Издавна русские люди стремились на восток, «встречь Солнцу», открывая новые земли и знакомясь с прежде неведомыми им людьми… Повесть «Остров Беринга» рассказывает о знаменитой экспедиции Витуса Беринга и основана на дневниках одного из членов команды. Второе произведение, включенное в эту книгу, «Золотой фазан», повествует о первом путешествии знаменитого Николая Михайловича Пржевальского, которого издавна привлекал таинственный и загадочный Дальний Восток Российской империи.
Знак информационной продукции 12+
© Погодина О.В., 2020
© ООО «Издательство «Вече», 2020
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2020
Сайт издательства www.veche.ru
Остров Беринга
Пролог
— Гляди-тка, Алешка! Едут!
Мальчик поглубже вдавил шапку в уши, ежась на промозглом ветру. Толпа вдоль дороги заволновалась, наплыла на окружавшие Большую першпективу[1] ржавые сугробы. Кто-то, покачнувшись, чуть не упал под копыта. Лошадь взвилась на дыбы. Всадник, — угрюмый офицер в васильковой, под цвет мундира, епанче, — в досаде огрел неудачника нагайкой.
— Шпанберг, — сказал Алешка — рослый гардемарин, одетый в новенький зеленый кафтан и башмаки со штиблетами. Двое его спутников помладше, кадеты, вытянули шеи, разглядывая сердитого капитана.
— Вона как ежеват! — протянул самый младший — тот, что кричал.
— Немчура, — скривился второй, лет четырнадцати на вид. — У нас их нынче везде полно. Что ни чин — все гость заморский. Нешто оные иноземцы и впрямь умом превыше?
Говорил он важно, басовито, явно повторяя чужие слова.
— И у нас в Академии им чести много, — подхватил Алешка. — Иные и впрямь горазды поболе к рукам прибрать! Но по делу морскому им перед русскими фора выходит. Морей-то у нас нету почти…
— Вот так они вас, в Академии, зад лизать и обучают!
Алешка насупился, стиснул кулаки:
— Ты, Федька, еще баять посмей! Не погляжу, что Еропкин — в ухо двину!
— Мой тятенька в полку Преображенском обер-офицер, не забыл? — набычился Федор, но уже без прежнего запалу.
— Ты посмотри, Федька, обозам конца нет, — мальчик украдкой загибал пальцы, считая. — Тут не меньше ста подвод будет!
— Да уж поди, им до самого Тобола дорогу канифасом[2] выстлали! — фыркнул Федор, покосившись все же на Алешку.
— В Академии говорили, что с экспедицией не токмо людей служилых, а профессоров и академиков с самого Парижу послали!
— Эхма, а что это на санях повезли? Котел што ли такой агромадный?
— Балда ты, Петька! Астролябия это! У нас в навигацком классе такая вот дура медная была. А вон та железяка на ней — это паук! — с гордостью выпалил Алешка.
— А зачем эта дура?
— Счисление делать и плавать по морям. Без счисления в море пропадешь!
— И к чему им в Сибири счисленье делать? Там же снег один!
— А вон, смотри, что за санки разукрашенные? Курам на смех какое фанфаронство!
— Да это ж бабы! Ей-богу! Бабы едут!
— И с детями!
— Малые совсем! Годочка три вон тому, без шапки, а девчушка и вовсе крохотная!
— Эта, в соболях и красном платке — я ее знаю! — обрадовался Алешка, тыча пальцем. — Сама Берингша это. Жена Беринга, капитан-командора!
— А другие? — Федор цыкнул зубом на проезжавшие мимо сани. — Вон та, с мальчишкою белобрысым, уж больно худа и мала. А чернявенькая-то хороша! Чудо как хороша!
— Эту не трожь! — насупился Алешка. — Это Татьяна Федоровна, лейтенанта Василия Прончищева жена. Любовь у них страсть какая! Видал я ее летом в Тарусе, с дядькой в гостях в Прончищевых бывали!
— Ты что, Алешка, амуры развел?
Алешка смутился, покраснел, и его спутники прыснули.
— И третью знаю, она там тоже была, — торопливо, чтобы скрыть смущение, сказал Алешка. — Ее Ульяной звать, она во-он того здоровенного шведа, лейтенанта Вакселя жена!
— Чтой-то Вакселишка этот себе такую невзрачную нашел? — съехидничал Федор, — Сам-то — косая сажень, росту богатырского! А на такую пигалицу польстился!
— Кто его разберет, Вакселя-то. Они, знаешь, не наша порода. Себе на уме все!
— А мальчишка-то смотри какой ерошка![3] — засмеялся Петька, глядя, как тот вертится в санях.
— Да хилый больно. Вон у командорши какой толстенный! А этот? Нет, не жилец. Сгинет!
Помолчали.
— Ты мне, Федька, вот что скажи, — задумчиво произнес Алешка, провожая взглядом санки. — У нас в Сибирь клейменых каторжан ссылают, а эти немчуры, получается, сами едут. Ежели они все такие проныры, как твой тятенька Родион Григорьевич говорит, что ж им там за золотые горы?
— Опахнись, Лавруша! Простынешь. — Ульяна в пятый раз натянула овчинную шапку сыну на уши. Непослушный постреленок, в отличие от упитанного степенного Антона Беринга, вертелся в санях, как уж, и шапку сбрасывал.
— Не хочу. Жарко! — выпалил мальчик, и снова сбросил шапку, с любопытством высовываясь из саней. Ульяна устало и извиняюще улыбнулась Анне-Кристине Беринг, чьи дети, — трехлетний Антон и двухлетняя Аннушка, — c истинно немецким послушанием чинно сидели рядом с матерью, закутанные в пуховые шали.
Анна-Кристина лишь подняла бровь, и Ульяне почудилось, что вся она жалка и растрепана перед этой величавой дамой, чьих детей крестил сам князь Долгорукой, а в дом захаживали важные заморские гости.
Говорила Анна с сильным немецким акцентом, а на санях сзади, — подумать только! — ехали за ней в Сибирь прислуги человек пять, да целый воз скарба. Говаривали, что и сервиз фарфоровый везут. И клавикорды!
— А ну, Лорка, сядь смирно! — Татьяна Прончищева, уловив неловкость подруги, подхватила малыша и, усадив его себе на колени, принялась что-то ему на ушко нашептывать.
Она всегда звала его этим смешным и странным прозвищем.
«Лаврушка — это дерево заморское такое, да разве ж ты у нас дерево? А Лоренц вовсе не по-нашему. Вот я посередке и придумала. Будешь Лорка?!»
«Буду!» — хохоча, отвечал малыш…
— Вот и славно. Ты, Ульяна, токмо не бойся так. — Татьяна была моложе, но считала своим долгом оберегать менее решительную, застенчивую спутницу. — И Лорке полегчает.
— Далеко-то как едем… — еле слышно выдохнула Ульяна. — Страшно…
— Такой наш долг, — чопорно произнесла Анна по-русски, вздернув пухлый подбородок. — Жена да последует за мужем.
Ульяна опустила глаза. Анна-Кристина ей не нравилась. Не нравилась ее властная уверенность в себе, не нравилась сводящая с ума чопорность. Все они, эти иностранцы, во множестве приехавшие в Россию, были другими. Даже Свен, ее муж.
Свен… С ним все было не так, как бы ей хотелось. Эта холодноватая сдержанность, эта отстраненность. Иногда ей казалось — лучше б накричал, лучше б напился пьяным, чем так:
— Надлежит мне сопровождать командора Беринга в Камчацкую землю. Вы поедете со мной?»
Ульяна осмелилась лишь спросить:
— Далеко ли?
— Весьма, — коротко ответил Свен. И он уже был не с ней, он был где-то далеко-далеко, наклонив белокурую голову над разложенной по столу ландскартой.
— А как же… как Лавруша? — Она тогда еще даже не закончила кормить сына грудью — несмотря на маленький рост и хрупкое телосложение, молока у молодой матери было хоть отбавляй, и кормила она сына сама, не доверив никаким деревенским мамкам.
— Лоренц? — Муж недоуменно посмотрел на нее. — Вы хотите оставить Лоренца здесь?
У него была такая привычка — не отвечая, задавать ровным тоном невозможный вопрос.
— Господь с вами! — возмущенно вскинулась Ульяна.
— Так надобно сборы вам сейчас учинять. — И он снова погрузился в карту.
Вот и весь разговор.
Лаврентий тем временем занялся тем, что начал дергать Антона за ногу. Тот вышел из своего чинного состояния и принялся отчаянно брыкаться, а затем басовито заревел.
Анна-Кристина, скрестив руки, молча наблюдала за сыном, пока он не замолк, судорожно всхлипывая.
— Не можно детей баловать! — Она и не повернулась к Ульяне, но та знала, что укор адресован ей. Хоть Лавруша всегда был таким, с самого рождения — любопытный и верткий, как белка, мальчик, едва научившись ходить, умудрялся везде пролезть, все переворошить и разбросать. Одно слово — ерошка!
Отстав от Антона, он решительно двинулся к Анне-Кристине и, невзирая на самый надменный ее вид, бесстрашно дернул за длинную бахрому красного платка.
— Лоренц! — Анна-Кристина сказала это точно тем тоном, каким с ним говорил отец. Но мальчик не отстал. Улыбаясь во весь рот, он продолжал исследовать бахрому.
— Лавруша! — Ульяна торопливо отцепляла его пальчики от платка командорши.
«Пресвятая Богородица, только б не нажаловалась! А ведь выехали едва!»
— Мне не стоило ехать здесь, — по слегка дрожащим ноздрям Ульяна поняла, что Анна в бешенстве. — Вы не склонны с детьми обхождение иметь!
— Нет, это вы не склонны с детьми обхождение иметь! — гневно выпалила Таня Прончищева, умело отвлекая внимание Лаврентия и снова сажая мальчика на колени.
Прежде чем оторопевшая командорша сумела что-либо сказать, из толпы напротив неожиданно вынырнули мальчишки. Один постарше, другой помладше, лет десяти — двенадцати. Тулупчики нараспашку, шапки набекрень, — они наперегонки помчались за санями, оставив далеко позади проваливавшегося в рыхлый снег и пытавшегося их удержать мужчину.
Лицо Анны-Кристины окаменело.
— Матушка! — Старший догнал сани, запрыгнул на полозья, изрядно их накренив. — Мама!
— Йонас!
— Сбегли мы от дядьки! С тобою в Сибирь хотим! И с тятенькой!
— Йонас! — Второй мальчик догнал сани и повис на задке. — Томас!
— А коли в санки не возьмешь, пешком пойдем! Пошто дядька нас запер?! — выпалил, задыхаясь, второй.
— Велела — домой! — Анна-Кристина, приподнявшись в санях, хлестко ударила сына по руке, державшейся за бортик саней. Потеряв равновесие, мальчик кубарем покатился в снег.
— Мама! — Томас прятался за головы женщин. — Мамочка!
— Домой, Томас!
Под суровым взглядом матери мальчик отпустил руки сам. Спрыгнул с полозьев и остался стоять на дороге, — несчастный, потерянный. Брат, размахивая руками, догнал его, обнял.
Анна-Кристина сидела молча и прямо, словно на приеме у императрицы. Ее лицо слегка подергивалось под слоем пудры. Ульяна, замерев, в ужасе смотрела на нее. Из глаз Анны-Кристины на красный платок упала сначала одна, потом вторая крупная, тяжелая слеза, — пока они не полились градом по неподвижному лицу. Татьяна, — добрая душа, — потянулась было обнять командоршу.
— Не сметь! — придушенным голосом вскинула руку Анна-Кристина. — Не сметь иметь ко мне жалости! За мальчиками хорошо смотреть. Этих жалейте! — Она обняла обеими руками Антона и Аннушку. — Этих! — Рука в перчатке ткнула в Лоренца. — В Сибирь! Как воры, — на каторгу! За что?
Плечи ее затряслись.
— Это наша земля. — Брови Татьяны Прончищевой сошлись на переносице, красивое лицо стало суровым. — Далекая, дикая, — но наша. Нам ее обживать должно. Нам, и им! — А как иначе? Так ведь, Лорка?!
Глава 1
Юдомский крест
— Весна называется, — проворчал капитан Алексей Чириков, поплотнее кутаясь в видавшую виды епанчу. — Дома-то, поди, уже снег сошел. Солнышком землю пригрело, теплой землей пахнет…
— Да. Студено, — коротко отозвался старший лейтенант Ваксель, не поворачивая головы к попутчику. — Однако ж оно и к лучшему.
— К лучшему?!
— Куда как обидней было б снова впустую на берегу сидеть.
— Может, ты и прав, Ксаверий Лаврентьевич, — вздохнул Чириков.
Чем больше он узнавал Вакселя, тем больше менял свое мнение о «шведишке». В начале огромного пути Чириков Вакселя недолюбливал: все же швед, а после Северной войны моряку к бывшим врагам приязнь иметь трудно. Да и уж больно тот был сух и высокомерен. Шутка ли, — в любую погоду, в любом месте носил мундир, завитые букли и шляпу, с нижними чинами (да и с вышними, впрочем) якшался лишь по делам служебным, и выглядел, шельмец, всегда так, словно перенесся прямиком из Санкт-Петербурга.
Экспедиция, растянувшаяся на долгие годы, вмещала людей всяких. Вместе с Берингом ехали на бесконечных подводах свежеиспеченные офицеры, вчерашние мальчишки, и бывалые, знававшие лютые сибирские зимы казаки. Ехали служивые — кузнецы, плотники, конюхи, лесорубы. От Тобольска приняли до полутора тысяч ссыльных — угрюмых, страшных. И, говаривали, когда от Усть-Кута ссыльные убегать стали, Ваксель распорядился через каждые двадцать верст ставить виселицы, «чтоб неповадно было».
Однако своими глазами Чирикову другое увидеть довелось. Путь от Якутска до Охотска морем оказался заказан — так и не смогли отряды, посланные вниз по Лене, морского сообщения разведать. Погибли многие. Погибли, истощенные скорбутом[4] в устье Хатанги Василий и Таня Прончищевы, так и не сумев пройти морским путем от Лены к Енисею. А потому Беринг принял решение продолжить путь сушей. И еще два бесконечных года лейтенант Ваксель руководил переброской грузов из Якутска в Охотск.
«Ежели Господь и хотел наказать нас за грехи наши тяжкие, то и наказал нас здесь. Юдомским крестом!» — однажды Чириков услышал эту в сердцах брошенную кем-то из казаков фразу, и она занозой засела в груди. Все снаряжение двух экспедиций — людей, лошадей, провиант, такелаж будущих судов — надо было перебросить из Якутска в Юдомский Крест, — небольшое селение в двадцати немецких милях от Якутска, на реке Юдоме, а оттуда — в Охотск, выбранный Берингом гаванью для постройки судов.
Отряд капитана Мартына Шпанберга вышел в Охотск загодя, чтобы построить суда для путешествия в Японию и заложить корабли для Американской экспедиции. Вестовые привозили оттуда все более и более раздраженные требования: не хватает людей, инструмента, провианта, якорей, канатов… Единственный проходимый путь — санный, по льду замерзших рек: прорубать в дикой тайге просеки было делом безнадежным. Для лошадей, на которых первоначально решили перевозить груз, в Юдомском Кресте не оказалось должных запасов корма. Беринг застрял в Якутске, разбираясь с очередным доносом.
На Вакселя сыпались упреки, распоряжения одно несуразней другого: поворачивать назад в Якутск, послать отряд для разведки судоходного пути к берегам Охотского моря… Сам Чириков считал, что надо до последнего дня использовать открытую воду, чтобы — хоть на тунгусских каяках! — сплавляться в Охотск. Но Ваксель вместо того тратил драгоценное время и занимался делом вовсе глупым — через каждые две версты ставил по берегу Юдомы верстовые избы, словно бы из множества дел его более всего заботили удобства вестовых Шпанберга.
Чирикову тогда казалось, что это конец. Что придется возвращаться, так и не выполнив миссии, ради которой вся эта огромная масса людей оказалась здесь. Он крепко повздорил с Вакселем, наговорил черт знает чего. Огромный швед не спорил, — молчал, тяжело глядя льдистыми глазами.
Снег, как и предсказывал Чириков, лег рано и крепко. И вот поползли по Юдоме, точно огромные заснеженные улитки, запряженные в сани люди. Только тогда до Чирикова дошел запоздало смысл постройки этих «теплушек», где охмелевшие от мороза и тяжкой работы люди получали чарку и краюху хлеба, чтобы одолеть следующий перегон.
Тридцать три тысячи пудов груза переправил Ваксель в Юдомский крест в ту зиму. Какой ценой — говорить не приходилось, достаточно было взглянуть на ряды крестов за околицей Юдомского острога. Но страшно было бы даже представить, как можно было бы решить иначе…
Чириков приехал на Юдому уже следом. Однако не довелось и трех дней отдохнуть: от Беринга пришел приказ немедля ехать вместе с Вакселем в Охотск, где «нашему делу зело препоны чинят».
Зимой пробираться по нехоженой тайге — наверняка пропасть. Единственным средством передвижения оставались реки. Ехали в санях по льду небольшой речки Урак. Ваксель был по обыкновению молчалив и выглядел донельзя измотанным, так что все разговоры сходили на нет. На недолгих привалах в густых зимних сумерках ложились сразу и спали мертвым сном, не боясь ни волков, ни медведей.
Охотск встретил гостей вьюгой. Когда в 1735 году Шпанберг впервые посетил эти места, здесь, судя по его донесениям, не было никаких построек, за исключением юрт ламутов — местных тунгусов, прикочевывавших к устью реки Охоты на лов рыбы и водорослей. Сейчас на заснеженном берегу виднелась россыпь изб, казармы, амбары, — стараниями людей Шпанберга и Охотской канцелярии местность обживалась. На пристани виднелись заиндевевшие мачты будущих кораблей экспедиции.
Шпанберг встретил Вакселя и Чирикова неласково, углядев в приказе Беринга какую-то для себя неприятность. Хотя, конечно, гостеприимством не пренебрег — отвел гостям свежую просторную избу, дал денщиков вычистить одежду и утварь, а вечером наведался в гости.
— Так что же, Мартын Петрович, за оказия у тебя случилась? — дождавшись наконец окончания ни к чему не обязывающих бесед, спросил Чириков.
Шпанберг угрюмо глянул на капитана из-под белесых бровей. Был он худ и высок почти так же, как Ваксель, однако отличался какой-то неприятной, нервной повадкой, в любой момент готовой перейти в ярость. Друзей за все время экспедиции не заводил, и явно в них не нуждался, предпочитая обществу людей своих собак, которых любил, специально натаскивал и везде с ними появлялся. Псы у него были злые, однако, как и сам Шпанберг, «к делу зело пригодные».
— Значит, послал-таки донос, Nisse[5], — прошипел на это Шпанберг, сощурив глаза. — Местными подлыми людишками Шкворнем зовется не зря, ай, не зря!
— О ком это ты, Мартын Петрович? — спросил Ваксель.
— О нынешнем начальнике Охотского порта, Скорнякове-Писареве, — ответил Чириков. Поскольку последний год Ваксель был занят на переброске грузов, Чириков куда лучше был осведомлен об интригах, закруживших вокруг экспедиции. Нет, не ради прихоти послал их сюда Беринг среди зимы. Достаточно было одного взгляда на белое от ярости лицо Шпанберга, чтобы понять, что без вмешательства людей беспристрастных тут не обойтись
Шкворень был человек непростой, Чириков слыхал о нем еще в бытность свою в Петербурге. Когда-то звался он директором Морской академии, генерал-прокурором Григорием Григорьевичем Скорняковым-Писаревым, знавал лично государя Петра и был им послан в учебу. Однако после смерти государя фортуна, как это бывает, отвернулась от него: за участие в заговоре против «светлейшего» Меньшикова был он бит кнутом, лишен чинов и наград и сослан в Сибирь. После же смерти оного как «человек полезный» был восстановлен в должности и назначен Начальником Охотского порта.
Казалось бы, такой человек должен быть рад тому, что именно Охотск выбран форпостом дела столь величественного и гигантского. Было к чему приложить силы — стремительно растущий порт нуждался буквально во всем, а более всего — в грамотном руководстве. А там, глядишь, и былые грехи простятся новыми заслугами…
— Каналья! Сукин сын! — бушевал тем временем Шпанберг. — Указ Сената ему не указ! Месяцами ржавого гвоздя выдавать не соизволит! Знали б вы, каких трудов мне стоило, чтобы корабли-то те, что в порту стоят, выстроить! И ведь в том году еще со стапелей спустили! Вышел бы в Японскую экспедицию еще в июле, Христом Богом клянусь! Но от вас груза нет, от Шкворня — снега зимой не выпросишь! Вот и пришлось обратно днища сушить! А людей кормить — чем? Голодаем, видит Бог, писал капитан-командору, — голодаем! А тут еще сволочь эта красномордая доносы на меня в самый Петербург пишет, будто б я имущество казенное разворовал и шкурами торгую! Да я его… А сам, прости Господи, днями целыми гульбу устраивает с девками да вином, а пьяным делом блажит несусветно! Меня клялся в карцер засадить, да корабли мои пожечь!
— Остынь, Мартын Петрович, — урезонивал его Чириков. — О делах в Охотске капитан-командор уже в Петербург отписал. Найдут на него управу!
— Уж мне ли не знать, сколь скользок сей угорь! — не унимался Шпанберг. — Не впервой в здешних-то местах хаживаю! Уж отстраняли каналью! Уж отсылали! А вон вернулся и пуще прежнего шалит! Нечем заняться! Доносить на меня вздумал! Убью Hurensohn![6]
Шпанберг расходился все круче, из углов рта полетела слюна.
— На этот раз дело верное, — тихо сказал Чириков. — С вестовым капитан-командор велел передать, что указом императрицы нашей отстранили его уже. Однако ж приказ в Сенате застрял, замену ищут.
Шпанберг резко замолчал, потом расплылся в неприятной улыбке.
— Значит, вот как…
— Вот так, — с нажимом произнес Чириков. — А потому, Мартын Петрович, надо нам наше дело делать.
— На поклон не пойду, — с вызовом бросил Шпанберг. — Хоть сам Беринг пущай приказывает. Не согну шеи перед поганой вшой!
Чириков вздохнул.
— Что ж, придется нам, Ксаверий Лаврентьевич.
— Кто посмел ко мне на глаза эту погань впустить! — послышалось со входа.
Дом Скорнякова-Писарева посрамил бы и иные особняки в Петербурге: о двух этажах, да с подъездной аллеей для экипажей. Однако рядом с кособокими избами и разбитой колеей смотрелся он не величественно, а как-то по-варварски дико. Внутри дом был столь же странной смесью роскоши и дикости — медвежьи и волчьи шкуры на полу соседствовали с дорогими китайскими вазами и стенами, затянутыми узорчатым шелком. Хозяина они нашли в кабинете, отнюдь не расположенного к приему.
Следом за Вакселем и Чириковым ввалился лакей в ливрее с золотым позументом и с рассеченной губой:
— Не вели казнить, Григорий Григорьевич, батюшка! Сами оне вперлись, супостаты!
— Доброго утречка! — звучно поздоровался Чириков, одетый, как на парад. — Людишки твои непонятливы очень, так что пришлось вразумить, уж извини, Григорий Григорьевич! А дело у нас казенное. Капитаном-командором Берингом посланы спросить с тебя все то, что ты властью своей к экспедиции Камчатской и Японской выдать должен.
Скорняков-Писарев, — грузный, растрепанный, — в залитом вином халате сидел в бархатном кресле. На коленях его восседала крестьянская девка с круглым веснушчатым лицом и растрепанном косой в платье, достойном княгини. Она тоже была пьяна.
— Это что за мразь мне «тыкать» смеет? Да я тебя… — Скорняков-Писарев скинул девицу с колен и потянулся к пистолету. — Я — бомбардир Преображенского полку, самого Петра Лексеича брат и соратник! Слыхал ли, сопляк! Вон, не то стрелять буду!
— Стреляй! — Чириков стоял, расставив ноги, в упор глядя на ополоумевшего хозяина. — После сам застрелишься!
В мутных глазах Скорнякова-Писарева что-то промелькнуло, но пьяный кураж пересилил, и палец лег на курок.
— Это мы еще поглядим! — прохрипел он. И выстрелил.
В то же мгновение Ваксель сделал быстрый шаг вперед и рубанул ладонью по стволу пистолета. Пуля прошила пол рядом с обеспамятевшей девицей. Ваксель схватил стоявшую на столе корчагу с квасом и одним махом вылил ее на голову хозяину. Квас оказался с мороза. Какое-то время Скорняков-Писарев мог только моргать, разевая рот, как выброшенная на берег рыба.
— Уж не обессудь, Григорий Григорьевич, — ласково сказал Чириков. — С волками жить — по волчьи выть!
Губы Скорнякова-Писарева затряслись:
— Сволочи вы, сволочи, — вдруг жалко заскулил он. — Старика опального позорите! Вломились в дом, как тати! Защищаться вынудили! Буду писать на вас в Сенат! На всю вашу иноземную банду!
— Уверен, что в Сенате ваши художества оценят достойно, — проронил Ваксель. — А покамест извольте наше нижайшее прошение на выдачу всего необходимого подписать.
С этими словами он вытащил из-за обшлага камзола и выложил перед Скорняковым-Писаревым лист бумаги. Услужливо пододвинул чернильницу. Чириков тем временем поднял с пола девицу и вручил ее остолбеневшему от ужаса лакею:
— Ступай-ка лучше барышню в чувство приведи. — И вытолкал взашей.
— Ну-с, Григорий Григорьевич. — Чириков подошел с другого края стола, ненароком положил руку на пистолет. — Выстрел-то твой весь Охотск слышал. Люди наши мной предупреждены, куда мы и зачем направились. Командор дал мне приказ добыть от тебя все необходимое для экспедиции любой ценой. Да еще передать велел с глазу на глаз, и приватно: мол, Указ государыни о твоем, Григорий Григорьевич, отстранении, уже подписан.
— Как? — ахнул Скорняков-Писарев. — Быть не может! Лжешь, сволочь!
Пистолет Вакселя немедля нацелился ему в лоб. Скорняков-Писарев раскрыл было рот что-то еще сказать, но, покосясь на шведа, передумал.
— Ты уж проверь, Григорий Григорьевич, — криво усмехнулся Чириков. — А пока суд да дело, искомое будь любезен выдать.
— А ежели не выдам? — набычился Скорняков-Писарев. — А ежели в холодную? И не таких там ломали!
Было видно, как он лихорадочно соображает, — не крикнуть ли своим холопам.
— Случись что, команда капитана Шпанберга разнесет за нас весь Охотск, — тихо сказал Чириков. — А у тебя, Григорий Григорьевич, заступников-то, судя по всему, не осталось. Ссылкой не отделаешься — виселица раем встанет! Довольно дурить! Так как?
— Обложили, супостаты! Обложили! — хмель, однако, со Скорнякова-Писарева от ледяного душа слетел окончательно, и он наконец осознал все происходящее ясно.
— А ну и черт с вами, шельмы! — Он размашисто подписал бумагу. — Я еще об вас напишу! По заслугам получите!
— Дай-то бог, чтобы все мы получили по заслугам! — заботливо присыпая песочком бумагу, сказал Ваксель.
— Доколе, Господи? Доколе? — Лорка слышал, как мать, стоя перед образами на коленях в углу грязной избы, в забытьи повторяет горькие слова. Перед глазами все плыло, стены избы, казалось, качаются перед глазами. Горло горело огнем, и Лорка тщетно пытался вспомнить, какой нынче день. В воздухе разливался запах ладана — значит, мать зажгла лампадку. А ведь она берегла как зеницу ока припасенный с Якутска запас.
Лорка выпростал из-под одеяла тонкую белую руку с синими веточками вен.
