили более десятка военных баз, сквозь пальцы смотрело, как союзники по-хозяйски орудовали в их доме. И неудивительно, ведь многие правительственные чиновники действовали заодно с американцами.

Бансамму понуро сидел на стволе железного дерева перед своей хижиной в Муонг Нан. Дальний путь через горы утомил старика. Солнце опустилось за вершины гор. Длинные тени легли на деревню. Глубокую тишину нарушали лишь сонное кудахтанье кур да редкие крики лесных птиц.

Сатханасаи неслышно подошла к старику и опустилась рядом с ним на бревно.

— Что произошло? — озабоченно спросила она.

Долгое время Бансамму молчал, задумчиво глядя на горы.

— Они арестовали Ло Вэна, — устало произнес он наконец. — На рыночной площади в Чиангмаи мы погрузили мешки на тележку, и Ло Вэн отправился вместе с торговцем-китайцем к нему в лавку. Настал вечер, а Ло Вэн не возвращался. Тогда я пошел в Хом Тонг, к тому торговцу, и он рассказал мне, что, когда они с Ло Вэном разгружали мешки, неожиданно нагрянула полиция. Полицейские арестовали Ло Вэна и забрали с собой мешки.

— Они сказали за что?

— Да. За тайную торговлю опиумом.

— Ты не узнал, куда его увезли?

— В городскую тюрьму. Я был там, ко меня не пустили к нему. Тогда я пошел к адвокату, к которому посоветовал обратиться торговец. Этот адвокат поговорил кое с кем в тюрьме и сказал, чтобы я не тратил понапрасну сил. Ло Вэна должны отправить в Бангкок. Там будет расследование.

Бансамму замолчал, пристально посмотрел на свои огромные, шероховатые ладони и подавленно заключил:

— Теперь мы остались без денег и без опиума, и кто знает, что еще будет с Ло Вэном?

Ранним утром следующего дня в бангкокском аэропорту Дон Муанг приземлился «Боинг-747», прибывший из Соединенных Штатов. Тяжелая реактивная машина медленно подкатила к зданию аэровокзала.

Маленький коренастый человек, сошедший по трапу одним из последних, ничем не выделялся из общей массы пассажиров. Вместе со всеми он прошел в здание таможни, где после некоторого ожидания предъявил свой паспорт и багажную квитанцию. Таможенник громко прочитал: «Профессор Лео Уилкерс, врач». Мужчина кивнул. Служащий таможни полистал паспорт, нашел визу и проставил на ней штамп. Вместо досмотра багажа он ограничился устным заверением Уилкерса, что контрабандных товаров тот не провозит. После этого таможенник с вежливой улыбкой вручил профессору паспорт и багажную квитанцию, пожелав на прощание приятного отдыха.

Уилкерс вышел из здания аэровокзала, жестом подозвал такси и, пока шофер укладывал его чемоданы, расположился на заднем сиденье.

— Мне рекомендовали отель «Азия», — обратился к шоферу по-английски профессор.

Тот учтиво кивнул:

— «Азия» хороший отель, мистер. Не очень дорогой, но чистый и современный. Там предпочитают останавливаться деловые люди.

— Да, тогда это для меня. Итак, к отелю «Азия», пожалуйста. — Однако шофер не спешил включать мотор, поэтому Уилкерс удивленно спросил: — Что-нибудь еще?

Шофер такси сразу понял, что его пассажир прилетел в Бангкок впервые и не был знаком с местными обычаями. Таиландские таксомоторы не имели счетчика, поэтому о плате за проезд шофер и пассажир договаривались заранее.

— Отсюда до Пиа Тай Роуд тридцать километров. Это будет стоить шестьдесят бат, мистер, — терпеливо пояснил шофер. Уилкерс согласился.

Остановившись возле отеля, шофер помог профессору внести чемоданы в холл и вежливо попрощался. Уилкерс зарегистрировался в книге гостей отеля и купил карту города.

— Как мне добраться до Бюро промышленной кооперации? — обратился он к молодому администратору отеля. — Оно находится где-то на Лунг Роуд.

— Луанг Роуд, — с улыбкой поправил его молодой человек и, указав место на карте, добавил: — Это находится здесь, рядом с центральным госпиталем, сэр.

— И еще. Мне нужно было бы встретиться с владельцем одной шелкопрядильной фабрики, мистером Трэйси Блэйком. К сожалению, я не знаю его адреса.

— О, мистер Блэйк! Его имя известно здесь многим. — Молодой человек сделал карандашом пометку на карте. — Его фабрика находится тут, в Сои Пула, недалеко от Лумпини-парк.

Уилкерс поблагодарил администратора и поднялся к себе в номер. Он принял душ, переоделся и заказал завтрак. Покончив с фруктами и сандвичами, профессор позвонил администратору и попросил его вызвать машину.

Уилкерс был слегка разочарован, когда минут десять спустя такси остановилось у Бюро промышленной кооперации. Здание, в котором оно размещалось, ничем не отличалось от остальных бетонных колоссов, выстроившихся вдоль улицы. Глядя на них, почти невозможно было отличить внешний фасад Бангкока от крупнейших городов Америки.

За долгие годы работы Уилкерс побывал во многих азиатских городах, и везде он наблюдал пеструю суету, царившую там: рикш, детей, игравших на обочинах дорог, тележки, запряженные мулами, запахи кухонь, расположенных прямо на улицах, пронзительные крики уличных торговцев и людскую толчею. Бангкок был совсем иным, во всяком случае, центр города, Уилкерс не мог с уверенностью сказать, что его можно было бы назвать современным, но если тайские буквы под рекламными щитами пепси-колы, авторучек или зубной пасты заменить латинскими буквами, то этот город можно было бы принять за один из городов Флориды или Калифорнии. Вместе с ростом экономической зависимости Таиланда от Соединенных Штатов страна все больше и больше теряла национальное своеобразие и колорит. И этот процесс не удается скрыть ухоженным старинным храмам, потерявшимся между огромными современными зданиями. Все мужчины были одеты в костюмы европейского покроя, а короткие юбки девушек едва ли отличались от тех, что можно увидеть в Лос-Анджелесе или на Майами. Где журналисты видели на женщинах Таиланда саронги из дорогого шелка? Где они вдохнули тысячу ароматов Востока? Жалкое подобие этого можно было, конечно, найти на городских окраинах, в заповедных туристских зонах, где еще сохранились лодки, дома на сваях, экзотические фрукты или даже действующий храм в каком-нибудь тихом дворике.

Уилкерс вошел в просторный холл Бюро промышленной кооперации. Молодая тайка с улыбкой попросила профессора немного подождать, пока ее соединят с шефом.

В это самое время на шестом этаже коренастый американец лет пятидесяти, сидя за массивным письменным столом, нажал микровыключатель. Медленно отошла в сторону висевшая на стене большая картина с ландшафтом Соединенных Штатов, и на экране четырех мониторов, встроенных в стену, появилось изображение профессора, сидящего в кресле в холле.

Американец некоторое время внимательно рассматривал посетителя, затем передал по селектору: «Направьте его ко мне», — и выключил мониторы. Все его действия соответствовали деловой обстановке кабинета, атмосферу и дух Америки в котором подчеркивали два скрещенных звездно-полосатых флага на стене, позади письменного стола. Он неторопливо достал сигару, подошел к окну и, заложив руки за спину и слегка раскачиваясь на носках, стал смотреть на улицу. Мистер Эверетт Уоррен, резидент Центрального разведывательного управления США в Бангкоке, был готов к визиту профессора Лео Уилкерса. Ему уже было известно, что врач-швейцарец состоял в международной комиссии по борьбе со злоупотреблениями наркотиками, штаб-квартира которой находилась в Нью-Йорке; он отнюдь не из молодых, усердных карьеристов, мечтающих в один день построить Рим. Да, таким, как этот профессор, порой удается узнать многое из того, что им знать не следует.

— Сэр, профессор Лео Уилкерс, — простуженным голосом произнесла мисс Паркинс, его секретарша. Уоррен повернулся, изобразил на своем лице приветливую улыбку и протянул навстречу Уилкерсу руку: — Рад с вами познакомиться.

Он проводил профессора к маленькому круглому столику, предложил ему кресло. Но прежде чем начать беседу, Уоррен открыл большую серебряную сигаретницу и протянул ее гостю. После того как Уилкерс вежливо отказался, он аккуратно поставил ее на прежнее место. В результате этой на вид весьма естественной манипуляции незаметно для профессора был включен магнитофон.

— Вам, должно быть, известно, что в рамках международного соглашения наша комиссия ведет борьбу с контрабандой наркотиками, — начал Уилкерс после того, как мисс Паркинс закрыла за собой дверь кабинета. — Наши методы, правда, отличны от методов, используемых полицией и таможней. В основном мы анализируем данные о производстве наркотического сырья, где оно изготовлено и по каким причинам доставлено в ту или иную страну. По нашему мнению, разведение культур, из которых изготавливаются наркотические средства, представляет собой явление, имеющее под собой вполне определенные, хотя и различные по своей природе, социальные причины. На основании тщательных исследований мы вносим на рассмотрение компетентных международных организаций предложения, которые в дальней перспективе позволят с корнем вырвать существующее зло.

Этим заявлением профессор не открыл Уоррену ничего нового, поскольку резидент был прекрасно информирован обо всем центром. С выражением неподдельного интереса на лице он тем не менее постарался заверить:

— Разумеется, я постараюсь сделать для вас все, что в моих силах, мистер Уилкерс.

Профессор поблагодарил Уоррена:

— Это существенно облегчит мою работу. Итак, по имеющимся у нас сведениям, более половины всего опиума, который в форме героина впоследствии попадает на нелегальный рынок наркотиков, производится на территории Таиланда. Что вы можете сказать по этому поводу?

— Дело обстоит не совсем так, дорогой профессор. Вначале я позволю себе выразить сомнение по поводу производимого количества опиума. Выращивание опиумного мака в Таиланде ограничено законодательством.

— По официальным данным нашей организации, количество опиума, ежегодно производимого здесь, оценивается приблизительно в семьсот тонн, — возразил Уилкерс. — Интересно отметить, что часть указанного количества наркотического сырья, вывозимого как опиум, уже здесь, на месте, перерабатывается в героин[18].

Уоррен покачал головой и, любезно улыбаясь, ответил:

— Мистер Уилкерс, приведенные вами цифры явно завышены, и если в своей работе вы желаете достичь положительных результатов, то советую вам положиться на хорошо проверенные нами факты. Того количества опиума, которое вы назвали, не найдется во всей этой стране.

— Ну хорошо, — сказал Уилкерс. — Комиссия, конечно, не может привести неоспоримых доказательств того, что указанное количество опиума выращивается только в Таиланде. Поэтому можно предположить, что значительная часть его просачивается сюда через неохраняемые границы на северо-западе страны.

— Мы анализировали и эту возможность. Конечно, через северо-западную границу Таиланда ведется в небольших количествах контрабандная торговля, но и с учетом ее названного вами количества опиума не наберется. Не забывайте к тому же, что столько опиума вывезти из страны не так-то просто. В этом отношении таможенный досмотр весьма строг.

— И вы полагаете, что его нельзя обойти?

Уоррен кивнул головой. Затем подошел к столу и зажег сигару.

— Члены нашей комиссии пришли к аналогичному выводу, — спокойно продолжал Уилкерс. — Таможенный досмотр в таких размерах невозможно обойти даже в такой стране, как Таиланд. Поэтому мы естественным образом предположили, что здесь есть люди, располагающие средствами для вывоза за пределы страны столь огромных количеств опиума. Нам даже известно, что в этом деле замешаны высшие военные чины. Подобные случаи уже имели место в Южном Вьетнаме.

— Я бы не стал полагаться на подобные догадки, — серьезно заметил Уоррен. — Насколько мне известно, их невозможно подкрепить фактами.

— Итак, если я вас правильно понял, вы считаете невозможным вывозить опиум из Таиланда в количествах, указанных нашей комиссией? Вы полагаете также, что столько опиума вообще не найдется в этой стране, даже если учесть контрабанду через границы?

Несколько раздраженный настойчивостью профессора, Уоррен откинулся в кресле и перешел к пояснениям, которые заготовил заранее на этот случай.

— Мистер Уилкерс, в своем расследовании вам необходимо учесть множество различных факторов. В частности, вам, вероятно, мало что известно о положении дел в этой части Азии. Поэтому начну с того, что весь север и северо-восток страны в некотором смысле ненадежные области. Там, в горах, живут сино-бирманские племена, с некоторых пор попавшие под коммунистическое влияние. Неоднократно эти племена поднимали мятежи. Правительство, конечно, приняло соответствующие меры и установило «санитарный кордон», держать всю эту область под постоянным контролем оно не в состоянии. Итак, уже один тот факт, что в горах имеет место опасное для страны коммунистическое влияние, вынуждает власти строго контролировать поступающие оттуда грузы. Перевозить в этих условиях опиум тоннами не представляется никакой возможности.

— Итак, вы твердо убеждены, что семьсот тонн опиума в год не могут попадать в страну из горных областей?

— Да, это маловероятно.

— Откуда же тогда они берутся?

Уоррен ожидал этот вопрос, но с ответом не спешил. Он глубоко затянулся, не торопясь выпустил дым и лишь после этого произнес:

— Ну что ж, мистер Уилкерс, если вас интересует мое мнение, то советую обратить внимание на западного соседа этой страны.

— На Бирму?

Уоррен кивнул.

— Я располагаю точными сведениями, что в северо-восточных районах Бирмы выращиваются значительные количества опиума, особенно много в пограничных с Таиландом областях, где проживают такие племена, как шан, карен и другие. К тому же не следует забывать, что бирманское правительство практически изолировало свою страну от внешнего мира. Виза на въезд в Бирму сегодня намного ценнее акций Форда. И я не единственный, кто считает, что источник опиума, который вы ищете в Таиланде, в действительности находится в Бирме.

«Почему этот человек, которого в комиссии мне рекомендовали весьма солидные люди, так настойчиво старается навести меня на ложный след? — неожиданно поймал себя на мысли Уилкерс. — Бирма! Очевидно, он принимает меня за простачка. Что ж, не будем его разубеждать. Этот мистер Уоррен, конечно, не догадывается, какую огромную работу проделала комиссия, прежде чем прийти к окончательным выводам. Тот, кто внимательно следил за положением дел в этой части Азии, прекрасно знал, что племена шан и карен долгие годы вели непрерывную войну с правительством Бирмы, которое никак не могло решить вопроса о границах районов, занимаемых отдельными племенами. Зная это, абсурдно предполагать причастность бирманского правительства к торговле мятежных племен опиумом. К тому же со времени провозглашения независимости Бирмы разведение и торговля опиумом повсеместно запрещены. Напрашивается естественный вывод: Уоррену выгодно убедить меня в том, что все следы ведут в Бирму. Но почему?» Вслух же профессор сказал:

— Я подумаю над тем, что вы мне сказали. Нередко случается так: кто-то выдвинет довольно правдоподобную версию, на ее основе возникают предубеждения, но жизнь все расставляет на свои места и рано или поздно выявляет ложь. И тут, я вижу, мне не обойтись еще без одного вашего совета.

Уоррен приветливо улыбнулся:

— Да, пожалуйста, профессор!

— Как вы считаете, за несколько дней я смогу объехать горные районы северо-запада страны, где, по нашим предположениям, возделывается опиумный мак?

Улыбка сошла с лица Уоррена, и он удивленно вскинул брови.

— Простите за нескромный вопрос, а сколько вам лет?

— Пятьдесят.

— Я бы не советовал вам. Это связано с большими физическими нагрузками, которые могут оказаться не под силу даже молодому человеку. — В голосе Уоррена звучало неподдельное беспокойство за судьбу профессора. — Джунгли и горы — это более чем опасное сочетание. В тех местах почти нет дорог, а между отдельными поселениями огромные расстояния. А что вас ожидает в конце пути? За долгие годы работы в этой стране я достаточно узнал ее людей, и вам вряд ли кто-нибудь ответит на интересующие вас вопросы откровенно. Более того, вы рискуете получить за свое любопытство пулю в лоб.

