Новое собрание сочинений Генриха Сапгира – попытка не просто собрать вместе большую часть написанного замечательным русским поэтом и прозаиком второй половины ХX века, но и создать некоторый интегральный образ этого уникального (даже для данного периода нашей словесности) универсального литератора. Он не только с равным удовольствием писал для взрослых и для детей, но и словно воплощал в слове ларионовско-гончаровскую концепцию «всёчества»: соединения всех известных до этого идей, манер и техник современного письма, одновременно радикально авангардных и предельно укорененных в самой глубинной национальной традиции и ведущего постоянный провокативный диалог с нею. В третьем томе собрания «Глаза на затылке» Генрих Сапгир предстает как прямой наследник авангардной традиции, поэт, не чуждый самым смелым художественным экспериментам на границах стиха и прозы, вербального и визуального, звука и смысла.
Генрих Сапгир
Глаза на затылке
Том 3
Новое литературное обозрение
Москва
2024
УДК 821.161.1
ББК 84(2=411.2)6
С19
Руководитель редакционной коллегии – Ю. Б. Орлицкий
Генрих Сапгир
Собрание сочинений. Том 3: Глаза на затылке / Генрих Сапгир. – М.: Новое литературное обозрение, 2024.
Новое собрание сочинений Генриха Сапгира – попытка не просто собрать вместе большую часть написанного замечательным русским поэтом и прозаиком второй половины ХX века, но и создать некоторый интегральный образ этого уникального (даже для данного периода нашей словесности) универсального литератора. Он не только с равным удовольствием писал для взрослых и для детей, но и словно воплощал в слове ларионовско-гончаровскую концепцию «всёчества»: соединения всех известных до этого идей, манер и техник современного письма, одновременно радикально авангардных и предельно укорененных в самой глубинной национальной традиции и ведущего постоянный провокативный диалог с нею. В третьем томе собрания «Глаза на затылке» Генрих Сапгир предстает как прямой наследник авангардной традиции, поэт, не чуждый самым смелым художественным экспериментам на границах стиха и прозы, вербального и визуального, звука и смысла.
В оформлении обложки использован фрагмент фотографии Г. Сапгира. Фотограф И. Пальмин. Москва, 1975 г.
ISBN 978-5-4448-2370-5
© Г. В. Сапгир, наследники, 2024
© М. Г. Павловец, состав, послесловие, 2024
© Н. Агапова, дизайн обложки, 2024
© ООО «Новое литературное обозрение», 2024
ЛЮСТИХИ
(1965–1966)
ТЫ
ЛИДА
ЭТО НИЧТО
ОНО
БУДЬ НЕ СОБОЙ
ИЗ ЦИКЛА «СТИХИ ИЗ ТРЕХ ЭЛЕМЕНТОВ»
(1966)
1. ЭМОЦИЯ
2. ОТВЕТ
3. ПОДТЕКСТ
4. СПОР
10. БОГ
11. УТОПИЯ
15. СОН
РАЗНОГЛАСИЯ
КИПАРИСЫ ВО ДВОРЕ
(1974)
Что есть Будда? —
Спросил ученик
Кипарисы во дворе —
Ответил Учитель
«Я чувствую что ничего не чувствую…»
«Ах говорят деревья и раскачивают ветвями в разные…»
«Я в последнее время мало читаю стихов…»
«На сером одиноком пляже…»
«Шелковинка…»
«Я разбудил соловья…»
«Что-то сказала птичка…»
«Просвечивают солнцем облака…»
«В нашей столовой…»
«Когда я остаюсь наедине с собой…»
«Воробей на перилах балкона вертит головкой…»
«Круглобедрый смуглоколенный кувшин…»
«Я сердцем ощутил тяжесть розы…»
«Если бы всё…»
«Со всей своей зеленой тенью…»
«Я сижу в комнате за пишущей машинкой…»
«В четыре утра меня разбудил соловей…»
«Как ни странно не этот кувшин…»
Юрию Соболеву
«Я прохожу сквозь свое незримое Я…»
«Блаженное существо…»
«Раскатываясь постепенно…»
ДОПОЛНЕНИЯ К «КИПАРИСАМ ВО ДВОРЕ»[1]
«Так расходились круги на воде…»
«Одни грустят у сосен объятых солнцем…»
БЫТЬ – МОЖЕТ! ПОЭМА-ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЕ С ТВОИМ УЧАСТИЕМ (1981)
МОЖЕТ БЫТЬ
(ду́хи)
БЫТЬ МОЖЕТ
(духи́)
…Жизнь на земле перестанет развиваться свободно и погрузится в великую мглу…
И настанет наивеличайшее бедствие: злые силы сокрушат две трети мира; одна треть сохранится, но никто уже не сможет установить, сколько на свете осталось подлинных хозяев полей и домов…
И так много зла придет от принца ада – Сатаны, что мир еще долго будет лежать в запустении и разрухе. Но прежде, чем это случится, многие необычного вида птицы будут взрывать воздух криком: «хей! хей!»…
…Есть вещи, которые нельзя назвать предсказаниями в строгом смысле слова. Но здесь, Ваше Величество, мы пронизаны предчувствием великих и чудесных событий, которые узрят те, что придут после нас.
Эни-бени рики паки,
Буболяки рики-шмаки,
Эус Деус Космодеус,
БАЦ!
I. ОТ АВТОРА:
II. ЧИТАТЕЛЬ СОЧИНЯЕТ РИСУЕТ КЛЕИТ
III. ОТ АВТОРА:
IV. ВСЕ ПОЮТ ХОРОМ:
V. ОТ АВТОРА:
VI. ЧИТАЙ В ЗЕРКАЛО:
VII. ОТ АВТОРА:
VIII. СДЕЛАЙ САМ:
IX. ОТ АВТОРА:
Х. СЕБЯ ИЗОБРАЗИ:
XI. ОТ АВТОРА:
ХII. НАРИСУЙ НА РИСОВОЙ БУМАГЕ:
ХIII. ОТ АВТОРА:
ХIV. НАРИСУЙ НА РИСОВОЙ БУМАГЕ:
ХV. ОТ АВТОРА:
ХVI. (ПОПРОБУЙ СОЧИНИТЬ ЧТО-НИБУДЬ В ЭТОМ РОДЕ И НА ТЕБЯ ПОВЕЕТ МАГИЕЙ ЯЗЫКА БУДУЩЕГО, МОЖЕТ БЫТЬ СОВСЕМ ИНОГО ПЛАНА, БЫТИЯ ИНЫХ СУЩЕСТВ)
ХVII. ОТ АВТОРА:
ХVIII. (ЧТО И КОГО БЫ ТЫ НИ ИЗОБРАЗИЛ, НИ НАРИСОВАЛ БЕССМЫСЛЕННО НА ЭТОЙ СТРАНИЦЕ, ВСЕ БЫЛО, ЕСТЬ ИЛИ БУДЕТ В РЕАЛЬНОСТИ НЕВЕДОМОЙ НАМ. ПУСТЬ ПОСЛУЖАТ ЭТОМУ КАТРЕНЫ №№ 1, 2, 3, 4)
XIX. ОТ АВТОРА:
XX. ДОМАШНЕЕ ЗАДАНИЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВУ:
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Поэма эта – скорее заклинание. Чтоб не произошло, о чем говорится. Назвать страшное, чтобы дом обошло. В деревнях матери детей своих так баюкали когда-то. «Бай да побай, хошь сегодня помри…» Хотели этой жуткой наоборотностью от дитяти беду отвести. Вот и мне пришло
И все же… «Будьте, как дети». Хотя бы в кавычках. Забудьте всю свою серьезность, где-нибудь за углом оставьте весь свой багаж. Предлагается игра. Поэма приглашает клеить, рисовать, сочинять, петь, выкрикивать! Вот когда мы почувствуем весь ужас, всю невозможность и фатальность нашего падения туда. Когда откроется нам ад до самых своих глубоких щелей. Прямое участие есть прямое участие.
Но прямого сюжета в поэме нет. Она смонтирована по-ки-ношному из отдельных эпизодов. В этих быстро сменяющихся эпизодах есть своя последовательность, хотя их герои из разных кинофильмов. Основной герой, апокалиптический Дракон разевает свой дымный кратер и не вмещается в кадр. Зато хорошо различимы шныряющие всюду крысы. Его разведчики, войско Его. В конце МКХ – мушиный знак.
Во второй части автор пытается проследить, как в результате непоправимого исчезает человеческое и пышным уродливым (для нас) цветом расцветает вне- и не-человеческое. Автор близких своих любит, к уюту земному привык – и надеется, читатель – тоже. Будет, как говорят, «просто по-человечески жаль» (хотя кому?).
Автор возвращает внимание читателя к началу поэмы. Перечтите ее, играючи. Во всяком случае, так задумано.
СТИХОТВОРЕНИЯ ИЗ ЖУРНАЛА «ТРАНСПОНАНС»
ФЪРТУНА
Славянская лирика
Миле
СКРАМЕНЬ[2]
«ах трах бах…»
ДЕТИ В САДУ
(1988)
То, что Чайковский говорит, меня потому уже много значительно, что он как бы подсмотрел художественное направление, по которому меня постоянно тянуло и про которое покойный Тургенев говаривал, что ждет от меня стихотворения, в котором окончательный куплет надо будет передавать безмолвным шевелением губ.
САД
Алеше Хвостенко
ЛИСТЬЯ
КАМНИ
СИРЕНЬ
АЛЬБОМ ДЛЯ РИСОВА
1. ПОИСКИ ЩЕНКА
2. УЛИТКИ
3
4. ЕЖ
5
ДУРОЧКА
«плыв обла плыв наплыв блака…»
АКАЦИЯ
«трепл вет лье на ревке…»
«сижу от зн изн…»
РОЗА
…наука всех наук…
КРИТИКУ
ХМАРА
«что за сон души коснул…»
ЛИЦО СМЕРТИ
ДЕТИ В САДУ
Миле – 7.7.88
СТАНСЫ
ЛЕПКА
НА ОТДЫХЕ
ПАМЯТНОЕ ЛЕТО
ПЕТЯ
ЭПИГРАММА НА САМОГО СЕБЯ
СТРЕКОЗА
ПЕСНЬ ОДИНОКОГО КОМАРА
НА СМЕРТЬ ПУДЕЛЯ
МОНО
ЮНОША-ДЕБИЛ
МОРЕ И ВЫСОЦКИЙ
СЕМЕЙСТВО
«вот бы род на друг план…»
МЕРТВЫЙ СЕЗОН
(1988)
ВИРУС
МОЛИТВА
МЕРТВЫЙ СЕЗОН
РОЩА НА ПИЦУНДЕ
КУКЛА НА МОРСКОМ БЕРЕГУ
…что сердцу обида куклы
обиды своей жалчей
«была земля – осталась ля…»
БУШЛАТ
<НА ПУТИ К «ДЕТЯМ В САДУ»>[4]
АПОФЕОЗ ФЕТА
(остальные стихи читать неслышным шопотом, артикулируя губами)
ЖАЛОСТЛИВЫЕ ЛЮДИ
ГДЕ-ТО В ПОДНЕБЕСНОЙ
БОГОМОЛ
ПОРЯДКОВЫЙ ПЕРЕУЛОК
Этюды
ВЕСНА В ПОРЯДКОВОМ
МАРТ
ВО ДВОРЕ БАНКА
ВОЗНЕСЕНИЕ
НА ЦЕНТРАЛЬНОМ РЫНКЕ
ЛОЛИТА
АВТОПОРТРЕТ
УЧУ АНГЛИЙСКИЙ
УГЛОВОЙ ПЕРЕУЛОК
ВЕЧЕРА, КОТОРЫЕ БЫЛИ
ЖЕНЩИНА С РЕБЕНКОМ
ОДНОЙ ЛИНИЕЙ
ТОМЛЕНИЕ ДУХА
У ПОМОЙКИ
МОСКОВСКИЕ ВСТРЕЧИ
ЛУБОК
(1990)
ПЕРСОНАЛЬНЫЙ КОМПЬЮТЕР
СОВРЕМЕННЫЙ ЛУБОК
1. АЛКАШ
2. ХМЫРЬ
3. СЕРЖАНТ
НАГЛЯДНАЯ АГИТАЦИЯ
ПРИВЕРЕДЛИВЫЙ АРХАНГЕЛ
СТОЯЩАЯ ПОСТЕЛЬ
«Зверь о двух спинах»
ИЗРЕЧЕНИЯ РЕЧЕЙ
1
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ: «Товарищи! мы сегодня переживаем историческое событие исключительной важности»
2
…валят в одну кучу и пищевые отходы и пластмассу и металл устраивая на свалках огромные геростратовы костры. Ряд ученых обсуждает всерьез…
3
…войска конечно товарищи хорошо видят и понимают где причина а где следствие —
4
…гений умирает, посредственность благоденствует —
5
…не я выбирал эту систему эту страну… —
РАЗВИТИЕ МЕТОДА
(1991)
МЕТОД
ДЕРЕВО НАД ОВРАГОМ
СКАМЬЯ В СУГРОБЕ
ДВОЙНАЯ ТЕНЬ
МОРОЗ
МАРТ В ЛЕСУ
ВЕСНА
ИГРА В БИСЕР
МАШИНА ВРЕМЕНИ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
а ведь это действительно происходило со многими жившими тогда она писала мне письма не думая хорошо ли они написаны или плохо
РЕБЕНОК
БОЛЬ
это она всегда понимала хорошо: нельзя причинять боль другому
ГОРЫ
НА ЭКРАНЕ TV
ЛЕТУЧАЯ ФРАЗА
БЕСПРЕДЕЛЬНОСТЬ И РАЗУМ
какой разум может охватить беспредельность
УЧЕНИК
…постоянно я чувствую потребность разрушать то, что строю с таким трудом
КУЗНЕЧИК
ЛЯГУШКА НА ПОРОГЕ
ЧУДО
СУДЬБА
ПРОМЕЖУТКИ
ВРЕМЯ РАЗБРАСЫВАТЬ
БАБОЧКА
ЗАКАТ
НАХОДКА
КОШКА И САРАНЧА
СТРЕСС
СОБАКЕВИЧИ И НОЗДРЁВЫ
ПРОГУЛКИ В МОРЕ
1
Сейчас всеобщая забота сохранить природу, живой мир…
2
Человек со своей активной деятельностью наступает…
3
Что с сивучами стало в Сочи?.. Кто им в море предложит, например, мясной фарш?
ОПЕЧАТКА
(калейдоскоп)
…не менее замечательный рубин высокой огранки подарил Петр Первый курфюрсту Бранденбургскому.
РАНЕНЫЙ ОЛЕНЬ
…судьба сосуда обычно трагична…
ИМПРОВИЗАЦИЯ
ПРО БЕРЕЗКУ
МОЛИТВА СВЯТОГО ФРАНЦИСКА
НОСТРАДАМУС
ГОЛУБАЯ КРОВЬ
МИФ
серебристое небо радостно кричало будто режут женщину
в небе кричало ведро
серебристое небо радостно терзали женщины, чтобы выскочило женщина режет серебристое лоно: выскочи выскочи!
ведро выскочило как женщина в серебристую радость неба небо выскочило из ведра серебристой женщиной женщина-небо серебристым горлом радостно кричала радость кричала катилась серебристым ведром в небо небо – радость серебристо кричит, будто женщину режут снова, выскочи! выскочи ведро!
ВЕЧЕРОМ В ДОМЕ
ВОРОБЬИНАЯ МОСКВА
ПРОВЕРКА РЕАЛЬНОСТИ
(1972–1999)
О НОВЫХ СТИХАХ
В этом 1998 году на излете века, может быть, от ощущения, что близко новое тысячелетие, каждое мое слово захотело быть не только самим собой, но и символом. К тому же я обнаружил в своих черновиках стихи 1972 года, где в строке каждое слово было напечатано отдельно (в три интервала) и с прописной буквы. За прошлое лето у меня сочинилось некоторое количество подобных стихов, в основном лирики. На странице такой способ написания слов, мне кажется, выглядит убедительно. Слово само по себе так крупно, что промежуточные слова зачастую просто отпадают и получается экономия места и материала, к чему всегда, по-моему, стремится поэзия. Отсюда и звучание свежее.
Кроме того, я давно заметил, что формообразующим элементом ритма у целого ряда поэтов начала века является слово под ударением или группа слов. Чтобы выделить это слово или группу слов и отделить их от следующих, Маяковский располагает стихи ступеньками. Таким образом появляются малые цезуры, которые акцентируют внимание на словах и делают интонацию стиха более выразительной. Притом группы слов имеют одно главное ударение, что приравнивает их к другим словам под ударением. (Их надо и читать как одно слово.) На мой взгляд, в расположении стихов ступеньками наблюдается некоторая механистичность – сдвиги строк как рычаги, здесь проявляется понимание страницы как плакатного листа. Гораздо живее начертание слова как стихотворной строки у более поздних поэтов: у Асеева, у Кирсанова, затем, например – у Холина, у Соковнина. Да у того же начинающего юного Маяковского!
Здесь меня не устраивал сам рисунок стиха – ниточкой. Если изредка, довольно оригинально получается, а если сплошь – некий странный Китай. И притом ритм – это главное: после каждого слова – большая цезура, а я слышу малую.
Вот я решил, что возможно в таких случаях записывать стихи нормальными строфами. Только каждое слово с прописной буквы и – тройной интервал. Сохраняется вид книжной страницы – и как читается стих, так и произносится. При этом возникает некоторый пуантилизм текста, который лично у меня ассоциируется с новой камерной музыкой такого же рода – пуантилистической. Вообще хотелось бы заметить, что мне не раз помогали и окрыляли в моих поисках достижения соседних пластических искусств в пространстве и времени, то есть живописи и музыки. Человеческое Искусство для меня – нечто целое, которое достигается различными средствами. Или комбинируется из разных искусств и литературы: например, Театр, Кино.
СЛОВА (1972–1998)
УТРО НА МОЛОГЕ
НА ДАЧЕ
Марине Добровольской
СЛОВА
ТЕНИ НА ТЮЛЕ
ДОМ
(Ода)
Виктору Пивоварову
ПРОВЕРКА РЕАЛЬНОСТИ
(1998–1999)
ФОРМЫ
ПОИСКИ
ЛУНАТИК
УЧИТЕЛЬ
СТАРОСТЬ
ГЛАЗА КУКЛЫ
КРАСКОВО
НА БУЛЬВАРЕ
ОХОТА
ПОКОЛЕНИЕ
ЖАСМИН
СОН
ИНОЕ
ДРУЖБА
СТАРЫЕ ФОТОГРАФИИ
М. Айзенбергу
НАЕДИНЕ
ПРЕДЧУВСТВИЕ
ЗОЛОТЫЕ ШАРЫ
НА ДАЧНОМ УЧАСТКЕ
У ВРАЧА
ВЕЧЕР ПЯТНИЦЫ
КОНЕЧНАЯ СТАНЦИЯ
КИРИЛЛ И МЕФОДИЙ
ХРУСТАЛЬНАЯ ПРОБКА
ТЕПЛЫЙ СТАН
ЧУЖАЯ ЛЮБОВЬ
УЧЕТЧИК
ИМЯ
НОВЫЙ ЯЗЫК
ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В НОЯБРЕ
ПРОВЕРКА РЕАЛЬНОСТИ
НА ДОРОГЕ В РАЙ
ЗАТЕРЯННЫЕ
РОДНОЕ
ИЗ ГЛУБИНЫ
АНДРЕЮ СЕРГЕЕВУ – ПОСЛАНИЕ
ПОДРУГИ В АВТОБУСЕ
КАК СМОТРЕТЬ КАРТИНУ
НАТУРЩИЦА
ЕЛИСЕЙСКИЕ ПОЛЯ
НАША СОБАКА
ОЖИДАНИЕ
СОБОР
КАК БЫ ВО СНЕ
НА НОВЫЙ 1999
НАШ ПАРИЖ
Елене Кацюбе
СЕРИАЛ
ПРОХОЖУ МИМО
ДАЛЕКО У РЕКИ
ПРЕСТУПЛЕНИЕ
ГОЛОС
ДУШЕОХРАННИК
ВЕСНА НА СОЛНЦЕ
ТОПОЛЬ
СВЕТ ЗЕМЛИ
МЫ
ИГРА
ЕЩЕ О ЛЮБВИ
СТИХИ О СПАСЕНИИ
Или спасутся все – или никто
ПЕРЕХОД
КОШМАРНИК
БРАТЬЯ
ПАМЯТНИК
ПРОВЕРКА РЕАЛЬНОСТИ. ДОПОЛНЕНИЯ
СУМЕРКИ
УРАЛ
ПРОБЕЛ
КРЫЛАТАЯ
В РАЗБИТОМ ЗЕРКАЛЕ
ПАРК РАЗВЛЕЧЕНИЙ
К нам в квартиру Фирма прислала Мастера, который починил и обил нашу входную дверь. Красиво и аккуратно. Оказался Физиком по профессии.
СТИХИ ЖЕРТВЫ ДОРОЖНОГО ПРОИСШЕСТВИЯ
ОДИНОЧЕСТВО
ПАМЯТЬ
СВОБОДНЫЙ ВЫБОР
РЕАЛЬНОСТИ
УЛЫБКА
СТИХИ НАПРОКАТ
МЯТЕЖ
КРИК И ШЁПОТ
ПАМЯТНИК
КАРТИНА
ТРЕТЬЯ ЖИЗНЬ
СОБЕСЕДНИЦА
НА ДАЧЕ
РОССИЯ ХХ
УТРОМ И ВЕЧЕРОМ
«Зной Дерево Где отдыхал…»
«Или спасутся…»
СЛОВО
ДВОЙНОЙ СВЕТ
«Помни Я жду Стоя в ряду Под переплетом…»
ФРАГМЕНТЫ
«Шлеп коровы Скрип Скрученной травы…»
«Смотришь Из кресла У самых ног…»
«Хруст челюстей Сладкая кость…»
ТРИ ИЗ МНОГИХ
За последние годы я написал целый ряд стихов, циклов и книг, в которых реализуются некоторые новые идеи, из тех, что давно мне не давали покоя и время от времени проявлялись в моих вещах. Кстати, как точно в английском языке, «вещь, дело, существо» – одно слово «thing». А «think» – «мыслить» немногим от него отличается. Вещь, еще вернее, живое существо – воплощенная идея. В русском языке эта философическая зависимость не так заметна. А для искусства не так важна идея, как то, каким образом она воплощена в материале и кто это сделал. Другими словами – мастерство, полутона, тонкости, впечатление…
Думаю, форма, вернее, форма выражения – это и есть идея в искусстве. Поэтому такими наивными выглядят все эти театральные и киношные инсценировки, например, «Войны и мира». Текст у Льва Толстого и есть суть его вещи в единственно возможном материале. Разве – если найдешь равноценный концепт. Как Федерико Феллини – не иллюстрации, а свое.
В свое время в начале 60‐х мне явились полуслова-полупризраки в отдельных стихотворениях. Как я теперь понимаю, я их услышал в разговорах по телефону, вообще в беседах близких людей, когда многое не договаривают – и так понятно, в таких простонародных сокращениях, как «док», «шеф» и так далее. И увидел: горящие вывески с потухшими буквами типа « ебель», разорванные пополам страницы журналов и газет, которые в кабинете задумчивости пытаешься прочесть и разгадать, о чем там пишут.
Летом 1988 года у подножья вулкана Карадаг и осенью в сосновой роще на Пицунде я сочинил книгу стихов «Дети в саду» по этому методу – окончания слов просто смывал прибой. Между словами возникали разновеликие пустоты, которые были заполнены некой незримой формой и смыслом. И слова угадывались почти сразу, потому что я старался разрывать и не договаривать слова, лежащие близко к центру языка. И в этом заполнении пустот читателем, начиная с первого читателя – самого автора, была неожиданность встречи и радость узнавания, похожая на ту, которая возникает, когда мы ожидаем и полуугадываем в окончании стиха рифму. Обычно в последний момент она конкретизируется. А здесь слово так и остается мерцающим между бытием и небытием.
Но тогда я не занимался теоретизированием. Я искал новую гармонию в языке, которую и находил. Я ее слышал в шуме и плеске моря, и стихи уносило, как на волнах. Думаю, не один я слушал море. Древнегреческий гекзаметр подслушан был слепым певцом у средиземноморского прибоя, я всегда был в этом уверен.
Другая идея давно занимала меня. Если стихи – это «музыка слов» с некоторой долей конкретности, там есть и ритм, и размер, и звучание, то некоторые законы симфонической и камерной музыки могут проявляться и в поэзии, и форма также. С начала двадцатого века русский символизм особенно воплощал это. Например, выражение невыразимого. Можно вспомнить «симфонии» Андрея Белого, некоторые стихи Иннокентия Анненского, например, «Кек-уок на цимбалах». Тем более «Сестра моя жизнь» – гениальная музыка, так удачно переросшая в стихи и звучащая там для нас. Аркадий Акимович Штейнберг даже узнавал инструменты: иной размер как смычок, размашисто летающий по струнам скрипки.
Обычно в классической музыкальной пьесе чередуются две темы, которые, развиваясь и изменяясь, рождают третью. Простой пример, и как бы сам собой напрашивался вывод, а не могут ли стихи быть чем-то подобным, так сказать, развивать политему. Несколько лет тому назад я решил попробовать написать два стихотворения в одном. Чередуясь, строки одного пронизывали строки другого, как пальцы скрещенных рук. Это было неожиданно, и слух легко и радостно улавливал это чередование в стихах. А на письме чередовались шрифты: прямой и курсив – и читались оба варианта одновременно. Я вспомнил удивительного поэта Ржевского (ХVIII век), у которого сонет распадался вдоль на две контрастирующих половины – тоже на два сонета, и потом читался целиком. Мне кажется, что стихи могут складываться из множества стихов, имеющих своим предметом самые разные лирические состояния. Но это, видимо, дело будущего. Я представляю такое: стихотворение из 12 строк, каждая – отдельное стихотворение. Что-то вроде этого, по-моему, я написал.
В прошлом году, перебирая черновики давно прошедших лет, я обратил внимание на несколько стихотворений, написанных в 1972 году.
«Утро на Мологе», «Слова». Эти стихи были записаны особым образом. Ничего подобного не было ни у кого в русской поэзии. Но не в этом дело.
Каждое слово или группа слов, записанная и произнесенная с Большой буквы и отделенная от других тремя интервалами, на слух – малой цезурой, воспринималось значительнее, чем обычное, и в то же время являлось элементом ритма, организующего стихотворение. Удобнее всего было строить строки: от двух до четырех слов. Конечно, нельзя было не заметить, что формообразующим элементом ритма у некоторых поэтов начала века тоже является слово под ударением или группа слов. Чтобы выделить это слово или группу слов и отделить их от следующих, Маяковский располагает стихи ступеньками. Таким образом появляются малые цезуры, которые акцентируют внимание на словах как на элементах ритма. При том группы слов имеют одно главное ударение, что приравнивает их к другим словам под ударением. На мой взгляд, в расположении стихов ступеньками наблюдается некоторая футуристическая механика – сдвиги строк как рычаги, я бы сказал, здесь проявляется понимание страницы как плакатного листа. Мне гораздо симпатичнее начертание слова как стихотворной строки у более поздних поэтов: у Асеева, у Кирсанова, затем, например, – у Холина, у Соковнина. Я и сам писал таким образом.
Здесь меня не устраивал сам рисунок стиха – ниточкой. Если изредка, довольно оригинально получается, а если сплошь – некий странный Китай. И притом ритм, это главное: после каждого слова – большая цезура, а я слышу малую.
Я решил, что возможно в таких случаях записывать стихи и нормальными четверостишиями и строфами. Вот так: от двух до четырех слов в стихотворной строке – каждое слово с большой буквы и отделено тремя интервалами от других. Сохраняется вид книжной страницы и как произносится стих, так и читается. При этом слово приближается к Слову, то есть к символу.
И вот оно – проступает. Не развязная ямбическая болтовня неоклассицизма, не театрально-ходульная речь футуризма, а вдумчивое неторопливое произнесение. Ни одно слово не проскользнет в спешке и не останется незамеченным. Каждое лишнее сразу заметно.
Это слово не прозы, а поэзии.
Вообще-то стихи можно писать разными способами, лишь бы хорошо получалось, поэты знают, стихи сами по себе – условность. Но в наш век, теперь уже оставшийся позади, поэзию неоднократно хотели сделать прозой, во всяком случае, чем-то совсем неотличимым. Недаром в последние десятилетия появились
(И все-таки почему мы – художники – ищем новые образы, новые гармонии? И что, собственно, делать с этим непонятным отшлифованным морем предметом, который выбросил нам прибой на гладкий песок? (Так изобразил искусство Солженицын в своей нобелевской речи.) Мне бы хотелось привести здесь ответ, который я нашел совсем недавно в ранней статье о. Павла Флоренского «Пределы гносеологии», из его классификации памяти. Не буду говорить о памяти прошлого и настоящего, но к памяти будущего он относит наряду с предчувствием и другим –
СОБАКА МЕЖДУ БЕЖИТ ДЕРЕВЬЕВ
(1994)
ПЕРВАЯ СТРАНИЦА
КОЛОДЕЦ
ВОЙНА И TV
ПРЕСТУПЛЕНИЕ
СЛОНЫ
ЧЕРНЫЙ КВАДРАТ
МАСТЕРСКАЯ
СПЯЩИЙ КЛОШАР
ПОПЫТКА ВСПОМНИТЬ
ПОДМОСКОВЬЕ
СОЧИНИТЕЛЬ
СОСНЫ
ЭМИГРАНТ
ПОЕЗДКА ЗА ГОРОД
ПОСЛЕДНИЙ СНЕГ
Памяти Бориса Пастернака
ВЕСНА В ТЕПЛОМ СТАНЕ
БЕРЕМЕННАЯ МАША
ПОМИНКИ
ТОПОЛЬ ЛЕТИТ
Памяти Арсения Альвинга
ДЫМ
ХУДОЖНИК
СЕНТЯБРЬСКОЕ УТРО
ЛЕЖУ НА ПЕСКЕ, НЕПОДАЛЕКУ ИГРАЮТ В ВОЛЕЙБОЛ, БОСЫЕ НОГИ ВЗРЫВАЮТ ПЕСОК, ДОЛЕТАЕТ И ДО МЕНЯ. ОТСЮДА СНИЗУ БЕГАЮЩИЕ ПАРНИ И ДЕВУШКИ КАЖУТСЯ НЕПОМЕРНО ДЛИННЫМИ. ПРЫГАЯ, ИСКАЖАЮТСЯ, КАК В ЛИНЗЕ. И ВСЯ РЕАЛЬНОСТЬ ЕДВА ВЫДЕРЖИВАЕТ
КУДА СЕБЯ ДЕВАТЬ И ЧТО ДЕЛАТЬ С ЭТИМ ПУСТЫМ ВРЕМЕНЕМ?
ШЕЛ ШЕЛ ВДРУГ ОСТАНОВИЛСЯ
СКОРЕЕ ЭТО ТЕАТР: ОДИН ИГРАЕТ ДВОИХ
ЧАСТО ОКЛИКАЮТ ИЗ ПАРАЛЛЕЛЬНЫХ МИРОВ
СТИХИ НА НЕИЗВЕСТНОМ ЯЗЫКЕ
ТРИНАДЦАТЬ НИОТКУДА
Стихи на неизвестном языке
Разговор на языке, который я не могу понять
СТИХИ НА НЕИЗВЕСТНОМ ЯЗЫКЕ
Наверняка это подготавливалось исподволь – там, в мозжечке, но произошло как-то вдруг. Как, откуда произошло, а может, произросло, неизвестно, просто я почувствовал, что моя рука, которая сочленена, а возможно, и выросла из моего плеча, иначе почему бы ей здесь болтаться вроде сломанной ветки, сама задвигалась по листу бумаги, выписывая какие-то значки. Как принтер компьютера. Я сообразил, что, наверно, это – послание, и вложил другой рукой в мою судорожными рывками двигающуюся руку черную авторучку. И вот на изумленно белом поле появились ряды значков, скорее всего – букв, слова, по-моему, строки на совершенно мне незнакомом языке. Я взял листок, поднес его поближе к лампе – и ничего не смог прочесть. Это были стихи, я видел. Рядом стоящие строки заканчивались подобными знаками, можно было понять, что это рифмованные стихи.
Сказать, что я ничего не ощущал, было бы неправдой. Это была тень чужого, нет, не чужого, какого-то постороннего вдохновения, чувства искреннего и возвышенного. Я почувствовал даже удовлетворение, когда— не скажу, что перечитал, а пересмотрел исчерканный листок, и понял, что стихи определенно удались. Но чем, чем это стихи? Никаких картин мне тоже не представилось, слишком издалека. И что за поэт? Какое он имеет ко мне отношение?
Догадка пронизала меня, как укол. Скорее всего это тот же я, но существующий совсем в другом мире, который ему представляется, естественно, как и мне здешнему, нормальным и будничным.
В какой-то момент он меня почувствовал так остро, что произошел контакт. Он ощущал всю неповторимость его реальности, всю драгоценность его бытия, он был поэт, он писал стихи. И, соединившись с ним, я тоже все почувствовал, как впервые, всю свежесть снега, уступающего с легким хрустом моим еще теплым, только что из дома, ботинкам. Серый одинокий листок на голой березке. И все, все. Он там прогуливался возле, может быть, своего Дома творчества где-нибудь в однозначной Переделкину местности – и не береза это вовсе была, и не снег, а я понимал, что – снег и береза. Он про все это сочинял, а я сидел в Москве и записывал их (даже лист бумаги побледнел, не привык к такому).
Вообще, мир теперь представляется мне толстым слоеным пирогом, где каждый слой – новая реальность. И возможно, где-нибудь носят не одежды, а дожди, и вместо лица – носатая птица. И соитие называют «выпить кружку пива» или «смять простыни», если есть там пиво и простыни, но, наверно, там есть то, что соответствует и пиву и простыням – и многому-многому другому, поскольку там есть поэт и стихи.
Таких «меня», я думаю, множество, но каждый сидит в своей реальности, непрозрачной, как скорлупа ореха. А если орех случайно трескается, сознание успешно защищается от всего нового, невыносимого, от этих обликов, отсветов, чудовищ, просто переносит на них все признаки прежнего, привычного, нормального, своего. Называет его дядя Вася, а это настоящий динозавр.
Но вот произошло чудо: рука моя, минуя сознание, рисует свои стихи, мой невозможно далекий «я». Вот, я поставил тебя в кавычки, но ты-то живешь безо всяких кавычек и готов поклясться, что настоящий – это ты, а я – твоя туманная проекция. Вдаль ощущение, почти просто предположение.
Но я-то слушаю, не слыша, эту невозможную радиопередачу. Время от времени я записываю то, что слышу, не слыша, чувствую, не чувствуя, что пишу, не понимая ни черточки. И на что-то это похоже. Я клянусь, это похоже на загадку всей нашей жизни. Поэтому в один прекрасный момент диктор произнесет своим поставленным голосом: «Дорогие радиослушатели!..» Нет, скорее всего: «Дорогой радиослушатель, наши передачи на такой-то волне прекращаются». И потом сколько не крути ручку настройки, не переключай с диапазона на диапазон, там в эфире – только писки, шорохи и широкое эхо.
Мне бы хотелось, чтобы на эти тексты не смотрели, как на орнамент, как на визуальные словесные почеркушки, которые подчас рисуют предметы, лица, пейзажи или бегут поперек всей картины иного художника-концептуалиста. Разве вы не чувствуете, что это слова – длинные, короткие слова, которые выстраиваются в стихотворные строчки, рифмуются, повторяются, и не беда, что их невозможно произнести, прочитать, полнота содержания очевидна.
Любой текст – это не только знаки, прихотливо рассыпанные, словно бесконечные бусы какого-то дикаря-филолога. Это особым образом зашифрованная энергия, которая содержит в себе более, нежели она может сообщить, как информацию и эмоцию. Есть неопределенное необъяснимое, но совершенно особенное сообщение для каждого данного текста, независимо от того, что он значит и как расшифровывается в системе данного языка.
Так и в нашем случае. Во-первых, мы привыкли воспринимать таким образом написанные и расположенные значки с некими вариантами повторов, как буквы, слова и стихотворные строчки, и благодаря нашей некоторой искушенности так их и видим. Просто мы их не можем прочитать, как какой-нибудь малоизвестный африканский или доисторический язык. Конечно, можно представить, что стихи написаны на этом доисторическом языке, и успокоиться. Видно, что стихи, и, возможно, найдется переводчик, который знает этот язык и переведет нам стихотворную пьесу хотя бы как подстрочник.
Но дело в том, что это какой-то непонятно какой язык, во всяком случае, он открылся автору по наитию, и сам поэт или как его называть – «воспроизводитель», «живой факс» – не может прочитать и перевести достаточно внятно то, что он сам начертал на бумаге.
