Аз воздам!

fb2

ФИНАЛ.

Троицкая обитель и события вокруг неё мистическим образом связывает два переломных события в русской истории — Куликовскую битву и Русскую смуту.

Часть вторая

Аз воздам

«…Ядро русской государственности к концу пятнадцатого столетия было расположено в самом углу тогдашнего мира, изолировано от всех культурных центров, но открыто всем нашествиям с севера (шведы), с запада (Польша), с востока и юга (татары и турки). Эти нашествия систематически раз в пятьдесят лет сжигали на своем пути все, в том числе и столицу. Русь не имела никаких сырьевых ресурсов, кроме леса и мехов, даже хлеба своего не хватало. Она владела истоками рек, которые никуда не вели, не имела доступа ни к одному морю — если не считать Белого, и по всем геополитическим предпосылкам — не имела никаких шансов сохранить свое государственное бытие».

Иван Солоневич

«Едва только Россия начала справляться с Востоком, как на западе явились враги более опасные по своим средствам. Наша многострадальная Москва, основанная в средине земли русской и собравшая землю, должна была защищать ее с двух сторон, с запада и востока, боронить от латинства и бесерменства, по старинному выражению, и должна была принимать беды с двух сторон: горела от татарина, горела от поляка. Таким образом, бедный, разбросанный на огромных пространствах народ должен был постоянно с неимоверным трудом собирать свои силы, отдавать последнюю тяжело добытую копейку, чтоб избавиться от врагов, грозивших со всех сторон, чтоб сохранить главное благо — народную независимость; бедная средствами сельская земледельческая страна должна была постоянно содержать большое войско».

Сергей Соловьёв

Стоящая «на семи ветрах», скудная ресурсами, малонаселенная Русь охраняла Запад от Востока, а Восток от Запада, но ненавидели её и те, и другие…

* * *

Глава 1

Враг во Христе

В правление Ивана Грозного, первого государя, помазанного на царство, Россия громко заявила о себе всему миру. Были присоединены Казанское и Астраханское ханства, русские утвердились на Северном Кавказе, открыли пути в Сибирь. На службу царю перешли донские, терские, волжские, яицкие, днепровские казаки. Государевы армии разгромили хищный Ливонский орден. Русские корабли вышли на просторы Балтики, повезли за границу отечественные товары.,

Успехи Руси, доселе пребывавшей в глуши и забвении, крайне встревожили великодержавных соседей. На Западе взволновались Ливония, Литва, Польша, Швеция, Дания, за которыми маячил папский престол, на востоке зашевелилась Османская империя. Один за другим стали возникать боярские заговоры, и нити явно тянулись за границу. России предстояло многовековое тяжелейшее противостояние на два фронта.

Ватикан, самый опасный и безжалостный враг Отечества в конце XVI-начале XVII века, находился на пике своего могущества и активности. За Святым Престолом стояли крупнейшие банковские дома Европы — Фуггеры, Медичи, Саккетти, Барберини… На Тридентском соборе латинское духовенство разработало и приняло программу Контрреформации — наступления на иноверцев.

События на Руси внимательно отслеживались. Через польско-литовского короля предполагалось внедрить унию среди его подданных, а России следовало навязать подчинение папе, когда поляки и литовцы поставят её на колени. Старт международному «крестовому походу», этому средневековому «Дранг нах Остен», был дан в июле 1579 года. На восток хлынули бесчисленные великолепно обученные и вооружённые армии. Своей цели интервенты не скрывали — не просто победить, а уничтожить Россию. Стефан Баторий объявил на польском сейме: «Сама судьба предаёт вам всё государство Московское!.. Дотоле нет для нас мира!». И сейм воспринял его призывы с чрезвычайным воодушевлением. Под ударами вражеских полчищ пали Полоцк, Сокол, Великие Луки, Заволочье, Невель, Холм, Себеж, Остров, Красный, Изборск, Старая Русса, Гдов, Нарва, Ям, Копорье…

Рим загорелся надеждами, что поражения вынудят Ивана Грозного к уступкам и он согласится подчинить Православную церковь папе. Однако русские выдержали массированный удар западных держав. Враги захлебнулись кровью под стенами Пскова, Печерского монастыря, Ржева, Орешка. Получив твердый отказ на предложения церковной унии, Ватикан перешёл к другой тактике. Сперва скоропостижно скончался старший сын Ивана Грозного и наследник престола Иван Иванович. В те дни, когда царевичу стало худо, они находились в разных городах: Грозный — в Старице, сын — в Александровской Слободе, но это не помешало латинянам запустить крайне успешную версию о сыноубийстве. Автор этого фейка — Антонио Поссевино, секретарь ордена Общества Иисуса, папский легат в Восточной Европе, ректор падуанской академии, первый иезуит, побывавший в Москве. Весьма продуктивный малый. Помимо лжи об убийстве Грозным своего сына, он организовал во времена Бориса Годунова создание прямо противоположной подделки — «Повествование о чудесном завоевании отцовской власти яснейшим юношей Дмитрием», легализовав таким образом появление Лжедмитрия.

После смерти наследника пришёл черёд отца. Схема была аналогичной. Болезнь, лечение — и в марте 1584 года Грозного не стало. Сразу после смерти царя Россию покинул загадочный придворный врач Эйлоф. Он своё дело сделал. Ещё раньше отбыл на родину Поссевино. Смута стала лишь продолжением, реинкарнацией старых планов покорения Руси, начавшихся интервенцией войск Стефана Батория в июле 1579 года.

Вспомнить об этой дате следует, потому что именно в этом году, в этот же день и месяц в Казани случился большой пожар. На пепелище, по сновидению девочки Матроны, была явлена Казанская икона Божьей Матери, та самая, которая освятит поворотный пункт борьбы с польскими интервентами, русскую победу и освобождение Москвы.

Обрёл Казанскую икону, перенёс в храм и правил перед ней первую службу священник Ермолай. Тот самый, который сменит имя при постриге и станет патриархом Гермогеном, не склонится перед оккупантами и примет мученический венец. Подвергнутый истязанию голодом, он успеет из заточения призвать народ на смертный бой против латинских оккупантов, на защиту своей земли и веры.

В этом же году, по русскому летоисчислению 7088-м от сотворения мира, он же 1579-й от Рождества Христова, в семье князя Пожарского родился сын Дмитрий. И в этом же 1579 году в Ростовском Борисоглебском монастыре принял постриг крестьянин Илья, будущий преподобный Иринарх Затворник. Он предупредит Василия Шуйского о грядущих бедствиях, предскажет Яну Сапеге смерть в Московии, если тот не покинет русскую землю, благословит воеводу Михаила Скопина-Шуйского на разгром Лжедмитрия II, а Дмитрия Пожарского и Козьму Минина в 1612 году — идти на врагов, спасать оккупированную столицу!

Но всё это будет позже. А в самом начале XVII столетия от Рождества Христова дерзновенная идея «Москва — Третий Рим» требовала немедленного вмешательства папских карателей и усекновения не только города, посягнувшего на величие Ватикана, но и всего еретического, с точки зрения Святого Престола, православного народа.

* * *

56-летний Камилло Боргезе, в 1605 году избранный римским папой под именем Павла V, принял прибывшего из далекой Московии легата Флориана по-домашнему, в фамильной художественной галерее.

Палаццо Боргезе — дворец, приобретенный им ещё в бытность кардиналом, — заполнялся произведениями искусства самыми незатейливыми способами: при помощи обмана, грабежа и мздоимства. В 1607 году у художника Кавальера д’Арпино были конфискованы за неуплату налогов и переданы Боргезе картины раннего Караваджо «Больной Вакх» и «Юноша с корзиной фруктов». В том же году Павел V конфисковал сотню полотен из мастерской Джузеппе Чезари «за незаконное хранение оружия». В 1608 году он путём вымогательств и угроз заставил своего «коллегу» кардинала Сфондрато продать ещё 70 произведений искусства. Самым вопиющим стало изъятие из часовни Бальони церкви Сан-Франческо в Перудже по специальному папскому рескрипту картины Рафаэля «Положение во гроб». Несмотря на горячие протесты жителей города, картину перевезли в палаццо Боргезе.

Как метко выразился Маффео Барберини — будущий папа Урбан VIII — «неистовое желание Аполлона завладеть прелестями Дафны сродни рвению Боргезе к обладанию сокровищами искусства», в том числе чужими.

В день приезда легата Флориана галерея пополнилась двумя полотнами знаменитого Караваджо, одно из которых — портрет самого папы — так и осталось неоплаченным, ибо «не понравилось».

Подволакивая раненую ногу и стараясь держать вежливую преданную улыбку, несмотря на рассеченное по диагонали лицо, падре Флориан, носивший когда-то давным-давно русское имя Фрол, остановился на почтительном расстоянии от своего господина и, сделав глубокий вдох, медленно, тяжело опустился на одно колено.

Павел V увлечённо разглядывал картину. Это был грузный пожилой человек с невыразительной пасмурной физиономией, под стать погоде за окном. Во взгляде его сквозили подозрительность и недоверие. Маленький рот и крючковатый нос придавали Папе сходство с хищной птицей, и это были его единственные выдающиеся черты, ибо в остальном на лице невозможно было уловить ничего запоминающегося. Если бы не яркое папское облачение красно-белого цвета, его можно было бы принять за обычного представителя ватиканской канцелярии с характерным для этой категории чиновников постным выражением лица-маски, скрывающим его мутную суть.

А скрывать было что. Перед его избранием семья Боргезе дошла до полного обнищания, однако всего через три года папства ликвидировала все накопленные долги, и Павел V со своими родственниками стали самыми богатыми сеньорами Италии.

Новоиспеченный папа так усердно обворовывал верующих, что оказался в состоянии истратить четыре миллиона экю на покупку земель для своего племянника, кардинала Сципиона Боргезе. За триста пятьдесят тысяч экю он купил поместье близ Рима, восемьсот тысяч экю потратил на постройки и сады в своём замке. Его кабинет был полон редчайших произведений искусства.

Его Святейшество не просто так опекал своего двадцатипятилетнего племянника, назначив его кардиналом и сменив его фамилию — Каффарелли — на Боргезе. Дело в том, что у будущего Павла V была родная сестра, имевшая с ним любовные отношения и родившая от него мальчика. Таким образом, кардинал Сципион Боргезе являлся для Папы сыном и племянником в одном лице. А ещё он стал его любовником, продолжая сожительствовать с ним и после восшествия своего родителя на Святой Престол.

Непотизм Его Святейшества не ограничивался возведением в сан членов своей семьи. Недрогнувшей рукой раздавал он кардинальские шапки олухам, лишённым мужества и разума, пройдохам, выполняющим только то, что им нашептывал на ухо папский племянник, ослам, пасущимся на землях своих приходов и выплачивающим мзду кардиналу Сципиону Боргезе.

Доведись кардиналам Каппони, Барберини, Лотреку и Спиноле участвовать в публичных дискуссиях, им весьма затруднительно было бы ответить, в каких городах они изучали литературу, ибо из всех произведений письменности им были знакомы лишь векселя, выданные папским племянником.

Что касается остальных членов кардинальской коллегии, то лучше не спрашивать, чем они занимались до того, как их возвели в этот сан. Один служил органистом, другой — уличным лицедеем, третий — сутенером, а четвёртый возглавлял воровскую шайку и легко мог заработать виселицу за ночные грабежи. Прежде чем облачиться в пурпур, все они принадлежали к обществу отборных подонков Рима.

В Ватикане никогда не было ни справедливости, ни чистоты, там не заботились даже о том, чтобы скрывать своё гнусное поведение. При свете дня прелаты, облаченные в епископские мантии, отправлялись к публичным девкам; не стесняясь, убивали мужей и отцов похищенных жён и дочерей. Павел V не отставал от соратников и, как истинный боров, купался в смердящей жиже прелюбодеяния, кровосмешения и мужеложества. Да и как может быть иначе, если он сам отравил жену одного из своих братьев, когда она посмела отказать ему в благосклонности. Как не потворствовать кровосмешению, если он имеет незаконных детей от родной сестры и является отцом кардинала-племянника?[1]

Все эти прискорбные факты из жизни Ватикана были падре Флориану прекрасно известны, но они не отпугивали, не отталкивали его, а наоборот — притягивали и захватывали дух. «Это каким же храбрым человеком надо быть, чтобы, находясь так близко к Богу, вести себя подобным образом⁈», — восхищенно думал он, узнавая про очередные «проказы» Его Святейшества. Если бы кто-то из православного священства позволил себе десятую долю папских забав, он был бы подвергнут всеобщей обструкции со стороны клира и паствы, а здесь, в свободной Европе, все эти непотребства не вызывали никакого отторжения. Это было удивительно, необычно и убеждало Флориана в богоизбранности папы и всей католической курии. Если священник грешит и остается безнаказанным, значит, Бог ему позволил.

Прошло несколько томительных минут. Флориан боялся шевельнуться, пока Павел V не обратил на него внимание. Понтифик тяжело поднялся с кресла — беспокоили отекающие ноги — и подошёл к легату, щуря близорукие глаза. На его лице не дрогнул ни один мускул, а тонкие губы, брезгливо опущенные книзу, только единожды пришли в движение, позволив иезуиту изложить доставленную информацию.

— Мне прекрасно известны язвительные комментарии шептунов, смеющихся над войсками гетмана Сапеги, не сумевшими взять штурмом Троицкий монастырь при пятнадцатикратном перевесе, — осторожно начал иезуит, бросая на Павла V короткие взгляды снизу вверх, — но поверьте, Ваше Святейшество, слухи о нашем превосходстве сильно преувеличены…

Понтифик коротким движением руки предложил иезуиту встать на ноги, и тот, восприняв данный жест как согласие с его словами, скороговоркой продолжил.

— Две тысячи схизматиков, осаждённых в Троице, ни в коем случае нельзя приравнивать к пятнадцати тысячам воинов гетмана. Силы осаждённых нужно умножать как минимум в пять раз, причём дворянские сотни и стрельцы, посланные русским царем на подмогу, — слабейшее звено в этих войсках… Я могу это доказать, Ваше Святейшество, — сделав паузу и увидев удивленно поднятую бровь Павла V, Флориан объяснил: — Схизматики — это фанатики. Все до единого. Примеров множество. Двое самых обычных крестьян, забравшись в подкоп под крепостную стену, взрывают себя и полсотни казаков полковника Лисовского, а их жёны и дети, презирая смерть, под обстрелом, собирают под стенами ядра и стрелы. И это не всё, — иезуит кашлянул, стремясь избавиться от першения в горле, тронул рукой плохо заживающий шрам на лице и заговорил более уверенно: — Наши пушкари и польские гусары уделяют военным exercitium два дня в неделю, обычно с утра и до обедни, алебардщики и казаки — и того менее; всё остальное время, если не заняты в карауле, играют в кости, пьют, сплетничают, скандалят с командирами, грабят население и торгуют трофеями… Впрочем, так же ведут себя и царские войска московитов. Но троицкие монахи, вставшие к монастырским орудиям, посвящают военному делу всё своё время, от зари до зари, прерываясь лишь на молитву, короткий сон и время приёма пищи… На овладение секретами военного дела они тратят в семь раз больше времени, поэтому их пушки стреляют трижды там, где наши — один раз, и попадают точно в цель в два раза чаще.

— И этому они научились за три месяца осады? — недоверчиво спросил племянник папы.

— Монастырский оружейный двор существует более двух веков, — подобострастно взирая на Павла V, ответил кардиналу иезуит, — оружие с клеймом русских монастырей можно найти при дворах европейских правителей. Было бы странно предполагать, что мастера, умеющие делать первоклассные пищали и мушкеты, не способны из них стрелять. Нет, Ваше Преосвященство, троицкие монахи постигают военное дело не три месяца, а всю свою жизнь, поэтому сегодня каждый из них стоит пятерых солдат гетмана Сапеги…

— Даже так? — подал голос молчавший понтифик.

— По пути к Святому Престолу у меня было время подумать, Ваше Святейшество, — почувствовав в голосе Павла V раздражение и сарказм, торопливо произнес Флориан, — и я пришёл к выводу, что воин-монах — это идеальное гармоничное сочетание двух ипостасей. И тот, и другой на поле брани вверяет свою судьбу в руки Господа, для обоих служение есть дело жизни, а мирская суета — вред. Глупо пренебрегать столь ценным ресурсом и отрицать эффективную организацию военного дела монастырскими схизматиками, — Флориан зажмурился, вспоминая и переживая всё, что случилось с ним под стенами Троицкого монастыря. — Бесценный опыт — то, что я получил, не получив того, что хотел, — продолжил он. — Надеюсь на вашу мудрость и умение правильно распорядиться моими знаниями и предложениями. Считаю, что стоит бережно перенять их изобретения для укрепления и возвышения верховенства истинной веры и вашей власти.

Произнося последние слова, иезуит открыл глаза, посмотрел на понтифика и, наткнувшись на его ледяной взгляд и пренебрежительное, капризное движение кисти, замер, прервав собственную речь.

— Сципион, мальчик мой, напомни мне, пожалуйста, с какой миссией мы отправляли падре Флориана к этим северным дикарям, — проскрипел Павел, поворачиваясь к легату спиной и направляясь обратно к своему креслу. — Что мы хотим видеть в нашей резиденции и что нас интересует?

— Библиотеку царя «Ивана Кошмарного»[2] и Бон-По! — услужливо выгнув спину, напевно произнес молодой кардинал.

— Библиотеку я не вижу — значит, ты её не нашел, — глубоко усевшись в кресло и сцепив руки на животе, резюмировал Павел V….

— В момент моего отъезда обитель схизматиков ещё не пала, — опустил голову Флориан, чувствуя, как холодная капля пробежала по лбу.

— В таком случае… Напомни, Сципион, как там это было… — поморщился Его Святейшество и выжидательно посмотрел на племянника…

— Лета 1380 от Рождества Христова московит по прозвищу Пересвет победил тибетского монаха Челубея, владевшего древнейшим боевым искусством Бон-По и слывшего поэтому бессмертным[3], — торопливо озвучил справку кардинал. — По информации, имеющейся у курии, победить такого противника способен только воин, освоивший равноценную или лучшую технику, которой обладал Пересвет, и могут знать его прямые потомки. Один из них находится в настоящее время в Троице-Сергиевом монастыре…

— Ты видел его, Флориан? — тихо спросил Павел V.

— Да, Ваше Святейшество, — неслышно промямлил легат.

— Судя по твоим ранам, переговоры зашли в тупик?

Флориан кивнул, не в силах проглотить застрявший в горле ком.

— Однако ты выжил… — взгляд понтифика стал колючим и холодным, — из чего я делаю вывод: или потомки Пересвета разучились воевать, или ты обладаешь знаниями, превосходящими тибетские и троицкие… Обладаешь и молчишь…

— Но, Ваше Святейшество!..

— Погоди, Флориан, не раздражай меня, — Павел V прикрыл глаза, пожевал губами и ухмыльнулся. — Тебе будут предоставлены комфортабельные апартаменты и два дня, чтобы вспомнить, как тебе удалось выжить, что делал ты и твой… наш враг, записать все ритуалы древнейших искусств, дарующих победу в бою и бессмертие. Если за это время ты не справишься, мы поменяем твои апартаменты на менее комфортные… Ну а потом — не обессудь. И прости, мне некогда ждать, да и тебе тоже. Стража!..

Глава 2

Время разбрасывать камни и время собирать…

Ржаво заскрежетал и голодно лязгнул металл тюремного засова, безжалостно разрывая сердце, растворяя в затхлом полумраке человеческое достоинство, наполняя душу липким холодным страхом, отделяя свет от тьмы, славу от забвения, волю от беспощадного фатума. Оглянувшись на узкую почерневшую дверь, скользнув глазами по тяжелым кованым петлям, Флориан зловеще расхохотался, подняв голову к мрачному кирпичному своду подземелья.

— Ни-и-и-фо-о-онт! — закричал он, задыхаясь от спазмов, давивших грудь, — Ни- и-и-фо-о-онт! Ну почему ты опять оказался прав⁈ Отчего не убил меня в этой проклятой башне? Зачем мне эти муки адовы — каждый раз признавать твою правоту, мучаться от собственной ущербности и бессилия?…

Всё произошло именно так, как предсказывал чернец. Слово в слово… Иезуит зажмурился, закрыл ладонями лицо, завыл от обиды и нырнул в воспоминания об их последней встрече в Троицком монастыре.

* * *

— Ты дурак, Фрол, — хрипел потомок Пересвета, нанося один за другим косые, крест-накрест, сабельные удары, — ты польстился на внешний лоск и блеск золотого тельца, забыв, что это и есть зелье дьявола.

— Лукавишь, брат, — старательно уворачиваясь, шипел в ответ потомок Осляби, — этим дьявольским зельем, как ты выразился, на Руси кроют церковные купола. Или на них идёт другое золото, благостное и душеспасительное? Будь последователен, чернец. Если золото — зелье дьявола, значит, и купола золотят, привлекая его, а не Спасителя!..

Монах оторопел от сказанного и на мгновение ослабил натиск, что позволило иезуиту перейти в атаку, продемонстрировав всё лучшее, что он впитал в себя во время прилежного изучения испанской школы дестрезе, итальянской Flos Duellatorum и французской Анри де Сен-Дидье.

— Нет, Нифонт, — тесня противника, ритмично, в такт выпадам, выговаривал Флориан, — «золото — это совершенство. Золото создаёт сокровища, и тот, кто владеет им, может совершить все, что пожелает, способен даже вводить души человеческие в рай».[4]

— Дьявол всегда манит к себе блеском богатства и славы, неизменно превращая их в черепки, как только сделка с грешниками состоится, — возражал монах, не переставая орудовать саблей. — Я бы мог привести сотни примеров в доказательство, но прекрасно знаю, что тебя убедит только твоя собственная жизнь, и она сделает это очень скоро, гораздо быстрее, чем ты думаешь.

— Ты видишь моё грядущее? — оскалился иезуит, хотя у самого вдруг остро и противно засосало под ложечкой.

— О нём писал апостол Иаков, — ответил Нифонт, отбивая безжалостный выпад Флориана и переходя в контратаку. — «Золото ваше и серебро изоржавело, и ржавчина их будет свидетельством против вас и съест плоть вашу, как огонь…[5]»

— Неубедительно, — перебрасывая оружие в другую руку и отскакивая от пляшущего клинка, возразил Флориан, — ни разу не видал ржавчины на золоте, не встречал страждущих от обладания им…

— Не ты один страдаешь слепотой, — согласился монах, наседая и не давая иезуиту разорвать дистанцию, — в храмах православных тоже хватает забывших о благодетели нестяжательства… Церковь Христова многократно и дорого заплатит за сребролюбие и гордыню служителей, но тебе, Фрол, воздастся только за твою слепоту, и бичом Божьим для тебя буду не я, а тот, кому беззаветно служишь…

— Хорошие новости, — отбиваясь из последних сил, сквозь зубы прошипел иезуит, — значит, ты не собираешься убивать меня, Нифонт?

— Нет, Фрол, но поверь, ты ещё пожалеешь, что не умер сегодня…

* * *

Флориан тряхнул головой, прогоняя воспоминания, перестал выть, опёрся спиной о прохладную кладку темницы и застыл, как изваяние. Руки упали бессильными плетьми, безвольно повиснув, и только белки глаз, бегающих по стенам подземелья, выдавали в нём живое существо.

Он не помнил, сколько простоял неподвижной мраморной статуей, еле дыша. Ноги затекли и превратились в деревянные чурки, спина, опирающаяся на холодные камни, заледенела, а в голове всё это время носилась по кругу неугомонная мысль: «Пропал!». Больше всего в сложившейся ситуации оскорблял не факт несправедливого заключения, а его причины, не имеющие никакого отношения к библиотеке Ивана Грозного и древним тибетским заклинаниям.

Он понял, что подписал себе приговор, когда племянник папы запросто явился к нему незваным гостем и долго разглядывал привезенные из Руси меха. Горностай, куница, соболь, всего более трёх сотен ценных шкур — целое состояние. Флориан увидел, как жадно горели глаза кардинала, и ощутил легкий озноб… Потом состоялся холодный приём у Папы и заточение, перед которым ему сообщили, что всё его имущество уже перешло в собственность семьи понтифика, и что решение о его судьбе уже принято. Римский легат знал, что никогда и никто не покидал эти темницы иначе, как только через эшафот. Вся мишура окружающей действительности бесцеремонно обнажила наносной грим и фальшивый фасад его собственной жизни на службе папского престола, а из-под которого выпукло проступила нелицеприятная картина лживости и гнусности всего католического мира.

То, что он считал богоизбранностью патрициев, высочайшим небесным соизволением делать всё недоступное плебсу, вдруг совершенно неожиданно превратилось в обычную грязь, в которой невозможно жить и гордиться ею нелепо.

Иезуит с трудом сглотнул, вспомнив, что не ел и не пил больше суток. Память услужливо перенесла его на много лет назад, в путешествия по католическим монастырям, поразившим юного неофита вольным отношением к монашескому образу жизни.

Аббаты отличались от светских людей лишь своей тонзурой. Они женились и жили в монастырях вместе с женами и детьми, проводя свои дни в попойках и принимая участие в военных состязаниях наравне с жившими поблизости рыцарями. Монахи, разумеется, следовали их примеру. Обеты бедности, послушания и целомудрия стали мёртвой догмой. Евангелие сделалось предметом грубых насмешек…

Анжеран, епископ ланский, обращал догматы веры в темы для шутовства. Пон, аббат Сен-Медарда в Суассоне, грабил своих прихожан. Аббат Сен-Дени Ив подвергал пыткам тех, кто доносил о его оргиях. Архиепископ реймский Маннасей, человек совершенно неотёсанный, больше занимался охотой и разбоем, чем священнослужением… Эти скандальные прелаты, распоряжающиеся церковными должностями, продавали тепленькие места и не помышляли требовать от священников и монахов чистоты нравов…

Среди вечно голодного населения на одного обитателя монастыря приходилось до двух килограммов хлеба в день! Вино, ликёры, крепкий алкоголь, пиво — всё это пользовалось в католических обителях непреходящим успехом. На одном только межмонастырском междусобойчике в Дижоне на стол были поданы три вида рыб — карпы, щуки, сельдь; два вида масла — сливочное и оливковое; три вида выпечки — белый хлеб, пышки и пироги; огромное количество яиц, яблок, груш, несколько видов дорогущих специй. Запивалось всё это разнообразие отменным белым вином. Один монах во время строгого поста мог легко, без смущения выпивать по 2–3 литра этого великолепного напитка в день. Стоит ли удивляться, что монахи в католических монастырях были, как на подбор, «плотного телосложения», с выпирающими животами и красными лицами?[6]

Иезуит усмехнулся. «Вот тебе, Фрол, и расчёт… Наудовольствовался — теперь постись. За всё в этой жизни приходится расплачиваться…». В голову полезли воспоминания из папских архивов, и опять захотелось закрыть лицо руками, ибо прочитанное было не просто греховно, а несло на себе печать дьявола.