— Вы нарисовали жуткую картину, — сухо заметил Уилкерс. — По вашим словам, в этой стране царят дикие обычаи.

— Да, это, к сожалению, так. В тех местах, куда вы собрались, до сих пор действуют по принципу: вначале выстрелить, а уж затем спросить.

Профессор встал:

— Очень признателен вам за помощь.

— Не стоит благодарности, — скромно возразил Уоррен. — Это было само собой разумеющимся. Вы хорошо устроились?

— О да, неплохо.

— За делами не следует забывать и об отдыхе. Рекомендую вам осмотреть королевский дворец. Незабываемое зрелище! Затем денек-другой провести на пляжах в Патайя. Отличный отдых, солнце, морская вода.

Уилкерс улыбнулся.

— Постараюсь не скучать. Я уже приобрел карту города с указанием достопримечательностей и мест отдыха, запомнил даже несколько наиболее полезных в обиходе фраз: «Пом рак кун» означает «Я тебя люблю», «Эк ран» — «Еще раз, пожалуйста», «Крон суэй» — «Ты миленькая», «Пом ноэй» — «Я устал». Судя по этому лексикону, столице страны в ближайшем будущем не грозит та опасность, какую вы предсказали северо-западным районам.

Уоррен рассмеялся:

— Зато ей реально угрожает другая, если можно так выразиться, более приятная опасность.

Они попрощались, и Уоррен остался в кабинете один. Несколько секунд он размышлял о том, что эта балаганная комиссия послала на его голову редкого святошу. Затем решительно подошел к письменному столу и выключил магнитофон. Помедлив, Уоррен нажал клавишу селекторной связи и сказал:

— Слоан, зайдите ко мне.

Через несколько минут в кабинет вошел высокий широкоплечий мужчина лет тридцати, с коротко остриженными волосами и выправкой примерного солдата. Слоан жил в Таиланде вот уже пять лет, четыре из которых он провел в учебном отряде «Спешиал форсиз»[19], дислоцированном недалеко от границы с Лаосом.

— Сэр? — сказал он, выжидательно глядя на своего начальника.

— Вы видели этого человека? — произнес наконец Уоррен.

— Да, сэр. Я уже навел о нем справки. Он поселился в отеле «Азия». — По лицу Слоана скользнула улыбка.

— О’кэй! Поручаю вам наблюдение за ним. Мне необходимо знать, с кем этот человек будет встречаться и куда после этого направится. Вам все ясно?

— Так точно, сэр, — по-военному сухо ответил Слоан. — Будут еще какие-нибудь распоряжения?

После некоторого раздумья Уоррен спросил:

— Машина уже вылетела?

— В одиннадцать часов, сэр.

Уоррен снова задумался: «Значит, еще до захода солнца самолет прибудет в Муонг Нан». И, обращаясь к Слоану, напряженно стоявшему у двери в ожидании дальнейших распоряжений, сказал:

— Передайте по рации Наутунгу, что машина прибудет как обычно.

— Слушаю, сэр, — отчеканил Слоан.

Пока пилоты «Эр Америки» Джо Бейтс и Леонард Кинни доедали в ресторане аэропорта Чиангмаи антрекоты, на той части поля, которую арендовали американские ВВС, заправлялся горючим С-47. Вот уже два года пилоты летали по этому маршруту. Кроме их старого С-47, в Чиангмаи останавливались и другие самолеты «Эр Америки». Это были огромные С-130 и небольшие реактивные пассажирские самолеты, используемые для поездок высокопоставленных военных или переброски малочисленных групп с баз «Спешиал форсиз».

Компания «Эр Америка», матово-серые машины которой вот уже много лет появляются во всех частях Азии, где действует ЦРУ, не числилась ни в одном из официальных регистров. Аэропорт Чиангмаи ЦРУ использовало для связи со своими союзниками, базы которых были расположены в горах Таиланда, Бирмы и даже Лаоса. Американские летчики доставляли туда все необходимое: оружие, продукты питания, медикаменты. Иногда они перевозили награбленное главарями вооруженных банд «союзников» добро или их любовниц, реже молчаливых людей с суровыми лицами, прошедших в различных диверсионных школах Таиланда курс «наук» — от умения обращаться с ножом, взрывчаткой, новейшей радиоаппаратурой до организации убийства тщательно охраняемого политического деятеля.

Бейтс и Кинни были приняты на службу в разведку в начале вьетнамской войны и выполняли различные секретные поручения. После окончания войны во Вьетнаме летчиков направили в распоряжение мистера Уоррена. Через год оканчивался срок службы за океаном, и они могли вернуться в Соединенные Штаты. Однако шансы на хороший заработок у себя на родине были куда меньше, чем здесь. Разведка щедро оплачивала труд своих людей. И тем не менее вопрос об их уходе в отставку был уже решен.

— Дело надо сразу ставить на широкую ногу, — сказал Бейтс, энергично втыкая вилку в кусок мяса. — Успех, мой мальчик, в немалой степени зависит от суммы начального капитала. — И когда он перешел к объяснению того, что человек, впервые вступающий в серьезное дело, идет на определенный риск, появился официант и сообщил, что первого пилота просят к телефону. От удивления Бейтс перестал жевать и осведомился, кто бы это мог быть? Но официант не знал. Бейтс дал Кинни указания относительно подготовки машины к полету и отправился к телефону.

Хотя полуденный зной уже спал, но солнце по-прежнему нестерпимо палило. В кабине стояла шестидесятиградусная жара. Поэтому, быстро проверив машину, Кинни устроился в тени крыльев самолета. Вскоре на «джипе» подъехал Бейтс.

— Хватит прохлаждаться, мой мальчик, — живо сказал первый пилот. — Господь бог услышал наше желание и послал нам королевский подарок!

— Не понимаю, о чем это ты? — лениво протянул Кинни.

— Скоро поймешь. Дай сперва птичке подняться в воздух.

По приставной лестнице пилоты забрались в фюзеляж, заставленный ящиками и жестяными банками. Привычными движениями Бейтс проверил функционирование всех агрегатов и запустил двигатели. С-47 пробежал несколько сот метров по взлетной полосе и резко взмыл вверх. Бейтс дал полный газ. Из вентиляционной системы в кабину с шипением врывался свежий воздух.

— Теперь мы можем поговорить о деле, — сказал Бейтс, когда С-47 перешел на горизонтальный полет.

— Если речь идет о деньгах, то я готов говорить в любое время суток. — Кинни глуповато ухмыльнулся. — Так о каком деле пойдет речь?

Бейтс не спешил.

— Мы везем снаряжение для отряда Наутунга, не так ли? — произнес он наконец.

— Да что ты говоришь! — саркастически воскликнул Кинни.

— За это Наутунг должен передать нам десять мешков опиума, — спокойно продолжал Бейтс.

— У тебя потрясающая память! — не унимался Кинни. — Я оценю твои способности, Джо, еще выше, если ты наконец заговоришь ясным языком. Что тебе сообщили по телефону?

— Шеф передал, что сегодня в Муонг Нан мы не встретимся с нашим старым приятелем Ло Вэном.

— Он умер?

— Нет. Его арестовали. В Чиангмаи. В ближайшее время его отправят в Бангкок.

— Что он натворил? — удивленно спросил Кинни.

— Решил провести мистера Уоррена и продать опиум сам.

— О-о! — протянул Кинни.

Бейтс утвердительно кивнул головой и сделал многозначительную паузу:

— Так-то, мой дорогой. Шеф, конечно, приструнит его. Он не любит, когда его кто-то пытается провести.

— Все это, конечно, очень интересно, но при чем здесь наше дело? Ничего не понимаю.

— И даже тогда, когда я тебе скажу, что в это время в деревне, кроме Бансамму, никого нет? — Лицо Бейтса стало серьезным. — Пораскинь хорошенько мозгами — никого, кроме Бансамму и десяти мешков опиума!

Кинни, никогда не отличавшийся особой сообразительностью, все еще не понимал, на что намекал Бейтс, но вскоре по круглому румяному лицу пробежала широкая улыбка и рыжие брови поползли вверх.

— А-а! Это действительно редкий случай, им нельзя не воспользоваться! Надо что-то делать.

— Кое-что я уже сделал, — заметил Бейтс. — Из Чиангмаи по телефону я уже обо всем договорился с мистером Ломсоком.

— Старая жирная вошь, — презрительно отозвался Кинни.

— Знаешь ли ты, — деловито возразил Бейтс, — сколько эта старая вошь заплатит за десять мешков опиума?

— Нет, не знаю.

— Триста пятьдесят тысяч долларов, мой мальчик!

— О’кэй! — пораженный суммой, крякнул Кинни, но его лицо выражало озабоченность. — Дело стоящее, но как сделать так, чтобы шеф о нем не пронюхал?

Бейтс не торопился с ответом.

— Прежде всего мне хотелось бы знать, согласен ли ты вообще участвовать в этом деле? Если нет, то и говорить не о чем.

Сама сумма исключала для Кинни долгие размышления. Риск есть в каждом деле, даже в том, которым они занимались повседневно, — любой из полетов мог оказаться для них последним. Жить рядом с опасностью стало делом привычным. Жизнь была короткой, а доллар круглым. Летчик, возвращавшийся из-за океана в Соединенные Штаты, так же, как и все, становился в очередь безработных, если вовремя не позаботился о своем будущем.

— О’кэй, — решительно произнес Кинни. — Можешь рассчитывать на меня, Джо.

Бейтс удовлетворенно покачал головой и, кивнув на радиопередатчик, сказал:

— Свяжись с отрядом Наутунга и сообщи ему, что мы в пути, обмен сегодня после наступления сумерек.

С-47 летел против солнца. Впереди показались горы, на гребнях которых искрились его лучи. Сверху долины выглядели серыми безднами, на их фоне черными пятнами выделялись ущелья. С высоты, на которой летел самолет, джунгли между горными грядами были похожи на зелено-коричневый платок, кое-где расцвеченный бликами водной глади рек. На южных склонах гор, там, где не было видно бурых с зелеными крапинками джунглей, находились поля опиумного мака. Сейчас здесь шел сбор урожая, Бейтс ухмыльнулся — если все крестьяне заняты на полях, то его расчет должен оправдаться.

Ущелье было расположено в километре западнее Муонг Нан. Здесь постоянно стоял холод и даже в самые ясные дни царил полумрак, так как кроны высоких деревьев, росших на скалах, задерживали солнечный свет. С северной стороны ущелья узкая тропинка вела к полям, на которых местные жители выращивали опиумный мак. В нескольких сотнях метров от другого выхода из ущелья, по открытому крутому склону проходила граница с Бирмой. Никто из местных жителей не знал точного ее положения. Если когда-то она и была проложена, то буйная растительность джунглей уже давно скрыла пограничные столбы. Жители Муонг Нан знали, что по ту сторону ущелья, примерно в двух днях ходьбы, находились первые поселения племени карен. Казалось, их маленькие, прятавшиеся глубоко в лесу деревушки не имели никакой связи с внешним миром.

У бирманских деревень не было определенного местоположения, поскольку племена шан, карен, кахин, жившие вдоль границы с Таиландом, имели обычай селиться неподалеку от полей, которые вследствие экстенсивной системы эксплуатации часто покидали. Не мудрствуя лукаво, они выжигали участки джунглей, перепахивали землю и засевали ее. Через два-три года земля переставала приносить прежние урожаи и племена отвоевывали у джунглей другой участок, покидая старые поселения. Поэтому даже жители Муонг Нан имели весьма смутные представления о местонахождении ближайшей бирманской деревушки. Да это мало кого из них интересовало. Для них бирманские племена были чужаками не только из-за разницы в обычаях и языке, но еще и потому, что торговля с ними была невыгодной. Однако оснований для вражды у них не было, и они поддерживали мирные отношения.

После полудня с бирманской стороны в ущелье вошел небольшой отряд людей, одетых в американскую военную форму времен вьетнамской войны. Их вожак Наутунг, маленький, кривоногий мужчина лет двадцати пяти из племени шан, был вооружен винтовкой М-16, остальные — автоматами. У выхода из ущелья он поднял руку и жестом приказал отряду остановиться, затем поднес к глазам мощный полевой бинокль и внимательно осмотрел местность.

Несмотря на молодость, Наутунг был опытным и осторожным вожаком. Деревня, в которой он родился, находилась примерно в ста километрах от этого ущелья. Отец Наутунга работал у американцев проводником еще во времена оккупации Бирмы японцами. Сегодня место отца на службе у американцев занял сын, возглавивший вооруженный отряд мятежников. Наутунг знал в горах каждую тропку и водил свой отряд, не пользуясь картой. Связь он поддерживал через патера Каролуса, который вот уже более двадцати пяти лет руководил в Хвауданге христианской миссией, с разрешения правительства обучая шан евангелию. Почтенный патер не только координировал через резидента ЦРУ в Бангкоке доставку мятежным бирманским племенам оружия и продовольствия, но и заранее предупреждал их о готовящейся в Рангуне карательной операции против них. За этими занятиями патер Каролус не забывал отбирать среди молодежи горных племен интеллектуально наиболее развитых и по-отечески воспитывать их, прививая вкус и поклонение всему американскому. После окончания такого курса индивидуального обучения молодой парень на некоторое время исчезал из родных мест. Через Таиланд его поставляли в один из диверсионно-разведывательных лагерей на Филиппинах, где он проходил настоящую школу военной подготовки. По возвращении на родину такой парень становился во главе нового отряда вооруженных бандитов.

К этим «счастливчикам» относился и Наутунг. Обучение у американцев позволило ему снискать безграничный авторитет среди малограмотных и ограниченных членов одной из банд племени шан. Вот и сейчас, когда он распорядился остановиться на отдых и развьючить мулов, его приказ был выполнен беспрекословно.

Вскоре часовой доложил, что в их сторону движется какой-то человек. Наутунг вскарабкался на скалу, приложил к глазам бинокль и узнал в приближавшемся к ним через высокие заросли человеке Бансамму. Когда старик подошел достаточно близко, Наутунг окликнул его. Испугавшись неожиданного окрика, Бансамму остановился, но, узнав вожака банды, укоризненно покачал головой.

— Почему это ты поджидаешь меня в засаде?

Наутунг осклабился.

— Мы только что пришли, и у нас не было времени послать в деревню человека. Мы договорились встретиться сегодня с американцами. А ты куда это направился?

— На поля, — хмуро ответил Бансамму.

— Ну иди, мы договоримся обо всем с Ло Вэном.

— Сейчас в деревне никого нет, — спокойно произнес старик.

Наутунг сунул руку в нагрудный карман защитной куртки и достал оттуда пачку американских сигарет, примирительным жестом протянул ее Бансамму, и, хотя старик привык курить из бамбуковой трубки крепкий, крупно нарезанный местный табак, он никогда не отказывался выкурить американскую сигарету, от которой исходил такой приятный аромат. У бандитов, приходивших с этой стороны, всегда был большой запас сигарет. Бансамму было известно, что в большинстве случаев они использовали их для курения наркотиков.

Вот и теперь Наутунг достал из другого кармана маленькую коробочку, заполненную грязно-белым порошком, слегка обмакнул в него конец сигареты и зажег ее. Это был низкосортный героин, изготовляемый людьми шан примитивным способом для собственного употребления. Их героин не шел ни в какое сравнение с высококачественным героином, который производился в Таиланде в крупных подпольных центрах по переработке опиума.

— Ты выпускаешь «серого дракона» днем? — укоризненно произнес Бансамму, наморщив лоб. В этих местах мужчины курили опиум только по вечерам.

— Немного, — вяло ответил Наутунг. — Всего лишь одну затяжку в несколько часов. Это облегчает путь через горы.

Бансамму не стал спорить и лишь спросил:

— Опиум у вас с собой? — Получив положительный ответ, коротко бросил: — Сложите его в погреб под хижиной Ло Вэна.