В свое время в Первом послании к Коринфянам апостол Павел писал: «…Ибо кто говорит на незнакомом языке, говорит не людям, а Богу, потому что никто не понимает его, он тайны говорит духом. А кто пророчествует, тот говорит людям в назидание, увещание и утешение. Кто говорит на незнакомом языке, назидает себя, а кто пророчествует, тот назидает церковь». Посему Святой апостол, конечно же, желал, чтобы Коринфяне больше пророчествовали, нежели говорили на незнакомых языках. Между тем поэзия по сути своей всегда стремилась говорить на незнакомых языках или «тайны говорить духом», точнее не скажешь. К сожалению, для назидания и увещания стихи не пригодны, и поэтому, если быть последовательным, то совершенно очевидно приходишь к текстам на «незнакомом языке».
Но люди по природе своей не могут не пророчествовать, не стараться изъяснить неизъяснимое. И поэтому у моих текстов появились переводчики. Кстати, первым был я сам, отчего и произошли эти пространные автокомментарии. Вторым был лингвист-полиглот Вилли Мельников, который со свойственным ему энтузиазмом написал вольные переложения, скорее медитации, на мою небольшую книжку стихов «Тринадцать ниоткуда», назвали мы его тексты «медитанцами». Мне кажется, уместно привести здесь эпиграф к этой книжице: «разговор на языке, который я не могу помнить» (Марк Странд). Таким образом, появление этих текстов может быть отнесено к генетическому коду, к памяти – до рождения и к прочим пока еще довольно туманным вещам. Вот один из «медитанцев» Вилли Мельникова:
Еще один поэт решил себя попробовать в переводе стихотворений, совершенно непереводимых, – это Владимир Ломазов, с некоторых пор живущий в Германии. По его словам, он почувствовал стихи, которые я ему передал и над которыми, как я понимаю, он не раз медитировал, как чисто лирическое высказывание, вот один из его «переводов»:
Таким образом имеется не только текст на «незнакомом языке», но и переводы на вполне знакомом, то есть создана нормальная литературная ситуация. Из чего не следует ли, что отношение к литературному тексту надо менять коренным образом?
ВИЗУАЛЬНЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
СТИХОТВОРЕНИЕ НА МАНЖЕТЕ[7]
ИЗ ЖУРНАЛА «ТРАНСПОНАНС» (1987, № 36)
НА ПЕСКЕ У МОРЯ
ВЕЧЕР В ЮРМАЛЕ
ИЗ ЖУРНАЛА «НЛО» (1995, № 16)
БЫТИЕ
СОНЕТ
ПИСЬМО НАСЕКОМЫХ
ЗИМНИЙ ДЕНЬ С ЛЮБИМОЙ
СЛОВОРИСУНОК
1. ЛЮБОВЬ ЗРЕЛАЯ
2. ЛЮБОВЬ ГЛУБОКАЯ
3. ЛЮБОВЬ – ПОЛЕТ
ИЗ ЖУРНАЛА «СТЕТОСКОП» (1996, № 13)
ИЗ ЖУРНАЛА «ЧЕРНОВИК» (1997, ВЫП. 12)
О СТРАХЕ
ПОДОБИЯ
ТАКТИЛЬНЫЕ ИНСТРУМЕНТЫ
(1989–1999)
I. ПРЕДШЕСТВИЕ СЛОВАМ (ДЫХАНИЕ АНГЕЛА)
(1989)
МОРЕ В РАКОВИНЕ
ПОЭЗИЯ
КОНЕЦ СВЕТА
ТРЕПЕЩУЩИЙ КРУГ ИСЧЕЗАЯ ВО ТЬМЕ БРЕЗЖИТ НАСКВОЗЬ
РОЖДЕНИЕ ПТЕНЦА
ТЫ
МАРТ В ГОРОДЕ
ЖЕЛАНИЕ – ПЛАМЯ
ПРЕОБРАЖЕНИЕ
ЧТО ЭТО – ЖИЗНЬ?
ГЛОТОК СЧАСТЬЯ
ПОГОНЯ ЗА СОБОЙ
ТЬФУ
ВЫСОКО-ВЫСОКО
ДУХИ
БЕЗДЫХАННАЯ РЕАЛЬНОСТЬ
ВЕТЕР С ХИМЗАВОДА
ЛЕСТНИЦА НАВЕРХ
ЧУ!
ДОМОВОЙ
МЕНТАЛЬНЫЙ КОРИДОР ВО ТЬМЕ
ЛАБИРИНТ
ВОДКА
СОН
ОБРЫВОК БУМАЖКИ ЛЕТАЕТ ПО КОМНАТЕ
ПОГЛОЩЕНИЕ
КОНЦЕРТ
ОТКРЫТИЕ
СПЕКТР
ВЗДОХИ
РОЖДЕННЫЕ МНОЙ
ДЕТСТВО
ДРАКОН
ПОЛЯРНАЯ ПУСТЫНЯ
МУХА
СОКРОВЕННОЕ
1. ЧЕРТА
2. КРУГ
3. БЕЛОЕ И ЧЕРНОЕ
4. РЕШЕТКА
5. БЕЛЫЙ ЛИСТ
ОЗЕРО
БРАТУ
Венечке Ерофееву
ОТДЫШАВШИЙ
МИНИАТЮРА
О СЕБЕ
ВДОХ И ВЫДОХ
ЗАТАИВ ДЫХАНИЕ
КУБ
ХРАМ
II. ТАКТИЛЬНЫЕ ИНСТРУМЕНТЫ
(1999)
ГРЕЦКИЙ ОРЕХ
ХРИСТОС И ПЕТР
ГУБЫ И РУКИ
(
Потрескивает электричество, грозовая ночь в степи. Я слышу, пахнет Крымом и полынью. Волосы.
Мы идем в Зауральские степи с пронизывающим ветром. Лоб холодит.
И – разлетаются чайки над заливом Чарджоу. Тысяча птиц – тысяча красавиц. Брови.
Подросток, бархатистая поверхность – неужели прозаический в пудре. Когда это было! В Малаховке 50‐х. Синее в горошек. Нос.
Дорога в горах. Где палец обрезал осокой у воды на полпути в Тихую бухту. Вот. Верхняя губа.
Кто позволил пиявке обнажаться и ходить без паранджи? Она разрастается, становится холмом, почти что шаром. Маточкин шар. Кольская губа. Нижняя губа.
Что ты сделал, медведь? Большой дикий грубо проник в пещеру. Странное длинное слово «желтопузик». Японское море. Здесь живет язык и зубы, ровные, как амулет.
…лежит белым голышом на пляже Ялты, в россыпях других камней – не отличишь. Подбородок.
Вволю скользить пауку – и сжимать. Мохнолапый саксофонист и клапаны, дыхание твое. Джунгли Амазонки – впадина на Земле. Шея.
Немного ниже – отростки птичьих крыльев. Свидетельство, что мы, по крайней мере женщины, когда-то были первоптицами. И жили в легендарной Лемурии. Ключицы.
А там далеко – город верующих, Мекка мусульман. И сходят две божественные ладони – с облаков на храмы, на Аравию. На груди. На соски их куполов.
Живем на борту ржавеющего в скалах ИВАНА ПОДГОРНОГО. Командорские острова. Усеянные бархатными котиками и водорослями пляжи. Подмышки и живот. Подмышки и живот. Котики и черепаха.
Я – змея и дельфин. Из Синайской пустыни глядеть на Средиземное море. Лоно.
Там опоссум – зверек непроходимо глупый и серьезный. Где гладкие холмы, овраги и провалы. Целый Новый Свет. Здесь ползут мои губы и руки. И – как герои Жюля Верна, всему готовы удивляться.
СГОРЕВШАЯ ЗВЕЗДА, ИЛИ В ДУХОВКЕ
свиссссс – свиссссс – свиссссс
шанссссс – шанссссс – шанссссс
шванссссс – шванссссс – шванссссс
банччч – банччч – банччч
бранччч – бранччч – бранччч
шпынссс…
ЕВРЕЙСКАЯ МЕЛОДИЯ
УМРИ, СУЛАМИФЬ
ИКРА
(
ТЕНЬ ОСЯЗАНИЯ
ПРОШЛОЕ РЯДОМ
(
(
(
ЖИВУЩИЕ В ТЕМНОТЕ
ТАКТИЛЬНЫЕ МУЗЫКАЛЬНЫЕ ИНСТРУМЕНТЫ
(
(
(
(
СЛЕПОЙ
ВООБРАЖАЕМАЯ ВИОЛОНЧЕЛЬ
(
(
ПОДУШКА И КИРПИЧ
ВОЗДУХ БУДУЩЕГО
(
ПЕРЕКЛИЧКА В ПУСТЫНЕ
ЧЕТЫРЕ ТАКТА
НАЖДАК И МЕХ
Я помню чудное мгновенье…
ПЕСОК
ДВА ПРОРОЧЕСТВА
ПРОРОЧЕСТВО № 1
ПРОРОЧЕСТВО № 2
ИСПОВЕДЬ СВОБОДНОГО ЧЕЛОВЕКА
ЗАПАХ ГРЕШНИКА
СЛАДКИЙ ЛИМОН
ТАКТИЛЬНЫЙ ОПУС № 1
(
ТРУБА ДУХОВНАЯ
Обычных звуков труба не издает, сейчас поймете почему. Дело в том, что она наполовину вычерчена на ватмане: нарисованный мундштук вставлен в нарисованную трубку, которая загибается овальной баранкой, и здесь-то располагаются в три ряда вентили, на которые надо нажимать пальцами обеих рук. Вентили изображены реалистично с растушевкой. Так и хочется нажать на какой-нибудь. Дальше к обрезу листа нарисованная труба несколько расширяется – и тут она переходит из второго в третье измерение. Проще говоря, вверх из листа бумаги восходит, как золотой цветок, широкий раструб из блестящего металла.
Играть на духовной трубе не надо учиться. Просто дуйте что в вас есть искренности и радости в нарисованный мундштук и жмите на растушеванные вентили. Ту музыку, которую будут слышать обитатели четвертого измерения, все равно никто здесь не услышит. Но зато там – все сферы будут дрожать, и звучать, и показывать друг другу язык, греметь и прыгать.
Наиболее чувствительные из нас смогут увидеть эхо музыки: дрожание подвесков на люстре, косо повисшее фото, упавшее со стола блюдце и плавное покачивание пола, как при отдаленном землетрясении. Иногда подобное явление может происходить и при обычной трехмерной музыке. Когда ее эмоционально захлестывает в четвертое измерение. Причины сходные.
Этот гимн я посвящаю поэту Игорю Холину. Ты слышишь меня – там, Игорь.
(Я виртуозно играю на духовной трубе и оказываюсь в виртуальной реальности… Но здесь, естественно, тишина. Чуть слышно дрожат подвески на люстре.)
ГАРМОНИКА НЕБЕСНЫХ СФЕР
(
Один великий композитор сочинил симфонию для гармоники небесных сфер. И назвал ее «Двенадцать птиц». В конце июня 1828 года грозы следовали одна за другой.
Он сел на берегу ручья под развесистым дубом, вынул и развернул полотенце, расшитое его медхен, его невестой. Забыл упомянуть, он был любим и беззаветно любим. Вышивка изображала рыцарский герб, разделенный на две части, в каждой – шесть дроздов и шесть желудей.
Итак, счастливый жених закинул полотенце концом за громадную тучу. Музыкант развернул ее такую, что стало темно, как ночью. Черная листва тревожно взблескивала над головой Листа. Шум дождя обрушился вдруг. Молодой Шуман взял первые аккорды на гармонике сфер. Молнии слились в одну. Треск разрывал небо. Брамс! – обломился и запылал толстый сук дерева. Брамс, сверкая глазами, импровизировал…
После грозы молодого композитора нашли лежащим на песке – мертвым. Вокруг валялось двенадцать взъерошенных трупиков дроздов. На груди покойника лежало полотенце, расшитое его невестой, все, что осталось от гармоники небесных сфер.
РОКОВОЙ КРУГ
Филипп Второй – инфант испанский, болезненный длинный юноша, похожий на корень мандрагоры, страдая от робости при виде женщин, на досуге изобрел этот инструмент, особенную фисгармонию. Над клавиатурой были проделаны круглые отверстия в камеры, где сидели кошки. И когда венценосный музыкант злобно бил по клавишам, железные шипы впивались в живые ноты – и те, стараясь выскочить в окошки, истошно орали от боли. Хороши же были аккорды – и слушать и смотреть!
В связи с запретом смертной казни в России мой приятель-юрист решил усовершенствовать идею этого инструмента. У ворот тюрьмы он предложил установить Справедливый Электрический Орган – Исполнитель Наказаний. Размером не больше обычной фисгармонии, весь белый, над клавиатурой несколько рядов ящичков, на каждом – номер камеры и имя заключенного. В камеры проведен от инструмента ток, который замыкается нажатием на клавишу. Полы в отделении смертников металлические. Осужденные обычно ходят в тапочках со стельками из фольги. Служащим, заступающим на дежурство, выдаются резиновые сапоги
Любой прохожий старше восемнадцати лет при желании может сесть на вращающийся стульчик и взять несколько аккордов наугад на этом инструменте. Вопли, доносящиеся из камер смертников, принесут удовлетворение многим прохожим почтенного возраста. Если Справедливый Орган для Наказаний установить у ворот Бутырской тюрьмы на углу Новослободской и Лесной улиц, то в доме неподалеку старые соседки – вдовы профессоров и членов Академии медицинских наук, которых в свое время пытал и казнил Сталин, смогут его услышать.
Органист, если будет проходить мимо, может также присесть на стульчик на углу Лесной и Новослободской и сыграть фугу Баха. Как будет звучать фуга, можете представить. Длинноволосый органист будет прыгать от удовольствия и ужаса на своем стульчике, и перхоть будет разлетаться во все стороны, как пудра.
И видя это, какой-нибудь прохожий, подросток, новый Достоевский придумает новый тактильный инструмент. Роковой круг. Бог мучает людей. Люди мучают других людей. Все это мучает Бога. Который еще больше мучает людей. Которые больше и разнообразней мучают других людей. И все это мучает Бога. Рондо крещендо…
«ЛЕБЕДЬ» – ЛЕТАТЕЛЬНЫЙ ПРИБОР, ПРИВОДИМЫЙ В ДВИЖЕНИЕ ВДОХНОВЕНИЕМ
Летательный прибор, приводимый в движение вдохновением. Прибор изобрел и описал его действие великий художник и мастер Леонардо да Винчи. Поздние исследователи, рассматривая эти бесценные пожелтелые листки, не обратили внимания на небрежно начерканные чертежи. Они приняли этот прибор еще за один летательный аппарат. Пояснение, сопровождающее начертанную схему, так же было написано справа налево, как и другие записки. Но все попытки расшифровать его, подставляя алфавит наоборот, как в других черновиках, кончались неудачей. И лишь недавно подросток в Париже, хакер между прочим, сидя за компьютером, от нечего делать пробовал текст Леонардо в разных шрифтах. И в Times New Roman Cyr все проступило явственно и обрело смысл. Оказывается. великий флорентиец предвидел изобретение компьютера и освоение его русскими. Очередная загадка Леонардо.
ГИМН ЖИВОПИСИ, С КОТОРЫМ Я ПОДНЯЛСЯ В ПЕРВЫЙ РАЗ НАД ФЛОРЕНЦИЕЙ НА «ЛЕБЕДЕ» – ПРИБОРЕ, ПРИВОДИМОМ В ДВИЖЕНИЕ ВДОХНОВЕНИЕМ
БОЛЬШАЯ МАШИНА ТИШИНЫ
Слушатели тишины обычно собираются в отдалении, лучше всего где-то на пустыре, где им не мешают посторонние громкие звуки. И слушают вашу тишину.
Есть знатоки тишины. Ведь тишина бывает талантливая и бездарная. Бездарную видно сразу, скучно становится.
Каждая тишина индивидуальна.
Бывает грустная тишина. Тишина одиночества.
Бывает безнадежная тишина. Тишина могил.
Бывает громкая торжественная тишина. Тишина дворцов.
Бывает лирическая любовная тишина, двое так близки, что, кажется, не дышат.
Бывает воинственная тишина: вот-вот ударит орудийный гром.
Бывает радостная. До того живая и звучная, что начинает шевелиться… Тишина, извиваясь, как танцовщица, пляшет в полной тишине, это вы слыхали?
А тишина, нарастающая, все полней и полней. Как «Болеро» Равеля. Один инструмент тишины, второй, третий, пока наконец тишина не зазвучит полным оркестром.
Такая громкая тишина, хоть уши зажимай. Которая внезапно рушится и расплескивается тишайшей и тончайшей тишиной. Расправляются мышцы на лице, руки спокойно лежат на подлокотниках кресла. Слушайте адажио тишины.
Домашняя машина тишины – это куча одеял и перин в углу комнаты, забравшись внутрь, изо всех сил орите ваше новое произведение. Работайте руками и ногами. Вырабатывайте свою тишину. Чем больше одеял и перин, тем лучшего качества будет ваша тишина, так говорят специалисты по тишине. Есть педанты, которые признают только тишину барокамеры, декомпрессора и камеры-одиночки для буйных, обитой резиновыми матрасами. Такую они называют настоящей. Не спорю, иногда такая тишина приятна, ее даже хочется, но в меру.
Мне кажется, отдельные приглушенные звуки только усиливают и разнообразят тишину. Делают ее более живой и непосредственной. Учитесь у природы. Например, вечером на даче вы слушаете тишину, исходящую от сосен и темноты. Или от вашей спутницы. И лай далекой собаки, шум отходящей электрички на станции, крик какой-то припозднившийся птицы, стук невидимого жука, биение ее и вашего сердца делает тишину особенной, непохожей, которую вы будете долго вспоминать.
СТИХИ ДЛЯ ВЫРАБОТКИ ТИШИНЫ
(
КРИК[10]
МОСТ
Это музыкальный инструмент для роты солдат. Но почему-то дирижер, то есть, прошу прощения, ротный избегает играть на нем. Как только рота подходит к мосту, раздается команда: «Не в ногу!» И вместо четкого ритма многих сапог, разом ударяющих в настил моста, раздается дробный разнобой. Рота проходит по мосту, не доставляя удовольствия ни любителям музыки, ни мальчишкам. Огромный инструмент не вибрирует и не раскачивается, отвечая ровному слаженному ритму. Все шире и шире. Говорят, что мост может так раскачаться, что обрушится в реку. Это же как надо раскачать. Сейчас есть современные мосты, натянутые, как стальная струна, между берегами. И представьте, как должна вибрировать эта струна! И кто может сыграть на этом гигантском инструменте – хотя бы «чижик-пыжик»!
ШУРШАЛЬНИК ИЗ СТАРЫХ ГАЗЕТ
Виктору Пивоварову
ЕГИПЕТСКИЕ НОЧИ
Шуршание роскошных одежд пирующих. Чавканье пожирающих яства. Хруст жареной фазаньей ножки, легкий шелест сдираемой кожуры апельсина и банана. Вдруг звяканье римского меча. Навстречу – презрительный шепот царицы. Общее молчание. Они идут в опочивальню. Любовное перешептывание, шелест срываемых шелковых покровов, рвутся повязки.
Он берет ее как очередную крепость. Пауза. Звук, который царапает по горлу. Хороший шмяк – и покатилось по ступеням мертвое тело. Шелестят волны, набегая на песок, где простерт старый воин. Снова – шум пира на мраморной террасе, открытой к морю. И так до трех раз.
(
АКТ
ПОДЗЕМНЫЙ ТРОМБОН
ПЕСНЯ ТОННЕЛЯ ОТ СТАНЦИИ «БЕЛОРУССКОЙ» ДО «НОВОСЛОБОДСКОЙ»
ЗАМЕДЛИТЕЛЬ
СЕКУНДА
УСКОРИТЕЛЬ
ЖИЗНЬ
III. ГЛАЗА НА ЗАТЫЛКЕ
(1999)
НИЧТО
ОПЕРАЦИЯ
КУ-КУ ЖИЗНЬ
ПОЛТЕРГЕЙСТ
ВСЕЛЕННАЯ И ФАРФОР
БЕРЕЗОВАЯ РОЩА
То Милино
НОЧНАЯ БАБОЧКА
ГЛАЗА НА ЗАТЫЛКЕ
ХОЛИН И ТРУБА
ВОЗМОЖНОСТЬ
ИНТУИЦИЯ
ДИОТИМА
ПРОГУЛКА
СЕРБСКАЯ МУХА
ВДОХНОВЕНИЕ
САМООБМАН
КОТОРОЕ БУДЕТ
НИКАКИЕ
НЕ ЛЮДИ
IV. МЕМУАРЫ С АНГЕЛАМИ В КРАСКОВО
(1999)
ТЕНИ АНГЕЛОВ
КЛЕНОВЫЕ АНГЕЛЫ
ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ
ВОЙНА ДЕМОНОВ
АНГЕЛЫ В АРМИИ
ХОЗЯИН
ЕВГЕНИЙ КРОПИВНИЦКИЙ
ОЛЬГА ПОТАПОВА
ГЕНРИХ ЦЫФЕРОВ
ОВСЕЙ ДРИЗ
ГУЛЯЩИЕ
ПОЭТ ИГОРЬ ХОЛИН
АНГЕЛ ВЕНИЧКА
ДЕМОНЫ И ДЕВОНЫ
ХУДОЖНИКИ В САДУ
ОГЛЯДЫВАЯСЬ
НИКТО
СВОБОДА ВЫБОРА
ТАКТИЛЬНЫЕ ИНСТРУМЕНТЫ
(ДОПОЛНЕНИЯ)
БУДУЩИЙ АД
(
ПАРАДИЗ
САМОСТЬ
ПОЛТЕРГЕЙСТ № 1
ЖИВУЩИЕ В СТЕНЕ
(
ДЕРЕВО И МЕТАЛЛ, ИЛИ ВОПРЕКИ МАТЕМАТИКЕ
СОРЕВНОВАНИЕ
(
ЗВУК И СЛОВО
ЛИРИЧЕСКИЙ ЛИМОН
(
ТРИ ПОЛОСЫ МЕЛА
УДАР[12]
(
ОРАЛЬНЫЕ СТИХИ ДЛЯ ПРОИЗВОДСТВА ТИШИНЫ[13]
ТАКТИЛЬНЫЙ ОПУС № 2
ТАКТИЛЬНЫЙ ОПУС № 3
ТЕНЬ КАСАНИЯ
ТОРТ-ПОМОЙКА
ПОЭМА ОСЯЗАНИЯ
ПРОЧТИ ЖЕНЩИНУ[14]
(
Сначала пушистые и душистые волосы: от корней до кончиков волос, каждая прядь. Потрескивает электричество, грозовая ночь в степи. Я слышу, пахнет Крымом и полынью.
Гладкий лоб еще глаже – к вискам. Мы идем в Зауральские степи с пронизывающим ветром.
Путем бровей. И – разлетаются чайки над заливом Чарджоу. Тысяча птиц – тысяча красавиц.
С обеих сторон: бархатистая поверхность – неужели это прозаический нос в пудре? Подросток – губами ткнулся и неловко промахнулся. Когда это было! В Малаховке 50‐х.
Губы: наивная мечтательная – верхняя. Как дорога в горах. Где палец обрезал осокой у воды на полпути в Тихую бухту.
Кто позволил пиявке обнажаться и ходить без паранджи? Нижняя тяжелая губа. Она разрастается, становится холмом, почти что шаром. Маточкин шар. Кольская губа – и в просвете – белизна беломорья.
Что ты сделал, медведь? Большой дикий палец грубо проник в пещеру. Здесь живут язык и зубы. В женской гортани ловить мужское, сильное – язык. Ощущая все шероховатости, гладить и ласкать ее копье. Выскользнуть изо рта. Странное длинное слово «желтопузик». Это Японское море.
Поставить печать на круглом подбородке. Который лежит белым голышом на пляже Черного моря, в россыпях других камней – не отличишь.
Обнял легонько нежную шею и дал своим пальцам волю скользить и сжимать. Мохнолапый саксофонист и муха с белой шеей. Амазонка.
Немного ниже ключицы – отростки птичьих крыльев. Свидетельство, что мы, по крайней мере, женщины когда-то были первоптицами. И жили в легендарной Лемурии.
А там далеко – купола. Там город верующих, Мекка мусульман. И с облаков на храмы сходят две божественные ладони.
Слизывать сладкий крем с живота. Художник и кот, я живу на борту ржавеющего в скалах ИВАНА ПОДГОРНОГО. Тихий океан.
Налить коньяк в темный пупок и медленно выпить. Я – верблюд и дельфин. Из Синайской пустыни глядеть на Средиземное море.
Следующий глоток пусть течет через край по склону к жаждущему лону. Там – зверек, выделяющий мускус. Здесь заросли, холмы, овраги. Здесь целая страна. Меня здесь нет. Но есть мои губы и руки. Их путешествие я рассказал.
СТРАШНЫЙ СУД[15]
Стать спиной к свету – ноги расставлены на ширину плеч, руки – вверх и в стороны – выше плеч. Обведите себя мысленно кругом. Совершенный человек Леонардо.
свиссссс – свиссссс – свиссссс
Свет становится ярче с правой стороны. Правая рука не выдерживает и скрючивается.
шанссссс – шанссссс – шанссссс
Свет еще ярче с левой стороны. Левая рука, протянутая к свету, скукоживается – горящая ветка.
шванссссс – шванссссс – швансссссс
Свет нестерпимый бьет снизу справа. Правая нога не держит – подгибается и течет. Как рельса в доменной печи. Какие удары света!
банччч – банччч – банччч
Свет белее белого – с другой стороны. Другая нога. Свет беспощаден. Нога сворачивается хвостом скорпиона. Человек садится.
бранччч – бранччч – бранччч
Красный свет. Человек сидит эдаким подгоревшим кренделем. Голова трясется.
шпын-с-с-с…
ПОЛЕТ В РАЙ
МИРЫ И СУЩЕСТВА
СЛОВО
МУХА
ОБМАН
НЕ ЧУВСТВА
ИМЕНА
ДНО
КОТОРЫЕ БУДУТ[16]
«Голова чудовища…»
ДЕМОНЫ ОРУЩИЕ
КТО ТЫ?
КРАТКАЯ АВТОБИОГРАФИЯ
УТРО
ЕЩЕ НЕРОДИВШИМСЯ
(1984, 1996)
РАДОСТЬ
ОПЫТ
МЫ СНИМСЯ
ПОДАРОК
О ДНЕВНИКЕ
АКВАРЕЛЬ
ИНЬ И ЯН
ЦВЕТЫ
КОНТРАСТ
ЕЩЕ НЕРОДИВШИМСЯ
РАДОСТЬ – СТРАДАНИЕ
ЗАГЛЯНУТЬ В СЕБЯ
ТВАРЬ
УГОЛОК РЕАЛЬНОСТИ
«Кипит в нем жизнь – и звуки и агуки…»
КУВШИН
Юрию Соболеву
БОГОПОДОБНЫЙ
ЛЮБЯЩИЕ
УЛЫБКА МИРА
РОЩА
ДВОИЦЫ 1
ДВОИЦЫ 2
ДВОИЦЫ 3
ДВОИЦЫ 4
ЕЩЕ НЕРОДИВШИМСЯ. ДОПОЛНЕНИЯ
«Натертые плечи еще саднит…»
«Улыбнись воздух и свет…»
«Приоткрылся уголок реальности…»
«Радостный шариком хвостик…»
МКХ – МУШИНЫЙ СЛЕД
(1981, 1997)[17]
Есть вещи, которые нельзя назвать предсказаниями в строгом смысле слова. Но здесь, Ваше Величество, мы пронизаны предчувствием великих и чудесных событий, которые узрят те, что придут после нас.
ТРИ УРОКА ИВРИТА
ПЕРВЫЙ УРОК
ВТОРОЙ УРОК
построена телебашня
I’m glad to meet you смешанный мир греко-римская церковь гречнево-рисовая каша розовый гриб
и все эти
Не told of many accident
кто там?
It’s me
не открывай
гёрл вытягивает перлы
ноги лядвия —
до горла
каждый
может кончить дважды
тебя это волнует?
какое тебе дело
но если ты – «если»
всё съедят
и себя покажешь
этого человека
на этом пошлом глупом
and wonderful TV
я хочу купить собственную d-e-e-a-a-th
выбросите это из своей h-e-e-a-a-d
идите в
возьмите
и (соответственный жест)
тьма кромешная —
небесный Ерушалаим!
ТРЕТИЙ УРОК
чего ты волнуешься
что это?
какое это имеет значение!
а что такое? В чем дело?
можно?
душно
воняет здесь
сойдет
это правда? правда что ты… еще какая правда! будь спокоен положись на меня брось это я все еще жду неприятность
родственники скорее всего
трудно сказать
сделай мне одолжение
сиди спокойно не лезь
пошел к черту!
привет прощайте
береги себя
зануда
нудник
КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ
ОЧЕНЬ КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ – 93
Прочитал в газете. «А ведь со мной никогда не случалось». Так и не случилось. И в лотерею не выиграл. И не убили. Вообще ничего.
Что он думает каждый день, когда едет в метро, и сам не знает. А ведь не спит.
Ждал, арестуют. Следили. Преследовали. И по телефону. Однако обошлось. Даже обидно.
Варежка на снегу. Думал, не она ли? Даже прохладную щеку губами вспомнил. Волосы ее. Оказалось, впустую. Чужая варежка.
Когда был солдатом, всегда есть хотелось, – это мне. Остальное, думал, что не со мной, – и как ранили и как в госпитале скончался, в бинтах и крови.
Теперь они встречались на пустующей даче тайком. Холодно, но согревали друг друга быстро. Однажды в стекло нервно постучали.
Почудилось? Снова торопливый стук, костяшками пальцев. Испуганно вскочил – и к окну в одеяле. А там – никого. Лишь двойные следы от калитки в снегу. Да назойливая ветка в замороженную форточку стучится.
В вагоне добрая половина едущих читала газеты и книжки. Но чем дальше, тем больше казалось: они исподтишка следят друг за другом – зорко, как заговорщики. Наконец, видимо, не выдержав, кто-то с воплем выскочил на перрон. Остальные углубились в книги как ни в чем не бывало.
Он всегда обходил ее в коридоре. Его не смущало, что вообще никого не было. В ванной текла вода. С упреком взглянув – на кого? – прикрутил кран насухо.
Но потом она слишком часто стала попадаться ему на пути и чуть не устроила пожар на кухне. Он срочно обменял свою однокомнатную, оставил ее другим жильцам.
Художница-сценограф шла из театра, как всегда, углубившись в свое (предметы располагаются в пространстве и во времени), и угодила под машину. «Почему я?» – только и успела подумать.
И действительно, кто так неудачно организовал время и пространство?
КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ – 93
КАВКАЗЕЦ
Седая щетина на утреннем солнышке. За три ночи. Все три ночевал, где придется, сегодня наверху, под крышей было особенно холодно. Зато сейчас на скамейке отогревается, закусывает (белая кружка на газете) черствым хлебом и крутым яйцом. Кавказец. Зачем приехал в столицу – и сам не знает. Позвонил туда, позвонил сюда. Того нет, а тот разговаривать не хочет. Видимо, вообще не туда попал. Чужой город, чужое утро. А тут девушка присела на другой край скамейки. Застеснялся, перестал жевать, проглотил всухомятку. Смотрит на ее круглые колени. Хорошая девушка, хорошее утро. Наверно, тоже приезжая. А то что бы ей сидеть! У Телеграфа, говорят, наши собираются, пойду сегодня. Возращаться нельзя, убьют.
СВЕЖЕВЫЛЕПЛЕННЫЕ
Накрытые мокрой тряпкой, эти двое простояли всю ночь в углу мастерской. Классические массивные формы, юные обобщенные лица.
И к утру что-то, пожалуй, пробудилось в косной сырой глине. Медленно-медленно он стал опускать свою приветственно поднятую руку на ее высокие груди. Деревянный каркас скрипнул, затрещал от тяжести. И юноша привалился к подруге, причем мускулистая нога, выдвинутая вперед, просунулась между ее расставленных. Она даже назад подалась. Лица их, впрочем, оставались безмятежными.
– Черт знает что! – выругался бородатый скульптор, увидев свой вчерашний эскиз. – Каркас покосился, глина оползает. С чего бы это?
ПРИНЦЕССА
Странное дело, эта девочка помнила себя принцессой.
– Когда я была принцессой… – говорила она.
– А что ты ела тогда? – спрашиваю.
– Фрикасе и бланманже.
Что такое, и не знаю. Видно, не принцем был в прошлой жизни.
НЕОЖИДАННАЯ ВСТРЕЧА
В нашем переулке утром. Красная темная рожа в тени, пьяный – на расстоянии слышно, рыжие волосы ореолом на солнце. Короткий плащ и волосатые голые ноги. Озирается, трясет его вроде. Точно, приключения бурной ночи. Утешал, исповедовал немолодую уже, но ядреную. Мужа нечистая сила принесла, застал любовников врасплох. Так бежал от него, что из книги новелл Боккаччо выскочил. Куда ты попал, монашек?
ПЛОТЬ
Рынок. На прилавке разложены мокрые куски свинины, бледные трупики кур, по которым ерзают тяжелые груди бабы-торговки. Круглые живые глаза азербайджанца жадно пожирают ее обтянутую грязным и сальным ситцем плоть.
– Выбирай… Хочешь этот кусок? – груди колыхнулись, чуть не вывалились, снова поехали.
– Хочешь печенку? Бери печенку, – предлагают смуглые круглые, тяжко вздрагивая. (Печенка блестит, как новенькая «вольво».)
– Хочешь вымя?.. Почему, бери вымя! – и в обеих руках кусок держит, будто взвешивает. Да ведь это они, груди, себя предлагают сами. Настоящий разврат.
Азербайджанец провел языком по пересохшим губам и пробормотал что-то в сторону, наверно, выругался.
ПРОРЕХА
В газетах пишут: молодые с крыши падают. Вот как высоко водка заводит и в спину толкает. А ведь наверняка только глянуть вниз хотел.
Гуляю вчера с собакой на наших зеленых задворках возле одиноко стоящей белой 12-этажной башни. Вдруг неизвестно с чего возникает какая-то суета, пустота, нескладуха, растерянность. Девчонки бегут, стриженая соседка с пуделем. Милицейская машина не спеша во двор заезжает.
– Несчастье! – кричат. – Человек с крыши упал!
Заглянул я за угол, куда все бежали, – и никого нет. Вот он отдельно на газоне, в белой рубашке, серое лицо – вбок. Лежит, сразу видно: неживой, будто мешок или куча песка. Молодой как будто мужчина, а ведь так не назовешь. Теперь просто покойник.
Солнце уже низко, прожигает крыши дальних зданий, в деревьях сквозит лучисто. Холодом откуда-то поддувает, как из подвала. Будто в действительности, в ее грубой и плотной ткани, образовалась прореха, он и провалился туда.
ХИТРЫЙ МАЛЬЧИК
Ушел мальчик в курточке с воротничком. И не вернулся. И не нашли.
Правда, вчера я увидел во дворе мальчика в курточке и с воротничком.
– Ты, – говорю, – мальчик, который ушел вчера и не вернулся?
– Нет, – говорит, – я другой мальчик.
– Но ты же в курточке с воротничком.
– А у меня курточка синяя и воротник другой.
– А откуда ты знаешь, какая на нем была?
– В телевизоре показывали.
Так я и отошел ни с чем. Хитрый мальчик.
КЛЕРК
«Не бери!»
«А вот сейчас и возьму».
«Нельзя, говорю».
«Сейчас и украду».
«Не смей».
«Даже вот так здесь под ложечкой сосет! Сил нет, украсть хочется!»
«Да у тебя рука не поднимется».
Посмотрел на свою руку: холеная, гладкая кисть с редкими веснушками, бледный маникюр, пальцы вот коротковаты. «Поднимается», – думает. Главное, исключительной честности человек. Среди банкнот, бланков, компьютеров постоянно. Что стоит самому себе авизо изготовить и себе же самому выдать. В банке работает.
Язву нажил как дважды два. Попробуйте каждый день с собой сражаться. И каждый раз себя побеждать.
УБИЙЦА
Убил сожительницу кухонным ножом. Ввалилась милиция: сидит на стуле, руки висят, как не свои, башмаки, знаете, такие рабочие бутсы, в крови мокнут, ничегошеньки не помнит.
Стали брать, сопротивляется, не дается:
– Как же я без Нины Васильевны? Как же я без Нины Васильевны?
– Да вот она, твоя Нина Васильевна, под столом лежит.
– Это не она, не она. Соседку подложили.
– Она, она, сам и зарезал, глаза налил. Вспомни, как было дело. Небось она побежала, а ты ее – в спину, да не раз. У, зверюга!
Сразу обмяк.