— Мама…
— Слава тебе, Пресвятая Богородица! — мать метнулась к лавке, потрогала лоб, и Лорка увидел, что щеки ее мокры от слез. — Токмо одними молитвами…
Лорке показалась, что она еще больше похудела. Серые глаза под белым платом стали вовсе огромными, словно на ликах святых.
— Мама, — язык во рту ворочался с огромным трудом. — Попить дай…
— Сейчас, сейчас… — мать приложила к его губам глиняную чашку с брусничным морсом. — Вот так лучше. Теперь отдыхай, сынок. Лихорадка твоя на убыль пошла. Даст бог, теперь на поправку пойдешь. А я уж боялась…
С тех пор как мать одну за другой потеряла в Якутске двух новорожденных дочерей, в ее взгляде, обращенном на Лорку, навсегда поселилась тревога. Тем более что еще в Иркутске маленький Лорка подхватил огневицу и с тех пор так не отошел до конца — нет-нет, да начинал сызнова кашлять.
Первые воспоминания детства у Лорки были связаны с дорогой: вот они едут на тряских санях, пар от дыхания оседает на отворотах, гремят бубенцы, и мать все беспокоится, подкладывая под Лоркины мерзнущие ноги остывающий кирпич… И ожидание, да, бесконечное ожидание. Вот доберемся до Якутска, и… Вот вернутся посланные командором на Лену и Енисей отряды… Вот вернется из Жиганска застрявший там не ко времени обоз… Но новости приходили чаще печальные, да и отправке в путь вечно что-то мешало.
Переезд из Иркутска в Якутск Лорка уже помнил хорошо. Помнил, как лошади пали, и в сани впрягали собак, а сами шли рядом по трескучему морозу. Помнил, как мать, плача, резала в котелок мороженое собачье мясо, и они потом, мучась голодными резями в животе, хлебали эту жуткую бурду. Помнил, как часто случались похороны, как мертвых едва забрасывали снегом и песцы собирались под кособоким крестом, едва от него отъезжали последние сани. Помнил страшную ночь, когда принесли известие о смерти «тети Тани» и как, — единственный раз на его памяти, — заплакал о своем погибшем друге отец.
Много видел Лорка такого, чего и взрослому не перенести. И ведь, несмотря ни на что, — выжил, выстоял!
Но путь сюда, на Юдому, оказался Лорке не по силам.
Еле живым привезли его в санях на зимовье и долгими зимними месяцами мать выхаживала его, поя с ложечки горным медом, натирая барсучьим жиром худую, с острыми, как кремень, ключицами спину.
— День-то какой нынче? — Лорка глянул в затянутое инеем окошко.
— Благовест, — отозвалась мать и снова заплакала. — Радость-то какая! Я уж отца Иллариона предупредила, чтоб после службы зашел, — соборовать тебя собрались. Совсем, думала, потеряю…
— Ну вот еще! — Горло драло, слабость ощущалась ужасная, но пелена перед глазами спала, в голове прояснилось, и Лорка с изумлением понял, что хочет есть.
Мать налила ему пахучего мясного бульона.
— Так пост же!
— Пей! — Ее брови сошлись на переносице. — Болящим и чадам…
— Я не чадо! — обиделся Лорка. — Мне десятый год уже!
— Пей, кому говорят. — Но мать заулыбалась, обрадованная его вновь проснувшимся задором.
От теплого питья горлу малость полегчало.
— Отец-то…здесь? — решился спросить Лорка.
В глазах матери снова набухли слезы, скорбная складка залегла у губ:
— Под Масленицу от капитан-командора бумага пришла. Поехал с капитаном Чириковым в Охотск. Двадцать немецких миль. И тоже… по льду токмо.
Она резко отвернулась, отошла к столу. Взяла было шитье, уколола палец, ойкнула. Руки ее тряслись.
— Не плачьте, мама, — привычно сказал Лорка. — Вернется, весна придет. Лед стает — на лодках до Охотска враз пройдем. Почти добрались уже.
— Когда же это кончится? — почти простонала мать. — Сил моих больше нет! Нет!
Лорка хотел было встать, обнять ее, как делал это всегда. Он уже привык считать себя материным заступником, — слишком много дней и ночей они провели вот так, вдвоем, в бесконечном ожидании. На появление отца всегда надеялись, но никогда не ждали — слишком много было этих обманутых ожиданий, слишком много разлук… Даже когда подолгу жили на одном месте, на Иркуте или, скажем, в Якутске, отец все равно был в разъездах: то уедет встречать новую партию железа, то пошлет его капитан-командор с каким-нибудь секретным поручением… Лорка берег в памяти каждый момент его редких появлений. В его последнее появление летом в Якутске целых две седмицы он был дома с женой и Лоркой, никто его не вызывал, не тревожил. Мать расцвела, начала улыбаться. Долгими вечерами Лорка читал отцу, складывал с ним бумажных птичек и пускал их с косогора, вместе ездил по всему Якутску, даже поднимался с ним на борт…
Оказалось, капитан-командор дал своему верному соратнику отпуск перед тем, как снова послать его на Юдому. Услышав об этом, мать заплакала навзрыд. Ожидание было невыносимым. Видя, как она тает на глазах, Лорка начал заговаривать о том, что путь на Юдому вовсе не так плох, что мужики проходят его пешими, с грузом, а уж на санях-то…
И мать сдалась. Они выехали на Масленичной неделе в сопровождении двух сменных ямщиков, ранним зимним вечером, когда Анна-Кристина Беринг распорядилась давать фейерверки. Весело катился-шумел вдалеке ее масленичный поезд. Укрытые по плечи медвежьими шкурами в санях, они долго смотрели на разноцветные отсветы, остававшиеся позади…
Вначале лошади бежали бойко. Лед был крепок, в «теплушках» по пути их снабжали горячими кирпичами. Лорка старался смеяться, шутить. Однако чем дальше отъезжали, тем трудней становился путь. Мороз крепчал, тайга вокруг стихла, скованная его ледяным дыханием, только нет-нет раздастся громкий, как ружейный выстрел, треск… Так проехали день. К вечеру благополучно добрались до очередной теплушки. Казаки, дежурившие в избе, завидев женщину с мальчонкой, дивились, но были вежливы. А узнав, что Лорка — сын лейтенанта Вакселя, и вовсе не знали, где посадить и чем накормить: «Лейтенант наш, батюшка, светлая голова, дай бог ему здоровья! Без него тут бы пропасть народу полегла!» Божились, что до Юдомы осталось всего-то десять верст…
Поутру мать долго не вставала, казалась больной. Словно бы чуяла неладное, да не хотела ехать, думал потом Лорка. Но предчувствие встречи подгоняло, и вот через неохоту они выехали на заснеженную колею, проложенную санями по крепкому льду реки. Солнце уже взошло, однако от мороза все вокруг тонуло в снежном мареве, точно в густом дыму, сквозь которое солнечный круг казался розовым.
На четвертой версте одна из лошадей попала ногой в рытвину и сломала ногу. Сани с налету перевернулись вместе с поклажей. Острый край полозьев пробил ледяную корку. Лорка, не успев даже сообразить, что стряслось, оказался в ледяной воде.
От неожиданности и холода дыхание враз остановилось, — вот хотел бы вдохнуть, а в грудь словно кол забили. Перед глазами до сих пор стояла пронизанная зимним солнцем вязкая зеленоватая вода, в которую он, не в силах шевельнуться в тяжелой зимней одежде, начал медленно опускаться…
Он не помнил, как оказался на поверхности. Помнил, что ото всех шел пар. Помнил, как его взгромоздили на расседланную лошадь, чтобы согреть теплом ее тела и, бросив обоз, налегке погнали вперед. Только потом Лорке рассказал один из ямщиков, что из воды его вытащила мать: «Тонехонька, как былиночка, барыня-матушка ваша, ей-то по виду и кошку было не вытянуть. А ведь вытянула вас за ворот и одна-одинешенька, покамест мы с лошадьми-то постромки резали, на себе прочь потащила!»
Вначале ему было холодно. Потом сильно захотелось спать, и Лорка даже не помнил, как его привезли в Юдому.
«Еле живого привезли! Еще бы чуть-чуть — и насмерть сомлел бы, не сумлевайтесь!»
Лорка пришел в себя уже в Юдоме, и той же ночью огневица вернулась. Но вот что удивительно (это еще годы ходило по Юдоме легендой!): Ульяна Ваксель, прыгнувшая за сыном в ледяную полынью и в такой же мокрой одежде ехавшая по морозу следом, не просто осталась жива — даже не заболела!
Сейчас, гладя ее хрупкие вздрагивающие плечи, Лорка вдруг подумал о том, как удивительно сочетается в ней нежность и стойкость, слабость и несгибаемое мужество.
— Ну, будет, будет, — как взрослый маленькому ребенку, повторял Лорка. — Самое страшное уже позади!
Рыдания ее понемногу стихли:
— Что это я? — утирая глаза рукавом, Ульяна расправила плечи. — Даст Бог, выдержим. А ты, Лавруша, немедля обратно в постель!
Лорка послушно залез обратно в постель и сразу провалился в сон — крепкий сон выздоравливающего. Проснулся затемно. В избе вкусно пахло свежим хлебом: мать не доверяла здешним бабам, которых удалось разыскать в прислугу, выпечку хлеба, жалуясь, что у них тесто то пригорает, то кислит. Пекла хлеб сама, — так, как пекут его на родной Смоленщине: мягкий и пышный, он потом не черствел неделями, и на «Ульянину краюшку», как не раз говаривал отец, к нему на привалах «в очередь стояли».
Вот и сейчас она привычно гремела ухватом, вытягивая из печи румяные караваи.
«Странно, — сонно подумал Лорка. — Хлеб-то поутру пекут, да и в праздник работать грешно… Ох… так ведь утро и есть!»
Ранее, тусклое, зимнее. В оконце над темной линией леса мерцала маленькая звездочка.
«Может, и отец тоже сейчас ее видит», — вдруг подумалось Лорке.
Под окнами послышалась какая-то возня. Затем грохнуло в сенях.
— Кто здесь? — раздался тихий голос матери. Однако за дверью молчали.
— Кто здесь? — громче повторила Ульяна. Она, в отличие от беспамятного с добрый месяц сына, уже зналась с местным народцем, и без особой нужды даже из избы выходить боялась: экспедичные людишки-то были с бору да с сосенки, а уж о местных и говорить не стоило, — сплошь клейменые каторжане да укшуйники[7]. Потому, когда снова зашумели, к двери Ульяна пошла с ухватом.
Дверь распахнулась, ухват грохнул на пол. Ульяна обессиленно опустилась на лавку:
— Свен…
У отца с бровей и бороды свисали сосульки, шапка и ворот тулупа заиндевели.
— Отец! — Лорка рывком выпрыгнул из постели, прижался к холодному рукаву. Враз устыдился подступивших слез и принялся помогать отцу снимать задубевшую с мороза одежду.
Он много раз представлял себе эту встречу — еще до отъезда, в Якутске, в пути, в горячечном бреду — и всегда он, Лорка, вот так подбегал к нему, тыкался в отцовский рукав, а суровое лицо отца расцветало улыбкой.
Но сейчас улыбки не было. Высохший, небритый, злой этот человек был почти незнаком Лорке:
— Пошто приехали? — сняв сапоги и опускаясь на лавку, спросил он. — Стряслось что?
Лорка, растерянный этим будничным вопросом, поймал взгляд матери. Ульяна закусила губу и отчаянно замотала головой.
Отец тем временем достал из-за пазухи флягу, опрокинул остатки в рот.
— Пахнет хорошо, — крякнув, сказал он. — Хлебом-то угостишь?
Мать опомнилась, метнулась к печи. Отец руками отломил горбушку, уткнулся в нее носом.
— М-м-м… хорошо! — закрыв глаза, откинулся на стуле и с наслаждением принялся жевать.
Тишина воцарилась такая, что ее, казалось, можно резать ножом. Дожевав хлеб, отец снова приник к фляге. Потом достал дорожную чернильницу и спросил:
— А бумаги казенной, случаем, не запасли?
— Вот. — Лорка видел, что мать с трудом сдерживает слезы. Однако она, стараясь себя не выдать, молча достала привезенную из Якутска кипу бумаги, положила на стол. Смахнув на пол крошки, отец облокотился на стол:
— Рапорт писать немедля должно. Чирикова я отпустил спать, сомлел он все же малость на обратном-то пути. Напишу, отправлю с вестовым капитан-командору — после поговорим.
Мать отнесла Лорке теплого молока и хлеба прямо в постель. Поев, Лорка какое-то время маялся бездельем под мерный скрип пера отца, однако потом снова уснул.
Проснулся он снова в темноте. Где-то за печью, — там, где родительская кровать была огорожена занавеской, теплилась свеча.
— …сил моих нет, — послышался дрожащий голос матери. — Анна-Кристина с детьми уезжает. Отпусти и ты нас, коли мы здесь тебе обузою…
Сердце Лорки ухнуло куда-то вниз. Еще никогда, никогда за все время их бесконечного путешествия мать ни разу не то что с отцом — с Лоркой не заговорила о возвращении!
— Не обузою, — коротко отвечал отец.
— Да разве? — В голосе матери явственно послышалась обида. Эту-то обиду как раз Лорка хорошо понимал. Он и сам еле удержался от слез от такой холодной встречи. — Все служба, служба! Хоть бы о сыне спросил! А он не помер едва, с самой Масленицы болеет! На Ураке сани под лед провалились, насилу вытащили…
— Отчего в Якутске не дождалась? — кулак отца в сердцах грохнул об стол. — По весне бы встретились… Слыханное ли дело — в этакую зиму бабам с детьми… Я еще с Коробова спрошу, как посмел отпустить…
— Его не вини! — вскинулась мать. — Сами мы…
— Для какого, скажи, дела?
Мать надолго замолчала. Потом уронила еле слышно:
— Тебя повидать… Лавруша все спрашивал. Вот я и…
— Ох, Ульяна, Ульяна! — послышался шорох, это, должно быть, отец обнял мать.
— Не получилось у нас жизни в тепле да в довольстве, — после долгого молчания сказал отец. — Все бредем да бредем куда-то. А будет ли конец тому пути — и сам не ведаю… Быть может, и прав командор — любит жену свою, а потому отсылает ее обратно, подальше от здешней дикости…
— Не нужны мы тебе здесь, — всхлипывала мать. — Нужны бы были — все снесли, любые невзгоды… А так…
— Сама не знаешь, что говоришь, — вздохнул отец. — Не нужны бы были, давно бы отослал назад — к чему маяться? Или уж оставил в Иркутске, — там все же какое-никакое женское удобство…
— Не нужно мне удобства! И Лавруше не нужно! Ты нам нужен! Ты! А тебя все нет… А вернешься — слова ласкового не скажешь! Так и живем, ровно вдова с сиротою при живом муже! — мать наконец высказала то, что наболело на душе, и смолкла.
— Служба моя, Ульяна, такова, — тяжело сказал отец. — Еще мой отец мне говаривал: морская служба с жизнью семейной не в ладу…
— Да где ж она, служба твоя морская, Свен? — горько сказала Ульяна.
— Здесь, — отвечал отец. — Год за годом, миля за милей. Большое задумано было дело государем, — край земли Русской отыскать да утвердить на ландскартах навечно. Разве же враз справиться?
— А без тебя… никак не можно? — несмело спросила Ульяна.
— Может, и можно, — коротко отвечал отец. — Только вот хорошо ли справиться выйдет?
— Полюбила я тебя за честное и верное сердце, — помолчав, сказала мать. — Не след теперь своим мытарством с пути сбивать. Делай, как знаешь, Свен, о нас не тревожься. И впрямь надо было в Якутске зиму переждать. Невмоготу только стало без тебя, невмоготу!
— Тсс… Все хорошо. Даст бог, по весне в Охотск переберемся, там я уже и избу свежую для вас велел строить — попросторней этой!
— Ох… а там построишь ты эти свои корабли — и уйдешь землицу американскую искать… А еще вернешься ли…
— Вернусь, — твердо сказал отец. — Как не вернуться, если сердце мое вот здесь, Ульяна, mitt hjärta![8] Ты держи его крепче, да помни — пока оно здесь, с тобой, никакая беда меня не настигнет!
Глава 2
Японская экспедиция
— И в этом году не успеть. По Охоте уже лед пошел, а в море на полкабельтова к берегу не подойти. — Чириков раздраженно смахнул с лица мокрую прядь. Они с Вакселем стояли на песчаной насыпи, откуда лучше видно было залив. Оба напряженно вглядывались вдаль, как делали это день за днем в напрасной надежде.
— В этом году не успеть, — кивнул Ваксель. — Да и не можно нам в море выходить, пока Шпанберг не вернулся. Приказ командора.
— Даст бог, хоть в следующем году свой долг выполним, — вздохнул Чириков. — Невозможный уже стыд берет. Двадцать лет тому почти, как государь Петр Алексеевич наказ командору дал путь в американские земли разведать. Умер государь, так ответа и не дождался. Мы же трижды все земли русские пешком обошли, а воз и ныне там! Боюсь, как бы им там, в Петербурге, вестей от нас ждать не надоело, да и не велели бы назад поворачивать!
— Начало Американской экспедиции все же положено. Пусть еще сами мы на поиски земли Американской в море не вышли, но сообщение об открытии земель японских лейтенант Вальтон привез. Командор донесение в Петербург отправил. Однако ж и потери преизрядные…
— Погоди, Ксаверий Лаврентьевич, — вглядываясь в горизонт, протянул Чириков. — Может быть, еще вернется Шпанберг-то.
— Господь ведает. Вальтон, однако, уже здесь, а он ведь, потеряв Шпанберга, не токмо к Японии причалил и земли тамошние оглядел, но и на Камчатке Шпанберга дожидался. Лишь не дождавшись уже, вернулся…
— На море всяко бывает. — Чириков упрямо мотнул головой.
— Эх, Мартын, Мартын! Вспоминаю я его часто, — задумчиво сказал Ваксель. — Грешным делом, все пенял ему прошлый год, что так собой не владеть офицеру не должно. А вот нынче тоже сидим на готовых к отправке кораблях, и легче было бы снова к Шкворню под дуло…
После зимовья на Юдоме Вакселю и Чирикову пришлось сначала построить более сорока лодок, чтобы переправить груз и людей в Охотск. От Юдомского Креста самый короткий путь был водный — через небольшую ненадежную речку Урак.
Честь возглавить флотилию Ваксель предложил Чирикову, хоть Беринг предлагал ему это первоначально. Но нет, — «дело начал, дело закончить надобно», — и Ваксель остался, подгоняя оставшихся, проверяя склады с провиантом, пресекая безбожное воровство и размещая все новые прибывающие из Якутска грузы.
Перед отплытием из Юдомского Креста Чириков за свою давнишнюю грубость извинился. Ваксель принял извинения от старшего по рангу также невозмутимо, как в свое время оскорбления. Но Чириков знал, что с тех пор они стали ближе. Тем более что с ним Ваксель отправил в Охотск свою жену и сына.
Охотск встретил флотилию настоящим торжеством — ликовало все население Экспедичной слободы, — так здесь называли тех, кто приехал последние годы строить корабли.
К ликованию этому примешивалась и неподдельная благодарность — в Экспедичной слободе все до последнего матроса знали, что именно после визита Чирикова и Вакселя к Скорнякову-Писареву тот вдруг присмирел.
Это было большим облечением. После того как людей и снаряжение разместили, работа пошла споро. Шпанберг не соврал, стараясь себя выгородить, — его корабли и впрямь были практически полностью готовы к плаванию. После того, как все необходимое загрузили в трюмы, оставалось лишь дождаться благоприятной погоды.
В середине июня 1738 года отряд-капитан Мартын Шпанберг вышел из Охотска на трех судах в Японскую экспедицию. Провожали их в настроении приподнятом. Наконец-то дело, ради которого они пересекли половину земли, начало свершаться! Сколько положено трудов, сколько сил!
К лету в Охотск перебрался Беринг и взял на себя большую часть административных дел. Чириков и Ваксель могли заняться тем, чем чаяли — постройкой своих будущих красавцев.
Несмотря на то что все лучшее отдавалось на корабли Шпанберга, остовы будущих пакетботов уже обросли шпангоутами, взметнулись в небо стройные мачты. На берегу варили смолу для конопатки, сновали туда-сюда по сходням матросы… Лица у всех были серьезные, сосредоточенные, но под этой сосредоточенностью, будто солнце сквозь облака, проступала надежда. Сбросив гнет бесцельного ожидания и бесконечных проволочек, люди работали с раннего утра и до поздней ночи, постепенно превращаясь из стаи случайных людей в команду.
Подогревало и ожидание новостей от Шпанберга. Уже к апрелю все основные работы по строительству кораблей были завершены. Потянулось ожидание — вязкое, бесцельное. Сотню раз уже горячий Чириков на заседаниях штаба настаивал выходить в море, не дожидаясь Шпанберга. Однако Беринг медлил, и это промедление сводило всех с ума.
И вот, неделю назад дюбель-шлюп «Надежда» под командованием лейтенанта Вальтона вернулся. Один. С тех пор о возвращении Шпанберга старались не говорить. И об отплытии тоже.
— Вот уж от кого такое услышать не ожидал, — усмехнулся в усы Чириков. — Что же ты тогда в штабе у командора со мною плечо к плечу не стал? Послушал бы Беринг нас двоих-то!
Ваксель долго молчал. Потом тихо сказал:
— У меня семья. Кто знает, не ждет ли нас судьба Мартына…
— Отец! Огни с моря на зюйд-весте! — Лорка, размахивая руками, бежал к нему по берегу.
Все детство Лорка был маленьким и хрупким, огневица точно выедала его изнутри. Но в последний год, проведенный здесь, в Охотске, отцова стать дала себя знать. Лорка вдруг вытянулся свечой и ростом уже сравнялся с большинством взрослых тунгусов.
Корабелы и офицеры экспедиции столпились на берегу, вглядываясь в темнеющий горизонт.
— Идут двое! Крест на том, впереди «Архангел Михаил»! — закричал наконец корабельный плотник Савва Стародубцев. — По оснастке я его, родимого, за версту вижу! Это Шпанберг!
На пристани началась лихорадочная суета. Зарядили пушку и издалека донесся ответный залп. Теперь сомнений не было.
Командор Беринг стоял на песчаном берегу, длинный завитой парик трепал ветер. Он плакал, не стыдясь, и Лорка вдруг понял, что сам Иван Иванович уже в возвращение Шпанберга не верил.
Когда корабли подошли достаточно близко, все вокруг принялись палить и кричать, как сумасшедшие. Наконец причалила к пристани шлюпка, и капитан Шпанберг, — исхудавший, с растрепанными волосами, без парика, ступил на берег.
Беринг обнял его дрожащими руками.
— Воистину славен Господь! И не чаял я уже с тобою, Мартын, свидеться! — хрипло сказал командор, крепко стискивая плечи товарища. — Идем в штаб, доложишь. Алексей! Надобно немедля всех разместить, накормить скоромным и выдать водки штоф. Лорка, беги к попу в церкву, вели в колокола звонить. Радость, друзья мои. Радость!
В штаб любопытствующих, в том числе и Лорку, не пустили. А ему страсть как хотелось послушать! Недолго думая мальчик кругом обежал штаб, сложенный обычной избой, сиганул с разбега на пристроенный к ней амбар и протиснулся в узкую щель под крышей. Переступая по балке, проскочил над сенями, приник к дощатой обшивке над дверьми. Стоять на узкой балке было неудобно, держаться почти не за что — но зато со своего насеста ему было видно всех как на ладони. Сколько он уже этих важных заседаний подслушал!
Беринг сидел во главе стола, вокруг него кругом расположились офицеры. Командор сам налил полный стакан водки, поднес Шпанбергу. Тот выпил залпом, резко выдохнул.
— С возвращением, Мартын, — тепло сказал Беринг. — Докладывай!
— Лейтенант Вальтон, должно быть, уже доложил обо всем, что случились до того, как море разлучило нас, — начал Шпанберг, развернув перед собой потрепанный вахтенный журнал и разложив на столе ландскарту. — Так что обстоятельства сии опишу кратко. Мая двадцать второго числа со своей эскадрой вышел я с рейда реки Большой, спустя четыре дня стал на якорь у первого острова Курильского и ждал там отставшие другие суда, чтоб надлежащим образом эскадру подготовить, снабдить всех начальников инструкциями, сигналами и прочим. Все это сделавши, июня месяца первого числа я со всеми судами отплыл от Курильских островов.
Сперва плыли мы курсом на юго-восток приблизительно до 47° северной широты, затем взяли курс на юго-запад. Прошли мимо многих островов, и особо хочу отметить, что течения в тех местах, — вот тут и тут я указал их на ландскарте, — весьма сильны и переменчивы; четырнадцатого числа июня попали в густой туман, отчего бот «Гавриил» отбился от отряда. Мы учинили розыск его в течение двух дней, неоднократно палили из пушек, но найти его не могли.
Шпанберг говорил по-немецки, и Лорка понимал его с трудом. Все слова вроде бы были понятны, но к концу фразы смысл ускользал и в паузах, которые делал Шпанберг, Лорка судорожно проговаривал про себя все это по-русски. Несмотря на то, что в окружении отца немецкая речь звучала сплошь и рядом, язык все же был Лорке чужой. Но дослушать окончание чудесного рассказа хотелось, и Лорка весь обратился в слух.
— Осьмнадцатого числа июня вахтенный завидел землю. Мы бросили якорь на глубине двадцати пяти сажен. По моему счислению, получилось наше нахождение на 38°41′ северной широты. Счел я, что та землица и есть Япония: видели мы громадное количество японских судов, а на берегу поселения и засеянные поля; однако за дальностью расстояния рассмотреть, что именно растет, не смогли. К нам подошли два судна, но остались на веслах на расстоянии тридцати или сорока сажен от них и не желали подойти ближе. Когда им стали делать знаки и приглашать, они тоже стали показывать знаками, чтобы мы высадились на берег, однако же я остерегся, и мы остались на якорях.
Так стояли до двадцатого числа, когда снова увидели множество японских судов, в каждом судне команды по десяти — двенадцати человек. Однако я не стал поддаваться на их уговоры и не дал команды спускаться на берег и вступать с японцами в разговоры.
— А вот лейтенант Вальтон смелость имел, — как бы невзначай заметил Беринг.
— Лейтенант Вальтон, смею утверждать, имел неблагоразумие, — вспыхнул Шпанберг. — Он очень легко мог потерять всех своих людей и не имел бы возможности оказать им помощи; я же предпочел людей сохранить, несколько раз подходил к берегу в разных местах, становился на якорь, но ни разу не оставался на одном месте надолго, а держался все время под парусами, чтобы в любой момент быть готовым ответить силой на любое злодейство!
Лейтенант Вальтон несколько раз открывал рот, словно хотел что-то сказать, но с усилием сдержался и промолчал. Лорка подумал, что уж он-то на месте Шпанберга ни за что не остался бы на борту корабля. Судя по блеску в глазах остальных офицеров, и они бы не остались!
— Два дня после того мы пришли в другую бухту на 38°23′ северной широты, — продолжал Шпанберг. — Здесь я позволил причалить к нам двум рыбачьим суднам и взять на борт немного свежей рыбы, риса, большие листья табака, соленые огурцы и прочей еды. Рыбаки не соглашались продавать эти припасы, а выменивали их у матросов на различные мелочи и держали себя вполне честно и пристойно. Мне удалось также достать у них немного японских дукатов в обмен за русские деньги. — Капитан достал из-за пояса связку странных металлических четырехугольников, покрытых какими-то восточными, неизвестными знаками. Он передал их по кругу, и офицеры принялись их внимательно разглядывать. Беринг покивал седой головой.