Так было каждый раз. Пилоты «Эр Америки» получили от своего шефа строжайший приказ не вступать ни в какие контакты с людьми племени шан. Американцы привозили на самолете грузы и, убедившись в том, что опиум находится в погребе Ло Вэна, куда-нибудь уходили. Остальное с людьми шан улаживал сам Ло Вэн. О подобном обмене мистер Уоррен договорился с Ло Вэном очень давно. Поэтому ни у кого не было оснований обвинять компанию «Эр Америка» в торговле оружием с бандитами племени шан. Это делал Ло Вэн. Американские же пилоты доставляли в деревню ящики с необходимыми крестьянам предметами обихода и продовольствием и передавали их деревенскому старосте.

Бансамму докуривал сигарету, когда Наутунг приказал нескольким людям из своего отряда отвезти мешки в деревню. Старик тщательно затушил окурок и пошел вслед за ними.

Погреб Ло Вэна, за исключением одного неполного мешка с подпорченным опиумом, был пуст. Бансамму отодвинул его в сторону, аккуратно сложил несколько пустых пластиковых мешков, валявшихся на полу, и показал людям шан, куда поставить привезенный опиум. Когда он вылез из погреба, солнце только-только начало опускаться на западе за гребни гор. Фиолетово-серый свет разливался над восточными склонами. Бансамму напряженно прислушался, но шума моторов самолета не было слышно. Впереди, на небольшом плоскогорье, служившем взлетно-посадочной полосой, показалась стройная фигура Сатханасаи. Легкими шагами девушка подошла к старику, почтительно поприветствовала его и взяла за руку, чтобы подняться с ним в хижину. Эта неосознанная привычка сохранилась у нее с детства. Бансамму мягко отстранил ее руку и сказал:

— Я посижу здесь, а ты иди в дом.

Неожиданно вечернюю тишину нарушил гул моторов. Эхо усиливало их шум. Он звучал как отдаленные раскаты грома перед быстро надвигающейся грозой.

— Они снова пришли? — испуганно спросила девушка.

Скупым жестом Бансамму показал в сторону заходящего солнца.

— Шан уже там, в ущелье. — И, легонько подтолкнув Сатханасаи, прибавил: — Иди в дом. Американцы не должны видеть тебя. Мы в деревне одни, и этим парням всякое может прийти в голову, если они узнают, что ты здесь.

Шасси С-47 коснулись земли, и юркая машина, сбавляя скорость, начала быстро приближаться к одиноко стоявшей в конце посадочной полосы фигуре человека. Когда она наконец остановилась, пилоты узнали в нем Бансамму. Кинни не смог удержаться от язвительного замечания:

— Старик еще ничего не подозревает о привалившем ему счастье!

Бейтс последний раз дал газ и заглушил двигатели. Пока Кинни устанавливал под колесами самолета стопорные колодки, Бейтс показал Бансамму ящики в грузовом отсеке и как бы между прочим спросил, где Ло Вэн. Старик ответил как всегда немногословно:

— Он сейчас в Чиангмаи. Его задержала полиция. Надеюсь, что он скоро возвратится.

Бейтс не стал задавать больше вопросов на эту тему и, подождав, пока Кинни вынет из кабины две дорожные сумки, обратился к Бансамму с просьбой переночевать в доме Ло Вэна. Старик не возражал. Каждый раз, прилетая в Муонг Нан, летчики останавливались там.

Искоса Бансамму следил, как летчики скрылись в доме старосты. Старик стоял с Наутунгом у приставной лестницы и смотрел на ловкую работу в багажном отсеке самолета людей шан.

— Хороший у вас в этом году урожай? — спросил Наутунг. Стало совсем темно, и лишь луна бросала на землю немного света.

— Как обычно, — не торопясь ответил ему Бансамму. Он не любил бандитов, и Наутунг не был исключением. Среди этих парней были совсем еще молодые, и, конечно же, дома от них было бы больше пользы, чем от того ремесла, которым они сейчас занимались. Но американцы прекрасно знали, чем привлечь их в бандитские шайки: хорошее вознаграждение, неплохое питание, право на насилие, возведенное в ранг геройства.

— А мы в этом году собрали меньше, чем обычно, — продолжал Наутунг, — пришлось уступить часть территории войскам из Рангуна.

— Почему бы вам не помириться с правительством? Сколько я помню, оно никогда не делало вам ничего плохого.

— А независимость? — продолжал настаивать Наутунг. — Мы не желаем, чтобы нами управляли из Рангуна.

— А кем же тогда?

— Сами собой!

— А как же американцы? — с сомнением заметил Бансамму. — Ведь за все это платят они. Ты не думаешь, что когда-нибудь они предъявят тебе счет?

Наутунг рассмеялся.

— Я не так глуп, старик! Конечно же, американцы помогают нам не из чувства симпатии. Нет. У них свои интересы. Они не могут справиться с политиками из Рангуна.

— И поэтому советуют бороться вам с ними?

Наутунг смущенно улыбнулся. Старик был прав. Но что оставалось делать молодым парням племени шан, деды которых вели ту же борьбу на деньги американцев? Если они откажутся от борьбы, их ждет наказание, а так по крайней мере они были при деле и у них неплохая жизнь. Правда, до тех пор, пока пуля не настигнет кого-либо из них. Лицо Наутунга помрачнело. Недавно он узнал, что правительство проголосовало за новую программу развития страны. Как поговаривали, в этой программе сказано и об усилении борьбы с бандами мародеров — это значит с ними. Патер Каролус сообщил, что солдаты из Рангуна уже выступили в горы. Но теперь у банды было оружие, и они могли устроить правительственным войскам хорошую засаду. Ничего, если не все из банды останутся в живых, но они не уступят свободы.

Наутунг похлопал Бансамму по плечу и посоветовал:

— Выбрось из головы мрачные мысли, старик. Считай, что нас уже здесь нет!

— Вас-то не будет, а мы, к сожалению, останемся здесь, — мрачно возразил Бансамму. — Если так будет продолжаться и дальше, мы все умрем от голода.

— Неужели в деревне так плохи дела?

— Куда уж хуже. Все силы мы тратим на опиум, а урожаи риса и маниока в наших местах очень плохие.

Наутунг сочувственно покачал головой.

— Ну а что вы тогда делаете с деньгами, которые американцы дают вам за опиум?

— Они уже давно не дают нам за опиум денег, — зло отозвался старик.

— Я охотно помог бы вам, — смущенно отозвался Наутунг, — но не знаю как. Мне кажется, правда, что у тебя какие-то свои причины быть недовольным жизнью.

— У каждого в этой деревне есть свои причины броситься с высокой скалы в ущелье, — с горечью произнес Бансамму. — Но это уже не твоя забота. Прощай. — Он повернулся и зашагал прочь. Некоторое время Наутунг с сожалением смотрел ему вслед, затем дал своим людям команду выступать в путь.

Бансамму подошел к дому Ло Вэна и заглянул в погреб. Мешок с подпорченным опиумом бандиты не тронули. Старик закрыл вход в погреб бамбуковой крышкой и направился к летчикам.

Из хижины доносились звуки музыки. Прежде чем влезть вверх по лестнице, Бансамму еще раз взглянул на свой дом. Он был погружен во тьму. Наверное, Сатханасаи уже легла спать.

Кинни внимательно следил за тем, как Бейтс выкладывал из своей парусиновой сумки умывальные принадлежности. Наконец он достал упакованный в пенопласт маленький флакон с прозрачной жидкостью.

Бейтс взял стаканы, поставил их на стол рядом с банками пива, открыл флакон и капнул несколько капель прозрачной жидкости в один из стаканов.

— Ты уверен, что эта штука сработает? — с сомнением спросил Кинни.

— Изготовлено для «Спешиал форсиз». Так что можешь не сомневаться, товар первоклассный. Он проспит двадцать четыре часа, как скунс[20].

Кинни осклабился.

— Столько времени не потребуется, ведь мы вылетаем в шесть.

Внизу послышался какой-то шорох, и в хижину вошел Бансамму. Старик приветливо кивнул американцам и сказал:

— Все в порядке.

Бейтс подошел к нему с наполненным до краев стаканом пива.

— О’кэй, Бансамму! По этому случаю надо утолить жажду баночкой «Сан Мигуэля».

Старик взял стакан и, как учили американские пилоты, выпил за их здоровье. В свою очередь, американцы также подняли стаканы, и Кинни не удержался от язвительного тоста:

— Итак, за благотворное действие прохладительных напитков!

Бейтс бросил на своего компаньона предостерегающий взгляд, но Бансамму пропустил эту фразу мимо ушей.

— Давай я налью еще, — сказал Бейтс и с открытой банкой подошел к Бансамму. Он налил в его стакан еще пива и внимательно взглянул в лицо старика, глаза которого уже начали смыкаться. Бейтс пододвинул ему стул, и Бансамму тяжело опустился на него. «В чем дело?.. Дьявольская усталость!.. Где мой стакан?..» — подумал старик и куда-то провалился.

Кинни поднял упавший на пол стакан, а Бейтс нагнулся к Бансамму. Он поднял за волосы бессильно склонившуюся на грудь голову и громко позвал:

— Эй, Бансамму! Что с тобой, старина?

Но старик молчал, губы его оставались неподвижными. Бейтс поднял сомкнутые веки Бансамму и взглянул на зрачки.

— Все! — лаконично констатировал он.

Кинни остолбенело стоял посреди комнаты со стаканом Бансамму в руке, пока Бейтс не крикнул на него:

— Сполосни стакан и быстро спустись в погреб.

— Пластиковый мешок может не выдержать, — выразил сомнение Кинни.

— Не говори ерунды, старик весит не более пятидесяти килограммов. Мешок выдержит.

— Ты уверен?

— Идиот! Ты что, никогда не летал на военных транспортных самолетах?

— Нет, не приходилось.

— Так вот, к твоему сведению, во время войны во Вьетнаме в таких мешках мы перевозили убитых.

Кинни молча взял лампу и полез в погреб.

С того момента как прибыл самолет, Сатханасаи внимательно следила за всем происходящим в деревне. Она видела, как бандиты из шайки Наутунга выгрузили из самолета ящики, а затем принесли из погреба Ло Вэна мешки с опиумом. После того как отряд шан ушел, Бансамму направился к пилотам. Еще некоторое время Сатханасаи напряженно смотрела через щель в стене, думая о том, что Бансамму не станет задерживаться у американцев долго. Это так же невежливо, как оставлять их одних, не узнав, как они устроились. Неожиданно ее мысли прервала появившаяся на пороге хижины Ло Вэна фигура пилота, который поспешно спустился по лестнице и полез в погреб. Сатханасаи насторожилась. Что он мог искать в пустом погребе? Ее недоумение еще больше усилилось, когда она увидела, что он понес в дом пустой пластиковый мешок. Мысли Сатханасаи разбегались, тело разламывалось от усталости, наконец так, сидя, она и заснула.

Когда девушка проснулась, было уже светло. Над плоскогорьем стлался тонкий слой тумана, постепенно рассеивавшийся в лучах восходящего солнца. Сатханасаи разбудил шум самолетных моторов. Значит, американцы собирались улетать. Но где же Бансамму?

Девушка осмотрела дом. Ничто не говорило о том, что Бансамму этой ночью был дома. Может, он остался в хижине Ло Вэна? Сатханасаи вышла из дома и увидела, как тяжелая серая птица, набирая скорость, катилась по плоскогорью.

Сатханасаи быстро вскарабкалась по лестнице в хижину Ло Вэна. Скатанные в рулон спальные мешки американцев небрежно валялись на лежанке Ло Вэна, вокруг в беспорядке стояло несколько пустых банок из-под пива, на грубо сколоченном бамбуковом столе были брошены остатки ужина. Бансамму нигде не было.

Тогда она побежала на другой конец деревни. В это время самолет оторвался от земли и стал набирать высоту. Когда девушка подбежала к плоскогорью, самолет уже скрылся в предрассветных сумерках, и лишь шум моторов, похожий на отдаленные раскаты грома, напоминал о нем. Не может быть, чтобы Бансамму ушел прямо отсюда на поля и не разбудил ее. Вчера он говорил ей, что собирается туда. Может, он там?

Сатханасаи быстро пошла по дороге, ведущей на поля. По пути она сорвала несколько диких бананов, не особенно приятных на вкус, и слегка утолила голод.

Придя на первое поле, она спросила у крестьян, не видели ли они Бансамму. Но никто из них даже не знал, что он возвратился из Чиангмаи. Пока она добралась до последнего поля, солнце уже было в зените. Бансамму нигде не было. Сатханасаи устало опустилась на камень на краю поля и задумалась.

Уилкерса удивила тишина, царившая за окнами отеля. Он проснулся примерно за час до восхода солнца. Ресторан при гостинице еще не работал, но это не очень его беспокоило. Профессор не имел привычки плотно завтракать, поэтому удовольствовался куском кекса, оставшегося от ужина. Возле отеля Уилкерс заметил такси с дремавшим за рулем шофером, который тут же проснулся, узнав, что «фаранг» — иностранец собирался совершить по городу экскурсию. Они быстро договорились о цене, и шофер повез его по широким новым улицам столицы, мимо многоэтажных современных зданий, в ту часть города, где сохранились клонги, лабиринт каналов с лодками, служившими их обитателям и жилищами, и лавками, и ресторанчиками. Глядя на этот зловонный остаток прошлого столицы, профессор вдруг отчетливо понял, почему его показывают иностранным туристам как аттракцион. Этот заповедник нищеты и отсталости страны воспринимался иностранными туристами как отголосок романтической эпохи. Отснятые в Клонге кадры у себя на родине турист приводил как доказательство того, что побывал в подлинной и самобытной Азии.

В этот ранний час жизнь в Клонге только начала пробуждаться. Мужчины и женщины мылись в мутной воде, в которой плавали отбросы и фекалии. У берегов плескались дети. То там, то здесь разжигались очаги, чтобы приготовить традиционные блюда из риса.

Более двух столетий Клонг был пристанищем бедняков Бангкока, которым не хватало средств, чтобы жить на земле. Однако нищета обитателей Клонга воспринималась сытой и праздной толпой туристов не более как экзотическое зрелище: от него веяло запахами ила, дымом очагов, рыбой, поджаренной с красным перцем, ароматами цветов в волосах девушек.

Покинув Клонг, Уилкерс отправился в храм Утренней зари, своеобразный символ Бангкока. Оттуда шофер повез его через Менам, где профессор осмотрел храмы Ват По и Ват Пра Кео, рядом с которыми высился великолепный королевский дворец. Уилкерс снисходительно улыбнулся, когда на Петхабури Роуд шофер доверительным тоном сообщил ему, что здесь можно найти самых лучших девочек для развлечения. Затем через Менамский мост они проехали в южную часть города, так называемый Китайский город. Словоохотливый шофер, понятия которого об удовольствиях сводились к плотским развлечениям, по-американски сжал пальцы в кулак и выставил большой палец вверх: «Китайские девочки…» Не в силах выразить ту безмерную радость, которая, по его мнению, ожидает иностранца от встречи с ними, шофер даже закрыл глаза и, покачав головой, выразительно причмокнул губами.

Около одного из монастырей Уилкерс попросил остановить машину. Как раз в это время небольшая группа монахов с гладко выбритыми головами, облаченных в балахоны шафранового цвета, степенно выходила из ворот, как объяснил шофер, с намерением просить милостыню. Но далеко за этим им идти не пришлось, люди терпеливо ожидали их на обочине дороги. Со всеми знаками покорности и почтения протягивали они нищенствующим монахам рис, овощи, рыбу и многое другое, что им удалось припасти для святых отцов.

Наблюдая за этой сценой, Уилкерс с интересом отметил, что о столь оригинальном способе попрошайничества ему никогда не доводилось слышать, ни тем более видеть. Люди, кладя подношения в чашу, низко склонялись перед монахами, глубоко благодарные за то, что те принимали их подношения. Обещание блаженства в загробной жизни побуждало верующих делиться последним куском с учениками мудрого Будды. Каждый кусок рыбы, каждая горсть риса усиливали, по словам святых отцов, благосклонность великого Гаутамы, увеличивая шансы простого смертного попасть в нирвану, полную риса, рек с плещущейся в них рыбой и зеленых пастбищ с пасущимися на них тучными стадами быков. И все это для бедняков.