Так его и показали в «Новостях» по третьей программе: лицо красно-оранжевое, брюки слепо-синие. И весь-то набух – и лицо и руки. Как переспелый, помятый плод. Благожелательный голос ведущего между тем рассказывает:
– Сергей Иванович, бомж, убил сожительницу кухонным ножом…
ЧЕСТНЫЙ КОММУНИСТ
Умер подполковник в отставке, пенсионер. Похоронили. Родные и друзья, немолодые уже, утомились, с облегчением расселись за домашним столом помянуть. Поросль тут же суетится, тарелки разносит, бутылки ставит.
Друзья вспоминают, какой хороший был, стараются изо всех сил, будто покойный может их услышать и словечко там замолвить. Будто сами туда собираются. Странно. Атмосфера такая, нереальная.
Поднялся один, беловислоусый и уже краснорожий от выпитого, и провозгласил, торжествуя:
– Светлая память ему на том и на этом свете, честный коммунист был.
Честный человек, понятно. А честный коммунист – что это такое? И как это может помочь ему на том свете?
И увидел я мысленным взором иконку в углу. Такое лицо, немолодое, но гладкое, решительное и внушающее доверие, над невнятной лысинкой светлый нимб. И надпись красная старыми буквами:
ПЕТЕРБУРЖЕЦ
На службе часто выходил из себя. И шел в раздражении, быстро, подняв острые плечи, по обыкновению, сутулясь, по высокому коридору, по мраморной лестнице, со встречными не здоровался, молча принимал пальто у швейцара – и на холод или под дождь. Ходил и дышал мокрым и промозглым Петербургом, о чем думал?
Останавливал прохожих и говорил:
– Вы слышали? Лично я вне себя.
Да они и сами видели: какой-то он на себя не похожий. Снова что-то произошло. Видимо, опять из себя вышел.
Но от себя не уйти. Где-нибудь в кафе на углу Литейного или у метро после нескольких часов блужданий неожиданно встречал себя, нахохлившегося, ожидающего, обиженного.
Входил, как в собственную квартиру, прямо в пальто, в шляпе, с зонтиком. И сразу успокаивался.
– Фу! Наконец-то пришел в себя.
ЗАБЫВЧИВЫЙ
Пришел в гости, журнал принести обещал – дома забыл. Неудобно.
Вернулся домой, провел по голове рукой: голая. В гостях кепку оставил. Досадно.
Но у кого кепку оставил? Кому журнал обещал? Не помнит, и все. И ведь не в первый раз с ним такое.
Листал, листал телефонную книгу – нашел, вспомнил, кому журнал обещал. Позвонил.
– Как хорошо, – говорят, – что вы позвонили. Вы у нас свою кепку оставили.
– А я думал, я вам журнал принести обещал. – И трубку положил.
Звонят вскоре.
– Это нам вы журнал принести обещали. И позабыли.
– Извините, – говорит, – я думал, я у вас кепку забыл.
– И кепку, – говорят, – тоже у нас.
– И журнал и кепку у вас забыл? Быть этого не может.
Однако пришел туда снова.
– Спасибо, – говорит, – за кепку. А журнала я что-то не вижу.
– Какой журнал? – говорят.
– А который я у вас в прошлый раз забыл.
– Наоборот, – вы нам только пообещали журнал принести.
– Неужто? – говорит. – Это я такой забывчивый. В следующий раз обязательно принесу.
Идет домой и думает: «Хорошо, что кепку мою вернули. Бог с ним, с журналом, пусть пользуются».
ГРАБЕЖ
Я был одновременно грабителем и ограбленным. Как грабитель я нападал, пугал, потому что сам боялся. Мне казалось, что жертва медлит, что медлит нарочно, я готов был ударить – шевелись поживей – ножом, палкой, полоснуть бритвой. Все сейчас сорвется в ерничество, в кровавую клоунаду…
Я-жертва видел, что грабитель нервничает, и это меня парализовало страхом. Руки тряслись, доставая бумажник. Никак не снять пиджак, выворачиваются изнанкой рукава. На, бери быстрей. Видишь, я все готов тебе отдать. Прости, я мешкаю, у меня не очень получается. Просто я очень спешу. Меня ведь не каждый день грабят. Нет, нет, в глаза не смотрю. И все-таки исподлобья очень быстро…
Я смотрю себе в глаза. Довольно неприятно, рыжие, испуганно-знакомые. Истина доходит не сразу. Но когда я понимаю, что вот сейчас обокрал самого себя, я срываюсь с места и бегу – то ли гонюсь за собой, то ли от себя убегаю.
Вдруг – уличный знак: ОТ СЕБЯ НЕ УБЕЖИШЬ – красный круг и белая полоса поперек.
ЛИЧНОСТЬ
Знавал я двух приятелей – любителей выпить и в карты сразиться. В одном, насчитал, три личности жили, а в другом – целых четыре. Сядут друзья, бывало, в «дурачка» по-свойски играть, такой шум поднимется. Мало того что приятели друг друга в разных мелочах обвиняют, еще и личности, которые в них, между собой сцепятся.
– Надо было дамой крыть!
– Моего совета надо было слушать!
– Дядюшка, не вылезай.
– Заткнись, если Бог обидел, парнишка.
– Перестаньте галдеть, думать мешаете.
– Слышите, он думает!
– Убирайся от нас, если не нравимся!
– Сам убирайся, Квазимодо!
– Не квакай, жаба!
– Не раздувайся, пузырь!
– Аспид!
– Дебил!
– Монголоид!..
Разобидятся личности. Расползутся по разным укромным уголкам, если можно так выразиться. Сидят, друг на друга дуются. Несимпатичный у них вид, надо сказать.
Наши приятели между тем давно помирились и общаются – на свободе, без помех и, как говорится, невзирая на личности.
– Выпьем?
– Выпьем.
До того настаканятся оба, что внутренние их личности, глядишь, уже снова бормочут в семь голосов, а что – не разберешь.
Замечали, как несвязно изъясняются пьяные, сами себя перебивают.
НЕДОТРОГА
Сколько себя помнил, всегда избегал людей. В толпе старался проскользнуть в промежутки между ними. Изгибался немыслимым образом то ручкой чайника, то кольцом табачного дыма. От знакомых отпрыгивал, отдергивал руку, только бы не коснуться. К нему привыкли, хотя и посмеивались.
Между тем этот недотрога каким-то образом женился. Жена возникала в глубине квартиры и неслышно двигалась, миловидная, ко всему, по-видимому, безучастная.
Представляю себе, как они ночью в темноте, поблескивающей зеркалом шкафа, неслышно двигаются в постели. Как он изгибается над ней то ручкой чайника, то морской волной, то закручивается воронкой – в общем, самым немыслимым образом. И вскрикивает не своим голосом, истончающимся в комариный писк. И вдруг два бледных тела в подушках, переплетенные чудовищным кондитерским кренделем, выхватывает далекая зарница. И они остаются на дне моих зрачков.
КАК СТАРУХА ЕЛА
Она сидела за столом напротив мужа и ела. Торопливо, заглатывая одно за другим, даже не пытаясь пережевывать. Ела из своей, а смотрела в тарелку старику, провожая холодным взглядом каждый его кусок.
Тарелка ее уже опустела, но она продолжала тыкать своей вилкой в гладкое скользкое дно и подносить пустые зубья к своему увядшему рту. И жевала, все жевала вставными челюстями – и не могла остановиться. Она пережевывала пустоту – все, что осталось от ее иссякнувшей жизни.
А ведь предложи ей добавки, начнет отказываться яростно. Она сыта! Она сыта!
Старые люди, я заметил, обыкновенно едят с жадностью. Наверно, чтобы до смерти успеть наесться. Там ведь котлету с картофельным пюре не подадут.
ЛЕТЯЩИЙ И СПЯЩИЙ
Ночью сквозь звезды спросонок он услыхал отдаленный гром самолета – огоньки, в соснах движущиеся. Все в нем сжалось, как бы оцепенело. Он заставил себя проснуться окончательно и некоторое время лежал неподвижно и слушал. Какая-то нехорошая тяжесть угнетала его. Казалось, вспоминается что-то. Нет, не хотелось ни о чем думать. Гул постепенно затихал, он уже снова спал.
А между тем стоило беспокоиться и размышлять. В тусклом салоне самолета дремал, откинувшись в кресле, полный лысоватый человек. Над расстегнутой белой рубашкой с полуразвязанным галстуком торчал вверх синий небритый подбородок. Человек временами приоткрывал глаза, понимал, что они еще в полете, и снова погружался в темную воду. Время медлило и медлило. Но уже виделись в тумане недалекого будущего милые лица жены и дочерей.
И конечно, летящий и не думал о том, спящем далеко внизу, под крылом самолета, тем более не помышлял о своей пустой операционной в больнице неподалеку. Время хоть и медлило, но приближалось неуклонно. Через две недели летящий поставит спящему неправильный диагноз, неудачно прооперирует, и тот спящий умрет. Вот, собственно, и все.
Но что-то случилось, что-то вдруг переменилось в атмосфере, будто тень нашла на темное небо. Гул вверху внезапно оборвался. Вспышка! И через несколько секунд в открытое окно донесся отдаленный удар. Дом – бетонная коробка – заметно дрогнул. Спящий проснулся и сел в постели. Он слушал, он внимательно вслушивался в себя: что происходит, и не понимал, что все внутри него уже перестраивается, расправляется, освобождается. Готовится жить дальше.
КАНДИДАТЫ
На улицах мне часто встречаются кандидаты. Идет такой высокий парень с длинными волосами-сосульками, фигура нескладно-агрессивная, глаза тусклые, внимательно-беспокойные. Сразу видно, кандидат.
На экране телевизора я тоже вижу их. И по тому, как смотрит равнодушно-свысока или вовсе отворачивается, определяю: этот уже не кандидат, уже достиг степени, уже убил. Или того хуже.
СВИДАНИЕ
У нас в глубине, на задворках, старинная Бутырская тюрьма, вернее, зады – стены, башни и подсобные помещения. Видел я там такую картину. Влез на толстое обрубленное дерево черный мужик разбойничьего вида и кричит – над пустырем, над глухими кирпичными зданиями, над серой стеной с колючей проволокой прямо в окно с прутьями решетки, в какое – сам толком не знает. Он кричит новости, а вся тюрьма слушает, слушать ведь не запретишь.
И какая радость какому-нибудь парню, может быть, смертнику. Как жадно он ловит далекий родной петушиный крик.
– А-а-а-а! – кричит. – Арестовали!..
– А-а-а-а! – кричит. – Арсена!..
– А-а-а-а! – кричит. – Родила!..
И еще много разного кричит во все горло. Часами кричит. Каждое слово кричит. Эдакий петух на дереве. Про всю их нескладную жизнь кричит. Мало ли кто про что кричит на задворках. Кричать ведь не запретишь.
СОВЫ
Весь день проспал, в полумраке лысина серела неподвижно, как неживая. Под вечер проснулся. Зажег лампу, за шторой стало совсем темно. Сунул ноги в тапки и прошел на кухню. Откупорил бутылку и налил себе бокал розового. Потом другой и сразу – третий. Теперь можно начинать жить…
Он видел ночью с балкона, из домов на улицу стали выходить люди. Длинные тени протянулись от них по асфальту. Они шли, сутулясь, каждый сам по себе, как на работу. Когда отошли достаточно далеко – к мосту, замахали руками и один за другим стали подниматься в воздух. Бесшумные нетопыри и совы летели над темной, разведенной желтым водой. Он понял: все они те, кто не спит по ночам.
Он ушел в комнату. В стакане еще поблескивал джин со льдом. Одним глотком он осушил стакан и невольно оглянулся на шорох занавески. И успел увидеть: длинное тело его выплывает из окна, как торпеда, которую навели на Луну.
ЦИРКОВАЯ ИСТОРИЯ
Он спал с моей женой. Или нет? Я так недолюбливаю его, что, выбегая на арену, снова превращаюсь в тигра. Я рычу, взрывая когтями опилки. И громкие обжигающие удары хлыста опять загоняют меня на тумбу.
Но постойте, как же это происходит, что я, тигр? Моя рука рывком раздернула тяжелые занавеси – и это уже лапа? Я выскочил, на свету в глазах замелькало, замельтешило, амфитеатр, публика сливаются темными полосами, и вот уже бью себя по бедрам полосатым хвостом? Или еще в уборной увидел в глубине зеркала его волосатую бледную спину, пересеченную двумя полосами подтяжек, и ощутил такой прилив ярости, что усы мои встопорщились, и из зеркала на меня глянула свирепая морда тигра?
Оглушительно щелкает хлыст. Но пока еще есть время. Спал или нет? Если да, я сейчас прыгну на него и с наслаждением стану раздирать когтями это шитое блестками черное трико, эту бледную жирную спину. А если нет – застрелю его из пистолета с раструбом – из автомобильного рожка. Будет много дыма, визгливого хохота, опилок, крови и автомобильных сигналов. Потому что сам я – мучной клоун с серьезными настойчивыми глазами. Потому что это вечная цирковая история.
ВОДКА
Ушел гулять с приятелем. Вернулся домой с водкой в обнимку. Жена закричала, накинулась. Однако водка посильней оказалась.
Шум, крик, скандал. Вызвали милицию. Пришла милиция, сразу победила водку. Утихомирилась водка, присмирела, на полу в камере уснула.
В том-то и дело. Обычно милиция побеждает водку. Да ведь и водка не дура, если раззадорится, любую милицию победит.
Недаром на масляно-коричневой стене нашего РЭУ, по-старому – домоуправления, пришлепнут такой красноречивый плакат: большая бутылка нарисована, очень натурально, на дне ее маленький человечек скорчился. Алкаш. И написано: ВОДКА ТЕБЯ ПОБЕДИЛА. СТЫДИСЬ! Или: ИЩЕШЬ ИСТИНУ В ВИНЕ, САМ ОКАЖЕШЬСЯ НА ДНЕ. Или: ВЕРА, Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ! Или: ВСЕ ТАМ БУДЕМ. Что ни напечатайте, все к месту.
АВТОГЕН И КРЫСА
Один знаменитый русский поэт, живущий теперь в Америке, мне признался:
– Давно вижу мир из окна автомобиля. С плоских кожаных подушек он представляется совсем другим: комфортабельней, стерильней и спокойней. Дома аккуратно чередуются. Люди довольно далеко – на тротуарах или в других автомашинах, одни обгоняют, другие отстают. Полицейские неизменно вежливы. Луга и леса, как на картинке, цветы, правда, не пахнут. Солнце не жарит, дожди не секут – кондишн в салоне. Если у дороги митинг, авария или там убивают друг друга, всегда можно прибавить скорость – и все это кино уже позади.
Наблюдал я такую безобразную сцену на набережной Мисхора в Крыму. Двое сорокалетних парней вытащили на асфальт клетку, в которой металась здоровенная ржавая крыса. Сначала непонятно было – зачем? Не выпускать же на волю. Но вскоре недоумение разрешилось.
Синим пламенем загудела горелка автогена, баллон, оказывается, лежал совсем рядом. И стали лысеющие недоросли эту крысу в клетке выжигать. Вспыхнуло животное, закричало нечеловеческим голосом, другого эпитета подобрать не могу. И сгорело в минуту, скорчилось. Вытряхнули труп из клетки в кусты олеандров.
Посмотрел я и увидел: вместе со мной эту сцену наблюдали небо и море.
А главное, не мог я нажать на акселератор, чтобы все это кино замелькало – и осталось позади.
ПРО ЖИЗНЬ
Играли в снежки. Упал снег в снег. Смотрит, а он уже взрослый.
Подъехала машина, грязная решетка следов на снегу. Посмотрел в зеркальце сбоку – а он уже седой.
Много-много следов до калитки – весь снег истоптали. Не успел подумать: не меня ли выносят? Его и похоронили.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Странно перечитывать эти рассказики. Только встретился – и уже расставаться. Но ведь и самый длинный роман когда-нибудь кончается. Понятное желание: продлить… Зато здесь ныряешь из жизни в жизнь, как дельфин в волнах.
КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ – 96
ВОСТОЧНАЯ ПОВЕСТЬ
…за то что зажарили яичницу и услышали запах жа
…глубоко в земле, ноги мои знают, глубокую яму надо копать, в четыре лопаты колодец, глаза мои видят, там прячется э т о.
…услышали запах жареного и сказали друг другу…
Волчью шкуру растяните и потрясите хорошенько, сделали по слову его.
…нехороший плохой человек зажарил яич
Днем и ночью рыли, паслось овечье стадо, спали по очереди прямо в траве.
Думали звезды, гадали алмазы, оказалось, овечий горох.
…притянем к ответу, отведем к судье неправедному.
…снится им
Ну и отвели.
…ные звезды над горами и морем в тума
…скорый судья решил
…прикрыв ладонью лукавый глаз, судья погрузился в раз
Ни к какому решению не пришел судья и сказал: «Этот человек должен уме
…стукнула лопата о доски, сквозь песок проступила вода. И ни один из них не увидел: в шерсти золотые самородки застряли, потому что не было
…должен уметь видеть будущее, должен знать, как оно пахнет, должен уметь его приготовить, должен умереть, в конце концов!»
…ни луны, ни звезд.
Закинули веревку на сук большого дерева, повесили его в темноте, повесили его при свете факела, дождались рассвета и повесили его, отпустили на все четыре стороны: иди.
…как песок сквозь пальцы.
…одинокий человек в плаще на дороге между горами и морем одинок оди
ПРЫЖОК
…набегающий грохот… бьющимся сильно в груди, товарняк. Здесь уходит полого вниз, осыпаются камешки.
Жесткий поручень рвануло из руки, мотануло вместе с сумкой… летящий мешок с потрохами… затянуло… затянет… сейчас ударюсь в зеленую стену…
На исподе вагона, железе, обросшем щеткой, сосульками грязи, похоже – разбрызнутые чернила…
Пусть этот прыжок произошел в параллельной жизни. Но вбок и вверх за окном – ложечка в стакане, позвякивая, стерто в общем движении.
У БЕЛОЙ ЧЕРТЫ В МЕТРО
Ожидая поезда, привычно не разглядывая, черная сумка у ног ближе к белой черте, ничего, погодите, граждане.
…гул, нарастая, два слепящих. Толкну вот этого, такая самодовольная спина, нет, эту тоненькую, со спущенным, уже не заштопать. Да она и черту уже переступила…
Досадно. Опять не успел.
ПОД ЛЕСАМИ
Хожу привычно. Прогибаются пахнущие лесопилкой, свежие. Как сетка-батут в цирке. Мы и есть циркачи, циркачи-монтажники.
Вдруг дрогнуло все сооружение, и далеко внизу будто шлепок о твердую землю. Облегченно распрямились доски.
Кто сорвался? Кого?
Вот он. Сбежались.
Нет, не знаю такого. Десятник.
И бригадир не признал, не видел раньше. Увезли в морг.
Посторонний, чужой по лесам ходил, оказывается. А мы его за своего принимали. Не поостерегся. Или нарочно. Гляди, прогибаются и пружинят.
ИМЕНА
…подходя к родильному дому: «…император Адриан. Софья умерла на могиле своих дочерей с горя… Нет, не хочу, чтобы дочку мою обезглавили… все равно плохая примета».
– Ну, и как же, Наталья Андреевна?
– Иногда называет меня Верой, иногда Надеждой, чаще всего – Любой, Любовью. И глаза такие виноватые. Да я привыкла, отец все же.
ПЕРЕД РОЖДЕСТВОМ
Голова свисала… выпуклыми глазами на парижан… и рога до земли… Добро бы королевская охота… Представилось, кубок – пьет, двигая носом, и холеная бородка так и ходит, участвует.
«Кто бы позвал!.. Мадам, только два франка!.. Вспомнил, сегодня на рю де Темпль… Пожалуй, еще водки дадут, все-таки русский вернисаж…»
Быстро шел по улице Риволи. О Москве – ни звуком, ни намеком, просто себе не позволял.
ЕЩЕ О ЛЮБВИ
…прошел год. Она все равно приходила. Усаживалась на взгорке под березой – классический вид. У ног – рыжая собачка. Тоже глазами провожает.
«Вагоны шли привычной линией…» – будто она и не она. И не ждет никого, просто так – при собачке.
…десять лет. Все там же, она же. Только рыженькой нет, умерла.
ВКУСНЫЕ КРАСКИ
Зелень светлая, темная, с желтизной на просвет – совсем осенняя. Запах незабываемый, до сих пор. Хром светлый, темный, охра, краплак, но помощней будет сиена жженая. Пожирает все оттенки, как гиена, краска.
…пока свинкой болел. В зеркале обвязанный – зайчиком.
…свежий запах булки, значит, выздоровел. За окном совсем побелело. Цинковые тюбики засохли. Еле выдавил на стекло какашечки. Размазал витраж. Цвета один другого вкуснее – на всю будущую жизнь!
НАБЛЮДАТЕЛИ
…но под ворохом шелка и ткани она была совершенно голая. Странно, даже туфелек ее не воспринимал ни глазом, ни сознанием. Прохаживается на носках, груди висят, и рассуждает о Шекспире, о Джойсе. Будто не дышит внизу, в полутьме, черная щель.
Сверкала люстра и свечи, шел дипломатический прием. И привычно таяли в его очках розовый шелк и черные смокинги, так уж он был устроен, такое в нем развилось со временем. Сначала пугался, отворачивался и даже убегал, а теперь стоял посередине всей этой вакханалии, эдакий европеец – седые виски, очки в роговой оправе, слегка улыбаясь и потягивая виски из широкого стакана.
Да, вокруг голые профессора и коммерсанты, ничего особенного. Голые лакеи разносят подносы с напитками. А он наблюдает всех, как виски в стаканах, на просвет.
Эта женщина – брюнетка с торчащими пушками, черный лифчик тоже растаял, сразу поняла, как он видит ее, потому что…
Лил дождь на шоссе и за окном, когда неожиданно – оба в постели…
– А я мужчин разглядываю. Прыщавые зады и подмышки вижу. Впереди краны и краники висят. А есть – столбики неугомонные. Руку в карман, чтобы незаметно. Заправляет в трусы, забавно.
– Киноактриса – одета, как девочка… сама вся расползается, старое, желтое масло… Она кокетничает, а я видеть ее не могу – живот, вымя по бокам.
– С виду – гора мышц, Геркулес, а внизу как у ребенка…
До утра проговорили, так обрадовались. Впервые встретил такую же. Будто родная.
НОВАЯ ПЬЕСА
Не сразу заметила: из‐за кулис выскочил один актер – глаза сверкают, лицо узкое, лысоват, пока к рампе добежал-допрыгал, обозначились скулы, нос раздался и прическа другая – совсем не тот человек.
Заглянула в программку, там вообще на эту роль три фамилии, причем одна – женская.
Повернулся актер спиной к публике – и вправду девичья спина и женские волосы, хоть в джинсах, но уже в юбке.
Что там одежда, действующие лица менялись прямо на глазах, как в известной телевизионной рекламе, с каждой новой репликой что-то изнутри быстро лепило им новые физиономии. Казалось, на сцене целая толпа. Между тем было два-три человека. Но никто ничего, казалось, не замечал.
Может быть, потому что с балкона…
…хлопали бешено.
…в буфете. Оказался автор. Поинтересовалась.
– А я ведь так и задумал и написал.
– Спасибо вам. Действительно, что-то новое. Входит Алексеем, уходит Алисой.
– Что? Работает буква А?
– Только как они, простите, после спектакля? Как разберутся, кто кем стал? И кем дальше будут жить?
– Ну, на то они и актеры.
ПОЛЕТЫ
Неподвижная смутная толпа чаек на гравии. Переговариваются. С моря пролетел человек. Пронзительно вскрикнул под белой луной. Никто даже клюва не повернул. Человек сел неподалеку в степи, где гигантские ржавые фермы вразброс. Видно, что-то хотели построить, но почему-то раздумали. Или малыш-великан, кто-то позвал, так и бросил игрушки.
Другой человек пролетел… Вернулся и парит, широко раскинув руки. Лунный свет, почти блеск, держит, проносит его над холмом. В толпе забеспокоились, злобно забормотали.
Так вскинулся, еле за крыло удержала:
– Молод еще летать!
– Да я его когтями, клювом на лету собью!
– На то и люди, гнезда разорять на подушки.
Долго успокоиться не мог.
– Ничего, наши сторожа за ними следят. В селении сесть не дадут.
– И чего это они разлетались?
– Во сне летают. Видишь, как низко над волнами.
– С тобой не сравнится, мама.
– Подожми левую лапку и спи.
ПОЧТИ ПО ЧЕХОВУ
Непринужденным, плавным и сильным движением, полураскрыв черно-серые веера перьев, перемахнула с земли, городской и бесплодной, на косо торчащий сухой ствол дерева неизвестной породы над сараем.
Фотограф Сорокин, гулявший по двору с черным терьером, даже засмотрелся. Хорошо бы – выдержка 240 на 4,5 полным форматом со вспышкой (смурый денек) «Полет вороны». И ведь крупнее курицы, настоящая индюшка! Если бы у меня такса была, думаю, схватила бы и унесла. Вот бы сфотографировать! Подрастут еще немного и людей похищать станут. Прекрасно. На первой полосе моя фотография «Ворона-мутант уносит новую жертву».
Тут он ощутил сильный толчок в спину, ткань куртки затрещала и мимо впритирку проехал железный фургон.
Фотограф Сорокин с огорчением рассматривал порванный рукав:
«Чуть не задавил, гад! По двору на полной скорости…».
Черный терьер громко лаял.
«А чертовски могло бы получиться: фургон наезжает на зрителя, фары огромные – рапидом, и я – косо летящая фигурка из-под колес.
«Гибель фотографа Сорокина» – это тебе не «Полет вороны».
СТАРОСТЬ
На стене в фигурных рамочках. За окном на осеннем подметенном дворе. Даже в облике дома проступает. Старушечья опрятная бедность.
Коричневый бархат на круглом столе. Красный шкаф. Рядом с комнатой белые двери, коридор. Соседей не видно. Но чувствуется как бы ожидание чего-то. «Смерти ее ждут».
Мы с женой принесли нашей старой почти родственнице маленький японский телевизор с нашей кухни, подарили. А ставить некуда. Разве что на большой допотопный «Рекорд», который только смутные тени показывает. Полотенцем с украинским узором накрыла его хозяйка. Тут и поставили, на белое.
Я отрегулировал программы и увидел, что в тесной и затхлой обстановке
Я пил чай из кружки с Главным павильоном ВДНХ – синим оттиском на боку. На салфетке – тарелка, на тарелке – яблочный пирог с пригорелыми перемычками. А где же супруга? Моя жена? В самом деле?
Честное слово, с нашим японским телевизором что-то происходило в этой обстановке. Краски потускнели, теперь совсем их смыло с экрана.
Похоже на ее серые выцветшие глаза. Белые двери, пустой коридор – это же больница. Вот и санитар заглянул. Боже мой! отсюда не выпускают! «Извините! Я только в гости! Вы не имеете права!»
Санитар посмотрел на меня свиными глазками и прикрыл дверь снаружи. Седые букольки, даже головы не повернула.
Господи! Мы оба смотрим забытый «Голубой огонек»: там за столиками сидят мужчины в топорных костюмах и женщины в кисее и панбархате. Картинка какого-то пятидесятого года.
НИЩИЙ
Человек живет в мире условностей, одно безусловно…
Недавно: нищий сидит и на работе читает газету! Вообразите! Плевать ему, подают или не подают.
Вот я и сказал одному безногому в подземном переходе:
– Почему я тебе должен подавать? А не ты – мне?
– Добрый человек… – бормотал он, не слыша или не слушая меня. Нищий сидел на бетонном полу, подвернув под себя увечные ноги. Возле стояла картонная коробка, полная бумажных денег.
А я вовсе не добрый человек. И сам это знаю.
– Покажи ноги! – громко потребовал я голосом контролера.
Он вытянул обрубки в штанинах, высоко подколотых булавками. Между прочим, хорошие джинсы.
– Где ты их прячешь? Давай сюда! – потребовал я.
Наконец он взглянул на меня одними белками глаз. Подземный переход со ступеней на угол прочертило солнце. Прохожие мельком, как тени.
– Давай, давай. Где они?..
– Там, – неопределенно махнул назад.
И действительно, там – в некотором месте и совершенно другом времени – я увидел босые ступни. Они шевелили пальцами. Лодыжки почти не кровоточили.
– Как же это тебя?
– Электричкой оттяпало! – сердито сказал он.
– Ладно, забирай свои ноги, – смягчился я. – И иди работать, хотя бы дворником.
Нехотя нищий приставил себе ступни, подвигал ими, надел дырявые носки, вынул из-под тряпья старые башмаки. И ведь хранил! Предусмотрительный парень. Надел, притопнул. Взял под мышку коробку, полную денег, и, не глядя на меня, даже не поблагодарив, ушел, растворился на выходе в осеннем солнце.
С той поры я сижу на его месте. Рядом со мной стоит коробка, полная бумажных денег. Ног у меня, естественно, нет. Зато две любовницы. Газет на работе не читаю. Но башмаки свои держу при себе на всякий случай.
ЛЮБОВЬ РАБОЧЕГО КЛАССА
Игорю Холину
– Ты любишь меня или нет? – спросил меня мой компьютер. Что ответить?
Молодой мастер любил отбойный молоток. Тяжелый инструмент отвечал ему взаимностью и весь дрожал в его сильных мозолистых руках.
Однажды человек увлекся, полюбил. Стыдно сказать кого, водку проклятую. Однако ударило в голову. Три дня «гудел». Все-таки пришел на работу, вспомнил.
Утром так дрожали руки, уронил отбойный молоток. А тот от ревности всю раздевалку в щепы разнес и мастеру голову проломил. Унесли. Вот кровь на опилках осталась.
Что сказать, любовь к своим орудиям труда редко встречается среди рабочего класса. А кирка и лопата нас любят. Попробуй им изменить. Догонят и накостыляют.
А землечерпалка, доменная печь? Просто чудовищного вида и силы женщины.
АРМИЯ Z
В каких-то довольно мрачноватых переулках мы блуждали с моим знакомым, кто – не вспомнить хоть убей. Что мы искали, тоже не знаю. Но, глянув вверх, я остолбенел, каким-то образом мы очутились между строк газетных столбцов, которые уходили в серое небо высокими колоннами. Меня охватила паника, потому что я не знал, где мы очутились и как отсюда попасть в более привычное место.
Я бежал по нечетко пропечатанным переулкам и улицам – с угла на угол. Это был лабиринт, вроде даже кроссворд. И я никак не мог его решить.
– Сюда, – показал мой спутник. И мы быстро спустились в подвал.
– Здесь и напечатано самое главное, в этом подвале, – произнес он.
– Что напечатано? – спросил я, хотя уже понимал чтó.
Потому что в подвальном помещении между белых столиков с вазочками стояли ротационные машины. Это была типография-кофейня, что меня как-то сразу успокоило. Мы сидели за пустым столиком, но нас это не смущало, официанты здесь подавали только газеты.
– Вот, посмотри, – обратился ко мне мой знакомый, протягивая свежие, липкие, пахнущие шрифтом страницы, – Марк распустил свою армию Z.
ВМЕСТИЛИЩА
Висит у меня на стене необычная картина-объект: клетка. На фанерных стенках отпечатано: SOS! SOS! SOS! Впереди решетка поднимается, и вы можете вынуть из клетки темно-красный бланк, на котором напечатано, что некий Джон Смит – скульптор, житель Нью-Йорка, продал свою душу фирме «Комар энд Меламид лимитед» за 00 долларов. Давно у меня эта клетка, в которой обитает душа легкомысленного ньюйоркца. И даже дымок в ней порой угадывается. Кайфует.
Как он там, Джон Смит, все эти годы? Встает, наверно, поздно, за окном привычный Манхэттен конца прошлого века, черные пожарные лестницы в колодцы. Зато простор, ветер с океана. Скучает ли он по своей душе? Или думает: «Вчера – парти, сегодня – вернисаж, эскизы когда-нибудь купят, проживу и так в Нью-Йорке, тем более что Сара обещала скоро позвонить. Какая она темная и гладкая, эбеновая статуэтка и совершенно без души».
В Германии в старом университетском городе Бохуме я жил у немца-слависта, аспиранта, похожего на своего шефа, который тоже был бледный, долговязый, как бы лишенный жизни отчасти. Во всяком случае, в памяти моей они то двоятся, то сливаются в одно.
Мой симпатичный молодой хозяин знал великого Бойса. И на широком ослепительно-белом подоконнике я видел с тахты одно из его произведений. Гладко оструганный высокий ящик, на дне которого карандашом было небрежно написано слово
И еще одно вместилище. На бывшей улице Герцена. Улице давно вернули старое назвение Никитская, но здание так и осталось на бывшей улице Герцена, и тяжелые флюиды прежних литераторов – лакеев, негодяев и доносчиков – источают его дубовые стены, несмотря на все позднейшие переделки. Души их, надеюсь, в аду. Но тени еще витают в кафе за столиками, по привычке надеясь на выпивку. Почему-то вино там всегда проливается. И что-то я не видел уборщицы с тряпкой. Нет, я уверен, эти подлые тени слизывают все с пола до капельки. Хоть так себя побаловать, на мгновенье забыться в этой сумрачной неуютной вечности.
По-моему, вечность похожа на современные безразмерные склады, в которых бесконечное количество разнообразных грузов – и все же пустоты гораздо больше. Тоже вместилище.
КУКЛА И ЛЮБОВНИКИ
На кровати, три подушки горкой, на розовом покрывале с подзором сидела кукла, растопырив ножки в синих тапочках. Такие куклы обычно едут на свадебной машине. И, прежде чем раздеться, она брала куклу и бережно пересаживала ее на стол.
«Оставь ее», – попросил он однажды. Кукла смирно лежала рядышком на краю. Голые, разгоряченные, двигаясь в простынях, бормоча в самозабвении, они задевали, шевелили куклу. Кукла лежала, закрыв глаза. Кукла смотрела в потолок, на любовников. Неясно вскрикнув, локтем она сбросила куклу с кровати.
Потом он поднял с пола растрепанную, постаревшую куклу. Настоящая любовь втроем.
КРАЖА
Утром голова тяжела с похмелья…
Уборщица-тетка, немудрено по-деревенски сбитая и скроенная, смотрела совсем не сочувственно, насмешливо блестя глазами, расспрашивала:
– Как же это не проснулись? И деньги взяли? Сколько? А вещи? Нет? Машинку украли? Какую машинку? – тараторило ее любопытство. – Смотрите, в следующий раз себя не проспите.
Она вела себя так, будто я совершил неблаговидный поступок этой ночью, во всяком случае, унизил себя в ее глазах тем, что меня обокрали. Уборщица сразу стала со мной запанибрата. Я оказался простаком, пострадавшим, видела она таких. Возя мокрой тряпкой по линолеуму, местная откровенно злорадствовала:
– И не надейся, не найдут. Этого у нас не бывает. И не наши это. Из города на выходные приезжают к морю.
Мой номер был на первом этаже и смотрел балконом в парк, в кусты акации. И я мог там гулять и сидеть, как тигр в клетке. Балкон был предусмотрительно забран стальными прутьями, ниже шли поручни и металлическая сетка. Она-то и была чем-то разрезана поперек этой ночью, даже концы оплавились. Разрез был как раз для ребенка или собаки – не больше.
И мне представилось, как легкое существо неопределенного пола и возраста проникает в мою комнату перед рассветом и, поглядывая на меня, спящего, неслышно и быстро (снаружи его торопят) вынимает деньги из портмоне (оно на столе), забирает флакон «Соваж» и подхватывает мою «Колибри». Скорее, я зашевелился. Снаружи все это принимает кто-то огромный, гориллообразный. Тоненькое бледное пищит ему испуганным шепотом. Кинг-Конг рычит.
Вижу, оба они – какие-то горьковские персонажи – не торопясь, идут по пустой предрассветной набережной. Горилла считает гривны, женщинка-подросток пшикает на себя из флакона французскими мужскими духами.
Море шумит. Уборщица смеется.
СЮЖЕТ КАРТИНЫ
Мы передвигались по его квартире узкими извилистыми улицами и переулками между кипами газет и журналов – вообще разных раритетов, сложенных в стены выше человеческого роста. Сесть было не на что. Я понял, что Никифор Никифорович коллекционирует все.
Он уж писал и тамбовскому губернатору, что его домашний музей погибает от тесноты. Кстати, первым губернатором здесь был великий Гавриил Державин. С просьбой дать новую трехкомнатную квартиру. Державин, он думает, предоставил бы непременно. Блуждая по бумажным каньонам, мы неуклонно продвигались к неизвестной мне цели.