— В смысле торговом эти сведения весьма ценны. К чему японцы проявили интерес?
— Более всего они интересовались относительно сукна и полотняного платья, а еще синих стеклянных бус. На другие мелочи они не пожелали обратить никакого внимания, хотя им неоднократно их показывали.
— Вы упоминали об их судах, — вмешался капитан Чириков. — Каковы они на вид и вооружением?
Ваксель одобрительно кивнул на этот вопрос. Шпанберг посуровел.
— Рыбачьи суда все имеют плоскую корму и очень заостренный нос. Ширина их будет футов пяти, длина около двадцати или чуть больше. Рулевое весло вставляется сверху так, что, когда им не пользуются, его можно убрать внутрь лодки. Более крупные суда имеют по два весла, по одному с каждой стороны в корме, совершенно кривой формы. Веслами они работают всегда стоя и продвигаются под веслами очень быстро. В этих судах устроена также палуба, под которую они складывают свои вещи и припасы, когда выходят на рыбную ловлю, а на самой палубе устроен небольшой очаг, на котором они готовят себе пищу. Удалось мне еще заметить, что на этих судах вместо железных уключин и крюков имеются лишь медные, якоря же, вроде наших четырехлапых кошек, изготовлены из железа. Далеко от берега они обычно не отходят, а на ночь возвращаются на якорь.
— Много ли их?
— В то время разом мне удалось насчитать семьдесят девять судов, а кроме них еще видел я японские боты. Эти боты, заостренные как с носа, так и с кормы, и гораздо больше этих судов по размерам, вмешают много людей и хорошо идут под парусом, но лишь по ветру.
— Все это говорит о том, что мореходство у них развито хорошо, — медленно проговорил Беринг. — Удивительно, что при таких флотилиях в наших водах мы встречаем их столь редко.
— А каковы они на вид? — с любопытством спросил Чириков. — Одеты как?
— Обычно росту невысокого. — Шпанберг покосился на Вакселя. — Лицом схожи с тунгусами, однако кожей посветлей. Обычай носить прическу у них чудной: половину головы стригут наголо, а на другой половине волоса зачесывают сзади гладко, и еще мажут клеем или жиром, затем заворачивают в белую бумагу и нижний конец их коротко остригается. Это взрослые. У маленьких мальчиков на середине головы выстригают четырехклинок, размером дюйма в два, а в остальном прическа такая же. Носы у них небольшие, плоские, но не настолько плоские, как у калмыков. Носят широкие одежды с поясом, с широкими рукавами, вроде европейских шлафроков, но без воротников. Сколько их ни видели, все ходили без штанов и босиком и закрывали срамоту повязкой.
— Это все простолюдины, — проронил Беринг. — А знатных людей видеть довелось?
— Незадолго до ухода к борту причалила большая шлюпка; было в ней помимо гребцов четыре человека. Одежда их в остальном такая же, была вышита по плечам и подолу, так что, видно, это были более знатные люди. Я пригласил их в свою каюту. Войдя, они поклонились до земли, а сложенные ладонями руки подняли выше головы, а потом остались стоять на коленях, пока я не заставил их встать. Мы их угостили водкой и обедом, и они охотно съели его. Потом я показал им морскую карту и глобус, после чего они знаками пояснили, что их страна называется Нифония, а не Япония. Они также говорили о других островах, называя их Маема, Сандо, Сангар, Нотто и еще по-разному; эти острова они показали пальцами на карте. Уходя, они снова поклонились до земли так же, как они сделали при входе в нее. Шлюпки, которые доставили их, потом вернулись и привезли различные мелочи на продажу или для обмена на русские вещи. Между прочим, там был кусок картона такого сорта, какого нигде до этого не приходилось видеть.
— Не может ли эта земля и ее обитатели оказаться жителями земли Жуана де Гамы? — спросил Беринг. — К экспедиции нашей указом Сената прикомандирован профессор де ла Кройер, он известил меня, что будет дожидаться нас в Большерецке. Профессор де ла Кройер имеет весьма любопытную ландскарту, в которой сия землица обозначена.
— Я пробыл там несколько дней и могу судить, что эта земля — определенно Япония. — Тон Шпанберга стал сухим. — Об этом можно судить по множеству японских судов, вид которых хорошо известен из прежних описаний, по вот этим японским монетам с иероглифами и, наконец, по заявлениям всех встреченных людей, что они находятся действительно в Японии. Это также подтверждается следующим соображением: как известно, северная оконечность Японии расположена на 40° северной широты, а я следовал вдоль берега до 38 к юго-востоку и не видел к югу конца земле.
— Таким образом, можно уверенно считать, что капитан Шпанберг и лейтенант Вальтон выполнили возложенное на него поручение, — с удовлетворением заметил Беринг. — А это, господа, едва не первое наше успешно выполненное дело, о котором я могу доложить государыне императрице.
От похвалы Шпанберг слегка покраснел, а Чириков с Вакселем, напротив, поджали губы.
— Однако это заняло лишь несколько дней, — не без яда в голосе сказал Чириков. — Отчего же такое промедление вышло? Вальтон за это время успел вернуться на Камчатку, а оттуда в Охотск!
— Я посчитал, что, пока погода мне благоволит, смогу идти дальше и искать еще неоткрытые земли. Я рассчитывал еще совершить путешествие в западном направлении и обогнуть Японию с севера. Не имея, однако, никакой уверенности в том, что встречу на своем пути землю, я пошел сначала в северо-восточном направлении, чтобы поискать пресную воду на одном из встреченных островов. 3 июля на 43°50′ северной широты мы увидели большой остров. Я послал к берегу шлюпку, чтобы поискать воды, а сам между тем стал на якорь недалеко от острова, на глубине тридцати сажен.
Шлюпка привезла на судно тринадцать бочонков хорошей воды, и посланные сообщили при этом, что на этом острове растет много березы, зеленого кустарника и других неизвестных им деревьев. Они сообщили также, что встретили на берегу семь человек жителей, но не могли с ними переговорить, так как те от них убежали; впрочем, они видели весла от лодок и сани, сделанные наподобие тех, которые видели на Курильских островах и на Камчатке. Я подошел еще ближе к берегу и стал на якорь на песчаном грунте на глубине восьми сажен. Здесь внутри довольно большой бухты я заметил какое-то селение. Я немедленно послал туда шлюпку, и вскоре мне доставили на борт восемь человек местных жителей. По внешнему виду и росту они напоминали жителей Курильских островов, с тем лишь отличием, что все их тело было покрыто довольно длинными волосами. Я угостил их водкой и сделал им подарки из различных мелочей, которые они приняли самым дружелюбным образом. Они носили длинную одежду, сшитую из пестрых лоскутков шелка самого различного цвета, но ходили босиком. Судя по одежде, можно полагать с полным основанием, что они имели сношения с японцами. На лице у них были черные бороды, а у стариков бороды совсем седые. У некоторых в ушах были вдеты серебряные кольца; говорили они, конечно, по-курильски. Их суда также совершенно похожи на курильские. Увидев на борту живого петуха, они все стали на колени, сложив обе руки над головой, низко поклонились ему; также поклонились они до земли за полученные подарки.
9 июля мы покинули остров и лишь с большим трудом сумел выбраться оттуда. Впереди я видел песчаные мели, на которых разбивались большие волны; мне еле удалось пройти там на глубине трех, четырех и пяти сажен. Из-за противных ветров на глубине семи сажен снова пришлось бросить якорь. В общем, только через несколько дней нам удалось выйти в открытое море; проходили на глубине десяти, одиннадцати, двенадцати и четырнадцати сажен. Вследствие вредных испарений, наблюдавшихся в этих местах, многие из состава экипажа заболели. На своей карте я назвал этот остров Фигурным, а бухту — Пациенция, так как нам пришлось перенести там много трудностей, и немалое число моих людей вскоре умерло от болезней.
Отойдя от острова, я плыл по большей части к западу и отчасти к югу и 23 июля увидел впереди справа землю, расположенную на 41°22′ северной широты. Были видны также три японских судна, плывшие к западу.
Я принял эту землю за остров Матсумаи, как это и было на самом деле; мне пришлось слышать, что японцы в этом месте содержат сильный гарнизон и большой флот. На берегу было видно несколько высоких вулканов, а в море много скал, выступающих из воды.
Я прошел вдоль берега до 25 июля, а потом отправился в обратный путь на Камчатку, как у нас было уговорено в случае, если мы с лейтенантом Вальтоном разминемся. Однако там я его не нашел. — Шпанберг метнул на Вальтона неодобрительный взгляд. — 15 августа мы бросили якорь в устье реки Большой, а уже 20-го после небольшого отдыха мы снова вышли в море и с Божьей помощью прибыли благополучно.
По мнению Лорки, рассказывал Шпанберг ужас как скучно, то и дело зачитывая со своего журнала даты и счисления. А ведь такие интересные вещи вокруг случались! И все же, несмотря на эту его сухую канцелярскую манеру, в штабе воцарилась долгая проникновенная тишина.
— Что ж, господа. — Беринг встал, опершись кулаками о стол и принялся внимательно изучать разложенную перед ним карту Шпанберга. — Великое совершено дело. С Божьею помощью меньше стало в окрестностях земель российских белых пятен. А близость Японии сулит как немалую выгоду в торговле, так и немалые опасения относительно их военных намерений. Но главное — Американской экспедиции положено начало! Теперь, милостью Господней, надлежит нам выполнить свою последнюю и самую важную задачу…
Нога у Лорки затекла совершенно. Он машинально переступил, и, не почувствовав онемевшей ногой опасности, с ужасным грохотом обрушился вниз, в сени.
— Лоренц! — Ваксель вскочил на ноги.
Чириков расхохотался, увидев, как Лорка занимается пунцовым румянцем весь, — от лба до подбородка и даже шеи. Командор Беринг, пряча улыбку, знаком приказал разгневанному отцу сесть.
— Вот тебе и секретное совещание… Что же мне с вами, молодой человек, теперь делать?
Лорка молчал, не поднимая глаз. А потом решился:
— Разрешите служить, командор! — А потом добавил просительно: — Иван Иванович!
Беринг прищурил глаза:
— До того, юноша, вам надобно б еще годков прибавить…
— Мне двенадцатый год! Тятенька сказывал…
Ваксель в сердцах грохнул кулаком по столу, и Лорка испуганно замолк.
— …и гардемаринскому чину обучиться… — продолжил Беринг
— Я готов! — отчаянно выкрикнул Лорка.
— …а наперво научиться дисциплине.
Отец побагровел: худшего оскорбления командор и придумать не мог.
— Разрешите мне вывести и наказать его примерно, — раздувая ноздри, тихо сказал он.
— Не разрешаю, — покачал головой Беринг, близоруко щурясь. — Ну-ка, молодой человек, подите сюда.
Лорка, боязливо косясь на отца, подошел. Беринг ткнул в карту.
— Посмотрим, что вы из рассказа капитана Шпанберга уразумели… Это что?
Лорка вгляделся:
— Это, должно быть, остров Матсумаи. Вот, капитан Шпанберг говорил, что видел его под 38 градусами северной широты… А это — вот! — остров Фигурный, где он видел тех волосатых людей. Тут бухта Поциенции. Ушел он оттуда с трудом превеликим, стало быть, для рейда наших прочих судов стоило бы поискать другую…
— Довольно, — прервал его Беринг сурово, но где-то в глубине его голубых глаз плясали яркие искорки. — Я вижу, юноша, к морскому делу вы весьма способны.
Не успел Лорка расцвести от неожиданной похвалы, как командор возвысил голос:
— Но к дисциплине вы, юноша, не прилежны! Назначаю вам штраф уборочными работами в штабе на две недели. Чтобы пол блестел! А там поглядим…
Глава 3
В добрый путь!
Утро выдалось сырым и туманным. С моря дул резкий ветер и, несмотря на то что Охота давно вскрылась, неподалеку от устья еще носились льды.
Лорка стоял в самом конце шеренги моряков и, как все, с замирающим сердцем смотрел, как, трепеща на ветру, над грот-мачтой медленно разворачивается сине-белый Андреевский флаг.
Иван Иванович и отец стояли на носу. Отец возвышался над своим командиром на добрую голову, однако этот невысокий человек с добрыми усталыми глазами, которого Лорка так хорошо знал, сегодня выглядел как настоящий командор.
Он и отец были единственными среди всей команды, кто был одет по Уставу. Уж Лорка-то это знал: сукно для зеленого, с красными отворотами кафтана отцу было тем же, что и для командора, и шилось по тем же «чертежикам». Это позаботилась о построении мундира для мужа еще Анна-Кристина Беринг до своего возвращения с детьми в Петербург. Шерстяное сукно для мундира, широкополые голландские шляпы, белые чулки и чирики — туфли с пряжками, — были выписаны ею, когда супруга командора еще надеялась присутствовать при торжественном моменте. Остальные, как и сам Лорка, были одеты в серые бостроги — однобортные куртки и канифасные штаны. У некоторых на ногах красовались даже унты, потому как добыть в этих местах настоящие кожаные чирики было невозможно.
— Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веков, — вперед вышел отец Илларион, дородный, круглолицый, в белой епитрахили, поручах и фелони. По традиции служба по случаю наречения кораблю имени происходила прямо на палубе.
Все вокруг затихли, перестав даже шевелиться. Бас отца Иллариона подхватили служки на берегу, и вместе с шумом волн, далекими криками чаек все это слилось в единый гимн.
Ульяна Ваксель, — «крестная мать», — одиноко стояла на берегу, молитвенно сложив руки. Крестным отцом, — восприемником, — конечно, никто, кроме самого командора, и быть не мог. Сейчас он стоял рядом с отцом Илларионом, готовясь «воспринять» корабль, точно младенца. Губы его шевелились в молитве.
Отец Илларион трижды обошел с кадилом «крестного отца» и вышел вперед. Загудел певучим басом:
— Нарекаю сей корабль именем Святого апостола Петра во имя Отца, и Сына, и Святаго Суха! Аминь! — По его знаку Беринг резким движением разбил о бушприт бутылку.
Ударила пушка, и моряки разразились приветственными криками. Лорку затопила гордость и радость: неужели случилось? Он знал, иногда и отцу не верилось, что великий путь все же приведет их сюда.
Много чего видел Лорка такого, чего и иным взрослым не вынести. И вся эта боль, весь этот труд всех окружавших его с детства людей были подчинены этой великой цели. Иной раз эта цель казалась несбыточной, а иной раз — бессмысленной и досадной, как писк комара над ухом. Иногда даже вовсе забывалась за неторопливым течением дней.
Но вот — сбылась! Глядя на этого стройного двухмачтового красавца, по строению и оснащению больше похожего на бриг, чем на пакетбот, даже не верилось, что он выстроен здесь, в этом далеком диком краю!
Командор подал знак, и матросы быстро разобрали веревки, удерживавшие «Святой Петр» на стапелях. Махина дрогнула, заскользила и плавно вошла в воду, вызвав новую волну громогласного «Ур-ра-а!». Отец Илларион грянул «Символ веры». Все подхватили, — ладно, вдохновенно. Лорка тоже запел, — знакомые с детства слова будто бы вылетали изо рта сами:
— Немчура, немчура, уходи со двора!
Трое чумазых мальчишек стояли перед Лоркой строем, глумливо ухмыляясь.
Михайла Плетнев был белобрысый, как сам Лорка, двое других — братья Рогатовы, — чернявые, с явной примесью местной крови.
Лорка понимал, что так просто не отделается. Вот уже два года, — с тех пор, как Антон Беринг уехал с матерью обратно в Петербург, эта троица ему нигде прохода не давала. А сегодня они наверняка стояли в толпе «острожан», собравшихся поглазеть на торжество. Острожанами звали тех, кто селился в Косом Острожске, в трех верстах от порта и Экспедичной слободы, где жили в основном корабелы и участники экспедиции. Острожск стоял тут уже лет сто, и жители его считались «коренными», а «слободчане» — пришлыми, несмотря на то, что грамотою им было придано «Охотское Правление». На памяти Лорки «коренные» и «слободские» постоянно дрались, а в последнее время эти трое были у «коренных» заводилами. А уж пройти мимо него сейчас, когда он в новенькой форме!
— Убирайтесь в свой острог, чучелы! — рявкнул в ответ Лорка, покрепче зарываясь каблуками в землю. Знал — сейчас налетят. И налетели!
Прежде чем он упал, ему удалось впечатать кулаком Михайле в челюсть. Тот по-поросячьи завизжал и осел на землю рядом, пока Рогатовы сшибли Лорку на землю и принялись остервенело пинать. «Только не по голове, только не по голове!» — Лорка на этот раз почти не сопротивлялся, прикрывая лицо руками, — он теперь в команде, негоже ему перед командором и командой с разбитой-то рожей показаться! Не до гордости: едва стервецы, изумленные скорой сдачей, чуть остановились, Лорка мухой полетел к дому. Братья бросились было преследовать, но быстро отстали — выдохлись, пока лупцевали Лорку. Это ему и было надо.
«Ушел!» — Спину и живот жгло от свежих ссадин, руку он до крови рассадил о плетневскую челюсть, но лицо — лицо Лорка спас, и это главное. В другой раз он бы дрался до кровавых соплей, до швов над разбитой бровью. Но не сейчас. Только не сейчас!
Дом их чуть поодаль, у самой дороги на Острожск, на косогоре, и Лорка запыхался, пока бежал. Однако едва он собрался сигануть в щель за амбаром, ворота открылись. Отец! Пришлось спрятаться за углом и ждать, потихоньку выглядывая. Отец был с командором. Лорка слышал, как они прощались. Иван Иванович был частым гостем у них, особенно после отъезда Анны-Кристины и Антона с Аннушкой. Лорка знал, что сейчас отец проводит командира до дороги, а потом вернется, — и надо бы проскользнуть, пока не вернется. Лорка уже собрался было высунуться, чтобы поглядеть, и чуть не натолкнулся на капитан-командора.
— Ой!
— Эт-то что еще такое, юнга Ваксель? — Командор, заложив руки за спину, как на смотре, грозно оглядел висящую лохмотьями окровавленную рубаху, — еще утром она была целехонькой, белоснежной!
— Подрался, — неохотно признался Лорка, переминаясь в пыли.
— Не знал я, что ты такой задира…
— Они первые полезли!
— Что ж, вот так просто и полезли?
— Вот так просто! Разве ж им кто указ? Раз я немчура — значит, можно и нужно! — со злостью выкрикнул Лорка.
Беринг нахмурился.
— Ах вот, значит, как… А ты, значит, немчура, иноземец?
— А то нет? — зло сказал Лорка. — Раз за немчуру бьют!
— Бить-то могут за всякое, — прищурил глаз Беринг. — А иноземец ты или нет — это ты только сам сказать можешь.
— Как это?
— Вот скажи-ка мне, отец твой, он иноземец или нет?
— И… иноземец, — неуверенно выговорил Лорка.
— Почему?
— Дак он же… в земле шведской родился… — растерялся Лорка.
Беринг нахмурился:
— А какому отечеству отец твой служит — датскому или российскому?
— Российскому.
— Так вот запомни, юноша, — голос командора стал суровым, — Отечество твое то, которому душа твоя служит! Ясно?
Лорка кивнул.
— Эй, юнга! Не зевай! — вахтенный Дмитрий Овцын беззлобно ткнул Лорку в спину и следом за ним принялся ловко взбираться по вантам[9]. — Лезь шустрей, не то всем расскажу, что забоялся!
— А никто и не поверит! — высоты Лорка вовсе не боялся и, пользуясь этим, вахтенные матросы вовсю гоняли его брать на гитовы[10] марселя, — верхние паруса «Святого Петра».
Добравшись до салинга[11], Лорка начал быстро пересту-пать по пертам[12]. Он знал, что отец смотрит. Первый помощник всегда на носу, — командор на палубу поднимался редко, все больше в каюте своей сидел. Шутка ли — в шестьдесят лет выйти в море!
Овцын поднялся следом и вместе они начали зарифлять[13] парус. Сзади виднелся стройный силуэт «Святого Павла». Резкий северный ветер здесь, наверху, еще усиливался, высекая слезы из глаз.
Вот уже шесть дней как они покинули Большерецк и полным ходом шли к пункту своего назначения — Авачинской бухте, где решено было зазимовать: стоял уже конец сентября, и выход в открытое море осторожный командор, несмотря на возражения капитана Чирикова, считал опасным.
В Большерецке половину флотилии, — два судна, груженные провиантом для зимовки и будущей экспедиции, — пришлось оставить. Оба этих судна имели небольшую осадку и не могли в такое позднее время года обойти вокруг южной оконечности Камчатки. В отношении этих судов Беринг не хотел также допускать ни малейшего риска, так как случись с ними какая-нибудь малейшая авария, это погубило бы плоды всех дальнейших стараний. Лорка слышал от отца, что все они охотно стали бы на зиму в самой реке, но глубина воды на барах в устье была так невелика, что пакетботам прохода туда не было, а потому пришлось волей-неволей плыть в Тихий океан.
Закончив, Лорка какое-то время еще постоял, наслаждаясь ни с чем не сравнимым чувством простора и свободы. Овцын, увидев на его лице восторженную улыбку, заулыбался в ответ. Его лицо от этого стянулось, сделав заметным уродливый шрам, шедший через все лицо от уха до подбородка и делавший этого когда-то привлекательного, молодого еще мужчину похожим на разбойника.
Шрам этот, по рассказам штурмана Эзельберга (он был один из немногих кроме самого командора, кто относился к Овцыну с сочувствием) был получен им из-за «горестной страсти». Сказывал он, что в бытность свою начальником Обско-Енисейского отряда на шлюпе «Тобол» случилось лейтенанту Овцыну остановиться, на свою беду, в Березове, где отбывала ссылку семья князей Долгоруких. И лейтенант влюбился в старшую из опальных княжон, Екатерину, стал в гости к Долгоруким хаживать… Потом наступила весна, Овцын покинул Березов и с честью завершил свое задание — нашел проход из Оби к Енисею… Но шли уже в Адмиралтейство доносы и ничего не подозревавшего лейтенанта, ничем не запятнавшего честь своего мундира, ждал скорый суд по обвинению в «государственной измене»… Хорошо еще, что Беринг, получив весть о судьбе товарища, смог выхлопотать для сведущего и разумного офицера послабление. Дворянин Овцын был «всего лишь» бит плетьми, разжалован в матросы и сослан в Охотск.
Впрочем, хотя иные и норовили бывшему офицеру «на место указать», командор сумел защитить бывшего соратника, сделал своим адъютантом. Однако упрямец Овцын настоял, чтобы вахты наравне с прочими матросами нести и в кубрике с другими обретаться.
— Ну что зачаровался? — Овцын закончил работу и принялся спускаться. — Склянки бьют, айда в кубрик греться!
Койки у них были соседние. Видно, кто-то посчитал, что место Овцыну рядом с юнгой, младшим по рангу, в самый раз будет. Кроме того, и на самого Лорку поначалу посматривали косо: еще побежит доносить отцу. Но после того, как Лорка промолчал, когда подштурман Юшин подрался с прапорщиком Логуновым и когда матрос Акулов напился в Большерецке пьян до того, что его пришлось на борт тащить за ноги, к Лорке оттаяли. Начали заговаривать, угощать табаком (Лорка немилосердно кашлял, но отказаться не смел) да брать на партию в карты. Одной дружбы с Овцыным по-прежнему не одобряли, но тут Лорка выказал норов. Овцын ему нравился. Несмотря на шрам, хорошее у него лицо. Открытое, честное, большие смешливые темные глаза смотрят прямо. А примется рассказывать — впору рот подвязать, так и норовит раскрыться. Есть что порассказать бывшему лейтенанту, а ныне матросу Овцыну. Четыре года командовал он Обско-Енисейским отрядом экспедиции. Трижды суда на Крайний Север водил. Но ни разу еще не слышал от него Лорка ни слова про злосчастный Березов. Штурман Эзельберг сказал ему как-то, что княжну, из-за которой Овцына сослали, заточили по приказу государыни в монастырь. Не оттого ли не носит креста нательного матрос Овцын?
Лорка принялся было спускаться следом, но вдруг черное пятно впереди привлекло его внимание. «Святой Петр» сейчас как раз проходил по южной оконечности Камчатки, именуемой мысом Лопатка, и самым южным из Курильских островов. Ширина пролива была около немецкой мили, и казалась вполне достаточной для прохода судов, но зоркие глаза Лорки уловили прямо по курсу бешено кипящую воронку. Вот волна откатила, обнажив торчащий, словно зуб, риф. Еще несколько мгновений — и «Святой Петр налетит прямо на него!
— Тревога! Тревога! Риф прямо по курсу! — что есть мочи закричал Лорка.
Краем глаза он увидел, что с носа на него оглянулся отец. В следующее мгновение он махнул штурману и сам встал за штурвал.
Вот «Святой Петр» слегка накренился, паруса захлопали на ветру, когда он начал разворачиваться. Дул попутный западный ветер, но волны отчего-то не шли ровными рядами по курсу, как это бывает, — нет, они сталкивались, кипя и закручиваясь, точно шальные. Чем больше «Святой Петр» входил в пролив, тем выше они становились.
— Течение навстречь идет!
«Святой Петр», кренясь все сильнее, зарылся носом в высокую встречную волну. Держась за мачту, Лорка сверху увидел, как волна накрыла корму и, разбившись в пену, стекла через фальшборты, едва не утащив за собой двоих матросов, травивших снасти. Раздались крики.
О том, чтобы спуститься вниз, не было и речи. Обхватив руками и ногами мачту, Лорка висел между серым небом и свинцовым морем. Волны, закипавшие прямо у рифа, были огромны, а корабль, казалось, совсем не двигается. Одна за другой водяные громады шли навстречу отчаянно сопротивляющемуся судну. Нос корабля, будто лицо тонущего, отчаянно взмывал над волной, разрезая ее, но волны тут же смыкались, обрушивая на палубу потоки воды. Передвигаться по ней было немыслимо, — схватившись кто за что мог, люди в ужасе наблюдали за катастрофой. Только отец оставался на ногах. Он отчаянно крутил штурвал и кричал что-то неразборчивое в ужасном шуме, поднятом разбивающимися о риф волнами. Несмотря на его усилия, корабль, казалось, вовсе не двигался, снова и снова зависая над ревущей бездной.
Позади корабля волны схлестывались особенно яростно, точно негодуя из-за того, что упустили свою жертву. Шедшая следом за «Святым Петром» на буксире шлюпка моталась за ним на тросе, будто игрушечная. В какой-то момент огромная волна подхватила ее и буквально взметнула на корму. Затрещали доски обшивки. Целое бесконечное мгновение Лорка с ужасом думал, что сейчас шлюпка ударится прямо о грот и обломит его, но буквально на волосок от мачты волна откатила, волоча за собой перевернутую шлюпку, как дохлого жука.
«Святой Петр» снова провалился вниз, и Лорка обомлел: сквозь зеленоватую толщу воды виднелись камни.
«Да ведь под килем не больше трех сажен! — с замирающим сердцем подумал он. — Пропадем! Надо поворачивать назад! Назад!»
В то же мгновение Лорке стало стыдно за свою трусливую мыслишку. Он как наяву увидел перед собой внимательные, серьезные глаза отца, его размеренный голос:
«Ежели при попутном ветре пойдет течение супротив, самое опасное есть пытаться повернуть назад. Потому как едва корабль сойдет с попутного ветра, течением таким развернет его поперек, и мачту наверняка поломает. А дальше — что корабль, что ореховая скорлупка… Голову от страха при таком потерять — верной смерти подобно!»