На позолоченных крышах храма ярко играло солнце. День обещал быть жарким. На тихих боковых улочках открыли свои лавки ремесленники — чеканщики по серебру, резчики по дереву, ткачи шелка, горшечники. Вскоре движение на улицах стало чрезвычайно оживленным, и профессор попросил отвезти его в отель.

Администратор отеля «Азия» сообщил Уилкерсу, что в его отсутствие звонил мистер Блэйк и, не застав профессора, попросил передать ему свой личный телефон. Молодой человек с улыбкой протянул ему карточку. Уилкерс поднялся к себе в номер и связался с Блэйком. Фабриканта, казалось, ничуть не удивила его просьба о встрече, и он вежливо предложил профессору приехать к нему в яхт-клуб. Уилкерс не стал терять времени, взял такси и через три четверти часа прибыл в уютную бухту, где на прозрачной морской волне мягко покачивалось несколько десятков белоснежных яхт.

На причале профессора приветливо встретил высокий седой мужчина, стройную фигуру которого еще больше подчеркивал белый спортивный костюм, специально сшитый для прогулок на яхте. Уилкерсу достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что он имеет дело с человеком с ярко выраженной индивидуальностью и незаурядным бизнесменом, способным без особого труда сломить сопротивление любого своего конкурента.

— Приношу вам свои извинения за то, что своей просьбой нарушил планы вашего отдыха, — сказал Уилкерс, указывая на яхту фабриканта.

Блэйк приветливо улыбнулся и, крепко пожав профессору руку, мягко подтолкнул его к сходням.

— Не беспокойтесь, профессор! Я очень рад видеть вас у себя.

— Но вы еще не знаете, с какими намерениями я к вам приехал.

Блэйк изобразил на своем лице задумчивость, затем спросил:

— Кто посоветовал вам обратиться именно ко мне?

— Мистер Блюм, один из членов нашей комиссии. Я уже говорил вам об этом по телефону.

— Ах, да! — усмехнулся своей забывчивости Блэйк. Его загорелое лицо покрылось сетью мелких морщинок. — Как же, припоминаю. Такой энергичный молодой человек. Полгода назад я немного помог ему в сборе кое-каких статистических данных. Как он поживает?

Уилкерс был убежден, что Блэйка абсолютно не интересовало, как поживает мистер Блюм, рядовой сотрудник их комиссии, с которым он совершенно случайно познакомился во время полета из Гонолулу в Бангкок. Когда Блюм узнал, что его спутник долгое время живет в Таиланде, он попросил Блэйка дать ему пару советов, которые могли бы облегчить его работу в Бангкоке. В этом и заключалась вся помощь.

Блэйк указал на большую моторную яхту, пришвартованную почти в самом конце причала.

— Думаю, что там мы можем спокойно обо всем поговорить.

Еще до появления Уилкерса он понял, что швейцарского медика из нью-йоркской комиссии могло привести к нему только одно — опиум. Блюм приезжал за этим же. Молодой парень, добросовестный служащий, но без всякого жизненного опыта. Не добившись успеха, комиссия прислала теперь этого профессора. И он уже успел повстречаться с Уорреном. Блэйк инстинктивно взглянул в ту сторону, где стояла яхта Уоррена. От его опытного взгляда не ускользнуло, что на этой яхте кого-то ждали.

Блэйк не ошибся в своих предположениях. Когда они взошли на палубу его яхты, краешком глаза он заметил, как на берегу из машины вышли Уоррен и Слоан и быстро направились к яхте, принадлежавшей ЦРУ. Блэйк решил посмотреть, что предпримет Уоррен.

Пройдя на корму, Уилкерс остановился, пораженный красотой женщины, которая стояла, опершись на рулевое колесо. Ее длинные черные волосы, волнами спадавшие до самых бедер, были закреплены на затылке красивой серебряной пряжкой. Она была одета в саронг из тяжелого шелка, раскрашенного в коричневые и золотистые цвета. Возраст азиатских женщин всегда трудно определить. Вот и сейчас Уилкерс затруднялся сказать, было ей тридцать или больше сорока. С уверенностью он мог сказать лишь одно — выглядела она значительно моложе Блэйка. Профессор мягко пожал ей руку и галантно поклонился.

Женщина улыбнулась и на чистом английском языке сказала:

— Ванна Блэйк. Добро пожаловать к нам, сэр.

Очень давно кто-то говорил Уилкерсу, что азиатские женщины будто бы не понимают европейских комплиментов. Несмотря на это, он не удержался от восклицания:

— Мадам, я восхищен вами! Простите старого человека из еще более старой Европы, если он при виде необычайной женской красоты потерял самообладание, не будучи в силах скрыть свое восхищение.

За спиной он услышал веселый смех Блэйка.

— Профессор, вы, должно быть, родом из французской части Швейцарии?

— Да, вы не ошиблись.

Ванна дружелюбно взглянула на Уилкерса и тихим приятным голосом произнесла:

— Человек стар лишь тогда, когда он уже не в состоянии шутить. — Сказав это, она предложила профессору кресло, а Блэйк тем временем поставил на столик различные напитки.

— Как вы переносите здешний климат, мистер Блэйк? — спросил Уилкерс, чтобы начать беседу.

— Я уже привык.

— Мистер Блюм рассказывал мне, что вы живете здесь вот уже два десятка лет.

— Нет, чуть больше трех, — поправил его Блэйк. — Я начал с Бирмы.

— Во время второй мировой войны? Солдатом?

Блэйк улыбнулся.

— Не совсем так, хотя и близко. Вам интересно узнать, как я здесь очутился?

— Не хочу показаться вам любопытным, — возразил Уилкерс.

Блэйк покачал головой.

— Ничуть. Я охотно расскажу вам эту историю, но боюсь, это скучно.

— Что вы, мистер Блэйк, я буду только рад, — сказал Уилкерс и откинулся на спинку кресла.

— Тогда должен вас заранее предупредить, что мой рассказ в большей степени будет походить на отрывок из истории Юго-Восточной Азии, нежели на жизнеописание.

В этот момент Ванна запустила двигатель. Блэйк с удивлением взглянул на жену. Едва уловимым движением глаз она указала на яхту Уоррена, где Слоан устанавливал параболический микрофон. Очевидно, мистер Уоррен намеревался без приглашения присоединиться к их разговору. Блэйк благодарно кивнул жене. Итак, если мистер Уоррен собирался подслушивать их разговор, следовательно, профессор был явно не облечен его доверием.

— Нет ничего лучше морского воздуха, — сказал Блэйк, когда яхта медленно отошла от причала. — Я использую любую возможность для выхода в море.

Тем временем по другую сторону причала Уоррен с мрачным видом смотрел, как Слоан демонтировал параболический микрофон.

— Кто мог ожидать это от него, — раздраженно пробормотал он.

— К сожалению, это громоздкая вещь, и мне не удалось замаскировать ее лучше, — оправдывался Слоан. — Прикажете вывести этого Блэйка из игры, сэр?

Слоан давно предлагал Уоррену устранить бывшего американца с помощью автомобильной катастрофы. Блэйку было известно слишком много. Однако Уоррен знал и другое — что известные ему тайны фабрикант хранит не только в голове. Любая попытка устранить Блэйка могла окончиться скандалом, который основательно потряс бы весь аппарат ЦРУ в Таиланде. Поэтому он строго приказал:

— Оставьте Блэйка в покое. До особого распоряжения. Понятно?

— Слушаю, сэр, — пробормотал Слоан.

— Останетесь здесь и после возвращения яхты Блэйка проследите за профессором. Мне необходимо знать, куда он после этого поедет и с кем встретится, — распорядился Уоррен и сошел на берег.

Блэйк покрутил пальцами стакан с лимонадом и спокойно начал свой рассказ:

— Видите ли, профессор, многое, с чем сегодня вы можете столкнуться в этой стране, глубокими корнями уходит в ее прошлое. Для того чтобы лучше понять, в чем здесь дело, необходимо начать с событий, предшествовавших второй мировой войне. Как известно, в то время Япония стремилась завоевать Китай. Маньчжурия и значительная часть побережья Желтого моря уже находились под ее контролем. Чан Кайши всеми силами пытался сдержать японцев и одновременно нанести сокрушительный удар по народному движению в стране, возглавлявшемуся коммунистами. Великобритания, чтобы уберечь свои владения в Южной Азии от возможного вооруженного вмешательства Японии, проводила по отношению к ней политику нейтралитета. Тем временем Соединенные Штаты установили с Чан Кайши тесные связи. Они обучали его солдат и снабжали его армию всем необходимым. Но большинство портов на восточном побережье Китая было оккупировано японцами. Поэтому транспорт американского снаряжения привозился через порты Хайфона во французском Индокитае и оттуда по узкоколейной железной дороге на юг Китая. Кроме этой коммуникации, существовала еще одна связь со страной — Бирманская дорога.

— Припоминаю, — прервал его Уилкерс. — Во время войны о ней много писали, но, к сожалению, я этим мало интересовался тогда.

— Это и понятно, — продолжал Блэйк. — Она пролегала вдали от Европы, у которой в те времена были свои заботы. Бирманская дорога была лучшей грунтовой дорогой, которая шла из Лашио на крайнем севере Бирмы через джунгли и горы к китайской границе, а оттуда в Куньмин. Итак, в Рангуне все необходимое снаряжение можно было перегрузить с кораблей на грузовики, которые половину пути до Лашио ехали по асфальтированной дороге, вторую половину — от Лашио до Куньмина — по грунтовой. Правда, вскоре после установления этого пути Великобритания по настоянию Японии блокировала эту транспортную артерию. Когда же Индокитай попал под контроль французского правительства Виши, проводившего политику коллаборационизма с фашистской Германией, Соединенные Штаты лишились возможности оказывать помощь Чан Кайши через порты Хайфона и поэтому вынудили Великобританию деблокировать Бирманскую дорогу. В то время американские политики серьезно надеялись, что Япония сильно ослабнет в борьбе с хорошо вооруженной китайской армией и США лишатся, таким образом, серьезного противника. Кроме того, некоторые политики считали, что у США есть шансы, используя в качестве инструмента помощь Чан Кайши, оказать давление на Японию, чтобы та расширила свою экспансию на север, в сибирские области Советского Союза. Однако Япония в расчете на захват громадных сырьевых источников решила направить удар на юг. К тому же японские генералы не ожидали здесь никакого сопротивления, с которым в случае нападения на Советский Союз они обязательно столкнулись бы.

— Сколько лет вам было в то время? — осведомился Уилкерс.

— Я еще учился в колледже.

— И в те годы вы внимательно следили за происходившими здесь событиями?

— Начиная с Пёрл-Харбора[21] все, что происходило в Азии, для меня было чрезвычайно интересным. Как вам, вероятно, известно, японцы беспрепятственно прошли через Таиланд и в тысяча девятьсот сорок втором году напали на Бирму. Весной того же года Бирманская дорога была перерезана. Примерно в это же время американские стратеги определили как задачу первой необходимости восстановить свое влияние в Бирме, чтобы с помощью китайцев связать в действиях по возможности большее число армейских соединений Японии и тем самым значительно облегчить усилия, которые Соединенные Штаты прилагали в войне с ней. Американские военные прекрасно понимали, что путем прямой интервенции в то время Бирму им оккупировать не удастся. Поэтому министерство обороны США предложило своему генеральному штабу разработать систему коммандос, диверсионно-десантных отрядов, которые, с одной стороны, значительно сокращали расходы на ведение войны, а с другой — наносили ощутимые удары по системе службы тыла и снабжения японской армии в Бирме. Эти отряды серьезно нарушали планы японцев. Именно с этого момента я вступил в войну. Учитывая мое образование и личное пожелание, призывная комиссия определила меня в коммандос. Так я попал в Бирму.

Блэйк открыл стоявший на столе ящичек с сигарами и с улыбкой заметил:

— Сигары — это моя маленькая слабость, господин профессор. Здесь их тяжело достать, поскольку китайцы не курят сигар. Мне присылают их из Манилы.

— Если я вас правильно понял, — вернулся к теме разговора Уилкерс, — во время войны вы находились в партизанских подразделениях, действовавших в Бирме?

Блэйк снисходительно улыбнулся.

— Нет, дорогой профессор. Мы были солдатами регулярной армии. Американцы. Всего три батальона. Большей частью это были искатели приключений и штрафники. Они даже понятия не имели, за что воюют. За высокое вознаграждение от них требовали лишь одного — убивать как можно больше японцев. Правда, группы были укомплектованы также кадровыми военными и людьми в высшей степени интеллигентными: переводчиками, инженерами, взрывниками.

— А кем служили вы?

— Радистом. Нашим подразделением командовал полковник Мэррилл.

— Как же, читал и о нем. Газеты называли его «Мэррилл-мародер».

— Да. Но Мэррилл был лишь слепым исполнителем. Планированием боевых операций занимался специальный отдел ОСС. Так сокращенно назывался Отдел стратегических служб, образованный у нас в самом начале войны. Ныне этот отдел носит название Центральное разведывательное управление. Донован, тогдашний шеф этого отдела, не преминул воспользоваться шансом, предоставившимся ему в Бирме. В то время северные бирманские племена шан, карен, кахин прониклись большой симпатией к американцам, которые через своих миссионеров, считавших религию делом третьим, принесли в их края пиво, шоколад, сигареты и пестрые ткани. За ними последовали пулеметы и мины. Американцы хорошо платили проводникам и рекрутированным из местного населения солдатам. «Отличные парни из Америки» в качестве награды за верную службу обещали им, что после победы бирманские племена полностью освободятся от господства англичан и японцев и что впредь щедрые американцы останутся их самыми верными друзьями.

— Вы хотите сказать, что установленные в те годы связи сохранились и до сих пор?

— Не только это, профессор. — Блэйк глубоко затянулся сигарой, и встречный ветер моментально рассеял выпущенный им дым. Он задумчиво посмотрел на кончик сигары и, тщательно взвешивая слова, сказал: — В те времена был заложен фундамент той политики, которая в общих своих чертах проводится и поныне. Разведывательная служба вырабатывает план, а правительство всеми имеющимися в его распоряжении политическими и военными средствами претворяет его в жизнь. Шефы ЦРУ учились на опыте Отдела стратегических служб. Вместе с профессиональными приемами работы они переняли от своих предшественников основные идеологические концепции. — Блэйк склонил голову набок. — Между прочим, на мое решение уехать из Штатов и поселиться в этой стране в значительной степени повлияло то, что я знал о существовании этих связей.

«Американец, покинувший свою страну, — подумал Уилкерс. — Сейчас таких немало. Особенно после вьетнамской войны. Блэйка, пожалуй, можно назвать их предшественником. Правда, после второй мировой войны добровольная эмиграция американца была событием чрезвычайным».

— Полагаю, вы остались здесь потому, что нашли супругу? — спросил Уилкерс.

— Принятию этого решения способствовало стечение нескольких обстоятельств, профессор. Наш небольшой отряд действовал на севере Бирмы, недалеко от таиландской границы. Однажды мы натолкнулись на роту японских солдат и потерпели поражение. Во время боя я получил несколько тяжелых ранений, но в плен к японцам не попал, так как мне удалось уползти в джунгли. Я полз, пока меня не оставили силы. Лежа на опушке леса, я приготовился к смерти. Где-то в отдалении, в пограничной таиландской деревушке, я слышал лай собак. И тут я потерял сознание. Очнулся лишь несколько дней спустя в небольшой хижине. Меня нашла маленькая таиландская девочка и, несмотря на то, что в деревню в любой момент могли прийти японцы, уговорила своих родителей оказать мне помощь.

— Этой девочкой была ваша жена? — не удержался от вопроса Уилкерс.

Блэйк утвердительно кивнул.