Комната в глубине. У стены письменный стол, на котором возвышаются две серые башни – неловко повернешься, заденешь – обрушатся, забросают старыми журналами «Нива», жалобами, документами, повестками в суд, обступят тебя бородатые учителя, они же провинциальные писатели, бледные жертвы – девушки и гимназисты, какие-то мужики в одном исподнем, расстрелянные без суда и следствия в дальних оврагах, до конца жизни не разберешься. Стараюсь не коснуться этой России, хоть и стыдно немного.
А вот и то, чему хозяин жизнь свою посвятил: раритеты. Вот перстень Распутина. С золотистым рубином. Вот шляпа Шаляпина. С широкими полями. Палка Державина. Как полированная. Это – о спину полицмейстера, каждый год, почитай, город полыхал. Новый губернатор улицы отстроил заново, прямые и широкие, дома каменные, железом крытые. А эта вазочка принадлежала самому Александру Сергеевичу. А рисунок на стене – Рафаэля. Другой набросок – Леонардо да Винчи и так далее.
Можно, конечно, не поверить, что в России есть всё. Ну и останешься в дураках. Потому что сразу – ничего интересного. И почерк – подделка. И стул новодел. И Никифор Никифорович – старый сумасшедший. И жена твоя – кухарка, а не первая любовь.
Сейчас осень. Я беру из ящика театральный перламутровый бинокль – тоже память, поворачиваю обратной стороной – и направляю в окно. Там, в глубине России, среди красновато-желтых сияющих на солнце рощ и сиротливых в дожде полей – в
СОН
Я видел сон. Отчего бегут люди с рюкзаками, катят коляски со скарбом, подушками? Осветленные испугом глаза. Индия завоевала Россию. Индия – это же не страшно. А в Москву вошли. Видите, сколько цыганок и цыганят. Легион. Главные цыгане в белых «мерседесах» едут. Черными бусами завидущие цыганские глаза по городу раскатились. Вот и спасаемся – со всем, что есть дома ценного. Унесут.
– А у нас мебель складная, мы ее в карманы положили.
– А мы всю аппаратуру в уши спрятали, пусть блестит у девочек. Будто сережки. Выдирать же не будут.
– А я люстру на голову надел.
– Снимут.
– Одно утешение: ненадолго здесь табором станут. Они же кочуют.
Вижу: вдали колоннады современых зданий на червовом и пиковом закате. Огни снизу вверх этажами гаснут – от здания к зданию. Это цыгане идут. Мы с женой лезем на антресоли, скидываем сумки и чемоданы. Главное – мне рукописи не забыть.
Все ближе гаснут огни. Скоро здесь будут.
В СТРАНЕ БУДЕТЛЯН
В полутемном пустом музее под портретом Велимира, на газете, на пыльном полу без трусов, раздвинув полусогнутые ноги, ты его торопила. Серая полураскрытая щель – и только-то?
Нет, он сразу освоился в этой стране, он прозрел в ослепительное (неожиданно с хлопаньем взлетели), он погрузился в восхитительное, шевелящееся лунными складками (то ли птицы, то ли иное), он уходил все дальше и дальше – странный путешественник – и возвращался, всхлипывая от восторга, чтобы скорее снова уйти… И как можно дальше – в розовую лиловость… И возвращался, все возвращался, начиная раздражаться, проявляя дурной характер, стремясь одним переходом, одной перебежкой, прыжком (какие далекие там в горах фигурки, флажки!) – и умереть в небе оргазма!
Между тем глаза видели: белые волосы, мотающиеся по пыльному полу, этажерку, похожую на «Летатлин», на стене фотокопии рукописей, самолет-этажерку, почему-то кусок стекла, окна РОСТА (треугольные людишки) и все эти «дыр бул щир», когда-то новые, теперь бесконечно устаревшие, как монокль в воловьем глазу Давида Бурлюка…
Ты тихонько постанывала, прислушиваясь: не щелкнет ли ключом уборщица. Или телефон позвонит – из отдела. Вот затенькал в соседней комнате… Тенькает и тенькает… Ты почти увидела хмурую усмешку подруги – твоей начальницы… Но нельзя же не подходить бесконечно. Разом сжав колени, ты выскользнула, оставив ошеломленного путника на полдороге.
Но ты знала: через день все повторится. А вообще-то вы глубоко женатые люди. У вас не было будущего в стране будетлян.
КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ – 97
ЦВЕТНАЯ ШАПОЧКА
В троллейбусе впереди ехал ребенок в яркой вязаной шапочке: желтой, красной и синей – помню точно. А вот была ли рядом мать или бабушка и какая она, не знаю. И какой ребенок, сколько лет – и мальчик это или девочка, нет, одну шапочку и запомнил. Вроде мне ее достаточно, ключ она к чему-то важному, и даже льняные локоны или стриженый затылок в зеленке – лишнее.
Наутро проснулся, сразу – желтая шапочка. И сюжет какой-то был, знаю. Найти бы мне ее сейчас, сразу бы открылось. Вышел в переднюю: висит кожаная куртка, пальто жены, кепка моя, пыльная шляпа, которую давно не ношу, коричневые перчатки на подзеркальнике. Откуда ей здесь и быть? Вернулся в комнату.
Беспокойство какое-то одолевает. Сел к столу, записал на листке: «В троллейбусе впереди ехал ребенок в яркой вязаной шапочке…». Ну и так далее – до этого места. А что дальше делать, не знаю. Это удивительно, детская шапочка, а я места себе не нахожу. У меня и внук почти взрослый. Нахлобучит черный колпак АДИДАС, только его и видели.
Снова тянет глянуть, хотя понимаю, что бессмысленно. Ну вот, кожаная куртка, пальто, шляпа… а вот и желтая шапочка, яркая – вроде светится даже. Вон куда я ее вчера забросил – на самый верх, за медный канделябр зацепилась. Моя любимая вязаная шапочка.
Быстро притащил и подставил стул. Встал, дотянулся, на цыпочки привстал – и сдернул мою шапочку с медной завитушки. Легко спрыгнул, ударился коленкой, правда. Снял с моей детской вешалки прошлогоднее пальтишко, тесновато – уже вырос. Глянул в зеркало, на подзеркальнике по-прежнему лежали коричневые узкие перчатки. Привычно отражается мохноглазый подросток, размашистые брови – поперек. Нахлобучил свою желтую шапочку на самые глаза, распахнул входную дверь, поддал какую-то одинокую галошу (откуда взялась?) и – только меня и видели!
А ведь если бы не нашел шапочку, так бы и остался здесь, то есть там – в скучном взрослом мире среди газет, забот, политики и глухого непонимания.
ДВЕРЬ
Люди представляются мне бесконечным рядом закрытых дверей по коридору. Одни заперты на всякий случай, другие и открывать не хочется.
Был у меня один блестящий ключик. И по тому, как трудно он мне достался, думал: там – сокровища! Открыл эту дверь, а там глухая стена. И никуда не ведет.
…Исчезают люди, исчезают двери. Остаются стены или руины.
УТРО ДЕКАБРЯ
Темно с утра.
…просто как ребенок: сразу обеими ногами влез в левую штанину, а правая сбоку болтается. Стыдно взрослому человеку, такая мелкая досадная оплошка, еще и думать про это. С другой стороны, с кем не случается!
…это могло быть и с женщиной. Но юбку они натягивают сверху. А разве не опускают вниз и ступают как в воду, будто пробуя – холодна ли?
…вообще себя контролировать.
…сразу втиснуться в чужую жизнь, даже не примерить. Обеими ногами в одну штанину… над собой усмехнулся.
…даже когда снова надел брюки – теперь нормально, ощутил какое-то неудобство. Вот оно что. Перемешалось. Ночь вступила в день – отодвинула утро. И образы сна еще витают в реальности. Непонятно, был ли у своей любовницы в темной и тесной – сладко и томно вспомнить – квартире. Или она сейчас войдет уже в качестве жены – и вспоминать не хочется, поссорился вчера. Уснул у себя в кабинете.
Темно еще потому. Снега нет.
Вот еще что. На столе – стакан, похожий на кубик – полон, светом или жидкостью, изнутри светится.
ГНЕЗДО ПУЛЕМЕТЧИКА
Он явно был королем бомжей: шляпа набекрень, седина, рваные джинсы, туфли, тускло поблескивающие – все-таки от него несло сладким и затхлым: запах давно немытого тела. И заросший пестрыми клочьями затылок тоже выдавал его – с головой, как говорится.
Она была девушка с вокзала.
– Где ты живешь?
– Выше.
– На чердаке?
– Еще выше, – он показал на неясную проплешину света в темном небе там над крышей.
– Шутишь?
– Возьмешь две бутылки, приглашаю, сейчас и поедем. Ко мне, в резиденцию.
Действительно, на чердаке он зажег свечку, как Гаврош внутри слона, обнаружилась лесенка вверх в какое-то еще помещение.
Поднялись, озарилась зыбким и темным светом – скорее всего кабина с двумя окнами, внутренность башенки. В остальном все было обыкновенно. На полу лежал продавленный матрас в цветочек, как только затащил. На стуле – кипой иллюстрированные журналы с помойки.
Вместо пепельницы – здоровенная банка из-под краски и бутылки…
Потом она смотрела. Вниз на вокзал: ряды фонарей по перронам. Электронные часы наравне светятся, и погоду показывают. 15 градусов. Тепло. Дальше теснились крыши и деревья, тускло золотилась луковица церкви. Свет затененной луны исподволь скользил по ней. И вдруг она вспыхивала (блаженное чье-то воспоминание).
Снова посмотрела вниз и увидела: тоненькая фигурка скользит к стоянке такси. Вот ее платок на плечах, и пальто узнать можно. Да это же она сама. Сейчас подойдет к хозяину, делиться будет с толстомордым. Жалко себя стало. И денег жаль. Крикнуть бы: «Иди сюда, дура!» Не услышит отсюда. А вон и электричка, последняя, как раз до Петушков довезет.
Слезы текли из ее размазанных глаз, оставляя следы на щеках. Он был галантен – король бомжей. И налил вина полную пивную кружку (украденную).
– Раньше, – рассказывал он, – здесь сидел пулеметчик.
– А зачем? – улыбнулась сквозь слезы.
– Рассказывают, вся Москва была поделена на секторы, секретно.
Чтобы все простреливалось насквозь. Всюду были башенки, отдельные секции чердаков, окна на верхних этажах оборудованы.
И когда праздник или какой-нибудь Кастро приезжает, здесь пулеметчика сажали.
– Кого расстреливать?
– Ну, вы, нынешние, ничего в политике не смыслите.
– На хуя она нам нужна? Всё надоело.
– А если покушение или еще что-нибудь. Вот он тут и сидел. И бутылка спирта сбоку – положено было для бодрости. Один бывший летчик мне рассказывал. Чуть что… —
Король показал: он оперся локтями о подоконник и затрясся, застрочил: тра-та-та-та-та!
– А сейчас мы живем – кому жить негде. Эх, был бы я этим пулеметчиком…
– Хорошо у тебя в замке. А мне еще работать. Не буду сегодня. – сказала она решительно.
– От толстуна попадет.
– Ну и пускай.
ЧЕРНЫЙ ПАКЕТ
У нашей пожилой знакомой, что в соседнем доме, умерла собака – колли, от легочно-сердечной недостаточности. Кашляла, не могла даже лечь на подстилку, но при виде моей жены пыталась вилять хвостом. Возили к врачам до последнего дня, не помогло. В лифте собака вдруг закричала, коротко, пронзительно. «Как наш Рик, помнишь?» – сказала жена. Почему собаки так страшно кричат перед смертью? Слишком по-человечески.
Обрушилось горе на одинокую старую женщину, все равно как ребенок умер. Надо было похоронить. Приехал на машине женатый сын. Положили длинное узкое тело – рыжая волокнистая шерсть, оскаленная морда да хвост – в большой пластиковый пакет. Будто и не было собаки.
Вечером повезли за город. Далеко везли. Движение на шоссе, милиция то и дело. Осень к зиме, темнеет рано. Наконец на той стороне – ободранный лесочек у обочины. Там сын выкопал яму. Вытащили черный пакет из багажника. Когда через дорогу несли, проезжающие мимо «жигули» даже взвизгнули – так резко затормозила машина. Водитель из окна чуть не вывалился. Шутка ли, двое в темноте волокут чье-то небольшое тело, черное, к свежевырытой могиле.
«Жигули» унеслись, будто кто гнался за ними. Похоронили бедного Джима, а ведь я его тоже знал. «Боюсь уходить из дома, – говорит наша знакомая. – Вернусь, а никто не встречает».
МАГИЯ СЛОВ
Мы – советские люди жили в окружении огромных магических букв и слов: НАРОД И ПАРТИЯ ЕДИНЫ. МОСКВА – СТОЛИЦА НАШЕЙ РОДИНЫ. СССР. Обветшали слова и фразы от частого бессмысленного употребления, постепенно даже замечать их перестали, однако еще действовало. В совершенно пустой степи под Елабугой далеко на всхолмии на фоне багровеющей зимней полоски высились – каждая на бетонном постаменте – гигантские стальные буквы СЛАВА КПСС! – ниже пролегало шоссе. Буква от буквы – метров двести. И надо было долго мимо ехать, пока все прочитаешь. Наконец восклицательный знак отдельно эдакой высоткой в темнеющее звездное небо.
ДА ЗДРАВСТВУЕТ СОВЕТСКИЙ НАРОД – ВЕЧНЫЙ СТРОИТЕЛЬ КОММУНИЗМА! – начертано было на тряпице, почему-то черной в моей памяти, провисающей между двумя чинарами – впрочем, не уверен в породе деревьев – это в Новом Афоне возле могилы святого Иоанна Златоуста, где вечно шумит водопад.
Над самшитовой рощей у ворот санатория ПРАВДА на Пицунде я видел и такой лозунг: БУДЬ ТЫ СЧАСТЛИВ СОВЕТСКИЙ ЧЕЛОВЕК! – Написали простодушные абхазы, не вполне разумея русскую интонацию. Вот и пришла к ним беда. Воюющие абхазы, чеченцы и грузины умирали ЗА РОДИНУ. А родина была все та же: горы, море, небо. И всё это не имело никакого отношения к магическому, плакатному слову РОДИНА. У кого не забьется сердце, как говорится!
Я сам люблю Пицунду и считаю ее своей, хотя и не абхаз. Это право дала мне любовь. Что любим, то нам и принадлежит. А сражаться и умирать за тех или иных важных чиновников, да пусть они сами друг с другом сражаются!
Мой друг Холин – поэт и старый ветеран – рассказывал мне:
«За родину! За Сталина!» – этого никто не кричал, никогда. Это им теперь кажется, что кричали. А на самом деле, вылезая из окопов, только яростно матерились, когда их гнали в атаку.
«ХУЙ! ХУЙ! ЕБ ТВОЮ МАТЬ!» – я думаю, еще татары вопили, наезжая и карабкаясь по стенам русских городов, а сверху на них лили дымящуюся смолу. Такая сила и агрессия в этих словах – убить и умереть сейчас же! Сильные слова. Наверно, нескоро устареют. Вижу определенно, как наши потомки – гигантоманы возводят и ставят на высоком берегу Волги в голубеющих Жигулях, три конструкции, три буквы-башни, три антенны – в небо, чтобы видели и слышали все окрестные миры.
БОЯЗЛИВЫЙ
Седой небритый мужичонка, всю жизнь боялся чего-то. Боялся говорить, думать, читать. Боялся показать вид, что боится чего-то. Поэтому на той войне не раз был отмечен и награжден медалью «За храбрость». Потому и женился, что сильно испугался в свое время решительной и костистой девушки-женщины. И, представьте, двадцать с лишним лет как у щуки под водой живет.
Вон он, в метро выглядывает из‐за колонны: то ли поджидает, то ли опасается, что встретит кого-то. Глянул я, незнакомый ему прохожий, и странен мне он показался в своей робкой обыденности и обыкновенности, седой, небритый, с цветной орденской планкой – пух на пиджаке. Где-то спал, не дома. С таким же ветераном, видно, засиделся и остался на раскладушке. И кого он ждет? Или просто домой идти боится?
«А помнишь, в Германии длинная фрау с кудерьками, все русских зольдатиков хвалила?»
«Все к ней ночью ходили, задница шире кровати».
«А я не ходил».
«Не может быть!»
«Затащила однажды».
«А ты?»
«Смешно. Вырвался и убежал».
Он всегда себя чувствовал: полугородским довоенным парнишкой. В Москве все – над ним начальники. Работал в милиции. Задержанных, особенно пьяных, бил сразу и крепко. Боялся, что в отделении смеяться над ним будут. Ударит и шеей дергает – назад отклоняется. Пугается, что ответит избиваемый. За двадцать лет никто не ответил. Все равно боялся, привычка…
В следующий раз я увидел его, когда хоронили пенсионера. Как такого не узнать. Лежит под цветами, съежился непривычно остроносенький, совсем ребенок. Руки сложил и плечи втянул, боится, видно, и к доскам гроба, и к торчащим оттуда гвоздям, и к бездушным жестким гвоздикам прикоснуться.
Сама смерть при виде его осклабилась. «Грех так жизни бояться! Лучше уж вообще не жить». Наклонилась над гробом, как затрещит костью-рукой, всеми узлами-суставами. «Р-р-усский раб! Тр-р-р-ус!»
Так испугался, так обиделся за нацию, что воскрес. Можете не поверить, но в новой жизни не боится никого и ничего. Выпрямился. Развелся с женой. Разъехался через пару недель. Какой-то отчаянный стал. Завел себе молодую толстушку. Всегда чисто выбрит. Охранником в банке. Невысокий вроде, впалощек. Но бьет по-прежнему: сразу и крепко. В кровь. И шеей не дергает.
ПОЛЕ ЧУДЕС
Вот так. Ожидаешь одного, а случается другое. Житейская мудрость на все времена. Решили у нас в подъезде железную дверь поставить на черном ходу. А то долго ли до беды. На чердаке бомжи обжились. На площадках захожие мужики толпятся, водку, портвейн распивают. Студенты со своими подружками к горячим батареям прижимаются. Цыганки парами по лестницам шастают, в квартиры звонят. Чего-то не то просят, не то требуют. Воды, говорят, глоток. Откроешь, мигом проскользнут в комнаты, как пить дать, обчистят. В глазок двери посмотришь, так и вовсе незнакомые лица вблизи вытягиваются, глаза выпучены по-рыбьи. Страшновато стало жить в пятом подъезде.
Ходил по квартирам тучный седой жилец сверху, с шестого этажа, скинуться на железную дверь предлагал. Самому ему подвал принадлежал, вот и беспокоился больше всех. Хотя чего волноваться, над его дверью два электронных глаза под козырьком двигаются. Все внутрь квартиры на экран монитора передают. Цыганки? Пожалуйста, и черные косы из-под платка, и серьги фальшивого серебра и глазищи бесстыжие… Не отопрем!
На экране черные кители и красные погоны – мальчишеские лица и девичьи – голубые и розовые дымки – танцуют вальс. Но это на другом экране. Финал телевизионной игры «Поле чудес».
С утра я гулял во дворе с черным кокером. Погода была – все таяло и текло. В арку дома стал пробовать въехать автобус. Наконец он сделал это и развернулся в луже. И рабочий изнутри крикнул: «Где пятый подъезд?»
– Вот он, – показал я. – Что, дверь привезли?
– Какую дверь? – удивился он. – Гроб.
Я увидел: внутри салона – обшитый красной блестящей материей с рюшечками, действительно, гроб. Кто-то умер у нас подъезде. Оказывается, жена тучного седого с шестого этажа. Скоропостижно, а я ведь еще накануне в лифте с ними обоими поднимался. Вот так, хлопотал сосед, по этажам ходил. Ожидали дверь, а привезли гроб. Дверь нам совсем в другой день привезли. И поставили железную.
Надежная защита. Может, теперь и умирать не будем.
Еще деталь, в то утро увидел мой черный кокер крышку гроба, прислоненную у дверей снаружи, подбежал, понюхал и поднял ногу, еле его успел отогнать.
КАК Я СТАЛ СТАРО-КАШИРСКИМ ШОССЕ
Я смотрел в заднее стекло автобуса. Шоссе бесконечно убегало назад двумя темными дорожками, проплавленными в ледяной корке. Ехал ли я к приятелю или еще зачем-то, теперь уже и не помню, в этой части Москвы я еще не бывал. Нет, не соглашусь с тем, что это Москва. Какой-то провинциальный город. Средняя полоса.
От остановки я шел наискосок через пустынный сквер по тропинке в снегу. На пути стоял пьяный мужик с ломом, видимо, дворник, царапнул меня белесым глазом. И усмехнулся. Сказал что-то насмешливое, теперь-то я понимаю, что неспроста. Но я прошествовал дальше между голыми прутьями и стволами. Почти наугад.
Старо-Каширское шоссе. Где оно, дом 9? По Каширскому шоссе я сюда приехал, оно осталось позади вместе с закатными новостройками. А Старо-Каширское, интуитивно я чувствовал, в стороне – наискосок. И ведет оно, конечно, до самой Каширы. А деревянная Кашира стоит на берегу давно обмелевшей Оки, да она еще в прошлом веке осталась вместе с яблоневыми садами, добродушными обывателями и осенней ярмаркой. Так что отсюда до нее никаким автобусом уже не доберешься. Многое, я вам скажу, изменилось. Но время осталось – перекуроченное, как везде в России: где тощим пластом лежит, где – обрыв, а где всё и вся перемешалось, не разберешь.
Фраза такая, вполне литературная, советская, неизвестно откуда приблудилась: «по Старо-Каширскому шоссе шли тяжелые КАМАЗы». А теперь я двигался, оскользаясь, мимо странных временных построек в основном тридцатых годов: не то склады, не то трехэтажные бараки.
Домов под номером 9 целая улица – корпусов 20. Они все испуганно глазели на меня рядами трехстворчатых широких окон, довоенных еще, типа «жить стало лучше, жить стало веселей». Я шел и рассматривал все эти девятки. Одна была кубических форм, архитектор явно любил Малевича. Но, стараясь не показать этого полуграмотному подозрительному начальству, пристроил с обеих сторон две нелепые квадратные башенки. Другое здание, похожее на школу и такое облупленное и осыпавшееся от старости, явно в нем давно уже была не школа, а какие-то мастерские. Длинные окна светились белыми полосами неона, и, слышно, там работали станки. Рядом такое же, но оттуда высыпала целая толпа учащихся, и на плоском фасаде – множество разных вывесок золотыми буквами.
Я сам когда-то учился в полиграфическом техникуме. Я мысленно открыл тугую дверь, которая, не успел войти, ударила, вытолкнула меня в коридор: стены до того синие, масляные, что почти зеленые, фанерные стенды и деревянные бороды классиков.
Двери аудиторий приоткрывались: мы входили, выходили, вываливались. Шум гулко раскатывался по этажам, как в бане. Я ощутил себя этой разноголосицей.
Незаметно я проникся внутренним теплом этих строений, во мне что-то текло, журчало, разговаривали кишки или водопроводные трубы – непонятно. Двигаться было все тяжелее, невозможнее. На башмаках – будто по штабелю кирпича. Наконец я поднял одну руку и не смог ее опустить, бетонные ноги вросли в пол.
Понимаете, я стал этим старинным наивным зданием (бывает же такое!), даже пристройками, сверху донизу во мне ходили, сидели за письменными столами всякие люди, самые разные, я был набит шкафами и бумагами. Признаюсь, если бы с самим не случилось, ни за что бы не поверил. Слушая голоса, шумы, я содрогался всеми своими лестничными площадками. В моих сырых подвалах из проржавевших труб то там, то тут бил пар и деловито шмыгали рыжие крысы. В разных комнатах и кабинетах тикали часы, светились экраны. В одном запертом изнутри на ключ немолодой начальник деловито насиловал юную секретаршу на письменном столе. Высоко над ними торчали ее белые коленки. Рядом надрывно заливался белый телефон. Я жил все полнее, все протяженнее.
Солнце, фонари и звезды, сменяя друг друга, мелькали в моих окнах – и все дробилось как во взоре насекомого.
Потом я вытянулся вдоль. И пошли КАМАЗы, КАМАЗы. Широкие шины крутились и прыгали на моей груди. Камешки и ледышки прицельно летели из-под колес. Мне стало привычно горячо от многотонной ноши. И я побежал, побежал назад влажными черными дорожками, плавким гудроном. Так я стал Старо-Каширским шоссе. А ведь знаю, ехал и шел сюда на край Москвы совсем за другим. За чем, теперь не упомню. Да и важно ли это, когда тяжелые машины, крытые брезентом, идут по тебе всю ночь к бледной полоске горизонта.
МУХИ
Я попятился. В лицо мне смотрело дуло револьвера. И хотя само оружие напоминало игрушечный пугач, я не сомневался. Белые от ярости глаза караульного начальника, открывающийся и закрывающийся рот. Самих слов я не слышал, как не слышал и выстрела. Какая-то вроде муха на реснице, смотреть мешает. Что-то горячо толкнуло в грудь. «Как он меня ударил!» – только и успел подумать. Некрашеная оконная рама с солнечной голубизной и снегом снаружи, фанерные стены, потолок сторожевой будки – все стало переворачиваться, затуманиваться…
Вышел же я со стройки в поселок свободно, сам старшина и выпустил из зоны или не обратил внимания, что без пропуска. И когда вернулся навеселе, главное, водка плохая – два стакана, и стал настаивать, рваться, грозить, что меня майор знает, и чуть не проскочил через проходную, думаю, причины еще не было в меня стрелять… Главное, без закуски с теплым томатным соком… Но ведь под мухой был не караульный, а я…
Беда случилась у старшины ВОХРы Василия Кузьмича: Катерина не дала и сосед кота повесил. Пушистый котяра. Бывало, сядет на колени – тепло, живое. «Мы с тобой ушлые, – говорит ему Василий Кузьмич, – как есть два Васьки». Бывало, синим мартовским вечером затихает общежитие: молодые ребята через мост в горку – в Киржикстан к девкам намыливаются. Муж Катерины – надзиратель на ночное дежурство в лагерь спешит. Кот Васька прыг из форточки и – по крышам, ищет, где луна ярче светит. А старшина – в магазин. В синий досчатый домик, перед входом – лед, скользкий накатанный, сам сколько раз падал, контора участка здесь прежде была.
Возвращается, снежок хрустит, полушубок приятно оттопыривается – сразу к соседке. У той уже квашеная капуста, селедочка на столе. Извлекает у гостя из‐за пазухи две бутылки водки и в ус целует. А тому не терпится, чистый кот. Катерина еще на стол бутылки ставит, а он сзади ей подол завернул и, не снимая полушубка…
Потом тихо пьют – не стаканами, стопками. Сначала за здоровье его родни, потом – ее родни, бывает, и кота Ваську не забудут. Только за мужа-надзирателя не пьют, как по уговору. «Надоел хуже горькой редьки!» И редькой тоже закусывают. Урал. Мандарины здесь не растут.
А вчера лицо отворачивает, говорит «потом, потом». Не успели одну выпить, домой погнала. Наутро, гляди-ка: на черном сухом суку у крыльца висит – не поверил – в струнку вытянулся. И ребята смеются. Сразу понял, догадался: «Мужу всё рассказала сука!» И какая ее муха укусила! Разве плохо нам было: и водочка, и всё остальное…
А сам знает, какая муха. Эти черные с зеленоватым отливом, как над падалью, над всем поселком звенят, ни днем, ни ночью покоя не дают. Его самого сегодня в сердце ужалила. Что он, повесившихся зека, что ли, не видел! Однако обидно. В уборной над толчком. А тут… Оскалился Васька – совсем ребенок. Срезал перочинным ножом, положил в пластиковый пакет, будто шапка пыжиковая там лежит, сходил за лопатой и закопал. Соседям ни слова.
Сидит в караулке – в глазах черно, сердце муха сосет. А тут этот лохматый артист, придурок – еще измывается: «майор да майор да не имеете права!» Кричу: «Пропуск покажи!» А он в себя тычет: «Меня не знаешь?» – «Никого не знаю! Пропуск предъяви!»
«Да меня весь полк знает!» А я не знаю и знать не хочу. Лезет сука. «Имею право»? Я тебе покажу право! Ты у меня узнаешь, как кота вешать, сучара!
Сам не помню, как выстрелил в него. А может, и не выстрелил, прыгнул на грудь и сердце когтями вырвал. Потом выскочил в окно и ушел по забору, по ледяной тропинке, по крышам, в предгорье, в лес, где черные мокрые осины зеленью просквозили и елки – новая хвоя к весне, в каплях да ледышках на солнце блестят. Пусть их там в поселке со своими мухами остаются.
СЕКРЕТНЫЙ ЗАВОД
Это был необычный завод, я сразу понял. Хоть ни разу прежде на заводе не был. На нем не просматривалось станков, конвейеров. Цеха просторные пустые. То там, то тут из выложенного бежевыми плитками пола выходили высокие и низкие трубы и трубки, загнутые, с фланцами, манометрами и кранами. То там, то тут в кружок – посреди цеха.
Обычно мы работали ночью на территории, долбили кайлом и ломом в мерзлой удивительно неподатливой земле траншею, грелись у костерка. Но спать уходили под утро в цеха, ложились под батареи, которые почти обжигали ладони, так были горячи.
Спящего солдата не сразу и различишь в полутьме, шапка на лице, к свету спиной повернулся. И такие цветные ощутимые сны снятся, век бы не просыпался.
Женщины. Большие, телесные, почти прозрачные. Можно было видеть, пожалуй, я и видел, как они склоняются над спящим, ложатся рядом, прижимаясь бледным животом и сиськами к спине ватника, обнимают сзади – и, как дым, входят, внедряются в тощее тело двадцатилетнего.
«Лилиан! Маман! Свежая булка!» – бормочет, кажется ему, кричит на весь пустой завод, ровно освещенный белым светом. И такие слова произносит, выговаривает, каких наяву и не знает. Слова нежности и желания. Не на русском будто.
Нет, не духами пахнет солдат стройбата. Шерстью, припаленной у костра, телом потеющим и кирзой – явственно. А если горох на обед, тем более. Но некоторые перед ночной сменой, заметил, стали бриться на кроватях, глядя в зеркальце, свежие воротнички подшивают тут же. Даже «тройной». Как на свидание.
Был у меня друг в отделении. Темный, смуглый, глаза синие, родинка у губ, за словом в карман не лезет, в общем, с юга. Вижу, будто какой дряни нанюхался: целый день как сонная муха ходит, на людей натыкается. Наряд вне очереди от старшины заработал.
Стоит посреди казармы, опершись на швабру, рот полуоткрыт, глаза закрыты, ведро опрокинуто, старшина орет – и вода вокруг по полу растекается.
К вечеру офицерскую гимнастерку надел, воротничок белеет, сапоги хромовые – блеск.
– Ты куда собрался?
– В ночную.
– А я думал, в увольнительную идешь.
– Отпустит наш бегемот, жди.
– Смотри, если в самоволку, там вохра кругом завода. Державу берегут.
Усмехнулся, родинка возле губ заметней стала.
– Ничего, не боись, Марианна проведет, просочимся.
– Из поселка, что ли?
– Из Касабланки, бля, что в Калифорнии на черноморском берегу. – а сам засмеялся, тоненько, ехидно и как-то жалко.
Ну и больше ничего. Как всегда, под утро по заводу спать расползлись, выстрелами не поднимешь. Однако слышу, стреляют. Выскочил на задний двор, где подъездные пути и подстанция – цилиндры поблескивают. А там стрелок, растерян, в белый свет из автомата Калашникова садит. Из боковых дверей солдаты бегут.
Смотрю, в морозном утреннем воздухе – там вверху на трансформаторной будке, где пучки изоляторов, повис, руками за провода ухватился. Уже мертвый – потемнел. А рядом призрак женщины в утреннем солнце колышется. Волосы на просвет розовеют. Слышно, пули от стальной стойки отскакивают – щелк, щелк. Хотите верьте, хотите нет.
Приезжали из дивизии, ЧП. Дознание майор проводил. И уехал. Самоубиство, сьюсайд, как говорится.
Видели их этой ночью в Клубе Строителей. Как в углу стояли: он допивал из бутылки, расстроенный, смугло-бледный, она смотрела. Как танцевали, она его обнимала. Маша – певица из малярной бригады слышала, будто упрашивал он ее, убеждал, чуть не плакал, а она смеялась. Правда, в чем была одета, никто не помнит. Во что-то розовое, говорят. Может быть, и голая, призраку-то что!
Перевели нас на следующий день на городскую стройку. Все сразу бриться перестали. Может быть, и атомные женщины были. Излучением на солдат действовали. Завод секретный, как я теперь понимаю, очень опасный для всего живого.
ВОЙНА
В белом и снежном я прогуливал своего черного пуделя по Угловому переулку под окнами пятиэтажки, я там гуляю обычно, как, впрочем, и в других местах наших московских задворков. Кто-то изнутри сердито постучал в утреннее стекло. Я остановился. Старуха, приблизив к раме злое пергаментное лицо, грозила мне длинным пальцем. Я понял: уводи, мол, свою дрянную псину, чтоб не смела присаживаться и засирать чистый снег перед моим окном. И что ее так раздражало, сама небось ходит в туалет – и ничего, никто ей не грозит.
Я не стал препираться, но тоже погрозил ей пальцем: смотри мол, не помри случайно от злости.
Она погрозила мне сухим кулаком, какая наглость.
Я показал ей свой увесистый, у меня рука тяжелая.
Она позвала на помощь домашних.
У меня тоже – молодые соседи.
Она мобилизовала свой подъезд, недаром все по вечерам рядком на лавочке сидят. И молодежь тут же возле уличного автомата толпится.
Я в свою очередь призвал рядовых и офицеров запаса – весь наш дом загудел и поднялся.
Она, ну и вредная старуха, развернула по переулку танки и самоходки. Следом пошла пехота.
Я встретил её минометами и противотанковыми пушками.
На обеденном столе моем развернута карта-трехверстка. То и дело в передней появляются порученцы. В углу кухни тяжело сидит автоматчик на табурете. Отдыхает. Моя квартира превратилась в штаб, окна наполовину заложены мешками с песком. Кругом – руины. Бедный мой пудель подорвался на мине. Хоронить было нечего – начисто разнесло. И в окно больше мне никто не грозит. Говорят, после одного из ночных обстрелов собрала злая старуха свои нехитрые пожитки и ушла по Ярославскому шоссе в деревню. Честно говоря, все недоумевают, как и по какому случаю началась эта тяжелая затяжная война между Новослободской улицей и Порядковым переулком.
«МАКСИМ ГОРЬКИЙ»
Я видел это. В широком окне солидно гудел восьмимоторный гигант. Он был виден весь, как потом я его нарисовал в своем школьном альбоме: широкие обрубленные крылья и такой же хвост. И целых восемь моторов, видно было, что очень большой. Рядом кувыркался маленький толстый, как младенец, истребитель.
– Смотри, «Максим Горький»!
Вдруг небесный ребенок неуловимым движением коснулся огромной матки, и та стала разваливаться в воздухе прямо у нас на глазах. Я видел это. Это произошло просто, как фокус.
Когда мы прибежали к краю Серебряного Бора, туда уже подъезжала милиция и пожарники. Свежий ветер несчастья дул над поселком. Всюду были разбросаны блестящие алюминиевые детали самой причудливой формы, куски кожи, ткани. Угадать их предназначение было непросто. Валялись также обломанные сучья, хвойные ветки. На стволе косой сосны – свежий прочерк по белому мясу.
Наверху в кронах раскачивались какие-то застрявшие обломки, обрывки, может быть, тела погибших. Я боялся разглядывать внимательней.
Я видел ребят постарше меня и моих сверстников: все куда-то бежали, перескакивали через изгороди, пробирались между растерянными красноармейцами. Азарт и прекрасное ощущение праздника – тревоги. С этим можно только сравнить утро после первой бомбежки.
Многие мальчишки хватали что под руку попадется. Я поднял какой-то прибор: катушку, обмотанную медным проводом.
– Положи это, мальчик! – остановил меня милиционер: синяя форма, серое лицо… Жаль, не успел спрятать катушку.
В лесопарке рассредоточивалось оцепление. Вверху на зеленом заборе висел рваный пиджак, забрызганный кровью. Где-то там в глубине среди кустов и деревьев было столько заманчивых предметов, упавших с неба.
В канаве – не понял. Это была рука в кожаной перчатке. Наверно, кто-то из экипажа. Я поспешно отвернулся, даже пошел куда-то.
Я-то знал, что искал, мы все искали это. Очки-крабы. Можно было их сдвинуть вверх на шлем и победно озирать воздушный океан. Как Валерий Чкалов.
Ночью мне приснилась не рука в кожаной перчатке, а летные очки-крабы, которые мне протянул с экрана кто-то, удивительно похожий на кого-то, которого я всегда знал и любил.
ТУТ И ТАМ
Идет приятель, все пуговицы застегнуты, портфель несет, ноги переставляет нормально. Только глаза странно поблескивают. И не здоровается – мимо норовит.