Папа Сергий III, типичный преступник и развратник, занимавший престол с 904 по 911 г., начал свою папскую деятельность тем, что распорядился задушить своих двух предшественников, насильственно свергнутых и брошенных на пожизненное томление в тюрьму. Как писалось в официальном послании, убийство было совершено «из жалости к обоим бывшим Папам», ибо «моментальная смерть менее страшна, чем долгое пожизненное заключение в темнице».

Сам Сергий III открыто жил с куртизанкой Мароцией, родившей от него сына, который впоследствии стал Папой под именем Иоанна XI. Внук развратной Мароции был столь же порочен, как и его дед с бабкой. Летописцы подробно рассказывали, как он превратил Латеранский дворец в публичный дом, как прятались от него добродетельные женщины, сколько он имел замужних любовниц, какие устраивал оргии, как пил за здоровье сатаны и за процветание Венеры, как рукоположил своего любимца в епископский сан в конюшне, сколько им было продано священнических должностей, и многое другое…

Иезуит поморщился, застонал, не в силах перенести свалившиеся на него воспоминания. Всё он видел, всё знал, но, ослепленный верой в чудодейственный волшебный свет, исходящий от папского престола и от всего «цивилизованного» Запада, не замечал, не хотел признавать… Только сейчас, когда его посадили в тюрьму, когда его лично коснулась алчность, несправедливость и предательство тех, кому верно служил, он очнулся… Как же поздно…

— Что мне делать⁈ — отчаянно закричал Флориан, не совладав со своими мыслями.

Быстрое эхо вернуло узнику последний слог, и тишина снова упала со сводчатого потолка, придавила тяжелой подушкой, сдавила грудь стальным обручем, сминая лёгкие и не давая вдохнуть спёртый воздух. Иезуит рванул ворот куртки, захрипел, медленно заваливаясь вдоль стены и цепляясь пальцами за влажные, холодные тюремные камни. В глаза ослепительно брызнул яркий солнечный свет, непонятно каким образом пробравшийся в подземелье; он залил нестерпимым огнем всю темницу и схлынул, словно морская волна, оставив на каменном полу неподвижное тело бывшего папского легата.

* * *

Холодная капля упала на лицо, скатилась по щетинистой щеке, застряла в давно не стриженной и непричесанной гриве сальных волос. За ней вторая, третья… Вместе с капельками, падающими на кожу, пробуждалось сознание, а с ним вернулась боль. Она пульсировала в висках, отдавалась в затылок и плечо, превращала всё тело в непослушный кисель.

Флориан открыл глаза, прищурился. Перед ним появилось светлое овальное пятно в черном обрамлении. Оно то отдалялось, то приближалось, не давая сфокусировать внимание. Зрение никак не хотело возвращать чёткость линий и узнаваемость образов.

— Кто здесь? — прошептал иезуит.

— Я пришел по поручению того, кого ты так настойчиво звал в беспамятстве…

— Не помню… Не вижу твоего лица…

— Чтобы вспомнить его, достаточно посмотреть на своё отражение.

Флориан проморгался, напряг глаза, и белый овал медленно трансформировался в человеческий лик. Это было невероятно, но он видел перед собой собственный образ, только заметно постаревший, изрезанный морщинами и шрамами, окаймленный капюшоном православного схимника. Светлые глаза смотрели не моргая, в уголках собиралась влага, и капля за каплей срывалась на лицо иезуита…

— Боже мой!.. — не выдержал Флориан. — Ты — это я?

— Мы действительно похожи, — слегка улыбнулся чернец, — ты просто моя копия… Господь тоже так говорит…

— Как мне тебя называть?

— Зови меня «дед»… Это будет не совсем правильно по степени нашего родства, но мне нравится… Я ведь так и не дожил до появления внуков.

— Дед Родион?

— В монашестве — Андрей. Он зовёт меня именно так.

— Он — это….

— Это тот, кого ты звал. Он велел передать, что просьба твоя услышана…

— Не помню, о чем я просил…

— Справедливости и воздаяния врагам по делам их…

— Я не имел права ничего просить, я грешник…

— Это он тоже слышал, принял твоё покаяние и простил…

— Но почему же тогда ты плачешь?

— Потому что воздаяние — оружие обоюдоострое. Попросив покарать врага, ты сам должен быть готов подвергнуться наказанию.

— Ты пришёл для этого?

— Нет. Никто не сможет наказать тебя более тебя самого. И никто не будет ограничивать твою волю. Ты можешь выбрать место, время и способ схватки с дьяволом, но должен помнить: какое бы оружие ни выбрал — оно неминуемо обернётся против тебя.

— Я воин…

— Я знаю, — перебил иезуита чернец, — не сомневался, что ты так ответишь, поэтому не могу сдержать слёз, понимая, что эти слова для тебя значат.

— Ты тоже воин, — Флориан жадно всматривался в лицо своего далекого предка, — столько шрамов…

— Каждый раз, когда ты, Фрол, нарушал законы Божьи, твой грех обращался в шрам на моём лице…

— Я могу что-то исправить?

— Главное — не усугубить…

— Успею ли?

— Как знать, ты у нас мальчик способный…

— Благослови меня, отче…

— С Богом, правнук…

На лицо иезуита снова упали большие прозрачные слёзы. Он инстинктивно зажмурился, а когда раскрыл глаза, никого перед ним не было. Он лежал на холодном каменном полу, глядя в потолок, где на грубой кирпичной кладке собирались капли влаги, стекали по своду и с тихими шлепками ударялись о его распростертое тело.

* * *

Скучающий Камилло Боргезе небрежно махнул рукой, и в зал ввели бывшего легата Флориана. Понтифик брезгливо посмотрел на него. Ему хотелось скорее закончить скучную официальную часть и заняться более приятным времяпровождением. Флориан его больше не интересовал. Всю информацию папа от него получил, с отчётами ознакомился, оставалось рассчитаться за службу. Однако Павел V понимал — увечья легата не позволяли более использовать его для тайных поручений, а значит, он превращался из ценного агента в обузу, которую пора утилизировать, сэкономив на вознаграждении и изъяв в личную собственность имущество этого плебея. Ни в какие старинные монашеские тибетские или православные ритуалы и заговоры Камилло, конечно же, не верил… Он вообще ни во что не верил, кроме власти над людьми, счастливой звезды, хранящей его от врагов, и собственной способности быстро, безжалостно разделываться с друзьями, пока они не превратились во врагов.

— Ну что, брат мой Флориан, — с наигранной любезностью произнес понтифик, — вспомнил ли ты ритуал Бон-По, или тебе требуется больше времени на раздумья?

— Вспомнил, ваше святейшество, — согнулся в глубоком поклоне иезуит, бросив на понтифика взгляд, полный кротости и смирения.

— Весьма любопытно узнать, — притворно вздернул брови Камилло, — как влияет наше подземелье на память и разговорчивость… И что же ты вспомнил?

— Этот ритуал проще показать, чем описать, ваше святейшество, — не разгибая спины, произнёс Флориан, — и если Вы соблаговолите приказать принести сюда пару турецких или арабских клинков…

Понтифик тревожно взглянул на своего безмятежного племянника, затем окинул взглядом спокойных, как удавы, швейцарских телохранителей — дюжину рослых молодцов с неизменными алебардами в руках, — успокоился и милостиво кивнул.

Оружие, попавшее в руки изувеченного, измученного легата, странным образом преобразило его. Тусклые, будто неживые глаза полыхнули синим пламенем, спина распрямилась, плечи расправились, а выражение лица из покорного, кроткого стало хищным и хитрым. Клинки в руках медленно, словно нехотя, сделали полный оборот и начали неумолимо раскручиваться, постепенно превращаясь в два сверкающих круга, то пересекающихся, то разлетающихся по бокам.

— Этот древний ритуал требует особой концентрации, — произнес Флориан, делая несколько небольших шагов по направлению к понтифику и не снижая скорости вращения, — ведь если острую саблю ненароком выронить в самый неподходящий момент, можно порезаться…

— Флориан, стой! — вытянув вперед ладонь, крикнул Камилло. — Не смей приближаться ко мне со своей чёртовой мельницей!

— Отчего же, ваше святейшество? — удивленно переспросил иезуит, делая ещё один шаг. — Вы же хотели постичь знания древних. Я готов Вам в этом помочь!

— Стой, где стоишь, сукин сын! — закричал папский племянник, изрядно напуганный видом волнующегося Папы.

— Фу, как грубо, — Флориан сделал ещё шаг, качнувшись корпусом в сторону кардинала, немедленно спрятавшегося за высокую спинку папского кресла.

— Взять наглеца, — тихо шепнул Папа начальнику караула, и двое швейцарских гвардейцев, опустив алебарды, шагнули в сторону приближающегося источника опасности.

— Ах, — выдохнули присутствующие, когда, вместо того чтобы отступить, иезуит сделал шаг с поворотом вокруг своей оси, невидимым движением подбивая древки так, что обе алебарды прошли вдоль его туловища; два клинка сверкнули на уровне шеи охранников понтифика, после чего оба бездыханных тела свалились на мозаичный пол дворца, заливая его кровью.

— Убили-и-и-и, — заблажил папский племянник.

— Подлец! — взвизгнул понтифик. — Ты поднял руку на братьев во Христе. Я сотру тебя в порошок, Флориан!

— Я не Флориан, — прорычал иезуит, отбивая очередной выпад алебарды и нанося страшный встречный удар, разрубающий шлем и голову, — меня зовут Фрол, я — потомок святого православного чернеца Родиона Осляби из Брянска, крушившего безбожных моавитян на Куликовом поле…

Ещё один шлем, сбитый мощным скользящим ударом, звеня покатился по каменному полу, а его хозяин упал на колени, закрывая ладонями раненое лицо. Упала на пол отрубленная кисть, и вместе с ней с грохотом рухнула алебарда еще одного наёмника. Остальные отпрянули, не желая испытывать судьбу; они выставили перед собой оружие, но не пытались выскочить из строя для атаки иезуита.

— Что ты хочешь, потомок православного чернеца⁈ — выкрикнул понтифик, прячась от Флориана вместе с племянником за креслом. — Хочешь денег, славы, епископство⁈

— «Суета сует, — сказал Екклесиаст, — суета сует. Всё суета! — в такт выпадам нараспев декламировал иезуит. — Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?».

Ещё выпад, и ещё один раненый упал на пол.

— «Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь», — Фрол продолжал читать на память Книгу Екклесиаста, успевая отбиваться от наседающих швейцарцев и двигаться к понтифику. — «Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после…».

— Фро-о-л! — в голос заорал Камилло, заслоняясь от сверкающего полёта клинков. — Не-е-е-ет!

А Фрол чувствовал особое, ни с чем не сравнимое упоение и совершенно невероятный прилив сил. Даже раненая нога перестала болеть. Сабли плясали в его руках, как живые, и он искренне жалел, что Нифонт не видит, как ловко он фехтует… Швейцарцы ничего не могут поделать, ибо двигаются слишком медленно и бестолково, а он неумолимо, как корабль, плывёт к своей цели… Вот только воздуха в легких не хватает, и дышать становится всё тяжелее…

Фрол опустил взгляд на грудь и увидел сразу две раны от арбалетных болтов, удивился, что не чувствует боли, сделал еще два шага в сторону понтифика и рухнул на пол, поражаемый с фронта и с тыла всеми видами оружия. Его тело терзали алебарды и протазаны, а он уже летел навстречу свету, туда, где его ждал дед Родион и другие, погибшие в бою с дьяволом. Ему было легко и свободно, потому что он сделал свой последний выбор и был уверен, что этот выбор правильный…

— Время разбрасывать камни, и время собирать… — прошептали его губы прежде, чем застыть в последней улыбке…

Глава 3

Студенец

Из кромешной, пугающей тьмы послышался скрип и гулкие шлепки, словно незримый великан неуверенно, на ощупь ступал по мокрым половицам босыми ногами. Взвизгнул ворот, не спеша наматывающий на свое тело конопляную косицу, а потом из черного зева колодца вынырнуло замызганное ведро, мерно раскачивающееся на грязной веревке.

Глядя на глинистую взвесь, заполняющую колодезную бадью, Митяй Малой сморщился, как от клюквы, и торопливо отвернулся от прошибающего нос запаха ила. Пристроившийся позади Ивашка отпрянул, дабы не столкнуться с ним лбом, скользнул взглядом по его лицу и увидел, как стремительно постарел его наставник, как заострились черты лица, углубились носогубные складки, обвисла и стала пергаментной кожа, как дрожит правая рука, торопливо накладывая крестное знамение.

— Сгубили студенец, ироды, — констатировал архивариус и беспомощно оглядел монастырские стены, за которыми к ясному зимнему небу поднимался белыми столбами чад от многочисленных костров литвинов и поляков, осаждающих обитель.

Частокол дымов окружал Троицкий монастырь со всех сторон, словно тюремная решетка, намекая на тщетные потуги сидельцев и бренность их плоти, вознамерившейся противостоять великой силе, посланной Святым Престолом и подступившей к православной твердыне.

— Да, это пить нельзя, — брезгливо взглянув на грязь, плескавшуюся в ведре вместо воды, резюмировал осадный воевода Долгоруков. Не произнеся более ни слова, он развернулся и быстрым шагом отправился в свои палаты, провожаемый многочисленными взглядами стрельцов, казаков, монахов и крестьян, смотревших на него с верой и упованием. Князь — опытный, видавший виды воин, он обязательно что-нибудь придумает, дабы спасти осажденных от немилосердной жажды и лютой кончины.

Совсем по-другому сидельцы взирали на сопровождающего князя пленного поляка Мартьяша, чуть не пришибленного Ивашкой в воротной башне. Счастливо отлежавшись в беспамятстве вплоть до конца сечи и избежав таким образом участи своих однополчан, поляк был приведен в чувство, связан и доставлен к ногам князя как единственный офицер, оставшийся в живых после ночного боя.

Ивашка не представлял, что такого ценного мог рассказать воеводе этот латинянин, но Долгоруков освободил Мартьяша из под стражи и приблизил к себе. Лях бегал за князем, аки собачонка, заглядывая в глаза, демонстрируя преданность и готовность услужить… Впрочем, в одном деле толк от него был — поляк оказался изрядным мастером крестового сабельного боя, и дети боярские вовсю с ним упражнялись, старательно подражая передовой европейской школе. В остальном столь высокое доверие князя к ляху выглядело неуместным. Однако «Юпитеру позволено то, что не дозволено быку», и осадный воевода — первый после Бога — в полной мере пользовался этой древнеримской мудростью.

Проводив недобрым взглядом нового свитского, Митяй плюнул сгоряча, смутился, перекрестился со словами «прости, Господи, грехи наши тяжкие…», кликнул Ивашку и уверенно зашагал в монастырскую скрипторию, бормоча под нос проклятия нехристям и еретикам, втирающимся в доверие к хорошему человеку.

Сам князь, яростно прислушиваясь к своим мыслям, никакого выхода не находил, отчего злился на весь свет, но более всего на себя — что вовремя не озаботился иными источниками воды, понадеялся на монастырские, успокоился заверениями ключника, что водой обитель снабжена обильно и надёжно, от верхних прудов в монастырский колодец проведен потайной водовод, и опасаться нечего…

Стало быть, тайный водовод не такой уж и тайный, раз литвины две недели долбили мерзлую землю, отводя из прудов живительную влагу. И что теперь делать? Можно топить снег, но его не так уж много в этом году. На вылазки за водой ходить? Сколько ее наносишь? Копать новый колодец — поздно. Оставлять всё как есть — невозможно. Куда ни кинь везде клин, и даже кислые дела латинского войска уже не радуют…

Понеся оглушительные потери во время неудачных штурмов, оставив под монастырскими стенами почти всю латную кавалерию и алебардщиков, полки Льва Сапеги растеряли молодцеватый задор и перешли к плотной вязкой осаде, не надеясь взять обитель наскоком.

Лисовский со своим летучим отрядом, получив высочайшее соизволение, отправился грабить северные города. Отъехали «за зипунами» многие казаки и даже дворяне. От войска Сапеги на зимнее время осталась треть, но облегчения сидельцам это не принесло. Число защитников обители сократилось до тысячи и продолжало таять — болезни, раны, смерть или плен на вылазках….

И вот новая напасть… Опасно мелеющий колодец — очередное испытание, на этот раз жаждой, предотвратить которое князю не представлялось возможным.

* * *

— Отец Димитрий, что искать надобно? — Ивашка наблюдал, как его наставник, забыв про него, ожесточенно перебирает древние книги.

— Всё про воду, Иван, всё про неё, родимую, — зарывшись в старый пыльный сундук, бубнил Митяй Малой, не прекращая изучать свитки и фолианты. — Я сам, молодым ещё, делал список с ранней летописи о том, как строили новый колодезь в обители, как закладывали пруды и перекрывали старый студенец с водоводом из Кончуры, ибо с паводком через него верхом воды талые выходили — что ни весна, обитель заливали. Нам бы сыскать ту грамотку, где писано про колодезь, преподобным построенный.

Писарь понятливо кивнул, огляделся со вздохом, зная, сколько старья придется переворошить, выбрал сундук видом подревнее, открыл, чихнул от поднявшейся оттуда пыли и бережно взял в руки первую попавшуюся грамоту…

* * *

— Самое старое описание этих мук пришло к нам из Древнего Египта. Почти 4 тысячи лет назад фараон Аменемхет I послал чиновника Синухе на Суэцкий перешеек. Древний папирус сохранил память о страшных днях, которые Синухе и его люди провели в пустыне. «Мой язык, — писал несчастный, — прилип к нёбу. Мое горло пылало. Все тело молило: „Пить, пить!“. И я познал вкус смерти»…

Чьё-то еле разбираемое сквозь сон незнакомое бормотание, повествующее о Древнем Египте, заставило Ивашку очнуться. В паре шагов от него, у грубо сколоченного из горбылей стола сидел незнакомый паренёк, в монашеской скуфейке, таком же, как у него, подряснике, и старательно водил пальцем по пергаменту, тщательно проговаривая читаемый текст. Пламя стоящей перед ним свечи колыхалось от дыхания и склонялось к книге каждый раз, когда чтец делал паузу.

— Ты кто? — испуганно спросил Ивашка… Он оглядел подвал и застыл в недоумении, не понимая, что происходит. Никаких каменных сводов над ним не было и в помине. Пропал и его наставник. Писарь вместе с незнакомым отроком находился в деревянном срубе с низеньким, закопченным до черноты потолком из скверно струганого тёса.

— Опамятовался! — обрадовался чтец. — А я уж гадал, какая хворь тебя разобрала. Всё лежишь и бредишь…

Он резво встал из-за столика, оказавшись выше ростом, чем казался сидючи, и подскочил к Ивану, не сводя пристального, внимательного взгляда.

— Что ты спросил?

— Кто таков? — повторил свой вопрос Ивашка, заглядевшись в неожиданно синие и яркие, словно светящиеся изнутри глаза чтеца.

— Слуга Божий, — отрок пожал плечами, словно удивляясь недогадливости собеседника, — при воинстве христовом состою, а тебя нашел здесь, в пономарской келье. Думал, сродственник его какой… Когда пришел, ты на лавке лежал и всё про воду бубнил, а я как раз временник сей переписываю…

— Где я? — севшим голосом прошептал Ивашка.

— Так в обители, — так же тихо ответил собеседник. — Неужто запамятовал? Как зовут-то, помнишь?

— Иваном кличут…

— А меня Георгием, но можешь звать меня Юрко. Ты сам, чай, из хожалых, к игумену?

— К нему, радетелю нашему, — кивнул Ивашка просто для того, чтобы сказать хоть что-то, не желая вызывать подозрения. — Где найти преподобного?

— Так у себя, небось, — мотнул парень куда-то вбок вороной гривой, — но ты бы погодил чуток, не до тебя. Там гонцы его под крыльцом дожидаются и рязанские, и тульские, и тверские, и коломенские… Даже из Литвы надысь приехали… Словесник монастырский прямо в молитвеннике намедни начертал, какая у нас тут толчея. Сроду такой не бывало…

Ивашка не сразу обратил внимание на непрекращающийся людской гул за бревенчатой стеной — словно избушка, в которой он оказался, стоит посреди торжища, а вокруг шумит многоголосая ярмарка. Он приподнялся с деревянной скамьи — точь в точь, как стояла в его подвале, — потянулся, разминая затекшие руки-ноги, подошел к увесистому тому в тяжёлом кожаном переплёте и сразу же узнал сто раз виденную надпись, вклинившуюся в мерные ряды богослужебных песнопений и проливающую свет на дела преподобного Сергия осенью 1380 года.

«Лета 6888, месяца зорничника в 11-ый день, в пяток, на память об агиос апостола Кондрата, по литургии почата бысть писати татрать. В то ж день Симоновский приездил. В то ж день келарь поехал на Резань. В то ж день нача чернца увеща… В то ж день Исакий Андроников приехал к нам. В то ж день весть приде, яко Литва грядуть с агаряны… В то ж день придоша две телезе со мнозем скрипеньем в первый час ночи…».[7]

— Стало быть, жнивень нынче, день одиннадцатый, — машинально повторил Ивашка.

— Намедни был, — поправил его чтец, — нынче уже тринадцатый грядёт…

— Лета 6888?

— Ага, — кивнул паренек.

«Чудеса какие! — вертелись мысли в голове писаря, — сморило, видать… Уснул в правление царя нашего батюшки Василия Ивановича, а снится мне, будто попал я к Сергию преподобному в канун битвы Куликовой. Господи, боязно-то как… И занятно!.. Но по первой надоть колодезь найти, мы ж про него с отцом Димитрием грамотку искали! Выходит, помог нам преподобный Сергий, не отверз молитв наших…»

— Да спаси тебя Христос! Игумен — он всем помогает, никому не отказывает! — услышал Ивашка голос послушника и понял, что последние слова произнес вслух.

— А скажи-ка мне, мил человек, где сейчас колодец в обители… Тот, старый…

— Там же, где и вчера. Только он у нас один, другого нет, да и не бывало никогда…

— Пройдусь я к нему, что-то в горле пересохло, — кашлянув, заявил Иван и направился к дверям.

— Так в сенях вода стоит, с утра принесена, — крикнул ему вслед послушник и покачал головой, с улыбкой наблюдая, как поспешает на воздух из кельи этот чудной странник.

* * *

— А ну, посторонись! — проревел бас прямо над ухом Ивашки.

Выскочив из избы, словно ошпаренный кот, писарь еле успел отпрыгнуть, чтобы не попасть под колеса двухосной тележки, доверху гружёной кольчужными кольцами.

Распаренный, как из бани, детинушка в льняной рубахе с отверстым воротом прокатил свой тяжелый груз по мосткам, переваливаясь с одного на другой, и слегка кивнул писарю в знак благодарности за сообразительность… Судорожно ойкнув от испуга и еле удержавшись на ногах, Ивашка с трудом восстановил равновесие, но сразу же кинулся помогать — подтолкнул тяжелую тележку.

В следующую минуту он широко раскрыл глаза от изумления, не узнав привычный вид монастыря. Вокруг не было ни знакомых крепостных стен, ни каменных палат, ни белокаменного Троицкого храма, касающегося неба своими золочёными куполами. Скромные срубы выстроились вдоль частокола высотой не более человеческого роста.

В целом организация обители была такая же: «отовсюду видимая, яко зерцало,» главная церковь монастыря, перед ней площадь, а кругом — четырехугольник келий. Но, Господи, как же скромно выглядел этот деревянный храм, подпираемый почерневшим бревенчатым срубом трапезной! Как непохож был Троицкий монастырь времен Сергия Радонежского и Дмитрия Донского на величественную обитель-крепость Смутного времени, где жил Ивашка!

У писаря кольнуло сердце от досады за столь скромный вид киновии, но разочарование быстро прошло; стремительно разворачивающийся вокруг него водоворот событий схватил его и потащил за собой, несмотря на ивашкины попытки остановиться и осмотреться. Пёстрая, словно ярмарочная, толпа, где смешались люди в крестьянских армяках и монашеских рясах, накатила сзади, как морская волна, потащила, толкаясь и гомоня, к церкви и пихнула в спину прямо к крыльцу, куда в это время вышли Великий князь и игумен Троицы.

Преподобного Сергия Ивашка узнал бы и с закрытыми глазами. Отличался Радонежский особой, мягкой поступью, еле слышным перекатом с пятки на носок — походкой человека, привыкшего много ходить пешком.[8] Дмитрий Донской, узнаваемый по богато вышитому поясу и ярко блестящим доспехам, вышагивал в сафьяновых сапогах твердо, словно заявлял каждым своим шагом право повелевать и приказывать. Белый, шитый золотом невесомый плащ, накинутый поверх зерцального доспеха, взлетал при движениях, медленно опадая за спиной. Чудилось, будто ангел-хранитель незримо следует за князем, овевая его, как опахалами, своими белоснежными крыльями.

Князь и игумен на ходу продолжали явно волнующий их обоих диалог, время от времени кидая быстрые взгляды в народ, собирающийся на монастырской площади.

— Не только ясы и хивинцы присоединились к Мамаю, — шептал игумен князю, склонившему голову почти к его губам, — буртасы, вытеснив мордву со средней Волги, тоже хотят расширить свои владения и прогнать русских с волжских берегов…

— Не то печаль, — отмахнувшись, перебил игумена Дмитрий, — их мы уже громили на Воже. Что слышно про Олега и Ягайло?

— Князья Рязанский и Литовский не придут на соединение с Мамаем…

— Крепко ли уверен, отче? — было заметно, что князь с трудом сдерживает волнение.