Уилкерс попробовал мысленно представить внутренние движения души Блэйка. Разумеется, этого человека трудно было втиснуть в рамки обычных представлений — один из многих молодых людей с возвышенными идеалами, ввергнутых в пучину второй мировой войны и позднее осознавших, что все это время они боролись за чуждые им интересы кучки продажных политиков. Многие из этих молодых людей разочаровались тогда в своих идеалах, но немногие избрали путь Блэйка. После вьетнамской войны положение в корне изменилось. Вероятно, все дело в том, что политическое самосознание молодежи сделало огромный скачок вперед. Поэтому выводы из войны во Вьетнаме, похожие на те, к которым пришел Блэйк, и даже идущие значительно дальше, сделало огромное число молодых американцев.

— Благодарю вас за откровенность, — сказал Уилкерс, — с которой вы рассказали мне о своей жизни и некоторых взглядах на политические события тех лет.

— Мне нечего скрывать, — спокойно возразил Блэйк.

— Мистер Блюм рассказывал также мне, что вы занимаетесь производством шелка.

— Моя жена получила в наследство крупную текстильную фабрику по изготовлению таиландского шелка. Позднее мы расширили дело. Правда, продукция моей фабрики не всем по карману. У этой страны свои трудности, свои проблемы. Если вас что-то интересует, то я охотно помогу вам.

Уилкерс решил, что настало время перейти к делу, ради которого он приехал.

— Благодарю вас за предложение, мистер Блэйк, — сказал он. — Вы действительно можете помочь мне в одном интересующем меня деле. Я полагаю, вы знаете, где работал мистер Блюм?

— Он говорил мне об этом.

— Отлично. Я также приехал сюда по поручению международной комиссии по борьбе со злоупотреблением наркотиками. Позвольте в связи с этим задать вам несколько вопросов.

Блэйк выбросил остаток сигары за борт и дружески сказал:

— Пожалуйста, профессор!

— Тогда перейду прямо к делу. Итак, считаете ли вы возможным, чтобы ежегодно семьсот тонн опиума нелегально вывозились из Таиланда?

Блэйк не раздумывая ответил:

— Да!

Уилкерс с удивлением взглянул на него, но в подтверждение своих слов Блэйк выразительно кивнул и повторил:

— Да, я считаю это вполне возможным.

— Ну а если бы кто-то заявил вам, что это количество опиума не может быть произведено в Таиланде и вывозится, по всей вероятности, из Бирмы?

Прежде чем ответить, Блэйк некоторое время размышлял.

— Здесь необходимо дать некоторые пояснения, профессор. Дело в том, что определенная часть опиума, контрабандным путем вывозимого из Таиланда, действительно производится в северо-восточных областях Бирмы. Бандиты переправляют его через границу как расчетный товар. Но путь на нелегальный рынок наркотиков проходит через Таиланд.

— А что, если бы кто-нибудь заявил вам, будто из Таиланда чрезвычайно трудно нелегальным путем вывезти опиум?

— Я бы сказал, что этот человек лгун.

— Почему лгун?

Блэйк пожал плечами.

— Для того чтобы ответить на ваш вопрос точнее, мне нужно знать, кто этот человек. Может быть, он просто умственно неполноценный человек, а может, лжет сознательно, чтобы ввести в заблуждение своего собеседника.

— Не могу с вами не согласиться, мистер Блэйк. Но вы не знаете, кто в существующих условиях в состоянии вывозить опиум тоннами?

— Вы действительно хотите узнать, кто и как это делает? — серьезно спросил Блэйк.

Уилкерс вопросительно взглянул на него:

— Я должен узнать это, в противном случае мой приезд сюда теряет всякий смысл.

Блэйк вновь задумался. Некоторое время он пристально смотрел на свою жену, сидевшую на борту яхты в рулевом отсеке и небрежно придерживавшую одной рукой руль. Под гладким шелком саронга четко обрисовывались стройные линии ее тела.

— Вы хотите помериться силой с этими людьми, профессор?

— Это не входит в мои планы. Я хочу лишь узнать правду. У меня нет никаких полномочий, чтобы привлечь этих людей к ответственности, я, к сожалению, лишь служащий международной организации, которая искренне лелеет мечту покончить с этой страшной для человечества опасностью.

Блэйк не спешил с ответом:

— Этим делом занимается здесь очень ограниченное число людей. И хотя их мало, я не хочу вас огорчать, но в борьбе с ними у вас нет никаких шансов.

— Вы неправильно поняли меня, мистер Блэйк, я не собираюсь бороться с ними.

Блэйк слегка усмехнулся.

— В этом и нет необходимости. Эти люди сами начнут борьбу с вами, едва узнают о ваших намерениях.

— Я не из робкого десятка. Итак, если можно, назовите мне их имена.

Они уже были довольно далеко в море. Побережье лишь узкой полосой вырисовывалось на северо-западе. Воздух был прозрачным и прохладным. Пахло соленой морской водой и водорослями. Блэйк не спешил, по-видимому, колебался.

Уилкерс решил ободрить его:

— Скажите мне всю правду, мистер Блэйк. Никто и никогда не узнает, откуда я получил эту информацию.

Блэйк понял, что профессор не подозревал, что уже втянут в опасную игру. И сейчас люди Уоррена следили за их яхтой. Правда, Блэйку нечего было опасаться Уоррена, но вот что будет с Уилкерсом, если навести его на нужный след?

Поэтому Блэйк еще раз спросил:

— Вы представляете себе степень риска, связанную с этим делом?

— Мистер Блэйк, такие люди, как я, по мере своих скромных сил стремятся хоть немного пресечь вопиющие нарушения, совершаемые в этом мире. Большего, к сожалению, мы не в состоянии сделать. Однако то, что мы делаем, мы делаем с сознанием того, что подвергаемся опасности быть ложно понятыми и даже погибнуть. Поэтому я не думаю о риске, с которым это дело связано, и трезво осознаю всю степень этой опасности.

— Хорошо, — сказал решительно Блэйк. Он встал и подошел к поручням. — Тогда знайте, что люди, о которых идет речь, уже начали за вами следить. Возможно, вы этого не заметили, но они наблюдали за вами до самого отплытия моей яхты.

— Уж не хотите ли вы испугать меня?

Блэйк покачал головой.

— Я только хочу обратить ваше внимание на ту опасность, которая вас поджидает. Эта страна не Швейцария, профессор. Здесь любой неудобный человек умирает очень быстро либо от удара ножом, либо в автомобильной катастрофе. В виде исключения — от пули.

— Я приму в расчет ваше предостережение и буду вести себя осторожнее, но от своего намерения не откажусь. В чем причина ваших колебаний? Может, вы запутаны в этом деле?

— Нет, — коротко ответил Блэйк. Затем прибавил: — Правда, несколько лет назад я по случаю закупил партию опиума. Это было в той местности, где проживают дальние родственники моей жены. Поэтому я могу помочь вам. У меня нет причин оправдываться перед вами, профессор. Но должен заметить, что этот опиум был продан мной одной фармацевтической фабрике для изготовления лекарственных препаратов.

— Сейчас вы этим не занимаетесь?

— Нет.

— Почему?

— Потому что блестяще организованный и очень мощный синдикат лишил меня этой возможности.

— Вы сказали, синдикат? — Уилкерс даже встал от возбуждения и облокотился на поручни рядом с Блэйком.

Тот, как бы подтверждая сказанное, кивнул.

— Синдикат, состоящий из людей нетаиландского происхождения.

— Значит, американцев?

Блэйк испытующе посмотрел на него.

— Да, американцев, официально, легально проживающих в Таиланде. Это работники административных служб американского государственного аппарата. Они недосягаемы для таиландских законов и оснащены всеми средствами для ведения этого гигантского бизнеса оперативно и рационально.

— Следовательно, они делают это, злоупотребляя своим служебным положением?

— Почему же? Напротив, это входит в круг их обязанностей. Торговля наркотиками — неотъемлемая часть той работы, которой они занимаются в этой стране.

— Что это за служба?

— ЦРУ, — медленно произнес Блэйк. — Центральное разведывательное управление Соединенных Штатов. Не отдельные, его служащие, а вся служба.

Уилкерс смутился. Участие ЦРУ в сомнительных предприятиях не раз уже было темой обсуждения прессы и телевидения, сопровождавшегося маленькими и большими скандалами. Во время вьетнамской войны служащие разведки заодно с некоторыми высокопоставленными сайгонскими политиками занимались продажей опиума. Но тогда контрабанда наркотиков носила случайный характер, да и не имела такого размаха. Выдвинутое Блэйком обвинение было слишком серьезным, чтобы Уилкерс мог легко принять его на веру. Правда, масштабы нелегальной торговли опиумом через границы Таиланда ясно указывали на то, что здесь не могло быть и речи о мелкой контрабанде, трудоемкой и связанной с большими затратами. Грандиозный размах контрабанды был по плечу лишь безупречно отлаженной, четко функционирующей организации. В раздумье профессор спросил:

— Мистер Блэйк, вы располагаете доказательствами?

Блэйк холодно взглянул на него. Вокруг его глаз легли маленькие морщинки.

— Доказательства, дорогой профессор, вам придется найти самому. Я укажу лишь пути, ведущие к ним. Если вы согласны на эти условия, то я готов помочь вам.

— Хорошо, укажите мне эти пути.

Блэйк вернулся к столику, достал с полки карту страны и развернул ее.

— Подойдите сюда, я покажу вам то место, где следует искать необходимые вам доказательства.

Уилкерс сел и углубился в изучение карты северной части Таиланда и прилегающих к нему областей Бирмы. Блэйк рассказал, что «золотой треугольник», так называли эту область, — основной источник контрабандных наркотиков в Юго-Восточной Азии; рассказал он и о том, каким образом в этой области произошла концентрация производства опиумного мака и как при деятельном участии ЦРУ она превратилась в один из крупнейших источников контрабандных наркотиков. Во все это трудно было поверить. И в то же самое время уже давно было известно, что гигантский современный бизнес наркотиками, особенно в Соединенных Штатах, — дело рук не горстки мелких спекулянтов, а мощных, хорошо налаженных организаций, способных без труда обойти полицию и таможню, в сети которых «загоняли мелкую рыбешку». А конкурентная борьба? Да, она велась, правда, неравными средствами. Не раз полиция добивалась шумного успеха в борьбе с контрабандистами… после сигнала из разведки. ЦРУ жило и работало по своим законам, попирая все остальные, писаные и неписаные. Свобода действий разведки определялась размерами неподотчетных сумм. У себя на родине, в Соединенных Штатах, наряду со средствами, которые отпускал и контролировал американский конгресс, в кассу ЦРУ поступали пожертвования различных монополий. В тесном союзе с крупными промышленниками и кастой высокопоставленных военных на эти деньги ЦРУ проводило операции, о которых конгресс узнавал лишь после того, как они получали широкую огласку. Поэтому ничего странного не было в том, что большая часть денежных средств, которые разведывательное управление США расходовало для стратегической подрывной деятельности в Азии и других странах, поступало от нелегальных продаж наркотиков, в том числе и из «золотого треугольника». Однако комиссии нужны были не догадки, а абсолютно неопровержимые доказательства. Уилкерс понимал, что для этого он должен был поехать к истокам контрабанды наркотиков. Эта поездка была трудным, а во многих отношениях и опасным предприятием, но он решился на нее.

— Я незамедлительно отправлюсь в этот «золотой треугольник», как вы назвали эту область, — твердо сказал Уилкерс. — Вы сказали, что можете связать меня с человеком, который поможет мне в этом деле. Так я могу рассчитывать на это?

Блэйк достал маленькую записную книжку, написал имя и адрес, вырвал листок и протянул его Уилкерсу.

— Этот молодой человек учится на агрономическом факультете столичного университета. Деревня, в которой он родился и вырос, находится в центре интересующей вас области. Он порекомендует вам людей, которые встретят вас и все расскажут. — Блэйк зажег новую сигару, затянулся и выпустил дым. Его лицо выражало серьезную озабоченность. — Если вы хоть сколько-нибудь дорожите своей жизнью, то позвольте в заключение дать вам еще один совет — не говорите ни с кем, кроме указанного мною человека, о своих намерениях.

— Постараюсь, — улыбнулся Уилкерс. — Но у меня складывается впечатление, что вы несколько преувеличиваете опасность.

— И все же я очень надеюсь, что вы примете в расчет мое предостережение, — спокойно сказал Блэйк и подал своей жене знак, чтобы она заводила мотор. — Если вы ничего не имеете против, профессор, то мы возвращаемся.

Возвратившись в отель, Уилкерс уселся в холле в удобное кресло и заказал себе кофе. Собственно говоря, у него не было особого желания пить кофе, но сообщение Блэйка о том, что кто-то преследовал его до самого яхт-клуба, не давало ему покоя. Он весело улыбнулся, поймав себя на мысли, что не спускает глаз с входной двери.

«Это становится похожим на игру в детектив! — подумал он. — Профессор Уилкерс — против могущественного синдиката преступников!»

Официант принес кофе, крепкий и очень горький. Даже несколько кусочков сахара не приблизили вкуса этого напитка к тому, что обычно называют кофе. Не торопясь помешивая кофе и рассеянно просматривая газету, Уилкерс продолжал исподволь наблюдать за посетителями. «Я похож сейчас на частного детектива из американского кинобоевика, который настороженно выжидает, чтобы мощным ударом в челюсть повергнуть на пол своих преследователей, — промелькнуло у него в голове. — Кого здесь может заинтересовать моя личность? Блэйку явно что-то привиделось. А может, Блэйк желает тем самым запугать меня, чтобы я прекратил дальнейшее расследование? В этом предположении нет ничего необычного. Уоррен ведь пытался увести в сторону, почему бы и Блэйку по-своему не сделать этого?»

Все это время Уилкерс напряженно всматривался в лица посетителей, стараясь отыскать среди них своих преследователей, но не обнаружил никого, кто хоть в малейшей степени мог вызвать его подозрение. Через полчаса бесплодной игры в детектив профессор встал и отправился к себе в номер, чтобы немного отдохнуть перед встречей со студентом, которого ему рекомендовал Блэйк. А в это время из огромного «бьюика», стоявшего напротив входа в отель на автостоянке, со скучающим видом за каждым его движением следил молодой человек, которого профессор вряд ли принял бы за своего преследователя. К тому же он не знал Слоана в лицо.

— Райя Вити Роуд, — сказал Уилкерс шоферу такси, когда с наступлением темноты он вышел из отеля и сел в поджидавшую его машину. Некоторое время они ехали по широким, ярко освещенным проспектам в потоке бесчисленных автомашин и мотороллеров. Постепенно освещение становилось более скудным, а улицы — более пустынными. Наконец шофер свернул в одну из аллей, где свет от фонарей почти полностью закрывался густой листвой деревьев, и остановился у входа на территорию лабораторных корпусов университета.

Пройдя по дорожке несколько десятков метров, профессор очутился на территории теплиц. Сторож, мирно дремавший на скамейке у деревянного домика при входе на территорию, охотно объяснил, как ему найти господина Синхката. И если бы Уилкерс подождал полминуты, то за поворотом дорожки увидел бы, как вдоль той же аллеи проехал огромный «бьюик» с потушенными фарами и остановился примерно в ста метрах от его такси.

Синхкат был довольно широкоплечим для таиландца, хорошо сложенным, коренастым молодым человеком, выглядевшим несколько старше своего возраста. В семнадцать лет он приехал из своей деревни Муонг Нан в столицу, окончил здесь вечернюю школу и сейчас учился на последнем курсе агрономического факультета университета. Уилкерс с интересом рассматривал молодого человека, тщательно взрыхлявшего землю в ящиках с какими-то растениями. Еще днем мистер Блэйк предупредил Синхката о визите профессора.

— Прошу у вас извинения, профессор, — не отрываясь от работы, сказал Синхкат, — но мне необходимо закончить контрольные замеры.

— Не беспокойтесь, время терпит, — успокоил его Уилкерс, с интересом рассматривая чахлые и сочные растения в ящиках с надписями на тайском языке. Между делом студент давал ему пояснения.

Когда он закончил делать записи, они подошли к письменному столу и сели в кресла.