Казалось, прошла целая вечность, прежде чем страшный риф медленно, как улитка, прополз бортом и остался за кормой. И тут, как по волшебству, течение прекратилось: будто вырвавшаяся на волю птица, корабль стремительно полетел по волнам. Мокрый, на подгибающихся ногах, Лорка наконец спустился на палубу. Овцын, отлепясь от мачты, поднял лицо навстречу, крепко, по-братски обнял:
— Молодец, не сдрейфил! Сильно я боялся, что у тебя от страха руки ослабнут. Конец бы тебе!
Лорка, качаясь, как пьяный, вместе с Овцыным перешел на нос. Отец, мокрый до нитки и белый, как полотно, осторожно поглаживал рулевое колесо, точно баюкал больное дитя. Губы его шевелились.
— Прошли? — еле слышно спросил Овцын.
— Прошли, tack till Herren![14] — хрипло ответил отец. — Тридцать лет я на море, а такого страха, как сейчас, не случалось.
И вдруг неожиданно, пойдя красными пятнами, заорал:
— Кой черт тебя, юнга, на салинг понес!
Шедший следом через час «Святой Павел» при проходе пролива не испытал ни малейших затруднений, — встречное течение оказалось приливной волной, а при том, что было, как назло, новолуние, волна эта оказалась необычайно высокой и отхлынула за какой-то час, оставив почти спокойное море.
«Чудеса!» — еще не отойдя от пережитого ужаса, думал Лорка, глядя, как тает вдалеке мыс Лопатка.
«Святой Петр» взял курс на северо-запад, продвигаясь вдоль побережья. Слева виднелись сплошь горы. Опасаясь новых сюрпризов, Ваксель вел корабль на большой глубине, однако дальнейшее плавание было спокойным, пока 27 сентября на море не разыгрался шторм и не опустился густой туман. Тем временем по счислению, произведенному и Вакселем, и самим Берингом, оба корабля должны были уже подойти к цели своего путешествия — Авачинской губе.
Лорка, как и все, кто был на палубе, вожделенно всматривался в неприветливый берег, лелея отчаянную надежду, что туман рассеется и им удастся пристать. Но час проходил за часом, волна усилилась, и командор принял решение взять курс в открытое море. С тяжелым сердцем Лорка спускался в кубрик, — отец после произошедшего почему-то до сих пор злился, и Лорка старался не мозолить ему глаза. Слушая, как волны тяжело ударяют о борт и стонет в полусне-полузабытьи несчастный, страдающий морской болезнью бергбиуер Григорий Самойлов, Лорка старался подавить мутный осадок страха, не оставлявший его с тех пор.
«Отец справился тогда. Он справится с любой бурей!» — с отчаянной гордостью думал Лорка. Пару раз крен был так силен, что его сбрасывало с койки. Позеленев, матросы один за другим поднимались на палубу, якобы «поглядеть». Самойлова-таки вырвало, и в кубрике повис кислый запах блевотины. О еде все и думать забыли, хотя не ели с самого утра.
Озябшие, измученные, в кубрик ввалились вахтенные матросы, — этим, в отличие от остальных, было наплевать на то, что происходит наверху. Свалив в кучу мокрую одежду и вяло ругаясь, они буквально попадали на свои койки, и провалились в сон. Из их неохотного бурчания Лорка понял, что шторм разыгрался не на шутку и раньше рассвета подойти к берегу не удастся.
Утро пришло таким же неуютным и туманным. На парусах и реях повисли крупные капли воды, «Святой Павел», шедший в полукабельтове, был совершенно не виден, если бы не горящие на его носу и корме огни.
«Эх, что за напасть? — Лорка, выбравшись на палубу, с тоской глядел назад, где, по его мнению, за сплошной стеной тумана должен был быть берег. — До берега-то ведь рукой подать!»
Люди были смурны и угрюмы. Собравшись вечером в кубрике, они, против обыкновения, не перекидывались шутками, не обсуждали дальнейший путь. Каждый, должно быть, внутри молился: завтра, даст Бог…
Но и завтра, и послезавтра подойти к берегу не удавалось. Напрасно два корабля, точно привязанные, снова и снова кружили по неприветливому морю. Туман, пелена, серый дождь. Дважды пришлось палить из пушек, чтобы не потерять друг друга. Близость цели сводила с ума.
На третью ночь, когда ожидание уже стало невыносимым, разразилась гроза. Лорка за всю свою жизнь не видывал, чтобы такая буря, — с молниями и градом, — случалась в октябре. Впрочем, и седовласый штурман Эзельберг признался, что не видывал такого. Ледяное, ревущее море, освещаемое короткими вспышками, казалось черным, руки коченели на пронзительном ветру.
Шлюпка, поврежденная еще при проходе через пролив у мыса Лопатка, получила пробоину и начала тонуть. С сожалением командор приказал рубить трос, — наполненная водой, шлюпка делала корабль слишком неповоротливым. Лорка, как и вся остальная команда, восприняли это решение с тяжелым сердцем, — каждый знал, сколько труда выйдет новую выстроить.
— Э-эх! — корабельный плотник Савва Стародубцев не сдержался, зло бухнул кулачищем о колено. — Проклятая жизнь! Сколько сил впустую! Для той шлюпки ведь каждый гвоздь пришлось уже здесь, в Охотске, выковать! Кузню строили — в холода, в грязь! Железо с самого Якутска тащили! Доски для нее сам, вот этими руками выглаживал! И вот для чего! На дно!
Командор распорядился вдвое сократить привычные вахты и зарифить все паруса, чтобы сильный зюйд-вест[15] не унес корабли от берега.
Буря продлилась три дня, показавшиеся измученным морякам вечностью. Однако на четвертый день, третьего октября, ветер начал стихать. Берег они давно потеряли из виду, и по полученным счислениям выходило, что их отнесло от побережья Камчатки. Чудо еще, что «Святой Павел», потерявшийся было в грозу, наутро подал сигнал и сумел удержаться в пределах видимости.
Обрадованные хотя бы этим, моряки повеселели. Да и ветер переменился на попутный, обещая быстрое возвращение. Развернувшись, оба корабля пошли под парусами. Небо посветлело, облака не висели уже над головой, точно саван, и кое-где в них уже слабо угадывалась голубизна.
5 октября к вечеру со «Святого Павла», теперь шедшего впереди, бухнула пушка: земля! Подойдя ближе, Лорка узнал приметный мысок в форме утиного носа: здесь они уже проходили за день до того, как лег туман. Уже близко!
Он не спал всю ночь, ворочаясь на узком топчане и молясь: только бы к утру разъяснило!
Едва пробили склянки, полез на палубу: ясно! Солнце еще не взошло, но восток посерел, и в небе над головой холодно и ярко мигали звезды. За штурвалом стоял сам командор. Лорка подошел ближе, опасаясь спрашивать: Иван Иванович последние дни казался вовсе не здоров.
Но вот в предрассветном сумраке на корме «Святого Павла» мигнул огонек.
— Чириков подал знак! Авачинская бухта по курсу!
— Идем на берег! Идем на берег! — раздались радостные крики.
Команда высыпала на палубу, жадно вглядываясь.
Солнце взошло, и в розоватом свете утра Лорке наконец удалось разглядеть долгожданную цель.
Неширокие, сажен трехсот, ворота вели в пролив с обрывистыми берегами, за которыми виднелся величественный, покрытый ослепительно блестевшим снегом конус огромной горы. У самой воды берег то круто обрывался в море, то рассыпался узкими косами и торчащими из воды зубцами скал. Поскольку довольно сильно похолодало, берега и редкие деревья были покрыты инеем.
— Красота, — выдохнул рядом с Лоркой Овцын. Его лицо светилось.
Пролив на несколько миль вел в глубь материка. Ветер стих почти совершенно, однако течение продолжало неспешно подгонять корабли, и вот один за другим они мягко подошли к берегу.
— Место-то какое чудное! — Овцын окинул бухту оценивающим взглядом. — Да тут двадцать кораблей встать на рейд могут! К берегу без якорей можно подойти! От ветра защита скалами, от волн — проливом! Тут, я тебе скажу, наилучшее для порта место! И, бьюсь об заклад, здесь русскому порту быть!
Глава 4
Камчатка
— Эт-то еще кто?! — Савва Стародубцев ткнул Лорку локтем. — Глянь-ка, Лаврентий Ксаверьевич, не знаком ли тебе оный фрукт? Ты у нас от самого Петербурха в экспедиции, всяких птиц заморских повидал. А уж этого, раз узрев, вовек не забудешь!
Лорка, уловив в густом басе Саввы не только издевку, но и изумление, тоже прилип к узкому окошку.
А зрелище и в самом деле было необычайное.
По колено в непролазном снегу, выпавшем в одну ночь после вчерашней метели, с трудом вытягивая из него длинные худые ноги в высоких сапогах, шествовал на редкость несуразный человек с длинным немецким лицом, в очках и волочащейся за ним распахнутой камчадальской камлее[16]. Парик его был необычайно грязен, но замызганная косица все же топорщилась из-под пышной шапки в довершение к свисавшим на уши песцовым хвостам. В одной руке диковинный иноземец держал, точно скипетр, моржовый клык, а в другой — череп тюленя. За ним поспешал коренастый якут, обвешанный невероятным количеством различных шкурок и еще двое русских в кухлянках: в здешних местах камчадальская одежда из оленьей кожи наиболее удобна.
— А-а! — Лорка заулыбался. — Это же адъюнкт[17] Стеллер! Не думал я, что ему удастся нас догнать!
— Стало быть, знакомец! Кто таков?
— Преученый человек. — Лорке довелось столкнуться с оным адъюнктом всего раз несколько, но того и вправду не позабудешь. Еще больше ходило о диковинном немце разных слухов. — Из Петербурга его прислали земли наши изучать, да зверей всяких, да травы и деревья разные.
— Тьфу, разве ж можно за такой безделицей казенную деньгу растрачивать? — сплюнул Савва. — Жалованье-то немчуре, поди, изрядное положили.
Лорку, как всегда, резануло это «немчура». Пора бы уж вроде привыкнуть, а все звенело в ушах противное: «Немчура, немчура, уходи со двора!»
— Отец сказывал, в Петербурге ученым людям большой почет, — резко сказал он. — Потому как, прежде чем на большое дело идти, его со всех сторон обдумывать надобно. Вот и послали людей разных — одни по морскому делу обучены, другие горняцкому. Этот вот зверей и трав знаток.
— И к чему нам тут такой ученый дурень? Глянь какой дыхлец[18], — в этих местах какой с него толк?
— Это как Иван Иванович разрешит. — Лорка раздраженно дернул плечом.
О Стеллере много болтали разного, — что он-де, водки пьет много, зверей потрошит и шкуру с них живьем спускает. Но смешной этот нескладный человек, как и Овцын, отчего-то нравился Лорке.
Дверь без стука распахнулась. Адъюнкт Стеллер со товарищи ввалился в избу. Бесцеремонно, не стряхнув снега с сапог и полы, уселся на лавку и привалился к печи:
— Уф-ф! Хорошо-то как! — на чистом русском сказал он. По его лицу расползалась довольная улыбка. — Нет ли у вас, люди добрые, чарочки усталым путникам поднести?
— Нету, — буркнул Савва, наблюдая за гостем исподлобья.
— Жаль, — не обращая никакого внимания на его недружелюбный тон, сказал Стеллер. — Эй, Федор! — обратился он к своему попутчику-якуту. — Ступай-ка командора разыщи да доложи по форме: так, мол, и так, в распоряжение его адъюнкт Георг Стеллер поступил. А я покамест погреюсь малость. С самого Большерецка ноги как замерзли, да так и не оттаяли. — Стеллер вытянул длинные ноги в сапогах.
— Смотри, братец, как бы каблуки твои немецкие вместе с копытами не отвалились, — буркнул Савва.
Стеллер, нимало не обидевшись, расхохотался.
— Вот за что вашего русского брата люблю, так за прямоту! — отсмеявшись, сказал он. — Тому четвертый годок, как я покинул град Петров и в земли сибирские прикомандирован. Довелось хаживать маленько. В бытность в Иркутске в земли баргузинские с экспедицией ходили немало, а морозец там, доложу я вам, нынешнего покрепче.
— Так уж и покрепче? — усомнился Савва. — Бывал я на Иркуте и на Обь ходил, да там такого нет. Здесь же до костей пробирает!
— Мороз морозу рознь, — назидательно подняв палец, сказал Стеллер. — А я делами служебными замеры делал. У большой воды меньше счисление выходит, хоть и так же кажется. Но коли мороз сухой, да ветра нет, телу-то приятней. А здесь с моря сквозит изрядно, потому и пробирает. А вон погляди на море. Бухта ото льда свободна вовсе, а на Байкале в это время лед уже в сажень.
— И то верно, — неохотно согласился Савва. Хоть и посверкивал он глазами на немца, но Лорка сразу понял, что тот ему пришелся по душе.
— А по какому делу к командору? — рискнул спросить осмелевший Лорка.
— По самому наиважнейшему, — гордо сказал Стеллер. — Поплыву я с командором проход из Азии в земли американские искать.
Сказал он это так, будто одного его и дожидались, и Савва с Лоркой прыснули.
— Хорошая у нас будет компания, герр[19], — ухмыльнулся Савва. — С тобой не соскучишься.
— Неужто попутчика Бог послал! — Стеллер вскочил и принялся радостно трясти руку Саввы. — А это сынок твой?
— Это юнга пакетбота «Святой Петр». Ксаверия Вакселя сын Лаврентий.
— Лейтенанта Вакселя? — Стеллер почесал лоб, откуда из-под шапки, которую он и не подумал снять, потекли уже струйки пота. — Постойте-ка, помню я Вакселева мальчонку. Белобрысый такой, шалун! Да как это ты так быстро вырос?
В его словах было столько искреннего изумления, что Лорка едва снова не прыснул.
В следующее мгновение Стеллер горячо тряс руку и ему.
— Стало быть, старый друг! А как русские говорят, старый друг лучше новых двух! Вот так удача!
Дверь снова распахнулась, и вернулся якут Федор.
— Господин Георгий, вас начальник Иван Иванович ожидать будет скоро и проводить к нему немедля велел.
— Иду, спешу! Ну, братцы, еще свидимся! — И вместе со своей примечательной свитой Стеллер удалился, что-то под нос бормоча.
— Ученый человек, немец, а поручкаться не зазнался, — заключил польщенный Савва. — Обрусел.
— …И когда начинается ход горбуши, камчадалы роют в земле большие ямы, наваливают туда рыбу доверху, и там она гниет и киснет, — рассказывал Стеллер. — А потом в течение зимы превращается в нечто похожее на слизь, и слизью этой кормят собак. Ежели же зимой открыть такую яму с кислой рыбой, от нее зловоние поднимается на четверть мили, не меньше. Хотя сами ительмены такую кислую рыбу едят не хуже собак, да и некоторые казаки, я видывал…
— Тьфу, прости Господи, — брезгливо сплюнул Савва.
— А те, кто желает лучше приготовить кислую рыбу, — кося лукавым глазом на Лорку, Стеллер возвысил голос, — чтобы она сохранялась в целом виде и меньше воняла, те кладут ее в ключи и прикрывают сверху камнями. Хотя при этом много зловония и уходит, однако ж остается еще столько, что при помощи его можно заставить, без пытки, любого европейца сознаться в чем угодно…
Лорка расхохотался, и Стеллер, довольный произведенным впечатлением, откинулся назад, раскачивая ногой в камчадальской гамаше.
Новоприбывший адъюнкт теперь частенько потчевал их такими вот историями. Лорка порой дивился, откуда они только у него берутся.
Непростой путь, однако же, прошел адъюнкт Его Императорского Величества Георг Стеллер, прежде чем волею судеб оказался здесь, в Петропавловском остроге. Уроженец Франконии, после учебы в Виттенберге и Лейпциге, Стеллер переехал в Данциг, где был врачом. После взятия Данцига русскими сопровождал больных и раненых в Петербург, где и остался, приглянувшись за веселый нрав самому Феофану Прокоповичу. Однако не сиделось на теплом месте молодому ученому. Заручившись рекомендацией Прокоповича к президенту Петербургской академии наук барону Корфу, в 1737 году адъюнкт отправился покорять Сибирь. С тех пор ему много где довелось побывать, однако ж и Лорка был не лыком шит: ведь Стеллер практически повторил тот путь, которым шли отряды экспедиций Беринга.
Потому подружились они крепко, несмотря на разницу в возрасте и положении. Впрочем, Стеллер был человек удивительный: чинов никаких не признавал, с камчадалами и ламутами был донельзя (по мнению некоторых) приветлив, а вот «в целях науки» мог быть спесив и занозист. В быту был непривередлив так, что бывалые мужики диву давались: ел что дают, включая сомнительные камчадальские лакомства, а коли случалось кашеварить самому (а тому искусству в нынешних условиях каждый был обучен), попросту бросал все съестное, что находил, в один котел, варил основательно и поглощал без разбору. А если к тому и водочки доводилось испить, становился разговорчив и добродушен. Впрочем, случалось ему и разойтись — и тогда начальство, мешавшее ему в научных изысканиях, вплоть до академиков санкт-петербургских, поносил он с таким смаком, что, как говаривал Савва, «любо-дорого ухи погреть».
С офицерами из штаба Беринга, впрочем, Стеллер не сошелся, несмотря на то, что и обликом своим, и манерами все же выделялся над простыми людьми, да и присвоенное Берингом звание судового врача, казалось бы, должно было оному сближению способствовать. Видимо, все-таки был для них Стеллер слишком странен, а пристрастие его к вещам несущественным — скажем, камчатским насекомым или камчадальским сказкам, — делало его в глазах многих «не от мира сего».
Лорке, однако, было чудно и интересно узнавать от причудливого немца всякие истории, а знал Стеллер столько, что и на троих бы хватило. Савва Стародубцев тоже оказался из любопытных, крепко сдружился с ученым, и теперь много свободного времени они проводили втроем. Чаще всего Стеллер с Саввой спорили, а Лорка слушал:
— Медведя олюторские коряки ловят чудно, — заводил историю Стеллер. — Найдут кривое дерево, да на него вешают приманку с петлей навроде дыбы. Медведь, завидя приманку, на дерево залезет и в петлю попадет, да так и удавится.
— Бабьи сказки! — кривился Савва. — С ружьецом или стрелами на медведя — это можно. С берлоги собаками поднять — так я сам хаживал, и непростое это дело, доложу я вам. Я-то с ружьецом, а вот мужики под Красноярском, случалось, и по старинке, на рогатину подымали. Силища тут нужна агроменная! Но поймать медведя в силок, как зайца, — это, герр, тебе турусы развели…[20]
— Ты, Савва, здешнего медведя видел? А? Отвечай! — кипятился Стеллер. — А он тут от сибирского наотличку, уж ты мне поверь. И нравом боязливей, и поменьше. А по деревьям лазать мастак!
— Ну-ну, — хмыкал Савва. — Бывалый ты человек, я посмотрю. Однако ж, я думаю, вряд ли в одиночку на своего пугливого медведя пойдешь.
— Не пойду, — ничуть не обидевшись, засмеялся Стеллер. — Сказывают, что здешние медведи, хоть и пугливы, а на одиноких путников напасть могут. Даже костер им не помеха. Казаки бают, случалось им видеть, как медведь, чтобы к костру подобраться, вначале в воду залезал, а потом в таком мокром виде на костер шел и тушил его!
— Это ты, герр, снова врешь, — качал головой Савва. — Потапыч, хоть и хитер, а все ж зверье неразумное!
— Христом Богом клянусь — от людей сведущих да не речистых слыхивал! — широко перекрестился Стеллер.
— Ну, раз так, тут должно, без колдовства ихнего языческого не обошлось. — Савва тоже перекрестился. — В здешних краях это сплошь и рядом. Шаманят, камлают то бишь и якуты, и ламуты. Иногда жуть берет — сколько раз слыхивал, что-де, шаманы-то и кровь младенческую пьют, и девиц умыкают…
— Здешние, ительменские, не таковы, — задумчиво сказал Стеллер. — Здесь, можно сказать, к шаманам мало почету. В Большерецке случалось пару раз шаманов видывать — они вместе с остальными и ясак[21] платили, и на охоту ходили. Разве что на охоту их стараются брать, — вроде как на удачу. Бабы здешние и вовсе камлают часто — много среди них лекарок да повитух.
— Эхма, темнота, — вздохнул Савва. — Там и гибнут в невежестве языческом…
— Шаманы их считаются токмо за посредника, — продолжал Стеллер. — Это все равно как вестового к ихнему идолу отправить.
— Главное — что в письме, а не кто его принес, что ли?
— Не так. Главное — это сколько людей за больного, скажем, помолиться пришло. Камчадалу далеко от селищ своих не ходят, слыхал?
— Слыхал! — кивнул Савва. — Все так говорят. Чудные люди.
— А вот потому и не ходят! — Стеллер назидательно поднял указательный палец. — Это чтоб далеко от становища не оказаться. Придет беда, случится что — сразу домой мчат. Там все вокруг больного или раненого в кружок соберутся и шаманку кликнут. Вот шаманка попрыгает кругом, идолам покричит: вот-де, сколько народу собралось, просим тебя покорно за такого-то и такого-то! Потому чем больше народу просит, тем колдовство считается вернее!
— Темнота! — махнул рукой Савва.
— А может, и есть в том зернь разумного, — задумчиво сказал Стеллер. — Взять, скажем, веру христианскую. Разве ж не тем монашество сильно, что за нас, грешных, Господа нашего о покаянии молит?!
— Типун тебе на язык, герр! — вскинулся Савва. — Это ж какое сравнение провел, нечестивец! Разве ж можно сравнить Господа нашего Иисуса Христа с поганым идолом камчадальским?
— А я и не их сравниваю, — рассеянно сказал Стеллер. — Сравниваю я то, что чужая мысль и молитва может человека в беде укрепить. Камчадальская вера, стало быть, сродственных уз требует, а христианскою молитвой можно и человека незнакомого, и далекого выручить.
— Истинно так, — важно кивнул Савва. — Камчадальское идолопоклонство суть сплошное заблуждение! Однакось церкву новую в Петропавловском остроге заложили уже, к Пасхе уж, я чаю, освятят. Покрестят скоро — и забудут свою дремучую ересь, как миленькие.
— Да я не о том, Савва, — раздраженно отмахнулся Стеллер. Он явно продолжал додумывать какую-то свою мысль, морщил лоб в мучительном усилии. — Я вот думаю, в чем же тут разность? Случается и камчадалам чудом Господним токмо людей лечить. Как-то стрелец наш в одного из них, не в меру любопытного, по осени пищаль разрядил. Осколком тому кровь отворило, фонтаном шла. Раны такие я в Данциге видывал, люди кровью истекают моментом. Так вот, сам я видел, как сели оне в круг вокруг своего истекающего кровью собрата. И, — Господом клянусь, — кровь у того течь перестала. Они, значит, рану мхом приложили, а наутро на месте том ни следа воспаления не осталось, сукровица одна. Через три дня камчадалы с места снялись, — пошли в свое становище, — и раненый тот ушел с ними на своих двоих!
— Колдовство! — присвистнул Савва.
— Может, и впрямь колдовство, — согласился Стеллер. — А, может, дело-то как раз в любви человеческой, коя нас, людей, от зверья и отличает. Может, это она-то столь угодна Господу, что, узрев ее в самых последних поганых язычниках, он и им свою милость являет?
Лицо его разрумянилось, глаза загорелись.
— Тебе, герр, с такими-то речами токмо на паперть проповеди читать, — хмыкнул Савва. — Ужо как складно выходит, а, Лорка!
Лорка только кивнул. Он с трудом поспевал за ходом мыслей Стеллера, да и все эти рассуждения, признаться, его не слишком волновали.
— Ты, Савва, не смейся, — сурово сказал Стиеллер. — Прав я или нет, а вот ты скажи: хотелось бы тебе в свой смертный час, чтобы за душу твою все, кто тебя знает и знал, разом помолились?
Савва посерьезнел, опустил голову:
— А как же… От того душа легка-легка становится, аки перышко, от грехов освобождается и прямо к Царице Небесной на колени летит…
— Вот то-то, — удовлетворенный ответом, кивнул Стеллер. — Значит это, что дело все же не токмо в вере твоей. Друг ли, мать ли, жена, — кто мы без наших близких, без уз любви нашей? И в узах тех, разумею я, есть сила магическая.
— Господь с тобою, — замахал руками Савва. — Эдак договоришься до козней диавольских! С чего взял?
— А с того взял, что и у камчадалов-язычников, и у нас, грешных, ближними заботами да молитвами чудеса нет-нет, да и происходят. Не все о том говорить любят, но ежели посмотреть, так и с каждым такое случалось. Вот скажи-ка мне, Лоренц Ваксель, — с тобой чудо через любовь да молитву ближнего случалось?
Лорка думал, что совсем забыл тот страшный день на Юдоме. Но после слов Стеллера как вспыхнуло: он вспомнил тонкие белые руки матери, протянутые к нему через зеленоватую воду. Вспомнил ее глаза.
— Случалось, — громко сказал он. — И не одно.
— Беда, Ксаверий Лаврентьевич! Беда! — Лорка не сразу узнал ввалившегося в избу человека.
Поздний зимний рассвет еще не занялся.
— Охолони, Василий. — Отец поднялся с постели, затеплил свечу и потянулся к мундиру, аккуратно разложенному в ногах. — Ну что опять стряслось?
Василий Левашов, лейтенант пехоты из Берингова штаба, вытянулся в струнку.
— Камчадалы взбунтовались!
— С чего бы? — Отец тем не менее накинул мундир и склонился к окну, пытаясь разглядеть что-то в темноте.
— Обозы ваши с Большерецка везти отказались, — торопливо объяснял Левашов. — Еще третьего дня разослали в соседние становища наших людей, чтоб камчадалов оных в Большерецк свезти, а надысь весть дошла: убили они Спиридонова Михайлу и Митрофана Попова да из становищ своих и убегли. Их благородие капитан-командор за вами послал.
— Да не части ты так, — поморщился отец. — Отчего, спрашиваю, бунт вышел? Велено ж было насилия не чинить, уговорами действовать и жалованье выдать вперед!
— Да на кой ляд им, дикарям, жалованье? — взвился Левашов.
Человек этот был нрава вздорного и горячего, недаром они со Шпанбергом куда как дружны были. Однако Беринг его ценил за высокую исполнительность и аккуратность — уж у Левашова-то в отряде все ружьеца одно к одному будут смазаны и исправны, порох не отсыреет, и с казаками своими управляется хорошо.
— Приказ командора обсуждать в голову взяли, лейтенант? — холодно спросил Ваксель.
Лорка почувствовал, что отец не рад раннему визитеру и исходящему от него возбуждению, — в черных глазах лейтенанта плескался горячий азарт, точно у лайки перед загоном.
— Никак нет, ваше благородие. — Левашов снова вытянулся во фрунт, однако на лице его почтительности Лорка не видел.
Отец нарочито неторопливо оделся. Лицо у него было мрачное. Лорка и сам понимал, отчего: грузы продовольствия и снаряжения с Большерецка надобно переправить сюда, в Петропавловский острог, пока еще крепок санный путь, а на дворе уже вовсю пригревает. Не успеют вовремя грузы — не быть в этом году долгожданной экспедиции, еще год зазря потерять. Под ложечкой противно засосало.
— Идем, Василий, — тяжело уронил он. — К капитан-командору, решение принимать будем.
— Да что тут решать? — упрямился Левашов. — Надоть пищалей поболе — и враз образумим, не сумлевайтесь!
Ваксель остановился на пороге, долго, тяжело глядел на лейтенанта, пока тот не опустил глаза. Потом уронил:
— Идем!
— Дикари! Варвары! — Стеллер, пьяный и злой, метался по избе, топтал шапку.
Лорка, признаться, в первый раз видал адъюнкта в таком непотребном виде.
— Остынь, герр, парню тебя в энтом виде терпеть не след, — угрюмо проворчал Савва.