— Крепко, сын мой, — успокоил благоверного преподобный. — К Олегу с христианским увещеванием отъехал сам келарь, взяв с собой чернецкие полки Серпуховской и Стромынской обители…

— Самых головорезов, — хмыкнул князь…

— Побойся Бога, Дмитрий, — покачал головой игумен, — братия не станет проливать православную кровь. Токмо увещеванием одним надеется спасти от греха лютого рязанское воинство.

— Спаси их, Господи, от братоубийства, — перекрестился князь, — просвети их разум, здравы и благополучны возврати!

— Уж третий день, как полки стоят супротив друг друга. Ратники рязанские не желают идти на братьев по вере. Даже ближняя дружина Олега близка к бунту.

— Твои люди?

— Они есть везде, князь, где жива вера православная.

— И у Ольгерда?

— И у него тоже… — преподобный сделал паузу и впервые поднял глаза на князя. — Но за то, что тебе известно о всех делах Литвы, ты должен благодарить в первую очередь митрополита нашего Киприана. Это его молитвами Андрей и Дмитрий Ольгердовичи присягнули Москве и ведут под твою руку полки земель литовских из Стародуба, Полоцка и Трубчевска. Его стараниями в свите Ольгерда бродят невероятные сказания о твоём могуществе. Токмо поэтому, терзаем сомнениями, князь Литвы потерял много времени и не споспешествует Мамаю.

— Грешен, отче, — склонил голову Донской, — не послушал твоих увещеваний о пользе Киприана для княжества московского. Позволил гордыне глаза застить…[9]

— Бог простит, княже, — перекрестил Дмитрия Сергий, — не кручинься, не торопись и везде поспеешь. Вооружим ополчение великое, накормим, отдохнуть дадим. «Это твое промедление двойным послушанием обернется. Ибо не сейчас еще, господин мой, смертный венец носить тебе, но через много лет, а для других теперь уже венцы плетутся».[10]

— Хватит ли наряду на всех? — забеспокоился Донской.

— Изрядно ты ратников собрал, князь, — одобрительно кивнул Радонежский, — но ничего, сдюжим. Два года двадцать обителей денно и нощно ладили мечи и зерцала, лучшие оружейники ковали проволоку и вили кольчуги — всех оденем и ещё останется.

— Ты будто всё заранее знал, — вздохнул князь. — Почему мне не поведал?

— Ты бы всё равно не поверил, — ответил игумен, — да и зная, многого не изменишь… Других не изменишь… Только себя…

— Хорошо всё же и других менять. Рать у нас собирается великая. Охотников тьма, токмо обученных мало. Опытных воев — капля в море. А как забоятся ополченцы перед сечей да побегут? Может, дашь, отче, богатырей полков твоих чернецких для укрепления духа воинства православного? Ибо все знают, что сведущи они, как один, в воинском деле и наряде.

Преподобный задумался, словно погрузился внутрь себя, окинул глазами плотно запруженную народом площадь и согласно кивнул.

— Будут тебе ратники умелые, господин мой. Кого ты в передовой полк определил?

— Коломенских, самых крепких поставлю.

— Чернецы Симоновской обители укрепят их, княже. Племянник и воспитанник мой Фёдор лично поведёт их[11], — уточнил преподобный, — а охотники Пересвета и Осляби будут тебя беречь, ибо сам ты, господин наш, как хоругвь. Се ти мои оружницы и сторожа Троицкие…

— Стало быть, отче, ты обитель без охраны оставишь? Негоже так…

— Повернётся удача к Мамаю — никакая охрана не спасет Троицу, — печально улыбнулся игумен. — Но ты не сомневайся, князь! Нельзя тебе сомневаться! «Иди на поганых, призывая Бога, и Господь будет тебе помощником и заступником», — и тихо добавил: — Верь мне, Дмитрий! «Победишь супостатов своих, как подобает русскому витязю, государь наш».

Глава 4

Накануне

Три полных дня и две ночи ополчение, собранное московским князем Дмитрием Донским из тридцати русских городов, тянулось к Троицкой обители, приводило себя в порядок, разбирало запасы доспехов и оружия, накопленного для войска монастырскими мастеровыми. На просторном дворе сменяли друг друга пешцы московские и брянские, пронские и муромские, коломенские и залесские. Располагаясь на привал в киновии, они молились, причащались, одевались во всё чистое, оставляли самодельные войлочные крутины, самоструганные рогатины и прочее дреколье, получая взамен тщательно и качественно изготовленный воинский наряд с монастырским клеймом: для рядовых ратников — подбитые пенькой тегиляи, мисюрки, копья-сулицы, боевые топоры — клевцы и секиры, «ляцкие корды»; для десятников — колонтари, сфероконические шлемы-шишаки, похожие на церковные купола, да тяжёлые самострелы с «козьей ножкой». Сотники, самые опытные и обеспеченные, приходили оружные и доспешные, но они тоже вожделенно заглядывались на ладные юшманы монастырского изготовления, на иерихонские шеломы с медными назатыльниками, напоминающими по форме хвост рака, и на булатные клинки — штучные изделия, завораживающие своим внешним видом, напоминающим застывшую в металле змею, опасную и в то же время грациозную.[12]

Входя в Троицкий монастырь скверно одетым и кое-как вооруженным, ополчение покидало стены обители грозной кованой ратью. Даже шаг ратоборцев становился твёрже, а ряды — ровнее.

— Добрый наряд! — удовлетворенно кивнул князь, не отрывая глаз от колышущегося над войском густого копейного леса, прорезаемого лучами убегающего на запад солнца. — Чудно воинство, и паче меры чудно уряжено портищем и доспехом. Годные пансири да сулицы сотвориша мастеровые розмыслы, отче. Любо-дорого посмотреть.

Игумен земли русской слегка кивнул и не произнес ни слова, только скользнул исподлобья наметанным глазом по червленым щитам и блистающим шеломам ополченцев. Было б время — заглянул бы в лицо каждому, благословил, перекрестил… Да нет уж ни дня в запасе… Ополченцы, кося глазом на властителей, шли мимо княжеской свиты, такие разные — седобородые, битые-тёртые и безусые-нецелованные, зажиточные, щеголяющие шёлком, и бедные, отсвечивающие заплатками. В мирной жизни эти мужи, наверно, и не встречались, а если виделись, то только издали. Сейчас же они шагали плечом к плечу, цепляясь щитами, готовые умереть «за други своя». И зарождалось в этом параде поражающее душу величественное единение «пред Богом и Отечеством». Большая часть из них сгинет в лютой сече с войском Мамая. Огромную рать, небывалую для московского княжества, собрал Дмитрий Донской, и всё равно на одного русского воина приходилось трое «безбожных моавитян»…

И во всё это движение огромных людских масс, в суету великого дела, грозовая важность которого витала в воздухе и физически ощущалась защитниками, совершенно неожиданно оказался вовлечён попавший туда из будущего писарь Ивашка, почти потерявший надежду проснуться в своём времени, откуда он явился, страстно желая узнать место расположения колодца-студенца, так необходимого в осажденной латинянами обители XVII столетия.

Три дня назад, прижатый толпой к крыльцу церкви во время выхода Дмитрия Донского и Сергия Радонежского к войску, мальчишка так загляделся на князя, подвиги которого многократно переписывал из монастырских летописей, что не узрел, как вслед за ним на крыльце появился князь Боброк-Волынский, правая рука Донского, и зычно позвал:

— Писарь!

— Туточки я! — по привычке откликнулся Ивашка и сразу же прикусил язык, но было уже поздно…

— Подь сюда, отроче, будем роспись полковую составлять, — воевода положил писарю на плечо руку размером с медвежью лапу и аккуратно потянул к себе.

С той минуты Ивашка несколько дней подряд, одурев от недосыпа, водил писалом по восковым табличкам, старательно фиксируя слова самого опытного и уважаемого полководца в войске московского князя. В редкие минуты отдыха ему удавалось сбегать к колодцу, чтобы измерить расстояние от него до храма и до приметных вех — камней и деревьев. Он силился себе представить, как бы нашел это место два столетия спустя, чтобы, вернувшись… А как вернуться-то? Как зажмуриться и проснуться там, в подвале скриптории, в осажденной латинянами в 1608 году крепости, чтобы рассказать Митяю, воеводе, царевне Ксении и всем сидельцам, где находится живительный источник? Но он пока оставался здесь. Что-то крепко держало Ивашку в году 6888 от сотворения мира или 1380 от Рождества Христова…

В пестрой суете и сутолоке подготовки к сражению никто не удивился появлению рядом с княжеским ближником скромного молодого писаря. Монастырские сочли его кем-то из свиты воеводы, а княжеские — местным добровольным помощником. И те, и другие не донимали расспросами — не до того было. Все занимались подготовкой к предстоящему сражению, заботы о котором поглощали всё внимание и энергию.

«Опричь ополчения московского, — аккуратно записывал Ивашка под диктовку воеводы, — конно и оружно третьего дня приидоша рати князей Белозерских — Федора Романовича и Семена Михайловича, купно с князем Андреем Кемьским от Белого озера, тако ж дружины князя Глеба Карголомского, Андожских князей да Ярославских — князя Андрея Ярославского, князя Романа Прозоровского, князя Льва Курбского…».

Воевода Боброк задумался, проверяя торопливо нацарапанные на воске буквы.

— Тако ж князя Владимира Андреевича Серпуховско-Боровского, — увлекшись, Ивашка продолжал за воеводой, бубня под нос хорошо знакомые ему слова Никоновской летописи, — да князя Димитрия Ростовского дружины, посланца Великого Тверского князя Ивана Всеволодовича Холмского посошная рать, да устюжские князья, не названные по именам…

— Погодь-погодь, отроче, — удивленно вздернул брови Дмитрий Михайлович, — не было еще тверских да ростовских, они должны позже явиться и не сюда… А ты сам откуда про них ведаешь?

— От меня, любезный господин мой, — послышался тихий голос Радонежского, оказавшегося рядом с воеводой, — но писать ныне про то мы не станем. Хорошо, Иван?

В ответ на неожиданно подоспевшее спасение Ивашка торопливо кивнул, затравленно глядя снизу вверх на тучей нависшего над ним князя и понимая, как по-глупому выдал свою осведомленность, которой в данном месте и в это время нет никакого объяснения.

— Сколько полков по росписи? — деловито осведомился игумен, игнорируя смятение Ивашки и недоумение Боброка.

— Шесть…

— Набело пиши — пять, Иван. Так надо, — твёрдо произнес отец Сергий, упредив вопрос писаря, — грамотку эту разрешим одним глазком подсмотреть ордынским соглядатаям, пусть думают, что нас меньше, чем есть на самом деле… А ты, Дмитрий Михайлович, реки повеление о выступлении. Ждать более невозможно. Рать мамаеву опередить надобно, пока они на Резань сами не двинулись.

— Как скажешь, отче, — поклонился Боброк.

Ивашка удивился тому, как естественно и благосклонно воевода и Дмитрий Донской приняли повеление троицкого затворника выступить войску с рассветом тремя колоннами по трём дорогам на Коломну: передовому полку — через деревню Котлы, пешцам — по Болвановской дороге, снузникам[13] — по Брашевой…

— Вот и добре, — удовлетворенно кивнул Радонежский. — Запиши, Иван, и оставь сии таблички на столе на видном месте… Снедать пора. Приглашаю тебя, княже, с соратниками на нашу монастырскую трапезу, а мальчонка пока побудет в укромном месте, последит, есть ли интерес какой к разговору и делу нашему…

После обеда сытый и сонный Ивашка, сидя в углу самого большого помещения монастыря и высунув от усердия язык, переписывал набело сведения из россыпи наскоро заполненных таблиц под неторопливую беседу Дмитрия Донского и Сергия Радонежского, расположившихся за огромным столом с бесчисленными грамотами. Гонцы со всех сторон света непрерывно пополняли немалое количество свитков.

— И всё же, отче, зря ты отсоветовал городским старшинам оружно и доспешно ополчиться, — князь оторвал преподобного от чтения.

— Нет, не зря, — покачал головой Сергий, — мамаевы наушники есть в каждом городском посаде. Сейчас они скачут в орду — торопятся сообщить, что княжеское ополчение сирое и убогое, плохо вооружено, а потому не опасно. Мамай сразу и не уверует. Но холопы его понеже восхоте услужить, лести патоку в уши ему льют каждый день. Может, возгордится нечестивец и тогда ошибётся. А мы пока наряд ратный ладный войску твоему справим, и встанет дружина твоя пред ворогом вдвое сильнее, чем он думает…

— Значит, говоришь, мамаевы послушники в каждом городе? — потемнев лицом, жестко отозвался Донской.

Радонежский обернулся к князю, поднял глаза и уперся в него немигающим взглядом.

— Да ты словно первый год княжишь, — голос игумена звучал с укоризной, — али забыл ближников своих Вельяминовых[14]?

Последние слова старца выплеснулись великому князю в лицо, словно холодная колодезная вода, смыв красные пятна гнева и превратив кожу в бледный пергамент.

— Да помню, Отче! — скрипнул зубами Донской и отвёл взгляд. — каждый день помню… Да привыкнуть не могу. А сейчас, кажется, любая мелочь может стать решающей.

— Успокойся, господин наш, — тихо произнёс преподобный. — Там, где есть враг, обязательно появится предатель. Рядом с Иисусом всегда будет Иуда, а рядом с Авелем — Каин. Такова натура человеческая…

— Даже тут, в обители?

— Даже тут, — утвердительно кивнул Сергий. — Киновия — не рай, населенный ангелами. Здесь обитают такие же грешники, что и в миру. Они далеко не всегда могут совладать со своими страстями.

— И что мне прикажешь делать, старче? — как-то обреченно вздохнул Донской. — Где искать мамаевых соглядатаев?

— Достаточно знать, что они есть, и сторожиться откровений собственных, особо в кругу ближнем. Глаза и уши есть даже у стен монастырских. Твои охотники вельми искусны ворога имать да принуждать споведоваться, а тут…

— Да молчу я, старче, аки затворник, — в сердцах махнул рукой князь. — Но как быть с тем, что в мошну не спрячешь? Вот они — рати, все на виду!

— Все, да не все! — прищурился Радонежский. — Ты, господин наш, сам умеешь показать силы свои малыми, когда они велики, и большими, когда малочисленны. Как мои сторожа уяснят, кто из обители с какой весточкой к кому гонцов направлял, я и сообщу тебе, чтоб ты знал, что твой враг ведает. Надобно бысть впереди на полшага от него. Того достаточно…

— Увидят гонца от тебя — обеспокоятся… Спугнём…

— Не дознаются. Гонец мой привезет Икону животворящую али Псалтырь, али Евангелие. Там и будет послание тебе….

— Кого пошлёшь, отче? — вздохнул Донской. — Всех сторожей и охотников своих мне отдал…

— Вот его и пошлю, — кивнул Радонежский в сторону писаря.

От услышанного у Ивашки похолодела спина, а на лбу выступили крупные капли пота….

— Как же так, отче, — выждав, когда князья выйдут к войску, прошептал писарь, таращась на игумена, — ты же знаешь, что мне сидельцам троицким помочь надоть… вода кончается… Мне бы обратно…

Радонежский присел на лавку, накрыл ивашкину руку своей сухощавой ладонью с крупными синими прожилками вен, наклонился к его уху, коснувшись щеки мягкой бородой, и произнес:

— Божий промысел, Ваня, мне не ведом, но знаю точно, что сиднем сидючи, предназначение своё не исполнишь. Воля дана нам, чтобы самостоятельно выбирать — наступать или убегать, прощать или мстить, любить или ненавидеть, надобно только что-то делать, не бездействовать. Стоя на берегу, реку не переплыть. Надо ступать туда, где можешь быть полезен более всего и верить, что Спаситель сподобит и подскажет, как быть далее. Слова «неисповедимы пути господни» не просто так даны нам в завет, а для смирения и понимания оных. Мню, восхотев всей душой прильнуть к источнику живительному в святом для тебя месте, разбудил ты силы небесные, возжелавшие показать тебе истоки державы нашей, а вот зачем — мне неведомо. Только знаю: абы кому подобное не даётся и возможность такая не представляется. Постарайся понять, что хочет сказать тебе Господь наш, ибо в этом спасение не только твоё, но и всех дорогих тебе людей, а может и Отечества нашего…

— Боязно мне, Отче, — молвил Ивашка сокровенное, — паки днесь роспись полковую веду, терзаюсь мыслью крамольной, что место чужое занимаю. Слушаю тебя и страшусь не понять по малолетству и глупости своей Господне предначертание, не оправдать доверие, да еще тебя подвести и всех, кто ждет меня там… в грядущем… 19 дюжин годков… аж подумать боязно… Кабы тут Нифонт оказался, он бы точно знал, что делать надобно… А я… Мню, что мал ещё, сир да убог для свершений дерзновенных. Сколько раз щипал себя, надеясь что снится мне всё! И ты, и князь Дмитрий Иванович, и воевода Боброк… Да вот проснуться не получается и чем дальше, тем меньше понимаю, где явь, а где сон? Где прошлое, где грядущее? Что возможно, а что — нет?

Радонежский улыбнулся, от его глаз к вискам побежали добрые морщинки.

— Пока выбор не сделан, возможно всё, — произнёс он твёрдо, — Каждый раз глядя в небо, мы видим, какими звезды были сотни лет назад и не представляем, какие они сегодня[15]. Господь всемогущ, а чудо, которое являет он тебе — ещё одно тому подтверждение. Надо только понять — зачем? Тогда всё остальное окажется справедливым и естественным.

* * *

Историческая справка:

Историки несколько веков пытаются разгадать смысл манёвра Дмитрия Донского, отправившегося из Москвы с войском к Троице — на север, что было никак не по пути на поле Куликово (юго-восток). В этой книге я попробовал обосновать такое странное поведение князя необходимостью нормально вооружить ополчение, наспех собранное с бору да с сосенки. Оружейные мастерские Троицы, громко заявившие о себе уже в XV веке, вполне могли существовать и во времена Сергия Радонежского. Во всяком случае именно там для средневекового ВПК было самое благоприятное место.

Монастырь Радонежского представлял собой дисциплинированную отмобилизованную команду с разделением труда и высокотехнологичной для того времени организацией производственных процессов.

Монастыри первыми освоили передовые технологии ткачества, обработки кожи и металла, обучили им окрестное население, привили ему разнообразные и более высокие требования к жизни. Разумеется, не было простой случайностью, что именно монастыри сделались очагами технологического развития. Как следствие, в монастырях впервые пришли к тому, что является причиной прогресса — концентрация труда.

В монастырях всегда можно было получить все лучшее. «Монастырская работа» была высшего качества не потому, что «Благодать Божия покоилась на этом труде», не потому, что благочестие направляло ткацкий челнок, а по простой экономической причине — разделение труда вело к специализации, а специализация — к повышению квалификации исполнителя.

Глава 5

Спас Нерукотворный

Рать уходила на войну под стягом Спаса Нерукотворного. Сотня за сотней, полк за полком. Теснясь в узких воротах обители, воины шли в чисто поле, поднимались на Волкушину гору, дружно опускались на колени, осеняли себя крестным знамением, а затем, повернувшись к куполам Троицкой обители, истово молились о даровании победы и надежды вернуться с сечи живыми и здоровыми.

Глядя со стены монастыря на московское войско, Ивашка испытывал необъяснимое чувство мистического благоговения при виде людской волны, ниспадающей до травы, когда суровые ратники ряд за рядом преклонялись земле, и поднимающейся над просторами, когда, закончив молитву, они степенно вставали, надевали шеломы, крестились и продолжали свой путь. Полки Дмитрия Донского останавливались и молились на купола Троицкого монастыря в том же месте, где ровно через 228 лет будет посылать молитвы Богу православная часть войска гетмана Сапеги, идя на приступ обители. «Как странно. Какие загадочные повороты истории и совпадения,» — думал он о смутном прикосновении к какой-то таинственной закономерности, понять которую пока был не в силах.

Полки на Волкушиной горе сменяли друг друга, сбивались в походные колонны и скрывались в непроходимой чаще, окружавшей Троицкую обитель в 14 м столетии от Рождества Христова, с мрачной решимостью закончить дело, начатое на реке Воже. Все знали, насколько сильно вражеское войско, сколь нелегка будет битва, как велик шанс погибнуть, сгинуть безвестно, угодить в полон. Но всё равно, сжимая пальцы на древках копий и рукоятях мечей, воины поднимались и, насупленные, ступали след в след по пыльной дороге, ведущей от безвестности к бессмертию.

Сбор был назначен в Коломне, куда выступило ядро русской рати. По разным дорогам отдельно шёл двор самого Дмитрия, конные дружины его двоюродного брата Владимира Андреевича Серпуховского, белозерских, ярославских, ростовских князей. С Запада двигались на соединение с войсками Дмитрия Ивановича ратники братьев Ольгердовичей — Андрея Полоцкого и Дмитрия Брянского, братьев Ягайло, городское ополчение Полоцка, Друцка, Брянска и Пскова.

Глядя на уходящую колонну войск великого князя московского, Ивашка как никогда остро ощутил тоску по своей обители — той, которая осталась в будущем, почувствовал, насколько он нужен сегодня там, где сидельцы считают каждое ведро воды, понял, как время, отпущенное на поиск живительной влаги, неотвратимо быстро течет по коже сухим песком, как срочно надо предотвратить страшную и беспощадную угрозу, и нет никого, кто бы мог помочь осаждённым.

Он сбежал со стены по вырубленной лестнице, путаясь в полах подрясника, замер у колодезного сруба, сотый раз оглядываясь вокруг и запоминая приметы, заглянул внутрь, словно там, на дне черного зева, можно было найти ответ на вопрос, как вернуться из прошлого в будущее. Криничное око с проблесками водной глади равнодушно воззрилось на писаря. Вид живительного источника был столь спокойным и умиротворяющим, нарочито невозмутимым среди людской суеты и общей тревожной сумятицы, что юноша стукнул по бревну кулаком, крикнув в смоляное пространство:

— Подумаешь, надыменъ[16] какой выискался! Вот закопают тебя и никто не найдет, коли я тут застряну!

— Чего орёшь, как скаженный, — раздалось над ухом звонко и насмешливо, — али день не задался?

Ивашка отпрянул от студенца, окинул недовольным взглядом нарушителя своих тоскливых мыслей.

Рядом стоял тот самый отрок, которого он увидел первым, оказавшись в прошлом. Однако на этот раз Юрко совсем не был похож на скромного послушника из монастырской библиотеки. Иссиня-черные волосы на прямой пробор, схваченные серебристым очельем, так же непокорно топорщились, закрывая прячущиеся под чёлку брови, а из под них на Ивашку смотрели те же проникновенные, широко раскрытые синие, но ставшие дерзкими глаза. Более взгляда удивило писаря одеяние Георгия. Грудь юноши прикрывал зерцальный доспех, а руки опирались на тщательно и любовно отполированное древко добротного копья, частично скрытого под полой чернецкой накидки.

— День не задался? — повторил Юрко свой вопрос, не дождавшись ответа.

— Не поталанило[17], — согласился писарь, поворачиваясь спиной к студенцу, — аж выть хочется…

— Тоска — смертный грех, — произнес чернецкий ратник без какой-либо тени осуждения, как если бы сообщил, что снег — белый или сажа — черная.

— Да знаю я, — отмахнулся Ивашка, — а что толку? Как быть, когда так плохо, аж невмочь, и не знаешь что делать?

— Коли не знаешь, что делать, найди того, кому хуже, чем тебе и помоги ему, — Юрко протянул руку писарю и сжал так, что по коже побежали мурашки. — Держи выше нос и уповай, что всё удастся. Мы получаем от неба то, во что веруем. Убеждаем себя, что жизнь прекрасна — и она будет таковой. Думаем, что она ужасна — и страдаем от невзгод. Полагаем, что выхода нет, и не находим. Жаждущий успеха сам творит его. Жди счастья — оно уже на пути к тебе! Наша вера создает нашу явь.

От услышанного бессильно стиснутые кулаки Ивана разжались, а рот растянулся в широкой улыбке.

— Ох силён ты, брат Георгий, словеса складывать, — цокнул языком Ивашка, будучи сам охоч до благоглаголения, — с тобой разговориться, что мёду напиться. Нешто вас беседам умным учат поболе дела ратного?

— Всего хватает, — улыбнулся в ответ чернецкий воин, — слово — тоже оружие. Там, где руки поборют одного, речь ладная с тысячей справится…

— И часто тебе доводилось? — не удержался от ехидства Ивашка.

— Что?

— С тысячей совладать?

— Нет, — покачал головой Юрко, — слово Божье слышат не все и не всегда…

— А может там, где не хватает Божьего слова, можно и бранное пользовать?

— Так бранное слово — тоже Божье, только придумано для поля брани. В бою оно помогает, а в миру — разрушает, ибо…

— Ибо всё хорошо к месту?

— Точно!

Они вместе отошли от студенца.

— Ты тоже в поход собрался? — поинтересовался писарь, зачарованно глядя на ладные доспехи чернецкого ратника.

— Игумен покликал явиться оружно. Дальше — как Господь пошлёт. А ты? Со мной подашься али так и будешь на колодезь глазеть?

— Но меня-то преподобный не звал. С чего ты взял, что он захочет меня видеть? — уперся Ивашка, останавливаясь посреди дороги.

— Ты же был на утренней литургии и слышал, как настоятель просил о помощи Всевышнего? Значит надо идти и помогать, а не ждать, когда твоё имя вспомнят.

— Игумен просил о помощи Господа нашего!..

— Странный ты человече, — Юрко еле заметно фыркнул, — грамотный вроде, книги богословские читаешь, а того не знаешь, что человек, взывая к Господу нашему, всегда ждёт помощи и от простых смертных. Вот вспомни! Просишь у Бога милости, а приходит к тебе купец и платит пятиалтынный за работу, алкаешь любви, а встречаешь земную девицу, бросающую на тебя игривый взгляд. Разве не так?…

Юрко улыбнулся, похлопал Ивашку по плечу и направился к заметной толпе, обступившей скромную келью игумена. Черный плащ за спиной Георгия, сливаясь с темными прядями, ниспадающими на капюшон, вздрагивал, разлетался по сторонам, парусил на ветру, не желая опускаться долу, и казалось, ратоборец вот-вот сделает еще один шаг, оттолкнется от грешной земли и взлетит… Полюбовавшись статью юного воина, Ивашка бросился вслед за ним, вознамерившись с пристрастием расспросить, откуда ему известно про купца Переславльского, щедро одарившего писаря в свое время звонкой монетой, и про Дуняшу.