— Профессор, вы когда-нибудь бывали в наших горах? — начал Синхкат.

— Нет.

— Мистер Блэйк говорил мне, что вы желаете туда поехать.

— Это во многом зависит от результатов нашего разговора.

Синхкат достал из довольно помятой пачки сигарету из черного табака и закурил. Затем он вынул из ящика стола почвенную карту страны.

— Здесь, — начал он и обвел пальцем закрашенные зеленым цветом области, — находятся районы с избытком влаги. А здесь — горные районы. Таиланд не без основания называют наиболее развитым в аграрном отношении регионом в этой части Азии. В пойме Менама и на плато Кхорат в год собирают до трех урожаев риса, пшеницы и других культур. И в то же время в обширных горных района страны почти ничего не росло. К тому же в этих областях не было развито никаких ремесел или промыслов, которые позволяли бы населению получать устойчивый доход. Поэтому продукты питания, производимые на равнине в изобилии, были для них недоступны из-за того, что их не на что было обменять. Опиум, который вот уже несколько столетий выращивается в горах, — это, пожалуй, единственный путь заработать деньги.

— Итак, если я правильно вас понял, — сказал Уилкерс, — то выращивание опиума в горах вызвано не только необходимостью получения выгодного продукта обмена, но и потому, что там ничего больше не растет.

— Не совсем так, профессор. Выращивание опиума в горах — это прежде всего социальное явление, а не агротехническое. Мне хотелось бы это особо подчеркнуть. Чтобы понять это, необходимо учесть ряд факторов, ускользающих от внимания стороннего наблюдателя. Представьте на время, что все деревни в горах вместо опиумного мака начали выращивать рис, ячмень, маниок и другие культуры. Что произойдет?

— Жители гор смогут досыта есть, не закупая продукты на равнине, — уверенно произнес Уилкерс.

— Да, — сказал Синхкат, — но вы забыли, что для жизни необходимы еще одежда, лекарства, соль и тому подобные вещи.

— Но избытки продуктов питания горные жители могут продавать на равнине и закупать необходимые им товары.

— При современных условиях транспортировки грузов на равнину жителям гор это невыгодно. Выручка от продажи центнера риса, доставленного с гор на равнину, за вычетом всевозможных расходов на корм животным, пищу людям и прочее, составит около двадцати долларов. Аналогичная операция с центнером опиума, пусть даже не очень высокого качества, приносит более пяти тысяч долларов чистой прибыли. Итог печальный, но выразительный. Теперь вам понятно, почему в горах выращивают опиум, а не рис?

Уилкерс давно все понял. Понял он и то, что никому в нью-йоркской комиссии не приходило в голову рассматривать выращивание опиума именно в этом аспекте. Всем казалось, что культивирование наркотиков дело рук жадных к наживе дельцов, и все усилия международной комиссии были направлены на борьбу с ними. И после этого общественность удивлялась неэффективности принятых мер. Оказывается, в действительности разведение опиума имеет социально-экономические корни, различные по своей природе и характеру в отдельных регионах. Поэтому вряд ли с этим бедствием удастся покончить путем усиления армии осведомителей и полицейских, создания сложнейшей электронной аппаратуры и принятия строжайших законов.

— Итак, одним из решений данной проблемы может быть развертывание строительства в горных районах широкой сети дорог? — спросил наконец Уилкерс.

— Для жителей гор да. А вот для людей, делающих на торговле опиумом большой бизнес, сомневаюсь, чтобы это было выгодно.

— Хорошо, — настаивал Уилкерс. — Но почему же тогда правительство Таиланда, сознавая все это, не может на государственном уровне решить этот вопрос?

Синхкат спокойно взглянул на профессора и сдержанно произнес:

— На ваш вопрос я отвечу вопросом: как может то, что в этой стране называется правительством, принимать самостоятельные решения на этот счет без одобрения основного покупателя местного опиума — разведки Соединенных Штатов, на чьи деньги оно и существует?

— Вы правы, это было бы странно. Здесь явно не обошлось без дьявола.

— Не дьявола, а доллара, — мягко поправил профессора Синхкат. — По самым скромным подсчетам, только на продаже контрабандного опиума ЦРУ ежегодно зарабатывает не менее пятидесяти миллионов долларов. Эту сумму можно было бы увеличить еще по крайней мере в сто раз, если учесть, что часть опиума перерабатывается в героин. И разведка наших союзников, поверьте мне, делает это — против этого и дьявол бессилен.

— То, что вы мне здесь рассказали, весьма интересно. Но в комиссии от меня потребуют неопровержимых доказательств в подтверждение сказанного. Поэтому мне самому необходимо побывать в горах.

— Я охотно помогу вам, профессор. Вот здесь, — Синхкат указал место на карте, — находится моя родная деревня Муонг Нан. Это прямо на границе с Бирмой. Надеюсь, вас примут там хорошо. — Синхкат вынул из кармана своей куртки бумагу и карандаш, написал несколько слов и передал записку Уилкерсу. — Передайте это моему приемному отцу Бансамму, и он познакомит вас со старостой деревни Ло Вэном. Они ответят на все интересующие вас вопросы. В Муонг Нан нет выхлопных газов, там чистая вода и еще можно услышать пение птиц. Люди в горах живут просто, и вам, вероятно, там даже понравится.

— А как туда добраться? — поинтересовался Уилкерс.

— В полдень с центрального вокзала Бангкока отправляется поезд. На следующее утро вы будете в Чиангмаи. Оттуда автобусом доберетесь до Фанга. Вот адрес, где за небольшую плату вы сможете нанять мулов и провожатого до Муонг Нан. В тех местах нет ни дорог, ни селений. Поэтому вместе, с мулами рекомендую взять с со бой в путь спальный мешок, одеяла, кастрюли и тому подобное, что пригодится в дороге.

— Звучит весьма романтично, — мечтательно заметил Уилкерс. — Нечто подобное мне доводилось испытывать когда-то в Европе во время отдыха.

Синхкат снисходительно улыбнулся:

— Поверьте, профессор, для вас это будет мало похоже на отпуск. Путешествие в горы потребует от вас огромного напряжения сил.

— Поживем — увидим, — бодро произнес Уилкерс. — Чрезвычайно признателен вам за оказанную помощь.

Синхкат указал рукой на дверь теплицы и произнес:

— Позвольте я провожу вас, профессор.

В отель Уилкерс возвратился около полуночи. В бюро обслуживания он сразу же заказал железнодорожный билет до Чиангмаи на следующий день. В это время в офицерском клубе американских войск, находившемся в закрытой зоне на южной окраине столицы, к телефону попросили мистера Уоррена. Слоан коротко доложил о результатах слежки.

Сделав необходимые распоряжения, Уоррен возвратился к прерванному разговору с одним генералом ВВС, который сразу встретил его вопросом:

— По крайней мере вы можете объяснить мне, кто в этой стране подстрекает народ к бунту? Уже сейчас более десятка предприятий в столице бастуют. Это не случайно.

— Вы правы, генерал, — спокойно ответил Уоррен. — В стране активно действуют силы, представляющие для нас серьезную опасность.

— Коммунисты?

Уоррен покачал отрицательно головой.

— Публично я, разумеется, буду утверждать это, но между нами: коммунисты не так опасны для нас, как студенты. И…

Тут он замолчал. Генерал удивленно взглянул на него и нетерпеливо спросил:

— Ну и?..

Уоррен не спешил с ответом.

— Складывается впечатление, что сам король ведет двойную игру. На словах он по-прежнему заявляет о надвигающейся опасности слева, а на деле все обстоит иначе. Мы располагаем достоверной информацией, что не только он, но и его жена встречались с вожаками студенческого движения.

От неожиданности генерал даже присвистнул. Это известие настолько поразило его, что он одним глотком осушил полстакана виски с лимонным соком.

— Ах эта одноглазая бестия! Я всегда подозревал его в нечестной игре. Я давно говорил, как только запахнет жареным, он без колебаний встанет на сторону тех, у кого больше шансов выиграть. Такой сорт королей…

— …доставляет нам много хлопот, — с легкой усмешкой докончил Уоррен. «И не только король», — подумал он, вспомнив об Уилкерсе, старосте из Муонг Нан и других делах, которые еще предстояло решить.

— Да, — произнес Уоррен после длительной паузы. — Для нас наступила полоса трудностей. И чтобы преодолеть их, нам нужно сконцентрировать все свои умственные способности и действовать предельно расчетливо.

На следующее утро Уоррен распорядился вызвать к себе Бейтса. Мисс Паркинс позвонила в гостиницу «Эр Америки» и передала пилоту приказ шефа.

Бейтс незамедлительно прибыл в Бюро промышленной кооперации и доложил шефу, что прошлой ночью С-47 доставил в Муонг Нан очередную партию оружия. Как обычно, пилоты заночевали в хижине Ло Вэна. Наутро Бансамму нигде не оказалось, вместе с ним исчезли и десять мешков опиума.

Медленно расхаживая по кабинету, Уоррен напряженно размышлял над происшествием в Муонг Нан. Если Бансамму действительно решил присвоить партию опиума, то рано или поздно он попадет в его руки. Через широкую сеть осведомителей ЦРУ держало под контролем всю торговлю наркотиками в Таиланде.

— Расскажите еще раз, Бейтс, не упуская никаких подробностей, как все произошло, — сказал Уоррен, тяжело опускаясь в кресло. Его сигара потухла, но он, казалось, не замечал этого.

Бейтс пожал плечами, всем видом давая понять, что ничего нового к уже сказанному добавить не может:

— Когда мы приземлились, Наутунг со своими парнями уже был на месте. Нас встретил Бансамму и показал груз опиума. После этого мы отправились в хижину Ло Вэна, чтобы приготовить себе ужин и отдохнуть. Оттуда мы видели, как парни Наутунга выгрузили из самолета оружие и ушли. Как всегда, Бансамму поужинал с нами, выпил пива, и мы легли спать. Наутро мы не нашли ни Бансамму, ни опиума. Некоторое время мы поискали его, но в деревне, кроме пары дряхлых стариков, которые ничего не знали, никого не было.

Уоррен молчал. Прошло немало времени, прежде чем он заговорил:

— Что вы ели?

«Ага, — подумал пилот, — кажется, он выруливает в нужном направлении». Изобразив на лице простодушие, он медленно начал перечислять:

— У нас были с собой консервы, кусок мяса, галеты, сардины… вот, кажется, и все, если не считать пива.

— Вы говорите, Бансамму ужинал вместе с вами. Ну а рисовой водкой он вас не угощал? — как бы между прочим поинтересовался Уоррен и впился взглядом в лицо пилота.

— Водка, — медленно проговорил Бейтс, как бы не решаясь сказать правду. — Да, сэр. Перед едой мы пропустили по стаканчику этого зелья. Признаться, мы всегда это делали. После нее хорошо спится на голых досках.

— Вот видите, чем может обернуться нарушение инструкции. — Уоррен с силой швырнул остаток сигары в корзину. — Бансамму воспользовался вашей привычкой и позаботился о том, чтобы вы покрепче спали, пока он скроется с опиумом.

Бейтс изобразил на своем лице крайнюю растерянность.

— Не могу в это поверить. Бансамму не мог подложить нам такую свинью. Вы же сами знаете старика! Он был для нас образцом честности.

Неподдельное огорчение неудачей было написано на лице Бейтса. В глубоком раздумье он даже опустил голову. Поверив в это, Уоррен снисходительно сказал:

— Я неоднократно предупреждал вас о том, что эти люди умеют произвести на партнера выгодное впечатление. Но за внешней обходительностью и приветливостью скрывается злоба и коварство. В этом-то и заключается вся сложность сотрудничества с нашими союзниками. Так было в Сайгоне, ничуть не лучше, чем на Тайване, обстоят дела в Южной Корее, а о Японии и говорить не приходится. Мы постоянно имеем дело с бандой спекулянтов. Они ценят только доллар. У них начисто отсутствуют такие представления, как честность и порядочность. Я не говорю уже о благодарности. Стоит нам только на одно мгновение притупить бдительность, как они нас тут же продают другим. Именно на эту удочку вы и попались, Бейтс.

Пилот облегченно вздохнул. Кажется, дело выгорело.

— Сэр, — продолжал игру Бейтс, — не понимаю, на что он рассчитывает? Даже если этот тип и продаст кому-нибудь опиум, так он не сможет больше вернуться в деревню.

Уоррен сухо рассмеялся.

— С этих туземцев станется. А он обязательно появится. Я поручу таиландской полиции его розыск. В один прекрасный день он объявится, и мы заплатим ему по счету. А пока эту партию опиума нам придется записать в статью расходов.

«В статью расходов?!» — промелькнуло вдруг в голове Уоррена. Он вспомнил о попытке Ло Вэна самостоятельно сбыть партию опиума. Эти туземцы слишком многое в последнее время стали себе позволять. Надо приструнить их, а потом бросить кость. Уоррен склонился над столом и сделал в блокноте пометку. По опыту он знал, что продовольственная проблема в горах стоит настолько остро, что за мешок овсяных хлопьев крестьянин мог отдать свою дочь в публичный дом.

— Хорошо, Бейтс. — Уоррен встал, давая понять, что аудиенция закончена. — Выбросьте этот случай из головы. Мы все уладим. Сейчас у нас есть более важные проблемы. Когда будете в деревне, об этом происшествии никому ни слова. Вам все ясно?

Уоррен проводил Бейтса до самой двери, что делал крайне редко, и вызвал к себе секретаршу.

— Как только появится Слоан, пришлите его ко мне, — приказал он мисс Паркинс. Пробежал глазами несколько только что полученных телеграфных сообщений и, не найдя в них ничего интересного, вернулся к своим мыслям. «Десять мешков опиума! Такого в нашей практике еще не было. Ну хорошо, мы проучим этих туземцев, чтобы у них навсегда пропало желание обманывать нас».

Полчаса спустя после ухода Бейтса в кабинете Уоррена появился Слоан и доложил, что профессор Уилкерс выехал дневным поездом в Чиангмаи.

— Прикажете вылететь в Чиангмаи, сэр? — осторожно осведомился Слоан.

Уоррен испытующе посмотрел на него и после некоторого молчания решил:

— Нет. Мы сделаем иначе. Теперь мне ясно, что профессор решил отправиться в горы. Вероятно, Блэйк рассказал то, чего Уилкерсу не удалось разнюхать у нас.

— Вы полагаете, сэр, что он собирается обследовать «золотой треугольник»?

Уоррен небрежно кивнул.

— Пожалуй, мы недооценили его. Но по крайней мере нам известны его планы.

— Прикажете ликвидировать его? — услужливо спросил Слоан. Слово «ликвидация» стало в лексиконе разведки настолько привычным, что при его употреблении сотрудники ЦРУ не испытывали абсолютно никаких эмоций.

— Взгляните на карту, Слоан. Кажется, сейчас в том районе, куда направляется наш профессор, действует капитан Хао со своей группой? Свяжитесь с ним по рации и передайте все сведения, касающиеся Уилкерса. Ликвидацию профессора приказываю произвести на обратном пути из деревни. Все должно быть похоже на несчастный случай.

Слоан понимающе кивнул. Хао был главарем бывших солдат гоминьдановской армии, ранее дислоцировавшихся в северо-восточных районах Бирмы, вблизи с китайской границей. Вскоре через своих новых хозяев из ЦРУ высшие офицеры гоминьдановских войск добились права жить не в горных партизанских лагерях северо-восточной Бирмы, а в роскошных виллах в предместьях крупных городов севера Таиланда. Благодаря торговле опиумом все они довольно быстро нажили богатство, и деньги сразу поставили их в разряд уважаемых людей.

Через час Слоан вновь появился в кабинете Уоррена.

— Связь с отрядом капитана Хао установлена. Капитан просил передать, что ваш приказ, сэр, будет выполнен в точности.