— Так уж и не след! Не след отцу его было такую дикость дозволить! — заорал Стеллер, пойдя красными пятнами. Подошел к Лорке, навис тяжело: — Понял ли?!
— Понял, — гордо вздернул подбородок Лорка. Что ему сказать? Что отцу не понравилось распоряжение Беринга послать за взбунтовавшимися камчадалами Левашова с его головорезами, однако он не счел возможным обсуждать приказ командира?
— Распоряжение капитан-командора на то было, — вместо него покачал головой Савва. — Да и Левашов, хоть и каналья преизрядная, не во всем виноват все же!
— Гранатами, Савва! Он велел закидать их гранатами!
Для расследования и поимки виновных в убийстве острожских людей Берингом был командирован лейтенант пехоты Василий Левашов с отрядом в пятьдесят солдат, хорошо вооруженных и снабженных амуницией. После трех недель поисков Левашов вернулся, с «изрядным успехом» выполнив поручение и доставив в Петропавловский острог виновных для дознания. Однако из рассказов его солдат кое-что дошло и помимо хвалебных рапортов.
После долгих бесплодных поисков Левашову удалось найти «бунтовщиков», которые вместе с женами и детьми собрались на сорвавшейся с гор и откатившейся далеко в сторону скале, окруженной со всех сторон водой так, что добраться до них было крайне трудно (лодок у Левашова и его солдат не было). Решено было взять их измором, а затем кому-то из людей Левашова пришло в голову бросить в лагерь камчадалов несколько ручных гранат для «надлежащего устрашения».
Однако, как вышло по рассказам солдат, камчадалы вовсе не понимали, что собой представляет граната, и когда она падала к ним, все сбегались поглядеть на нее, становились кольцом вокруг, со смехом и с удивлением ее рассматривали, допытываясь, что бы это могло означать. Когда же гранаты наконец взорвались, то очень многих из них, в том числе женщин и детей, покалечило и убило.
— Попужать же только хотели, — пожал плечами Савва. — Кто же в голову взял, что оные дикари сбегутся, как на игрушку?
— Мне позавчера с этим обозом троих ребятишек привезли, — явно выдохшись, Стеллер сел на лавку. — Видел бы ты их, Саввушка. Месиво! Месиво на глазах твоих шевелится, ручонки тянет, плачет… Одного мать на руках принесла. Десять верст по санному следу плелась за мужем своим, а девочке обе ноги оторвало. Не смог я спасти ее, не смог!
Стеллер заплакал.
— Что ты, право, герр, аки баба хныкаешь, — насупился Савва. — На войне вроде довелось бывать. Там, поди, навидаться должен!
— Так то мужики здоровые, к военному делу годные! — вскинулся Стеллер. — Дело другое!
— А штурмом города берут? Данциг когда брали — нешто одни солдаты гибли? — продолжал допытываться Савва.
Стеллер поднял голову, посмотрел сквозь стекла очков:
— Да разве ж прошлые дикости нынешние оправдывать могут?
Савва не нашелся что ответить и замолчал.
Потом Стеллер поднялся:
— Пора мне. Раненые ждут.
— Может, пособить нужно? — нерешительно спросил Лорка. Хоть и не виноватому, но ему отчего-то было стыдно.
Стеллер посветлел.
— Может, и нужно, — коротко сказал.
У избы Стеллера перед дверью на пятках сидела женщина в камчадальской одежде. Сидела и раскачивалась взад-вперед, словно поклоны била, отчего копна сальных, сбитых колтуном волос, заплетенных в невообразимое количество косичек, мерно колыхалась.
Завидев их, женщина неуклюже поднялась. Ее смуглое широкое лицо лоснилось от жира, одежда обгорела. Воняло от нее преизрядно.
— Эмемкут, Эмемкут, — повторяла она, тыча пальцем в дверь.
— Должно быть, так зовут кого-то из раненых, — вздохнул Стеллер.
Он распахнул дверь, пропуская женщину внутрь.
— Эмемкут! — Она сразу бросилась к дальней лавке.
Лорка бочком протиснулся в дверь, не зная, куда себя девать.
За эту зиму ему частенько доводилось бывать здесь, — избу «преученому адъюнкту» положили отдельную из-за огромного количества «скарба, научным целям потребного», как написал в своем ходатайстве Берингу Стеллер. Скарба и правда было немало, и с каждым днем усилиями усердного Федора и самого Стеллера его все прибавлялось.
— Ты, герр, точь-в-точь сорока, — поддевал Стеллера Савва, — что неладно лежит, то и к рукам приберешь.
— Не так! — злился Стеллер. — Такое, Савва, впору о здешних камчатских начальниках говорить, а мне обидно! Собираю я только вещи к делу своему потребные и уж никак не беру чужого без равноценного обмена!
— Так уж равноценного, — ухмылялся Савва, ему нравилось поддразнивать задиристого немца. — Видел вон, как ты у ламутов на деньгу дребедень всякую менял. Игрушек детских, свистулек нагреб. Сорока ты, герр, как есть сорока!
— Дремучий ты человек! — Стеллер понял, что его дразнят, и шутливо махнул рукой. — Книгу писать буду. Знаменитым стану на весь мир. А собираю всю эту, как ты говоришь, дребедень, чтоб в научных кругах устроить ажиотацию.
«Ажиотации» накопилось уже возов на пять, а пока все хранилось в Стеллеровой избе. Аккуратностью немец, в отличие от большинства своих соотечественников, не отличался. Углы были завалены связками шкур, с потолка свисали чучела птиц и рыб, пучки каких-то растений. Иные гости, побывав у Стеллера, выходили оттуда, истово крестясь. А Лорке было забавно и интересно захаживать, трогать диковинное костяное оружие или, скажем, рубаху из рыбьей кожи.
— Погляди, какова шкура! — Стеллер размахивал на груди рубаху. — Скроена с одного куска с рукавами вместе! Это ж какова должна быть зверюга! А старик, что сменял у меня рубаху, клялся, что рыбу ту добыл в большой реке на юге, и мясо у нее белое, как у нашего осетра!
Но сейчас Стеллеровы сокровища были безжалостно брошены в сенях, а в избу внесены широкие лавки. На одной из них, дальней, лежал мальчик. По тому, как бросилась к нему женщина, в их родстве сомневаться не приходилось. Захлебываясь слезами, она лопотала что-то на камчадальском, а мальчик с суровым видом отталкивал протянутые к нему руки.
— Ну хватит! — на неожиданно хорошем русском сказал вдруг он, исподлобья оглядывая Лорку. — Жив Эмемкут. Скоро вернусь, много есть захочу.
Одеяло сползло, и Лорка увидел, что нога мальчика в лубке. Женщина ахнула, принялась лубок отдирать, однако Стеллер поймал ее руки.
— Не сметь! — гаркнул он, и женщина опять повалилась на колени.
— Открытый перелом бедра, — поймав взгляд Лорки, пояснил Стеллер, вставая на всякий случай между пациентом и посетительницей. — У них, у камчалалов, лубки налагать не умеют. Коли человек что сломает — так и ходят без понятия, а оттого калек среди них много. Этого парня ко мне даже и не думали приводить — они пришли за той девочкой, что умерла намедни. — Стеллер погрустнел. — Пришел, упал, кость наружу торчит, а лечиться не желает! Вдвоем с Федором держали, когда лубки накладывали. Хорошо, хоть по-русски понимает.
— Лучше всех, — похвастался Эмемкут. — Летом поп пришел, крестить хотел. Учил заодно. Язык огненных людей ох какой трудный! Но Эмемкут умный!
— Вот что, Лаврентий Ксаверьевич, — потихоньку нагнувшись к Лорке, сказал Стеллер. — Ты бы мне за мальцом этим малость не присмотрел? Не то чтоб он хворый был, рана затянулась уж, да вот, боюсь, отойду куда — как есть лубки сбросит — и деру. А перелом плохой, очень плохой. Убегнет — останется хромым, дурак. Пособи уж по-христиански?
Глава 5
Три гагары
Эмемкут шел на поправку, и Стеллер, по горло занятый другими ранеными, обращал на него внимания все меньше. Митэ, мать мальчика, убедившись, что сын ее жив, больше не появлялась.
— Зачем? — пожал плечами Эмемкут на вопрос Лорки. — Митэ собак кормить надо, детей кормить надо. Ушла на зимнее становище.
— Вернется за тобой, когда выздоровеешь?
— Сам пойду.
— Один, без собак? Пешком?
— Кутка поможет.
— А кто такой Кутка?
— Кутка… ну, это Кутка. По земле, по воздуху, по морю ходит, людям иногда помогает.
— А иногда и нет?
— Иногда нет. Кутка глупый больно.
— Разве Бог может быть глупым? — Лорка, конечно, знал, что у камчадалов и ламгутов и других инородцев есть свои языческие боги, которым они поклоняются, но отчего-то не ожидал, что те могут считать своих богов глупыми.
— Кутка часто глупый, — пояснил Эмемкут. — Если Хахи, хозяйка его, не уследит, наделает всякого. Зачем вот горы сделал? Ходить трудно, охотиться трудно. Глупый.
— Зачем же вы тогда ему поклоняетесь?
— Иногда и хорошее сделать может, — ответил Эмемкут. — Людей вот сделал, всему научил. Собак. Оленей.
— Отец Илларион говорил, все в мире сделал Господь Бог наш, — сказал Лорка.
— Я и говорю — Кутка сделал, — кивнул Эмемкут.
Стеллер, возившийся в своем углу, неожиданно прислушался, затем подошел:
— Ну-ка, повтори мне про этого вашего Кутку.
В руках Стеллер держал бумагу и перо. Бумага и чернила были в этих местах страшной ценностью, и немец добывал их всеми правдами и неправдами. Лорке не раз уже приходилось выпрашивать у отца «хоть бы и с белой стороны испорченной бумаги». Все свободное время Стеллер проводил за письмом, и записки свои хранил как зеницу ока. Доходило до смешного, — раз потеряв их, Стеллер принялся обвинять всех, даже Лорку, в краже. Потом нашел собственный схрон и долго стыдился.
Эмемкут недоверчиво глядел на то, как Стеллер изготовился писать:
— Не буду про Кутку. Он хоть и глупый, но хороший иногда. Поп сказал, вы его своей палочкой нарисуете, а потом сотрете. Не станет Кутки, кто нам поможет?
Лорка чуть не расхохотался, однако вовремя прикусил язык. Стеллер, однако, миролюбиво кивнул:
— Как скажешь. Захочешь — сказывай, не захочешь — не надо. Ты тогда мне про что-нибудь другое расскажи. Вот, например, какие звери тут водятся и как вы на них охотитесь.
Эмемкут снова помрачнел:
— Про охоту чужим нельзя сказывать. Удачу отпугнет.
— Тогда про птиц расскажи. Каковы на вид, что едят, как птенцов высиживают. Яйца какого цвета. Про охоту можешь не говорить
— Про птиц можно. — Эмемкут повеселел. — Вот урил есть. Сам черный, на шее белая полоска. Это оттого, что как-то урил в силок попал, да Кутка пожалел его и выпустил. Правда, шея у него от этого растянулась сильно. С тех пор урил Кутку любит, как завидит, сразу трубит.
— А что ест твой урил? — Стеллер торопливо записывал.
— Урил рыбу ловит. Рыбу хорошо ловит, а сам глупый. Иногда прямо сам в каяк прыгнуть может. Глупый.
— А гнезда где вьет?
— На скалах. Их там много. По весне сетями ловим.
— Как это — сетями? — округлил глаза Лорка. — Улетят же!
— Сказал — урил глупый! — сердито вскинулся Эмемкут. — Его не только сетями — прямо руками ловить можно, так себе рыбой зоб набьет, что взлететь не может…
Эмемкут резко замолчал, сообразив, что проговорился, а потом добавил:
— Но мясо их невкусно.
— Хорошо. — Стеллер все записал и рассеянно кивнул. — Еще какие есть?
— Еще каюк, — пожал плечами Эмемкут, явно решив съедобных птиц не перечислять. — Сам черный, клюв красный. Свистит громко.
— А, этого знаю. Его казаки извозчиком прозвали, — обрадовался Стеллер. — Говорят, свистит точь-в-точь как питерский извозчик!
Лорка засмеялся.
— Еще чайки, — воодушевился Эмемкут. — Их много. Есть большие, есть маленькие. Мясо у всех невкусное. Есть чайка, от которой рождается камбала.
Перо Стеллера споткнулось, оставив кляксу.
— И что же? — невозмутимо спросил он.
— Чайка эта гнездится в устьях рек, — серьезно продолжил Эмемкут. — Вьет гнездо и откладывает два яйца. Из одного рождается птенец, из другого — камбала.
— Экая диковина! — не выдержал Лорка, однако Стеллер строго цыкнул в его сторону.
— А большие чайки от крыла до крыла в семь локтей. Мясо их жестко, а вот кости хороши для трубок и гребней.
— Чайки-поморы, верно. Они на сушу редко выходят. Стрел на них не жалко? — как бы невзначай спросил Стеллер.
— Зачем стрелу тратить? — обиделся Эмемкут. — Удочкой!
— Удочкой? — недоверчиво переспросил Лорка.
— Угу, — важно кивнул Эмемкут. — Рыбу берешь, на крючок садишь, в воду бросаешь. Чайка тут же налетит, рыбу сглотнет. Тут ее и тащи. Только она сильная. У нас мальчик считается мужчиной, когда начинает таких чаек на берег вытаскивать.
Лорка широко раскрыл глаза:
— А меня научишь птиц на удочку ловить?
— Это дело детское, — презрительно сказал Эмемкут. — Я свою чайку три весны назад поймал, теперь пускай другие ловят.
Лорке стало обидно.
— Я тоже могу! — вскинулся он. — Просто у нас нет такой забавы!
— Ну, будет, — сказал Стеллер, почувствовав мальчишечий задор. — Давай-ка, Лаврентий Ксаверьевич, нашего больного кормить
Лорка только пожал плечами и пошел к печи за похлебкой. Здешняя камчатская еда ему сильно не нравилась. Сберегая запасы для экспедиции, капитан-командор распорядился вдвое урезать привычный паек. Остальное приходилось добирать камчадальскими яствами, из которых преобладала сушеная и вареная рыба. Наполнив до краев тарелку, он вернулся к своему подопечному:
— Ешь!
— Зачем горячий дал опять? Юколы дай!
— Нету юколы! Господин Стеллер велел больных горячей похлебкой кормить, чтобы быстрей выздоравливали! Ешь, говорю! — сурово сдвинул брови Лорка.
Он уже наслушался от Эмемкута жалоб на «огненных людей» с их «огненной пищей». Как оказалось, камчадалы горячую пищу практически не ели. Даже вареную рыбу вначале студили во льду, а потом уже принимались за трапезу.
— Тогда селаги дай! Мать приносила! — Эмемкут кивнул головой на торбу в изголовье. Внутри торбы находилась отвратительно пахнущая мылоподобная толкуша из орехов, каких-то кореньев и ягод, сваренная в тюленьем жиру. Получив в руки заветное яство, Эмемкут запустил в торбу палец, зачерпнул смеси и сунул палец в рот, блаженно прикрыв глаза. Лорка поморщился.
— Меня угостишь? — с любопытством спросил Стеллер и, получив разрешение, тоже запустил палец в торбу.
Обсосал его с сосредоточенным видом и изрек:
— Хм… интересно.
— Что интересно? — не выдержал Лорка. Его мутило при одном виде на камчадальское угощение.
— А то интересно, что у любой народности ее любимое яство, как бы оно ни было странно, одновременно и питательно, и полезно, — глубокомысленно изрек Стеллер. — Потому как люди, в каждой местности обитающие, поколениями такую полезность утвердили. Вот, селага, к примеру, весьма в перевозке удобна, хранится подолгу и питательна весьма. А оттого куда лучше в дороге, чем, скажем, наши излюбленные сухари. Вот и подумал я, не идти ли к командору с предложением с собой в плавание камчадальской селаги взять…
«Ученый человек! — уважительно подумал Лорка. — От любой безделицы пользы ищет!»
— Попробовать не желаешь? — тем временем предложил Стеллер.
— Благодарю покорно! — с чувством сказал Лорка.
— Ну что, как тут мой пациент?! — Стеллер, заиндевевший от мороза, шагнул в избу. Сбросил камлею на пол и уселся за стул напротив Эмемкута:
— Потихоньку. — Лорка пожал плечами. — Упрямый стал, страх!
— Это хорошо! — ухмыльнулся Стеллер. — Раз силы упрямиться есть, значит, и дорогу выдержит. Глянь-ка наружу!
Глянув в окошко, Лорка увидел у порога собачьи нарты, а рядом с ними большую кучу волчьих шкур. Лишь когда куча двинулась, Лорка разглядел, что это маленькая сморщенная старуха в шубе и высокой несуразной шапке, похожей на колпак. На одежду было нашито великое множество каких-то перьев и фигурок, отчего, когда старуха шевелилась, все они, казалось, начинали жить отдельной жизнью.
— Это за нашим молодцом бабушка пожаловала. По-русски не говорит, воет только. По всему похоже, что шаманка.
— Ведьма то есть?
— Можно и так сказать, — усмехнулся Стеллер. — Шаманы у камчадалов навроде наших попов.
Лорке стало как-то неуютно, но креститься, точно суеверная старуха, он все же не стал.
— Хана пришла? — Эмемкут, до того ровно дышавший, внезапно открыл глаза.
— Посмотри сам, — ткнул в окошко Стеллер.
Лубки они сняли вчера. Нога выглядела слегка опухшей и шелушилась, однако наступать на нее Эмемкут смог, и Стеллеру силой пришлось его укладывать обратно.
Сейчас же, не дожидаясь разрешения, Эмемкут одним прыжком сиганул к порогу и вылетел за дверь.
— Стой, дурак! — заорал Стеллер ему вслед. — Гамаши одень!
Завидев внука, старуха неожиданно гулко гаркнула. Потом поманила его и принялась сосредоточенно и недоверчиво ощупывать ему ногу.
Стеллер, вздохнув, встал с лавки, поднял гамаши и вручил их Лорке:
— Иди отдай дураку, что ли. От перелома спасли, теперь ноги обморозит.
Лорке было зазорно, точно слуге барину, тащить чужие сапоги:
— Замерзнет — вернется, — недовольно буркнул он.
— Но-но! — прикрикнул на него Стеллер. — Кто здесь доктор? То-то!
Лорка нарочито неторопливо обулся. Взял в щепоть Эмемкутовы гамаши с брезгливым выражением на лице, вышел за порог. И воротился обратно.
— Ты чего вернулся? — накинулся на него Стеллер. — Али еще охота поспорить пришла?
— Нету твоего Эмемкута, — Лорка зло бросил гамаши в угол. — Ни его, ни бабки его. Убег как есть, без сапог.
— Аз… буки… веди… — дети, сидевшие в рядок у избы Стеллера, хором повторяли.
Стеллер прохаживался туда-сюда с большим ивовым прутом в руке и красноречиво похлопывал по нему ладонью. Были здесь мальчишки всех возрастов — от пяти-шести до пятнадцати, да еще пара взрослых мужиков, пожелавших обучиться грамоте в школе, которую Стеллер гордо именовал «Первою Камчацкою».
Лорке это учение было уже зазорно — мать научила его читать и писать еще в Якутске, однако он по привычке частенько сюда захаживал.
Весна принесла на Камчатку туманы. Снег сошел быстро и бурно, хотя, как говаривали, на западном побережье ледяное дыхание Охотского моря еще ощущалось, и снег еще вовсю лежал в долинах.
После того как море освободилось ото льда, и снаряжение флотилии завершилось, потянулись дни томительного ожидания. Отец целыми днями пропадал у командора, разрабатывая окончательный маршрут. Лорка от нетерпения не знал, чем себя занять. Скоро, скоро уже экспедиция начнется!
— Как складываешь, олух? Ты по пальцам хоть сосчитай! — Стеллер вытянул прутом непонятливого ученика.
Тот закусил губу и начал считать заново.
Лорке почудилось какое-то движение в конце улицы, и он вытянул шею, стараясь узнать прохожих. По кухлянкам и непокрытым черным волосам он узнал камчадалов. После зимнего бунта они появлялись в остроге нечасто. К его удивлению, двое мужчин направились прямиком к Стеллеру. Тот, завидев их, заулыбался, потряс гостям руки:
— На сегодня все! — зычно крикнул он ученикам и под вздохи облегчения поманил к себе Лорку. — Ну что, юнга, долго ли еще отплытия ждать?
— Отец сказывал, к Троице ближе, — уныло сказал Лорка. А ведь еще и Пасха не пришла!
— Тогда вот что я тебе скажу, — Стеллер хитро прищурился. — Этот вот Эрем. А это Галгал. Они с того становища, где наш друг Эмемкут проживает. Неподалеку отсюда их летний лагерь. Их старейшина ко мне послал, поговорить желает. Я, конечно, поеду. Не желаешь ли друга навестить да компанию мне составить?
— Хочу! — радостно вскинулся Лорка. — Только надо отца просить, чтоб отпустил…
— Эрем говорит, они тут верстах в пяти, не больше! — пожал плечами Стеллер. — Завтра на рассвете выйдем, к вечеру вернемся. Эмемкут велел привет тебе передать, токмо я подумал, ежели ты сам явишься, оно лучше будет.
Отец против похода не возражал, — напротив, обрадовался, что камчадалы сами за Стеллером послали.
«Он у них теперь в большом почете, навроде шамана, потому что многих после того бунта вылечил, — объяснил отец Лорке. — Потому они его не тронут и тебя с ним. А поедете — глядишь, и прошлое забудется, торговля снова пойдет. А то весь поток шкурок через Большерецк пошел. А соболей-то здесь, Лоренц, сколько! Не держали бы дела — ей-ей, твоей матери бы на шубу настрелял!»
Тем не менее Лорка всю ночь ворочался с боку на бок, боясь проспать и осрамиться перед попутчиками. Встал затемно, умылся холодной водой, сунул за пазуху толстый ломоть хлеба и помчался к Стеллеру. Тот уже был на ногах. Завидев Лорку, одобрительно хмыкнул и немедленно навьючил его большим мешком с сухарями и юколой:
— Как же в гости без гостинцев?
Себе на спину Стеллер приладил второй мешок (пустой) и странный длинный ящик.
Камчадалы появились, едва они закончили сборы — они ночевали у Стеллера на заднем дворе, расстелив прямо на земле свои кожаные одеяла.
Вышли в густом утреннем тумане. Лорка, еще ни разу не покидавший Петропавловский острог (из-за зимних событий отец строго-настрого запрещал ему уходить одному), был в полном восторге. Камчадалы шли впереди, поднимаясь вверх по руслу маленькой речки, одной из многих, стекавших к морю.
Когда поднялись повыше, туман рассеялся, показав вдалеке величественные горы с ослепительными ледовыми шапками и склоны холмов, усеянных белыми и желтыми цветами. Вокруг вовсю заливались весенними трелями птицы.
— Гляди! — Стеллер вдруг схватил его за руку.
На другом берегу Лорка увидел большое бурое пятно и не сразу понял, что это тощий медведь, сосредоточенно роющий лапами землю. Вот медведь потянул носом воздух и воззрился на них маленькими сонными глазами. Лорка замер.
— Правду ли говорят, камчатские медведи пугливые? — вдруг спросил Стеллер Галгала.
— Правда, — безмятежно кивнул камчадал.
Тогда Стеллер неожиданно поднял с земли камень и кинул в медведя. Тот, всхрапнув от неожиданности, припустил наутек, смешно подбрасывая тощий зад.
Стеллер, очень довольный собой, вытер руки о штаны:
— Видал?! Будешь мне свидетелем! С Саввы теперь водки штоф причитается!
По дороге им еще пару раз попадались медведи, — должно быть, их в округе целая пропасть. Вообще в округе кипела жизнь. Лорке удалось издали увидать парочку лисиц, токующих каменных куропаток… Огромный желтоклювый орел опустился неподалеку на сухое дерево, нахохлил воротник коричневых перьев и проводил их немигающим взглядом.
— Белоплечий орлан, — торопливо бормотал Стеллер. — Подержи-ка, друг мой…
Лорке пришлось растолковывать камчадалам причину остановки, — Стеллер, вытащив из ящика блокнот для зарисовок и угольный карандаш, целиком погрузился в работу. Заглянув ему через плечо, Лорка поразился тому, насколько верным вышел рисунок: огромная птица, прорисованная короткими штрихами, сидела, вцепившись мощными лапами в ветку и смотрела… оценивающе.
К полудню камчадалы свернули с русла, прошли по гребню каменистого холма и принялись спускаться в долину. Лорка увидел, что море здесь глубоко вдается в берег узким извилистым мысом. Причудливо выветренные скалы стояли грудой беспорядочных столбов по обе его стороны. У небольшого ручейка, вливавшегося здесь в море, виднелись крытые соломой крыши.
Издали почуяв их, зашлись лаем собаки.
Однако их, видно, ждали, потому что камчадалы не выказали никакого беспокойства, спокойно привязали собак и занялись своими делами. А вот дети, напротив, высыпали из юрт наружу и понеслись к тропинке.
К тому моменту, когда путники спустились к побережью, любопытная детвора выстроилась по обе стороны тропинки. Лорке стало неуютно под взглядами черных внимательных глаз. Однако никто из них, несмотря на страшные события прошедшей зимы, не выказывал никакой неприязни.
Камчадальская деревня представляла собой несколько десятков крытых корой и соломой жилищ, стоявших на довольно высоких сваях, точно огромные голубятни. Устроены они были просто: связка тонких жердей собиралась вверху крыши пучком, а далее на жерди делался настил из коры и соломы. В каждом строении виднелось по две плетеные двери. Судя по разведенным у каждой юрты кострам, внутри жилища не отапливались.
— Это их летние жилища, — тихо сказал Стеллер, предугадав вопрос Лорки. — С ними они легко могут перейти с места на место. А на зиму они роют землянки и кроют их землей и шкурами тюленей.
— А на сваях зачем? — полюбопытствовал Лорка.
— А это на случай половодья, — отвечал Стеллер. — Камчатские речки очень коварны: поставишь юрту у ручейка, а к утру окажешься на острове. Так мне сказывали местные казаки. Оно и понятно: снега за зиму выпадает много, а тает он высоко в горах, так и не угадаешь. А кроме того, польза от таких насестов в том, что продувает и продукты не так портятся.
Лорка кивнул: он наслушался и от Саввы, и от Овцына, и от отца историй о том, что во влажном камчатском климате продукты и утварь сгнивают моментально, будучи положены в склады и амбары.
Подойдя ближе, он с удивлением увидел, что под «курятниками» расположено множество всяких полезных приспособлений: на веревках сушились связки шкур и кореньев, стояли зимние сани и были привязаны собаки.
— Во всяком устройстве своя польза есть, — пробормотал он, разглядывая необычное жилье и его обитателей.
По сравнению с большим количеством строений обитателей оказалось немного — человек двадцать — тридцать вместе с детьми. Несколько женщин, бросив свои дела, с интересом разглядывали чужеземцев. Были они небольшого роста и несколько менее коренасты, чем тунгусы и якуты, которых доводилось Лорке повидать немало. Женщины были по большей части ниже Лорки, с широкими смуглыми лицами и приплюснутым носом. Вначале Лорка подумал, что все они от природы так румяны или обгорели на весеннем солнце. Только подойдя ближе, он заметил, что камчадалки все как одна нарумянены. Были одеты они в те же кухлянки, что и мужчины, только сзади украшенные собачьими хвостами. Кроме того, на одежду было нашито большое количество перьев и медных блях. Волосы у большинства намазаны салом и заплетены в множество мелких косичек, однако у двух девушек помоложе разделены на пробор и заплетены в косу, как у русских, с вплетенными в них шелковыми лентами.