Остановил его – за рукав. Так аж вздрогнул, озирается растерянно, в себя не придет.
– Откуда ты?
– Откуда? Не знаю.
– Далеко же ты был!
– Где?
– Там, где ты сейчас был.
– А где я был?
– Ну, если нигде не был, чего же ты растерялся?
– Ты вдруг выхватил меня оттуда.
– Откуда?
– Ну, где я был.
– А где ты был?
– Не знаю.
– Где-то был, а где, и сам не знаешь. Ты что, издеваешься?
– Нет, я знаю, что где-то был.
– А что там было?
– Не знаю. Не надо было за рукав дергать.
– Ну, извини. Я же вижу, ты – тут, а мысли у тебя – где-то там.
– А где я?
– Тут. Где же еще?
– Может быть, я как раз там. А мысли у меня – тут.
– А как же я тебя вижу?
– И ты там.
– Где же это я там, если я тут?
– Но, очевидно, тут это и есть там.
Донял он меня. Осмотрелся я вокруг и вижу, вы не поверите, тут и есть на самом деле там. И наоборот. Вы скажете, от этого ничего не меняется. Постойте, маленькая заковычка. Мы думаем, что мы все тут, а мы уже давно где-то там. Ты думаешь, оно где-то там, а оно тут – и нагло так тебя разглядывает, посмеиваясь. И недоумеваешь, где же ты на самом деле. Вся картина мира меняется. И жить как-то не ценно, если все равно, где ты – там или тут.
ФЛЕЙТОЧКА
Музыка. Играет музыка в многих головах. Такой веселенький мотивчик. Кто его слышит, запросто убить может.
Подмывает флейточка.
– Как убил? С чего началось? Вспомните детально. Она же вам – близкий человек.
Молодое лицо, не промыл утром, не расчесал волосы как следует – сальными клоками лежат на бугристом красноватом лбу. Близко лучше не разглядывать. Следователь.
А тебя внутри и днем и ночью эдаким гвоздиком сверлит, пронзительным радиопищиком, нарастая невыносимо – схватить ониксовый кубик-пресс – и в лоб ему! Может быть, легче станет. Ведь смолкла же внутри, когда убил.
ЧЕЛОВЕК ПОМОЙКИ
Смуглый, загоревший не под нашим солнцем, высокий сутуло склонился над зеленым баком. Палкой с гвоздем – старинным орудием мусорщика он перебирал выброшенное жильцами. Что-то нашел, подцепил на гвоздь то ли пиджачок, то ли юбку. Поднял и долго рассматривал. Нет, не пригодится. Сбросил обратно. Лицо очень серьезно: черные усы, брови углом, резкие складки, я бы сказал, лицо воина.
Вынесли из квартиры наверху хорошо увязанные стопки синих томиков (сочинения Ленина-Сталина), картину – какой-то пейзаж тридцатых типа «жить стало лучше, жить стало веселей!» в хорошей золоченой раме и поставили рядом с железным баком. Головы не повернул, будто бы даже внимания не обратил.
«Хорошая рама, – подумал я. – Может пригодиться». И решил рассмотреть поближе. «Надо бы эту раму забрать», – подумал я. Подошел и хотел было взять и отнести ее домой. Стоп – вплотную перегородила решительная рука с красною пястью. Рука воина. Да еще палка с гвоздем – шлагбаум.
– Мое, – сказал человек твердым голосом, глядя в пространство.
Разом все во мне вскипело. Ведь это же ничье. Все это выбросили. Значит, всем принадлежит. Но делать нечего. Не драться же с ним. Постоял, посмотрел на него в упор: «Нахальный нищий!» Он понял мой взгляд. Нет, шлагбаум не поднимается. И чего это я тут? Ерунда какая-то. Да и не хотел я эту раму. Просто шел мимо. Вот, постоял и смятый бумажный платок в бак бросил. Пират усмехнулся.
И тут я увидел, как ворона низко – кинулась к алому ошметку на снегу, не успела, другая на лету перехватила. Первая поспешно отскочила, посмотрела искоса – и пошла по заледеневшим кочкам, переваливаясь по-бабьи. Вроде бы ни при чем.
Шел домой и думал: «Чего там! Оба мы – люди помойки».
СЕМЬ ВОЗРАСТОВ ЧЕЛОВЕКА
На белом листочке бумаги длинно заточенным карандашом он начертил сразу набело таблицу человеческой жизни по семилетиям. Выбеленная горенка была невелика и для одного человека. Сейчас в ней помещались трое: на одной кровати за раскладным столиком – художник, склоняясь к лампе сократовским лбом с залысинами, у темного окна на противоположной койке – миловидная к старости полутатарка, жена его, тоже художница, рядом – на табуретке гость – молодой поэт, остроголовый, худощавый и порывистый. За окном поздняя подмосковная осень чернела сплошной ямой. Уютно гудела печка – тоже белая – в три красные дырочки заслонки. Тесно нависали полки, уставленные книгами, отсвечивали картины на стенах.
Хозяин передал гостю листок, и тот торжественно стал читать вслух:
ТАБЛИЦА ЖИЗНИ ПО СЕМИЛЕТИЯМ
Такую или похожую таблицу действительно сочинил и написал некогда мой духовный учитель Евгений Леонидович Кропивницкий. Но сам он был счастливым исключением: дожил до 86 лет при полном здравии ума и сердца, о чем свидетельствуют его стихи и картины позднего периода. Все графики грешат.
САПОЖНИК
Мой отец был закройщик. Какой это высший пилотаж, я увидел однажды, когда отец, в ту пору заведующий обувной мастерской Летной Академии им. Жуковского, расстелил на столе пачку хромовой кожи, взял невыносимо острый сапожный нож, и – ей богу! – безо всякого лекала вырезал по черной глянцевой поверхности несколько пар голенищ, одна к одной, причем обрезков почти не осталось.
– Нельзя доверять, – говорил отец. – У них столько обрезков на выходе, можно еще не одну пару сапог сшить.
Когда отец вышел на пенсию и похоронил маму, он завел голубей – видимо, мечта всей его жизни. В переплесках белых и сизых крыльев, в этом трепетном круге и вращении птиц над поселком возвышался дворец его мечты. Выкрашенный откровенной зеленой краской.
– Дядя Володя, – задыхаясь, догонял его мальчишка, – а мой голубь опять в вашу голубятню залетел.
– А ты давай ему корм аккуратно, гулять выпускай так же, – назидательно говорил отец. – Никогда никто не приманит. Наливай свежей воды в поилку и вычищай лоток.
Великий мистик Яков Беме тоже был сапожником. И однажды, так рассказывают и повествуют хроники, когда за столом он созерцал круглый серебряный сосуд для воды, ему открылся весь смысл и полнота мироздания. Высший пилотаж.
УРОДЫ И ЧУДОВИЩА
В уродах есть что-то привлекательное. Недаром мы не можем глаз оторвать от этих извивов, лишаев и неправильных сращений. Особенно женщины. Урод как бы совершил преступление против природы. Женской душе тоже хочется преступить, иначе – переступить через свое невольное отвращение и вкусить сладкое унижение, чтобы сжали тебя эти корявые руки-сучья и вошел в тебя голый напряженно-горячий урод, разрывая…
Что касается чудовища – оно живет во мне. Но овеществляется в окружающем.
Далеко заплывать боюсь. Даже у края моря – что там темнеет на дне? Сейчас оно поднимется, неопределенно огромное – скорей плыву к спасительному берегу. Вот коснулся ногами песка и гальки. Прикосновение ко дну ободряет меня. Будто можно спастись, словно страх не всегда со мной. На набережной, в сумерках темнеет в кустах тамариска.
Вдруг погаснет электричество, черный парк разлетится, улетит вершинами в звездное небо, облегчение: тебя не видно. И вдруг – призрачное касание, кто-то осторожно трогает твои волосы. В ужасе – ветка!
Твое чудовище играет с тобой. Возможно, оно развлекается. Ты его взрастил в себе, но не ты его хозяин. Ночью оно вылезает из тебя, разметавшегося на постели, и владеет тобой вполне.
Однажды, проснувшись, я его почти увидел в темноте – в простынях мерцающим пунктиром обозначилось. Я ощутил дыхание его – и биение сердца. И вовсе оно не чудовище. Это мое альтер-эго. Такое оно дремучее – прячется, стыдясь самого себя.
ОБЛАКА
Не знаю, каким образом я стал облаком. И образом какого животного или существа я кажусь снизу с земли. Я только чувствую, как ветер обшаривает меня бесцеремонно, разрывает мою легчайшую влажную плоть и сквозь дыры просвечивает синее. Так видно какому-нибудь мальчишке, который лег навзничь на теплой ребристой крыше и забыл себя в небе.
Слабо ощущаю их, рядом плывущих. Они задевают меня призрачными краями. Снизу видно, как ватный слон хоботом зацепил длиннохвостую пантеру. Теперь они перемешиваются и превращаются в единого крокодила, ноги которого вытягиваются по-тараканьи. И это уже облачный всадник. И все это небесное представление, все – для одного мальчишки, растянувшегося на спине.
Смешивание, набухание, разрастание. Где-то там на периферии блеснуло, озаряя глубокие янтарные галереи всей нашей кучевой громады. Плоть моя тяжелеет, холодеет – и полетели свинцовые капли, все чаще, все быстрее. Долина внизу задымилась. Там разразился ливень. Люди – черные жалкие фигурки побежали, спасаясь. Мальчишка кубарем скатился с крыши.
А я? Поредев и полегчав своей тканью, становлюсь разноцветным: прошлое мое окрасилось красным, правая рука – оранжевым, печень – желтым, волосы – зеленым, чувства – голубым, мысли – синим и будущее звучит фиолетово – в звезды.
Что это за мост сверху пронизывает меня и падает на долину? Отсюда мне видно радужную поляну. Там босиком скачет мальчишка и выкрикивает считалку: «Облака! Облака! Капель целая река!»
Дождь мгновенно кончается. И задувает порывистый ветер. Он треплет мое одеяние, истончается белое рубище. Без боли мирно истаиваю. Скоро от меня не останется и следа в ясном после дождя небе. Вечерняя звезда еще намеком.
ДУРЬ
1. сидя в глубоком зашоре хмурая курва курила синюю лявру глядя в зеркало с нервной трещиной наискосок
2. в зеркале синяя лярва сидя в глубоком задвиге курила хмурую курву с трещиной наискосок по нерву
3. сидя глубоко в зеркале хмуро-синяя трещина комкала нервно курила лярву и курву
4. в нервную трещину наискосок курили синее курили смурое – и всякую лярву и разную курву – и всякий зашор и задвиг
5. синий зашор и хмурый задвиг сидели в глубокой жопе вместе с лярвой и курвой и курили курили курили в трещину наискосок
6. синяя жопа лярвы и хмурое лоно курвы сидели в глубоком зеркале – и курили курили курили на нерве – в зашоре в задвиге в распаде дурь
РЫБА
(ранние рассказы)
ТРИ ПАРЫ
Однажды женились три пары. И пришли к Верховному Существу, потому что это были не совсем обычные пары – у каждой были свои проблемы.
Юноша-магометанин женился на своем отражении в зеркале.
Мышонок женился на норке, в которой жил.
Жизнь женилась на Смерти.
Прежде чем записать их в книгу браков, которые заключаются на небесах, Верховное Существо спросило юношу:
– Почему ты берешь замуж за себя свое отражение?
– Потому что я вижу совершенство, и мне бы хотелось быть с ним вечно рядом, – скромно потупив глаза, отвечал юноша. – Но по закону шариата я должен иметь еще две жены, а мне вовсе не хотелось бы видеть в своем доме посторонние лица.
– Поставь три зеркала, и у тебя будут три жены, какие тебе надо, – посоветовало Верховное Существо.
– А почему ты, мышонок, женишься на своей норке? – спросило Оно мышонка.
– Я хотел бы всю жизнь бегать в норку – и обратно, в норку – и обратно! – пылко воскликнул мышонок.
– Шалун, – погрозило ему Верховным Пальцем Верховное Существо.
– Мы будем плодиться и размножаться, плодиться и размножаться… Но на что будут похожи наши дети? – озабоченно сказал мышонок.
– На меховые перчатки, – мгновенно решило Существо своим Верховным Разумом. – Каждый палец – норка и мышонок навыворот одновременно, как и предусмотрено природой.
– А почему вы вступаете в брак? – спросило Оно третью пару. – Вы такие разные, можно сказать, вы полностью противоположны. И что за жизнь у вас будет! Когда один будет гулять, другой будет лежать. Когда один будет цвести, другой будет разлагаться. И как можно нежными розовыми губами целовать свой собственный череп?
– Я иду замуж по расчету, – призналась Жизнь. – Нет мне жизни без Смерти. Кто будет мной любоваться и ценить мои мгновения? Без Смерти мне просто грош цена. Я могу надоесть, в конце концов, самой себе до смерти. А ее не будет.
– А ты, Смерть?
– Я давно люблю Жизнь, – вздохнула Смерть. – Но иногда мне нравится делать ей больно.
– Тогда я кричу как сумасшедшая, – засмеялась Жизнь. – Да и что я за Жизнь без боли!
– Вы настоящая пара, – усмехнулось Верховное Существо. – Шерочка с машерочкой. Садистка и мазохистка.
– Но, боюсь, союз наш будет бесплоден, – затуманилась Жизнь. – Что может родиться от нашего брака?
– Мысль, – сказало Верховное Существо.
ОЧЕРНИТЕЛЬ
В интеллигентном светлом доме, в семье порядочных людей родился гнусный очернитель. Еще в пеленках, не умея говорить, он очернил родную мать – и черным молоком она его вскормила.
Ребенком проказничал, как сущая проказа, – и все чернил подряд: вот черный кот – и черный пес – и черный дом – и туча черная, которая над домом – всегда.
В школе бессовестно чернил своих друзей – и все они попали в черный список.
Он очернил родных перед отцом, он очернил отца перед родными – всех перессорил… И до сих пор они друг друга с великим удовольствием чернят.
Студентом он очернить профессора хотел, но второпях попались красные чернила – профессор лишился кафедры, друзей, жены – и стал чернорабочим. А все кругом кричали: «Красный! красный!»
Сам очернитель в партию вступил синдикалистов-анархистов, с тех пор и знамя черное у них.
Женился – очернил жену.
Развелся – очернил вторично.
В городе, где он живет, на улицах теперь сплошные негры, но это не африканцы – люди, которых он очернил.
Был казус: местная газета его пыталась тоже очернить, не в бровь, а в глаз – был напечатан фельетон «ПРОФЕССИЯ ТАКАЯ – ОЧЕРНИТЕЛЬ». В отместку очернил газету так, что шрифт нельзя было прочесть и разлепить. Газету перестали покупать. Редактор взял черный пистолет и застрелился.
Покойный был глуп и одинок… На кладбище за гробом шагал один печальный очернитель. Навстречу – свадьба: белые цветы, невеста с женихом, оркестр, веселье. Всех очернил и повернул за гробом.
Спокойна эта черная душа. Живет на черной лестнице, спит с негритянкой и читает Блейка перед сном. И ночи черные – не снится ничего.
Рассказывают, черный человек, который явился к Моцарту в тот черный понедельник (ну кто теперь возьмется отрицать?), был родственник его, возможно, прадед.
А черный рынок? А чернуха нашей жизни? А Чернобыль?.. Ну это, брат, ты чересчур, перехватил, такое не под силу человеку. Сам Черный этот морок заварил – всех очернителей высокий покровитель – козел и чемпион по шахматам, где все фигуры черные, все клетки черные – и некуда ходить.
ТУРУСЫ НА КОЛЕСАХ
Приехали турусы на колесах. Но мы этого, конечно, не заметили – замечать еще трудиться.
Соскочили турусы с колес, стали на ходули. Заходили турусы на ходулях – выше иного начальника ходят. Да мы головы так высоко не поднимаем, потому и не увидели.
Поломали турусы свои ходули, стали на лыжи и покатили – туда, где прошлогодний снег навалом лежит, мы о нем и думать забыли – не то что за ними следить, как там турусы за торосами в одних трусах – телеса на солнце – катаются.
Обиделись турусы – навострили лыжи в другую сторону, а там лето. Составили свои лыжи рядком, как елочки, скинули трусы – и в речку. Купаются турусы в речке Тарусе без трусов – русы глядят, суруты глядят, туртуры тоже любопытствуют, а нам ни к чему.
Стали турусы в трубы трубить, в тулумбасы бить:
– Мы, турусы, к вам прикатили!
– Какие же вы турусы? Где ваши колеса?
– Мы их на ходули обменяли.
– Где же ваши ходули?
– Мы их на лыжи поломали.
– Где ваши лыжи?
– Елочками составили, из них давно лес вырос.
– Идите в лес колеса покупать.
Пошли турусы в лес, колеса покупать. Торговались, по рукам били (больно), купили собаке пятую ногу, лысому купили гребешок (дешево), безрукому – гармонь, лишь колеса не купили – купилку потеряли.
Стали турусы плакать, горевать – горе веревочкой завивать. Такое веселье пошло: собака пляшет – пятой ногой машет, лысый бежит – гребешком причесывается, а безрукий на гармони «Яблочко» наяривает – огурцом закусывает.
Да не видим мы всего этого безобразия – и видеть не хотим!
В кухне у нас – холодильник, на тумбочке – будильник, в животе – напильник, в голове – рубильник, не включай – убьет.
Потеряли турусы колеса, мы и знать не хотим какие. Может быть, целый век на этих самых колесах катаемся, может быть, сами их и украли – смазали, покрасили и выбросили, все равно ничего не ведаем. Какие колеса? Какие колоссы? какие барбосы? какие колосья? Ни одного колоска в поле зрения, одни всемирные подозрения.
Стали у нас кол на голове тесать: обухом по макушке попадает, щепки в ушах застревают, в глаза опилки летят, на носу стружки повисли, а нам хоть бы хны.
Стали нас в капусту шинковать. Как запустили в машину, только ошметки летят да кочерыжки хрустят, крупной солью нас переложили – уминали, уминали в бочках, закрыли да гнетом придавили, а нам хоть бы что.
Ничего не ведаем, ничего и знать не хотим – какие это турусы, откуда явились, кто у них колеса реквизировал, куда их потом упрятали и на сколько – да и были ли все эти чудеса с электрификацией в собственном соку? Плюс-минус советская власть.
Сидим, как сычи на именинах, вокруг – одни пеньки и опенки, над нами одноглазые вороны летают (у нас ворон ворону давно глаз выклевал), головы сняли и по волосам плачем.
РЫБА
Приморский поселок плыл в желтом предвечерье.
Старушка, которая возилась в саду, зорко глянула на меня и выпустила большеголовую розовую рыбу.
Рыба поплыла, колеблясь неким лилово-розовым призраком над знойным шоссе…
Что-то подсказало мне: не оглядываться. Конечно, оглянулся – рыба стояла в воздухе в пяти-шести шагах.
Я затряс головой: рыба исчезла, старушка – нет, она зорко смотрела над кустами вянущих роз.
Я уверил себя, что почудилось, и пошел дальше в горку – обернулся: рыба следовала за мной, чуть поотстав.
Я быстро свернул за угол и притаился в кустах акации. Рыба важно проплыла мимо – я обрадовался. Рыба вернулась и рыскала, как собака, потерявшая след. Она была явно растеряна.
Мне стало жалко рыбу. Может быть, она долго томилась в голове у старушки – некое неосуществленное желание. И вот счастливый случай, или, может быть, пахло от меня особенно для нее привлекательно (бывает) – рыба вынырнула на свободу и овеществилась.
Я выступил из кустов, показался рыбе – не оглядываясь, пошел вниз по узкому проулку к своей калитке.
Дома я выпил чаю, рыбе дал, что у меня было – холодных котлет целую тарелку, все сожрала.
Ночью спал плохо, мешала рыба – то и дело тычется своими костистыми плавниками (или что там еще у нее) в плечо, царапает.
Утром бросил ей полбуханки – испугался – чуть по локоть руку не отхватила, с хрустом стала перемалывать сухой хлеб своей костяной броней.
Задумался я: чем буду кормить чужое желание? Своей плотью? И на что оно мне?
Было бы это желание юной девушки с едва наметившимися сосцами, а то старуха в блеклой кофте, загорелая, как солдат, – шея и кисти рук.
Решил я отвести рыбу обратно.
Не оглядываясь, я поднимался по извилистому проулку, был уверен: рыба следует за мной.
Вот и белая стена дома, розы за ребристым штакетником. Хозяйка, как и вчера, мутно смотрит на меня – сквозь.
Рыба подплыла к ней, обернулась своей тупой мордой. Теперь они обе – рыба и хозяйка – смотрят на меня. Да полноте, так ли уж стара и непривлекательна эта пожилая женщина?
Во мне поднималось что-то, не больно ломая мои ребра и сжимая внутренности – вдруг серо-серебристая длинная рыба выскочила из меня – и я ощутил себя пустым, как пакет.
Она вращала моими зеленоватыми глазами, во рту ее двигался мой язык – я узнал свой недостающий зуб, она что-то говорила – какие-то пустяки… Я чувствовал себя совсем сплющенным – без содержания, как консервная банка на трамвайном рельсе.
Хозяйкина рыба обрадовалась моей – карие с желтизной очи удивленно остановились, по извилистой губе скользнула улыбка. Обе рыбы как-то противоестественно прыгнули навстречу друг другу – и с яростью стали пожирать друг друга, давясь, обжигаясь, со свистом всасывая мозги и потроха.
Ни обо мне, ни о какой женщине – молодой или старой – уже не было и речи, мы просто могли не существовать.
КУКЛА
Купили Кукле куклу.
Обрадовалась Кукла, что куклу ей купили: большая, розовая – больше самой Куклы, больше ее мамы – та тоже розовая и большая, но не такая большая и розовая. Как же Кукле с куклой играть? – тяжелая, не поднимешь.
Вызвала мама по телефону подъемный кран. Приехал подъемный кран под окна – майна! – подняли куклу, поставили.
Поздоровалась с ней Кукла, показала кукле двор, песчаный откос за двором, где бездна начинается. Буквы М и Ж на соседнем доме. А подругу свою Катю показывать не стала – Катя в это время замуж выходила за Клоуна, а Куклу не позвала. Нашла за кого выходить! Ее Клоун все игрушки на соседней улице перепортил – и не мужчина вовсе.
Стала Кукла с куклой играть, будто кукла – ее дочка и не слушается, а она ее по розовой попке ремнем – ата-та, ата-та! Тогда кукла говорит: «Ах ты так!», села и съела девочку, прямо всю в себя запихала, с ногами.
Как село солнце, снова подъехал подъемный кран – вира! – уложил куклу спать. Уложила мама и Куклу на правый бочок (ту Куклу, которая была мамой и которую съела кукла-дочка, которую подъемный кран спать уложил).
Стала Кукла сны смотреть. Один посмотрела: неинтересно, на второй билеты купила, а смотреть не стала: повтор, только название другое, а третий – ничего. Смотрела, смотрела – дошло до самого интересного места, где голову рубят, отрубили голову, крови! – целый таз, как от свиньи – и ей несут: пожалуйста, это вашей куклы кровь. Страшно стало – проснулась: «Не хочу сны смотреть, хочу кошмары наяву».
А давно уже день стоит – просто ночь для удобства днем считать стали, все равно светло. Мама по улицам бегает – большая, розовая – и хлеба нет, то есть он есть – вот, в булочной продается, на полках белые булки и кирпичики черного лежат, а купишь – ничего в руках: ни белого, ни черного – ужас, настоящий кошмар наяву. А кукла стоит у стены, усмехается алыми губками.
«Вот ты какая! – схватила ее Кукла-хозяйка и стала трясти. – Мало того что свою мамочку съела. Отдавай хлеб в ладони. Не то вызову по телефону бульдозер, он тебе голову отрежет».
Стала кукла расти, расти. Как большая розовая башня телевидения стала. Полетели с башни булки и кирпичи – все бегут, ловят, радуются. А Кукла ловить не стала и своей маме строго-настрого запретила: нечего перед этой куклой-башней унижаться.
Тут несчастье случилось: упал кирпичик на симпатичного щенка, отдавил ему хвостик. Заскулил, заплакал щенок. Бросилась к нему Кукла, подхватила на руки: «Лучше бы мне тебя купили вместо этой вредной куклы, которая свою мамочку съела, которую подъемный кран спать уложил, которой во сне голову отрубили, которая сделала так, чтобы хлеба не стало, и которая теперь розовая башня, она нам всем хлеб дарит, а мы его брать не будем!»
И пошли они вместе: Кукла-девочка и щенок, не оборачиваясь.
Правда, после этого, говорят, щенка хулиганы утопили – вот беда-то, горе! – а Кукла тоже выросла, но это уже потом – после сказки. Выросла девочка, большая, розовая, мамочке своей на несчастье.
А телевизионная башня до сих пор стоит – некому ей голову отрезать. Где же такой выше неба бульдозер найдешь?
ПОДВИГ
Это еще в прошлую войну было. Или в позапрошлую. Лежали наши солдаты в окопе – или в чем там они еще лежали, защищали солдаты родину – или, может быть, чужую родину завоевывали – не знаю, но было, зашел между ними спор, кто какой подвиг может совершить.
Один уже бывалый солдат, бывало усмехнувшись в бывалые усы, сказал: «Была бы баба подходящая, я бы не один подвиг сейчас совершил».
Спорить с ним не стали, только молоденький такой с ясным взором солдат-подросток, какие бывают из деревенских, произнес: «Если на спор, я сейчас два языка возьму».
И пополз, а может, побежал, а может, запрыгал во тьму ночи, а может быть, в ясный день. Все тихо тогда на фронте было, слышно было, как кузнечики стрекочут, а может, цикады, а может, пулеметы вдали – все равно приятно…
Ждут, покуривают. Возвращается, однако.
«Где же твои языки?» – спрашивают.
«А вот», – говорит. И показывает: действительно, в солдатском зеленом котелке – два языка свежих да пара глаз, как яйца куриные.
«А зачем глаза?» – спрашивают.
«Языки нам про врага все расскажут, а глаза к нему дорогу покажут», – отвечает без запинки смекалистый солдатик.
«Молодец, совершил свой подвиг, – похвалил его наш лейтенант. – Тогда я сейчас тоже подвиг совершу, всех в атаку подниму».
Его на смех подняли: «Врешь, не поднимешь».
«А вот и подниму!» – азартный такой был.
И подвигнулся. Стал он, бедный, трудиться, солдат в атаку поднимать. А те не поднимаются – кто интересную книжку читает, кто газету на незнакомом языке просматривает (на фронте с чтивом трудно было, вот и читали что отберут у противника), а кто и вовсе письмо из дома читал-читал и не заметил, как там очутился – под одеялом, жена мягкая, горячая под боком. Кто же это будет из домашней постели прямо в атаку подниматься? «Да иди ты, – говорят, – лейтенант, сам куда-нибудь в атаку». Мягко говоря.
Рассердился наш герой. Выскочил из блиндажа или из казармы, или из хода сообщения – ну из чего-нибудь да выскочил. Кричит: «Держитесь, гады!» – и бросает в казарму, в блиндаж, в подвальный этаж или в темную яму – все равно куда – дымовую шашку, гранату или просто забористое татарское слово – и не успело это там разорваться, как весь взвод оттуда выскочил и построился. А того, который дома под периной лежал, прямо за тыщу километров пронесло и босого на снег шлепнуло. Сидит – ничего не понимает, в руках большую соленую рыбу держит, с собой прихватить успел.
Смотрит противник: рвануло в наших окопах. «Что же, – думает, – у них рвануло, а у нас – нет». Глядим, рвануло и у них.
Пошли у нас телефонные разговоры по всем проводам.
«Дайте огоньку!»
«Даем огоньку!»
Большую «козью ножку» наши артиллеристы свернули, в небо газетным раструбом уставили. Трещит наша махра, большими красными искрами стреляет.
Но и они тоже нам прикурить дали. Длинную сигарету «Мальборо» через колючие заграждения и ничейную полосу к нам протянули. А «Мальборо», известно, сильно дымит. Плохо нашим солдатам приходится – особенно некурящим. Кто винтовку выронил, на бруствер сел, откашляться не может. Кто в дыму бродит, как в тумане, командира ищет. А кто кайф ловит раскрытым ртом и глаза закрыл – все плывет и воронкой закручивается.
А лейтенанту – молоденький был – хуже всех. Затянуло его в затвор орудия и вытянуло через дуло вверх. Висит лейтенант над полем военных действий, как небо. Тут уж что хочешь делай, если ты небо. Подул он – дым развеялся. Приказал – солдаты в атаку пошли.
Сначала неохотно шли, потом приободрились – побежали. Потому что открыл противник огонь нешуточный. И навстречу ящики полетели. Здоровенные ящики и картонные коробки, только в небе свистят, попадет – сразу убьет. Ударится ящик об мерзлую землю – и разлетаются во все стороны шапки, дубленки, платья, костюмы, парфюмы, цветные зонтики, даже видеомагнитофоны. Всю землю усеяло, давай подбирай. И бутылки виски и банки пива валяются. Сначала боялись, а! была не была, схватил – не заминировано.
Взяли наши первую линию, вторую взяли, а третью брать не хотят.
– Возьмите!
– Не возьмем!
– Берите, если отдаем!
– Да не надо нам! Устали, объелись, обпились, трофеи некуда девать.
А они навязывают, насильно суют:
– И город наш самый главный возьмите.
Вот привязались! Нет, не отстанут, видно. Пришлось главный город брать, да в руках не удержали: слишком большой и тяжелый – все обратно отдали. Хорошо, что не уронили.
Так всегда у нас в истории. Все подвиги совершаем. Наберем, как на рынке, сгоряча, по дешевке, что набрали, не смотрим – а там одна ерунда, и не нужно это нам, лишнее – все назад отдавать приходится.
Но это, можно сказать, досужие рассуждения, а лейтенант подвиг совершил. И орден ему дали, а может, ордер на новую квартиру, что тоже неплохо для лейтенанта. Ветераны, правда, до сих пор обижаются: зачем в атаку поднял, книжку или газету там не дал дочитать – на непонятном языке, зато вроде детектива: до последней строки «кто убил» так и не догадаешься, а может, не убил – пошутил только.
Да, если бы люди так и воевали: «Чего лежишь? – да не убил я тебя, пошутил только». А тот не встает: руки-ноги от смеха скрючило и челюсть вбок вывернуло. «Ну и шутки у тебя, боцман…»
Кстати, многим может показаться неясным, почему боцман, то есть лейтенант, рыбу в блиндаж бросил? А может, и не бросил, а поймал. Так ведь у любого рыбака спросите – чем рыба больше, тем рыбалка удачнее.
ИВАН, РОДСТВА НЕ ПОМНЯЩИЙ
За городом Иваном кладбище было – старое Иваньково, куда ни посмотришь: памятники, кресты – все иваны лежат еще с довойны; за кладбищем речка Иванка – с детства иваны обоих полов голяком купались – холодная.
Жил Иван в поселке Ивантеевке, в самой середке добротных домов – вся родня кругом – иваны, в случае чего в обиду не дадут. Собак его все ваньками звали, котов – ванюшами, борова звали Иванушкой, знатный хряк.
Однажды и говорит Иван своей Ивановне:
– Хочу в хозяйство «опель-ивана» купить. Все иваны вокруг в «мерседесах» гоняют, одни мы безлошадные.
– Возьми Ивана-свояка с собой, – забеспокоилась Ивановна. – Ты же у меня, известно, Иванушка-дурачок. Ох, возьми Ивана-свояка, не пожалеешь!
– Обойдется, – сказал Иван. Упрям был, как все иваны.
А в городе Иване – на хазе, на малине, в грязи – не на виду золотой человек объявился – Большой Иван. А Большому Ивану большое плаванье полагается. Да и что говорить, крутые иваны были в банде. Взять Ивана на мушку, сесть в его новенький «Иван» и где-нибудь в подпольном гараже разыванить машину на мелкие иванчики было для них одно удовольствие.
Автобус, битком набитый иванами с Ивантеевки, шел, покачиваясь, по Ивановскому шоссе. Мимо мелькали провинциальные облезлые дома, новые пятиэтажки-неваляшки, храм Ивана Предтечи – под склад занятый. Грел Ивана бумажник в нагрудном кармане пиджака – сорок тысяч иванов до одного иванчика.
Перед театром имени Ивана Франко стоял памятник Ивану Грозному. По площади имени Ивана Тургенева ходили местные иваны и на памятник Ивану Грозному не смотрели. Здесь за углом и остановился автобус из Ивантеевки.
Здесь был центр. Кинотеатр, в котором вечно шла картина «Иван Иванович сердится», модный магазин «Иван-царевич», розовая вывеска ИВАН-ЧАЙ (чаю здесь, кстати, никогда не было) и центр по карате «Ванька-встанька».
Возле загса под черной с золотом вывеской ИВАН ДА МАРЬЯ стояла вереница такси. Мэр города Иванчук выдавал в этот день дочку – красавицу Ваню за грузина-студента Вано. Иваны-водители громко и неодобрительно переговаривались по этому случаю.
Иван Иванович – инспектор уголовного розыска – тоже переговаривался – в переговорное устройство. Переложил свой шестизарядный «иван» из кобуры в карман и сел в свой старенький «Иван-жигулян». Порядок.
Между тем Иван с бумажником на груди бродил среди людей и машин и посматривал на них – на машины. Над ним на кирпичной стенке радостно вещал плакат: ИВАН-ДУРАК СЧАСТЬЕ НАШЕЛ – и автомобильчик нарисован. Правильный плакат.
Тут к нему какой-то иван подкатился, низенький, лысоватый с золотым зубом, и затараторил:
– Привет, Иван. Что промышляешь – продаешь, покупаешь?
– Ишь разговорчивый, – подумал вслух Иван. – И откуда имя мое знает?
– Откуда знаю, там меня уже нет. Да меня самого Иваном кличут, – бойко ответил новый Иван.
– Не иначе ты моя родня, – решил Иван.
– Близкая, – подтвердил новый Иван. – Ты Иван, я Иван, надо выпить по сто грамм.
Это и решило дело. У нового Ивана карман оттопыривался, и выглядывала оттуда бутылка «Ивановской». Отправились иваны вместе в столовую на Ивановский спуск. А за ними уже следили.
Напротив кафе-столовой «ИВАН ПОДДУБНЫЙ» долго ждали иваны перехода. Свадьба ехала. Следом Иван Иванович – будто ни при чем – в своем «Иване-жигуляне» прошкандыбал. За углом затаился.
Вышел Иван из кафе-столовой совсем Иваном-дурачком: Ивановский спуск торчком, каланча-Иванча крючком, да и ноги собственные не слушаются – ваньку валяют. А новый Иван, за которого двух небитых иванов дают в базарный день, не отстает – уговаривает:
– Пойдем тут рядом к одному – Полтора Ивана зовут. У него бутылка есть.
Вошли в какой-то двор. Солнце жарит во всю ивановскую. Совсем Ивана развезло: рядом с ним Полтора Ивана… протягивает ему полтора стакана… полтора двора… в голове дыра…
Вдруг хватают Ивана, шарят, щекотно Ивану. Он и кочевряжится:
– Зачем вы, иваны, с меня колокола снимаете – с красной девушки?
Ну ему и дали соответственно: бом! бом! по кумполу. Только звон по храму пошел. Лег Иван и отключился от сознательной жизни. Все прозевал: как стрельба поднялась, как повязали иваны-мильтоны блатных иванов, как везли его в отделение.
Очнулся Иван на скамейке. Провели куда-то маленького лысенького.
– Большой Иван, – говорят, – Большой Иван, добро будет и вам.
Ничего Иван понять не может. В голове гудит, видно, с большого перепоя.
Стал Иван Иванович его спрашивать. Как зовут, сколько классов, где живет, где работает – ничего Иван не знает, видать, память отшибло. Ни национальности, ни воинского звания, ни сколько иванов в бумажнике было – ничего, как и не было. Не протокол, а сплошной прокол. А может, притворяется.
Вызвал Иван Иванович врача Иванукяна. Тот только спросил:
– В какой стране, друг, живешь?
Поморгал Иван на врача – и отвечает:
– Извини, друг, забыл.
Врач Иванукян официально заявил:
– Если он, в какой стране живет, забыл, его надо лечить.
– Для чего лечить?
– Чтобы вспомнил мать родную, вот для чего.
Стали Ивана лечить. Разными уколами, лекарствами и процедурами. Лежит на кровати Иван иваном, пустыми иванами глядит, слова «иван» не произносит.
Позвонил как-то Иван Иванович врачу Иванукяну:
– Ну как наш Иван?
– Иванезия, дорогой.
– Ну, хоть мать родную…
– Никакого родства не помнит.
– Так, может быть, его помнят? Предлагаю следственно-медицинский эксперимент.