В конце дня Уоррен поднялся в свою квартиру, расположенную над его кабинетом, и лег спать, поскольку около полуночи к нему должны были доставить старосту из Муонг Нан. Осведомитель Уоррена узнал и незамедлительно доложил своему хозяину, что Ло Вэн собирается продать перекупщику большую партию опиума. Поэтому по просьбе резидента ЦРУ местная полиция в тот же день арестовала деревенского старосту. Полиции было известно, что еще во время вьетнамской войны Ло Вэн дал обязательство посредничать в обмене опиума на оружие между мистером Уорреном и бандитами из Бирмы.

Ло Вэн лежал на голом каменном полу центральной тюрьмы Бангкока и, несмотря на холод, пытался уснуть, утомленный длинной дорогой.

В Чиангмаи Ло Вэна несколько дней продержали в камере намного меньших размеров, не сказав даже о причине ареста. Изредка ему приносили еду и воду, его никто не бил и не вызывал на допрос. Было похоже, что о нем вообще забыли. Но вот однажды двери камеры отворились и на пороге появился надзиратель со списком.

— Ло Вэн! — громко выкрикнул он и, когда деревенский староста боязливо подошел к нему, сказал: — Забирай свои вещи и следуй за мной. Тебя переводят в другое место.

И поскольку у Ло Вэна ничего, кроме одежды, не было, он попрощался с двумя уголовниками, соседями по камере, и по длинному коридору прошел в канцелярию тюрьмы. Полицейский, который должен был сопровождать его в Бангкок, пристальным взглядом посмотрел на ситцевые брюки и куртку Ло Вэна, его застиранную, некогда белую рубашку, усталое лицо старика и, защелкнув наручники, заметил:

— Подумать только, как ловко эти богатые контрабандисты умеют прикинуться бедными крестьянами!

Поезд выехал из Чиангмаи поздно вечером. В го время как он, миновав равнину, окружавшую Чиангмаи, медленно поднимался в гору, Ло Вэн пристально смотрел в окно. За всю долгую жизнь ему никогда не доводилось ездить по железной дороге. Вдали за окном медленно проплывали маленькие, будто игрушечные, домики, среди которых виднелись величественные храмы и пагоды, вскоре сменившиеся аккуратными террасами полей и огородов.

Поездка продолжалась без малого семнадцать часов, и все это время сон никак не шел к Ло Вэну. Когда рассвело, полицейский попросил проводника заказать им в ресторане завтрак. Вскоре официант принес рис с овощами, кофе и немного сахара.

— Я не голоден, — устало произнес Ло Вэн в ответ на приглашение полицейского позавтракать.

— Я понимаю, старик, что арест — штука неприятная. Но не стоит ради этого отказывать себе в еде, — сказал полицейский, с аппетитом уплетая рис.

— Почему они арестовали именно меня? — после долгого молчания задумчиво произнес Ло Вэн.

— За опиум, старик, — не переставая жевать, ответил полицейский.

— Десятки людей в Чиангмаи торгуют опиумом, но арестовали только меня, — не унимался Ло Вэн.

— Ты же знаешь, что правительство официально запретило всякую торговлю опиумом. За те деньги, какие вы зарабатываете на этом, можно немного посидеть и на тюремной баланде!

— Я продавал опиум не для того, чтобы разбогатеть. У нас в Муонг Нан скоро людям совсем будет нечего есть. Из тех, кто родился в последнее время в нашей деревне, не выжил никто, — угрюмо сказал Ло Вэн.

— Неужели у вас в горах дело обстоит так плохо? — недоверчиво спросил полицейский.

— Да, брат, хуже, чем ты думаешь, — с горечью ответил Ло Вэн.

— Тогда дело твое плохое, — с сочувствием отозвался полицейский. — Из Бангкока пришло специальное сообщение, чтобы строго стеречь тебя. А вчера пришла телеграмма: «Срочно доставить Ло Вэна в столицу». Такое впечатление, что тебя там знают. Обычно из-за опиума у нас не поднимают столько шума — конфискуют товар и отпустят.

Ло Вэн погрузился в глубокое раздумье и до самого Бангкока ломал голову над тем, кому в столице был нужен его арест, ведь, кроме мистера Уоррена, он никого там не знал?

Среди ночи в замке заскрипел ключ, и появившийся на пороге надзиратель выкрикнул имя Ло Вэна. Его посадили в машину и через полчаса доставили в Бюро промышленной кооперации. Конвойные подняли Ло Вэна на лифте и ввели в уставленную массивной мебелью комнату с огромным мягким ковром на полу и двумя скрещенными американскими флагами на стене позади письменного стола. Не успел Ло Вэн хорошенько осмотреться в комнате, как через обитую кожей дверь вошел мистер Уоррен.

Уоррен холодно взглянул на деревенского старосту и, обращаясь к полицейским, сказал:

— Благодарю вас, господа. Попрошу подождать вас в холле. — И после того, как они ушли, жестом предложил Ло Вэну сесть. — Послушайте, Ло Вэн, — начал Уоррен после некоторого молчания. — Таиландская полиция оказала мне огромную услугу, позволив поговорить с вами. Не знаю, смогу ли я вам чем-нибудь помочь. Кое-кто может расценить это как вмешательство во внутренние дела Таиланда. А после того как вы так коварно злоупотребили нашим доверием, я не уверен, что мне вообще захочется помочь вам.

На лице Ло Вэна появилось выражение явного замешательства, и он, запинаясь, спросил:

— Мистер Уоррен, сэр… я знаю… я обманул вас, но я никогда не сделал бы этого, если бы не крайние обстоятельства. Люди нашей деревни уже давно голодают.

Уоррен откинулся в кресле и закурил сигару. «Можно было бы предложить ему баночку охлажденного «Сан Мигуэля», — подумал Уоррен, — но вначале надо хорошенько припугнуть этого туземца, дать понять, что ему нечего рассчитывать здесь на помощь, и только потом, когда он будет у меня на крючке, пообещать свободу. На будущее это сделает его более сговорчивым».

Старик еще долго просил, извинялся, умолял о сочувствии. Наконец он умолк, очевидно, исчерпав весь запас своих аргументов.

— Теперь послушайте меня, Ло Вэн, — снисходительным тоном начал Уоррен. — У вас свои трудности, у меня свои. Не думайте, что так просто обеспечить Муонг Нан всем необходимым. Вы не имеете никакого представления, во что все это обходится. К тому же вы у нас не одни. Есть места, где положение с питанием обстоит куда хуже, чем у вас, поэтому временно мы вынуждены были сделать это за счет Муонг Нан. Не буду вдаваться в подробности, понять которые вы все равно не в состоянии. Скажу лишь одно: я не люблю, когда люди злоупотребляют моим доверием, какие бы причины для этого ни были. Поэтому заверяю вас, что, если вы еще раз попытаетесь повторить этот номер, вас снова арестуют, и уж на этот раз я и пальцем не пошевелю для вашего освобождения.

— Сэр, значит, вы все же поможете мне? — робко осведомился Ло Вэн.

Уоррен сделал многозначительную паузу.

— Не знаю. Можно, конечно, попытаться. Но вначале я должен получить гарантии и быть уверенным, что подобные случаи в будущем не повторятся. — Он выдвинул ящик письменного стола и извлек оттуда лист бумаги с заранее заготовленным текстом, в котором говорилось, что староста деревни Муонг Нан отныне будет честно и добросовестно сотрудничать с агентством мистера Уоррена, которое в документе скромно называлось Бюро промышленной кооперации, и все произведенное сырье в дальнейшем продавать исключительно доверенным людям мистера Уоррена. В случае нарушения старостой деревни Муонг Нан договора он обязан выплатить бюро денежный штраф в размере пятидесяти тысяч долларов.

Ло Вэн энергично закивал головой и робко спросил:

— Так если я подпишу, сэр, меня отсюда выпустят?

— Это зависит от вас. — Уоррен встал и протянул Ло Вэну бумагу и авторучку. — Подпишите этот документ, а я пока попробую уладить ваше дело с полицией. — И он вышел, оставив старосту одного. Из приемной с экрана монитора Уоррен терпеливо наблюдал за ним. После некоторых колебаний Ло Вэн взял перо и, с трудом выводя негнущимися пальцами буквы, расписался. Уоррен снял трубку, набрал номер комиссара бангкокской полиции и не терпящим возражения тоном попросил его отдать приказ об освобождении Ло Вэна.

После этого Уоррен вернулся к себе в кабинет.

— Ну, вы подписали бумагу?

— Да, сэр, — почтительно произнес Ло Вэн и робко протянул документ.

Уоррен, задумчиво разглядывая замысловатую подпись, произнес:

— К сожалению, мой дорогой Ло Вэн, ваш проступок не единственный. Мы, американцы, нередко допускаем ошибку, легковерно полагаясь в делах на слово своего компаньона. Дурной пример заразителен. Не успели мы разобраться с вами, как мне доложили, что и ваш друг Бансамму обманул нас.

— Бансамму? Что он мог сделать? — удивленно воскликнул Ло Вэн.

— Нечто непоправимое, — мрачно-театральным тоном произнес Уоррен. — Я уже распорядился объявить его розыск по всей стране. Поэтому, где бы он ни прятался, его рано или поздно найдут. И могу вам уже сейчас твердо обещать, что остаток своих дней он проведет за решеткой.

— Но, сэр, в чем же его вина? — растерянно спросил Ло Вэн.

Уоррен холодно взглянул на старосту и металлическим голосом произнес:

— Он скрылся, прихватив с собой десять мешков опиума, которые Наутунг доверил ему для расчета с нами.

— Я много лет знаю Бансамму. Этого не может быть, сэр! — не удержался Ло Вэн.

— Как ни печально, но это факт, мой дорогой Ло Вэн. Правда, дело Бансамму не бросает на вас тень подозрения, поскольку в это время вы сидели в тюрьме Чиангмаи. Во всяком случае, мне хотелось бы надеяться, что вы к этому делу непричастны. Твердо обещаю вам уже сейчас, что с Бансамму я не стану церемониться, как с вами. Надеюсь, вы хорошо меня поняли?

Ло Вэн покорно кивнул.

Уоррен встал, решив, что сказано и сделано достаточно. Тяжелым, пристальным взглядом он посмотрел на Ло Вэна и сказал:

— Учтите, мой дорогой, даю вам последний шанс! Попытаетесь обмануть меня еще раз — я позабочусь, чтобы до конца жизни вы не увидели солнечного света.

Староста деревни Муонг Нан низко склонился перед мистером Уорреном.

— Благодарю вас, сэр, — тихо произнес Ло Вэн. — Я бесконечно обязан вам. Впредь я не обману вашего доверия недостойными поступками.

Уоррен повернулся и пошел к двери. В приемной терпеливо ожидал своего часа полицейский.

— Мы скоро увидимся, — сказал на прощание Уоррен. — Недели через две я лично прилечу в Муонг Нан с партией продуктов. — И, обращаясь к полицейскому, распорядился: — Проводите этого человека на вокзал и посадите на ближайший поезд до Чиангмаи.

Ло Вэн опять низко склонился.

В этот вечер Бейтс и Кинни пошли в «Карму». Жизнь в «Карме» начиналась после двух часов ночи, поэтому бой, которого они встретили у входа, провел их через пустой ресторан, по слабо освещенному коридору к большой стальной двери. По селекторному телефону бой сообщил о приходе Бейтса и Кинни. Вскоре дверь отворилась, и на пороге появился сам мистер Ломсок, маленький полный китаец с жирными, аккуратно зачесанными волосами. Он проводил пилотов «Эр Америки» в свой кабинет и радушно предложил им сесть. Бесшумно вошел слуга и поставил перед гостями охлажденное виски с лимонным соком. Ломсок выпил вместе с ними и завел беседу на отвлеченные темы. Наконец, он произнес:

— К нашему обоюдному удовольствию, деловая операция, которую мы провели, завершилась успешно. Скажите, господа, могу я в дальнейшем рассчитывать на подобное сотрудничество с вами?

— Мистер Ломсок, — сказал Бейтс. — В нашем деле нельзя заранее предугадать, когда в следующий раз представится подобный шанс. Но, могу вас заверить, как только он появится, мы не замедлим воспользоваться им.

— Ну что ж. Будем надеяться, что такой случай не заставит себя долго ждать. — Ломсок встал, подошел к огромному сейфу, встроенному в стену, и достал из него два небольших бланка с тиснением одного из крупнейших сингапурских банков. — Вот, господа, документы, удостоверяющие ваши счета в банке, — елейно произнес Ломсок, протягивая пилотам чеки. — Достаточно проставить номер счета и подпись, и вы сможете получить указанную сумму в, любом из крупных банков мира.

Когда Кинни увидел цифру, он даже присвистнул от восхищения. Мечта, когда-то казавшаяся такой далекой и фантастичной, воплотилась в реальность. Бейтс, напротив, деловито, с безразличным видом сунул свой чек в бумажник…

— Прекрасно, господа, что все так хорошо закончилось, — с воодушевлением произнес Ломсок и взял со столика запотевший стакан с виски. — Давайте выпьем за то, чтобы случай поскорее свел нас опять вместе. Теперь вы знаете, как со мной связаться.

Они выпили, и Ломсок, обращаясь к Бейтсу, спросил:

— Вас проводить черным ходом на улицу или вы желаете посидеть немного в баре?

Бейтс бросил взгляд на мониторы, с помощью которых просматривались все помещения «Кармы», и отчетливо вдруг представил, как этот старый паук будет наблюдать за их развлечениями с девочками.

— Право, не знаю, — неуверенно произнес Бейтс. — Нас могут в любую минуту вызвать в центр. А у ваших девочек нет телефонов.

Ломсок ухмыльнулся, подошел к письменному столу и, полистав записную книжку, написал на бумажке адрес.

— Вы правы. За удовольствиями никогда не следует забывать о делах. Вот адрес, по которому вы сможете совместить и то и другое. Двадцать два и двадцать четыре года. Я держу их только для самых близких друзей. — Ломсок подошел к стене и открыл потайную дверь, за которой скрывалась узкая крутая лестница. — Внизу вас ожидает машина. Приятного отдыха, господа.

Девушки, которых рекомендовал Ломсок, жили в огромном современном доме на Рама Роуд. Едва Кинни дотронулся до звонка, как дверь распахнулась и перед восхищенным взором пилотов «Эр Америки» предстали две очаровательные брюнетки.

— Хэлло, мальчики, — почти без акцента по-английски приветствовали они летчиков, не переставая приятно улыбаться. — Добро пожаловать к нам!

Девушки провели их в просторную комнату, обстановку которой составляли огромный, обтянутый декоративным шелком диван и сверкающий, наполненный различными бутылками бар.

— Меня зовут Соммаи, — сказала одна из них, мягко взяла Кинни за руку и увлекла на диван.

Вторая девушка хотела последовать примеру своей подружки, но Бейтс извинился, сказав, что вначале должен связаться с дежурным в центре и доложить, где они находятся. Девушка протянула ему телефонный аппарат.

— Шеф повсюду разыскивает вас, — поспешно сказал дежурный. — Предстоит срочное задание. Назови адрес, я высылаю машину.

— Послушайте… — попытался возражать Бейтс, с тоской глядя на огромный диван и сверкающий бар.

— Вам надо уходить? — нежным голосом спросила Соммаи.

— К сожалению, — с трудом сдерживая гнев, проговорил Бейтс.

В ожидании машины Бейтс не переставал ругаться.

— Ты напрасно принимаешь все это так близко к сердцу. Шлюхи от нас никуда не уйдут, — философски утешал его Кинни. — Главное, что теперь мы при деньгах, а с ними мы сделаем все.

ТРИБУНА ПЕРЕВОДЧИКА

Вячеслав Куприянов

Совпадение вдохновений

Согласно легенде Диоген днем с огнем искал человека. Над ним смеялись. Но, возможно, ему просто не с кем было поговорить. Он искал человека по себе. Возможно, он искал Гомера.

«Человек — мера всех вещей», — утверждал другой древний грек — Протагор. Некоторые философы в более рассудительный период человеческой истории находили в этом субъективизм, ведь мир и вещи существуют независимо от нас и мерою их является число — вещь объективная. Но есть вещи, возникшие только с человеком и растущие вместе с ним и его историей. Так, можно предположить, что человек — это мера совести, мера любви, мера свободы. Можно сказать, человек — это мера всех людей. Насколько верно он воспринимает все человеческое, настолько он и личность. Слушающий человек — мера чужих слов, говорящий — мера своих слов.