Когда Лорка со Стеллером подошли ближе, камчадалки повели себя более чем вызывающе, — окружили их, принялись гладить по плечам и лицу и подмигивать. Лорка покраснел, как рак, и стоял столбом, а Стеллер знай улыбался.
— У-у-х, каковы красавицы! — И ущипнул-таки девушку с косой за зад.
Та вовсе не обиделась, а тоже рассмеялась, блеснув белыми крепкими зубами.
— Как зовут тебя?
— Ачек, — вильнув бедрами, отвечала камчадалка. Она и впрямь была хорошенькая.
Из юрты вышел парень в одних штанах, лениво потянулся. Лорка даже не сразу узнал его, — за это время Эмемкут окреп, его тело потеряло мальчишескую угловатость. Увидев их, расплылся в улыбке, глянул внутрь, что-то сказал и принялся ловко спускаться по приставной лесенке.
— Ну, больной, — притворно сурово приветствовал его Стеллер. — Доброго вам здравия! Как нога?
Вместо ответа Эмемкут чуть присел, подпрыгнул, перекувырнулся в воздухе и мягко приземлился на ноги. Лорка позавидовал кошачьей ловкости юноши.
— Хорошо! — Стеллер потряс Эмемкуту руку. — Очень хорошо!
Будто из-под земли из-за спины Эмемкута выросла маленькая сморщенная старуха. Лорка узнал их давнюю посетительницу — бабушку Эмемкута.
Шаманка была одета в такую же, как и остальные женщины, кухлянку и вообще выглядела обычно, если бы не тяжелый, пристальный, какой-то пронизывающий взгляд. Глянула сорокой на Лорку, потом на Стеллера. Скороговоркой выпалила что-то, тыкая в Лорку пальцем.
— Что… что она сказала? — внутри у Лорки зашлось от ужаса и любопытства.
— Она благодарит тебя за то, что ты помогал мне, мальчик с белой головой, — перевел Эмемкут. — А еще говорит, что в час твоего рождения горела над тобой звезда Савина Кухагт. Под этой звездой рождаются люди, которые уходят далеко от родных становищ. Иногда они возвращаются, иногда нет. Но они оставляют следы на снегу, по которым будут проложены лучшие тропы.
— Это все? — Стеллер явно обиделся, что такие красивые слова сказаны не о нем. — Я тоже помогал! Пусть мне что-нибудь скажет!
Старуха глянула на Стеллера оценивающе. Потом заговорила:
— Она сказала, что тебе надо пить меньше водки, не то жизнь свою закончишь в сугробе, — перевел Эмемкут, и Стеллер сконфузился. — Еще сказала, что вам обоим предстоит долгий путь по воде, который закончится в месяц крапивы.
— Ха! Значит, к ноябрю вернемся! Вот так спасибо за хорошее предсказание! — обрадовался Стеллер. — А нельзя ли мне со старейшиной переговорить? У меня к нему есть одно весьма деликатное дело.
Эмемкут важно кивнул и подвел всех к старейшие, коренастому, ничем не выделявшемуся камчадалу, который, сидя неподалеку на солнышке, чинил сломанные сани. Когда он встал, Лорка заметил, что тот сильно припадает на левую ногу.
— Чирей у него на заду вылез, — непочтительно сказал про старейшину Эмемкут. — Хана его лечить отказалась, вот и послал своего сына Эрема за доктором.
Хана, словно поняв, о ком речь, сделала в сторону старейшины неприличный жест. Затем, поманив к себе бойкую девушку с косой, Ачек, направилась к дому.
Лорка проследил длинный взгляд, которым проводил их Эмемкут. Тот слегка покраснел:
— Зима пройдет, свататься к ней буду.
Лорка от удивления даже рот раскрыл. У него это как-то даже в голове не укладывалось. Эмемкут был, конечно, годом-другим постарше, но жениться…
— Отец Ачек строгий. Год придется жить, работать. Может быть, три. Ачек — хорошая невеста, надо хорошо работать, — сообщил тем временем Эмемкут. — Но Хана на меня камлала, сказала Ачек сватать. Говорит, буду за ней как Кутка за своей хозяйкой…
Лорка вспомнил, что Стеллер рассказывал, будто бы у камчадалов все наоборот — не за невестой дают приданое, а жених свое право жениться отрабатывает. Все равно было странно слышать, но он уже привык за последнее время ничему не удивляться, а если и удивляться — за зубами язык держать.
Они шли по берегу, глядя, как мелкая волна накатывает на песок. Неподалеку на волнах качались огромные чайки-поморники, внимательно следя за двуногими: не оставят ли они что-то, что можно безнаказанно стащить.
— Эмемкут, — вдруг сказал Лорка, — а помнишь, ты обещал научить меня чайку на уду ловить, как у вас ловят? Научи!
Эмемкут пожал плечами. Лорка прочел в его глазах смущение, словно бы он настроился отказаться. Но передумал: молча побрел назад, оглядывая прибрежную полосу. Наконец нашел рощицу тальника, вытащил из-за пазухи костяной нож, ловко срезал гибкий прут. Покопался за пазухой, вытащил ловко свернутую веревку из оленьих сухожилий и большой костяной крючок. Лорка только подивился тому, что Эмемкут все необходимое носит с собой. Должно быть, у настоящего охотника все должно быть всегда наготове — мало ли когда и где встретится добыча?
Эмемкут тем временем прошелся по берегу. Снял сапоги и вошел в воду, рывком переворачивая небольшие камни:
— Юколу мне жалко, — сказал он. — Давай будем уйки ловить.
— Кого?
— Это такая рыбка. Под камнями живет.
— А… чем мы ее будем ловить?
— Как чем? — удивился Эмемкут. — Руками!
Они перевернули два десятка камней, прежде чем Лорка сумел разглядеть метнувшуюся из-под ног серую тень.
— Что же ты? — укоризненно покачал головой Эмемкут.
Следующую уйки Лорка тоже упустил. Ноги в воде быстро заледенели.
— Давай ты переворачивай. — Эмемкут постарался скрыть недовольство. — Вдвоем быстрее получится!
Секрет заключался в том, чтобы опустить руку в воду заранее. Не успел Лорка отвернуть следующий камень, как Эмемкут уже вытащил руку с извивавшейся в ней небольшой — с ладонь — рыбешкой.
— Уйки только на корм собакам можно, — сказал Эмемкут, растирая ноги докрасна и натягивая сапоги, пока Лорка насаживал рыбку на крючок. — Уж больно колючая и костистая. Теперь в воду ее кидай. Она живая еще, трепыхаться будет, чайки не выдержит, схватит. Ты уду крепко держит, а то выскользнет — не поймаешь.
Лорка кивнул. Примеряясь, они вместе выбрали место. Размахнувшись, Лорка приготовился ждать.
Не тут-то было! Сразу две чайки, каждая размером с хорошего гуся, немедля устремились к добыче.
— Подсекай! — крикнул Эмемкут, азартно приплясывая.
Лорка послушно дернул уду. Рывок был таким сильным, что от неожиданности он споткнулся и упал. Невредимая чайка, заглотнув добычу, стремительно взвилась над водой.
— Рано дернул. Надо было дождаться, когда крючок ей в зоб войдет. И вот так! — Эмемкут взял из рук его удочку, показал.
— Давай еще! — взмолился Лорка. Щеки его полыхали. — У меня получится!
— Я больше в воду не полезу! — выпятил губу Эмемкут.
По его лицу было видно, что он разочарован.
Лорка еще побродил в ледяной воде, однако одновременно переворачивать камни и ловить уйки не получилось. Стуча зубами, он вернулся на берег.
— Ничего. В другой раз. Чайки глупые, — утешил его Эмемкут.
Молча побрели к становищу.
— Куда ты пропал? — Стеллер спешил к нему по берегу. — Уже солнце садится. Надо спешить, не то засветло не доберемся.
— Угу. Прощай, Эмемкут. — Лорка стоял, понурив голову.
Эмемкут внимательно посмотрел на него, потом потянул на кожаный шнурок, висевший на шее.
— Вот, возьми. — Он вложил Лорке что-то в ладонь.
Лорка разжал пальцы и увидел брелок на костяном колечке с тремя фигурками летящих птиц. Птицы были вырезаны грубовато, но удивительным образом от них исходила жизненная сила — так и видно было, что они летят, тянут шеи, стремясь попасть куда-то.
— Это тебе. Ты помогал. Ты кормил. Эмемкут благодарит тебя, — солидно сказал мальчик.
— Спасибо, — рассеянно кивнул Лорка, думая, что ему совсем нечего подарить в ответ.
Эмемкут даже вроде бы обиделся:
— Храни его. Это большой оберег. Самый сильный. Хана сама вырезала, а у нее большая сила. Это три гагары, они сильные, летят далеко. Придет беда, пошли гагару к Кутке. Гагара к Кутке прилетит, раскричится. Тут уж Кутка помогать станет. Три гагары — три беды Кутка отведет, помощь пошлет.
— Они что, живые разве, твои гагары?
— Они как далекий друг, — серьезно отвечал Эмемкут. — Вроде бы и нет его, но, когда беда придет, он с тобой рядом будет.
Глава 6
Неверная карта
— Итак, господа, — командор тяжело оперся о стол в своей каюте. Кругом вокруг него сидели лейтенант Ваксель, штурман Софрон Хитрово, адъютант Дмитрий Овцын и гости со «Святого Павла»: капитан Чириков и профессор Де ла Кройер. — Всю зиму обсуждалось нами, каким образом будет протекать наше плавание, и вот с Божьей помощью мы вышли в рейд. Милостью Господней, я надеюсь, удастся и нашему отряду завершить с викторией свою задачу. Напомню вам, господа, что единодушно решили мы отыскать землю Хуана де Гамы, расположенную на 46 градусах согласно вот этой карте, любезно предоставленой нам профессором астрономии де ла Кройером.
Француз на это упоминание церемонно наклонил голову, словно принимая благодарности. Профессор де ла Кройер прибыл в крепость Петра и Павла уже по весне. Держался важно, а более всего кичился этой самой привезенной из Парижа картой. Берингу пришлось взять француза на борт по особому распоряжению, которое профессор привез с собой, но охоты к тому ни у кого не было.
— Тем прискорбнее нам признать, что ни на 46, ни даже ни на 47 градусах оной землицы мы не встретили. Потому должен я напомнить вам о нашей следующей договоренности: не встретив землицы оной, повернуть к северу и возвратиться на поиски прохода между Азией и Америкой.
— Давно пора нам сделать это. — Капитан Чириков с неприязнью покосился на своего спутника.
— Я думать, карта верной быть, — на ломаном русском проговорил профессор. — А господа офицеры подвергать panique[22] и сомнения. Сведения оные дал мне мой брат, профессор Николя Делиль из самого Парижа, потому они есть наивернейшие. Однако счисление могло быть худо.
— Как это худо? — вскинулся Овцын. — Я сам его делал!
— Мarin![23] — скривился профессор. — Я не понимать, командор, почему ви посадить низший чин за наш высокий стол.
— Господин Овцын в прошлом офицер, начальник Обско-Енисейского отряда экспедиции, и мой адъютант, — раздувая ноздри, отчеканил Беринг. — А вы, профессор, не уполномочены обсуждать мои решения. Посадил — значит, право имеет!
Француз поджал губы, но промолчал.
— Я проверял счисление матроса Овцына и получил те же результаты, — сказал Ваксель. — Эта карта неверна. Даже и следов этой земли нет никаких — ни плавника, ни водорослей…
— Уверяю, земля Хуана де Гамы существует и быть ей здесь должно! Но вы, господа, можете поворачивать и оставить честь открытий другим, лучше смелым и славным!
— А какую сатисфакцию вы дадите, профессор, если земли все же не окажется? — наклоняя голову, спросил Чириков. — И мы зазря проболтаемся в море, не выполним указа государева и снова с пустыми руками возвратимся?
— Прошу вас, господа! — Беринг примиряюще поднял руки. — Мы отошли уже так далеко, что, пока позволяет погода, можем продвинуться еще на градус или два. Но не более! — Он строго поглядел на француза. — С этого момента задание по поиску прохода между Азией и Америкой попрошу считать первоочередным. Совещание окончено!
Чириков и де ла Кройер, явно сторонясь друг друга, вышли. Следом вышли остальные кроме Вакселя. Беринг рассеянно глянул на своего помощника, глядя в окно и потирая левую руку.
— Мозжит, — пожаловался он. — Все время мозжит.
— По-моему, нам не стоит больше искать эту землю, — осторожно сказал Ваксель. — Нет ее там. Море глубоко и ровно, нет даже птиц.
— Знаю, — командор тяжело опустился в кресло. — Но долг мой — ссоры в руководстве пресекать, пусть даже ценой промедления. Сколько их я уже вынес, этих ссор, один Господь ведает. Оттого и ползли мы к миссии нашей год от году, точно улитки. Тем и продержались, — уже раза четыре Сенат нас отозвать хотел по наветам ли, по скудомию — не знаю. А теперь должны мы результат нашей экспедиции представить. Хоть какой — но должны! Прими я сторону Чирикова и твою — не миновать нам доноса в случае неуспеха. А сколько их уже на меня за двадцать лет настрочили, знаешь ли? И будет ли он, успех? Нет, милый друг мой и соратник, хоть и лежит сердце мое к вашей правде, но поступить по-вашему я пока не могу. Потерпи. Денек-другой погоды не сделают, а там поворачивать повод будем иметь законный.
— Господин командор! Господин командор! — Лорка, не на шутку испуганный, еле дождался разрешения войти.
Беринг полулежал с закрытыми глазами, вяло шевелил рукой, точно царапая себе грудь. Вид у него был больной.
— Что тебе? Где Овцын?
— Отец… старший помощник Ваксель и матрос Овцын счисление делают. Условия плохие. Велели передать: «Святой Павел» сошел с фарватера. Палили из пушек трижды за ночь, но никак не отзывается.
— Передай мой приказ: до полудня «Святого Павла» в море искать, — устало сказал командор. — А после брать норд-ост курсом.
Уже выходя, Лорка увидел, что командор, охватив голову руками, шепчет:
— Sorg![24] Надо было мне тебя, Алексей, раньше послушать…
Но и до полудня, и до вечера «Святой Павел» не отозвался. С тяжелым сердцем разворачивались, — кто знает, свидятся ли еще? Моряки, впрочем, старались не унывать, вспоминали Шпанберга с Вальтоном: мол, тоже надолго разминулись, да все обошлось.
Море слегка улеглось, но оставалось мутным, смурным. Люди делали свою работу безо всякой охоты. О «Святом Павле», как сговорившись, никто не упоминал — как бы беды не накликать.
Дни потекли длинные и вязкие, точно смола. Даже неугомонный Стеллер приуныл. Тем не менее упрямый немец продолжал денно и нощно оставаться на палубе, изо всех сил вертя головой. На вопросы и уговоры вздергивал голову и цедил высокомерно:
— Землю американскую надлежит ученому первым изведать!
Матросы ухмылялись в бороды:
— Давай-давай! Еще на салинг залезь, оттуда лучше видать!
Когда Лорка услышал его крики, он вначале подумал, что это «Святой Павел», и пулей полетел с юта на нос. Следом высыпали остальные.
Стеллер нетерпеливо приплясывал, указывая рукой. На довольно дальнем расстоянии справа по ходу корабля на поверхности воды плавал какой-то черный предмет, над которым кружилось множество морских птиц всевозможных пород. Сердце у Лорки захолонуло: ему доводилось видеть, как кружат вороны над непогребенными телами…
«Святой Петр», однако, все никак не мог подойти ближе — видимо, предмет относило течением.
— Неужто чириковские? — рядом с ухом Лорки выдохнул Савва Стародубцев. Ему, должно быть, в голову пришли те же невеселые мысли.
Стеллер покосился на него, поправил сползающие очки:
— Смею вас заверить, сударь, что вся команда «Святого Павла» не собрала бы такого количества падальщиков. Нет, тут что-то покрупней. Кашалот?
Через несколько минут порывом ветра принесло удушливую вонь, и догадка Стеллера подтвердилась — черным предмет оказался раздувшейся тушей мертвого кита, из которого чайки и прочие морские птицы с криками отдирали куски отвратительно посеревшего мяса…
Снова потянулись дни безо всякий событий. Наконец 15 июля вечером Стеллер, возбужденный и взъерошенный после трехдневного беспрерывного бдения, буквально ворвался в кубрик:
— Земля! Я видел землю!
В сгущающихся сумерках Лорка вместе с остальными пытался высмотреть долгожданную цель там, куда показывал Стеллер… и ничего не видел. Разочарованные матросы один за другим расходились, презрительно сплевывая и бормоча, что, мол, когда блазнится, креститься следует. Слезы ярости заблестели за стеклами очков Стеллера. Схватив Лорку за плечи, он яростно прошептал:
— Я видел, видел землю, юнга! Хоть ты веришь мне?
И столько было в его убежденности, что Лорка и впрямь поверил. Напросился со штурманом Эзельбергом в ночную вахту и еще до того, как восток посерел, полез на салинг. Мысленно выговаривал себе, что Стеллеру и впрямь могло блазниться, и нечего потом будет пенять себе за легковерность. Но сердце все равно замирало.
Наконец восток посерел, затем заалел лучами восходящего солнца. Но длинная прерывистая гряда на востоке не растаяла клочьями отступающих облаков. Нет, это был берег. Лорка увидел, как солнце ярко блестит на вершинах далеких гор.
— Земля! — заорал он не своим голосом.
Апатия, овладевшая всеми до последнего матроса за длинное безрадостное плавание, сменилась лихорадочным возбуждением: команда сама собой под руководством штурмана Эзельберга устроила уборку и отдраила палубу точно перед спуском на воду. Даже гальюны были вычищены, а в кубрике был наведен такой порядок, что Лорке было страшно туда ступить.
Ветер, однако, снова играл с моряками злые шутки, и на якорь стать удалось не раньше двадцатого вблизи довольно большого острова, расположенного неподалеку от материка.
Ни у кого не оставалось сомнений, что эта найденная после стольких трудов земля и есть Америка. Беринг, с трудом поднявшись на палубу из своей каюты, стоял на носу. Молчал. По щекам его струились то ли слезы, то ли соленые брызги, крупные жилистые руки сжимали форштевень так сильно, что костяшки побелели. Команда сама собой собралась за его спиной. После первых радостных криков все притихли — ждали, что скажет командор.
— Слава Пресвятой Богородице, дожил, — хрипло сказал он, не отрывая жадного взгляда от берега. И совсем тихо, так, что только отец с Лоркой услышали, проговорил: — Исполнил, государь Петр Алексеевич, я наказ твой. Да только на тот свет докладывать буду. Даст Господь, скоро свидимся…
А потом крикнул громко, картинно, вытянув руку:
— Вот она, братцы, землица американская! Палите из пушек! Пусть весть о пришествии русских моряков услышат!
Поскольку был день Ильи-пророка, землю решили назвать горою Святого Илии. В 8 часов вечера стали наконец спускать шлюпки. Лорке страсть как хотелось быть с теми, кто первым ступит на американскую землю, но отец на этот счет только зыркнул, и Лорка присмирел.
В результате одну лодку послали на берег с наказом разыскать пресную воду, а вторую, большую, шлюпку повел флот-мастер Софрон Хитрово вдоль побережья с целью разведать бухту и побережье и выяснить, не найдется ли более удобного рейда или гавани.
Хитрово вернулся довольно скоро и доложил, что в проходе между несколькими островами, расположенными в недалеком расстоянии, имеется хороший рейд, в котором можно укрыться от ветров почти всех направлений.
«Если станем на рейд, отец непременно меня отпустит», — думал Лорка.
Несмотря на позднее время, в кубрик никто не пошел, — все ждали решения командора. Земля звала, манила, и никого не страшили таящиеся в ней неведомые опасности.
Софрон Хитрово, окруженный командой, тем временем рассказывал, что на одном из островов он видел с берега несколько небольших построек. Люди! И более того, по его рассказам выходило, что их постройки обшиты гладкими досками и украшены резьбой.
«Топор для того надобно справный иметь!» — прогудел на это Савва.
Обитателей домов на месте не оказалось, но это могло значить что угодно — возможно, напуганные прибытием корабля, они попросту спрятались, а могли и вовсе приезжать на остров только для охоты, и виденные Хитрово постройки были чем-то навроде заимок, какие ставят в тайге сибиряки.
Тем не менее за вторую шлюпку забеспокоились. Однако она вернулась безо всяких происшествий и привезла известие, что удалось найти пресную воду. Найдены были два костра, в которых огонь еще не погас, дорожки, на которых заметны были следы недавнего прохода людей, и заготовленные дрова. Матросы встретили также пять живых красных лисиц, которые совершенно не боялись людей. Кроме того, матросы привезли найденную у костров копченую рыбу. Услыхав это, Ваксель нахмурился:
— Негоже без спросу чужого брать, — хмуря брови, отчитывал он Шумагина и Самойлова. — Людям тем должно будет оставить что-нибудь из запасов наших там же, где взяли. Так что теперь поеду сам. И впредь приказываю: у местных людишек, с кем свидеться доведется, ничего брать не сметь!
Однако Лорка понял только, что теперь может напроситься с отцом, — опасности немного, да и нужна будет каждая пара рук.
Тот скрепя сердце разрешил. Обе шлюпки — одна под командой отца, вторая того же флот-мастера — снова спустили на воду. Когда лодка ткнулась носом в мягкое глинистое дно, Лорка, не утерпев, выпрыгнул прямо в холодную воду. Земля! С непривычки шатаясь, он вместе с остальными побрел к берегу. Волна здесь была довольно сильная, так что все сразу промокли до нитки.
Ведомые тем же Шумагиным, они без труда нашли воду, — саженях в трехстах в море впадал небольшой, но чистый ручеек. За исключением прибрежной полосы, остров сплошь был покрыт сумрачным ельником, и общее впечатление создавалось какое-то неуютное. Торопливо наполняя бочки водой, люди нет-нет да озирались в сторону неприветливого леса. Было очень тихо. Начало смеркаться, на земле сгустился туман.
Отец достал из шлюпки большой сверток и подошел к Шумагину:
— Отведи нас туда, где рыбу взял.
В свертке оказались кусок зеленого полотна, две железные тарелки, два ножа и двадцать больших стеклянных бус. Шумагин молча кивнул, и они исчезли в лесу.
Вернулись они нескоро, — воду набрали уже давно и ждали только их. Совсем стемнело, зажгли факелы. Тишина казалась Лорке зловещей, да и матросы больше молчали, сторожко вслушиваясь. Наконец Лорка различил треск веток и шорох ступающих по еловой подстилке ног. Отец вернулся.
Только увидев его, Лорка понял, что всерьез испугался.
Шлюпка немедля вернулась на корабль, и 21 июля, подняв якорь, «Святой Петр» двинулся вдоль побережья.
— Gottverdammte Karte![25]
Не раз и не два поминал лейтенант Ваксель ее составителя недобрым словом.
Новооткрытую землю следовало обследовать вначале как можно дальше к югу, а затем повернуть на север с тем расчетом, чтобы успеть вернуться до начала сезона штормов — примерно до конца сентября.
Проследовав какое-то время вдоль берега, мореплаватели только тут с полной ясностью поняли жестокий обман, жертвой которого сделались. Вместо того, чтобы плыть, как они рассчитывали, до 65°, «Святой Петр» был вынужден спуститься к югу до 62°, а затем еще до 48°. А на обратном пути получились громадные трудности: как только моряки собирались изменить курс для дальнейшего продолжения путешествия, так всякий раз вахтенный докладывал о том, что впереди по обе стороны видна земля. Приходилось каждый раз поворачивать обратно в открытое море, и таким образом попутный ветер поневоле обращался в противный.
Не раз «Святой Петр» проходил ночью мимо крупных островов, которых не удавалось видеть. Что это действительно были острова, отец заключил из того, что временами в течение 2–3 часов при неизменном ветре и погоде корабль плыл среди значительно меньших волн и шел совершенно спокойно, а затем вдруг снова попадал в крупную океанскую волну, так что приходилось свистать всех наверх — вахтенные с управлением кораблем едва справлялись.
Иногда случалось ночью попасть на очень маленькую глубину и, опасаясь попасть на мель, отец велел делать замеры после каждых склянок. И эта предосторожность оказалась не напрасной. Спустя несколько дней в туманную погоду «Святому Петру» пришлось пройти мимо какого-то острова на глубине всего семи или восьми сажен. Спешно был брошен якорь, а когда туман рассеялся, то оказалось, что уже прошли мимо острова и остановились на расстоянии не более четверти мили от него. Остров назвали в честь этого «Туманным».
Уже кончался август. Один за другим люди стали хворать скорбутом — этим бичом мореходов. Запас пресной воды понемногу приходил к концу, и нужно было снова искать землю.
29 августа с севера завиднелись многочисленные острова, расположенные недалеко от причудливо выщербленного побережья. На следующий день, пользуясь прикрытием скал, «Святой Петр» стал на якорь.
Ночью же на «Святом Петре» умер от скорбутной болезни первый матрос, — тот самый Шумагин. Лорка с ним не очень знался, но смерть его все равно потрясла, — здесь же, в кубрике, среди бессильных помочь товарищей (даже Стеллер, все пичкавший больного своими отварами, ничего не смог сделать).
— Бедолага, — глядя, как тело матроса заворачивают в брезент, — сказал Овцын Лорке. — Одно утешение: хоть похоронят по-христиански.
На похороны на землю сошел Беринг. Остров оказался безлюдным, диким — только немного кривых берез, морские птицы и испещренные пометом скалы. Кирка звонко ударяла в каменистую землю. Становилось уже холодно — короткое северное лето закончилось, — и морякам предстояли настоящие испытания на пути домой. Поэтому, наверное, каждый, глядя, как темный сверток с телом на канатах опускают в неглубокую яму, думал о том, доведется ли ему дожить до возвращения…
Речь командора на похоронах была краткой:
— Вот и не стало нашего товарища. На чужбине похоронен. Что ж, судьба моряка тяжела. Пусть же память о нем будет в наших сердцах — и на картах. Приказываю я назвать приютивший его остров Шумагинским!
Несмотря на то, что большинству явно хотелось сейчас же от острова отойти, Беринг послал штурмана Эзельберга поискать пресной воды.
Вернулся он быстро и доложил Вакселю, словно бы оправдываясь:
— Худая вода, Ксаверий Лаврентьевич. На вкус солоновата.
— Хоть для готовки сгодится. — Ваксель, отхлебнув из бочонка, поморщился. — Придется нам рацион поубавить. Но медлить нельзя — идти надобно на Камчатку немедля! Бери людей, обе шлюпки и грузите хоть всю ночь напролет!
Лорка уже теперь был в море довольно, чтобы и сам понимать, что судно стоит не на самом безопасном месте, совершенно открытое сильному южному ветру. Ночью никто не спал, — полубольные поголовно, люди двигались медленно и вяло, с бесконечными проволочками. Потому даже к утру работа не была еще завершена.
Едва Ваксель поутру поднялся на палубу, Овцын, стоявший в ночь вахту, доложил:
— Ксаверий Лаврентьевич, ночью во время моей вахты был замечен мною огонь.
— Где?
— Отсюда на норд-ост, примерно мили три немецких.
— Вижу островок на норд-осте. Там?
— Так точно. Покамест шлюпки еще воду возят, хорошо бы нам туда наведаться. Жителей американских повидать.
— Лавры Шпанберга и Вальтона покою не дают? — прищурился Ваксель.
— Нет, не то! — обиженно вскинулся Овцын. — Но коли время все одно теряем, что ж не разведать заодно?