* * *

Игумен Троицкой обители Сергий Радонежский сидел на просторной сосновой лавке, опершись спиной о сруб и положив обе руки на стоящий перед ним посох, выслушивая страждущих и скорбящих. Со всех сторон вокруг него двигалась череда монастырских служек в черных монашеских рясах, мастеровых в грубых домотканых куртках и кожаных передниках, крестьян в серых армяках. Среди разночинной толпы простолюдинов выделялось богатым одеянием несколько купцов. Все смиренно стояли в очереди, и только за её пределами людская масса непрерывно двигалась, толкалась и гомонила. Казалось, что в этом шуме невозможно ничего услышать и понять. Однако преподобный не испытывал ни малейшей неловкости. Он сосредоточенно смотрел в лицо каждому, участливо внимал, что-то еле слышно говорил, незаметно кивал или качал головой, снова выслушивал и крестил на прощание, погружаясь на несколько секунд в состояние полной отрешённости и безучастности, пока не подходил следующий.

Никакого привычного ивашкиному уху начальственного рыка, понукания ленивых холопов, выговаривания нерадивым слугам. Преподобный никому не пенял на скудоумие и леность, не распекал и не журил, не гневался, и было решительно непонятно, каким образом он управляется с огромной паствой, числом превышающей население многих европейских герцогств и графств.

— Всё просто, — раздался над ухом горячий шёпот Юрко, догадавшегося об удивлении Ивашки. — Негоже братьям во Христе друг друга шпынять, бранить, да виноватить. Оступившихся соратников поддержать надобно, ибо они и сами свои грехи лучше других ведают. Вот и помогает им преподобный добрым словом да советом. А криком и батогами ничего не добьешься — превратишь человека в зверушку бессловесную. И какой из него после этого поспешествователь[18]?..

Тревожный перестук копыт прервал пояснения Георгия. Толпа умолкла. Люди завертели головами — скакать внутри обители и даже сидеть верхом считалось неуместно. Однако нынче время тревожное, военное, и никто не стал возмущаться. Если гонец поспешает, значит есть тому веская причина…

Всадник осадил перед плотно стоящими людьми каурую лошадку, тяжело водящую блестящими от пота боками, выдернул ноги из высоких стремян и одним махом спрыгнул на землю. Сдвинув назад закрывающий лицо краган[19] и откинув за спину запыленный серый плащ, отчего сразу стали видны вороненая кольчуга, витая рукоять и ножны меча, он спешным шагом направился к игумену.

Народ потеснился, расступился перед посланником, а он, подойдя вплотную к старцу, поясно поклонился и протянул крохотный свиток величиной с ладонь. Сергий встал, внимательно осматривая гонца, развернул грамотку, нахмурился и кивнул, будто соглашаясь с написанным.

Ивашка, пытаясь разглядеть, что же это за срочное послание, встал на цыпочки. Вестник тем временем наклонился к игумену, что-то быстро шепча ему на ухо. Старец, прикрыв глаза, внимательно выслушал и перекрестил его, поклонился ожидающей толпе и глянул поверх голов. Встретившись взглядом с Ивашкой, игумен кивнул ему и молча прошествовал к келье в сопровождении письмовника.

— Ну что, Иван, — Юрко толкнул локтем писаря в бок, — зовёт тебя отец Сергий. Иди!

— Но он ничего не сказывал.

— А зачем говорить, коль и без слов всё ясно? Иди, не робей! Раз преподобный тебя заприметил, он доверяет и надеется. Не разочаровывай его…

* * *

Дверь в келью была приоткрыта. Ивашка тихонько постучал о косяк. Не услышав ответа, он бочком протиснулся в тесную клетушку сеней, в плотный спертый воздух, пропахший многослойным ароматом ладана, шалфея, чабреца, словно в воду нырнул.

Преподобный стоял на коленях перед иконой Спаса Нерукотворного, сложив руки на груди, и неслышно шевелил губами. Лампадка возле иконы над челом старца золотила своим скупым светом его седые пряди, подчёркивала глубокие морщины на высоком лбу, оставляя в тени глаза, безотрывно смотрящие на образ, и писарю привиделось, что взгляд Спасителя обращен к лицу старца, а не как обычно — поверх и немного в сторону.

Ивашка моргнул, истово перекрестился, зажмурил глаза, а когда их открыл, преподобный стоял, повернувшись к нему. Писарь впервые узрел на лице настоятеля печаль и тревогу.

— Хорошо, что зашел, — обратился игумен к Ивану, как к старому знакомому. — Есть для тебя послушание, от которого многое зависит, в том числе и твоя судьба. Но может статься, что оно сильно удлинит твой путь домой или сделает его вовсе невозможным. Поэтому хорошо подумай, отроче, прежде чем соглашаться, ибо самое трудное в жизни — понять, какой мост надо перейти, а какой — сжечь[20]

— Повелевай, Отче, — склонил голову Ивашка, — любой наказ твой выполню с отрадой и тщанием. Хучь звезду с неба…

— Звезд с неба не надо, — улыбнулся Сергий Радонежский, — пусть они всем глаз радуют. А вот князя нашего, светло солнышко, спасать придётся, — игумен сделал паузу, подбирая нужные слова. — Извести хотят господина нашего Дмитрия, — вздохнул он, — выискался душегубец среди ближников его, с умыслом уморить великого князя перед битвой или сразу после начала… — снова повисла пауза. Преподобный тяжело дышал, словно ему не хватало воздуха. — И худо то, что сей тать — наш, из обители… Из полка троицкого…

— Да как же такое возможно⁈ — отчаянно выкрикнул Иван.

— Нет ничего ужасного в ожидаемом предательстве. Страшна внезапность, — тяжко вздохнул Радонежский. — Тут даже не то беда, что паршивая овца всё стадо портит. Худо другое. Ведомо, что крамольник есть, ведомо, что он близко, но не знаем кто он… И розмысел учинять нет времени. Мужей крепких не пошлёшь — никого в монастыре не осталось, да и нельзя. Вражина увидит наших — засуетится, занервничает, а сделать все надо тихо, чтобы раньше времени не спугнуть…

— Моё послушание — ворога найти, Отче?

Радонежский покачал головой.

— Нет, Иван. Просто донеси весточку Дмитрию. Скажешься моим посланником, принесёшь великому князю псалтырь от меня. А на словах передашь, что Сергий просил господина нашего обязательно прочесть 90й псалом… Сказывай лишь князю и никому боле… Да только как тебе поберечься от люда лихого, бо не воин ты…

Ивашка почти обиделся и хотел сказать запальчиво, что он уже дрался и даже одолел одного ляха, но не успел открыть рот, как от дверей раздался знакомый голос Юрко:

— Я присмотрю за ним!

— Но у тебя свой промысел, — возразил старец.

— Ничего, Отче, управлюсь, — уверенно ответил ратник, — никакой пагубы в том не будет. Я ж теперь ему, как крёстный, раз первым его встретил и сразу догадался, что он тот самый Иван…

— Тот самый, — подтвердил игумен, — Иван — человек изначальный, кому позволено стоять у древа жизни, с любимым учеником Спасителя — пророком Иоанном в отрочестве — одно лицо… Да только ты, Георгий, у нас — молодец больно шумный и приметный, а тут мышкой тихой надо…

— Могу и мышкой, — улыбнулся Юрко. — Только Ивану не это нужно, а вера, что судьба — не случайность, а выбор, и её не ожидают, а завоевывают…

— Не ищешь ты легких путей, Георгий, — улыбнулся отец Сергий.

— Так же, как и ты, Отче…

— А коль перемелет?..

— Из под Божьих жерновов и мука в радость…

Ивашка крутил головой, переводя взгляд с Сергия Радонежского на Георгия и обратно, не понимая, о чем толкуют служители Христовы, но чувствуя, что в эту минуту в разговоре между троицким игуменом и чернецким ратником решается что-то очень важное.

— Когда отправляться, Отче? — спросил Ивашка, решив, наконец, напомнить о себе.

— Немедля, — ответил старец, — и будь готов… Да впрочем, ко всему и не изготовишься. Просто верь, что всё случившееся ниспослано свыше и всё, что не убивает, делает нас сильнее…

Глава 6

Откровение

Дорога резво и весело бежала под конскими копытами. Если смотреть вниз из седла, дух захватывало — камешки, травинки, кочки, ямочки сливались в сплошную серо-зеленую полосу, и разглядеть что-то конкретное было невозможно. Зато чуть выше, на обочине, глаз сразу цеплялся за ветки придорожных кустов, высокие листья лопуха, выхватывал из лесного массива отдельные деревья. Казалось, что кони уже не так быстро скачут, и можно запомнить что-то приметное. А стоило всаднику приподнять голову к светлеющему небу, к угасающим утренним звездам, он будто вовсе не двигался. Чудно.

Юрко с Ивашкой минули ворота киновии, когда рассвет только угадывался по тонкой полоске на линии горизонта не смолянисто-черного, а темно-синего неба, пронзённого остроконечными верхушками вековых елей.

По тракту, хорошо утоптанному тысячами ног и копыт, они поднялись на Волкушину гору и, не сговариваясь, одновременно оглянулись назад, на обитель преподобного игумена Сергия Радонежского, плывущую в стелющемся по земле молочном тумане, словно корабль. Прелая осень крепко обняла монастырский частокол, застыла белёсым киселём у подножия стен, лениво стекая в низины и распадки. Зорничник[21] еле заметным движением невидимых пальцев рвал и ронял на землю редкие пожухлые листья, дул в лицо путникам влажным воздухом, пропитанным терпкой гнилью не убранного сена. И были в этой утренней неге такое спокойствие и уют, что хотелось забыть о войне, о Мамае, о латинянах, закрыть глаза и лететь вместе с редкими опадающими листьями к черной глади спящего монастырского пруда, в которой отражаются последние искры звёздного хоровода. Ивашка вдохнул полной грудью, вспомнил, что твердо решил попытать Юрко, где и когда тот набрался стольким премудростям, что на равных разговаривал со старцем, но не задал ни вопроса…

Багряное марево рассвета нежно коснулось золотистого купола обители, большой монастырский колокол отозвался упоительным благовестом, солнечные лучи сорвали с облаков грузные замки сновидений и высветили небесный лик спящей юной девы, покоящийся на белоснежной воздушной подушке.

— Матерь Божия! — завороженно прошептал Ивашка, сползая с коня и падая на колени. — О Пресвятая и Преблагословенная Дево, Владычице Богородице… — начал он молитву об укреплении веры и вдруг запнулся, замолчал, не переставая осенять себя крестным знамением.

— Почему остановился? Слова забыл? — послышался горячий шёпот Юрко.

— Ты же видишь, спит она… — шикнул на попутчика писарь, не отрывая взгляд от неба.

— И просить ничего не будешь?

— Нет, — покачал головой Ивашка, не спеша поднимаясь на ноги, — не хочу будить. Сколько таких, как я! И все просят-просят… Посмотри, умаялась, сердешная…

— И то ладно, — чернецкий ратник обнял писаря за плечи, — идём, Иван, сами справимся!.. — он чуть отстранился, пробегая изучающим взглядом по лицу пришельца из будущего, — а ты — молодец!..

— Давай в поводу, — кивнул Ивашка на коней, подхватил своего жеребца под уздцы и пошёл скорым шагом по дороге, не оборачиваясь и не замечая, как глаза спящей девы приоткрылись, и сомкнутые губы тронула улыбка… А может быть, это облака, обведённые огнём восходящего солнца, чуть быстрее побежали по небу, обгоняя друг друга, светлея и распадаясь на бесформенные комки ваты.

С полверсты прошли, не разговаривая, думая каждый о своём. Непроглядная чаща, теснящая дорогу частоколом стволов, нависающая над ней ежовыми рукавицами вековых елей, тянущаяся к путникам костлявыми остовами нижних, засохших веток, заслонила светающее небо, вернула Юрко с Ивашкой обратно в предрассветные сумерки, навевая на писаря тягостную хандру. В голову снова полез отупляющий, загнанный вглубь, но не ушедший страх непонятного появления в прошлом, туманного, неопределенного будущего, волнение за оставленных в грядущем, боязнь подвести Троицкого игумена, не выполнить поручение и еще множество других тревожных мыслей, настойчиво и беспорядочно роящихся в голове, как мошки на закате, бегущих без всякой надежды вырваться из замкнутого круга вопросов без ответов.

— Господи! Ну за что мне это? За какие грехи? — вслух взмолился Ивашка, подняв глаза в небо и встретившись взглядом с Юрко, севшим верхом на своего роскошного, ослепительно белого скакуна.

— Не за что, а зачем, — назидательно подняв указательный палец вверх, поправил Ивана Георгий. — Давай, садись в седло, брат. Поясню тебе, как сам разумею.

Слегка замешкавшись с непривычки со стременами, запутавшись в длинной, неудобной рясе, Ивашка, в конце концов, взгромоздился на смирную каурую лошадку, тронул шелковистые бока, пуская вперед неспешным шагом, а сам приготовился внимательно слушать не по годам мудрого ратника, сдвинув назад скуфейку, чтобы не закрывала уши. Однако воин начал не с ответа.

— Как ты сам считаешь, брат, что хотел сказать Спаситель, придя в этот мир? — поинтересовался Юрко, глядя на дорогу, которая в этом месте делала крутой поворот, скрывая свое продолжение среди густого подлеска.

— Ну как же? — удивился писарь, — грехи наши тяжкие на себя взять…

— И что? Грехов стало меньше? — губы Юрко тронула чуть заметная улыбка.

Ивашка смутился и впервые задумался — не была ли жертва Христа напрасной, ведь он своими глазами видит, как живут, снедаемые страстями, в суете сует его родичи и братья, да и он сам, грешный… Подумал и испугался своей мысли — «богохульство-то какое»… А Юрко тем временем продолжал.

— Давай по-другому спрошу тебя, брат. Чем отличаются христиане от язычников?

— Бог Един… — промямлил писарь, — а язычники — многобожники…

Юрко снова улыбнулся и покачал головой.

— А чем отличаются христиане от фарисеев? У них вера в единого Бога, Завет. Что не так?

— Они Спасителя не признали, — буркнул сбитый с толку Ивашка, чтобы сказать хоть что-то.

— Не признали, — согласился Георгий, — а ты бы признал? — он повернулся к Ивашке и устремил на него свои синие глаза. — Вот представь, как обитель посетил неизвестный странник, зашёл в храм Троицкий и сказал с порога в глаза братии: «Горе вам, книжники и лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды».[22]

Ивашке даже жарко стало, как представил такую картину. Надо бы что-то сказать в ответ, да в голову не лезет ни одна толковая мысль, а всё какая-то несуразица — то богохульство, то глупость… Впрочем, Георгий на ответе не настаивал. Он дернул поводья, заставляя своего жеребца идти резвее.

— Что пришел сделать Иисус? Что он изменил? Чем христиане стали отличаться от других? — Юрко поторапливал коня, а Ивашка, поспешая за ним, уже не пытался угадывать. — Обычно отвечают: он пришел взять на себя наши грехи. Но это слишком просто, потому — неверно… Да, Спаситель взял на себя наши грехи, а завтра мы новых наделаем. И что тогда?

— Что? — эхом повторил писарь.

— Эта традиция осталась с глубокой древности. Когда в жизни людей накапливалось много страха и боли, они выбирали «козла отпущения», чтобы тот один страдал за всех. Так проще. Так снималась вина со всех и перекладывалась на одного. Принесите жертву, и все наладится, станет как прежде. Простое решение. Безопасное. Ударь приговоренного к смерти, будь как все…

Юрко натянул поводья, приостановился, внимательно посмотрел на Ивашку и, убедившись, что тот его внимательно слушает, продолжил.

— Жизнь и смерть Спасителя, как факел в ночной тьме, осветили истинный Путь на Небо, даже когда в качестве жертвы был избран он сам….

Чернец перехватил ивашкины поводья, потянул к себе, заставляя коней прижаться боками друг к другу, и, потемнев лицом, сурово отчеканил, громыхая над ухом писаря:

— Никого нельзя приносить в жертву, кроме себя! Понимаешь? Всё остальное не по-христиански!..

— Я понял, — испуганно прошептал Иван, — вот те крест!..

— И крестимся мы, и нательный крест носим, выказывая готовность принести в жертву себя по примеру Спасителя нашего, а не украшения ради…

Ивашка молча кивнул. Юрко отпустил поводья, и кони отпрянули друг от друга.

— Христианская жертвенность подняла нас над суетой и приблизила к Творцу, — продолжал Георгий спокойным голосом. — Главное — раскаяние, понимание, что мы сами виноваты в чем-либо. Мы самим просим у Бога прощения и прощаем других…

Юрко вздохнул, взгляд его стал жёстче, скулы заострились, глаза сверкнули холодным синим огнем. Писарю показалось, что лицо ратника изменилось, постарело, молодую кожу прорезали глубокие носогубные складки и шрамы.

— Но, как и тысячу лет назад, есть те, кто облегченно хлопает в ладоши, когда жертве режут горло. Фарисейский канон — привычное, удобное решение проблем.

Юрко замолчал, тяжело дыша. Ивашка опасливо покосился на взволнованного попутчика…

— Ты меня напугал, — тихо произнес писарь, — своей ненавистью…

— Во мне её нет, — торопливо ответил Юрко, распрямился и превратился в прежнего. — Это ярость. Как у Спасителя, когда он переворачивал столы, изгоняя менял из храма…

— А как отличить одно от другого?

— Ненависть всегда личная и обращена на собственное благо. Она безжалостна, стремится уничтожить врага и всегда питается первобытной животной энергией. Ярость иная. Она несет в себе Свет, а не Тьму. Она жертвенна и обращена на благо тех, кто тебе дорог. Она — во имя Жизни. Она жалеет врага, как заблудшую душу, которую еще можно спасти, а потому не стремится уничтожить его любой ценой, но лишь сделать безопасной исходящую от него угрозу. Ненависть лжива, бессильна и бесплодна. Она ведет в пропасть и небытие. Ярость — благородна, могущественна и животворяща, ибо от Бога. Она защищает Жизнь на Земле.

— Трудный выбор, однако…

— Об этом я и хотел тебе рассказать, да видишь — увлёкся… Гордыня обуяла. — Юрко обернулся, сверкнул белозубой улыбкой, и подняв глаза к небу, промолвил, — прости мя, Господи! — затем толкнул Ивашку локтем, — отпустишь грехи мне, Иван?

— Да я ж не иерей, — смутился писарь, — и не в храме мы…

— Для истинно верующего — весь мир — храм… Ну? — Юрко склонил голову. — У тебя есть выбор — взять на себя священническую ношу или уклониться. Решай!

Скороговоркой произнеся молитву об отпущении грехов, Иван осенил Георгия крестным знамением и вытер рукавом внезапно выступивший на лбу пот.

— Тяжко-то как…

— Нелегко, — согласился Юрко. — Свобода воли и муки выбора — щедрый подарок Господа и тяжкий крест наш, такой же, как и момент сомнений и величайшего выбора земной жизни Спасителя на Масличной горе в Гефсиманском саду. Представь только, Ваня, этот самый тяжелый час Нового завета, перед закатом. День исчезал так же, как перед Иисусом угасала вся предыдущая жизнь. Даже апостолы не понимали и не чувствовали, как от напряжения дрожал воздух. Весь мир, все живые и еще не родившиеся замерли перед этим выбором. Иисус выходит в сад. Знает, что его ждет, и может отказаться, но открывает всем смертным дорогу к Богу. Цена сделанного выбора — страдания и мучительная смерть.

— Господи, да минует меня чаша сия… — перекрестился Ивашка, — а если я ошибусь, и мой выбор окажется ложным?

— Каждый имеет право на ошибку, — решительно возразил чернец, — однако всё можно исправить, если осознать и повиниться. Петр ведь тоже предал Спасителя, отрёкся от него и мог также трагично закончить свою жизнь, как Иуда, но он покаялся. А Иуда выбрал грех, утвердился в нём, и ничто не могло его спасти…

— Я совсем забыл про это, — прошептал Ивашка, — запамятовал про отречение Петра и про его прозрение…

— Решение, принятое Господом нашим в тот вечер — момент истины, — продолжал Юрко. — Лукавый уже искушал Спасителя гордыней, властью, остался последний выбор — между жизнью и смертью. Солнце садится, а сад наполняется звоном оружия городской стражи. Но страха больше нет ни перед смертью, ни перед предательским поцелуем…

— Что я должен понять, узнав сию мудрость? — спросил Иван, остановив коня.

— Выбор наш зависит от всего, что мы слышали, видели и делали до него, — уверенно ответил Георгий, — решение Спасителя в Гефсиманском саду стало следствием всей его земной жизни. Понимая это, он посылает нам, грешным, такие испытания, предлагает таких спутников, заставляет отвечать на те вопросы, которые помогут нам сделать наш собственный выбор — единственный и главный. Вот зачем даны тебе при жизни все твои мытарства, Иван! Вот почему правильно спрашивать не «За что?», а «Для чего?».

— Истинно ли? — переспросил Ивашка, чувствуя, как голова его кружится от полученных знаний.

— Истинно, брат. Вот те крест! Бога не надо бояться, а верить в него — значит доверять…

Георгий расправил плечи и прищурился, глядя на небо.

— Однако, заговорились мы с тобой, брат Иван. Лес скоро кончится, шибче надо идти. — Он взмахнул рукой, скидывая за спину чернецкую мантию, присвистнул лихо и пришпорил гарцующего коня. — Догоняй, друже! К вечеру должны поспеть!..

Глава 7

7 сентября 1380

Много тысячелетий назад на высокий холмистый берег в устье Перехвалки ледник принёс огромные камни-песчаники. Ветры-суховеи, дожди, стужа и безжалостное солнце изрядно потрудились, чтобы обточить каменные глыбы и придать им таинственный облик загадочного животного с головой медведя, взирающего пустыми глазницами на заход Солнца. Древние волхвы назвали это чудище «Каменным конем» и почитали за святыню, а саму возвышенность считали убежищем языческого бога Чура, хранителя народных традиций, правил жизни и душ наших предков.

В холодную сентябрьскую ночь года 1380-го от Рождества Христова на возвышенности, откуда на много вёрст вокруг прекрасно просматривались окрестности Подонья, Великим князем московским Дмитрием был поставлен в дозор Фома Кацибей с наказом охранять близлежащий брод и дорогу, идущую с юга.

Самое страшное на войне — привыкнуть к опасности, особенно, если накопившаяся усталость давит к земле, притупляет слух, ослабляет зрение, и стоит лишь присесть поудобнее, опереть спину о какой-нибудь камень — голова сама падает на грудь, глаза закрываются, и ратник проваливается в сон, как в черный омут.

Десяток лихих рубак — всё, что осталось от отряда Фомы после многодневных стычек с татарскими дозорами. Повечеряв, чем Бог послал, собрали они сухой валежник для сигнального костра, расположились вокруг своего атамана и всю ночь несли дозор. Чутко и сторожко всматривались ватажники в осеннюю тьму, окончательно вымотавшись к самому рассвету и задремав в причудливых, неудобных позах в то самое время, когда лучшие охотники Мамая вышли на промысел с целью тихо ликвидировать дозоры московского князя и обеспечить ордынскому войску полную секретность при форсировании реки.

Фома скорее почувствовал, чем услышал, обонял звериным, разбойничьим чутьём присутствие чужого духа, а когда открыл глаза и навострил уши — увидел мрачную, склонившуюся над соратником тень и уловил его приглушенный, предсмертный хрип.

Короткий, резкий замах, и засапожный нож врезался в шею врага, заставив завопить от неожиданности и боли. Кацибей вскочил на ноги, на ходу отбрасывая ножны меча и оглядываясь вокруг.

— Господи! Да сколько ж вас тут!

Одного короткого взгляда бывалого воина было достаточно, чтобы понять — дозор обречён. Степняки грамотно окружили, подкрались к спящим ватажникам, набросились разом со всех сторон и давили отчаянное сопротивление застигнутых врасплох сторожей.

Полоснув по спине ближайшего ордынца, сидевшего верхом над распятым под ним ратником, Фома перекатился в сторону, подбил наручем локоть еще одного врага, отмахнулся, с удовлетворением чувствуя податливость разрубленной плоти и слыша стон, повернулся на месте, отбивая поспешные уколы, прыгнул в ноги самому опасному из нападавших, вооруженному сразу двумя кривыми клинками и снизу атаковал степняка, насаживая его на свой меч, словно кролика на вертел.

Оставшиеся в живых соратники Фомы, пользуясь замешательством ордынцев, торопливо похватали оружие, встали спиной к спине, ощетинились мечами и секирами, стремясь только к одному — подороже продать свою жизнь.

— Господи! — закричал Кацибей, шаг за шагом пробиваясь к сигнальному костру и отчаянно отмахиваясь от наседающих степняков, — прости меня, грешного! Забери мою жизнь, но излей милость свою, простри на нас милосердие своё, не дай в осмеяние врагам нашим, чтоб не издевались над нами нечестивцы, не говорили, где же Бог наш, на которого мы уповаем. Помоги, Господи, христианам, славящим имя твое!! Выживу — обитель построю и до конца своих дней буду воздавать благодарность за милость твою и молить о прощении грехов моих!

— Гойда! — взревели ватажники, бросаясь вслед за своим атаманом в смертельную, самоубийственную атаку.

За спинами степняков вспыхнуло, словно вскипело кроваво-красное зарево, высветило силуэты нападавших на фоне сумрачного осеннего неба, полоснуло по глазам сторожей. Фома смежил очи, а когда открыл, взгляду его предстала совершенно иная картина: ордынцы, не пытаясь убить воинов Кацибея, разбегались во все стороны от всадника, поражающего их тяжелым кованым копьем. Прожженный опытный вояка замер на мгновение, засмотревшись на лихой танец возмездия. Оглянувшись назад, он увидел замерших соратников, а его ближний друг, уронив шестопёр, потянул пальцы ко лбу, осеняя себя крестным знамением.