Договорились. Выставили Ивана на площади для всеобщего узнавания. Глядит Иван: вокруг чужие ходят, незнакомые глазеют. И город какой-то чужой, может быть, зарубежный. Страшно стало. Заплакал Иван:
– Домой, – говорит, – хочу, в больницу.
Тут его Иван-свояк увидел и сразу узнал:
– Да это же наш Иван, пропавший! А мы думали, его инопланетяне забрали!
– Какие инопланетяне?
– Обыкновенные, – говорит. – Недавно ночью тарелка на Ивановских лугах села. Сам видел. Такие же иваны, как мы, только зеленые.
В общем, привезли Ивана домой. Думали, дома вспомнит. Ни своей Ивановны, ни кота Ванюши не узнает. Хрюкал, хрюкал ему на ухо боров Иванушка, все же повеселел Иван – улыбаться стал. Видимо, что-то его туманному уму все же представилось.
Про этот случай во всех газетах напечатали. Так нашего Ивана и прозвали: Иван, родства не помнящий. И прославился город Иван да и мэр Иванчук, что было ему кстати по многим причинам.
Ходит Иван по улицам, все иваны кругом озабоченные, а он улыбается, потому не знает, в какой стране живет и как его зовут.
Вечером взойдет над городом Иваном бледный круглый Иван-царевич, рано ложатся спать иваны – электричество экономят, совсем красиво становится. Спит Ивановская роща. Спит речка Иванка, лишь плеснет-блеснет кто-то спросонья, не иначе Иван-водяной. Спят кладбище Иваньково, поселок Ивантеевка. Спят заливные луга Ивановские. Только длинными, темными силуэтами проносятся многотонные «Иваны-КамАЗы» по Ивановскому шоссе куда-то туда, где вроде брезжит что-то, – из Ивана в Иван.
СОНИПРАСКУБИНИМАХИНИЯХА
МАРКЕР
Был такой художник Маркер, не Марке, не маркёр, а Маркер. Он не на холсте, не на картоне рисовал, прямо на людях свои картины писал. Чуть человек зазевается, он его и маркирует. Авангардист. На одном из соседнего дома пейзаж «Сосновый бор» так живо нарисовал, что никто его за человека больше не считает. Придет домой, жена то ягод, то грибов требует. А две девицы (в разное время) просто заблудились в нем, аукаются.
А на другой, на пожилой женщине, бурное море нарисовал. Просто невозможно с ней разговаривать, штормит. И сослуживцев постоянно укачивает. Вот что значит суперреализм. По всем углам конторы блюют.
Недавно Маркер свою выставку устроил. По залам картины ходят, на стенах пустые холсты висят. Большой успех. Но с угощением на вернисаже перестарался. Столько бутылок вина, виски, водки нарисовал, что все картины на карачках на улицу выползали. Скандал.
Правда, вся милиция-полиция была нарисована. Да и город вокруг – тоже.
ПУРУША
Ввинтился шуруп в чью-то голову. И стала голова понимать, шурупить, как говорится. Стала шурупить не в земном, а в божественном смысле.
Повернулся шуруп в голове на оборот – наоборот, и вышла Пуруша – Верховное Божество на санскрите.
– Зовите меня Пуруша, – сказала голова.
Люди кругом простые, доверчивые. Петруша так Петруша. Как сказала, так и звать будем.
Стала Пуруша людям Высшую Мудрость преподавать. Поза лотоса, поза ромашки, поза смятой бумажки.
Люди есть люди. Пока сидит в позе – все понимает. Побежал по своим делам – всю мудрость растерял. Разве что «Поза смятой бумажки» еще пригодится.
– Ты, – говорят, – Петруша, чему-нибудь насущному нас научи. А ненужному мы и сами научимся.
Вывинтила Пуруша шуруп из головы, показала ученикам.
– Вот, – говорит, – самое нужное, самое насущное. Развитие по спирали.
Обрадовались люди, всюду шурупы ввинчивают: во все замки, во все приборы, в головы – уж само собой. Развитие, да еще по спирали.
И детям развлечение: берут отвертку и шурупы вывинчивают. Сразу жизнь живей пошла. Одно поколение ввинчивает, другое вывинчивает. А в последнее время гвоздить стали. Гвоздят и гвоздят. Так проще. Только молодым потом гвозди клещами вытаскивать приходится.
А что же Пуруша? Разочаровалась голова в людях. В дикие леса удалилась, себя созерцать. А что в себе созерцать? Шуруп?
ХАМУР
Ехал стриженый затылок, Хмур-авторитет в «Мерседесе» большие деньги получать или выбивать, не знаю. По дороге встретили его киллеры в «Москвиче». Посыпались, веером полопались стекла. На ходу расстреляли в упор. Вывалился Хмур из машины на шоссе. Подбежали, смотрят, какой же это Хмур? Лежит на асфальте мертвая Мурха.
Похоронили Мурху пышно, с уважением, все равно вместе с дубовым гробом и горою роз в печке сожгли, до-тла.
Там, в мире теней, стал он античным богом. Хамур – бог секса. От бога любви Амура хамоватостью отличается, и затылок стриженый.
Только кажется мне, вижу я теперь этот затылок в кресле на ночных просмотрах и конкурсах красоты. Тоненькие девочки, однако грудки вперед и сисечки дрожат от нетерпения.
– Господин Хамур! Господин Рамух!
А он – античный бог – головы не повернет.
– У тебя, милая, муха на ляжке
ВИКА
Посеяли Вику. Уродилась Вика привязчивая, ласковая, цеплючая, и глаза – васильки.
Одна беда – не хочет Вика замуж. «Боюсь, обовьюсь, потом не отцепишь».
Пришел парень, рослый, голова – солома. Обвилась вокруг Вика тесно, все свои цветочки на соломе развесила.
А тут новость – повестка. В солдаты голову-солому забирают. Плачет Вика, выпускать не хочет: забреют лоб, всю солому – под машинку.
Рассердился парень. Расцепил все ее крючочки-коготочки. Надо, однако, идти чужую Родину защищать.
Ушел солдат. И пропал там на чужой Родине. Убили – в песок зарыли.
Послала Вика весточку-веточку свою на чужую Родину. Проросла веточка в пустыне. Почуял ее, зашевелился солдат. Из песка вылез, домой вернулся.
Правда, стали спать они ложиться, он свой череп отдельно на тумбочку кладет. Обвила Вика цветами-васильками голый череп. Плачет: «Ничего не жалко! Жалко голову-солому».
КРИКИ БОЛИ
Жили-были Крики Боли. Досаждали мне всю жизнь, особенно по вечерам их слышно.
Наконец я не выдержал:
– Замолчите, Крики Боли! Вы не даете мне спать! Я кусок из‐за вас проглотить не могу.
Устыдились, видно, Крики Боли. Сделалось так тихо, что стали слышны удары палок мучителей.
СКРЫНДЯ И ХМАРЬЯ-ЗМЕЯ
Скребется кто-то у Скрынди в животе. Муторно ему. Видно, когда спал в лопухах, рот открыл, кто-то и воспользовался – залез. А так Скрындя никого в себя не пускал. Не общежитие ведь, поселятся, шуметь будут, безобразия всяческие устраивать. Держал рот на замке обычно. А тут недоглядел.
– Выходи, – говорит Скрындя, – а то извергну.
Изнутри тонюсенький голосочек:
– Ты потом не пустишь.
– Погляжу на тебя, потом видно будет.
– Какой хитрый, я выйду, а ты – рот на замок.
– Все равно извергну, вылезай.
– Тут такие апартаменты, электричества, жалко, нет. Я с собой свечи захватила, всюду канделябры зажгла. Красиво.
– То-то в груди горячо. Туши свечи. Сейчас тебе свое животное электричество подключу.
– Ого! Как засверкало! Перламутром переливается!
– А ты думала! Это я снаружи такой невзрачный. Полюбовалась – и давай. Давай наверх.
– Жадина. Хоть бы пожить по-человечески… А?
– Вылезай.
– Не вылезу.
– Не заставляй применять силу, слышишь!
– Что я, дура, из такой красоты – да на ваш мерзкий свет, там трухлятина всюду лежит, тьфу!
– Выходи.
– Не выйду.
Напрягся Скрындя, напружинился. И пошла снизу сила – чрезвычайчики, много, все мускулистые, со скребками, с лопатами. Изнутри все наверх гонят, вычищают. Только взвизгнула гостья, выбросило ее наружу прямо в лопухи. Вот оно кто, Хмарья-змея оказалась.
– Полюбила я тебя, Скрындя, не гони.
– За что ж ты меня полюбила, Хмарья-змея?
– За что тебя все любят?
– За ум скренделем.
– А я тебя, Скрындя, за скромность, за скрытность, за скрышу над головой. Вообще за нутро твое, за душу.
– Вот и врешь, у меня души нет.
– Скрыта твоя душа в самом тайном уголке, в коробочке, ракушками украшенной.
– Не верю.
– Не веришь, Скрындя? Там еще ПРИВЕТ ИЗ КРЫМА на скрышке.
Стал Скрындя думать-вспоминать.
– Привет, говоришь? Из Крыма? Это я в Крыму… Это я прислал… Моя коробочка… тайна моя…
Заплакал Скрындя.
– Вот видишь, значит, ты не такой уж плохой. Значит, есть надежда.
– Есть надежда, говоришь?
– Буду я душу твою любить, буду изнутри по утрам протирать.
– Только не грязными пальцами.
– А у меня платочек с собой.
– Входи, Хмарья. Живи сколько хочешь.
И впустил.
ШМАРД
Намазался Шмард на кусок белого хлеба. Размечтался: «Сейчас меня съест кто-нибудь!»
Чувствует, схватила его чья-то рука. Алчный рот, сверкая двумя рядами зубов, приближается. Откусил, тьфу! Выплюнул: липкий, резиновый.
– Думал, это сало, а это Шмард!
Слез Шмард с белого хлеба, не берут едой на работу.
Устроился Шмард ночным сторожем на продуктовый склад. Пришел на смену, разлегся Шмард на диванчике. И снится ему праздничный стол, где он в виде особенной закуски присутствует.
Проснулся утром смену сдавать, а склад обчищен, все дочиста съели, лишь он один целый остался. Правда, надкус на нем есть, но, видимо, в зубах завяз.
Снова уволен Шмард, шлоняется бездомный, шмердит от него. Погибает, шморкается, шепчет: «Все болезни ко мне липнут…»
Однажды сошлись на площади голодные горластые рты. Один рот так ругался, брызгал слюной, что Шмард подумал: «Авось проскочу!» И бросился вперед в рычащую пропасть. Рот испугался. Скорее захлопнулся и замолчал. Залепил его собой Шмард, как замазка.
С той поры у Шмарда работа постоянная. Если митинг или стачка, пока полиция с толпой сражается, Шмард главного крикуна берет, опыт есть.
ПРИШЕСТВИЕ
Пришла в город Сонипраскубинимахинияха. Сама уже в центре, а хвост городские ворота еще минует. Растянулась по всем улицам.
– Куда это очередь?
– На биржу труда?
– Акции покупать?
– Давненько мы очередей не видели.
– Я не очередь, я сама по себе, – отвечает Сонипраскубинимахинияха.
В баню первым делом потянулась. В моечный зал долго входила. Уже голова ее вся вымытая, распаренная, на улицу выходит, а внутри еще раздеваются. Пространщики в панике по бане бегают. Сначала шаек не хватило, потом и воды не стало, вся кончилась. Вылез хвост из бани весь намыленный, ругается на чем свет.
Есть захотела Сонипраскубинимахинияха. По всем магазинам прошлась, все скупила и съела. Даже соль и спички.
– Война, что ли?
– Это все Сонипраскубинимахинияха.
– И откуда она взялась!
– Знаем, знаем, какая сонипраскубини… тьфу, не выговоришь!
Опустел город. Все жители по домам сидят, дуются. Скучно Сонипраскубинимахинияхе одной ползать.
Смотрит, а из переулка Барбузомоножринамамуния ползет. Обрадовались друг другу ужасно. Бросились навстречу, даже перепутались сначала: какая-то Сонибарбузопраскубинимамуния получилась.
Услышал правитель Ой гул и топот шагов. Увидел их в окна дворца. Испугался Ой, что – демонстрация, что – революция, что права человека, наконец. И послал на площадь войска и танки.
Мгновенно рассыпались Сонипраскубинимахинияха и Барбузомоножринамамуния по буковкам. И каждая буковка в механизм танка, в голову солдата закатилась. И все там испортила. Сломалась армия.
Совсем испугался Ой и убежал, может быть, в Америку. Жители, правда, этого не заметили. Как и всюду, они были заведены только на свое.
А С. и Б. собрались снова и пошли из города. Как им оставаться, где Тах, Бах, Трах – такие имена, все заведены, и все спешат, будто вот-вот завод кончится.
Растянулись Сонипраскубинимахинияха и Барбузомоножринамамуния по зеленым холмам, уходящим вдаль под голубым небом, подернутым дымкой. Идут с холма на холм, беседуют между собой. Только гул слышен, будто большая гроза уходит.
ЛИОНЕЛЬ В ОЧКАХ
Нашел дождевой червь осколок бутылочного стекла и приполз в Университет прямо в аудиторию.
– Что это, – спрашивают, – за длинный скользкий парень?
– Я Лионель в очках.
– Забавный! – смеются.
Однако профессору не понравилось.
– Что за глупый смех! Посторонних прошу покинуть аудиторию.
Не растерялся Лионель, рядом студентка яблоко перед собой выложила, он и заполз в яблоко соседки. «Пардон», – говорит. Всю лекцию внутри яблока просидел, науку грыз.
Так весь курс украдкой прослушал. У студентов всегда что-нибудь найдется: груша, апельсин или персики. Ученый стал, толстый – настоящий доцент.
Однажды так осмелел, что выполз на кафедру и стал рассказывать от Адама.
– Кто это? – спрашивают.
– Новый профессор, Лионель в очках.
– А что он читает? Какой курс?
– О кишечнополостном тракте червей и влиянии ядохимикатов на эволюцию.
Или дискуссию затеет на тему «ЗМЕИ – НАШИ ПРЕДКИ». Популярным стал, ректором выбрали. А что? Ректор как ректор: лысый и в очках. Обязательно у него румяное яблоко на столе.
Только смотрит ректор: в университетском саду непорядок, яблони обломаны, яблоки оборваны.
– Сейчас же мне садовника.
Догадались студенты в момент – это насчет яблок. Недовольство пошло, покатилось по коридорам, по корпусам.
Пришел садовник, долго в вестибюле ноги вытирал. Вошел в кабинет, а там за массивным столом ректор очками поблескивает. Сердится.
– Яблоки с веток не рвать, студентов из сада гнать.
Не сразу разглядел от смущения садовник, а тут ахнул. Выбежал из кабинета. Окружили его студенты.
– Ну что? Ну как? Будем протест насчет наших яблок подавать?
– Бастовать надо.
– Какой протест! Какая забастовка! – кричит садовник. – Когда у вас дождевой червь ректором! Что я, червяков не видел?
– Где червяк? Почему червяк?
Поднялись тут неразбериха, крик, бунт. Ворвались студенты в кабинет ректора. Испугался Лионель, свалился с кресла, пополз к окну. Хрустнуло стекло, раздавили Лионеля в суматохе стоптанной кроссовкой. И не заметили.
Наутро был назначен новый ректор, бывший проректор. Яблоки рвать студентам он разрешил. Должны же оставаться какие-то студенческие вольности.
ГУГА УПРУГИЙ
Гоняли Гугу головастики и пиявки по всему пруду, надоело это Гуге.
Выкатился из тины на бережок. По лужку покатился, мокрый след в траве, от детского визга подальше.
Лежит Гуга на солнышке, греется, свой полумохнатый животик почесывает. А рядом дачи правительственные. За заборами теннисные корты. Там – стук да стук, шлеп да шлеп.
Вылетел из‐за забора теннисный мячик и в пруд шлепнулся. Облепили его пиявки, запищали, на дно утянули. Выбежал из калитки немолодой человек в белых шортах, подхватил Гугу под животик, подбросил. И не успел тот опомниться, ракеткой назад через ограду послал.
Летает Гуга над правительственной сеткой туда-сюда, туда-сюда. «Играть не умеют, – думает, – фу-ты ну-ты, кроссовки «Адидас», мячи из банок сами выскакивают – одна видимость!» Тут кто-то дал свечу, и закатился Гуга в раздевалку.
Вышел из раздевалки Гуга в белой майке и шортах. Такой круглый, уверенный, все сразу подумали: новый тренер.
Прыгает новый тренер по площадке, всех учит, фору дает, усталости не знает.
Стараются неумехи, потеют, все равно не получается. Как ударит пожилой сановник – да не по мячу, по тренеру. И полетел Гуга высоко-высоко, в окно министерства влетел, в кабинет закатился.
А там все круглые – из кабинета в кабинет катаются, бумагами шелестят, дела важные решают, и никому невдомек, что все это – мячи теннисные. Дать бы им ракеткой под зад…
Теперь Гуга на правительственной даче отдыхает у бассейна в шезлонге, полумохнатый животик почесывает и вздыхает. Вспоминает, верно, как в тине пиявки и головастики по всему пруду его гоняли.
ЖУЖУКИНЫ ДЕТИ
Не из-под зеленого листочка Жужука вылез, из-под отросшего ногтя большого пальца ноги покойника, которого похоронили две недели тому назад. Просунулся Жужука в щель небрежно сколоченного гроба, протерся между комьями липкой глины, выбрался на поверхность. И стоит такой крепкий, цельный, будто сплошь хитином покрытый, низколобый, с выступающей вперед челюстью. Что хочешь перегрызет.
Устроился на первое время в ДОК пилорамой работать. Запускает справа бревна между челюстями, а слева они уже разрезанные на доски выскакивают. Только гора опилок растет, сперва до пояса, потом уж бригада лопатами отгребает.
Однако через некоторое время уволился. «В ушах звенит, не могу», – объявил он недоумевающему мастеру.
Причина была другая. Женился Жужука. Жена попалась красивая, тощая, злая, как шило, а теща просто пила зубастая. Пробовала она Жужуку поначалу пилить, да такой он твердый и гладкий оказался, все стальные коронки у нее изо рта повыскакивали. Тут уж сам Жужука за нее взялся, настрогал из нее табуреток. Из одной тещи целых три табуретки вышли.
Конечно, соседи внимание обратили. Куда старая женщина подевалась? Уехала. Куда уехала? Пришли из милиции. Два милиционера и следователь. Сидят на табуретках. Все трое такие весомые, теща под ними только поскрипывает. Ни с чем ушли.
Тут, времени не теряя, стали Жужука с женой пилить, строгать и сверлить. Жужука детей делает, а жена им глазки, носик, ротик и ушки просверливает. Целая армия получилась.
Подросли дети с той поры. И теперь куда ни посмотришь: на улице по двое, по трое квадратные с плоскими затылками, деревянными кулаками и одеты по-модному: пиджак – трапецией, брюки – мешком. В «Мерседесе» – такие же сидят. В ресторане они же гуляют. Из пистолетов друг в друга пуляют – всё жужукины дети. И не кровь из них течет, а морковный сок.
ЕВРАЗИЙ
Любил Евразий забраться на мачту какого-нибудь посольства и развеваться там на ветру.
– Это флаг какой страны? – спрашивали друг друга прохожие.
– Какой пестрый, такую не знаю, – говорил задумчиво кто-нибудь.
– Это Евразий, – мог сказать знаток, но помалкивал, потому что такой страны еще не было.
– Я – целый континент, – сам на себя удивлялся Евразий. Говорил он на стольких языках, что все не упомнишь. Так что лучше я буду передавать его речь по-русски, и от санскрита недалеко.
Долгую жизнь прожил Евразий. Был он молодой и старый, это как поглядеть. Полчища воинственных диких племен пересекали его от ступней до затылка. От монголов он только почесывался. Скачут, как блохи, гунны. Пустил их однажды погулять по своему сапогу, так они Рим разорили.
Там зудит, тут загноилось. Войны да мятежи. Надоело Евразию, ушел в степь, в высокие травы, подружился там тоже с бродягой. Замечательный был, большой, почти как Евразий, Велимир Хлебников – поэт. Бывало, идут по степи двое: Евразий и Велимир, стоило посмотреть. Но отпела Велимира степь.
Гумилева уважал, Льва. Ведь какой евразийский Лев! Днем на лесоповале за колючей проволокой, а ночью по окрестным холмам на свободе рыскает, лагерных псов своим рыканьем пугает.
Cахарову, ученому, симпатизировал. Видел он Евразия в полный рост, не как другие. Но умер Сахаров. Новые времена наступили. Новые что старые: объединяют, делят, будто коровью тушу. Мейл-арт, да и только. Шозо Шимамозо.
Плюнул на все и уехал в Крым загорать. Пошел купаться в море, тут его заново и открыли туристы из Киева. Насорили – бутылки, банки, пластик, сигареты, гады, о пупок гасили. Покричали – и уехали на моторке. Рассердился Евразий, перевернулся на живот, пукнул – поднялась такая волна вслед молодым дурням, моторку на камни выбросило.
– Эх, люди, люди, евразийцы! Никому больше не позволю себя открывать. Заберусь на Эйфелеву башню и буду там трепыхаться в виде флага сомнительной страны. Пусть парижане любуются.
ОЧЕНЬ КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ – 98
Морозно. Бродячим собакам не позавидуешь. На автобусной остановке на скамеечке смирно сидят закутанные бомжи, опухшие от мороза и водки, с котомками и пакетами. Сидят, жизнь пережидают.
Утреннее солнце в соснах напрожег белым слепит. Еловые ветки волнуются, снег подметают. Ломаная ветка горсточкой почернелых листьев туда же – весну ухватить хочет. С ночи снег осел, поноздревел, теперь в сухую крапинку – березы засыпали. Спасибо Пришвину, видеть научил.
ТЕНЬ ОСЯЗАНИЯ
(1999)
МАРФА
Голос был доверительней и мягче, чем у отца или Лазаря, и ложился прямо в сердце. Мария слушала Его и, робея увидеть слишком светлое и спокойное лицо, смотрела вниз на ноги Учителя в тазу. Там оно тоже смутно отражалось в воде, когда Он наклонялся, и было как-то понятнее и ближе.
Мужские запыленные высокие золотистые ноги.
У Отца более грубые и толстые, поросшие черным волосом.
У Лазаря тоньше, но темнее и длиннее, целомудренные, юношеские.
У дяди Аарона более мускулистые и сильные, свирепые, она бы сказала. Марии всегда было немного стыдно смотреть на него, когда он пригонял овец. И появлялся в воротах, широко расставив ноги, лохматый с посохом в руке.
Низкое солнце сквозь щель при полуоткинутом пологе косо било в медный таз, который звучал почти слышно.
Далее на медном дне очень ясно – небольшие ступни, не изуродованные римской обувью. Учитель и теперь пришел издалека, Он привык ходить босой, подошвы загрубели, потрескались, но мозолей не было. Суставы пальцев слегка покраснели. С видимым удовольствием Учитель пошевеливал ими в теплой воде. Длинные волосы девушки почти касались лодыжек.
Вдруг, уступая внезапному порыву, Мария отстранила холстинное жесткое полотенце, которое протягивала сестра Марфа. Она взяла и оттерла сухощавую ногу гостя своими тяжелыми, темными без блеска волосами быстро и насухо – сначала правую, потом левую.
Учитель благодарно опустил на ее голову свое благословение – руки. Мария порывисто схватила и поцеловала широкие кисти. Он не отнимал своих ладоней от ее губ. «Руки у Него тоже маленькие, не жесткие мозолистые крестьянина или раба – и не мягкие ладони ребэ. Сухие, крепкие, горячие – и пахнут полынью. Небольшие затвердения между указательным и большим пальцами, видимо, от молотка и рубанка».
Между ног, отметила Мария, туго наложенная и аккуратно завязанная темная повязка. У него все было, как у мужчины. Но почему-то не вызывало тайного любопытства. Стыдно было – смотреть ему в лицо: такое обнаженное, такой голый откровенный взгляд! У людей такого не бывает.
Марфа между тем несколько раз подходила к ним, будто за делом, молча стояла, не глядя на него, и отходила.
А сейчас Марфа была уже тут и, стараясь не побеспокоить Учителя, легко подхватила таз с водой и вынесла из барака во двор на солнце, которое было уже на излете, но все еще медлило над серыми холмами поселка. Хотела было выплеснуть в помойную яму. Но так вдруг захотелось пить! Мочи нет!
Марфа оглянулась, как виноватая, и выпила из таза всю воду. Все выше и выше запрокидывая голову. Всю до капли.
Поначалу вода была теплая, горькая и пахла полынью. Песок скрипел на зубах. Марфа сделала второй глоток. Вода определенно была сладка. Как козье молоко после вечерней дойки. Вода третьего глотка пьянила и туманила. Как вино, что пила однажды на свадьбе дяди. Оставалось в тазу совсем немного. Вода была холодна. Как из глубокого каменного колодца. И ломила зубы.
Марфа утолила жажду, и все в ней сразу улеглось, успокоилось. Будто совершив постыдный поступок рядом с жилищем, это строго-настрого запретил еще Моисей, быстро отошла к стене из белого камня.
Ворота были отворены настежь. Чувствуя себя нечистой, Марфа блаженно зажмурилась на солнце, которое стекало на апельсиновую рощу, которую посадили после последней войны с арабами – на той стороне. Из дома пахло чесноком и горькими травами. Похлебка из козлятины в котелке нетерпеливо клокотала и звала хозяйку. Марфе захотелось, чтобы Он никуда не уходил, главное, чтобы день не кончался.
КАРТИНЫ И ФОТОГРАФИИ
О ком еще думать, тем более – день рождения, и книга его стихов, одно из первых изданий – красно-черный Лисицкий, середина двадцатых, лежит на столе целую неделю.
И вчера о нем думал, на дачу которого – еще не сошел снег – я приехал, на повороте снегу было так много – глядя, как буксует, утопив свои колеса в снегу и песке предыдущая машина, я отпустил такси и пошел по переулку пешком.
Я прогулялся пешком вдоль штакетника, по привычке разглядывая первую в ряду – с виду она казалась нежилой, даже стекла мертво поблескивали.
Там березы хлыстами и сосны… Теперешний был в отъезде. Березы над крышей и сосны…
Из трубы шел дым. Видимо, там затопили камин.
Не случайно поселился здесь тот, кто владел ею теперь. Мысленно увидел. На втором этаже мастерская. Обширный стол, всюду разбросаны наброски, рисунки, черновики стихов, нацарапанные крупным корявым почерком. В дальнем углу холсты и картоны, составленные стоймя.
Из каминной трубы не шел дым, странно. Нет, подумал я, хозяин не может быть в отъезде, разве что случайно…
Вот он – в расстегнутой шубе стоит на крыльце и, театрально подняв руку, приветствует меня.
Я уже подходил к соседней калитке, на которой была фанерная табличка: МУЗЕЙ. Буквы были нарисованы выпукло, как объемные. Я попробовал букву М. Оказалось, действительно, – деревянная буква кубиком. Я хотел ухватить и оторвать от фанеры следующую. Но буква У была нарисована. Тьфу! Обманщики.
Несколько иномарок стояли в глубине возле дома, не говоря о двух машинах у калитки. Может быть, тоже: эти настоящие, а там нарисованные, – почему-то подумалось мне. Наверно, потому что черные машины были одинаковые для меня, как буквы. «Приехали», – хотя кто приехал, я не знал.
Во дворе под соснами курили несколько во фраках и черных платьях – музыканты. Музыканты во черных фраках на заснеженном дворе сразу привлекали взгляд. Дальше в белом сумеречном под соснами следующая кучка – несколько в черных фраках курили. Наверно, тоже – ближе ко мне настоящие, а дальше под соснами – нарисованные, как и сосны, впрочем. Почему бы нет? Бессмысленно? Видел я такие обманки на зданиях Парижа. Музыканты в черном перекуривали на сумеречном снегу возле дома. Сразу приблизилось. Они шевелились, поднимались руки – эти были настоящие.
Меня догоняла распахнутая шуба. Это была курчавая живопись. Нет, настоящая курчавая догоняла меня от калитки. Распахнутая окликнула меня – в дом мы вошли вместе: шуба и дубленка.
Еще на улице я случайно прикоснулся к закурчавившемуся рукаву шубы. Но вместо енота моя ладонь ощутила плотную фотографическую бумагу. Я не поверил себе.
В доме нас ждали. Из внутренних комнат доносились звуки фортепьяно и женское пение.
Голос был свежий и профессиональный, он обладал той деревенской сочностью и глубиной, которая – мы протиснулись между публикой и вошли в комнатку, половину занимало раскрытое фортепьяно – обнимает, и целует, и сразу входит с тобой в такие близкие отношения, как будто ты родился в соседней крытой соломой хате. Украинский голос. Ощутимый. Голос можно было пощупать: такой упругий удав на темном сеновале – движения и броски внезапные и грозные.
Зато вокруг висевшие на стенах картины и эскизы казались более настоящие, чем все кругом.
Как я и думал, певица была в черном. Певица была в черном низко открытом платье. Она стояла у фортепьяно, за которым, опустив руки на клавиши, сидел лысый аккомпаниатор, и все в ней еще звучало.
Я, стараясь не привлекать к себе внимания, протиснулся сзади и быстро провел ладонью сверху вниз по ее спине. Так и знал. Вместо теплого смуглого тела и плотно натянутого шелка под рукой проехала глянцевая фотобумага.
Поэт в распахнутой шубе подошел к окну и попытался распахнуть раму, медные запоры не повиновались. Импровизируя, поэт распахнул форточку и прокричал приветствие публике снаружи. Оттуда прокричали в ответ.
Поэт сосредоточился и совсем другой, эстрадный, стал выкрикивать свои стихи в раскрытую форточку.
Что там слышали стоящие на снегу между сосен! В Америке они бы слушали, не вылезая из своих автомобилей, лишь опустив стекла. Что там слышали из форточки! Они были заранее, они были заранее в восторге (между сосен в сумраке маячило отражение зеленой лампы). Заранее были, стоя на холоде возле дачи, где некогда жил и писал, некоторые только что выскочив из его романа (вчера вечером из-под лампы), растерянно стояли под соснами. А поэт, распустив губы, все кричал в форточку и не мог докричаться.
Его стихи казались объемными и большими. Невнятными кусками стихи располагались по комнатам, сжимаясь в трубку, проскакивали сквозь форточку наружу, и там между сосен разворачивались и повисали бумажными облаками.
Я прикоснулся к одному куску, застрявшему в дверях. Стих сжался туалетной бумагой, с пальцев закапало на паркетный до бела вымытый пол. Странно, но ничего в руке не осталось.
Не замечая моих пассов и вряд ли учитывая меня самого, в комнате вокруг располагались престарелые поклонницы поэта. За широкой спиной шубы, как на старинной сцене, на привилегированных стульях и табуретках, созерцая поэта со спины, сидели сухонькие древние интеллигентки. Панбархат и стеклярус. Белые глаза, выцветший ситчик. Вечные девушки. Которые знали, которые приходили, которые повторялись, некоторые притворялись. Но повторяясь, притворяясь, они черпали для себя особую сладость в близости к своему кумиру. Не так уж много места занимали они в жизни гения – походы по грибы, пасхальная суета на кухне, местная библиотека – даже толстуха в пенсне и то умудрялась сидеть на стуле одной половинкой зада, обтянутого праздничным крепдешином. Остальные стулья были совсем пустые. Одна видимость, что старушки, зеленый стеклярус, а проведешь рукой… Так я и сделал. Отодвинувшись, я подумал, на местном кладбище, если приглядеться к пожелтелым фарфоровом фото на плитах возле его памятника, многих увидишь и узнаешь.
Поэт тоже существовал в двух ипостасях. Один в распахнутой шубе кричал в форточку и все старался докричаться до себя, который стоял снаружи возле черно-лаковых машин, тоже в шубе нараспашку. И слушал довольно иронично. Потому что был молод. А тот уже обрюзг, стареющий тенор. Поэт пытался докричаться до себя – там на улице и досадовал: «Весь мир меня слышит, а не умею! Сам себя не слышу».
Я хотел схватить его за рукав шубы: хватит! напрасно! не надо! Но пальцы мои опять разъехались на фотографической блестящей плоскости.
БЕЛЬЕ НА СТАРОМ ДВОРЕ
На крыше от чердачного окна до антенны протянуты бельевые веревки. И между домами – от балкона к балкону. Везде развешаны простыни, пододеяльники, вообще – постельное белье, кальсоны, майки. И снова – постельное белье, кальсоны, майки, сорочки, рубашки. И опять ближе к земле – голубые призрачно кальсоны, оранжевые майки, которые кажутся черными, рубашки в полоску и просто белое – нежно светится под луной.
Обои: на темно-коричневом фоне декоративные золотые ветви круглятся и раздваиваются, заканчиваясь золотыми бутонами.
Белье треплет ветер. Не знаю, сохнет ли белье под луной, но, кажется выпуклости и впадины, проступающие на нем, рисуют человеческие фигуры.
Темное девичье лицо с белыми впадинами глаз обозначилось. Острые груди и плоский животик. Длинные лядвия, колени. Темный пропечаток лица вглядывается в ночь.
А внизу на дворе под балконом обвисшей простыней, напоминающей человека в плаще, обозначился ты.
Еще одно темное – длиннее – женское проявилось Туринской плащаницей. Повернулось к тебе, смотрит большими белыми. Простыня, халат, сорочка, пододеяльник, наволочка, босые ноги…
Обои: на светл-оголубом фоне разбросаны мелкие анютины глазки и цветной горошек.
Быстро перешурудив ряд простынь, что-то проскочило по веревке между домами, ринулось к антенне. Противно завопило влюбленным котом. Из-под края пододеяльника – четыре босые ноги затанцевали на рифленом железе.
Там, где встретились облики, возникает и расцветает бледной орхидеей кипение простынь и пододеяльников. Так сплелись и бурлят под покровом волнующихся простынь, будто и впрямь надеются зачать маленького призрака постельного белья.
Постепенно висящее на веревке балаганным занавесом успокаивается. И становится видно: пододеяльник, нежно лунные кальсоны, красная майка, стекающая вниз, майка желтком, наволочка… Темные лица разглаживаются, исчезают.
Заметнее присутствие жильцов, плотские, обыденные, спят за стеклами. Спят за стенами. Но даже сны их, витая во дворе, все утяжеляют и делают конкретным. Наволочка, наволочка, рубашка в полоску, простыня с дыркой, и эта цветная посеклась, старое ветхое постельное белье с их кроватей.
Только кошки противно вопят на крыше.
Обои: кремовые почти белые, рифленые полосами вдоль, с голубоватым оттенком. Если приглядеться, то замечается некая отпечатанная рябь – узоры сверху вниз в виде декоративных еловых лап.
Ночь бледнеет, задувает холодный ветер. И будто ледяной трепет сладострастия проходит по висящему белью. Становятся заметнее, что белье старое рваное – и пятна не отстирались. Или оно так и сохнет, намоченное в корыте и не стиранное.
Длинный в цветочек обвис, внизу обозначилось пузо, беременный пеньюар. Рваная полосатая рубашка с плеча здоровяка и пьяницы вздулась мышцами. Байковый халат сгорбился на двух прищепках старушонкой. Эти репетируют в пять часов утра. А те, за кирпичной стеной?
Становится слышно скрип и хруст. Перед тем как прозвенят будильники, там в кроватях ворочаются толстые, костистые, седые, со сбившимися за ночь волосами растекающесягрудые, ноги с икрами – деревянные балясины дач и ножки дачных фортепьяно, корабельнобедрые, непомернообъемнозадые, еще не пробудившиеся, лезут друг на друга – ящер на корову – краковские колбасы утопают в жестких половых щетках.
Обои: старые с желтыми квадратами – следами когда-то висевших картин, с рыжими следами гвоздей и клопов, кое-где полуотодранные, вздувшиеся, почти потерявшие свой цвет и узор. В темных точечках. Сразу не скажешь, но и потом – тоже не скажешь.
Тебе скучно заглядывать в эти слепые полузеркальные окна. Хотя в одном – поднялась и приблизилась непомерно длинная фигурка ребенка в ночной рубашке.
Девочка глядит, как в четком предутреннем свете ты разворачиваешь, раскрываешь, как обертку, свои белые завитки до пустой полутьмы, которую тоже разворачиваешь и разворачиваешь – и единым порывом ветра уносишься прочь.
Вместе с ошметками обоев.
ДВЕ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ
Если бы я был дежурным прозектором в морге и одновременно – трупом, лежащим на цинковом ложе, то обязательно бы стал третьим: их неслышным диалогом. Посудите сами, невозможно же молчать всю ночь, когда оловянная луна пытается заглянуть в узкие матовые окна, будто затянутые бельмом.
«Я не люблю всех», – думает дежурный, расписываясь в журнале под своей фамилией.