— Вначале надобно кораблю место для стоянки найти. — Ваксель прикидывал расстояние. — Ветер крепчает, а коли еще усилится, якоря сорвет и придется в море выйти немедля. А шлюпка, на то пошло, против южного ветра даже небольшого идти не может. Рисковать людьми не буду. В вахтенном журнале отмечу, но за разрешением к командору сам иди.
Обрадованный Овцын отправился к Берингу, в то время как отец, мрачнее тучи, принялся придирчиво разглядывать берег.
Тем не менее Овцыну удалось убедить командора. Лорка видел, что все это отцу сильно не по душе, однако он промолчал и приказал готовить шлюпку, а разрумяненный, довольный предстоящим приключением Овцын принялся подбирать людей.
Шлюпка отплыла и вопреки мрачным прогнозам Вакселя благополучно берега достигла.
Тем временем погрузка воды закончилась и потянулось ожидание. Где-то около полудня люди Овцына снова появились на берегу, однако, как и прежде, одни — местные жители, должно быть, снова убежали. Шлюпка отошла от берега, однако будто бы застыла на месте, прыгая по волнам.
— Ветер противный. Овцын, дурак такой, парус поставил, пытается идти галсами. Нет, не пройдет!
Вся команда наблюдала, как волны бросают шлюпку из стороны в сторону. Тем не менее подойти ближе, чтобы спасти товарищей, «Святой Петр» тоже не мог, рискуя напороться на подводные скалы, испещрявшие узкие проходы между островами. Оставалось ждать.
Наконец, оставив бесплодные попытки подойти к «Святому Петру», лодка повернула к соседнему островку. Волны бились о скалы такие громадные, что полностью скрывали шлюпку от глаз. Каждый раз, когда накатывал очередной раз, сердце Лорки проваливалось куда-то вниз. Но волна отступала, и упрямое суденышко снова показывалось.
— Упрямый черт! Везет тебе! — бормотал Ваксель.
Но вот за огромными волнами пришла просто громадная, полностью накрыв собою шлюпку и волоча ее к берегу, словно раненое животное. Эта волна буквально выбросила шлюпку на берег, расколов ее при этом. О том, чтобы попытаться вернуться на ней, не могло быть и речи.
Тем временем качка усилилась. «Святой Петр», точно конь на привязи, танцевал на месте, немилосердно заваливаясь на бок.
— Ксаверий Лаврентьевич! — это, хватаясь за фальшборт, подошел Софрон Хитрово. — Ветер совсем усилился! Якорные канаты вот-вот лопнут, а без якорей все погибнем верно!
Ваксель помолчал немного, переводя тяжелый взгляд с танцующей палубы на далекий остров, где Овцын и его люди все же исхитрились развести костер. Наконец, вздохнув, приказал:
— Поднять якорь! Курс по ветру в открытое море!
Темнело. Далекий огонек костра таял в кромешной тьме…
В тот вечер в кубрике с Лоркой никто не разговаривал.
— Бросил. Бросил, как собак, — только и сказал Самойлов, зло сплюнув на пол чуть Лорке не под ноги.
И не было Овцына, чтобы взять за шкирку обидчика да приложить от души. Да и сам Лорка, признаться, задавался тем же вопросом
«Неужто мы их вот так… бросим? Путь даже чтобы спастись большему числу! Это несправедливо! Это… это подло!»
Поутру, едва рассвело, выбрался на палубу, завертел головой. Закричал, увидев столб дыма по курсу. Ветер переменился, слегка утих, и «Святой Петр» полным ходом шел к островку.
— Готовь шлюпку за Овцыным! — раздался с носа сильный, ясный голос отца.
От облегчения навернулись слезы. Лорка вытер их рукавом и тут же устыдился того, что засомневался в отце.
«Вот ведь: какой-то человечишко слово глупое сказал! Ему что — стряхнул с языка — и ладно. А ты? Ты отца предал! Пусть мысленно — но предал же! Поверить в хорошее и обмануться — больно, но не постыдно. А вот поверить в плохое про человека честного — все равно что в грязи вывалять и себя, и его. Такое ни имени отца моего, ни звания недостойно!»
Глава 7
В тумане
Острова оказались точно заколдованными. Раз за разом «Святой Петр» пытался вырваться на волю, в глубокие воды. Однако поднялся противный южный ветер, переходящий в шторм, а лавировать между множеством островков с дном, усеянным острыми скалами, и думать было нечего. Поэтому «Святой Петр» не шел — скорее крался вдоль берега то одного, то другого островка, то и дело проверяя дно и подолгу стоя на якорях.
Памятуя о судьбе Овцына, на берег сходили редко и торопились возвратиться. Наконец 4 сентября в 6 часов вечера подошли к двум островам; глубина там была пятнадцать сажен, грунт — серый песок с ракушкой. Место оказалось довольно хорошо укрытым от ветра с моря.
Наутро «Святой Петр» снова попытался выйти в открытое море, но из-за сильного юго-западного ветра опять повернул обратно. Досада и тревога от промедления смешивалась у моряков с радостью от того, что удалось найти безопасную гавань — ночью опять поднялся сильный шторм с юго-востока. Не покидая палубы, все разошлись спать.
Поутру с одного из близлежащих островов вахтенные услышали голоса и крики людей и увидели разведенный там костер. Вскоре показались две небольших байдарки, сделанные из тюленьих шкур. В каждой байдарке сидело по одному человеку, которые подплыли к самому судну на расстояние от пятнадцати до двадцати сажен.
Американцы!
Лорка, свесившись с борта, вовсю глазел на них. Были они весьма похожи на тунгусов или, скажем, камчадалов — разве что немного посветлей. Одеты в кожаную и меховую одежду, черноволосы и плосконосы. Выйдя на нос, отец и один из прибывших, ставший на носу лодки по виду вождь, начали делать друг другу знаки. По их приглашающим жестам и без толмача было видно, что вождь приглашает чужеземцев на берег и настроен мирно. Впрочем, от встречного приглашения он все же отказался, несмотря на то, что с борта «Святого Петра» в воду сбросили разные мелочи, которые американцы тут же и подобрали. После небольшой заминки байдарка повернула к берегу.
Немедленно была спущена оставшаяся шлюпка. На этот раз Лорке напроситься не удалось — отец был непреклонен. Собрав людей, он уже было начал спускать по трапу, как вдруг из командорской каюты вылетел взъерошенный, размахивающий руками Стеллер.
— Не посмеете, герр Ваксель! На этот раз не посмеете! У меня приказ командора!
Отец долго молчал, раздувая ноздри, затем вдруг усмехнулся:
— Что ж, адъюнкт! Возможно, вы есть наилучшее свидетельство мирных наших намерений!
Стеллер оскорбленно выпрямился:
— За шамана я, быть может, и сойду, а сие знаком мирных намерений не является. У камчадалов мирными считаются пришельцы, с которыми есть женщины и дети. Если вы желаете продемонстрировать мирные намерения — возьмите юнгу.
Отец дернулся, как от удара.
— Я готов! — Лорка, выпятив грудь, вышел вперед и пролез перед Стеллером, как бы о нем не забыли.
Отец снова долго молчал, а потом махнул рукой:
— Полезайте оба!
Высадка, однако, оказалась делом не из простых. Волны прибоя били с такой силой, и берег был усеян таким количеством больших камней, что высадиться без потерь никак не удавалось. Наконец отец распорядился бросить якорь на расстоянии около двадцати сажен от берега и подтягиваться к нему постепенно между камнями, однако на берег высадиться не удавалось.
Борясь с прибоем, Лорка и думать забыл про дикарей, а когда выпрямился, то совсем близко увидел американцев, стоявших на берегу и напряженно следивших за усилиями пришельцев. Отец, став на носу, стал их жестами приглашать сесть в лодку, показывая заготовленные вещи и демонстрируя, как он собирается подарить их гостям. Американцы отвечали также знаками, зазывая на берег. Однако Лорка, как и все остальные, понимал, что лодку оставить без присмотра никак нельзя — уволочет прибоем. Тогда отец велел матросу Самойлову, чукче-переводчику и Стеллеру (как понял Лорка, не без злорадства) — высадиться на берег, что означало залезть по горло в воду и брести к берегу под ударами волн.
К общему удивлению, едва они вышли на берег, один из американцев сел в свою байдарку и подплыл к лодке. По всей видимости, это был один из старейшин — его одежда была богато расшита бусинами и расписана какими-то странными спиралевидными знаками, нанесенными желтой охрой. Отец, радуясь удаче, немедленно поднес ему чарку водки. Вождь церемонно принял чашку, глотнул…
«Должно быть, первый раз довелось», — подумал Лорка, отчетливо вспоминая, как ему самому впервые довелось принять «крещение», как он кашлял, хрипел и вытирал выступившие слезы. Со старейшиной произошло то же самое. Откашлявшись, он разразился ужасными криками, оттолкнул предлагаемые ему отцом мелочи вроде стеклянных бус и немедленно поплыл на берег, словно за ним гнались.
— Вот дурень дикой, — Савва довольно ухмыльнулся, косясь на бочонок с водкой (его отец в случае успеха собирался подарить американцам). — Пущай лопочет. Нам больше выйдет.
Отец, в отличие от Саввы, казался огорченным. Потерпев поражение в попытке установить контакт с американцами известным ему (и по большей части безотказным русским способом, столь привычном при общении с тунгусами, якутами и камчадалами), он вытащил из сумки потрепанную книгу. Лорка разглядел название — La Hunton’a — «Описание Северной Америки». Медленно прочитывая незнакомые слова и водя рукой по странице, отец выкрикивал их затем громче, обращаясь к людям на берегу.
Судя по всему, язык они поняли, и дальше дело пошло быстрее: на вопрос отца о воде они показали на протекавший вдалеке ручей. Затем отец спросил у них мяса, и они притащили большой кусок китового жира.
Между тем наступал вечер; смеркалось, пошел дождь. «Святой Петр» стоял от берега на расстоянии примерно четверти немецкой мили, и туда следовало бы добраться до темноты. Переговоры закончились, и сидеть без дела в лодке под холодным дождем было бессмысленно и неприятно. Лорка вздохнул с облегчением, когда отец наконец крикнул Стеллеру возвращаться.
Однако тут случилась неожиданность. Отпустив беспрепятственно Стеллера и Самойлова, чукчу-переводчика вдруг схватили под руки двое рослых мужчин и, несмотря на отчаянную беготню Стеллера и властные окрики отца, отпустить его не пожелали. Взаимные крики явно перешли в ругань и затем, вконец разъярившись, пять или шесть человек вцепились в сброшенный на берег причальный канат и принялись тащить лодку на берег.
Этот переход от миролюбия к ярости был столь внезапным, что Лорка даже какое-то время считал, что американцы просто шутят. Однако их искаженные злобой лица не оставляли никаких сомнений. Понять, что их так взбеленило, было невозможно, а лодка их усилиями тащилась к берегу, норовя пробить днище о рифы.
Стеллер и Самойлов добрались до лодки, перевалились через борт.
— Чем вы их, черт вас возьми, так разозлили? — Отец так разозлился, что, забыв о присутствии Лорки, выругался, чего дома себе никогда не позволял.
— Кто бы знал? — выдохнул Стеллер, стаскивая сапог, из которого потоком полилась за борт вода. Зубы его стучали, мокрые волосы прилипли к лицу.
— Братцы! Не бросайте Федора! Не бросайте христианина! — кричал с берега перепуганный переводчик.
— Ну-ка, зададим им перцу! Двойной из мушкетов в воздух!
— По стервецам надо двойной! — сквозь зубы процедил Самойлов.
— Верно! Верно!
— Не сметь по американцам стрелять! Двойной залп в воздух!
Ударили мушкеты. Грохот выстрела эхом отозвался и на островках, и на самом материке. Нападавшие повалились на землю, и Федор, оставив в их руках свой кафтан, рванулся в воду. Американцы, однако, быстро оправились. Оглядевшись и убедившись, что никто не ранен, они гурьбой навалились на причальный канат и начали быстро тащить лодку на берег.
— Руби канат, юнга! — крикнул ему отец.
Быстрым движением Лорка срубил канат, и лодка освободилась.
Освобожденный Федор добрался до лодки и, повалившись на дно, трясся от холода, лопотал что-то на своем языке, а потом вдруг начал трясти всем руки, приговаривая:
— Спасибо! Спасибо, братцы! Помогли! Выручили! Уж совсем было, думал я…
— А нечего было думать, — сурово оборвал его отец.
Лорка вспомнил, как сам сомневался в отце недавно, и стыд вновь резанул по сердцу. Потому он нагнулся к Федору и молча принялся помогать ему стаскивать мокрые сапоги.
На следующее утро к «Святому Петру», как ни в чем не бывало, подошло семь байдарок. Две из них подошли к самому кораблю и пришвартовались к фалрепу. Они привезли в подарок две шапки, палку длиной футов пяти, украшенную разноцветными перьями и небольшой костяной фигуркой.
Удивленные этим странным поведением, моряки передали людям на байдарках ответные подарки.
Тем временем ветер усилился настолько, что байдарки повернули к берегу. Посчитав это окончанием обмена и своеобразным извинением за вчерашнее, Ваксель приказал поднять паруса. Однако едва американцы на берегу осознали намерения пришельцев, они подняли ужасный крик и кричали так до тех пор, пока корабль не отошел от острова.
«Святой Петр», сытый по горло общением с американцами, взял курс в открытое море. Однако через день или два после того, как берег пропал из виду, погода вновь поменялась. Ветер установился ровный и почти все время западный, но над водой стелился такой густой туман, что, если где-то неподалеку и была земля, то никто ее не мог разглядеть при всем желании. Точно завернутый в рождественскую вату, корабль тихо скользил по волнам. Ни солнца, ни звезд — и так проходила неделя за неделей. Время, казалось, остановилось.
Кроме того, как сказал Овцын Лорке, они с отцом заметили очень сильное и переменчивое отклонение компаса к востоку или деклинацию на 22, 17, 14 и 11 градусов. Это затрудняло расчеты и еще больше делало неопределенным исход плавания. Точно слепые без поводыря, лишенные всяких ориентиров, кружили моряки по волнам.
25 сентября, когда из нескончаемого тумана наконец проступили высокие, покрытые снегом горы, радость была так сильна, что Беринг распорядился выдать команде последний бочонок водки.
«Святой Петр» шел к материку правым бортом, а перед ним расстилалось множество новых островов. Высокую гору назвали горой Св. Иоанна. Однако берег был так крут, что подойти к земле не удавалось. Тем не менее это снова была Америка. Вожделенная надежда достичь Камчатки до наступления холодов таяла, как иней под лучами солнца…
Беринг был уже так болен, что большую часть времени проводил лежа, впав в забытье. Решение пришлось принимать без него. Ваксель, Софрон Хитрово, Овцын и Эзельберг единодушно решили плыть на восток, поскольку, идя напрямую этим курсом, можно было бы, по их расчетам, достичь Камчатки.
Наступил октябрь. Один за другим, — от сырости ли, от непрекращающейся болтанки, — люди начали болеть все сильнее. Они до такой степени были разбиты скорбутом, что большинство из них не могло шевельнуть ни рукой, ни ногой и тем более не могло работать. Одновременно с этим заканчивался провиант, и все, кто знал об этом, испытывали тревогу. Водка, немало поддерживавшая настроение моряков в особенно тяжелые моменты, кончилась уже давно, но люди уже даже не роптали — не оставалось сил. Точно призраки, вяло волочились они по палубе. То, что ранее делалось в несколько минут, занимало теперь часы.
Лорку скорбутная болезнь не задела. Но видеть страдания окружающих было ничуть не лучше, чем болеть самому. Похороны случались все чаще. Лорка поймал себя на мысли, что не испытывает уже тех чувств, что испытал на похоронах Шумагина. Смерть, окружившая его со всех сторон, стала привычной.
Почти не задерживаясь, «Святой Петр» миновал три небольших острова, расположенных в сорока или пятидесяти милях друг от друга, и названных моряками островами Св. Маркиана, Св. Стефана и Св. Авраама.
Острова были безлюдны. В команде уже было столько больных, что отец сам назначил Лорку в шлюпку. Впрочем, Лорка теперь нес вахты наравне с матросами, а иногда и заменяя их, — стоило только взглянуть на эти слабо ворочающиеся на койках, смрадные тела, на покрытые черными язвами рты. Да и сам «Святой Петр» теперь уже не был тем гордым красавцем, что сошел когда-то, — вечность назад! — с охотских стапелей. Паруса износились до такой степени, что каждый раз, когда приходилось их зарифлять, Лорка опасался, что их унесет порывом ветра. Матросов, которые должны были держать вахту у штурвала, приводили туда другие, из числа тех, которые были способны еще немного двигаться. Не в силах стоять, они усаживались на наскоро приколоченную к палубе скамейку около штурвала, и так несли вахту. Когда же вахтенный оказывался уже не в состоянии сидеть, то другому матросу, находившемуся в таком же состоянии, приходилось его сменять у штурвала. Смотреть на это было бы невыносимо, но Лоркой, как и всеми на борту, овладело какое-то тупое, животное оцепенение. Точно в глухом, сумрачном, вязком сновидении, он двигался, ел и спал, не думая ни о чем, не испытывая ни отвращения, ни радости, ни страха. Разве что холод и боль.
Наконец случилось то, чего Лорка втайне боялся больше всего. Он и раньше видел, что отец сильно ослабел, но так отчаянно цеплялся за любые оправдания, что поверил своим глазам только тогда, когда лейтенант Ваксель рухнул у рулевого колеса в глубокий обморок, и в безжалостном сером свете Лорка увидел его искалеченный цингой рот. Все вокруг него завертелось и разом провалилось куда-то вниз. Упав на колени рядом, Лорка лихорадочно тормошил бесчувственное тело, позабыв обо всем:
— Папка! Папка!
Овцын и Эзельберг насилу оттащили его, влили отцу в рот воды и унесли, а Лорка остался на палубе, роняя бессильные слезы. Потом Овцын вернулся, неловко обнял:
— Жив твой папка. На наше счастье жив пока…
На следующее утро, — позднее, темное, — лейтенант Ваксель снова поднялся на палубу.
Снег с дождем перешел в бурю. Из тех, кто держался на ногах и смог все же найти в себе силы заменить товарищей, не набралось и половины обычной вахты. Нашлись и те, кто на просьбу заменить его молча отворачивались к стене, равнодушные к приказам и увещеваниям. Иной раз в смрадном полумраке Лорка слышал, как кто-то шепчет:
— Господи Иисусе! Дай мне умереть!
Наступил день, когда в назначенный срок нести вахту никто не вышел, и отец с Софроном Хитрово спустились в кубрик. Софрон пробовал приказывать, скидывал матросов с лежанок прямо на пол, но те даже не пытались встать. У самого Лорки сил тоже оставалось все меньше и меньше. Возвращаясь с палубы, он мгновенно проваливался в сон и просыпался, казалось, только тогда, когда его будили на очередную вахту.
4 ноября в 8 часов утра показалась земля. Это вдохнуло силы в измученных людей, тем более что им не раз обещали, что на любой сколько-нибудь пригодной для жилья земле «Святой Петр» станет на якорь для зимовки.
Конечно, как все остальные, Лорка питал слабую, несбыточную надежду, что каким-то чудом им удалось все же добраться до Камчатки — ведь, в конце концов, верной карты у них не было, а счисления могли быть неточны.
Ветер был встречный, и корабль, практически лишенный управления, все никак не мог подойти ближе к далекому миражу. Наконец, уже в сумерках, все же собралось достаточно людей, чтобы поставить паруса. Однако ветер переменился и усилился, и в течение ночи пришлось лавировать, чтобы в темноте не наскочить на прибрежные скалы.
Утром оказалось, что все главные снасти по правому борту лопнули. Ванты на грот-стеньге[26] также разорвались с правой стороны, почему пришлось убрать грот-марс и грот-рею, чтобы не потерять грот-мачты.
Глядя на обрывки снастей и беспомощно хлопающий на ветру парус, Лорка обреченно подумал: «Это конец».
Должно быть, так думали и остальные, поскольку, побросав работу, опускались прямо на палубу и плакали.
Отец, передав штурвал Эйзенбергу, вместе с Хитрово и Овцыным ушел с палубы. Должно быть, к Берингу.
Наконец они вернулись, и отец громким голосом крикнул, чтобы услышали все, включая лежащих в кубрике больных:
— Курс на берег! Готовимся к высадке на зимовку!
С большим трудом удалось развернуть беспомощно кружившийся на воде корабль, направив его к берегу. Бросили лот. Глубина оказалась тридцать семь сажен. Из-за того, что удалось поставить только два небольших паруса, корабль полз к берегу, как улитка. Спустя несколько часов бросили лот. Глубина оказалась двенадцать сажен, и отец отдал приказ бросить якорь.
Ровно через час, в 6 часов вечера, якорный канат как раз позади клюзов лопнул. Точно сорвавшись с цепи, «Святой Петр», влекомый сильной волной, понесся прямо на каменный риф.
— Лот! — кричал отец.
Лорке казалось, что днище «Святого Петра» царапает подводные камни.
— Пять сажен! — откликнулся Овцын.
— Бросай второй якорь!
Второй якорь едва бросили, как канат тоже разорвался.
— Пресвятая Богородица! Молитесь, братцы! — заорал кто-то дурным голосом.
Волны несли корабль прямо на риф, а повернуть его не было ни времени, ни сил. Лорку отбросило к мачте, что-то хрустнуло и впилось ему в кожу прямо под сердцем.
Накреняясь под ударившей в борт волной, «Святой Петр» надсадно затрещал по всем швам… и вдруг выпрямился.
Зажмурившийся Лорка осторожно открыл глаза. Огромная волна, перебросившая «Святого Петра» через риф, точно игрушечную лодочку, накатила на берег и разбилась в пену.
Корабль оказался в узенькой, зажатой между двумя грядами скал бухточке с ровным песчаным берегом.
— Лот! — снова раздался крик отца.
— Пять сажен!
— Третий якорь за борт!
Последний — другого у «Святого Петра» не было.
Якорь с тихим плеском ушел в воду, и Лорка кожей ощутил, как корабль, точно живой, дрогнул всем своим огромным телом и, испустив глубокий, надсадный скрип, встал.
После сумасшедшей качки, рева волн, ужаса и отчаяния наступила глубокая, всепоглощающая тишина.
И в этой тишине Лорка увидел, как все, кто был на палубе, один за другим опускаются на колени. Какая-то неведомая сила бросила на колени и его. Вслед за остальными губы его зашевелились, сами собой шепча молитву.
Когда же он наконец поднялся, растирая саднящую грудь, из-за пазухи выпал оберег Эмемкута, о котором Лорка совсем призабыл за время плавания. Костяные птицы неслись куда-то, вытянув шеи. Их осталось только две: как Лорка ни искал вокруг мачты отломившийся костяной кусочек, одна гагара исчезла.
Глава 8
Земля
При свете дня стало ясно, насколько им повезло. «Святой Петр» бросил якорь на чистом песчаном грунте примерно в трехстах саженях от берега. Со всех сторон бухту окружали высокие угрюмые скалы, остальное побережье на расстоянии полумили было сплошь усеяно рифами, а вход в бухту был воистину невозможен, — рифы шли вокруг бухты полукругом, точно волнорез, отмеченные пенными бурунами волн. Несмотря на истовое желание поскорее ступить на землю, люди были настолько измучены, что лодку удалось спустить только к полудню.
На этот раз отец сам приказал Лорке сойти на берег вместе с ним самим и Стеллером, — высохший, как сушеная сельдь, закутанный по брови немец, против обыкновения, даже его не поприветствовал.
Они гребли попеременно, пока лодка не ткнулась в песок. После долгих месяцев плавания земля, казалось, кружилась и дыбилась под ногами.
На песке и ржавых скалах лежал снег. Неподалеку с гор, — о чудо! — стекала небольшая речка. Но никакого леса (а значит, никакого топлива) вокруг не было видно.
— Или замерзнем — или кораблем топить будем, — мрачно сказал Стеллер.
— Что? — взревел отец, чуть не схватив за грудки бесцеремонного адъюнкта. — Моим кораблем?
Потом он с отчаянием огляделся и тише добавил:
— Не дам корабль. Плавник наверняка есть. Или лес — там, за скалами. Божьей помощью продержимся.
Но Лорка отчетливо видел на его лице отчаяние.
Увязая в песке, они побрели к реке. Из году в год прорывая себе новое устье, речка избороздила побережье небольшими холмами и ямами. Стеллер заглянул в одну из них:
— Сухо. Можно покрыть парусами и больных сюда перевезти.
Отец, тяжело вздохнув, кивнул, хотя даже Лорка понимал, что после этого паруса вряд ли можно будет поставить обратно.
Наполнив водой из речки два привезенных с собой бочонка, поплелись обратно — ранние ноябрьские сумерки уже сгущались. У самой лодки Стеллер немного поотстал, дожидаясь Лорку, а потом, наклоняясь к самому его уху, тихо сказал:
— Помнишь ли, Лаврентий Ксаверьевич, как весною мы с тобой к камчадалам ходили? Одна старуха нам сказала, что путь наш закончится в месяц крапивы. Месяц крапивы у камчадалов — ноябрь, и все это время я загадывал: сбудутся ли ее предсказания? Надо сказать, слова ее, хоть и пустые, много помогли мне в кротком перенесении наших несчастий с надеждой, что к ноябрю мы непременно воротимся. Ан нет! Не ошиблась старуха, но и правда ее оказалась лукавою…
На следующий день все, кто хоть сколько-то мог держаться на ногах, начали перевозить на берег инструменты, провиант и копать землянки. Два дня ужасного, каторжного труда в холодной грязи едва не подкосили оставшихся. Лорку отец приставил жечь костры из найденного под снегом плавника, чтобы люди могли обогреться и выпить хоть кружку кипятку. Ночевали тут же, у костров, вповалку. Несмотря на то, что на «Святом Петре» было теплее, в кубрик, — в «этот ад смердящий», как выразился Савва Стародубцев, — никто возвращаться не захотел. Даже Лорка, несмотря на то, что отец вернулся на «Святой Петр», чтобы руководить перевозкой больных.
Ночью он почувствовал себя плохо. Нет, последнее время он вообще хорошо себя не чувствовал, но сейчас плохо — означало плохо совсем. То ли от ветра, то ли от того, что приходилось то и дело лезть в ледяную воду, а обсушиться до конца никогда не удавалось, но голова и грудь занялись огнем, руки и ноги дрожали, щеки покрылись багровым румянцем. Глянув на него поутру и потрогав лоб, Овцын только мотнул головой:
— Не вставай!
И ушел.
Через несколько часов, которые Лорка провел один, то дрожа от озноба, то проваливаясь в багровую темноту, привезли первую партию больных. Пять человек были без сознания, еще двое метались в бреду и приходилось их удерживать. Одного за другим угрюмые матросы укладывали их прямо на землю вдоль стен землянки. Те, кто был в сознании, слабо шевелились, просили пить.
Вошел Овцын с грудой одеял, воняющих кубриком так, что защипало в носу. За несколько дней Лорка уже отвык от этого запаха, и его, — то ли от болезни, то ли еще от чего, — даже затошнило. Увидев его лицо, Овцын бросил одеяла в угол, подошел:
— Не смей умирать, юнга! Коли тебя цинга так долго не брала, дак и лихорадке не взять.
— Много еще… хворых? — Лорка подумал, что, может, теперь, когда после многих недель, которые люди пролежали в тесной духоте, справляя под себя нужду, на свежем воздухе им станет лучше.
Овцын присел рядом с ним. Кулаки его сжимались и разжимались, на скулах ходили желваки.
— Как мы их доставать стали, двое или трое умерли, едва их свежим воздухом обдало. Потом в лодке… еще четверо. Думал я, в остроге ад, хуже не бывает. Но нет, настоящий ад — вот он! За какие только грехи ты с нами, Лорка?