Через несколько мгновений всё было кончено. Нападавшие лежали на земле, а выжившие сторожа сгрудились вокруг атамана, тараща глаза на неожиданных помощников. Второй всадник, держа в руках чадящий факел, появился чуть позже и, не мешкая, бросил огонь на валежник. Сигнальный костёр лениво занялся, затрещал, осветив совсем юные лица спасителей, облаченных не по погоде в легкие льняные сорочицы, отливающие багряным светом от сполохов разгорающегося костра.

— Исполать[23] вам, богатыри русские! — поклонился копьеносец, не покидая седла.

— Гой еси[24], добрый молодец! — ответствовал спасителю Фома. — Кто таков будешь? Кого помянуть мне в здравницах и благодарить за спасение живота и чести нашей?

— Благодари Спасителя. Через него и нам награда будет, — степенно, с достоинством изрек благодетель.

— Добре, — кивнул Фома, оглянувшись на соратников, — век помнить будем, что помогли отбиться и сигнал подать. Делать здесь нам больше нечего. Братьев своих похороним и к московскому князю поскачем. Может что передать ему?

— Передай, что Мамай на Гусин брод пришёл, и одна только ночь между вами, ибо к утру, дойдёт он до Непрядвы, — крикнул через плечо незнакомец, пришпорив коня.

— От кого весточка? — сделал Кацибей еще одну попытку узнать имена таинственных всадников.

— От слуг Христовых, — раздалось сквозь гулкий топот копыт, — главное — не забудь про клятву, Фома! Всё остальное — суета сует…

— Истинно, чудо! — прошептал Кацибей, провожая глазами своих спасителей…[25]

* * *

— Молодец, вовремя ковыль подпалил! — Юрко похлопал Ивашку по плечу, когда дозор остался далеко за спиной, а кони перешли на шаг, — без огня плохо — не видать, где свои, где чужие.

— Ты меня в сечу не взял, — обиженно ответил писарь, — целую седмицу, пока добирались, учил каждый Божий день и с копьем, и с мечом, а как до дела, так один…

— Не кручинься, Иван, — заглянул в глаза спутнику Георгий, — ещё навоюешься. И учился ты не целую седмицу, а всего 7 дней. Крохи… Не держи на меня зла. Беречь я тебя обещался. Кто исполнит наказ игумена, ежели тебя побьют али потопчут? Вот отдашь весточку князю и делай, что хочешь. А пока ты у меня под присмотром… Но ковыль ты запалил знатно! Как полыхнуло, ажно испугался! Пойдём шибче.

* * *

Великому князю московскому Дмитрию Ивановичу в сентябре 1380 года было 30 лет. Всего тридцать, вместивших в себя целую вереницу сражений, интриг, тяжелейших политических кризисов, когда его жизнь, семья и всё государство Российское висело на волоске и стояло в шаге от уничтожения.

Донской обладал удивительным и чрезвычайно редким качеством для правителя. Из всех передряг он выходил, становясь сильнее. После разорительного набега литвинов он начал возведение белокаменного Московского Кремля — неприступной крепости на северо-востоке Русской земли. Теперь московскому князю можно было вести вооруженную борьбу против своих недругов с большей решительностью, имея возможность в случае опасности укрыться за крепкими каменными стенами. Более того, Московский Кремль становился символом могущества столицы Дмитрия Ивановича и его потомков.

Военную кампанию 1380 года князь воспринимал, как удачный момент для попытки завоевания полной государственной независимости. В Орде началась смута. Имперская религия, основанная на поклонении природе, объединившая разные народы в составе Золотой Орды, была порушена ханом Берке 13 лет назад. Новая — мусульманская — вызвала раздоры в стане врагов. Темник Мамай поднял меч на законного хана. Шаткость положения Тохтамыша стала настолько серьезной, что он совершил стратегическую ошибку — призвал русских князей забыть распри и единым войском идти на войну с взбунтовавшимся раскольником.

У Дмитрия Ивановича появилась возможность объединить Русь, легально собрав большую силу для войны с Мамаем с прицелом на полное избавление от ненавистного ига. Через 140 лет после нашествия Батыя, через два года после яркой победы в битве на Воже блеснул первый лучик свободы. Пока всё складывалось удачно. Войско Мамая под командованием Бегича громили те же русские витязи под началом тех же полководцев, что пришли с Дмитрием к Дону. И хоть по разным причинам в походе не участвовали смоленские, нижегородские, новгородские, рязанские, тверские полки, невзирая на то, что среди исполчившихся ратей не оказалось суздальско-нижегородских князей, удавшееся объединение более тридцати городов и княжеств всё равно казалось невиданной доселе удачей.

Пока Дмитрий собирал и вооружал войска, ордынцы яростно резали друг друга. В июле 1380 года за Волгой близ Сарачина в тяжкой трехдневной битве Тохтамыш с трудом победил Мамая. Татарская воинская элита взаимно истребляла себя, что прибавило уверенности московскому князю. После поражения за Волгой остатки мамаевского войска разделились на две части. Меньшую, четырнадцатитысячную, Богун увёл в Тамбовские земли через Самарский перевоз. Его преследовал «гончий пёс» Тохтамыша — Эдигей. С большей частью армии Мамай вдоль берега Дона поднялся к устью Мечи на Красный холм.

«И прекоша серые волки от уст Дону и Непра и ставши, воют на реке, на Мечи, хотят наступати на Русскую землю»[26]

Весь август 1380 года, в канун генерального сражения на огромном пространстве между Доном и Волгой передвигалось сразу шесть армий, то сближаясь на расстояние дневного перехода, то разрывая дистанцию, подыскивая наиболее удачный момент для стремительного и безжалостного удара.

Войско Мамая рвалось на соединение со свежими литовскими и рязанскими ратями. Следом за ним шёл Бахта-Мохаммед, которого Тохтамыш назначил командующим всеми своими войсками. Бахта не решился до подхода русских атаковать Мамая, имевшего двойное численное превосходство.

Соратник Мамая Богун, за которым по пятам следовал Эдигей, отчаянно маневрировал восточнее Дона.

Западнее этого ратного водоворота топтались литвины и рязанцы, коих за исподнее держали чернецкие полки, не давая бить в спину Дмитрию.

Дмитрий Иванович, выйдя из Коломны, резко повернул войска на запад к устью реки Лопасни, куда стекались запоздалые дружины городского ополчения. Объединенные войска пошли в обход Рязанского княжества, чем обезопасили себя от возможной стычки с крайне обидчивым Олегом Рязанским.

Русское войско перешло в устье Лопасни, переправилось, прошло по рязанскому пограничью рядом с землями удельного Пронского княжества, традиционного союзника Москвы.

Форсировав Оку в районе Серпухова и Коломны, русские войска пошли по обе стороны Дона в направлении условной «границы» русской территории — к речке Непрядве-Перехвалке, контролируя Муравский и Ногайский шляхи. От Сенькиного брода впереди шагали русские дружины сторожевого полка, перекрывая донские переправы.

Русские выиграли гонку, первыми ступили на землю междуречья Дона и Мечи. Мамай, находившийся в тот момент на Кузьминой гати, был застигнут врасплох. Противник двигался прямо на него, союзники не успевали. Это внезапное изменение стратегической обстановки вынудило Мамая ринуться вперёд, к Москве. Он рассчитывал по дороге соединиться с приближавшимся Ягайло.

* * *

Великий князь сидел за сколоченным походным столом и мрачно смотрел на сподвижников, споривших о дальнейшей тактике. Он для себя уже всё решил, но не хотел ломать через колено соратников, каждый из которых имел право высказать мнение и предложить свой план. Дмитрий надеялся не навязать, а убедить их в собственной правоте, поэтому молчал, не встревал, наблюдая, как они распаляются, дополняя аргументы повышенным голосом, постукиванием кулака по столешнице и грозными взглядами.

Ближний княжеский стольник, боярин Михаил Бренок, незаметно проскользнул к начальственному столу, низко поклонился спорящим, извинившись за свою дерзость, и что-то быстро прошептал великому князю, указывая перстом на сени.

— Прошу простить, други! — Дмитрий встал из-за стола. — Срочное послание прибыло из Москвы. Вернусь — продолжим.

* * *

— Псалом я прочту к заутрене, — промолвил великий князь, прочитав письмо игумена и подняв глаза на Ивашку, — но настоятель пишет, что главное послание — это ты. Сказывай отроче, что велел передать Сергий на словах?

Присутствующий при разговоре боярин Бренок, следящий, чтобы никто не мешал князю и не грел уши, выглянул из-за спины правителя, посмотрел на грамоту, но, наткнувшись на сердитый взгляд Дмитрия, отпрянул.

— Извести тебя хотят… княже… — запнулся писарь от неожиданности и разволновался от необходимости доносить Дмитрию плохие известия.

— Эка невидаль, — фыркнул князь, — хотят-то, может, и хотят, да руки у них коротки. Это всё? — Дмитрий развернулся, собираясь уйти.

— Прости, великий господин наш, Дмитрий Иванович, — подал торопливо голос Юрко, до сего момента старательно державшийся в стороне, — прости за дерзость мою, а паки — за робость посланника нашего. Но на сей раз злодей среди своих…

— Кто? — резко повернулся князь к Георгию.

— Неведомо…

— А что ведомо? Из своих — это кто? Князь? Боярин?

— Из чернецов, — вздохнул Ивашка и потупил глаза.

— Та-а-ак… — Дмитрий тяжело опустился на скамью. — И как мне с этим известием сладить? Сторожей чернецких обратно в обитель отправлять? Да у меня таких воев — наперечёт. Одной руки хватит! А с кем в сечу идти? Как быть, коль одна паршивая овца всё стадо портит? — Князь помрачнел, опустил голову. — Сказывайте, что игумен советует, — требовательно продолжил он.

— Игумен примет любое твоё решение, — опередил писаря Юрко.

— Любое⁈ — распалился князь, — нельзя любое, надо единственно верное. Ну, говори, — недовольно кивнул он боярину Бренку, видя, с каким нетерпением тот желает высказаться…

— Если нельзя убрать сторожей от князя, уведем князя от сторожей… Не серчай, господин мой, дело говорю. Мы с тобой одного роста и склада, челом одинаковы. В шлеме — не отличишь. Надену твои латы, у стяга постою, а ты…

— А я тогда в передовой полк встану! — закончил князь мысль боярина. — Добре! Так тому и быть![27] После совета уединимся и переоблачимся. Но раз вы, отроки, тайну сию знаете, никуда вас не отпущу. При мне будете!..

Глава 8

На Калиновом мосту

Русское войско переправлялось через устье Непрядвы затемно. С высокого берега открывалась широкая пойма, слева по течению — серая с прогалинами, справа — песочно-жёлтая, словно светящаяся, причудливо разделённая извилистой агатовой водной гладью. Казалось, что это не вода течет, а гигантская чёрная змея ползёт по долине, рассекая её своим телом на две части.

Семь мостов, спешно наведенных через стремнину, принимали тысячи ног, и чудилось, будто не рать, а гигантская гусеница-многоножка не спеша перебирается по змеиному телу на другой берег. Левая часть суши, сплошь заросшая клевером и разнотравьем, от обильной росы стала непривычно скользкой. То тут, то там, спускаясь к переправе, ратники спотыкались, поминали всех святых, поднимались под шикание товарищей и продолжали свой путь, сосредоточенно глядя перед собой. Два факела — на левом берегу, чтобы в темноте не промахнуться, заходя на лавинки, два — на правом, чтобы случайно не сделать шаг в сторону с хлипких мостков и не оказаться в холодной сентябрьской воде.

Откуда-то издалека ветер гнал облака. Они нависали над рекой, почти чёрные, полные дождя. В воздухе пахло грозой, а может быть, смертью — неминуемой спутницей любых сражений.

— Калинов мост через реку Смородину[28], — прошептал Ивашка, заворожённо глядя на непрерывный людской поток, сжимающийся на левом берегу в семь ручейков и растекающийся половодьем по желтеющему правому берегу. Сказал и устыдился, украдкой виновато взглянув на стоящего рядом Юрко.

— Ну, что замолк? Сказывай дальше, — подбодрил чернец писаря, поглаживая по холке своего норовистого жеребца.

— Непригоже ведь… Идолопоклонство, — выдавил из себя Иван.

— Отчего ж непригоже? — пожал плечами ратник и произнёс, — «…вздыбилась речка Смородина, с Калинова моста кровь бежит, на Русской земле стон стоит, на чужой земле ворон каркает».[29]. Это, Ваня, не богохульство, а память людская, слово пращуров, вера их. Такое негоже забывать, а тем паче считать срамным и зазорным.

— Да как же?..

— А вот так, друже. Как человек вырастает из детской одёжки, так и народ по мере взросления правит себе новые ризы. Как играло дитё неразумное в куклы, так и род человеческий в отрочестве своём идолами утешался. А потом вырос и оставил свои юные забавы. Взрослому в детскую одёжку облачаться — юродивым прослыть. Но и отвергать прошлое своё, обычаи староотеческие, предавать забвению детство и отрочество своего рода тоже не след… В прошлом, как в корнях деревьев, — опора настоящего и будущего. Кто отрежет себя от корней — погибнет неминуемо.

Юрко отвёл глаза от зардевшегося лица Ивашки, оглянул деловито суету на переправе и нашёл великого князя, облаченного в неприметный доспех рядового воина…

— Однако пора и нам, Иван, дать испить комоням студёной водицы реки Непрядвы, — чернец пришпорил бока своего коня. — Ты давай, за князем присматривай, а я погляжу, кто с боярином Бренком рядом обретается.

* * *

Великий князь Дмитрий Иванович окинул ревнивым взглядом свой стяг, реющий невдалеке на холме, своего друга и ближнего стольника Мишу Бренка, восседающего на великокняжеском скакуне, обступивших его рынд и сторожей чернецких, крепко сжав в кулаке печать — символ власти, на которой были выбиты всего три слова:  ВСЕ СѦ МИНЕТЪ[30]. Мудрый наставник князя, митрополит Алексий, повелел сделать её для юного Дмитрия, когда пришедшая из Европы и гуляющая по Руси «чёрная смерть» выкосила семью князя, забрав жизни отца, мамы и младшего брата. Из некогда большого потомства Калиты, из трех сыновей и шести внуков, остались тогда лишь двое малолеток, отчаявшихся и не понимающих, что делать, как жить дальше.

— Всё сиё минет, — утешал митрополит Дмитрия, по-отечески гладя по голове, не давая впасть в великий грех уныния, уверяя, что Господь милостив и никогда не посылает испытаний больше, чем человек способен вынести. — Всё, что не убивает, делает нас сильнее, — убеждал Алексий юного князя, беря в свою руку отроческий кулачок с зажатой в нём печатью, когда в 1365 г. Москву целиком уничтожил надолго запомнившийся москвичам страшный Всесвятский пожар, — всё пройдёт, и только по твоим делам потомки будут судить, кем ты останешься в их памяти…

— Всё сиё минет, — прошептал великий князь Дмитрий Иванович и тронул шпорами коня, посылая его в черную воду Непрядвы.

Всё, что мог, он сделал. Полки урядил, воевод назначил, место сечи выбрал. Помогла последняя весточка преподобного Сергия, принесенная Георгием. Главный удар Мамай нанесёт своим правым флангом. Именно поэтому князь настоял на формировании потаённого засадного полка из отборной кованой рати, лично определил его место на поле боя слева, в полуверсте от главных сил. Боброк-Волынский знает, что делать, и если, паче чаяния, сложится, как задумано, — ударит вовремя. Тогда есть надежда взять мамаево войско в латные клещи. Победит рать русская — он, Дмитрий, ещё вернётся под свой великокняжеский чёрмный стяг, а коли нет… Про то и думать не стоит. На всё воля Божья. Сейчас его мысли поглощала сеча, в которую он пойдёт простым воином и мечом докажет, что не только по праву крови, но и по делам ратным занимает своё положение, достойное великих предков.

Князь глянул на переправу, пологие в этих местах берега Непрядвы, колонны пешцев, покидающих берег, и кавалерию, пробующую каменистое дно брода.

Преодолев реку, полки всходили по затяжному отлогому подъёму на высокий холм, исчезали в тени зелёной дубравы, проходили её насквозь, оставляя под сенью густых крон дружины засадного полка, следовали на основную позицию, подобранную разведчиками-ведомцами в пяти верстах от переправы, на лугу, огороженном глубокими оврагами и заболоченным лесом.

Рати сосредоточивались за холмами и, невидимые для ордынских соглядатаев, принимали боевой порядок, чтобы утром спуститься в низину между долинами реки Смолки и Нижнего Дубяка. Где-то впереди дозорный отряд отчаянного рубаки Семёна Меликова резал передовые разъезды степняков, не позволяя им приблизиться к русскому войску, чтобы разведать его диспозицию и предупредить о ней хана, и давая русской рати время развернуться в боевые порядки. Все знали, что кому делать. Всё переговорено стократно за время похода от Троицы к Дону.

А в это время за спинами перебравшихся через реку полков жарким пламенем занимались наведённые переправы, отрезая любую возможность податься назад, покинуть поле боя и отступить. Пятьсот шестьдесят лет оставалось до слов, произнесенных политруком Клочковым: «Велика Россия, а отступать некуда, позади — Москва», но услышь их тогда, в сентябре 1380 года, согласились бы с советским командиром полководцы великого князя Дмитрия Ивановича — ведущие передовой полк братья Всеволожи, князь Микула Васильевич со своими коломенцами, Тимофей Волуевич с костромичами, московский боярин Тимофей Вельяминов, ведущий большой полк, командир полка правой руки литовский князь Андрей Ольгердович и полка левой руки — князья Василий Ярославский и Федор Моложский, воеводы засадного полка Владимир Андреевич с Дмитрием Волынцем, и многие, многие другие…

В ночь на 8 сентября полкам был отдан приказ оставаться в боевом порядке лицом на юго-восток, сохранять бдительность и готовиться к утреннему бою. Утро словно застыло, превратилось в неподвижный вязкий студень, и только светлеющее небо напротив русского войска предупреждало о скоротечности времени и близости развязки. Всякое движение прекратилось. Даже ветер стих, листва на деревьях не трепетала и не срывалась с веток. Ряды ратников стояли в немом молчании, и каждый воин ощущал всем своим естеством тревогу, берущую начало в разгроме на реке Калке, закреплённую многократными ордынскими набегами и полтора века передающуюся от поколения к поколению. Ещё никто и никогда не кидал прямой вызов непобедимым войскам степных ханов. Победа на реке Воже пока ещё выглядела, как случайность, настолько военный авторитет Орды был огромен и непоколебим.

Липкий, противный страх никуда не уходил, оставался под сердцем, тревожил, хватал за ноги, шептал на ухо предательское: «Да куда вам тягаться с Великой Степью? Уже полторы сотни лет нет ей равных! Всех била, бьёт и далее бить будет! Сила у ханов великая, богатства несметные, многие вельможи Руси кланяются ей и рады, когда хан осчастливит их своей милостью…». Спрятаться от этого страха было некуда. Спастись можно было, лишь противопоставив ему веру в правильность и справедливость собственного выбора, пусть и самоубийственного, но предначертанного свыше. В надежде увидеть знамения собственной правоты поднимались к небу глаза воинов, двоеперстно возносились руки, а губы шептали строки псалма:

«Помилуй мя, Боже, по велицей милости твоей, и по множеству щедрот твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего и от греха моего очисти мя; яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну…».

* * *

Стоя рядом с князем, Ивашка тоже крестился, глядя на светлеющее небо. Он молился, пытаясь заглушить волнение, сковывающее тело. Однако это моление имело для него гораздо больший смысл, чем для стоящих рядом ратников.

Молитва в таком святом месте, под открытым небом, была особенной, не похожей на все остальные многочисленные литургии под сенью монастырского храма. Здесь он словно соединялся душой с небесными ратоборцами, прославленными и неизвестными, уходящими отсюда в Царство Небесное… Небо вдруг стало совсем близким. На миг показалось, что оттуда его видят богатыри Вещего Олега, великого крестителя Руси князя Владимира, правоверного Александра Невского, и пращурам приятно, что правнук пришёл почтить их память туда, где совершается этот жертвенный подвиг. Было тревожно и зябко, остывший осенний воздух забирался под одежду, но в душе разливалось тепло и умиротворение: святые предки слышат его и тоже молятся о своих потомках. Происходило не просто зримое слияние неба и земли где-то у линии горизонта, а невидимое духовное единение миров земного и небесного. Ивашка чувствовал, что в этом воссоединении с предшественниками он становится по-настоящему сильным, причастным к славной истории Отечества, и у него неожиданно появилось непреодолимое желание прижать эту землю к сердцу — таким родным показалось ему Куликово поле, и стало невыразимо радостно от того, что это все ивашкино — и поле, и его героическая история.

Вспомнились Ивашке и переписываемые неоднократно строки «Пространной летописной повести». Ему захотелось поделиться прочитанным с ратниками, стоящими рядом, с волнением ожидающими начало битвы, вселить в них уверенность в победе, в том, что ничто не напрасно. Привстав на стременах, Ивашка дрожащим голосом произнес:

— «И воззрел Господь милостивыми очами на всех князей русских и на мужественных воевод, и на всех христиан, дерзнувших встать за христианство и не устрашившихся, как и подобает славным воинам. И видели благочестивые, как ангелы, сражаясь, помогали христианам. Среди них был и воевода полка небесных воинов — архистратиг Михаил. И видели полки поганых огненные стрелы, летящие на них; безбожные же моавитяне падали, объятые страхом Божьим, и от оружия христианского»[31]

Ивашка запнулся от острого взгляда великого князя, смутился, потупил голову, а когда справился с волнением, всё пространство от крутоярья реки Смолки до заросших оврагов Нижнего Дубяка наполнилось гулким топотом многочисленных копыт — то, возвращалась из вылазки поредевшая сотня Меликова, преследуемая ордынцами. А за ней…

— «В шестой час заутрени появились поганые измаилтяне в поле, а поле было открытое и обширное… и покрыли полки поле на десять вёрст,» — закончил Ивашка вспоминать написанное в летописи и крепче сжал специально подобранную для него Георгием медвежью рогатину.

— Нет, брат, — говорил чернецкий ратник, качая головой, когда писарь пытался освоить искусство копейного боя, — с этим оружием тебе пока не управиться. Тут выучка да сноровка нужна. А вот рогатина — в самый раз; с ней и целиться особо не надо, хоть краем зацепишь супротивника — и то годно. А коль он в вилы попадёт, так совсем славно будет.

Сейчас Ивашка держал наперевес двухсаженный дубовый ухват, стоя среди воинов передового полка и мысленно благодарил Юрко за науку, ибо не представлял, как бы он трясущимися от волнения руками попал в татя крошечным наконечником копья, да ещё сидя на беспокоящейся лошади. А вот аршинными рогами хоть как-то, да зацепит! Он неотрывно смотрел в предрассветный туман, слушая, как сердце бешено колотится в груди, иногда оглядываясь по сторонам и подмечая у других ратников такие же, как у него, до белых костяшек сжатые на оружии пальцы, частое дыхание, вмиг пересохшие губы и глаза, обращенные в сторону восхода солнца. Там из-за стелющегося по земле молока сначала послышался шум, неразборчивый и однообразный, как гул ледохода, потом проявился многоголосый гомон, бряцание оружия, ржание, топот копыт, и, наконец, из тумана, словно из белого облака, стала проступать темной грозовой тучей стелющаяся по земле мамаева орда, от которой отделился и стремительно полетел вперед рой назойливых черных мух.

— Лучники! — зычно крикнул воевода передового полка.

Сразу же зашевелились, пришли в движение дружины, выстраивая стену из щитов, а Ивашка во все глаза смотрел на то, о чем так много читал в своём времени, — смертельный для врага ордынский боевой манёвр перед основным сражением, налёт конных лучников, раскручивающих водоворот, из которого непрерывно сыплются стрелы, не дающие неприятелю ни секунды на роздых. Выстрел из лука на полном скаку вполоборота, полукруг, за время которого всадник достает из садаака следующую стрелу и прицеливается, ещё выстрел, и так до полного опустошения колчанов или до момента, когда противник дрогнет и побежит, не выдержав льющегося с неба рукотворного потока оперённой смерти.

Ивашка так засмотрелся на хоровод мамаевых кавалеристов, что позабыл про стрелы, ими выпускаемые, предназначенные в том числе и для него. К тому же, смущала писаря какая-то незавершённость в том, что открывалось его взору, неправильность, плутавшая по задворкам сознания, на которую не хотелось отвлекаться, ибо события разворачивались стремительно.

— Гойда! — раздался многоголосый клич, и с обоих флангов русского войска в сторону ордынских лучников выплеснулись дружины сторожевого полка. Словно былинный великан своими огромными ладонями смахнул с поля боя поздно засуетившихся степняков, пытающихся, но не успевающих на своих утомленных лошадях отступить под прикрытие ордынской пехоты.

Крылья сторожевого полка уже встретились в центре, порубав по дороге зазевавшихся врагов, и развернулись вслед за улепётывающими степняками. Всадники дали шенкелей, азартно бросаясь в погоню, как хищник, почувствовавший вкус крови и слабеющую добычу.

— Стой! — закричал, вставая на стременах, великий князь, — назад возвертайся, Семён, ни за грош пропадёшь!..

— Стой! Берегись! — кричали, срывая голос, дружинники передового полка.

Куда там! Сторожевой полк гнал и рубил в капусту ненавистных измаилтян, и оттуда, с низины, воеводы — князь Семен Оболенский и брат его Иван Торусский не видели, как под прикрытием вражеской пехоты стремительно набирает ход тяжелая ордынская кавалерия. Зато её разбег, как на ладони, был заметен со взгорка, где стоял передовой полк. Не только великий князь, но и дружинники срывали голос, пытаясь докричаться до боевых товарищей, несущихся во весь опор прямо в лапы к смерти. Дрогнули ряды передового полка, ибо многие были не в силах оставаться простыми зрителями, подались вперед, желая идти на выручку сторожам.

Неимоверно долгие мгновения прошли в томительном ожидании команды, прежде чем великий князь, не желая собственного бездействия, толкнул своего скакуна коленями и выехал перед полком, сняв шлем и открыв лицо:

— Отцы и братья мои, мы не поможем товарищам нашим, и тогда нам самим никто не поможет. Господа ради сражайтесь и святых ради церквей и веры ради христианской, ибо эта смерть нам ныне не смерть, но жизнь вечная; и ни о чем, братья, земном не помышляйте, не отступим ведь, и тогда венцами победными увенчает нас Христос-Бог и Спаситель душ наших![32]

— «И удари всякъ въинъ по своему коню, и кликнуша единогласно „Съ нами Богъ!“», — прошептал Ивашка слова из «Сказания о мамаевом побоище», стараясь не отстать от князя, вырвавшегося вперёд русского войска.