«Я ко всем равнодушен», – мог бы сказать труп, но молчит.
«Я люблю себя», – дежурный думает о медсестре. О ее широких – шире, чем она сама, – ляжках. Но сегодня она не дежурит.
«Я себя отрицаю». – Взгляд несколько сверху и со стороны. С трудом узнать, так заострен, и видно, что выпотрошен.
«Я люблю пить разные сладкие и кислые напитки, горькую водку и есть вкусные и разные продукты и блюда.
Если голоден, ем и невкусное, которое на это время становится вкусным. Если очень голоден, ем все подряд», – дежурный развернул бутерброд с колбасой и ест, громко чавкая от удовольствия. Покойников давно перестал стесняться. Пусть завидуют.
«Люблю извергать из себя желтые струи и коричневые колбаски с отвратительным запахом, то, во что превратились сладкие напитки, еда и соусы в моем еще живом организме. Есть и пить сейчас мне отвратительно», – что-то попискивает в этом не вовсе мертвом теле, может быть, подколенная жилка. Недаром покойников боятся.
«Я люблю обнимать, целовать и осязать своей кожей, всем, что я есть, даже нёбом, гортанью и мыслями женщину, с которой мне хочется делать это», – дежурный опрокинул стопку спирта, и ему опять захотелось широких ляжек.
«Я любил только извержение своего семени в нее, когда я уничтожался почти физически. Я мертв, а семя мое еще некоторое время будет живо», – старая фельдшерица, несколько раз поглядывая на пригожих, совсем еще свежих, недавно сбитых машиной или зарезанных, не раз думала: если лечь, снять трусики и прижаться, может быть, взять его в руки и вставить. Может быть, член еще не понял, что хозяин мертв. Но мгновенно гнала эту мысль из своего иссыхающего мозга.
Я люблю топтать землю, любоваться на всякие красивые пейзажи, забираться на холмы и горы и смотреть оттуда на синее море в белых барашках, которое круглится куполом. Я люблю полевые и лесные цветы и маленьких быстрых насекомых, кроме комаров. (С точки зрения Жизни.)
(С точки зрения Смерти.) Лесные пожары люблю, когда пылают сосны всем скопом и огонь бежит двумя путями: поверху, пожирая листву и хвою, и понизу – по кустарнику и траве. И никогда не угадаешь, когда пламя перескочет сверху вниз или наоборот. Городской человек, люблю смотреть в ночи, когда горит какое-нибудь здание – и в низких тучах пожар отражается жуткими завитыми пламенами.
Люблю поспать и хорошенько выспаться, чтоб голова не болела. (С точки зрения Жизни.)
(С точки зрения Смерти.) Хорошо бы спать вечно.
Терпеть не могу болеть и умирать. И когда я понимаю, что начинаю уплывать во тьму и беспамятство, изо всех сил сопротивляюсь этому. Температура у меня поднимается. Мне дурно, больно, но домашние и врачи сходятся к моему ложу, мы все вместе держим оборону – и я счастлив. (С точки зрения Жизни.)
(С точки зрения Смерти.) Умирать – это благо. Главное успокоиться и отдаться течению, а оно несет все быстрее и быстрее – под уклон. И не заметишь, как проскочил эту границу, теперь уже не повернуть, не вернуться – и все из тебя улетает…
Ты будешь жить вечно, никогда не умрешь. Сколько времени у тебя в запасе, даже завтрашнее утро, кажется, никогда не настанет. Надо еще ночь прожить. (С точки зрения Жизни, конечно.)
Едва родился, уже умираешь. Незаметно времени не стало. Совсем не стало. (С точки зрения Смерти, естественно.)
С точки зрения Жизни, Смерть – это опустевшее здание, а сколько там всего было! Как все это кипело и праздновало!
С точки зрения Смерти, Смерть – это свобода.
Жизнь и Смерть постоянно борются друг с другом. С переменным успехом.
Потому что, если бы победила Жизнь, вселенная раздулась бы от бесконечного изобилия и лопнула.
А если бы победила Смерть, все бы в космосе замерло, остановилось – и Бога не стало.
Потому-то Всевышний и запустил эту машину: Жизнь и Смерть, тьма и свет, время и вечность.
<РАЗРОЗНЕННОЕ>[18]
ОЛИГОФРЕН
Нас десять избранных на фабрике. Клею на спичечные коробки яркие наклейки. Как солнечный день каждая. Вон сколько у меня солнечных дач! Наклеиваю их на небо косо, криво, наоборот. Развлекаюсь.
Ругается. Большой. Небо маленькое и квадратное. А он пятиконечный – больше неба.
Короба – гроба, братские могилы. Мы уложены в ряд так тесно, что невозможно пошевелиться. Лежим прямые, совершенно одеревенелые, голова к голове. Время от времени толстые пальцы выдвигают фанерный ящик и стараются нас ухватить. Мы хотели бы уклониться, выпрыгнуть, рассыпаться по полу, но толстые пальцы – попался, схватили тебя, держат крепко.
Ах, загорелась головка, загорелась! Извивается длинное туловище от боли, скорчился черный труп спички.
И так каждый день. Придешь на фабрику, прямой, веселый, четырехгранный, а тебя целый день зажигают и выбрасывают, зажигают и выбрасывают. Домой вернешься – лица нет, усталый, почернелый, говорить ни с кем не хочется.
Лично я сразу – на кухню. Скину с себя куртку и прыг на кухонный стол. Ни горячего, ни чая – ничего не хочу. И плиту не зажигайте. И греметь мной не надо. Не надо давать спички детям. Спать хочу.
НЕПРАВИЛЬНЫЕ ИГРЫ
– Арестовали. Это какая-то ошибка.
Одним краем сознания и зрения он видел, мужские и мальчишеские затылки, склонившиеся над картой – игрой, разложенной на желтой клеенке стола. Перед каждым – стопка розовых и синих «денег». Вверху голая лампочка на проводе.
– Давай, давай!
Другим краем – он видел полицейский участок (как в кинофильмах). Избитого, его волокли мимо столов, по коридору, железная дверь захлопнулась за ним. Все, попался. Вверху на проводе голая лампочка.
…и все это фильм. Неправильные игры.
ДУХ РОТВЕЙЛЕРА
Памяти Игоря Холина
Хозяин – высокий даже в старости – такой тощий, высохшее дерево. Рядом – добродушный черный ротвейлер. Квартирка тесновата, думаю, скорее гладкошерстной таксе по размеру.
Прошли годы. Со временем хозяин стал еще суше и костистей, как-то деформировался, говорит, щитовидка. Собака умерла, но не для меня. Дверь мне по-прежнему открывает постаревший друг, тут же за ним возникает призрак собаки – темная масса. Призрак рвется поприветствовать гостя, но хозяин привычно удерживает его за ошейник. В коридоре кашляет призрачный чуть слышный лай.
Мы оба произносим слова приветствия, улыбаемся друг другу. Но, судя по тому, как мой старый друг ведет себя: шлепком толкает полузримый намек на место (коврик всё тот же), обходит его в передней (я тоже делаю это), смотрит, как тот прыгает на диван и укладывается там – морду на лапы, заключаю, что он тоже видит призрак, видимо, привык уже. Я сажусь рядом и почесываю призрачный загривок. Пес неслышно ворчит.
Вот, посмотрите, спрыгнул: синяя кожаная обивка еще придавлена и примята.
Мне почему-то представляется картина, нет, фотография в газете: два пожилых писателя и призрак собаки.
АВТОМОБИЛЬНАЯ АВАРИЯ
…Скрежет. Переворачивающийся Кадиллак… Из опрокинутой дверцы высовывается окровавленная рука… Вылезает головой вперед по асфальту, рваный пиджак. Вытаскивает спутницу, как мешок тряпок, – длинный волос закрывает лицо, натурально играет…
Следующий кадр: бегут от машины. Кадиллак взрывается белым пламенем, в воздух взлетают обломки, которые каким-то чудесным образом никого не задевают. Снято!
На самом деле все произошло совсем не так. Ехали по кольцевой. Гладко, быстро и благополучно, как на Западе. Память отказывается воспроизвести момент аварии. Над головой темный потолок, слепящий свет – яркая лампа, затем подробность – банка с физиологически раствором. Нос неудобно зажат прищепкой. Главное, что он тогда хотел сказать? Память отказывается. Пытаюсь доискаться до истины.
ДОПРОС ПАМЯТИ
– Где это произошло, вы помните?
– На кольцевой автодороге.
– Где это было?
– Рисуется мотель при въезде. Такие кубики на разном уровне. И башенки. Нет. Башенок не было. Модерн, не постмодерн. Нет, это не мотель, а кардиологический центр. Так, справа на холме.
– Кто вел машину?
– Развеваются – светлый ореол волос. Девушка.
ДЕЛО
В коридоре нотариальной конторы по квартирно-наследственным делам пахло покойником. Это протекала канализация. Захотелось немедленно выйти отсюда на Плющиху, где пыль, солнце и небо. Но надо было сидеть. В очереди. Люди располагались вдоль, как бледные тени, лишенные всяких индивидуальных черт.
Я сел рядом с очередной тенью. Напротив на расстоянии вытянутой руки дверь с табличкой № 2, ниже – фамилии, расписание. Не знаю, сколько времени я разглядывал эти буквы и цифры. Но поскольку я думал о другом, о своем больном деле, о близком мне старом человеке, которого недавно похоронил, об этой безликой фабрике смерти и когда гроб не спеша опускался вниз – в печь и так далее и тому подобное на фоне припухлого лица музыканта, играющего на фисгармонии, таблица на двери незаметно обессмыслилась, вернее, приобрела неожиданный угрожающий смысл.
Что они теперь означали – цифры несомненно стали буквами, целыми словами, а буквы превратились в понятия, какая-то из них была настолько важной, что перенастраивала вас и делала физически иным – обитателем совсем другого мира. Может быть А? А передернулось панически, побледнело и исчезло с объявления. СРЕД вместо СРЕДА.
Нет, конечно, это Ш!
НИКТО НЕ ИСКАЛ
В Ярославле мертвая старушка пролежала четыре года непохороненной на кухне своей квартиры. Тело превратилось в натуральную мумию. Ее обнаружили лишь благодаря тому, что в доме меняли трубы и слесарям необходимо было попасть в квартиру. Не платила за квартиру и не получала пенсию. Все равно за 4 года никто не хватился.
ВСЕМИРНАЯ «БАЛДА»
Играть в эту игру можно по интернету, но легче в воображении. Для этого надо собрать какое-то количество участников – представить их себе. Вот они – еще темные непроясненные мужчины, женщины и дети – со всего света. Толпа обступила тебя и ждет. Ты объясняешь им правила и условия Всемирной «Балды». Каждый должен стать поэтом. При современных требованиях это доступно всякому. Надо сочинить четыре стиха. Первый стих – какая погода и вообще рисуются окрестности, второй – кто герой, третий – что он делает, профессия, четвертый – к чему все это и чем, как говорится, сердце успокоится. Если игра происходит в интернете, каждый помещает туда свои четыре строки. Если – в воображении, все начинают их выкрикивать, говорить и шептать, только успевай записывать услышанное. Причем слова ложатся так, что конец одной строки – начало следующей, получается изысканная рифма. Зачем? В искусстве всегда присутствует мастерство. Его отличительный знак, иначе это не искусство.
МЕЖДУ
Откроешь глаза – в окне еще несколько посерело и, отметив это не вполне радостное обстоятельство времени, снова закрываешь глаза – уплываешь в глубокий сон. Но вот тебя выносит на поверхность, свет хочет отомкнуть твои веки, сны начинают обрываться, путаться, забываться. Последними усилиями еще держишься в этой области. Еще более обрывочно предстает страна сна, будто кто-то на монтажном столе разрезает пленку на отдельные куски. Свет все настойчивей. Да и сам организм уже хочет двигаться, опорожниться, ты чувствуешь, если женщина рядом, чужое тепло, движение. Как быстро тело твое становится ощутимей. И как пробку, тебя выносит на поверхность.
О КОЛЛЕГАХ ПО ЦЕХУ
ПЕРВЫЙ И ВТОРОЙ ПЛАН ВАЛЕРИИ НАРБИКОВОЙ
Наконец, всяких слов накопилось такое множество, что они стали сливаться в серую массу и многие слова постепенно забыли свое первоначальное значение и назначение. Порой какие-нибудь непохожие яркие слова еще пытались произнести себя, прочесть на странице газеты или в начертании уличной вывески, рекламы. Но обрывались, замолкали, удивляясь, как чуждо и ненужно звучат они среди общего гула. Люди перестали замечать их самость, они вообще могли бы не пользоваться словами; что хотело сказать это общество, можно было выразить мычанием, рычанием или урчанием.
Слова пытаются вспомнить себя, переосмыслить, наконец. Может быть, слово «пиво» – это и есть слово «любовь». А слово «пальто» свободно может вообразить себя словом «луна». У луны такая серебристая шелковая подкладка, и она склоняется каждый вечер в моем окне вон над теми дальними крышами. Во всяком случае, если луна – не пальто, то она – блестящая пуговица.
Нечто подобное, мне кажется, происходит в повести Валерии Нарбиковой «План первого лица. И второго». Имя Ирра, например, родилось от слова «иррационально», и автор не скрывает этого. К своей загадке он сразу прилагает отгадку, потому что не в этом дело и так заведено у детей. Но благодаря имени за героиней сразу возник целый мир, в котором можно ездить, путешествовать, бывать в разных городах, писать друг другу письма и теряться, в общем, жить. Это однокомнатная квартирка в одной из белых безликих коробок.
Из окна комнаты виден первый план, то есть праздник, из окна кухни – второй, то есть будни. Их и было двое у Ирры: Додостоевский и Тоестьлстой – два возлюбленных имени. В этой полукоммунальной квартирке слова забыли свое первоначальное значение, обросли мхом, можно сказать, щетиной двухнедельной давности. Додостоевский был к тому же немолод, потому и фамилия такая до-историческая.
Один пожилой писатель говорил мне, что больше всего раздражают его в повести имена. Грустно мне было слушать, ведь именно имена – ключ ко всему повествованию. Это ведь рассказ о первом сильном, почти детском чувстве – Додостоевский и цельный и простой Тоестьлстой. Возможно, это всего один человек, который порой раздваивается. Может быть – двое, которые сливаются в одного. «Тоестьлстой появился только потому, что я тебя так сильно люблю». Ведь сама героиня – Ирра – капризна, как сама любовь. И то, что происходит в их «треугольнике», – это бесконечная детская считалка. То один «выйдет вон», то другой «шишел вышел», то она сама исчезает. Что из того, что «уехала к маме», ведь это ей самой недостает себя. Она всегда здесь – в этой квартирке – в этой любви, и она, Ирра, видит, что ее здесь нет.
С кем Тоестьлстой будет разговаривать «до» или «то есть» ночью на раскладушке, когда, даже лежа рядом с ним, она отсутствует? Нет полноты, нет радости обладания. А когда она с Додо! «А как же тот другой на кухне?» – тоскливо думает Ирра. Так и есть, первый план всегда заботится о втором, xoтя второй озабочен только тем, как стать первым. И не испытывает угрызений совести. Вспомним, на первом плане – праздник, на втором – будни. Но один план постоянно перетекает в другой. Как Додостоевский – в Тоестьлстого. Мы всегда хотим праздника, но живем в буднях. Иначе говоря, это повесть о любви, которая хочет быть цельной и счастливой. И страдает от невозможности страдания этого. И страдание это, мучение это, тоска и есть счастье.
Словесная ткань здесь очень важна, отношение к слову – живое, не окончательное. Потому что, если определить все раз и навсегда, все застынет и окаменеет. Когда все сделано, как надо, когда написано благородным (даже пылинки сдувает автор) стилем, я называю это мертвой литературой. О ней можно было бы сказать многое, но не это – наш предмет.
Здесь в живой ткани повествования проступает поэтическое слово. Как таковое. Примеров тому много. Вот наугад. «Улица была самым отвлеченным понятием, потому что сама себя не напоминала. Улица была построена по принципу: правое-левое, белое-черное, хорошо-плохо». Или вот еще: «На автобусной стоянке стояли, тояли, ояли, яли, ли и замерзли». На всё смотрят широко раскрытые глаза женщины-ребенка. «…я сейчас. – Она отошла в сторонку и сделала “сейчас”». Другой кусок текста. «И чтобы это было скорее, она не пошла пешком, а села в поезд. Поезд проехал по коридору с грязными ботинками в углах, проскочил мимо дверей сначала в ванную, потом в туалет и направился прямо на кухню». Разве это не детская игра? Вообще многое возникает по принципу «понарошку», «я хочу» или других таких же невзрослых желаний. Так и не повзрослела героиня на протяжении всей поэмы. Я не оговорился – «поэмы». И все здесь как дети. Они постоянно сомневаются не только друг в друге, но и в существовании друг друга. А уж когда Тоестьлстой превращается в ежа!
Остается только первый план: Ирра и Додостоевский. Но осатанелая в буднях земля не может их – Додо и Ирру – больше терпеть. Это торжество победившей любви совершенно невыносимо для взрослых. Так думают эти дети и, пугаясь, бегут. Бегут: «Мы наказаны?» – спросила Ирра. «Старый да малый», – ответил он. «А дальше куда?» – «Сюда». И дальше уже было то, что напоминало детский сад: грибки, песочницы, лестницы, горки…». Вот вам новое изображение рая – как детской площадки. А может быть, так оно и есть: недостижимый рай.
ПОЭТ ЯН САТУНОВСКИЙ[19]
Ян Сатуновский является одним из лучших поэтов современности. Это становится ясно теперь, когда время завершает свой круг.
Он писал удивительные стихи, которые на первый взгляд и на стихи-то не были похожи. Меткое замечание, страстное переживание, парадокс, афоризм, иногда это напоминало дневник. В сущности, это и был дневник поэта, который вдруг высвечивал из хаоса повседневности, из скуки обыденности нечто – образ, волнение, сарказм – это запоминалось сразу. Как будто и не было кропотливой работы над каждым словом, интонацией, и еще – души, а просто так сказалось – иначе и сказаться не могло.
Здесь почти нет четверостиший, так называемых «кирпичей» с их обязательной рифмовкой. Рифмы капризны и не сразу обнаруживаются. Слова, в обыденной речи далекие друг от друга, благодаря напряженному ритму, интонации, движению стиха и, главное, смыслу, становятся рифмами, как например: «голуби… сволочи…». Не правда ли, забавно?
И многое, многое начинаешь замечать: «Х и В – Хармс и Введенский / Пасха / Воскресает лес / Ржавый пень – и тот воскрес / Но эти двое / не воскреснут» – инструментовка одушевленная. Или почти всюду присутствующая ирония, благодаря которой зачастую слова начинают менять свой смысл на обратный – и каламбур тоже скрытый: «товарищ Страхтенберг, товарищ Мандраже / садитесь; – не садится; – я уже…». Искусство, с которым сделано это ощущение жизни с обнаженными нервами, почти незаметно, мастерство неподражаемое. Теплота чувства, которое подчас смеется над собой, едкость и горечь мысли – стихи совершенно живые. Рожденные сейчас. Вот – еще не остыли. Может быть, хокку, только русские.
Тонкий лирик, пристрастный свидетель своей жизни и современным ей событиям, всему, что творилось с ним и с Россией, и всему, что творили с ним и с Россией, Ян Сатуновский совершенно необходим современной поэзии.
Я знал его как друга отзывчивого и трепетного и как человека с высоким чувством собственного достоинства, никогда не изменявшим главному в себе: чутью истины.
КАРАТЕ НА ЭГАЛИТЕ[20]
Толпа румяных клоунов кувыркается на арене. Это прыгает толпа метафор, кувыркается одно и другое. И вдруг – нечеловеческие страшные лица – не лица – компьютеры, которые почему-то «зеленопятые какаду и какадушки» и меняют карате на эгалите. Толпа парадоксов – и все говорят разом. Вот какое впечатление, да не впечатление – а суть. Логика такова: начинает речь с важностью Учителя Жизни – и сам не знаешь как – на трибуне – уже пестрый скоморох и выплясывает, выкрикивает давнее, издревле сочиненное: «А гость на радость ли? Рвач-зубодерга-демагог, разлетись». И пошло-поехало: «просишь хоть в пропасть, хоть в проседь». И там уже ЭВМ-логика, но как вслушаешься, тоже какая-то странная: по звучанию, по созвучиям, по интонации. В общем, настоящая современная поэзия. Вся из сюрпризов, звучит оптимистично и мистично, повествует о страшном и неведомом. Такова поэзия Льва Кропивницкого, признаюсь, довольно близкого мне поэта. И тоже многоголосье. Только не люди у него говорят, а скорее нелюди, изнутри – духи еще не воплотившиеся, развоплощающиеся и т. д. Потому и говорят недомолвками и парадоксами. И поэт бродит в мире своего подсознания как в знакомом, но таинственном городе. Из-за каждого угла может такое выскочить! Из полуподвальных окон тянутся женские, детские ручонки и хватают за брючины, за ноги. А в полумраке подъездов маячат манящие неясные фигуры… Я бы сказал, что это поэзия-детектив. Поиск? Может быть, Абсолюта. Но об этом – о главном здесь не говорят. Чувствуют, но не говорят. Многое я бы еще мог сказать о поэзии такого рода, потому что я и сам занят тем же, теми же поисками. Вот пока – этюд, набросок… И еще особенность. Каждый раз стихи Льва Кропивницкого я читаю как новые тексты – с новым содержанием. Видимо, там его много.
<ПРЕДИСЛОВИЕ К КАТАЛОГУ ВЫСТАВКИ АНДРЕЯ ВОЗНЕСЕНСКОГО «ВИДЕОМЫ» – ГМИИ ИМ. А.С. ПУШКИНА, 1993>
В самом наимосковском месте, на углу Брюсова переулка стоит церковь Воскресения, чуть было не написалось – Вознесения. Возле храма в сквере, в тополиной зелени высится довольно странная скульптура: пасхальное яйцо в подъяичнике. Вверху как бы кто-то разбил и отколупнул скорлупу – выеденное место зияет пустотой. И тут невольно привлекает внимание форма выеденного – это же очертание нашей страны, бывшего Советского Союза. Да, эта скорлупа была непробиваемая броня. Какая же гигантская ложка произвела все это опустошение! «Россия воскресе!» – начертано внизу поперек. Здесь в пасхальную неделю неистовствовал рок на помосте, молодые глотки яростно скандировали: «Россия воскресе!» Как будто воскресли шестидесятые. «Россия воскресе!» – это заклинание Андрей Вознесенский пронес, кажется, через всю жизнь, сквозь рев и лай разгневанных генсеков, сквозь грохот и шум стадионов, сквозь переделкинскую тишину, где еще прогуливается по аллеям великая тень – Борис Пастернак. Благоговейно – шел рядом.
В своих видеомах Андрей Вознесенский авангарднее самого себя. Именно они кажутся мне вершиной творчества поэта. Здесь он – мастер, поэт-художник. Он работает на рубеже поэзии и пластического искусства, в их слиянии. Если вспомнить ранние стихи Вознесенского, замечаешь, что их легко представить в виде картин или этюдов, часто кубо-футуристических. Даже название «Треугольная груша» говорит само за себя. Надо сказать, что это вообще присуще его творчеству – обозначить себя. Знак. Крестик. Нолик. Семиотические «плавки Бога». Он подходил к визуальной поэзии с разных сторон: участвуя в совместной работе с гениальным Раушенбергом, с манией ученого расшифровывая загадки имен своих героев, чтобы обратить их в рифмы. Наконец, в видеомах два инстинкта Вознесенского соединились на границе двух искусств (как все новое всегда рождалось в пограничных ситуациях, об этом когда-то писал Тынянов).
Тем не менее новый жанр, созданный Вознесенским, наследует богатую литературно-художественную традицию. Тут можно вспомнить и словотворчество и заумь Хлебникова, тексты футуристов, стихи Аполлинера, поэзию русских монахов XVII века и даже древнегреческое стихотворение, записанное в виде крыльев Эрота. Неудивительно, что выставки видеомов в Нью-Йорке и Париже привлекли такое внимание прессы. Они плоть от плоти современного мирового искусства и интересны не только с точки зрения развития русского поэта Андрея Вознесенского. Например: СХЕМА РАЗДЕЛКИ ГОВЯЖЬЕЙ ТУШИ (по отрубам) порадует, пожалуй, и мейл-артистов, потому что «отцы» почтового искусства, художники Шозо Шимамозо или Рей Джонсон уже использовали подобные гастрономические схемы. Но наложенная на схему карта Советского Союза сразу переводит видеому в разряд поп-арта. Высокий поп-арт. Мне – москвичу ВИДЕОМЫ предстают еще как АНТИПЛАКАТЫ ИЗОГИЗА. Там – крик, грубость, фальшь и пошлость, здесь – тонкий шифр ассоциаций, прыжки, полеты метафор, скупая точность.
Отец Павел Флоренский в своем исследовании «Имена» писал: «По имени и житие – стереотипная формула жизни, по имени житие, а не имя по житию. Рифма есть свойство имени, что роднит художественное творчество с восприятием личности».
Вот и слышатся в Православном семинарском «Вознесенский» все его колокола. Вознесение в истине и духе. Андрей – «званный» «первозванный» вызванивают колокола. Поэт был зван в эту страшную эпоху, призван, чтобы свидетельствовать.
Его видеомы – свидетельства умные и пронзительные, некоторые буквально кровоточат. Буквы слагаются в слова, в имена. Трехмерные буквы отбрасывают буквы-тени. Кириллицу повторяет латиница. Слова кружатся на оси времени: из «тьмы» появляется «мать», которую снова поглощает «тьма». Автор так заряжен временем, что буквы его собственного имени взрываются, разлетаются и – метаморфоза: заглавное В превращается в цифру 13.
Вознесенский предлагает нам разгадывать его построения, следить за превращением предметов и имен, за метаморфозами букв и слов, обращающимися в метафоры визуальной поэзии. Эта (можно назвать ее постмодернистской) игра часто трагикомична, просто трагична.
Посмотреть хотя бы на видеом «Гумилев», где на листе бумаги с вырванными пулями двумя отверстиями проступает на кровавом поле имя убиенного поэта.
Или плакат, посвященный Александру Меню, где перевернутое имя священника, образуя слово «нем», говорит нам о трагической судьбе человека, которого, лишь убив, заставили замолчать. Внешний беспорядок набросанных букв и предметов – лишь первое впечатление, во всем этом хаосе есть строгий, обусловленный образом порядок и ничего случайного. Так видеом, посвященный Оскару Уайльду – рафинированному денди-интеллектуалу, затоптанному толпою моралистов, – это цилиндр и белый галстук-бабочка, где заключены блеск судьбы Уайльда и предначертанная тюремная решетка, за которой просвечивает «лоскуток голубизны». Судьба творцов не только в этой стране трагична. Поэтому в портрете Аллена Гинсберга, классика американского битничества, наручники повторяют начертанием инициалы мятежного поэта.
Выставка видеом прошла в Нью-Йорке и Париже и теперь наконец-то у нас – не случайно в Музее имени Пушкина, в этом центре синтетического искусства, где впервые были выставки Марка Шагала, Сальвадора Дали, «Москва – Париж» и зимние вечера поэзии и музыки, осененные именем Святослава Рихтера.
Отдельно на выставке представлен нам цикл ВЕК ПАСТЕРНАКА. Весь белый, черный, золотой, он звучит, как реквием. Тема его – тема распятия. Рассматривая листы, как бы вслушиваешься в голос великого Поэта, глуховатый, вещественный. Там дальше – гул Вечности.
Пастернак – астра, страна, рана…
Пастернак – паства, Парнас, ветер, крест…
И еще и еще… Я бы прибавил ко всему этому русское вольное слово «стерня». Идешь вдоль – в даль имени, как по стерне, идешь – и колко и по-осеннему далеко видно.
Ключ ко всей выставке, мне кажется, в одной трансформации: РОССИЯ – РО А.
МЕТАМЕТАФОРА КОНСТАНТИНА КЕДРОВА[21]
Я бы сказал, что стихи Константина Кедрова – звездная стихия, которая и породила самого поэта, и это в стиле и духе его поэтики. Поэт рождает стихи, но и стихи рождают поэта. Поэт открыт миру и космосу и хвалит Бога. «Восьмигласие Верфьлием» – цикл стихов, написанных на основе и на мотивы православных молитв, – магическая теплая поэзия. Поэма «Астраль»:
Астралитет – таково моё кредо.
Верую, потому что астрально.
В этом ряду и драматург АСТРовский (Островский), и Лев АСТРой (Лев Толстой) – зеркало русской АСТРолюции (революции). Будто смотрит поэт в некую звездную сферу, где отражается Россия и мы с нашей самоиронией.
Еще одно слово приходит ко мне – метаметафора. Кедров – теоретик новой русской поэзии. В свое время поэт сочинил «Компьютер любви» – поток метаметафор:
Небо – это высота взгляда
Взгляд – это глубина неба…
И так далее, поток разливается всё шире и стремится обнять весь мир, поток становится всё глубже и стремится понять человека. Само стихотворение и есть метафора. Вот что такое метаметафора на уровне определения, по крайней мере.
Для меня Константин Кедров – поэт, который внес в поэзию целый ряд новых художественных идей. Если постараться понять одним словом, одной метаметафорой, стихи его – настоящая литургия.
ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНУ ДАВИДА ШРАЕРА «ГЕРБЕРТ И НЭЛЛИ»[22]
Осенью в Татарове мы гуляли компанией на берегу Москвы-реки. Было тихо, сыро и зябко. Не помню, тогда ли Давид заговорил о своем отъезде, мы – редкие человеческие фигурки между тонких березок, на которых еще держались редкие листочки, шли и переговаривались о перемене судьбы, о том, что может быть – никогда-никогда, как о самом обыкновенном. Так уж повелось, эти московские разговоры вскользь, а через некоторое время – звонок по телефону, и все, оказывается, уже решено, и осталось всего две недели – и уже сделать ничего невозможно, успеть бы собраться. В пустой квартире толпятся друзья, а в углах ее теснятся пустые бутылки, и – пусто. Все.
Вот так уезжали, переселялись наши близкие и друзья в семидесятых-восьмидесятых, будто не в Новый Свет, а на Тот Свет. Такие переезды, как уже замечено, всегда делаются второпях, неожиданно. И сразу. Давид был один из последних в этой российской третьей волне, переплеснувшей аж на другой континент.
Но перед этим у него была своя война-единоборство с Союзом писателей СССР – бастионом бывшего Союза. Как странно это писать, вот еще недавно высилась эта бетонная громада, отпугивая робких, придавливая непослушных своей тяжкой пятой и предавая анафеме Настоящих; потом – так и не решив, что делать с непохожими, непослушными, Союз писателей просто отмахивался от них, как от мух.
Давид Шраер был таким непохожим. Ему, видите ли, предоставили все блага писательские и даже больше: доверили ведать литовскими поэтами или что-то в этом роде, а он взбунтовался. Стал высовываться, возникать, говорить, писать. Для того ли его выдвигали? Пришлось его приструнить. А он взял да и хлопнул дверью – вышел из Союза. Зажать ему рот – не давать печататься. А он взял да вышел из Союза, теперь уже из Советского Союза.
Нет, еще не тогда Давид решился на отъезд, еще были колебания и раздумья. Потому что подоспела перестройка. Все стали клясться ее именем, присягать, можно сказать, самому народу. Старые песни на новый лад. Но некоторых наивных писателей посетила окуджавовская Надежда. И Давид стал посылать свои непохожие, чересчур оригинальные стихи и рассказы в некоторые журналы – и нарвался… на откровенный разговор. «Вот если бы вы были Набоковым и уже умерли, тогда, пожалуй», – сказал ему главный чиновник одного журнала, которого я не хочу здесь называть, потому что и чиновник, и журнал еще здравствуют. Дело в том, что соцреализм в одночасье скончался, об этом даже оповещение было: кончился. Но его адепты продолжают благополучно поживать. Только «народ-созидатель» у них благополучно превратился в «народа-страдальца». И все убожество осталось при них. Поэтому они ведут свою войну против современного искусства. Вот так и не пустили Давида Шраера в литературу, чтобы сей Шраер не мозолил глаза своим именем литначальству. Но, к счастью, в литературу нельзя пустить или не пустить. В литературу врываются иногда, как свежий ветер в распахнутое окно. И веет новым в этой затхлой атмосфере.
Теперь, похоже, в литературу приходит новое поколение. Во всяком случае, мозги у них другие. Эстетическое противостояние продолжается, но такова литературная жизнь. Хорошо, что литдоносов не пишут и не выгоняют из страны.
Я рад, что у Давида Шраера, как и у его сокурсника Василия Аксенова, как у Булгакова и Чехова, оказалась профессия врача: она и прокормит писателя, и даст ему великое знание жизни. Роман «Герберт и Нэлли», состоящий из двух частей – «Доктор Левитин» и «Будь ты проклят! Не умирай…» – объемистый роман. Для того чтобы его написать, надо много времени прежде всего. А время – это первый дефицит – его всегда не хватает. И настоящий писатель тем и отличается, что находит время, вырывает его по кусочкам у каждого дня, и бумажные листки складываются в стройное здание романа. А если ты талантлив, то есть пишешь страстно, умно, психологично – увлекательно тебя читать.
Роман «Герберт и Нэлли» так и написан. В роман входишь, незаметно погружаешься – здесь мир врачей, любовь, наркотики, и все кругом объемно, трехмерно, можно разглядеть все детали. Такое больше всего ценил Владимир Набоков, который сам старался достичь этого эффекта. Недаром его роман «Дар» начинается с описания фургона, надпись на котором так выпукло нарисована, что каждую букву, казалось, можно было пощупать. Роман превращается в экран.
В Америке уже опубликованы два романа Давида Шраера. Но страстный роман «Герберт и Нэлли» (идея романа ярко выражена в названии второй части его – «Будь ты проклят! Не умирай…») будет первым произведением, которое увидит свет в нашей новой России.
ВСТРЕЧИ С ЭРНСТОМ НЕИЗВЕСТНЫМ[23]
Нью-Йорк в снегу сиял на солнце. «Такое случается раз в сто лет», – говорили старожилы. Действительно, было холодно: и на Манхэттене, и в номере отеля, сквозь окно, которое смотрело на черный нью-йоркский брандмауэр на черной кирпичной стене, сквозь кондиционер на мою подушку дуло холодом. И поднимался я рано, чтобы поскорей согреться в ближайшем кафе чаем, и гамбургером, и омлетом, «завтрак номер 4». Вчера я позвонил моему старому другу Эрнсту Неизвестному, которого я не видел, наверно, миллионы лет. И сегодня с утра я иду к нему на Парк-авеню, откуда мы поедем в его мастерскую в Сохо.
А когда-то была Москва середины пятидесятых. Я вернулся из армии, где служил в стройбате на Урале. И работал тогда в Скульптурном комбинате техником-нормировщиком, затем инженером по труду. До сих пор не забыть мне тех гонораров, которые начислял я небезызвестным Томскому, Вучетичу, Манизеру и другим суровым соцреалистам. Естественно, не я их назначал, а сами они себе такие придумали, будучи в разных ответственных комиссиях. Нет, не интересовался я этим официозом.
Однажды я попал в удивительный подвал – мастерскую, где толпились керамические фигурки, глиняные и гипсовые головы, со стен смотрели рельефы – фантазии, яркие майоликовые тарелки, одна из таких тарелок – взрыв в космосе – сохранилась у меня. Это была мастерская скульпторов Силиса, Лемпорта и Сидура. Позднее там остался один Сидур. И там была для нас, молодых, что называется, питательная среда. Там мы пили, влюблялись, читали стихи, играли на гитаре. Володя Лемпорт или Коля Силис пели сочиненные ими куплеты: «А как у вас дела насчет картошки…».
И там я встретил Эрнста Неизвестного. Он сразу был такой, как сейчас. Я думаю, это свойство настоящей личности: рано стать самим собой и быть собой несмотря ни на что. Он был большой, широкий, выражение лица все время куда-то устремленное, черные глазки буравили вас насквозь, лапы, можно сказать, как лопаты. Вот еще что – он все время работал. Приходишь к нему, заваривает чай, ну баранки, как положено, читаешь что-нибудь новое, а сам хозяин все время в движении. То возится с поворотным кругом. То гнет каркас – часто просто руками. То мнет, ворочает, пришлепывает глину, снимает мастихином целые пласты. То помогает разгружать гипс грузчикам. То выносит с форматорами гипсовые проклеенные формы из мастерской. В общем работает, вкалывает все время. И еще при этом рассуждает о том, что в скульптуре главное взять глыбу и снять с нее все лишнее, что мешает проявиться форме, учитывая саму глыбу, что в искусстве необходимо мыслить сердцем, я помню, он придумал и часто повторял: «Это мысль сердца».