Человек пишущий примеряет свои слова к другим людям. Он ищет, с кем поговорить не только рядом, в пространстве, но и во времени, с потомками.

Поэт, человек, работающий со словом, этим связующим звеном между всеми людьми, стремится таким образом стать интересным всем людям. Отсюда его интерес к своим предшественникам, добившимся успеха в стремлении «найти человека». От своих стихов он идет к чужим стихам. Так перевод поэзии становится долгом поэта, особенно владеющего иными языками.

И в переводе хочется добиться прежде всего совпадения вдохновений. Уже потом следует собственная оценка, потом возможное признание ценителями. Может случиться и так, что плод вдохновения будет напоминать цветок без корня, поставленный в бокал в душной комнате. Радость вдохновения улетучивается, и вместе с этим опадает и сам цветок. Можно изобразить даже и не сам цветок, а показать только его корень или зерно, предлагая вообразить, каковы живые лепестки и их аромат. И здесь возможны неудачи. Вдруг нахлынут какие-то строки, сами свяжутся рифмой, но уже скоро видишь, что там, где хотел увидеть цветок, валяется просто яркая смятая конфетная обертка.

Мы учились теории литературы у таких опытных филологов, как Вячеслав Всеволодович Иванов и Юрий Владимирович Рождественский. А потом появились и руководители нашей практики — Евгений Винокуров и Лев Гинзбург, которые стали вести наше литературное объединение «Фотон» в Институте иностранных языков имени Мориса Тореза.

В. В. Иванов заинтересовал меня исследованием стиха при помощи методов математики, ввел меня в круг учеников академика А. Н. Колмогорова. Слушать Андрея Николаевича было очень увлекательно, но не всегда все было понятно. И здесь произошла осечка — я слишком близко к сердцу принимал живую ткань стиха, чтобы заполнять ее численными рядами. Теоретика кибернетического толка из меня не вышло, однако, точные науки, как мне кажется, подспудно повлияли на мою работу над словом. Экономность и логическая строгость свободного стиха имеют что-то общее с аксиоматическим методом современной математики.

Во всяком случае, я счастлив, что вовремя были найдены и друзья и учителя. Были найдены и привязанности в поэтическом переводе. С юношеской непосредственностью я начал сразу с классики. Райнер Мария Рильке кажется поэтом одиночества, но одиночество этого поэта только его способ выстоять в мире, чтобы выйти к людям будущего. Недаром в его стихах связаны человеческий голос и человеческое сердце со всем пространством. Вещи природы, а еще более вещи, созданные человеческими руками и разумом, оживлены живой водой искусства. Стремление связать сокровенное с откровенным, внутренний мир с внешним — вечный залог взаимопонимания. Отсюда тяга этого сложнейшего поэта к «вдумчивой простоте народа», любовь к «бедным словам». Вечная тяга к бережному извлечению слова из немоты:

Все то, чему мы чужды, нас влечет: деревья, все во власти вырастанья, все скрытое, ушедшее в молчанье, — но только так замкнется оборот, который нас к себе же возвратит, в свое заветное от всякого чужого. О вещи, в звездах ищущие крова! Вас краткость нашей жизни не стеснит…

От Рильке был естественным шаг более чем на столетие назад, к революционному романтику Фридриху Гёльдерлину, искавшему свой идеал в свободолюбии древних греков. Не признанный своими процветающими старшими современниками Гёте и Шиллером, он в античных строфах искал выхода к высокому и вольному времени. В стихотворении «Мирская молва» он писал:

Нынче сердце мое жизни святой полно. Счастлив я и люблю. Вы же внимали мне, Лишь когда я гордыни, Пустословья исполнен был. Привлекает толпу лишь гомон рыночный, И в чести у раба лишь сила властная. Чтит божественный образ, Лишь кто богу подобен сам.

В сонетах Шамиссо я увидел отголоски шекспировского гнева. Закономерным был переход к современности от этих авторов. Прежде всего к Брехту, родоначальнику прогрессивной немецкой поэзии сегодня, к Бобровскому, острее многих передавшему военную и послевоенную думу обманутого поколения.

Человек и его жизнь — цель искусства, что точно выражено в строках поэта из ГДР Хайнца Чеховского:

Люди — цель всех наших мечтаний… Цель искусства — чтоб проснулись они после ночи тревожной и сказали себе: — Твой день пришел, человек!

Что касается взаимоотношения перевода, осознания национальной традиции и собственных опытов, то мне представляется, что все поэты на всех языках пишут одну огромную поэму. Без работы над переводами не было бы многих моих стихов, как не было бы их и без знакомства личного со многими поэтами других языков, ставших мне близкими. И я благодарен им — добрым моим друзьям.

Однажды в Москве я рассказал Хайнцу Калау, приехавшему во главе делегации молодых поэтов ГДР, об одном способе думать, лежа на сибирской земле (это было воспоминание детства), чувствуя за спиной всю нашу землю. Через несколько лет он опубликовал стихотворение под названием «Метод Славы». Кончается оно так:

Потому мы лежим порою в разных точках планеты спина к спине, и нет ничего между нами, кроме земли, и одни и те же проблемы в одно и то же время.

Нашим общим проблемам посвящена и эта подборка переводов с немецкого.

Фридрих Гёльдерлин

(Германия) (1770—1843)

Дубы

К вам я пришел из садов, о могучие дети нагорий, Из присмиревших садов, где природа ютится ручная, Долей дородной делясь с родом прилежных людей. Но вы, богоравные, вы, словно племя титанов, стоите Над одомашненным миром, подвластны себе лишь да небу, Что растит вас и холит, да земле, что вас породила. Вы еще ни за чем не ходили на выучку к людям, Вы в пространство простерты, выйдя из крепкого корня, Вам простор покорился, как орлу покоряется жертва, И навстречу вашим ветвям, завесу туч прорывая, Огненной кроной своей тянется сильное солнце. В каждом из вас — целый мир, как небесные звезды, Вы живете, бог в каждом, и вместе вы — вольное братство. Если бы принял я рабство, никогда бы я зависти этой К вам не питал и среди людей бы прижился. Если бы к судьбам людским не был я сердцем прикован, Век обреченным любить, я остался бы с вами навеки!

Адельберт фон Шамиссо

(Германия) (1781 — 1838)

Взыскующим истины. Сонет

Несправедливость, ложь со всех сторон,     Хула, измены, подлости потоки.     На правду нападают лжепророки,     И негодяй в святые возведен. Но не навеки сумерки времен:     Опять забьют живительные соки,     И Человек в начертанные сроки     Положит миру праведный закон. Подобье от смоковницы возьмите —     С листвой приходит лето в свой черед:     На молодые ветви поглядите! Где разум твой, изверившийся род?     Листва прозябла, и светло в зените,     А ты не веришь в солнечный восход!

Райнер Мария Рильке

(Австрия) (1875 — 1926)

«Я так боюсь человеческих слов…»

Я так боюсь человеческих слов, в них кажется все настолько простым: вот это дом, а вот это дым, таков исток, а конец таков. Мне страшен опустошенный слог, где выше смысла — звука игра. Не диво людям любая гора, превыше бога — порог и прок. И я твержу: не творите бед. Вещают вещи мудрым в ответ. Но их заденет пустой пересуд — вещи замкнут уста и умрут.

Из «Ранних стихотворений»

Мы так хотим, чтобы страх исчез, друг друга зовем из тьмы, и каждое слово, как будто лес, где заблудились мы. Вольны мы, но ветра любой порыв нас теснит и влечет, и путь наш неровен и боязлив, как зелени ранний всход.

Гюнтер Грасс

(Западный Берлин) (род. в 1927 г.)

Доля пророков

Когда саранча напала на город, не стало в домах молока и не вышли газеты. Тогда отворили тюрьмы и дали волю пророкам. И на улицы вышли 3800 пророков. Им дали волю пророчить и до отвала питаться серой прыгучей массой, ставшей нашей бедой. Как и следовало ожидать — появилось опять молоко, вышли газеты, пророков вернули в тюрьмы.

Детская песенка

Кто смеялся, что за смех? Он высмеивает всех! Точно выяснить не грех — по какой причине смех. Кто здесь плакал, что за плач? И куда смотрел палач? Если жизнь полна удач, по какой причине плач? Кто молчит? Бубнит под нос? На молчащего — донос! Кто бубнит и смотрит вниз — по какой причине скис? Кто играл? Что за игра? Расстрелять его пора! Разыгралась детвора — но проиграна игра! Кто здесь гибнет, кто погиб? Тот, кто в пропаганду влип. Все прошло: и смех, и всхлип. Без причины он погиб.

Гюнтер Бруно Фукс

(Западный Берлин) (род. в 1928 г.)

«Самолеты…»

Самолеты с бомбами управляются такими же людьми, каких можно встретить повсюду среди жертв легкомысленного выбора профессии.

Фолькер фон Тёрне

(Западный Берлин) (род. в 1934 г.)

Официальное сообщение

Каша заварена: нас спасают от голода. Вода подступает к горлу: нас спасают от жажды. Они играют с огнем: нас спасают от холода. Нас спасают.

Фридрих Кристиан Делиус

(Западный Берлин) (род. в 1943 г.)

На улице

Я не вижу на улице никакого общения меж людьми, групп никаких, обсуждающих, скажем, газету, никаким разговором не пахнет. Люди выглядят так, словно жили они под землей, словно радовались они в последний раз на третьих или четвертых своих именинах. Идут они, словно их ограждает проволока и их током ударит, если вдруг они разведут руками или сделают шаг чуть в сторону. Они минуют друг друга, как будто все враждебны друг другу. И кажется, будто бушует где-то война и будто все ожидают известия, что миновала опасность, что можно жить снова.

Ганс Магнус Энценсбергер

(ФРГ) (род. в 1929 г.)

Вслепую

Победоносность это дело зрячих Одноглазые взяли его в свои руки захватили власть и поставили королем слепого На границе с колючей проволокой полицейские играют в жмурки Временами ловят глазного врача объявленного вне закона как подрывного элемента Все представители власти носят черный пластырь на правом глазу В бюро находок поблескивают найденные собаками-поводырями ничейные очки и лупы Молодые астрономы-энтузиасты вставили себе стеклянные глаза Прозорливые родители заблаговременно учат детей прогрессивному искусству косоглазия Вражеская контрабанда доставляет борную кислоту для роговицы своих агентов Но порядочные граждане верят лишь с оглядкой своим глазам лицо посыпают солью и перцем с плачем ощупывают достопримечательности и изучают слепой шрифт Король недавно официально заявил что он с уверенностью смотрит в будущее

Петер Майвальд

(ФРГ) (род. в 1946 г.)

Христианский предприниматель

О нем сказал рабочий Б.: ОН ест в поте моего лица свой хлеб.

Точка зрения

После того как предприниматель в очередной раз повторил свою точку зрения (а именно: частное предприятие неприкасаемо), предложил рабочий Б. коллегам не прикасаться к частному предприятию, и предприятие остановилось.

Фло де Колонь[22]

(ФРГ)

«У нас каждый имеет свободу…»

У нас каждый имеет свободу родиться, даже против воли матери У нас каждый имеет свободу ходить в детский сад, если найдет место У нас каждый имеет свободу ходить в школу, которая переполнена У нас каждый имеет свободу учиться всему, чтобы ничему не научиться У нас каждый имеет свободу найти себе место, чтобы стать наконец безработным У нас каждый имеет свободу снять приличную комнату, которая не по карману У нас каждый имеет свободу покупать предметы роскоши, которые не по карману У нас каждый имеет свободу стать богатым, если имеет деньги У нас каждый имеет свободу быть самим себе хозяином, если имя ему Фридрих Флик У нас 60 миллионов людей имеют свободу делать то, что им прикажут, и мечтать о свободе правящих десяти тысяч

Эрих Фрид

(Австрия) (род. в 1921 г.)

Определение

Собака которая умирает и знает что умирает как собака и может сказать что она знает что умирает как собака есть человек

Мыльные пузыри

Я схватился за соломинку и стал надувать политиков генералов и полицейских Надутые они переливались всеми красками радуги но лопались тут же чуть их заденешь Полицейский которому я рассказал об этом не задевая его задел меня своей дубинкой так что я лопнул

Эрих Арендт

(ГДР) (род. в 1903 г.)

Над островом ночь

Черным ветром наполненный парус: ночь, запущенная в беззвездном вращенье земли, одинокий путь над криком морей, неуслышанным, унесенным. Тьмой искушаемые и смертью, тенистые вершины сердца, вам ли укрыть боязливые всходы мечты, на мимолетном лице едва еще зримую улыбку? Невидимы все податели тишины — человеком любимые вещи. Остров, осада осенних облаков! Повисли белые плети теней. Кузнечиком скачет месяц. Но там в гонимом песке пустоты, где тщетно трубным зыком судов искомый, тускло тлеет глаз маяка, там ты чувствуешь хватку леса, сжавшую старую тишь деревьев, шумевших в детстве твоем… Зверье в травах ночных. И если журавль прокурлычет в пространстве, заброшенный остров ища, веки спящих не тронет крик. Сумерки под его крылом в камышах затишья шевелят ломкими пальцами. Остров, плоть, слепо схваченная черной мышцей моря! Набегает, набегает оно, гонимое, влекомое полым взглядом вселенной. В глубокой открытой ране бухты: моллюски, ткущие воду, красные нити крови — на дне утопленник. Но нерушим сон рыбака. Вне времен пребывает его лицо, не задето разъеданьем прилива… Морская даль под сводом его века, и море разымает жесткие створки раковины рассвета в одном из его снов. Еще в стесненье теней отголоски ночи, но вот в светающих сферах земли врезается мгла серебром плавников, огненные невода заведены в море.

Жатва

Сжато рыжее лето, под гнетом солнца лежит его торс. Осиянно и омрачено морем: под облаками на смуглых склонах холма жницы вяжут снопы, скирдуют строптивые полчища, набивается небо летучей мякиной звезд. Сон, тяжелый как твердь, опускает веко на остров. Жернова дней и ночей: по кромке побережья звучит каменистая песня. Желтый прибой зерна без конца. Наполнены зрелостью лета набухшие, как вымена, выпуклые мешки населяют амбары. Светом вздыхает земля! Улыбка будет стоять недели, мерцая в безветренном небе, дракон золотой.

Уве Бергер

(ГДР) (род. в 1928 г.)

Март

Уходит снег. Приходит пора, которую ждешь, восходящую, как сок по стволу, как птичья песнь, как человек, всегда поддержать готовый любым своим ремеслом. Много путей мы прошли. И вели нас эти слова: только тот живет, кто живет не только ради себя.

«Разбужены зеленой думой…»

Разбужены зеленой думой, перед морозом запоздалым одна к другой теснятся тонкие березы. Чем бы одна была? Лишь белый штрих, забытый в синеве небес. Они все вместе — непреходящее. Их не поглотит даже яркий факел, который мы таим в своей руке. Что был бы я, что ты, когда бы мы не теснились так друг к другу и не цвели, как эти белые березы?

Хайнц Калау

(ГДР) (род. в 1931 г.)

Слишком много крика

Снова и снова одна хорошая мысль и слишком много крика. Природа творит свое непоспешно. Видишь, снова свежий цветок, но с давней поры ни единого нового вида растений, с незапамятных пор ни единого нового зверя. Время от времени изменяется род или вид, но никто не находит в природе новых существ. Мы единственные, творящие новое. И все же так редко существенно новая мысль, зато слишком много крика…

Голова

Вот существо, единственное, с каким еще стоит считаться. Назовите его, как вам будет угодно, например, человеком. Ибо все, что на нашей звезде случилось с его появлением — все благодаря ему и его голове. И с его головой необходимо считаться.

Например

Например, динозавры вымерли оттого, что непрерывно растущий растительный мир отравлял их дыхание избытком свежего кислорода.