Глава 9

На поле Куликовом

Ивашкин страх исчез, рассеялся, как туман, расстилавшийся недавно на Куликовом поле. Выветрился! Только что сжимал горло своей когтистой лапой, царапал пересохшие губы, скатывался по спине горошинами холодного пота и вдруг растаял. Осталось только желание сражаться, скакать, поспешать за Дмитрием Ивановичем, доказать, что он не просто будет при князе, а намерен драться наравне со всеми. Он сегодня готов к этому всей душой и выглядит, как воин! Юрко заставил писаря надеть кольчугу и водрузить на голову шлем-шишак, настолько тяжелый, что заболела шея. Доспехи давили на плечи, вжимали в седло, но одновременно дарили ощущение надёжной неуязвимости, а длинная рогатина казалась продолжением руки, чтобы держать врага на почтительном расстоянии.

Первая линия русского передового полка ворвалась в соступ[33], когда кованая кавалерия Орды уже почти полностью проглотила и разжевала сторожевую рать, чьи стяги падали на землю один за другим, как наливные колосья в страдную пору. Великий князь, за которым выстроились уступом коломенские дружинники, выбил ближайшего степняка из седла, отмахнувшись от него мечом, как от мухи, и сразу же, без замаха ткнул в грудь следующего за ним ордынца. Ивашке показалось, что меч, встретившись с латами, высек искру, и в следующее мгновение ноги вражеского всадника взметнулись выше головы. Степняк кувыркнулся назад через круп собственной лошади, сверзился под копыта напирающих сзади и попал под княжеского коня, взвившегося на дыбы. Справа от князя оказалась широкая просека, а слева, куда шарахнулась ивашкина лошадь, из под неудобной для Дмитрия Ивановича руки вынырнул еще один степняк в чернёных доспехах, с занесенным для удара клинком.

Взгляд Ивашки сузился до размера колодезного зева, и в нём, меж рогов ухвата, невыносимо медленно справа налево проплыл сначала плащ Дмитрия Ивановича, потом бок его скакуна, а затем показался и заполнил собой всё пространство хатангу дегель — хламида с нашитыми стальными пластинами — доспех ордынца, переводимый на русский, как «халат, твердый как сталь». Один из суков рогатины упёрся в плечо налетающего на князя врага. Руку, держащую древко, пронзило болью, ладонь обожгло, а степняка развернуло в седле и откинуло назад. Одновременно с грохотом сшибки, оглушившей и парализовавшей Ивашку, он услышал треск ломающегося дерева и дикий вопль раненого, с ужасом оглядывающего своё сломанное, вывернутое предплечье. Две стены, ощетинившиеся железом, столкнулись в обоюдном желании проломить друг друга и не поддаться напору врага. Спереди, слева и справа от Ивашки повалились выбитые из сёдел раненые и убитые.

— Коня! — зарычал великий князь, стоя рядом со своим бьющимся в агонии скакуном, из груди которого торчала сломанная окровавленная пика.

Вместе с княжеским голосом вернулись звуки, истошные крики, ржание и звон железа, понимание, что стоять на месте нельзя — затопчут или прирежут.

— Коня! — требовательно повторил Дмитрий Иванович, и писарь послушно соскользнул со своей лошади, шаря глазами в поисках оружия.

Рогатина, похожая на ветку поваленного дерева, сиротливо торчала из тела врага, распластавшегося на земле. Ивашка подхватил её, упер тупой конец в землю и развернул по направлению к нахлынувшей мамаевой лаве. Он уворачивался от ударов, тыкал своим оружием во вражеский строй, попадая в щиты и лошадиные морды, злясь, что никак не может дотянуться до личин и доспехов ордынских всадников. Рукопашный бой, леденящий своей близостью к неприятелю и к смерти, пронизанный запахом крови и растерзанной плоти, вдруг превратился в рутинную, тяжелую работу, как сенокос, где важно правильно, активно двигаться и работать руками, чтобы ничего не пропустить и ни на мгновение не утратить внимание к мелочам. Выпад. Отступить. Замахнуться. Отбить. Шаг в сторону, снова выпад. Нельзя терять из виду княжескую статную фигуру, стараясь не подпустить к ней врагов. Под князем уже убили второго коня. Какой-то ратник подвёл Дмитрию Ивановичу могучего вороного жеребца, встал рядом с Ивашкой, перехватив надёжнее щит, и почти сразу упал, сраженный метким копейным ударом. Его место занял второй, потом третий, а писарь, как заговорённый, вертелся среди распростертых на земле тел и орудовал своей рогатиной, все время поглядывая на князя.

Битва распалась на отдельные очаги, и в одном из них, рядом с великим князем сражался никому не известный монастырский послушник писарь Ивашка, с каждой минутой теряя силы, крича, задыхаясь от усталости, но не бросая свой пост. Да и отступать было некуда. Для него в этот момент всё Куликово поле сжалось до крохотного пятачка, вытоптанного собственными и чужими ногами до чернозёма, стремительно рдеющего от пролитой крови. Ивашке было важно не поддаться, не отступить именно на этом клочке земли, а коли суждено сгинуть, так захватив с собой побольше недругов.

Взгляду открылась мрачная в своей жестокости картина — тяжело поднимающиеся и стремительно падающие мечи, разлетающиеся в щепки щиты и копья, сминаемые доспехи, терзаемые металлом тела, а над всем этим хороводом душегубства — многоголосые стоны и крики, сливающиеся в однообразный тоскливый вой.

— Держать строй! — басом крикнул прикрывающий князя ратник в добром зерцальном доспехе и через мгновение захрипел, выронив меч и судорожно хватаясь за оперение стрелы, торчащей из горла.

— Держать… — подхватил команду витязь постарше и пошире в плечах, занимая в строю место убитого и сразу же рухнув рядом со своим товарищем.

На их тела сверху валились бездыханные враги, на тех — новые ряды русских воев.

— Держитесь, братцы, — отчаянно орудуя обрубком размочаленной, иссеченной деревяшки, орал Ивашка, — сейчас наши ударят! Воевода Боброк скоро придёт — легче будет!

Однако легче не становилось. Против каждого русского воина, как из-под земли, вырастало двое, трое врагов. В очередной раз защищая всадника от разящей стали, взвился на дыбы княжеский конь, но не успел копытами коснуться земли, как несколько ордынских копий достигли груди и щита Дмитрия, выкинув его из седла.

— В круг! — властно скомандовал кто-то у Ивашки над ухом, — защищать князя!

Стена червленых щитов сомкнулась, оставив писаря внутри рукотворной крепостицы. Ивашка повернулся к обладателю зычного голоса. Рассеченная в нескольких местах кольчуга, помятый шлем, всклокоченная, измазанная кровью борода и дикие, выпученные глаза… Это лицо он видел в монастыре, составляя роспись по заданию воеводы Боброка-Волынского: кто-то из князей белозерских, уряженных в Большой полк. Стало быть, он уже вступил в сечу. И белозерцы, оказывается, знали, где сражается великий князь, пробиваясь к нему на помощь. «Все они — каргопольские, андомские, кемские — все двенадцать князей славного рода белозерского погибнут», — пронеслись в ивашкиной памяти строки монастырского синодика… Все до единого…

— Малой, — встряхнул писаря за плечо воевода, — бери отрока моего, кладите князя на щит и тащите к лесу. Возьмём вас в круг, будем держать татаровей, сколько сдюжим… А ну-ка, чадь, собрались! Не посрамим честь и славу отцов и дедов наших! — обратился он к своей дружине.

Медленно отступая и смещаясь к флангу, по Куликову полю ползла черепаха с панцирем из русских щитов. В ее центре, надрываясь от напряжения и спотыкаясь, двое юнцов несли тяжелое, одетое в доспехи тело великого московского князя. Сердце колотилось, пот заливал глаза, копейные древки, из которых были слажены носилки, вырывались из рук. А вокруг бушевала сеча… За ивашкину возможность добраться с князем до спасительного леса отдавали свои жизни белозерске ратники, сомкнувшие ряды, построившие живую стену вокруг драгоценной ноши. Со всех сторон красную черепаху заливали волны чёрной степной стихии, разбивались о волнолом полуторасаженных копий, отходили и накатывали сызнова, каждый раз оставляя на месте столкновения распростёртые на земле вражеские тела, застывшие неподвижно, словно камни. С каждым ударом черепаха вздрагивала, замирала, словно переводя дух, а затем продолжала свой натужный путь, уменьшаясь в размерах. Березовый перелесок всё ближе, но и прорехи в черепашьей броне — обширнее, а движение — медленнее.

Черепаха брела, изнемогая от наседающих врагов, и не знала, не видела, как упал великокняжеский стяг, и панический вой — «господина нашего убили!» — пошел по рядам, как подался назад Большой полк, и лишь отвага, стойкость владимирских и суздальских воинов во главе с князем Глебом Брянским и воеводой Вельяминовым позволили сдержать Мамая в центре. Защищавшие князя не видели, как тяжелая ордынская конница смяла левый фланг, как бросился на подмогу князь Дмитрий Ольгердович со своей дружиной, сумев задержать супостатов, но не в силах выправить положение. На этом участке сгрудилась вся лучшая латная мамаева кавалерия, все его самые опытные и многочисленные тумены. Построившись уступами, они рвались довершить удар по русской армии. Левый фланг нашей рати медленно подавался к Непрядве, открывая войску Мамая путь в тыл нашим основным силам. Так разжимаются мышцы руки под чрезмерным грузом. Почуяв слабину, все резервы ордынцев устремились на полк левой руки. Казалось, степняки вот-вот опрокинут измученных русичей и довершат окончательный разгром.

* * *

— Давай-ка теперь сам, друже! — юный ратник, сын белозерского князя, помогавший Ивашке нести Дмитрия Ивановича, остановился, аккуратно положил на землю носилки из щитов и копий, ловким движением выхватил меч и направился к остаткам белозерской дружины, возглавляемой его отцом.

— Только не останавливайся! Тащи князя в лес! — крикнул он Ивашке и посмотрел таким умоляющим взглядом, что писарь всхлипнул, вцепился в княжеский плащ и поволок свою ношу под сень ближайшей, сломанной у самого основания березки. Тянул, выбиваясь из сил, и надеялся, что выполнит порученное ему дело и сразу же вернется на помощь к этому островку ратников, ставших всего за четверть часа самыми родными и близкими людьми…

— Держитесь, родненькие, только держитесь, — шептал он, упираясь ногами в землю, и слезы катились из глаз, мешая смотреть, как очередная чёрная волна накрывает отряд белозерских дружинников, закручиваясь вихрем вокруг них, и откатывается, оставляя за собой разбросанную по земле бездыханные тела.

* * *

— Вели трубить атаку, воевода! — рычал на ухо Дмитрию Боброку-Волынскому двоюродный брат великого князя Владимир Андреевич, уряженный в засадный полк, — труби наступ немедленно, ибо измена великая — стоять и смотреть, как погибают нещадно избиваемые измаилтянами русские полки!

Ничего не отвечая, Боброк смерил нетерпеливого князя тяжелым взглядом и отвернулся, обводя глазами безрадостную картину, складывающуюся на поле боя. Он сам прекрасно понимал, что разрубленный на куски кинжальным ударом полк левой руки погибал. Сохранившиеся дружины отступали к реке. На поле боя оставались ощетинившиеся копьями островки обреченных русичей, со всех сторон окружённые ордынцами, выбирающими наиболее удобный момент для нанесения последнего удара. Рукотворные водовороты из степных всадников завораживали своей беспощадной неотвратимостью, отточенным боевым порядком, словно и не люди это, а бездушные посланцы преисподней, вурдалаки, не знающие страха и усталости, обуянные жаждой крови.

— Воевода! Смотри! — голос серпуховского князя сорвался, когда посреди Большого полка покачнулся и упал великокняжеский стяг. Одновременно дрогнуло, словно смертельно раненое, всё русской войско. — Труби наступ, не то поздно будет!..

Сжав губы и рукоять меча, Боброк покачал головой. Князь дёрнулся, как взнузданный конь, сердито нахмурился, заходил желваками и одним махом водрузил на голову шлем.

— Сам поскачу!

— Стоять!

Владимир Андреевич почувствовал, как натягивается и превращается в кокон его собственный плащ, а стальные глаза Боброка-Волынского приближаются вплотную к лицу.

— Не сметь! Не время ещё… — приказал воевода.

— А когда будет время? — запальчиво воскликнул Владимир Андреевич, безуспешно пытаясь вырваться из стальных объятий Дмитрия Михайловича.

— Когда ветер переменится.

Боброк оттолкнул серпуховского князя, потерявшего равновесие и позорно приземлившегося на пятую точку.

— Что? Какой ветер⁈

— Гонец от Дмитрия Ивановича, ратник чернецкого полка повеление передал, — глядя в глаза князя, пробасил воевода, — пока ветер в лицо дует, с места не двигаться! Ждать!

— Надо ждать ветра???…

Князь так и остался сидеть на земле, а его лицо превратилось из ожесточенно-презрительного в изумленное, выражая всего одну невысказанную мысль: «Да ты ополоумел, Боброк!»

Воевода заскрежетал зубами. Он сам не понимал, почему слова, сказанные чернецким витязем, породили в нём непоборимую веру в то, что надо действовать так, и не иначе. Чувствовал старый воин свою правоту, но пояснить не мог, поэтому отвернулся, направив взор туда, где совсем недавно реял княжеский стяг, а сейчас кружилась вороньём вражеская кавалерия.

* * *

— Это не он! — крикнул спешившийся чернец, сняв княжеский шлем с убитого Михаила Бренка. — То не князь, а боярин ближний…

— Где ж его искать? — привстав на стременах, и оглядываясь окрест, задал вопрос второй.

— Везде, — ощерился третий, самый рослый и широкоплечий. — Ты — к Непрядве, ты — к Дубяку, а я поскачу к Смолке. Всё перевернуть! Из-под земли достать!..

* * *

С трудом затащив князя под поваленную березу, укрыв щитом и поверх ветками, Ивашка наконец-то перевел дух и огляделся. Жидкая роща, неудобная для плотно построенного войска, стала прибежищем для раненых и увечных. Сюда бежали, ковыляли и ползли искалеченные из обоих войск, спасаясь от смертоносных копыт кавалерии. Располагаясь под желтеющими кронами, они тут же перевязывали себя и врачевали друг друга, вытаскивали из ран наконечники стрел и даже вправляли вывихнутые суставы. Стон над рощей стоял великий, однако здесь, на поросшем белобрысыми деревьями пятачке земли, воины противостоящих армий не убивали друг друга, возможно, от изнеможения, а может просто соблюдая некую негласную договоренность.

Не увидев прямой угрозы, Ивашка присел и расслабился, прильнув головой к стволу дерева, приводя в порядок мысли и соображая, что делать далее, кого звать на помощь и кого искать, не подозревая, что его самого найдут гораздо быстрее.

* * *

— А ну стой! Тпррру! — раздался над головой властный, незнакомый голос, — вот тот мальчонка, что к руке княжеской допущен был!

Ивашка открыл глаза и с облегчением увидел знакомые чернецкие схимы, суровые лица воинов и настороженные, заинтересованные взгляды.

— Ну, слава Богу! — прошептал он, — свои…

— Слава святой Троице, и Отцу, и Сыну, и Святому духу, — перекрестился самый старший из ратников с окладистой, будто серебряной бородой. Его орлиный нос затмевал остальные черты лица. — Не знаешь ли, отроче, как найти господина нашего Дмитрия Ивановича? Ты вроде как при нем был. У нас до него дело срочное. Андрей я, десятник сторожей троицких.

— Да вот же, — Ивашка вытянул руку в сторону упавшей березы, но в тот же миг, как обухом по голове, ударило предостережение преподобного Сергия, с которым он и Юрко проделали такой длинный и опасный путь: «Убийца — средь самых близких…»

— Где? — прищурил глаза Андрей, оглядывая место, а писарь мысленно похвалил себя за хорошо сделанную работу — среди густых ветвей из-под толстого комля князь не был виден абсолютно.

— Вот туда, — не изменяя положение руки, Ивашка кивнул головой, — князь поскакал с белозерцами в ту сторону.

— А ты?

— Свою лошадь князю отдал. Его скакуна убили.

— Молодец, — одобрительно кивнул монах, — сам здесь не задерживайся, уходи, бо мамаевы пешцы в любую минуту нагрянуть могут, держать их боле некому… — он вздохнул, и лицо его болезненно передёрнулось. — Мы всех наших собираем, кто остался, дабы в полон не попали. Александр, останься с ранеными! Выводи всех, кого можно. Живых нельзя отдать на поругание, а мёртвые сраму не имут! Пошли!

Крошечный отряд сорвался с места, и в душе Ивашки противно заскребли кошки. Оставшийся с ним чернец поспешил на стоны, а писарь бросился к князю, откинул ветки, схватился за плечи, пытаясь растормошить, привести его в чувство. Бесполезно…

«Пешцы мамаевы… с минуты на минуту!» — набатом стучали мысли в голове. Всё тяжелое — долой: шлем, доспех, наручи и поножи. Теперь будет легче. Приспособив княжеский плащ, как волокушу, Ивашка затаил дыхание, поднатужился, сдвинул тяжелый груз с места. Главное — не останавливаться, дойти до Непрядвы, а там наши… Переправа… Или то и другое… Среди раненых, тяжело ковыляющих подальше от сечи, он со своей волокушей никак не выделится, а значит, есть шанс…

— Стоять! Кто таков? — голос со спины раздался настолько неожиданно, что Ивашка содрогнулся всем телом и так резко развернулся, что не удержался на ногах, постыдно плюхнувшись на землю и глянув исподлобья на выросшего, как из-под земли, всадника. «Странно, — подумал писарь, — зачем Андрей вернул еще одного чернеца, и почему он спрашивает, будто первый раз меня видит?»

— Иван, посадский, из обители Троицкой, — буркнул писарь, поднимаясь на ноги.

— А это кто?

— Десятник наш… белозерский…

— Десятник, говоришь?

Всадник глянул на шёлк роскошно вышитой княжеской сорочицы, и на его лице отразилось победное торжество дикого зверя. Писарь понял, как сильно обмишурился, сняв с князя зерцальный доспех. Перехватив злобный взгляд вопрошающего, он смекнул, что тот понял, кто перед ним. Душа ушла в пятки, а оттуда поднялось новое, неведомое до сих пор чувство безразличной, холодной злости. Аккуратно, медленно встав и нагнувшись, будто бы поправить обувку, писарь, стараясь не делать лишних движений, выхватил из княжеских ножен меч и тут же коротко ткнул в коня. Испуганная скотинка шарахнулась в сторону, взвилась на дыбы, едва не скинув седока, чудом удержавшегося в седле, сделала еще несколько прыжков и наконец притихла, осажденная опытным наездником.

— Ах вот ты какой, Иван посадский! — хмыкнул чернец, опуская своё копьё и легко трогая бока фыркающей лошади. — Тогда молись, отроче!..

Ивашка, встав между всадником и князем, пошире расставил ноги. Выставив перед собой оружие и понимая, что жизни ему осталось на один удар, он прошептал молитву своему ангелу-хранителю: «Ангеле божий, хранитель светлый, прилежно молю тя. Ты меня днесь просвети и от всякого зла сохрани, ко благому деянию настави и на путь спасения направи»… Перехватил тяжёлый меч двумя руками, сжал покрепче рукоять, дабы унять дрожь. К нестерпимому шуму в ушах добавилось все более явное содрогание земли… Ивашка счёл, что это почва уходит у него из под ног, а мгновение спустя, как сквозь плотную вату, в уши пробился топот копыт, и враг, направивший на Ивашку острие своего копья, вдруг скривился, дернул поводья и изменил направление движения.

Ивашку обдало ветром, в лицо пахнуло теплым, терпким запахом конского пота и сыромятной сбруи. Его внимание было приковано к двум всадникам в одинаковых доспехах, летящим друг на друга с копьями наперевес. Сжимая своё оружие, Ивашке на помощь скакал тот самый чернец, оставленный десятником в помощь раненым. Обидчик писаря вполне обоснованно посчитал верхового конника более опасным противником. В несколько шагов разогнавшись до галопа, он бросился на Александра, стремясь покончить с ним единственным метким движением. Ни один из всадников не пытался как-то схитрить и увернуться от столкновения. Оба половчее перехватили копья, чтобы нанести страшный удар. Ивашка зажмурился, а когда открыл глаза, всё было кончено — оба воина, хрипя и задыхаясь, лежали на земле недалеко друг от друга, а ошалевшие кони топтались по кругу, избавившись от седоков.

Ивашка бросился на помощь к своему спасителю, стряхнул с себя кольчугу, сорвал рубаху и прикрыл кровоточащую рану. Александр с горечью посмотрел на своего пока еще живого противника.

— Что же ты наделал, брат Фотий! — процедил он сквозь еле шевелящиеся губы, — сукин ты сын…

— Нет никакого Фотия, — безучастно глядя в небо и тщетно зажимая рану, из которой обильно сочилась кровь, прошептал ивашкин обидчик, — и не было никогда.

— Кем же тебя кличут?

— Татарва речёт Челубеем, хан — Темир-мурзой, но никто из них не знает моего настоящего имени… Да оно и ни к чему, не важно… — раненый закашлялся.

— А что важно?

— Свобода! Право делать то, что хочу, а не то, что велит тебе игумен или князь.

— Умирать без имени и Отечества… — ответил Александр, — какая ж то свобода?

— Мне не страшно умирать, ибо я заплатил за отпущение грехов настоящих и будущих, а ты уйдёшь грешником… И по другому в этой Богом забытой державе не будет, если её не спасти…

— Мнишь Мамая спасителем?

— Он уже взял деньги у Генуи и никуда не денется… Мне же довольно того, что он — враг схизматиков…

— Я православный русич и счастлив этим…

— Этого надо стыдиться, и я верю, что многие, хоть и не сразу, но поймут…

— У меня другая вера…

— Ты — глупец, держащийся за церковь, которая не в состоянии даровать прощение грехов своему чаду…

— Моя вера дала мне больше, чем прощение. Она даровала мне совесть! — выкрикнул монах, захлебываясь кровью.

Ивашка сжимал слабеющую руку витязя, глядя расширенными глазами на заострившиеся черты лица, с трудом осознавая, что это и есть тот самый Александр Пересвет, а рядом с ним лежит его поверженный противник Челубей. Весь ход великой битвы, происходящей перед ним на Куликовом поле, приобрел логичность, куда естественно и органично вписался поединок двух воинов, не встречавшийся более нигде и никогда за всю историю столкновений между русичами и монголами. Картина стала понятной, но не завершенной, ибо на поле появились и двигались быстрым шагом ряды генуэзской латной пехоты, идущей добивать изможденных и раненых русских воинов.

Ивашка бережно сложил руки Пересвета на груди, встал, подобрал лежащий на земле щит, окровавленное копьё и сделал решительный шаг навстречу генуэзской фаланге…

* * *

Волею Божией и милостью великого князя Дмитрия Ивановича, воевода засадного полка Дмитрий Боброк с трудом разжал сведенные судорогой челюсти, оценив ордынскую лаву, захлестнувшую весь левый фланг русской рати, так удачно подставившей спину врагу.

— Это последний резерв Мамая, — процедил он, — его личный тумен… Пора…

Серпуховский князь поднял голову, оглянувшись на стоящие за спиной отборные сотни. Ветер пахнул в спину, словно подталкивая вперед из рощи на Куликово поле.

— Ветер поменялся, — заметив его удивление, произнес Боброк.

— Прости, Дмитрий Михайлович, — обратился князь к воеводе, — не поверил я тебе, подумал плохое…

— Бог простит, — коротко ответил Боброк и поднял руку, привстав на стременах, — стяги — вперед!

Отборные кованые дружины Засадного полка обрушились на главные силы степняков, увлеченных преследованием остатков полка левой руки. Намереваясь напасть на русских с тыла, ордынцы сами получили удар в спину. Мамайские темники растерялись. Единый строй распался. Дерзкий удар Засадного полка стал переломным и решил исход битвы. В наступление перешли полк правой руки и остатки Большого полка русской рати. Торжествующий неприятель был смят и опрокинут, отброшен к ставке хана. Мамай не стал дожидаться полного разгрома и с малой дружиной бежал с поля битвы. Остатки его войск устремились на юг, ища спасения в паническом бегстве.

* * *

Меж тел погибших с одной стороны и густыми кустами — с другой, Ивашка встал так, чтобы подойти к пребывающему в небытии князю можно было, лишь минуя его. Он двумя руками поднял и с силой воткнул в землю каплевидный щит Пересвета, подпёр его всем своим весом, положил сверху копьё, оглянулся на князя, проверяя, верно ли выбрал позицию. Всё правильно. Всё толково, чтобы достойно встретить врага. Вот до него осталась сотня шагов, а то и меньше… полсотни… дюжина… Ивашка сжал копьё, желая ударить сильнее, сделал выпад, почувствовал, что не промазал, увидел, как в него целятся сразу несколько врагов. Но закованные в броню италийские пешцы вдруг остановились, почему-то застыли, как изваяния, и попятились… Неужто испугались его одного, изможденного, окровавленного, бездоспешного, голого по пояс? Глядя на врагов, писарь не видел накатывающую сзади стену русских всадников, впереди которой на белоснежном коне летел, едва касаясь земли, его друг Георгий…

* * *

Русские дружины преследовали неприятеля тридцать вёрст — до реки Красивая Меча, где накануне на берегу располагался дозор Фомы Кацибея. В руки победителей попал весь обоз. Пытавшиеся спастись степняки были прижаты к воде и безжалостно разгромлены. Войско Мамая, наводящее ужас на все русские земли, к вечеру перестало существовать.

Ивашка очнулся. Он лежал на земле, а его голова покоилась на коленях Юрко, неотрывно смотрящего на писаря своими бездонными глазами.

— Ну что, Иван Изначальный, оклемался?

— Князь жив?

— Твоими молитвами.

— А Мамай?

— Его судьбу ты сам знаешь…

— А что со мной? Я ранен?