И уже тогда из-под его руки вышли все эти бронзовые фигурки: человек, вытянутый взрывом, расколотый надвое, клубящаяся женщина-туча, танец идиотки, солдат, пронзаемый штыком, и другие. Ничего подобного я кругом не видел. А в мастерской его как будто извергал вулкан всех этих кентавров, распятий, рожающих, головы, из которых в свою очередь выходили фигуры-фантазии. Все эти бронзовые и каменные крики, вопли, страдания человечества. Казалось, стены мастерской не выдержат и развалятся, и весь этот поток выйдет на улицы, в парки – на простор. И уже тогда Эрнст задумал свои грандиозные планы. Дай Бог, чтобы жизни хватило всех их осуществить.
Молодые скульпторы, которых я встречал в комбинате, говорили мне по-свойски: «Что ты дружишь с этим сумасшедшим!» В общем, не одобряли. В 1960 году я написал стихи, прообразом которых был Эрнст Неизвестный, он запомнил их и читал потом, как мне стало известно, разным личностям в разных странах. Не могу их здесь не привести.
А сейчас, этим солнечным февральским утром, пока Эрнст на такси везет меня в Сохо в свою мастерскую, не грех вспомнить скандал на выставке художников-нонконформистов в Манеже лет эдак 35 назад. Тогда Никита Хрущев в сопровождении всего партийного синклита вошел в помещение Манежа. Несколько минут смотрел на картины молодых художников. Затем лицо его исказилось злобой, и он закричал на весь манеж:
– Пидерасы!
– Пидерасы! – подхватило окружение, все эти пожилые люди, кто бледнея, кто краснея от ярости.
Говорят, кричали разное: «Арестовать их! Расстрелять их!» А худосочный Суслов, сжимая кулаки, вопил: «Задушить их!»
Художники попытались успокоить генсека. Слава Богу, я слышал, Хрущев был отходчивый. А главное, он вступал в диалог. От своей экспозиции к нему подошел Эрнст Неизвестный. Спокойно, представляете, как ему далось это спокойствие, сохраняя чувство собственного достоинства, он сказал: «Никита Сергеевич, здесь работы всей моей жизни… Прошу вас выслушать меня, и чтобы меня не перебивали. Эту работу я делал пятнадцать дней, а эту – два месяца».
Он показывал свои работы и рассказывал, какой это тяжелый труд – тесать дерево или рубить камни. Труд скульптора сродни труду каменотеса. Это Хрущеву было понятно. С ним говорил каменотес – рабочий человек, сильный, широкоплечий. И Никита Сергеевич постепенно успокоился.
В общем, такой исторический анекдот произошел. А ведь десятком лет раньше всех могли и посадить. А еще раньше и задушить, по Суслову. Рискованно в России быть свободным художником…
Наконец мы доехали. Эрнст открыл ключом мастерскую. Какую по счету? Был я у метро «Аэропорт», был на Сретенке, был на проспекте Мира – всех не упомнишь. И еще был в мастерской-музее в Швеции, три часа езды от Стокгольма на машине, среди сосновых лесов и длинных озер.
Так уж получилось, колесили поэты – я, Виктор Соснора и Вознесенский – по шведским городкам с выступлениями. Было начало июня. На ярко-зеленых луговинах паслись табунки лошадей, просто так – украшая пейзаж. Шведы – мэры своих коммун – были молоды, джинсовы и радушны. А тут еще такой подарок: в большом доме с просторными окнами – фигуры и кентавры, наверху – цикл картин. Все было полно яростью жизни. И величавость, и сила северной природы были сродни произведениям художника. Я понял, почему эти высокие блондинистые люди его особенно любят здесь.
Ну так вот, открыл Эрнст свою очередную мастерскую в Сохо в Нью-Йорке. И я снова попал в мир его гигантов. И сразу разговор о главном, будто мы и не прерывали его: об искусстве, о политике. О том, что вчера он завтракал с приехавшим Черномырдиным и тот сказал, что больше всего опасается, что наверх придут непрофессионалы. О том, что всюду, даже в Екатеринбурге, его памятники превратились в долгострои, кроме памятника жертвам репрессий на Магадане. Тот почти готов, и скоро Эрнст полетит завершать его. Эрнст показал мне большую голову в глине, над которой он работал. Это портрет его друга Мераба Мамардашвили – замечательного философа, которого и я знавал, увы, уже покойного. Может быть, великого.
– Я раньше удивлялся скульпторам, которые делают портреты, и на что им эти все морщинки на лице? – говорил Эрнст. – А теперь каждая морщинка его мне дорога, все хочется вылепить. Сам себе удивляюсь. А жена у меня молодая и твоя поклонница.
А я думал вот что: тебе была дана великая дружба, Эрнст. И теперь дана настоящая любовь. И ты всего этого оказался достоин, как человек и как русский художник. Ну если и сравнивать внутреннего тебя, то только с большим каменным блоком, жизнь и судьба сняли с тебя все лишнее, и осталось в самый раз, чтобы выразить «идею сердца».
АНДЕГРАУНД, КОТОРОГО НЕ БЫЛО[24]
В «стихи для детей» Сапгир вписался. При этом «взрослая» его лирика осталась за пределами печати. Как потом определили – в «андеграунде».
Андеграунд, подполье. Я никогда там не был, и напрасно литературные мифологи считают, что я – оттуда. Это постоянное недоразумение и путаница, столь свойственная России и нашему постсоветскому времени. Недаром известный критик ставит это слово в кавычки. Была литературная богема: московская, питерская – молодая, с присущим ей вольным житьем. Да она и сейчас есть. Из богемы уходили – вверх в официальные структуры, в эмиграцию и в подполье. Туда, вниз, наиболее слабые и несостоявшиеся характеры, не сумевшие противостоять водке и наркотикам, вообще – соблазнам. Не устоял и покатился по ступенькам. А так я рад бы подняться, да посидел, огляделся: своя жизнь, подпольная, и уже привык. Завтра, завтра, когда-нибудь вылезу на свет…
Почему мы не были так называемым андеграундом? (Понятие, с моей точки зрения, достаточно условное и «литературное». И упоминать об андеграунде в этическом плане – это все равно что жалеть русский народ. А он над собой не рыдает, он просто живет как считает нужным. И жалеть его значит не уважать его.) Итак, почему?
Потому что в шестидесятые и семидесятые и в Москве, и в Питере, и в других заветных местах России мы – молодые художники и литераторы, нельзя не объединить – считали себя и свой кружок центром вселенной и то, что нам открывалось в искусстве, – самым важным для себя и самого искусства. Мы всегда были готовы объявиться, но общество, руководимое и ведомое полуграмотными начальниками или льстиво (вспомните Хрущева и Брежнева!) подыгрывающими им идеологами, на все свежее и искреннее реагировало соответственно: от «не пущать» до «врага народа». От «тунеядца» – до «психушки». Помню, поэт Борис Слуцкий говорил мне: «Вы бы, Генрих, что-нибудь историческое написали. Во всем, что вы пишете, чувствуется личность. А личность-то и не годится». Он и для детей мне посоветовал писать, просто отвел за руку в издательство. Отдушины были всегда. Непризнанные литераторы писали, неизвестные художники работали. Создавали будущее, то есть теперь уже настоящее. Славные имена!
Мы были молоды: были юные подруги и друзья, скудость обстановки, нищие пиры на чердаках и в подвалах, путешествия и приключения, Крым и Кавказ. Но жили мы ради того, что горело в нас и жгло изнутри и не давало нам покоя, не позволяло нам сделаться обывателями. Иного встряхнуть, как опустевшую зажигалку, – и опять теплится огонек.
За тридцать лет произошел процесс: не андеграунд стал истеблишментом, таково расхожее мнение, а богема родила художников и литераторов, которые – естественно, некоторые, стали классиками. Нормальный порядок вещей.
Поздняя «русская» богема долго сохранялась в Париже. Там талантливый и магнетический Алеша Хвостенко царил в «сквате» – заброшенной безумным хозяином фабрике неподалеку от площади Республики. В «сквате» самовольно поселились художники – и не только художники. Заперли изнутри ворота и открывали на условный стук. Но об этом надо писать отдельно.
Только в политике – порой удивляешься, из какой подворотни вылезли и по-крысиному нюхают воздух эти министры, генералы и банкиры с пологими лбами и криминальным зачесиком? Но политика и бизнес – это особые искусства. Иногда поневоле думаешь, что мир давно перевернулся с ног на голову и что истинный андеграунд на самом верху. Тем не менее эти актеры с удовольствием показывают себя миллионам зрителей, и наблюдать за ними было бы забавно, если бы они не распоряжались всеми нами и, главное, от нашего имени. Какое «пострадать», какой Достоевский! «Умри ты нынче, а я завтра», – вот как они думают. Ну не андеграунд ли эта подковерная схватка!
Был в мое время у нас талантливый художник Толя Зверев, который жил как бомж. Скитался по знакомым, поили его от души, за то он требовал бумагу и акварель и рисовал им шедевры. Но это на первый взгляд он жил в андеграунде. Все приютившие Зверева были поклонниками его таланта: например, Костаки, или Румнев, или Синякова – вдова Николая Асеева. И ко мне забредал порой похмелиться. Толя Зверев жил как принц, как птица небесная. Так жить ему нравилось. А когда в руки ему попадали небольшие деньги, он удалялся в парк Сокольники – один. Там в ресторане заказывал себе шашлык. И целыми днями в розарии играл в шашки с любителями-пенсионерами. Говорят, был чемпионом по шашкам.
Кстати, если говорить о настоящем андеграунде, был и у нас его истинный адепт, который скрывался в подполье с упоением, находил там длинноногих красивых девочек и, так сказать, воспитывал их, готовых на все, главное, старался затащить туда своих знакомых, в первую очередь известных советских писателей, эти, я уверен, были изначально порочны. Да что – был, надеюсь, он и сейчас жив – сумасшедший и талантливый Сережа Чудаков, друг Иосифа Бродского.
Еще знаю современную мне фигуру – полуфранцуз-полурусский, профессор, полиглот, а на самом деле обольститель многих женщин, алкоголик н токсикоман. Бросил дом, оставил внезапно завидное чиновное место, родину. Так и живет, несомненно, в андеграунде. В своем андеграунде. Чтобы жить так, нужны отвага и слабость. Ублажать себя и не дорожить собой. Как из окна выброситься и как многое другое.
Но все-таки и этот профессор преподает и пишет. Значит, не вполне в подполье. По моему убеждению, андеграунд не способен создавать ценности, он – скорее, убежище для слабых, отверженных жизнью. Вижу я сейчас повсюду в столице бездомных, обездоленных, забитых людей. Они и держатся как-то сторонкой, чтобы дай Бог не задеть кого почище, чтобы не схватила их власть и не отправила в очередную неволю. У нас во дворе молодой заросший волосом и опухший со вчерашнего по утрам аккуратно приходит на помойку, долго глядит в железный бак, что-то там ищет нужное. Вынимает, рассматривает и прячет в свой получерный пакет. И делает какое-то дело, непонятное для окружающих.
Жизнь – скорее густая жидкость, чем твердое тело. И все явления не имеют четких границ и несколько перемешаны, при этом очертания все время меняются – одно затекает на другое. Любое определение и схема условны. Классификация безнадежное дело. Гораздо интереснее уловить жизнь в ее мгновенном движении – для меня.
АВАНГАРДНЫЕ ПЕРЕВОДЫ
ДВА ПЕРЕВОДА ГЕНРИХА БУФАРЁВА ИЗ ДОГЕНА (1200–1253)
РАБИНДРАНАТ ТАГОР. ЗАЛЕТНЫЕ ПТИЦЫ
КОНКРЕТНАЯ ПОЭЗИЯ
ГЕРХАРД РЮМ
«плоть плоть плоть плоть…»
Франц Мон
«есть…»
«волосы…»
«спиной к спине…»
«надо что-то сделать…»
Ханс Карл Артман
«в моем саду исходят кровью…»
КАРТЫ ДЕКАРТА
Ойген Гомрингер
«ЭТО ЧЕРНЫЙ ЯЩИК…»
ТРИ ВАРИАЦИИ К «НИКАКОЙ ОШИБКИ В СИСТЕМЕ»
«муха из золота…»
«КРИСТАЛЛ…»
«круг волн…»
ТРИ СЛУЧАЯ
«листок слетел…»
«малек слетел…»
«малек вильнул…»
Боб Коббинг
СЧЕТ
(по-английски в российском стиле)
«смех…»
Джон Стюард
«тайна крест слово…»
(ТЕХНИКА КУКАН)
Богумила Грёгерова, Йозеф Хиршал
«ОН…»
(О КОНКРЕТНОЙ ПОЭЗИИ)
В середине восьмидесятых я гостил у своих друзей – поэтов и художников в казачьем городе Ейске. Мутно-желтое Азовское вздымалось над нечистым песчаным пляжем, плотно набитым мамами и кричащими детьми. А здесь под огромным абрикосовым деревом в сараюшке, сидя на постели, я читал «Антологию конкретной поэзии», изданную в семидесятых, где, забыл. Стихи были написаны по-английски и по-немецки и читались легко, потому что минимализм и повторы составляли ткань многих стихотворений. Я увидел, что некоторые стихи выглядят настоящей абстрактной графикой и в переводе не нуждаются. Потому что здесь единицей ритма является не строка, не слово, а звук и буква. Конкретные поэты брали конкретное слово и работали с ним, выявляя множество самых разных значений вплоть до абстракции.
Впоследствии в 1992 году, путешествуя по Германии, в Мюнстере мне посчастливилось выступать с поэтами «Венской школы» – с Герхардом Рюмом и Францем Моном. Я услышал, как артистично, остроумно и иронично звучат конкретные стихи в их исполнении. Я бы даже сказал, как на эстраде. Во всяком случае, публика их живо воспринимала.
Конкретная поэзия близка современной музыке и графике. Рисунок и музыка через слово, так можно обозначить ее, по-моему.
САПГИР АВАНГАРДНЫЙ
У художника Виктора Пивоварова есть цикл рисунков «Холин и Сапгир ликующие», на которых неразлучная пара поэтов представлена в различных, подчас противоположных своих проявлениях и ипостасях: Холин и Сапгир – стоящие и лежащие, пьющие и плюющие, громящие и летящие и т. д. В этом ряду можно было бы представить и еще вариант – Сапгир и Холин классические и экспериментальные. Одним из первых отметил тяготение Сапгира сразу к обоим полюсам – и (нео)традиционалистскому, и (нео)авангардному, с одновременным снятием антагонизма между ними – Юрий Орлицкий: «Можно сказать, что все написанное поэтом занимает поистине золотую середину между радикальными формами модернизма, опирающегося на традиции футуризма в различных его изводах, и возобладавшим в отечественном искусстве последних лет постмодернизмом – явлениями, по сути дела, противоположными. Первое предполагает активное и последовательное отрицание всякой традиции, в том числе и модернистской, второе – ее активную, хотя нередко отмеченную знаком отрицания, эксплуатацию»[29].
Впрочем, насколько «неотрадиционалистским» является постмодернизм, превращающий традицию в поле бесконечной игры с ней, настолько и послевоенный авангардизм в большинстве своих проявлений – именно «
Тут важно пояснить: один из ключевых принципов авангарда и политического, и эстетического – принцип «творческого разрушения». Одним из первых его сформулировал Михаил Бакунин в статье 1842 года «Реакция в Германии». Опираясь на гегелевскую диалектику, теоретик анархизма завершил свою статью емкой формулой: «Страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть!»[30] Этот принцип в начале ХX века был осмыслен художниками как эстетический: действительно, новые формы можно создавать, беря в качестве материала для творчества, а не образца для подражания, уже сотворенное твоими предшественниками – не только Богом или Матерью-Природой как Первотворцом, но и другими творцами – живописцами, скульпторами, поэтами, музыкантами… Так, доставшуюся тебе в наследство от прошлого классическую форму стиха возможно подвергать «дисконструкции» (понятие кубофутуриста Давида Бурлюка): расшатывать метр, рифму, синтаксис – вплоть до их полного упразднения, лишать стихотворение обязательного для классической формы благозвучия, «поэтичности», сталкивая труднопроизносимые группы звуков, заменяя привычные слова – продуктами авторского словотворчества. Радикализм каждого поэта на этом пути измерялся только степенью его готовности идти по пути разрушения – к границам искусства как такового, к полному истончению и даже уничтожению художественной формы, к чистому пространству листа, безмолвию затянувшейся паузы, пустым сцене или экрану.
Сапгир никогда не отличался в своих поисках радикализмом – и не доходил в своих поисках до границ искусства. С современниками, выбравшими путь наследования авангардных путей творчества, его роднило другое –
Известна роль поэтических манифестов для поэзии художественного эксперимента: резкий выход за рамки традиционных читательских ожиданий требует прояснения авторской позиции, своего рода «инструкции» для понимания сути его поисков. И здесь важную роль играют поэтологические тексты – как метапоэтические («стихи о стихах»), так и манифестарные, являющиеся важнейшей составляющей авангардного творчества. Однако поэтологическая метатекстуальность – качество, которым не отличается подавляющее большинство произведений Генриха Сапгира. Можно заметить, что среди его текстов не так уж и много таких, в которых бы автор тематизировал творчество, в том числе – стихотворчество, судьбу и назначение поэта и поэзии, размышлял бы о стиховой форме, природе вдохновения и т. п. Отчасти дефицит манифестарности или поэтологических разъяснений Сапгир компенсирует как раз тем, что собирает тексты, в основе которых лежит общность конструктивных принципов, в циклы и книги: таким образом Сапгир создает плотный объясняющий контекст для любого из входящего в них текстов, рассчитывая на активность читателя, который в состоянии проследить работу одного и того же конструктивного приема на ряде текстов и осмыслить его художественную функцию. Только в циклах и книгах последних десятилетий Сапгир позволял себе небольшие прозаические пояснения к своим циклам, в основном при этом сосредоточиваясь на генезисе генерального приема, истории создания цикла, а не на выявлении художественного смысла – первым случаем тут, кажется, является «Предисловие» к «прометеевскому» изданию цикла «Сонеты на рубашках» 1989 года[34]. Впрочем, роль такого «ключа» может играть эпиграф к книге или циклу: так, книгу «Дети в саду» (1988) предваряет цитата из письма А. Фета поэту К. Р. о том, что Тургенев ожидает от него стихотворения, «в котором окончательный куплет надо будет передавать без-молвным шевелением губ». В упомянутой книге сам Сапгир будет нащупывать подход к реализации заявленного принципа; более того, в примыкающем к ней стихотворении «Апофеоз Фета», обнаруженном в архиве поэта, он подвергнет самого Фета вполне авангардной «творческой деструкции», чтобы в художественном эксперименте на материале его собственного произведения продемонстрировать возможности нового метода.
Что отличало Сапгира от прочих радикальных экспериментаторов вроде его друзей – «трансфуристов» Ры Никоновой и Сергея Сигея, так это то, что поэт не отказывался от
В заметке «Развитие некоторых идей в моем стихе» Генрих Сапгир среди прочих ключевых для него моментов собственного творчества, в частности, называл следующие: «6. Пропуски, пустоты, зияющее ничто. Впервые у Пушкина. Евгений Онегин, лирика, „Но если…“. У меня: Люстихи, Новогодний сонет. „И все что образует пустоту“. Заполняемая пустота. Наполненная пустота. Кабаков»[35]. Перечисленные поэтом «пропуски, пустоты, зияющее ничто» сами по себе вряд ли являются отличительной особенностью именно поэзии Генриха Сапгира, однако им отведено особое место в его поэзии. Возникающие в его тексте «пустоты» во всем их многообразии можно интерпретировать именно через авангардистский принцип «творческого разрушения», который, говоря языком структурализма, в творчестве Сапгира находит свое выражение на всех трех уровнях – семантики, синтактики и прагматики. На уровне
Так, третья часть этой книги (давшая название нашему тому) «
Неудивительно поэтому, что «пустота» и как прием, и как тема появляется в стихотворении Сапгира «Рисунки» из книги «Стихи для перстня» (1981) с посвящением Илье Кабакову. Само стихотворение оформлено в виде то ли «стансов», то ли «цикла», то ли «серии» из семи нумерованных четверостиший. С одной стороны, каждое из них – законченное высказывание, связанное с соседними более по смежности, нежели ясной логикой развертывания поэтического текста; с другой стороны – такое оформление стиха стилизует «серийность» творчества адресата. Большинство из четверостиший – своего рода
Очевидно, что поэтика «пустотности» у Сапигра связана с эсхатологической тематикой (об этом мы еще скажем, говоря о поэмах «Быть – может» и «МКХ – мушиный след»). В опусе 6 разворачивается моделирующая метафора «Книги бытия» («земля и небо – бледная страница»), и деструкция этой книги – есть деструкция творения, рисунка на ее странице. Опус 7, пустотный, состоящий из нескольких опущенных строк, неслучайно замыкает это произведение: нередко живописные серии самого Кабакова итожатся чистыми листами бумаги (см., например, альбомы из серии «10 персонажей»). Этот опус отсылает к концептуалистской практике подписи под пустым листом (если речь идет о литературном произведении) или на нем (в случае живописи), что характерно не только для концептуалистов Льва Рубинштейна или Дмитрия А. Пригова, но и для Кабакова, когда описание подменяет визуальный образ и делает его по сути избыточным. По словам Михаила Эпштейна, в этом случае «Изображение равно изобразимому. Но как только появляется текст, изобразимое пропадает из поля изображения. В картину проникает пустота»[36]. К тому же отведенное в тексте «пустое пространство» заведомо больше того, которое бы потребовалось, чтобы разместить в нем одно четверостишие.
Однако скорее в этом опусе следует опознать стилизацию концептуалистской практики, ее «изображение», а не следование ей. Более того, мы обнаруживаем здесь характерную для Сапгира
Для Сапгира не свойственна такая одержимость Пустотой в ее деструктивном аспекте: деструктивность для него (в форме руинирования, лакунирования, «пустотных текстов») приемлема лишь как художественный прием, как способ испытания «на прочность» выразительного потенциала деструктурируемой художественной формы. Будучи перенесенной во «внеэстетическую реальность», она оборачивается для мира ядерным Апокалипсисом и разрушением, которое у Сапгира, в отличие от его предшественников-футуристов, не апологетируется и, как у современников-концептуалистов, не принимается как норма. Поэтому ему ближе «заполняемая», чем «зияющая» Пустота – та, которую Кабаков определяет как признак «западного взгляда». Избегает Сапгир и другой, противоположной Пустоты – пустоты как Полноты (Эпштейн), которая, по словам самого художника из предисловия к альбому «Окно», есть «бесконечное пространство, из которого сияющий, благотворный свет струится на нас»[38].
Поэтому деструкция, приводящая к минимализации – вплоть до «обнуления» элементов художественной формы и возникновения «пустоты», – носит у Сапгира не только систематический, но и процессуальный, отчасти перформативный характер – что отчасти роднит его с подходами «вакуумной поэзии» поэта-«трансфуриста» Ры Никоновой. Причем эта «процессуальность» в его поэзии – двунаправленная, предполагающая как «опустошение» или «руинирование» целостной формы – так и, напротив, ее «заполнение» или «воссоздание» в новой целостности. Пустоты, лакуны, паузы – как правило, возникают в поэзии Сапгира, и они же становятся полем для их заполнения: реконструкции, воссоздания – или наполнения иным, нежели было до акта деструкции, содержанием. Сама же абсолютная Пустота (как и ее противоположность – Полнота) – лишь два полюса, между которыми располагается его творчество, но не цель, которую он стремится достичь в своих поисках. В отличие от авторов «исторического авангарда», Сапгир не преследует утопической цели по выходу за границы искусства с целью их упразднения и преображения Бытия, ограничиваясь задачами ее эстетического освоения и запечатления.
Название книги Сапгира «
Пристальность к параллельным измерениям нашего мира открывает ему этот мир – как герою поэта открывается присутствие рядом с ним самых настоящих «ду́хов» в стихотворении «Духи» из книги «Тактильные инструменты», более того – позволяет ему самому посмотреть на себя глазами юного духа Мууха (стихотворение «Муух»), из своего «меола» с изумлением наблюдающего за существованием альтернативной жизни (на самом деле – нашей, земной!) с ее скучными тремя измерениями. Поэт ищет телесный – акустический, визуальный, даже тактильный – контакт с этими реальностями.
Однако мало расширять поле зримого и воспринимаемого – важно найти новые средства для их выражения и передачи другому, поэтому особое место занимает в наследии Сапгира словотворчество. В свое время футуристы, не довольствуясь выразительными способностями уже существующих слов, в манифесте «Пощечина общественному вкусу» потребовали чтить права поэтов «…на увеличение словаря в его объёме произвольными и производными словами (Слово-новшество)»[41]. В поэзии Сапгира мы обнаруживаем по большей части второй тип поэтического «окказионального» словотворчества: производные – то есть созданные по продуктивным словообразовательным моделям, а не авторскому произволу – слова[42]. Даже в поэмах Сапгира «
Перенимает Сапгир у авангардистов любовь к макаронической речи, смешивая слова разных языков[43] или же пытаясь, вслед за Крученых, имитировавшим немецкий язык («Дер гибен гагай клопс шмак / Айс вайс пюс, капердуфен»), или Еленой Гуро, передававшей звучание финского («Хэй-тара! / Тере-дере-дере… Ху! / Холе-кулэ-нэээ»), в цикле «
Опыт обыгрывания иноязычных слов как заумных – «
Столь же экспериментальными были и переводы Сапгира разноязычных «конкретных поэтов»: самого Сапгира иногда причисляют к русским конкретистам. Однако «конкретное» слово западных «конкретных поэтов» – это, как правило, слово опредмеченное, превращенное в визуальный или акустический образ, в средство изобразительности, русское же «конкретное» – скорее противопоставлено слову «абстрактному» – отвлеченному, «опоэтизированному» или идеологизированному – можно сказать, «голое слово на голой плоскости листа». Переводы «конкретных поэтов», к которым Сапгир подступился, видимо, еще в середине 1980‐х годов с подачи Сергея Сигея и Ры Никоновой[44], своего рода принятый поэтом вызов со стороны более радикальных западных коллег по общемировому литературному цеху. Судя и по переводам, и по авторскому предисловию к их подборке в журнале «Иностранная литература»[45], Сапгир прежде всего видел в «конкретных поэтах» авторов, работавших с визуальной формой стиха, – что ему было близко и интересно, но далеко не достаточно. Сапгир не стремился к буквализму в передаче первоисточника, пытаясь «схватить» сам конструктивный принцип произведения, но применить его на материале русского языка, сохранив по возможности семантическую референциальность поэтического слова. Поэтому нередко Сапгир довольно свободно обращается с первоисточником: произвольно заменяет строки и далеко не всегда ищет буквальное смысловое соответствие переводимому.
Гораздо ближе он к «конкретным поэтам» в своих опытах визуальной «зауми» – речь о его «стихах на неизвестном языке», прежде всего цикле «
На уровне
Сюда же можно отнести и «руинирование» слов – использование «полуслов», как их определил сам Сапгир: на «поэтике полуслова»[46] построено несколько значимых произведений поэта – книги «
Иногда Сапгир в своих опытах по руинированию текста доходит вплоть до их полной аннигиляции, используя то, что Юрий Тынянов называл «эквивалентами слов», – заменяя пропущенные слова рядами точек (как в стихотворении «Война будущего»), вовсе пустыми строками (в «Новогоднем сонете») или оставляя от текста одни знаки препинания – как в цикле «
Этот текст можно «прочитать» и как драматизированный нарратив, и как «парадигматический». Один вариант прочтения позволяет видеть ситуацию, в которой диспутанты обмениваются исходными тезисами, первый из них настаивает на своем, что вызывает сперва скепсис у второго, а встречный вопрос (возможно, о причинах скепсиса) встречает столь же категоричное утверждение со стороны второго спорящего. В результате спорщики обмениваются сперва взаимными недоумениями, а затем и категорическими утверждениями – по-видимому, прийти к общему мнению у них не получилось. Во втором же варианте прочтения мы видим пять основных речевых ситуаций в споре: обмен точками зрения, проблематизация чужого утверждения, ответ на чужое сомнение, обмен сомнениями, наконец, столкновение непримиримых позиций, разрушающих дальнейшую коммуникацию. Конечно же, возможны и другие варианты.
Менее радикально этот подход воплощается в более поздних книгах поэта при помощи семантизации межсловных лакун: словно бы ослабляя синтаксические связи между словами, в стихотворениях книги «
Тут можно увидеть и речь персонажа, перемежаемую глубокими паузами, и драматический диалог между двумя (а может, и более) лицами, но сама ситуация разлуки и осмысления происходящего все-таки распознаваема, увеличенные же пробелы визуализируют роль пауз, недомолвок, трудностей коммуникации, возникающих в таком случае между людьми. В стихотворениях книги полностью отсутствуют знаки препинания (что не редкость в поэзии начиная с «Алкоголей» Аполлинера) – но эти знаки «достраиваются» так же, как «достраиваются» отсутствующие слова в цикле «Стихи из трех элементов».
Что же касается уровня
Один из характерных примеров такой активизации читателя – книги «
Своего рода программным произведением для упомянутых выше трех книг является стихотворение «Метод», открывающее вторую из них:
Его трудно признать «аграмматическим» в духе европейского конкретизма, поскольку даже вторая строка вполне остается в рамках конвенционального словоупотребления, допускает трактовку как эллиптированное («возьми случайные <слова> и пропусти слова») или инвертированное («Возьми и пропусти случайные слова»). Однако поэтологическая мысль о необходимости строгого отбора слов для поэзии, заключенная в исходном стихе произведения, благодаря свободному комбинированию репрезентирующих ее слов дополняется тезисами, не исключает иного ее понимания. По сути, каждая строчка данного стихотворения корреспондирует с одним из ключевых приемов поэтического авангарда. Так, «Возьми случайные и пропусти слова» – само по себе является реализацией приема пермутации, радикального инверсирования поэтической фразы. Третий стих «Возьми слова и пропусти случайные» с первого взгляда даже лучше, чем стих начальный, выражает идею строгого лексического отбора в стихотворчестве, однако, с другой стороны, позволяет реинтерпретировать этот стих как содержащий в себе идею симультанного творчества: глагол «пропусти» может быть понят и в значении «пропусти вперед», «дай проход, свободу» случайным, то есть возникшим вне отбирающего контроля разума. Далее, строчка «Возьми „слова, слова, слова“», заключая в себе реминисценцию на известное высказывание Гамлета из одноименной трагедии Шекспира (а также все последующие произведения мировой литературы, обращавшиеся к нему, в частности стихотворение «Из Пиндемонти» важного для Сапгира Александра Пушкина), по сути несет в себе идею цитатности и свободной игры с цитатами, неотъемлемую для современной поэзии, так как взятая в кавычки цитата опредмечивается, сочетаясь с императивом «возьми» (такое опредмечивание слова коррелирует с конкретистским пониманием слова «конкретного», взятого в его предметности, вещности). Стих «возьми слова и пропусти слова» – манифест крайних форм поэтического минимализма – поэзии, обходящейся вовсе без слов, поэзии «пустотной» и «нулевой». Стих «Возьми и пропусти „возьми“» вслед за опредмечиванием цитаты опредмечивает и сам императив. Более того, в нем можно усмотреть призыв к отказу от активной роли творящего субъекта в поэзии, «пропускающего» через себя слова, а не выстраивающего их по своему произволу (ср.: «И слова пропусти») – что родственно общемодернистскому восприятию поэта как инструмента языка, а не наоборот.
Пустоты и лакуны в поэтическом тексте актуализируют визуальный аспект поэтической формы, а также акустический, связанный с декламированием стихов, предполагающим поиск адекватных средств передачи паузы и других невербальных средств выразительности. Неоавангардисты послевоенного времени развивали открытия периода «исторического авангарда», выводя искусство поэзии на границы со смежными родами искусства: так, на стыке с живописью родилась визуальная поэзия, на стыке с музыкой и пением – акустическая; внесение театрализации в поэтическое выступление привело к различным опытам поэзии перформативной… Сапгир в своем творчестве тоже двигался к этим полюсам, сохраняя при этом верность поэтическому творчеству.
Прежде всего тут стоит упомянуть его вербально-визуальные опыты – например, стихотворения «На песке у моря» или «Вечер в Юрмале» или же его вербально-визуальный «перевод» цикла индийского поэта Рабиндраната Тагора «
Что касается саунд поэзии (аудиальной, акустической), то, как пишет Юрий Орлицкий, Сапгир обращается к ней «в опытах своего устного исполнения собственных стихов, особенно тех, которые содержат специальные партитурные знаки (как в стихотворении «Море в раковине»). Прежде всего это касается многочисленных произведений Сапгира, стихотворных и прозаических, насыщенных ремарками для исполнителя»[51]. Такого рода текстов немало в книге «
Подобные тексты, по аналогии с театром, можно было бы назвать «
Эта поэма, как и ее глубоко переработанный вариант «
Сапгир, обратившись в 1981 году к эсхатологической тематике в этих поэмах, очевидно осмыслял грядущую катастрофу именно как катастрофу „Der Große Krieg“ – Великой войны, которая во второй половине ХХ в. неминуемо должна обернуться войной ядерной. Впрочем, то, что в поэмах Сапгира (как и в знаменитом его «минималистском» стихотворении «Война будущего» из книги «Голоса») жизнь не прекращается после катастрофы, свидетельствует не столько о неосведомленности поэта в том, каковы, по мнению ученых, могут быть реальные последствия Третьей мировой, если бы таковая разразилась, сколько о присущей ему вере в силу жизни, в основе которой – традиция, идущая от эсхатологии футуризма с ее идеей Нового мира и Нового человека.
В обоих поэмах принцип «наоборотного» течения времени после его конца (образцом тут, видимо, послужила «МирскОнца» – важная апокалиптическая драма Алексея Крученых и Велимира Хлебникова 1912 года) реализуется буквально – когда события, отображенные в V части поэмы «Быть – может!» (и во II части «МКХ – мушиный след»), начинают «отматываться назад», как кинопленка. Кроме того, вся II часть второй поэмы (вобравшая в себя в переработанном виде V и VI части первой из них) посвящена эсхатологическому реверсу времени в мире «после конца», что сопряжено в ней с мотивами «зазеркалья» («наоборотного мира») и сна. Мир «после конца» – «безупречное зазеркалье», наоборот повторяющее любые события и процессы мира «настоящего», докатастрофического. Мотив «сна» также связан с «наоборотным миром»: так, еще Павлом Флоренским было отмечено, что время сна – это «время обращенное» и течет от развязки к завязке, от следствия – к причинам, «задним числом» мотивируя то, что уже произошло или требует объяснения[52].
Однако важно заметить: в отличие от присущего футуристам исторического оптимизма во взгляде на «мир после конца», Сапгир пессимистически смотрит на новые формы жизни, которые возникнут в результате глобального Катаклизма. Он их осмысляет как мутации, которые затрагивают не только сферу биологическую, но и сам язык. Словотворчество Сапгира в этих произведениях по сути своей – испорченный язык, мутировавший вместе со своими носителями. Причем, как и органический и неорганический мир, в обеих поэмах он переживает катастрофу. Те же слова, что возникают вместе с новой реальностью, своими денотатами имеют предметы и существ этой реальности, у которых отсутствуют аналоги в реальности «по эту сторону» конца, и потому они непереводимы на сегодняшний язык.
Интерес к будущему в самых разных его проявлениях отличал Генриха Сапгира. Он был всегда внимателен к молодым поэтам и их творческим опытам, о чем замечательно вспоминал один из его прямых учеников – Данила Давыдов[53]; был неравнодушен к новинкам технического прогресса: как и другие «лианозовцы» – Игорь Холин и Всеволод Некрасов, он довольно рано освоил персональный компьютер, использовал его для набора и хранения своих черновиков и даже посвятил ему одноименное стихотворение, открывающее книгу «
Видно, что до последнего дня поэт не довольствовался тем, что было наработано им за более чем полувековой период творчества, искал новые слова, формы, готовясь к наступлению нового века. «Генрих Сапгир – классик авангарда»[54] – так назвали первую книгу, посвященную поэту, его биографы и исследователи Максим Шраер и Давид Шраер-Петров. Пусть жизнь поэта оборвалась на самом пороге третьего тысячелетия, он вошел в него своим творчеством, которое – хотя и читается, и почитается, но еще по-настоящему не прочитано, так как для этого нужна оптика глаз читателя будущего – хлебниковского будетлянина, будущела.
Генрих Сапгир
СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
ТОМ 3.
ГЛАЗА НА ЗАТЫЛКЕ
Дизайнер Н. Агапова
Редактор-составитель М. Павловец
Корректор Е. Полукеева
Верстка Д. Макаровский
Адрес издательства:
123104, Москва, Тверской бульвар, 13, стр. 1
тел./факс: (495) 229-91-03
e-mail: real@nlobooks.ru
сайт: nlobooks.ru