— Всё хорошо. И впредь так будет. Ты просто устал. Отдохни. Я поберегу тебя… Я теперь всегда буду рядом…

* * *

Авторское примечание: Слова в диалоге:

— Ты — глупец, держащийся за церковь, которая не в состоянии даровать прощение грехов своему чаду…

— Моя вера дала мне больше, чем прощение. Она даровала мне совесть!

придумала для меня Светлана Нарватова (https://author.today/u/upssss_ns). Спасибо!

Рекомендую в качестве «книги в тему» произведение Владислава Доброго «Средневековые битвы» из цикла «Битвы в истории» — https://author.today/work/48200

Глава 10

Гештальт

Просыпаться не хотелось. Душа яростно не желала возвращаться на изрытое тысячами ног и копыт Куликово поле, залитое кровью и усеянное погибшими. Да и голова лежала на коленях Юрко так удобно, что боязно было лишний раз пошевелиться, чтобы не разрушить этот мимолетный уют. Только резкая вспышка воспоминания о раненом князе, вверенном Ивану его боевыми товарищами, заставила открыть глаза…

Вместо свинцово-серого неба в дрожании восковой свечи плыл сводчатый потолок скриптории, а вместо конского ржания раздался мерный храп Митяя Малого, на коленях которого покоилась голова Ивашки.

— Стало быть, приснилось, — прошептал писарь, аккуратно поднимаясь с лавки и оглядывая беспорядочно разбросанные по длинному столу фолианты и грамотки. От осознания, что он дома, в своём времени, среди привычных ему людей, в глубине души вспыхнули искорки радости, но почти сразу рассыпались, разлетелись по закоулкам сознания, вытесненные непривычной опустошенностью и грустью по оставленным в прошлом товарищам… Так был ли он на Куликовом поле, видел ли преподобного, или всё это — игра воображения?

— Привиделось, — твердо решил для себя Ивашка, чтобы не сойти с ума от непонятного, волнующего чувства нереальности произошедшего, твердо сжал кулаки и ойкнул от боли, когда пальцы вонзились в ладонь правой руки: содранная кожа еще не зарубцевалась, кровила. В голове ярко вспыхнул тот самый момент, когда он ткнул рогатиной в степняка, и оружие больно дёрнулось в руке, выворачивая кисть и обдирая ладошку. Зашипев от боли, Ивашка зажал второй рукой ссадину, нашел подходящую чистую тряпицу, обернул руку и сунул её в варежку. «Надо бы обмыть в холодной, колодезной воде,» — подумалось ему, и в то же мгновение в голове сверкнула мысль о главном результате всего приключения — теперь он знает, где искать старый студенец!

Выскользнув из скриптории, Ивашка поёжился на остром, ледяном ветерке, пробежался глазами по спящему, заснеженному двору монастыря, освещенному редкими сторожевыми кострами, поправил полушубок, взял поухватистее заступ и уверенным широким шагом направился к Троицкому собору — главному ориентиру монастыря.

Заступ ударил в мерзлую землю, как в камень, отрикошетил, больно докрянув раненую ладонь. Ивашка скривился от боли, перехватил цевьё, перевернул заступ острием и снова стал долбить. Пошло полегче. Только брызги ледяные полетели в разные стороны. «А вот тебе!» — отозвалось в голове. Писарь представил себе, что вгрызается не в лёд, а в стену вражеских щитов, скрывающих источник.

— А вот ещё тебе! Получай! — приговаривал он, исступленно нанося удар за ударом, и стылая почва нехотя поддалась, дрогнула, пошла трещинами, пуская человека в теплые, не промерзшие глубины.

— Пошто землю так зло ковыряешь, Иван? — разлился рядом знакомый голосок. Дуняша, присев на корточки и смешно наклонив голову набок, разглядывала скромную ямку. За ней возвышались санки на которых сидел нахохлившийся Игнат.

— Ой, ребята!.. — Ивашкино стянутое морозом лицо расплылось в улыбке, как блин на сковороде, и глаза прослезились, будто дымом пощипало. — А вы куда?

— Да вот, — Дуняша мотнула головой за спину, — Игнат совсем в избе засиделся, решила его выгулять.

— Ты молодец, Дуняша, — Ивашка шумно сглотнул, посмотрев на юного стрельца, ещё не оправившегося после ранения. — Как же ты одна-то?

— Да Бог с тобой! — махнула красавица варежкой, — я только санки тяну, а всё остальное Нифонт сладил — вынес, усадил, шубейкой укрыл, вот мы и…

— Так что копаешь, брат? — подал голос Игнат.

— Студенец открыть надоть, — взглянув на стрельца, вздохнул Ивашка и снова схватил заступ.

— А как спознал, где копать? — заинтересовался друг.

— В грамотах умных вычитал, — откалывая крупный кусок стылого дёрна, тяжело дыша, ответил Ивашка, не желая рассказывать свою удивительную историю. — А пошто спрашиваешь?

— Так лозоходец я потомственный, — улыбнулся Игнат. — Слыхал про таких?

— Слыхать-то слыхал, да глазом не видал… Не верится. Ведовство какое-то, поклонение сучку ореховому…

— Сам ты «сучок», дурилка стоеросовая, — беззлобно огрызнулся стрелец, — а умение воду и руду найти — это промысел, что от отца к сыну передаётся…

— Да что это за промысел, когда всё от прута зависит⁇

— Не всё. Воду по-разному ищут.

— А как же, коли без лозы? — удивилась Дуняша.

— Можно по скотине домашней. Лошади и собаки, когда пить хотят, начинают копать землю там, где воду чувствуют, — начал загибать пальцы Игнат, — над водяным течением собака никогда лежать не будет, а вот кошка — наоборот. Курица на подземной суводи не сядет и нестись не станет, а гуси специально гнезда вьют и яйца откладывают.

К их троице подошли казаки, обходившие караулом монастырский двор, остановились и внимательно слушали.

— Ух ты, здорово! — захлопала в ладоши Дуняша, глядя на Игната влюблёнными глазами, — а еще как?

— Можно комок промытой и высушенной шерсти уложить на расчищенную от дёрна землю, — продолжил Игнат, воодушевленный прибавившимися слушателями, — а сверху — свежеснесённое яйцо и накрыть глиняным горшком или сковородкой, да дёрном забросать. Утром, после восхода солнца, открыть и посмотреть: если шерсть и яйцо покрыты росой — вода близко; когда яйцо сухое, а шерсть влажная — вода есть, но поглубже; коли шерсть и яйцо сухие — воды нет…

— Ну а здесь, Игнат, вода будет?

— Наледь есть, влагой земля пропиталась, стало быть вода должна быть!

— Здорово! — Дуняша радовалась так искренне, что все, стоявшие рядом, поневоле заулыбались.

— А что у нас за вече? — к ивашкиному раскопу приблизился стрелецкий десятник.

— Отроки старый колодезь хотят откопать.

— Да ну? И кто ж надоумил?

— Так сами они… и лозоход у них есть.

— Даже так?… — десятский недоверчиво покачал головой, — ну, старый-то колодец по-другому откапывают.

— Это как? — опешил Ивашка.

— Для начала нужно обкопать то, что осталось от сруба, отступая примерно на сажень в каждую сторону. Копая, убирать остатки сгнившего дерева и так, пока не дойдёте до сохранившихся венцов. Коли глубина окажется приличной, то придётся расширять свой раскоп ещё более основательно, дабы он не осыпался и не похоронил вас. На глубине древесина сохраняется дольше, но это — как свезёт. Потому придётся окапываться по кругу на пять шагов, пока не дойдёте до «живого» сруба.

Ивашка беспомощно огляделся. Это ж сколько копать придется⁈

— А ну-ка, братцы, покличте моих сторожей! — кивнул десятский казакам, — хватит им сиднем у костра сидеть! Дело есть!

Откопав в глубину не более аршина, набив кровавые мозоли, хоть и работал в рукавицах, Ивашка был отстранён от дела. Более сильные и сноровистые взрослые мужики, пришедшие к тому времени из караула, в десять рук споро продолжили начатое, а вокруг толоки собиралось всё больше сочувствующих, привлеченных надеждой и реальным делом.

— Первая колодезная вода — целебная, — жадно всматриваясь в раскоп, неспешно повествовал десятник, переводя дух во время недолгого перерыва, — особо крещенская — если ею умыться, от сглаза спасёт да от порчи…

— А чтобы узнать, кто сглаз послал, надо набрать воду из трёх колодцев, и в ней увидишь лицо дурного человека, — добавил казак.

— Да куда там три! — вздохнул десятник, — нам бы один выкопать!

— В старину в каждом дворе колодцы не копали. А знаете почему? — вещал сухой, как рогатина, и седой, как лунь, старик с величественным посохом выше головы, — вода может быть разной, это пращуры наши хорошо знали. Живая и мертвая. Одна раны заживляет, другая — исцеляет, а еще и такая, что попьешь и козленочком станешь…

— Это как в сказке? — раскрыла глаза Дуняша.

— Сказка и есть, — усмехнулся стоящий рядом казак. — Я от моря до моря всю землю с караванами исходил, нигде ни живой, ни мёртвой воды не видал. Козлёночком, говоришь? Да, козлёночком стать можно, только не с воды колодезной, а с медов ставленных…

Стоявшие рядом казаки разразились хохотом.

— Не веруешь, вот и не видел, — вздохнул старик.

— Как это не верую? — возмутился казак и потянул за тесьму на шее, освобождая нательный крестик. — Верую, вот те крест, что всё добро на земле идёт от Спасителя нашего. Матушка моя мне еще дитём сказывала, что студенец водой наполнится только там, где прошли и присели отдохнуть святая Параскева или Божья Матерь. Потому и колодцы издревле у нас украшали иконами, а работники, копающие колодец, перед началом страды отправлялись в церковь, чтоб на воду не перешли плохие мысли…

— А что будет? — поинтересовалась Дуняша.

— Да много чего, — пожал плечами Игнат, — вода зацвести может, заржаветь, а то и вовсе уйти…

Все одновременно посмотрели на пересохший монастырский колодец, перевели глаза на сухой раскоп…

— Воздалось, стало быть, по греховным делам и думам нашим, — перекрестился десятник.

— Нечего нос вешать! — возвысил голос писарь, — Богородица милостива, не даст пропасть! Она над обителью нашей покров держит! Копать надо! — Он схватил оброненный заступ, прыгнул в раскоп и, размахнувшись изо всех сил, обрушил его на землю.

Почва под ногами дрогнула так, как дрожала во время наступа ордынской конницы. Появилась и побежала из одного конца раскопа в другой тонкая трещина, потом, словно льдины в половодье, накренились и разошлись куски песчаника, а из под них обильно проступила грязновато-серая мокрядь, стремительно заполняя котлован.

— Руку! Руку давай, — завопили сверху. Иван не успел опомниться, как его схватили за шиворот, поволокли, вытаскивая из разверзшегося колодезного зева.

— Слава те, Господи! — широко перекрестился десятник, — не оставил рабов своих…

— А — а-а-а-а! — многоголосо вопили собравшиеся. — Вода! Пошла вода-а-а-а!

— Давай быстрее в избу переодеться да обогреться! — засуетилась Дуняша, глядя на мокрого по пояс Ивашку. А он оглядывался очумело по сторонам, скользил по лицам радующихся сидельцев обители и счастливо улыбался, поняв, что всё не зря, и странный сон этот был, что ни говори, в руку…

Пока Ивашка переодевался, грелся на печи и сушился, стрельцы сколотили дубовую срубовину, навесили ворот, прицепили цепь и ведро, даже водицы попили, пусть и не совсем отстоявшейся. Придя вечером к колодцу, ребята увидели аккуратный, светлый сруб и рядом с ним стрелецкий караул, спешно выставленный воеводой.

— Это хорошо, это правильно, — кивнул Игнат, сидя на своих саночках, — надо подождать, пока студенец наполнится, а вода отстоится.

— И от татя, чтобы гадость какую в воду не кинул.

— Так тати… Они же все за стеной, — запнувшись, прошептала Дуняша.

— Все, да не все, — вздохнул Ивашка и повторил слова, услышанные от преподобного, — там, где появился чужой, там обязательно найдётся предатель…

— Типун тебе на язык, — насупилась красавица.

— Да я бы рад по-другому, — усмехнулся писарь, — только дело не изменится…

— Не о том нынче, — перебила писаря Дуняша, — сегодня же радость такая! Воду нашли! Не будем о плохом! Пусть Игнат нам лучше про колодец ещё что-нибудь расскажет. — Она присела рядом с санками, заботливо поправляя полушубок на молодом стрельце. — Всё лучше, чем страшилки ивашкины слушать…

Ивашка было надулся, как мышь на крупу, но увидев, как нежно Дуняша смотрит на Игната, оттаял, улыбнулся и виновато промямлил:

— И действительно, что это я всё про татей… Игнат, сказывай!

— Об чём?

— Что нужно знать про колодец?

— Рядом с ним нельзя сплетничать и злословить — вода всё помнит!

— Усёк…

— С водой надо, как с живой…

— А она и есть живая… Если уходишь, но хочешь вернуться, брось в воду серебро и попроси по-хорошему — она тебя обязательно обратно приведет, по себе знаю.

— А ещё что?

— Вода колодезная может силу ратную передать.

— Это как?

— Старики бают, что по окончании службы убеленный сединами воин погружал в колодец свое оружие, чтобы вода впитала его мощь. Отправляясь на войну или в дальний поход, ратник окроплял булат колодезной водой, чтобы через неё получить силу духа пращуров.

— А можно ль сделать так, чтобы детям нашим не пришлось воевать? — с болью спросила Дуняша.

— Хотелось бы, — пожал плечами Иван. — Наши предки, выходя на Куликово поле, тоже об этом мечтали, да не получилось.

* * *

Гетман Лев Сапега сидел в походном кресле, угрюмо перечитывая царское послание, и морщился от досады. Михаил Скопин-Шуйский воссоздал правительственную армию и при поддержке шведов двинулся к Москве. Лжедмитрий II умолял Сапегу срочно снять осаду и ехать в Тверь, чтобы возглавить его войско. Это означало уход из-под Троицкого монастыря, когда до его падения оставались считанные дни, а может быть, и часы. Нет! Только не сейчас! Его армия так долго простояла под монастырскими стенами! Он лично вложил в осаду слишком много надежд, поставил в зависимость от результатов свою карьеру, потратил столько собственных средств, что просто не имеет права уйти несолоно хлебавши. Это будет не просто военная неудача, а политический крах всего рода Сапегов!

Знаменитый герб гетмана «Лис» вел свое начало от одного из первых литовских князей — Витеня. Его многочисленные представители почти четыреста лет занимали высшие государственные, военные и административные должности в Великом княжестве Литовском.

Сапеги становились магнатами, воеводами, каштелянами, польными и великими гетманами, подканцлерами и канцлерами, дворными и великими маршалками, старостами воеводств, послами. И вот, наконец, появился шанс претендовать на королевский трон, а ключ к тронному залу находится за стенами монастыря в руках несносной девчонки, запавшей ему в душу. Брак с дочерью законного правителя Московии может привести Сапегу к высшей власти, позволит основать новую династию, распространив влияние на всё княжество литовское и царство московское. Происхождение Ксении Годуновой и его блистательный воинский корпус сделают то, чего не смог добиться ни один владетельный шляхтич из рода Сапег. Он стольким пожертвовал по дороге к престолу, столько раз был вынужден менять свою личину, что просто не имеет права отступать!

Лев Сапега был крещен в православии. Когда учился в Лейпцигском университете в Германии, на родине реформации, принял кальвинизм, желая быть своим среди влиятельных германских родов… и не угадал. Пришлось, возвращаясь на Родину, креститься в католичестве, присягать Папе Римскому, якшаться с иезуитами и понемногу, по ступенечке подниматься всё выше среди почтенной европейской аристократии.

Дворцовую карьеру начал писарем в Орше, затем стал королевским писарем при дворе Стефана Батория, где дослужился до чина канцлера.

В начале 1584 года посольство во главе с 27-летним Львом Сапегой было отправлено в Москву — Речи Посполитой очень нужен был мир. Он двигался во главе трех сотен членов посольства и купцов, с обозом из 100 телег. Друг Сапеги, участник посольства иезуит Антонио Поссевино писал про путешествие:

«В лесу едва было можно различить дорогу, поскольку стволы деревьев настолько тесно между собой переплетались, что дорогу все время нужно было прорубать топорами, возы приходилось подталкивать руками и даже перетаскивать на руках, а между тем обессиленным людям нужно было ночевать на мокрой земле».

Сапега помнил, как недобро встретили посольство в Москве, как он, закрытый под домашний арест на дипломатическом подворье, в отчаянии писал королю:

«Приставы сопровождали меня вплоть до посольского двора. Через его забор не только что человека нельзя увидеть, но и ветру повеять некуда. Тут меня держали, как обычного узника, даже дырки в заборы позатыкали и поставили стражу, которая следила за мной день и ночь».

Зато потом состоялся торжественный царский приём. На троне сидел юный царь Федор Иванович. Переговоры вели бояре Трубецкой и Годунов… Вот тогда Лев Сапега впервые узнал о существовании любимой дочки всесильного боярина, но ещё не представлял, какое место она займёт в его судьбе и сердце. Мир на десять лет был подписан. Сапега забрал с собой 900 своих пленных, взятых ранее в ходе боевых действий, и когда вернулся домой, его встретили как героя. А он, углядев боярский раздрай и вырождение Рюриковичей, впервые задумался о русском престоле.

Он писал Стефану Баторию о царе Федоре Ивановиче и боярах:

«Великий князь мал ростом, говорит тихо и очень медленно. Ума у него, кажется, немного, а другие говорят — совсем нет. Когда он сидел во время аудиенции в своих царских одеждах, то глядя на скипетр и державу, все время безумно улыбался.

Ненависть и злоба господствуют между самыми знатными особами, и это свидетельствует об их упадке. Самое время покорить эту державу, и про это тут же думают и открыто говорят, что Ваша королевская милость использует этот случай, и я слышал от местных бояр, что они в мыслях уже присоединяют к вам княжество, Смоленское и Северское, а князь Бельский даже предсказывает (дай Бог, что оправдалось), что Ваша милость скоро будет на Москве».

Лев Сапега подготовил Лжедмитрия І на роль царевича, а в 1609 году, убедившись, что уния с Москвой не свершится, выступил за войну Речи Посполитой с Россией и поддержал Лжедмитрия II, так как «никогда Речь Посполитая лучшей оказии для расширения границ не имела». В фамильном Ружанском замке Сапеги жил ребенок Лжедмитрия II от Марины Мнишек, а Лев исподволь готовил своё собственное воцарение. Сейчас в его мозаике не хватало всего нескольких элементов, и он просто обязан был их собрать любой ценой. Решено. Он напишет этому шуту на российском троне, что поддержит его, но сам с места не сдвинется, пока Троица не падёт к его ногам. И всё же, надо шевелиться, иначе шведы и Скопин-Шуйский могут поломать ему всю игру. Надо поторопить своих людей в Троицком монастыре…

— Томаш! — позвал он слугу, — что передает наш человек из крепости?

— Плохие новости, пан магнус! Схизматики нашли воду.

— Да, сегодня явно не мой день. Жаль… Но мы ещё повоюем…

Глава 11

Разоблачение

Нагулявшись среди ликующих сидельцев, празднующих избавление от лютой жажды, выслушав слова благодарности от защитников обители, вдоволь накупавшись в волнах народной славы, Ивашка решил порадовать усердных сторожей, всю ночь не выпускавших из рук лопат, и припустил со всех ног к келарю испросить разрешение нацедить крынку медовухи. Дверь в келарскую оказалась плотно закрыта, а вот клеть, наоборот, зияла распахнутой настежь чернотой подвального зева.

— Есть кто там? — крикнул Ивашка в темноту и, не получив ответа, полез по крутой лестнице вниз, доверяя больше своей памяти, чем глазам.

Смоляной бочонок притаился за огромными, двухсаженными кадками квашеной капусты с клюквой и яблоками. Протиснувшись в темный угол, Ивашка на ощупь нашёл крынку, подбил ладонью клин, аккуратно потянул затычку, боясь пролить драгоценное питьё на земляной пол, и подставил посуду под скудную струю, вытекающую из изрядно опорожнённого сосуда. Он ухмыльнулся, вспомнив клятвенное обещание келаря не трогать медовуху до Пасхи. Крынка наполнялась медленно. Ивашка заскучал, как вдруг сверху раздались шаги, и по каменным ступенькам зазвенел эфес сабли. Писарь хотел поприветствовать вошедшего, но идущий сзади заговорил. Пришлось поспешно присесть, зажав рот рукой. Одним из посетителей был ненавистный ему лях Мартьяш.

— Быстро! Быстро!! — торопил поляк своего попутчика. — Могут хватиться в любой момент!

Послышалось кряхтение и звук разрываемой материи.

— Доставай зелье! Бросай… Да не трясись ты так, пся крев, и дыши в сторону! Оба здесь останемся, бестолочь! Всё бросай, и уходим!

Снова быстрые шаги, хлопок закрывающейся двери и тишина. Ивашкину грудь сжало от недостатка воздуха, и он только теперь понял, что стоял всё это время, затаив дыхание. От праздничного настроения не осталось и следа. Война во всей её подлой сущности опять влезла своими грязными лапами в скромную житейскую радость сидельцев обители.

Забыв у бочки крынку с медовухой, мгновенно поднявшись по лестнице и тронув входную дверь — слава Богу, не заперто, — Ивашка воровато оглядел пустынный двор, выскочил из подвала и направился прямым ходом к осадному воеводе, князю Долгорукову, соображая на ходу, как преподнести всё увиденное и услышанное. Дверь в княжеские покои была приоткрыта. Ивашка остановился, перекрестил лоб, потянулся рукой к дверной ручке и замер, услышав за стеной бойкий голос польского шляхтича и раскатистый хохот князя. Отпрянув от двери, словно черт от ладана, писарь развернулся, выскочил из сеней и прижался спиной к стене. Воображение услужливо нарисовало ему картину, где князь, выслушав его, недоверчиво посмотрит, скосит взгляд на Мартьяша. Тот пожмёт плечами — дескать, знать не знаю, о чем мальчонка мелет, — и пошлёт Ивашку вон, а шляхтич точно не станет церемониться, найдёт писаря и насадит на свою саблю, как куропатку на вертел. Нет, так дело не пойдёт! К князю сейчас идти нельзя. Надо хитрее… Взгляд Ивашки упал на возвращающуюся с вылазки дворянскую сотню, во главе которой гарцевал Алексей Голохвастов.

* * *

Торопливое зимнее Солнце не успело коснуться заиндевелых крон, а в покои Долгорукова, прямо к трапезе, в кои-то времена пожаловал младший воевода Голохвастов. Пришёл, смиренно поклонился, чем вызвал у князя снисходительную улыбку, не стал ёрничать, сел за стол в ответ на приглашение отведать, что Бог послал, выпил сбитня и совершенно неожиданно завёл разговор с Мартьяшем, которого до сего дня обходил, как пустое место.

— Хорош фазан в доме твоём, воевода! А вот мой повар сегодня решил сделать бигос. Но чую, ничего хорошего с того не выйдет.

— А по что?

— Так ведь кушанье это чисто польское, нам неведомое… Вот разве что гость твой, Григорий Борисович, пособит…

— Это что ж ты, Алексей Иванович, моего дорогого друга на кухню спровадить хочешь? — захохотал Долгоруков.

— Ну зачем же на кухню? — пожал плечами Голохвастов, — хороший совет не сходя с места подать можно.

— Да, конечно! — поляк, напряженно наблюдавший за воеводами, перевел дух и расслабился, — а что узнать хочет пан?

— Да вот снедь выбрать никак не могу, — вздохнул Голохвастов. — А если ошибиться, то и всё яство испоганить можно.

— Это так, — Мартьяш важно кивнул головой, — провиант для бигоса нужен отменный, тогда и вкус будет королевский.

— Вот и я о том же! — согласился Голохвастов и хлопнул в ладоши.

Двери покоев отворились, и к столам проскользнули слуги воеводы, держащие перед собой серебряные блюда с кусками свежего, парного мяса.

Завзятый охотник, Долгоруков с интересом приподнялся, оценивая принесённое. Мартьяш с видом знатока подошел, потянул носом, потыкал ножом в сочную, розовую мякоть и кивнул головой на ближайший кусок:

— Вот этот вполне подойдёт…

— Премного благодарен, — Голохвастов привстал, приложив правую руку к сердцу, поклонился и щелкнул пальцами.

Слуги, подхватив подносы, вышли и сразу же вернулись, поставив на стол вместительные чаши с аппетитной квашеной капустой сочного бело-золотистого цвета.

— Ещё одна, последняя просьба, ясновельможный пан, — почтительно улыбнулся Голохвастов. — Не откажи в любезности, испробуй, какая капуста лучше всего подойдет.

— Капустка монастырская, чую, — потянул пряный запах Долгоруков, — ух, какой аромат!

— Она самая, у келаря выпросил! — кивнул Голохвастов, не спуская глаз с поляка, — сам ещё не распробовал, хотел допрежь совета спросить.

Лицо Мартьяша заметно побледнело, руки нервно прошлись по поясу, спрятавшись за богато отделанной полой жупана, тело отпрянуло от стола…

— Не по чину мне разбираться в капусте…

— Да чего уж, — пророкотал благодушно Долгоруков, — уважь воеводу, отведай. Он же тебе не солить её предлагает…

Поляк попытался улыбнуться, но губы скривились.

— Хорошо, — произнёс он внезапно подсевшим голосом, — капуста, так капуста…

Он вскочил из-за стола, подхватил тяжелую глиняную чашу, поднял, понюхал, а затем совершенно неожиданно с силой разбил о голову Долгорукова. Князь рухнул на пол, как подкошенный, а лях, в два прыжка очутившись на обеденном столе, оттолкнулся от него и коваными сапогами сверху вниз обрушился на Голохвастова.

Слуги ринулись в разные стороны, увидев, как птицей выпорхнула из ножен сабля Мартьяша. Второй клинок поляк выхватил у поверженного воеводы и опрометью бросился вон из покоев, понимая, что времени у него в обрез, и надо воспользоваться минутным замешательством.

Стрельцы, стоявшие у входа в покои, даже не успели испугаться. Два клинка в умелых руках — страшная сила. Крест накрест, правая рука колет влево, левая бьет вправо, и двое стражников бездыханными падают на пол. Успеть бы только добежать до коня, сесть на него и прорваться сквозь сторожей воротной башни.

Мартьяшу оставалось сделать всего несколько шагов до коновязи, когда на его пути, словно чертик из табакерки, вырос послушник — тот самый, что стал причиной позорного пленения… Мальчишка остановился между вожделенным скакуном и шляхтичем и, что удивительно, не собирался спасаться бегством. В подтверждение этого, он сжимал в руках сулицу, направленную остриём в сторону поляка.

— Ах ты, плебей! — прошипел Мартьяш, раскручивая сабли в своих руках, — я разрублю тебя на куски и скормлю собакам…

Пацан стоял молча и не отступал. Насупившись, он грамотно выставил вперед остриё копья, чуть пригнувшись и широко расставив ноги. Но больше всего не понравился ляху его взгляд. Он был не таким, как совсем недавно в воротной башне. От паники и животного ужаса не осталось и следа. На шляхтича смотрели холодные глаза воина, сосредоточенно выискивающие брешь в обороне противника для нанесения удара. Юнец собирался его атаковать! Он, церковный служка — против потомственного воина, с детства сидящего в седле, живущего войной, умеющего всё, чему только можно научиться в Речи Посполитой⁈

— Пся крев! — выкрикнул лях, не выдержав игры в гляделки, и первым бросился вперед, стремясь одним клинком попасть по древку, а вторым — дотянуться до обидчика. Ему много раз удавался этот трюк, он спасал его в схватках и делал победителем на поле боя. Клинки со свистом рассекли воздух, а мгновение спустя Мартьяш понял, что промахнулся, а этот щенок, невыносимый русский мальчишка, качнулся корпусом, припал глубоко на одно колено, пропуская над собой смертоносное железо, и сделал всего одно неуловимое, резкое движение… Неожиданно яркое Солнце, обжигая нестерпимым пламенем боли, прорезалось сквозь плотные облака, ослепило и рухнуло с небес, затмило собой весь белый свет, выжгло глаза и все внутренности, оставляя после себя безжизненный могильный пепел.

В момент визита Голохвастова к Долгорукову Ивашка с волнением ожидал во дворе исхода разоблачительной вылазки. Увидев ляха, выбегающего из покоев воеводы, почуяв неладное, писарь подскочил к оседланным коням, схватил притороченную пику и успел развернуться, встав в боевую стойку, как учил Юрко, как он бился со степняками, защищая князя Дмитрия Ивановича. Перед ним сверкали налитые кровью глаза поляка, ничем не отличавшиеся от сотен глаз врагов, видимых на Куликовом поле. Какой он по счету, желающий ивашкиной смерти? Сотый, сто пятый? Не велика разница! Все враги на одно лицо, и всех надо загнать туда, откуда пришли — в преисподнюю. Ивашка просчитал по глазам Мартьяша, куда тот собирается бить, отвёл древко, не давая ему встретиться с клинком, припал на колено, слыша, как со свистом холодное оружие режет воздух, и коротким движением снизу вверх вогнал наконечник в подбородок врага — в самое незащищенное место, отбросил ногой выпавшую из рук саблю, переступил через обессилевшее, окровавленное тело и быстрым шагом направился к княжеским покоям, где, возможно, кому-то могла понадобиться его помощь.

Глава 12

Последний бой

Обоих воевод, помятых, контуженных, но, слава Богу, живых, мгновенно разобрали лекари. Переломанного Голохвастова взяла под свою опеку Ксения Годунова и не отходила от дворянина ни на шаг, врачуя его и пестуя. На коня Алексей Иванович долго не сможет сесть самостоятельно. Теперь за него приходилось даже ложку держать.

У оглушённого ударом глиняной миски Долгорукова дела оказались получше. Он уже на следующее утро самостоятельно встал с постели и сразу почём зря начал гонять слуг и сотников, демонстрируя кипучую деятельность, густо замешанную на личной досаде и стыде от того, насколько просто его, столь опытного полководца и царедворца, обманул матёрый волчара из вражеского стана.

Если за физическое здоровье князя можно было не беспокоиться, то душевное оставляло желать лучшего. Позор, обрушившийся на его голову, мог быть смыт только вражеской кровью, и воевода искал возможность её пролить с упорством, достойным лучшего применения.

Первыми ощутили на себе тяжесть княжеской гневливой длани ближние слуги, советчики и помощники за то, что не усмотрели, не проявили бдительность, не распознали волка в овечьей шкуре. Возражения — «да ты ж сам, князь-надёжа, привечал его и другом своим нарекал, куда нам сирым, со словом твоим тягаться» — бесили князя пуще прежнего, лишь усиливая ругань и побои.

После пристрастного допроса Ивашки, узнав, что Мартьяша сопровождал какой-то монах или монастырский служка, Долгоруков окрысился на всю братию. Как только отравленную капусту выгребли и свалили за стену, келарь Девочкин, в чью епархию входили продуктовые запасы, был объявлен польским сообщником, прилюдно взят под стражу и подвергнут пыткам.

Узнав об этом, Ксения Годунова фурией влетела в княжеские покои, сказав Долгорукову нечто такое, после чего Девочкин был освобожден, а князь ударился в жестокий, продолжительный запой. Крепость фактически осталась без командиров.

Без привычного рациона, состоящего из квашеной капусты с клюквой и мочёными яблоками, сидельцы стали болеть. Люди с трудом передвигались, не было прежней сноровки и скорости. Вылазки сократили. На еду забили весь скот, а потом и боевых коней. Деревянные постройки разобрали на дрова. В январе стал истощаться порох. Из пушек стреляли только в случае крайней необходимости. Запросили помощь из Москвы. Но московский отряд в несколько сот ратников, пришедший в ночь на 14 января, так и не смог пробиться в обитель. В феврале болезни уносили каждый день по 15–20 человек. Число осажденных неустанно сокращалось.

Монахи делали что могли: варили квас, пока хватало хлеба и муки, отвозили и сжигали за монастырскими стенами кишащую паразитами одежду умерших. Им удалось предотвратить эпидемии, но от цинги защитников было не спасти. Больше всех страдали крестьяне — самые бедные и бесправные из осадных сидельцев. Они всё сносили безропотно. Зато ратные, особенно стрельцы, написавшие челобитную царю, были недовольны, требуя себе лучшее. Роптали и дети боярские, считая, будто монахи их обделяют. Архимандрит старался убеждать спорщиков в необходимости бережного использования припасов, ведь неизвестно, сколько продлится осада.

Раздраженным, плохо питавшимся, больным людям везде мерещилась измена, и Бог его знает, до какой междоусобицы всё могло докатиться, кабы не попавшее в крепость письмо патриарха Гермогена:

«Если будет взята обитель преподобного Сергия, то погибнет весь предел российский до Окияна-моря, и царствующему граду настанет конечная теснота».

* * *

Засунув нос в воротник теплого овчинного тулупа, притопывая и ёжась на свежем, зимнем ветерке, просачивающемся через бойницы, Ивашка внимательно смотрел на вражеские разъезды, снующие взад-вперёд перед крепостными стенами.

— Вот супостаты окаянные! Совсем страх потеряли! Врезать бы сейчас из пищали!..

— Огненного зелья совсем крохи остались. Беречь приказано, — вздохнул стоящий рядом стрелецкий десятник, привечавший писаря после колодезной толоки.

— Чего ж им тут надобно? — закусил губу Ивашка. — Второй день беснуются…

— Так известно чего, — пожал плечами стрелец, — посчитать, сколько нас на стенах осталось, подразнить, а то и споймать кого зазевавшегося.

Ивашка оглядел галерею верхнего яруса и тяжело вздохнул. Совсем недавно через каждые 10 шагов стояли казаки и стрельцы караульной сотни, держа пищали и луки. Сегодня вместо них ветер трепал огородных пугал, поставленных в галерею вместо ратников. Охотников нести службу с каждым днем становилось всё меньше.

Дзыньк! В морозном воздухе звук спущенной тетивы разнёсся звонко и далеко. Ивашка чуть присел, защищаясь от возможной опасности, закрутил головой, выискивая стрелка и обратив внимание, как всполошились и подорвались в галоп вдоль стены вражеские всадники. Потом они остановились, закрутились на месте. Один из них спрыгнул, закопался руками в снегу и, вытащив из сугроба стрелу, подал командиру.

— Смотри! Это ж письмо! — пришел в негодование Ивашка, — ляхам кто-то весточку перекинул.

— А ну-ка, — десятник, не жалея ног, слетел с галереи, — пойдём, посмотрим, кто тут у нас шалит?

— Это на хозяйственном дворе, — задыхаясь от возмущения, просипел Ивашка, — стрелу токмо оттуда можно пустить, чтобы так долетела…

Ивашка всегда любил зиму. Он обожал смотреть, как в воздухе, словно ангелочки, парят снежинки, создавая неповторимую атмосферу святости и чистоты. Даже мелкие детали — ледышки, сосульки на ветвях деревьев или кристаллики льда на стёклах окон — напоминали о том, что рядом с нами есть нечто большее, чем обыденность. Но сегодня вся эта холодная красота мешала. Солнце, отражаясь от белого наста, слепило глаза. Застывшая на морозе водяная взвесь резала щёки, заставляла прищуриваться еще больше и ожесточенно тереть лицо. Воздух обжигал нос и горло, не давая вдохнуть полной грудью, заставляя переходить на шаг, когда хотелось бежать. Тем не менее, они шли гораздо быстрее большинства сидельцев, шатающихся и спотыкающихся на каждом шагу, больше похожих на живых трупов, чем на защитников крепости.

— Давай, Иван, прибавь шаг, — шептал десятник, хватая варежкой бьющие по ногам ножны, — упустим ирода, уйдёт!

Они вместе выбежали из-за клети на просторный, абсолютно безлюдный хозяйственный двор и замерли, озираясь по сторонам. Ни души, ни намёка на какое-то движение… И только в потушенной кузне одиноко постукивал молоток о наковальню.

— Дядя Митяй, а ты что тут мастеришь? — удивился десятник, заглянув в приоткрытые двери мастерской.

— Да вот, — наставник Ивашки отложил молоток и, близоруко щурясь, поднес к самому носу ведерко, — опять ручка раздалась, окаянная, выскакивает из ушка, так и воды до хаты не донесешь. Приклепать думаю, да силы уж не те…

— Никого тут не видал? — спросил писарь, оглядывая тесное, закопченное помещение.

— Да нет вроде, — пожал плечами смотритель скриптории, — кому тут ходить-то? Горн остыл давно.

— Давай подмогну, — подоспел десятник, повертев в руках ведерко, — делов тут — на жменьку, как новое будет.

— А я огляжусь вокруг, — сообщил Ивашка, открывая дверь. — Авось что примечу или найду кого…

— Как соберешься — приходи. Чай заварю, поснедаем, чем Бог послал, — крикнул ему в спину Митяй, но Ивашка уже не ответил. Ему срочно надо было кое что проверить, но на чай он придёт. Горячий чай — это жизнь! Всё же здорово, что он нашёл старый колодец…

* * *

Он пришел в скрипторию, когда уже стемнело. Не снимая чоботы, оставляя снежные следы, быстро превращающиеся в водяные, прошел к печурке, с наслаждением протянул руки к теплу и блаженно закатил глаза.

— Жарко как!

— Совсем заиндевел, — заворчал Митяй, хлопоча у печи. — Думал уже — к Дуняше пойдешь…

— И у нее тоже был… И у воеводы…

— Князь всё лютует?

— Плачет…

Митяй Малой удивленно раскрыл глаза. Трудно было представить Долгорукова в слезах.

— Ты смотри-ка… — покачал он головой после минутной паузы, — никак совесть замучила…

— А кого она не мучает?

— Вот ведь юдоль наша тяжкая, — Митяй Малой вздохнул, потянул из печки горшок с взваром, аккуратно разлил по чашкам, — замаливай свои грехи, не замаливай, а она всё равно душу рвёт на части. То ли дело у латинян — толику малую храму пожертвовал и чист, аки агнец…

— Завидуешь?

— Кто ж не завидует? Всем охота снискать благодать земную…

— А горнюю?

— Возможно, Господь так свою любовь и дарует — через земные радости. Кому они доступны, тот, стало быть, и осенён знамением божьим…

Ивашка, шумно втянув в себя обжигающий напиток, поперхнулся и закашлялся. Поставив чашку на стол, он пристально взглянул на учителя.

— А лук я воеводе отдал… — проговорил он многозначительно.

— Какой лук? — живо спросил Митяй, забегав глазами по сторонам.

— Тот, который ты под стрехой кузницы спрятал.

Монах тяжело вдохнул пахнущий дымом воздух и присел на лавку.

— Да я…

— Узнал я его, — прервал Ивашка оправдания наставника, — сам тетиву этим летом вил. Да и кибить у него приметная.

Митяй склонил голову, снял скуфейку, демонстрируя обширную лысину, смял шапочку в руке.

— Ну и что теперь делать будем?

— А сам-то как думаешь?

— Ты не понимаешь….

— Объясни!

— Ты читал те же книги, что и я. Знаешь нашу немощность и величие Рима. Никогда Руси против него не выстоять. Убогость нашу и серость преодолеем, если на коленях вымолим право сидеть за одним столом с заморскими просветителями, поучимся у них умению снискать благодать земную, которая есть отражение благодати небесной…

— И ради этого стоит идти против отцовской земли и веры отеческой?

— Я не против Отечества! — вскинул голову Митяй, яростно сверкнув глазами, — я против иерархов церковных да бояр, лишивших нас будущего, не дающих воссоединиться с нашими инородными братьями во Христе! Ну, что ты так злобно глядишь?…

Последние слова смотритель скриптории прокричал. Ивашка выдержал этот дерзкий взгляд, положил свои ладони поверх сжатых кулаков Митяя, придавив их всей массой своего тела.

— Для веры нашей нужно, чтобы потомки, читая летописи деяний пращуров, были уверены, что среди православной братии Троицкой обители не было ни одного предателя… Я позабочусь об этом. Прощай!..

* * *

Получив весточку от своего человека о том, что защитников, способных держать в руках оружие — монахов, казаков, стрельцов да детей боярских осталось не больше двух сотен, каштелян киевский гетман Сапега начал подготовку решающего штурма. Подошедший накануне полк львовского старосты Александра Зборовского удвоил число польской рати. Двенадцать тысяч профессиональных воинов с днепровских берегов готовились решительным ударом покончить с православной твердыней.

Оживленное шевеление в стане врага с высоких стен крепости трудно было не заметить. Горели костры, сновали посыльные, пушкари для осадных орудий подтаскивали дополнительные заряды. То тут, то там трубы громогласно возвещали сбор. Лагерь латинян готовился к битве.

Готовились к сражению и защитники обители. Все они понимали, что шансов нет, и всё равно шли на стены, брали в ослабевшие руки пики, прилаживали пищали. Лазарет опустел. Хворые пожелали погибнуть на стенах и не ждать, когда их, беспомощных, будут резать ворвавшиеся в обитель ляхи.

Рядом с ранеными стрельцами и казаками стояли вдовые и замужние посадские женщины, поддерживая защитников. У пушки подошвенного боя замерли царственные особы — Ксения Годунова и бывшая царица Ливонская инокиня Марфа. Рядом с ними сгрудились оставшиеся в живых монахи чернецкого полка, заряжая ручницы. Настоятель обители архимандрит Иоасаф, воеводы Долгоруков и Голохвастов, святые и грешные, праведные и не очень, готовые жизнь свою положить за Троицу, стояли бок о бок, прощаясь друг с другом и со всем белым светом. Двести против двенадцати тысяч…

Рокот барабанов в предрассветной темноте, возвестивший о начале движения штурмующих колонн, почти сразу был перекрыт грохотом осадной артиллерии. Монастырские пушки, заряженные дробом, молчали — не хватало пушкарей, дабы сделать более одного залпа, и сидельцы берегли его для подходящих быстрым шагом шляхетских полков.

— Ивашка, смотри-смотри! — привезенный Дуняшей Игнат, сидя на своих саночках позади пищали, указал пальцем в сторону сходящихся колонн, которые можно было угадать по факелам идущих в первой шеренге. — Еще сто шагов, и они столкнутся. Доверни пушку на вершок — более не надо, и как они остановятся — стреляй!

— Вот так? — Ивашка вставил лом в хвост орудия, с силой потянул рычаг, заставляя ствол медленно ползти влево.

— Да! Хорош! Пали фитиль! Сейчас бахнем!.. Клин на два пальца выбей, чтобы ствол поднялся. Так! Хорош!

— Сейчас?

— Нет, чутка погодь, задние должны начать напирать, чтобы куча мала получилась.

— Ну?

— Ещё чуть-чуть… А вот сейчас пора! Пали!

Пушка прогрохотала, окутавшись смрадным дымом. Раненые завыли на разные голоса. Столкнувшиеся польские колонны отпрянули друг от друга и опоясались огоньками зажженных фитилей.

— В кого они палить собрались? — удивленно спросил Игнат, но ответ не услышал. Как перед весенней грозой, прокатились нестройные, но многочисленные залпы, а после во все стороны разнёсся так хорошо знакомый писарю звон клинкового оружия.

— Что случилось? Ляхи на стенах? — заволновались пушкари, не в силах разглядеть через бойницы происходящее.

— Нет, там только наши!

— С кем же тогда латиняне бьются?

— Помощь царская подошла!

— Да, наверно ратники князя Скопина прибыли! От мельницы ударили!

— Эх подмогнуть бы им!

— Да чем ты подмогнёшь, доходяга!

Меж тем, сражение под стенами обители набирало обороты и ширилось. В предрассветной тьме не было видно сходящихся полков, но по крикам, залпам и звону оружия было понятно — с обеих сторон сражаются тысячи![34]

— Наши пришли! Родненькие! — повторяя эти слова, словно заклинание, Ивашка бросился к воротной башне. — Отворяй ворота, служивые! — крикнул он караульным стрельцам, задыхаясь от радости и быстрого бега. — Наши под стенами! Помощь подоспела!

— А если латиняне ловчее окажутся? — с сомнением потер подбородок десятник, — а нас тут — два калеки. Да и приказа не было. Погодь!

— Да ты чуть-чуть подними! — Ивашка чувствовал, что не выдержит муки ожидания, — я мышкой проскользну — посмотрю что там и как, и сразу обратно!

Многопудовая решетка дрогнула, поднимаясь над землей. Качнулись дубовые ворота. Перекатившись боком по слежавшемуся снегу, Ивашка вскочил на ноги и носом столкнулся с всадником на коне редкой белой масти.

— Здоров будь, Иван Изначальный! — раздался звонкий голос. — Заждался небось, да?

— Юрко! Так это ты, брат, — только и смог вымолвить писарь, от головокружения хватаясь рукой за сбрую и чувствуя, как ослабели ноги.

Георгий спрыгнул с седла, подхватил отяжелевшее тело Ивана под мышки, бережно опустился вместе с ним на снег, поддерживая за плечи.

— Я ж обещал, Ваня! Слово давал!

— Какой ты молодец, Юрко! Как же ты вовремя!

— Все наши здесь, Иван! Все до единого!..

— Ты не уйдешь? Не оставишь меня?…

Георгий улыбнулся своей загадочной улыбкой, покачал головой, откидывая со лба непокорную прядь.

— Как же я тебя оставлю, если ты — один из нас.

— Что значит «один из нас?»

— А то и значит, Ваня. Быть воином — значит жить вечно…

Писарь блаженно откинул голову на плечо витязя, снова увидев на светлеющем небе едва различимый облик молодой женщины и струящийся звездный шёлк в её руках. Еле заметная вуаль ниспадала на стены обители и покрывала её мерцающим сиянием.

— Покров над Троицей, — прошептал Иван, чувствуя, как внутри разжимается взведенная пружина, тело расслабляется и наполняется тихой, полноводной радостью. — Значит, всё не напрасно… Всё не зря…

* * *

Поутру алая заря открыла осаждённым страшное зрелище — всё вокруг стен было усеяно трупами, кто-то стонал, кто-то хрипел в предсмертной агонии. Над побоищем реяли почувствовашие наживу вороны.

Раненые, взятые в плен, рассказывали защитникам Троицы удивительное: отряды иноземных наемников из Львова услышали сбоку и позади себя русскую речь тушинских казаков войска Сапеги, приняв их за вылазной отряд из обители, и дали залп из мушкетов в упор. Казаки, ненавидевшие поляков, ответили яростной рубкой. Отряды смешались. К сражающимся подтянулась подмога с обеих стороны. Забыв про штурм монастырских стен, словно помешанные, они стреляли друг в друга, рубили, кололи. Всю ночь до рассвета по холмам и оврагам вокруг обители гуляла кровавая коса смерти…

Отслужив молебен о чудесном спасении, защитники монастыря готовились к новым штурмам и приступам. Но этого почему-то не случилось ни на следующий день, ни через неделю, ни через месяц.

Русские казаки из рядов неприятеля рассказывали о видении преподобного Сергия накануне штурма: он поведал, что участвуют они в богопротивном деле и жестоко расплатятся. Атаманы Андрей Болдырь и Пантелеймон Матерый вняли видению и тайно увели своих станичников из лагеря. Может, потому и сохранили их жизни.

Латинянам повезло меньше. Сапега и Лисовский с поляками, литовцами и русскими изменниками «побегоша к Дмитрову, никем не гонимы, но токмо десницею Божиею;… И велико богатство мнози по них на путех обретаху, не от хуждыпих вещей, но и от злата и сребра и драгих порт и коней. Инии не могуще утечи и возвращающеся вспять и… прихождаху во обитель к чюдотворцу, и милости просяще душям своим и поведающе, яко мнози видешя от нас велики зело два полка гонящя нас, даже и до Дмитрова».

До Дмитрова добралась тысяча человек — всё, что осталось от 12-тысячного латинского войска…

Эпилог

Канонада, чуть утихнув, разгоралась с новой силой яростно и неутолимо, перекрывая своим грохотом навязчивый треск разнокалиберной стрелкотни. Бандеровцы и остатки легиона «Свобода России», прижатые к стенам Киево-Печерской лавры, сопротивлялись отчаянно.

— Ваня! «Писарь»!

Дверь, ведущая в подвал, приоткрылась, хмурое бледное лицо выглянуло на божий свет, щурясь от недосыпа и постоянно висящей в воздухе пыли.

— Не ори — не дома!

Из подвальной темноты выскользнул вихрастый парень в камуфляже, настоящий цвет которого из-за штукатурки и грязи угадать было невозможно. Пристально оглядел штурмовика, держащего за шиворот какого-то связанного типа с шевроном в виде бело-сине-белого флага, кивнул в сторону Лавры, спросил:

— Ну как там?

— Тяжко… — покачал головой штурмовик. — По-хорошему, командир, передовые группы надо менять или отзывать. Мужики на пределе…

— А это что за гусь?

— На церквушке с пулемётом сидел. До последнего отстреливался, гад! Если бы не сосед с «Копьём», хрен бы его выцарапали…

Иван оглядел пленного, сорвал мерч с придуманным, несуществующим флагом, швырнул подальше, всмотрелся в бейджик.

— «Бес», стало быть? Ну и что, глупый бес, зачем ты в бутылку полез? — перефразировал он Пушкина.

— Тьфу на тебя, «вата»! — оскалился легионер, — пока радуйся, но будет и на нашей улице праздник.

— Матёрый! — сплюнул себе под ноги штурмовик, — как только меня не костерил, пока я тащил его сюда…

— Деньги предлагал, небось?

— Ага.

— А ты не взял.

— Не взял. И его сразу как понесло…

— Надо было брать. «Теплак» новый купили бы…

— Да брехать не люблю…

— Если ты врёшь в ответ на враньё, это считается не ложью, а попыткой найти общий язык.

— Ну ты и гад! — сорвался пленный, — рвань подзаборная! Рабы вы! Ничего своего нет! Форма — китайская, генераторы — корейские, рации — американские, а сами — все такие великодержавные, посконные, домотканые…. Факинг быдло…

— О! На хозяйский язык перешёл! — засмеялся штурмовик.

— День сурка какой-то, — потёр лоб «Писарь», — такое впечатление, что текст из них выдаёт встроенный магнитофон… Давай, грузи это туловище к чекистам, пусть они его рулады выслушивают. Так кто его с церквушки спустил, говоришь? Что за сосед с «Копьём»?

— Да откуда ж мне знать? Юркий, дерзкий такой. Передай, говорит, Ивану лично в руки, скажи — от Юрко…

«Писарь» застыл, словно на что-то наткнулся, схватил штурмовика за плечи.

— Когда это было? Где он?

— Да там… В жёлтой зоне… А что случилось?

— Мне надо его видеть! Срочно! Ты не представляешь, как это важно!

— Да где его искать-то сейчас? Он, вроде, сам прийти собирался…

— Уже пришёл… — знакомый, звонкий голос, раздавшийся за спиной, застал «Писаря» врасплох.

Иван, не отрываясь, смотрел в глаза воина. Тот, не двигаясь с места, стянул с головы балаклаву, улыбнувшись такой знакомой улыбкой.

— Ну здравствуй, Иван Изначальный!

«Писарь» провёл руками по воспалённым глазам, словно проверяя, не спит ли он, не исчезнет ли видение…

— Здоров будь, «сосед с копьём»…

Они сделали шаг навстречу друг другу, крепко обнялись, отстранились, держась за руки и не сводя друг с друга взгляд.

— Как же я тебя ждал, — взволнованно прошептал Иван. — Ты не представляешь, как нам здесь тяжко…

— Знаю. Спешил, как мог… Но ты же видишь, сколько нечисти из преисподней повылазило.

— А наши?…

— Все здесь…

— Это хорошо. Авгиевы конюшни очистить надо до донышка, чтобы потомкам дерьмо не глотать.

— Ты же знаешь, Иван, у каждого поколения конюшни свои. И пока дерьма не хлебнёшь, вкус воды колодезной не оценишь. Но ты прав, с этой бесовщиной пора кончать.

— Раз так, то Киевом и даже Берлином не обойдёмся. Придётся дальше идти, в самое логово.

— На всё воля Божья.

— Ну а наша ведь тоже что-то значит?

— Конечно! Особенно, когда она с Божьей — заодно.

— Да будет так!

— Ныне, присно и вовеки веков…

— Аминь!..