К вечеру Лорка, несмотря на озноб, все же нашел в себе силы встать и потащился к ручью за водой, чтобы напоить больных. На берегу было пустынно — шлюпка вернулась за последней партией больных. Темнело.
Вдоль берега, прямо на песке, темными кулями лежали в ряд мертвецы. Лорка шел мимо них в вдруг увидел какое-то копошение. Приглядевшись, он увидел песцов, — два или три десятка неведомо откуда взявшихся зверьков при звуке его шагов заметались по берегу. Лорка шагнул ближе и вдруг чуть не выронил ведро, увидев, чем лакомятся песцы — руки и ноги мертвецов были обгрызены. Всхлипывая от ярости и отвращения, Лорка принялся кидать камни в падальщиков. Но в землянке ждали больные, и он все же потащился к ручью. Едва он отошел на несколько шагов, песцы вернулись к своему отвратительному занятию.
Капитана-командора Беринга привезли наутро. Четверо еле держащихся на ногах матросов перенесли его на носилках, сделанных из двух перевязанных веревками шестов, в небольшую, отдельно для него приготовленную, землянку. Командор был без сознания.
Несколько дней Лорка провел в полузабытьи, заполненном стонами, бормотанием и смрадом умирающих вокруг него людей. Опасаясь за него, Овцын и Стеллер перенесли его к себе в землянку. Отец все еще оставался на корабле. Когда Лорка снова смог встать на ноги, то увидел, что все вокруг стало белым. В воздухе кружились крупные хлопья снега.
Машинально Лорка поискал глазами корабль. Со снятыми парусами и оборванным такелажем, с занесенной снегом палубой он казался призраком без всяких признаков жизни.
Шлюпка шла от него по волнам. Кашляя, Лорка пытался разглядеть силуэт отца на носу «Святого Петра» — он знал, что тот всегда следил за отправкой шлюпки. Но сейчас его не было. Тревога глухо шевельнулась в груди.
Шлюпка ткнулась в песок, и Лорка не сразу понял, что бесчувственного тело, которое поднимаются на носилках, принадлежит отцу. Вскрикнул, побежал.
Отец лежал, запрокинув голову и приоткрыв покрытый язвами рот. Хлопья снега падали ему на лицо. Лорка заплакал.
Ночью 28 ноября поднялась буря. Якорные канаты лопнули, и «Святой Петр» выбросило на берег. Люди наблюдали за гибелью своего корабля в полной беспомощности. Судно не пролежало и двух дней на берегу, как под действием приливов стало погружаться в рыхлый песок и ушло на глубину восьми или
девяти футов, медленно заполняясь водой.
Отец не умер. Пролежав несколько дней, заботами Стеллера и Лорки, постоянно находившихся при нем, он пришел в себя настолько, что нашел в себе силы принять на себя руководство. И командор Беринг, и Софрон Хитрово были так больны, что не имели даже сил встать.
Людей, остававшихся еще на ногах, отец разбил на два отряда и направил их к северу и к югу, чтобы разведать землю. Оба отряда отправились каждый в свою сторону, пока не дошли до высоких крутых гор, спускавшихся прямо к морю, через которые пройти им не удалось. Спустя два или три дня они вернулись и сообщили, что ни разу не встретили людей и даже не заметили признаков присутствия их, но они видели по всему побережью множество морских бобров, а на суше бесчисленное количество песцов, которые совершенно не боялись людей. Одной из групп удалось подняться на высокую гору и осмотреть местность. Они и принесли неутешительную новость: земля оказалась островом, и островом безлесным, необитаемым.
Несмотря на то, что это известие не было неожиданным, оно подействовало на всех, словно удар грома. Все ясно поняли, в какое беспомощное и тяжелое положение попали. В самом деле, — будучи выброшенными на неизвестный и пустынный остров без корабля, без леса для постройки другого судна или хотя бы топлива, без провизии, с большим количеством людей, до последней степени больных, без лекарств или каких-либо средств для лечения больных, без жилья, выброшенными, можно сказать, под открытое небо, — на что они могли надеяться? К тому же вся земля уже покрыта снегом и впереди длинная суровая зима…
Вскоре после того, как это стало известно, отец собрал всех, кто мог держаться на ногах, в своей землянке. Из более чем пятидесяти оставшихся в живых пришло чуть больше двадцати человек.
— Друзья мои, — рассадив людей вдоль стен полукругом, отец начал свою речь, — в нынешнем нашем положении единственною нашей целью для каждого — от первого офицера до простого матроса, — является пережить эту зиму, обеспечив себя питьем, едой, топливом и лекарствами. Половина наших товарищей больна настолько, что не может сама себя обслуживать, и тем, кто еще стоит на ногах, приходится нести бремя и за них. Но в том состоит наша служба Господу, чтобы проявлять милосердие и сострадание. Потому прошу вас по возможности о своих товарищах больных заботиться и для вашего же блага.
Когда оставался я на корабле, — а, как вы все знаете, до самой высадки на берег я оставался, в отличие от многих, на ногах, принуждая себя к действию и почти постоянно находясь на палубе, — так вот, тогда я решил поселиться на камбузе, потому как там мог топить и немного обогреваться. Однако камбуз находится близко с кубриком, и ужасные запахи проникали туда беспрепятственно. Так вот, меньше чем за три дня такого житья я обессилел настолько, что пришлось вам меня с корабля вносить, и только сейчас я немного оправился. Оттого я считаю, и адъюнкт Стеллер со мной в том согласен, что грязь и вонь от скопления людей делают больных умирающими, а остальных — больными. Потому каждому надобно это осознать и блюсти чистоту в жилищах так, как от этого зависит ваша жизнь. С тем я приказываю всем живущим в землянках забрать равное количество больных, разбиться на вахты и каждодневно кому-то одному следить за чистотой жилища.
Все молчали.
— Это первое. Второе. Продовольствие наше осталось в трюме, и наверняка все обгнило. Но выхода нет: надлежит все, что можно, оттуда поднять, просушить. Для того, Овцын, соберешь десять человек и приступай утром. Третье. Адъюнкт Стеллер утверждает, что от скорбутной болезни помогает любая растительность, потому все, что удастся раскопать из-под снега, следует ему приносить, а он уже определит, можно ли эти растения в пищу употреблять. Впрочем, брусничного листа оба отряда принесли, а значит, он тут есть, и вместо чая заваривать его хорошо, а потому все, кому он встретится, должны его собрать, имея в виду его от скорбута полезность.
— Это все, господа. — Отец обвел взглядом обессилевших людей. — Прошу вас, каждого, собрать все силы. И выжить! Обязательно выжить, братцы!
Когда команда Овцына с превеликим трудом подняла из трюмов промокшие мешки с мукой и крупой, их оказалось так мало, что по самым строгим расчетам на каждого человека пришлось ежемесячно по пятнадцати фунтов ржаной муки, пять фунтов подмоченной крупы и полфунта соли.
Восемьсот фунтов ржаной муки решено было сохранить в качестве запаса для будущего переезда с острова на материк.
Остальные, возглавляемые Стеллером, перевалили через скалы к югу и наткнулись на лежбище морских коров. Дубинками и гарпунами удалось убить троих, чьи туши принесли в лагерь и разделили на всех.
Поскольку отец был еще слишком слаб, Лорка почти неотлучно оставался при нем, выполняя его поручения как вестовой и записывая под его диктовку в вахтенный журнал:
«…Остров этот, южную оконечность которого мы назвали мыс Манати (морской коровы), расположен на 54°37′ северной широты и простирается к NWtN еще полностью на один градус к северу. Долгота его восточная от Петербурга, примерно, 130°; в ширину он имеет в некоторых местах приблизительно около трех немецких миль, а в иных, в зависимости от расположения бухт, и того менее. От материка он удален примерно на тридцать немецких миль; непосредственно к западу против него находится Камчатка. На нем имеется много высоких гор, состоящих из скалистых и песчаных камней, а между ними — многочисленные долины, в большинстве которых можно найти хорошую пресную воду. Долины поросли высокой травой, но никаких деревьев или кустарников в них не растет, если не считать имеющейся в некоторых долинах карликовой ивы толщиной примерно с палец, а высотой в фут или полтора. Эта ива разветвляется на очень многочисленные тонкие и искривленные ветви, довольно широко стелющиеся по земле, но ни на какое дело непригодные.
На всем протяжении побережья острова незаметно ни одною места, где можно было бы безопасно поставить судно. Суда, которые кто-нибудь вздумал бы послать к этому острову для промысла морскою бобра, должны иметь такое устройство, чтобы их можно было немедленно по прибытии на место вытащить на берег, а таких отлогих, вполне удобных для этого мест имеется достаточное количество на всем берегу, особенно в средней части острова по обеим его продольным сторонам, главным образом на западном берегу.
Приливы и отливы особенно высоко поднимаются при полнолунии и новолунии; приливная волна особенно сильна на восточном берегу, где она направлена от OtN к WtS, а на западном берегу направление ее — с WNW к OSO. Подъем воды достигает при этом семи или восьми футов, что, в частности, может способствовать легкому причалу таких судов, так как если причалить к берегу в момент полного прилива, то с отливом судно останется на суше, а затем уже можно принять меры к тому, чтобы до наступления следующего полного прилива убрать судно повыше, туда, где никакая волна его достигнуть не может…»
Записывая, Лорка поражался тому, как отец, будучи совершенно больным, полным забот о своей умирающей, полуголодной и беспомощной команде, все же находит в себе силы отметить в журнале нечто, что может пригодиться другим морякам. Вспоминал, как тот приходил в ярость при воспоминании о том, как кто-то может дать в руки товарищам неверную карту (трудности от которой Лорка и все моряки «Святого Петра» испытали в полной мере).
«Нет, живы мы будем или умрем, — кто сюда попадет, тому плутать не доведется, — думал Лорка. — И, кто бы он ни был, помянет сей журнал не раз добрым словом…»
Несмотря на то, что от ужасной атмосферы кубрика удалось избавиться, больные продолжали умирать — в еле отапливаемой землянке они один за другим начинали кашлять, и новая болезнь набрасывалась на измученное тело, пожирая его со страшной скоростью.
Когда умер корабельный комиссар Иван Лагунов, Лорки в землянке не было, — вместе со Стеллером они все утро карабкались по скалам, цепляясь друг за друга, чтобы отыскать брусничного листа для больных.
Вернувшись в землянку, они даже не сразу поняли, что тот мертв. Только когда Стеллер начал вливать больным в рот целебный отвар, он понял, что умерший лежит бок о бок с живыми. Как быть? Вытащить труп из землянки на съедение песцам или провести ночь бок о бок с мертвецом?
Это была самая страшная ночь в жизни Лорки. Лежа на ледяной земле и стуча зубами от смеси страха и холода, он никак не мог заснуть. Одно дело обнаружить наутро, что кто-то умер, а совсем другое — лежать с уже остывшим мертвецом. В голову лезли всякие страшные истории. Под утро он заснул и ему приснился Лагунов — вон он, блестя крепкими зубами, рассказывает какую-то ужасно смешную историю, как всегда бывало — корабельный комиссар умел развеселить людей, поднять им настроение. А потом Лорка вдруг вспомнил во сне, что Лагунов мертв, вскочил на ноги и заорал что есть мочи. И проснулся в холодном поту.
Утром Лагунова вместе с двумя другими умершими за ночь похоронили.
Еще через два дня, когда Лорка и отец лежали в своей землянке, земля вдруг затряслась. Шесты, поддерживающие парусину, рухнули вниз, следом посыпалась земля. Откуда-то со скал слышался далекий грохот. Кашляя и отплевываясь, Лорка выпутался из парусины и быстро освободил больных.
Выскочил наружу. Огромный кусок скалы откололся и рухнул в море, образовав новый риф саженях в двадцати от корабля. Мерзлая земля пошла трещинами; землянки засыпало песком и мелкими камнями, все еще катившимся со скал. Люди, серые от пыли, метались по берегу, некоторые, обезумев от ужаса, падали ничком на землю и выли, точно животные.
Но все закончилось так же быстро, как и началось. Растревоженные птицы, покружившись, опять вернулись к скалам, показались вездесущие песцы…
— Командор! Спасите командора! — раздался крик.
— Лоренц! — раздался слабый голос отца. — Помоги мне!
Цепляясь друг за друга, они выбрались из ямы и поковыляли к землянке, в которой лежал больной Беринг.
Землянка, как и остальные, обрушилась. Тело командора наполовину засыпало землей, а сам он остался лежать, обратив к небу засыпанное серой пылью лицо, похожее на посмертную гранитную маску.
Лорка бросился раскапывать песок, кто-то подал ему лопату:
— Не надо, sonny[27], — раздался слабый голос командора. — Не трожь. Мне так теплее.
Он надсадно закашлялся, из угла рта потекла кровь.
— Иван Иванович, родной, — опустившись перед ним на колени, Овцын поднес к губам командора кружку, — выпей.
Вот так, никаких чинов.
— Спасибо, Дима, — ласково сказал командор. Открыв глаза, он окинул неожиданно ясным и сильным взглядом окруживших его людей. — Я скоро умру. И слава Богу… Ксаверий Лаврентьевич, тебе командование принимать поручаю.
Отец молча кивнул. Что Беринг умирает, было понятно. Стеллер, нервно сжимая и разжимая руки, порывался копаться в сумке, тряс пучками сухой травы, потом выронил сумку, сел на землю и разрыдался.
— Подойди. — Отец нагнулся к умирающему и тот что-то ему тихо сказал. Затем подозвал Стеллера, Овцына… Один за другим подходили к своему командору люди, нагибались и отступали назад, пряча мокрое от слез лицо.
Командор Беринг прощался со своей командой. Наконец он поманил к себе Лорку.
Больше всего Лорка боялся зареветь в голос. Подошел, нагнулся. Иван Иванович дышал тяжело, ртом хватая воздух. В груди у него что-то страшно и влажно хлюпало.
— Ну-ка, скажите мне… юноша, — медленно, еле шевеля синими губами, спросил Беринг. — Которое твое отечество?
— Отечество твое то, которому служишь душой, — отчеканил Лорка. Слова командора он запомнил надолго и не раз думал над ними.
Иван Иванович улыбнулся одними глазами, затем поднял ледяную руку и погладил Лорку по вихрастой голове.
— …и телом… — еле слышно прошептал он.
Через несколько минут командор флота Ее Императорского Величества, капитан пакетбота «Святой Петр» Витус Иоаннсен Беринг умер.
Глава 9
Весна
— Лоренц, не отставай! — Отец медленно брел по берегу, увязая в снегу. Сегодня была их очередь искать плавник, и этим занятием не пренебрегал никто — ни офицеры, ни матросы, поскольку каждая землянка отапливалась лишь тем, что приносили ее обитатели. Софрон Хитрово все еще лежал больной, и заботы о пропитании и отоплении легли на плечи остальных.
После долгих месяцев кромешной тьмы, ежедневных похорон и отчаянной борьбы за жизнь к концу января команда «Святого Петра» понемногу начала оживать,
Потери были ужасными. За ноябрь и декабрь от скорбутной болезни и холода умерло более тридцати человек.
Все же к Аксинье-полузимнице, то есть к концу января, некоторые из оставшихся в живых начали понемногу вставать. Однако выздоравливающим требовалось больше еды, а ее в округе становилось все меньше. Ржаная мука и крупа почти закончилась, и все чаще заводились разговоры о неприкосновенном запасе.
Плавника поблизости тоже практически не оставалось: все чаще люди уходили за пределы бухты, карабкались по крутым скалам в надежде отыскать выброшенное на берег бревно — или хотя бы ветку.
Однако люди были еще так слабы, что любое простейшее действие выполнялось ими с огромным трудом. Что уж говорить об охоте — несмотря на довольно большие лежбища морских бобров, удалось добыть мяса их только раз или два — животные легко ускользали от истощенных охотников.
Ужасная болезнь начала отступать только для того, чтобы уступить место голоду, который с каждым днем ощущался все сильнее, отнимая последние силы.
Пока Лорке удалось найти только небольшой обломок мокрого дерева в локоть длины. Отец подобрал выброшенный на берег разбитый бочонок. Однако и это было больше, чем иной раз доводилось добыть.
Ноги Лорки уже насмерть заледенели в прохудившихся чириках, и он с надеждой посматривал на отца, ожидая от него команды возвращаться. Но просить не смел, зная: не к лицу командиру возвращаться с пустыми руками.
— Если вскорости не добудем еды — пропадем. — Отец, пошатнувшись, едва не упал. — Но последний запас нельзя трогать! Нельзя! Не то по весне сами, как звери, друг дружку есть станем. Слыхал я, и такое случалось…
Лорке стало страшно. Если уж отец заговорил с ним о своих страхах, значит, дело и впрямь худо.
Руки совсем заледенели, и он засунул оба кулака под мышки, чтобы хоть немного их отогреть. Правая рука как-то сама собой нащупала кожаный мешочек, который Лорка хранил во внутреннем кармане.
«А что, если и впрямь помогла нам пристать Эмемкутова гагара? — промелькнула в голове неожиданная мысль. — И Овцын, и даже отец в голос говорили, что это просто чудо было над самым рифом пройти!»
Пальцы тем временем выпростали из мешочка амулет, сжали его.
«Колдовство поганое! — встало перед глазами суровое лицо отца Иллариона. — Брось, покамест душу не сгубил!»
Лорка дернулся, как от боли. Кость хрустнула еле слышно.
«Ой!»
— Что там у тебя?
— Ничего, — пальцы Лорки снова дрогнули, и он выронил отломанную птицу. — Замерз маленько.
— Ну, тогда давай возвращаться, — отец угрюмо ссутулил спину. — Темнеет уже.
— Может, еще пройдем вон до того мыска? — Лорка, прежде страстно желавший услышать от отца эти слова, теперь желал больше проверить, сбудется ли камчадальское колдовство. Страх смешался с каким-то странным, болезненным азартом.
«Эх-ма, будь что будет!»
Отец вздохнул и кивнул. Увязая в песке, они медленно побрели в сгущающихся сумерках. Завернули за мысок. Берег был пуст, только неподалеку блестел большой, наполовину утонувший в песке валун.
— Что-то я его здесь не помню, — пробормотал отец, и Лорка увидел, что глаза у него немилосердно слезятся. — Глянь-ка, Лоренц!
Из последних сил Лорка припустил по песку — авось ноги хоть чуть-чуть согреются?
И, подбежав ближе, с разгону ткнулся в белесое брюхо и огромный застывший глаз.
— Это кит! Кит! — закричал он, вспомнив, как в море плавала огромная туша.
Мясо! Жир! Шкура — покрытие для землянок вместо ветхой тонкой парусины! Лорке хотелось упасть на колени и закричать от радости. Доковыляв до туши, отец отдышался, потом достал большой нож.
Вдвоем они вырезали из туши большой кусок и на полосе шкуры, точно на волокуше, потащили его к лагерю. Шкура была скользкая и ощутимо воняла тухлым рыбьим жиром, но сейчас Лорка думал только об одном. Спасены. Спасены!
Кита ели почти месяц, — холод и снег сохранил его на суше лучше, чем в леднике. Дважды в день команды от каждой землянки отправлялись полюбоваться на «наш провиантский магазин», как в шутку окрестил его Овцын.
Наевшись и слегка окрепнув, люди засуетились, запасая китовый жир: ведь раньше в большинстве землянок экономили до того, что даже лучинку не смели засветить. Но теперь, наученные Стеллером, люди опускали в плошку с китовым жиром фитили из веревок и коротали вечера кто за каким задельем. Сам Стеллер взялся по камчадальским сказам из китовой шкуры резать подошвы. Ему это, впрочем, не удалось, однако матросы, покумекав, сообразили все же, как раскроить жесткую шкуру, и самому капитану пришлось отстаивать остатки для покрытия землянок от желающих нарезать ее на ремни.
Китовый жир, натопленный в изобилии, можно было тратить не только на отопление. Теперь остатки ржаной муки, замесив нехитрое кислое тесто, можно было жарить, и Лорке частенько поручалось кашеварить. Делалось это так: остатки муки, просеяв и перетерев руками от комков и куколя, Лорка разводил с небольшим количеством соли и теплой воды в деревянной посудине, оставлял ее стоять два-три дня, пока тесто не начинало бурно бродить, то есть скисало. Затем топил на сковородке китовый жир и на нем поджаривал лепешки. Эти лепешки изголодавшимся морякам казались необыкновенно вкусными, и каждый поглядывал на сковородку жадными глазами. Однако отец велел не роскошничать, а рассчитывать свой запас так, чтобы дважды в день съедать понемногу.
— Каждый будет получать по три ложки теста дважды в день, — сурово сказал он. — И нисколько не более.
— Иной с крохи наестся, а иному и поболе надо, — буркнул сквозь зубы Софрон Хитрово. Он выздоравливал, и у него проснулся волчий аппетит.
— А Лоренц, сын мой, — продолжил с нажимом Ваксель, — поскольку ростом мал и возрастом, получать будет две ложки.
Лорка чуть не разревелся от обиды. Наравне со всеми он выполнял все работы, заботился о больных, когда они были беспомощны, — и вот благодарность?
Однако вечером, когда он пододвинул отцу положенные ему три лепешки, одну тот оттолкнул:
— Ешь теперь. Наутро же я съем больше.
И обида отхлынула: Лорка понял, что только так отец смог пресечь любые обвинения в его адрес в том, что он потакает сыну за счет остальных. Остальных произошедшее тоже пристыдило: каждый теперь норовил сунуть Лорке кусок. Но Лорка, вздернув нос, отказывался: он сын капитана, ему не пристало попрошайничать!
Февраль принес на остров шторма. Несмотря на отсутствие сильных морозов, чего моряки так опасались, иногда по нескольку дней приходилось безвылазно сидеть в землянках: ветер становился так силен, что сбивал с ног. Иной раз снега наметало столько, что выход из землянок приходилось прокапывать, став по-собачьи на четвереньки.
Однажды буря разыгралась настолько, что отца, вышедшего было за водой, перебросило ветром через крышу землянки, которая была покрыта брезентом, установленным под углом. Лорка и сам не понял, что произошло, пока не услышал гулкий удар и голос отца, звавший на помощь.
Овцын с Хитрово с превеликим трудом втащили отца в землянку и сами еле-еле туда забрались.
Это заставило всех, у кого оставались силы, задуматься о более надежных крышах для землянки, раскроив для этого все ту же китовую шкуру. Воняла она немилосердно, зато куда лучше спасала от ветра и дождя. Однако не успели люди и недели насладиться теплом, как однажды ночью, безо всякого предупреждения, земля снова затряслась.
Опорная балка обломилась, и только что сделанная крыша обрушилась на беспомощных людей. Барахтаясь в темноте, Лорка всем телом чувствовал далекий гул падающих в море камней: вот сейчас один такой камень может убить их, беспомощных, как слепые котята, как в ту ночь, когда погиб Иван Иванович…
Однако больше толчков не было, и к утру крышу наладили снова. Тем не менее сидеть в землянке Лорка попросту не мог, а потому, хотя ему и полагалось отдыхать, напросился со Стеллером.
Надо сказать, неугомонный адъюнкт отчего-то чувствовал себя лучше, чем они все. Несмотря на тщедушное сложение, он имел волчий аппетит и в пищу употреблял буквально все, до чего мог дотянуться. Лорка не раз видел, как он откапывает руками и чуть не вместе с землей жует какие-то коренья, листья, длинные зеленые ленты водорослей, выбрасываемые на берег… Остальные такие яства с презрением отвергали, но, глядя, как Стеллер бодро вышагивает по камням, Лорка вдруг задумался: а не потому ли тот чувствует себя лучше, что не гнушался как раз водорослями и кореньями?
Морских бобров, лежбища которых поначалу были и справа и слева от бухты, теперь стало гораздо меньше. Да и пугливы стали — стоило человеку выпрямиться во весь рост, как все стадо с ревом спешило в море. Поэтому приходилось совершать вылазки во все более и более дальние бухты.
Стеллеру и Лорке пришлось отмахать по каменистому обрывистому берегу не меньше трех немецких миль, прежде чем они выбрались на крохотную, едва ли саженей ста, бухточку, зажатую между двумя утесами. К их превеликой радости, бухта была усеяна темными пятнами туш морских животных.
Спеша и оскальзываясь, путники принялись спускаться. Уже спустившись, Лорка поскользнулся, упал и сильно разбил себе губу, однако, едва он попытался приподняться, рука Стеллера зажала ему рот. Лорка вскинулся, обиженный недоверием спутника, но сразу замолчал: глаза Стеллера горели, как у безумного.
— Это не морские бобры! И не тюлени! Я видал картинки дюгоней из Мексиканских вод, но настолько к северу… Это новый, абсолютно новый вид, — лихорадочно шептал он. — Мое имя будет увековечено тем, что я нареку этих морских коров — Стеллеровыми!
Забыв обо всем, ученый выпрямился на песке и ударил себя в грудь. Ветер трепал его длинные неопрятные волосы и жидкую бороду, развевал жалкие лохмотья камзола.
К счастью, новонареченные морские коровы не обратили на них почти никакого внимания. Они были почти так же громадны, как морские львы, но тупая морда их имела до того безобидное выражение, что Лорке они показались похожими на маленьких щенков.
Голод заставил их с криками броситься к стаду, вбежать в ледяную воду. Однако попытка была жалкой — морские коровы тут же начали нырять, оставляя на поверхности только расходящиеся круги; все же любопытство их было так сильно, что, едва отплыв, они тут же высовывали из воды свои смешные морды и принимались разглядывать двуногих.
На следующий день, снабженные указаниями Стеллера, к бухточке отправились все обитатели землянки. С превеликим трудом одну молодую самку удалось убить. Мясо ее (шкуру Стеллер отстоял с боем, сам освежевав тушу и при этом вымазавшись с головы до ног) оказалось очень приятным на вкус после жилистых неудобоваримых кусков, которые им чаще всего приходилось вкушать.
Однако прошла неделя, и от морской коровы остались одни воспоминания. Словно в насмешку, у охотников началась череда неудач — раз за разом они возвращались в землянки с пустыми руками. Лорка лежал в темноте и ему до боли отчетливо снился запах свежевыпеченного хлеба…
Как и все, с утра до вечера он бродил по пустынному берегу, выглядывая хоть что-нибудь съедобное. Однако берег был пуст, только чайки, словно насмехаясь, покачивались на волнах, разглядывая двуногих.
Лорка, во рту которого со вчерашнего утра не было маковой росинки, в досаде запустил в них камнем. Недовольно крича, наглые птицы взвились и тут же опустились обратно.
«А ну как на уду поймать?» — промелькнуло в голове.
Точно! Лорка бегом помчался в лагерь — и откуда только силы взялись? В землянке давно лежала связка ивовых прутов — это неугомонный Стеллер приволок откуда-то, пытаясь сплести корзины. Лорка выбрал прут покрепче, затянул потуже веревку. Рыболовные крючки выпросил у Алексея Иванова — тот посмотрел на мальчика с сожалением — ловить рыбу с берега, в таком-то прибое… Однако Лорка направился прямиком к помойке, где еще оставались (и преизрядно воняли) остатки дюгоня. Вытащил скользких вонючих кишок, насадил на крючок. Двое проходивших матросов, морщась, отвернулись от него, когда он спешил обратно.
Забросив свою наживку, Лорка не ошибся — чайки тут же устремились к ней. Время, казалось, остановилось. Лорка ждал. Еще, еще… и еще. Вот чайка выхватила из воды наживку, ловко подкинула ее… и проглотила. Лорка подождал еще мгновение. И дернул.
Веревочный узел на уде не выдержал, когда чайка, загребая мощными крыльями, забилась на крючке. Лорка перехватил веревку руками и принялся тянуть. Чайка рвалась так, что сбила его с ног, но Лорка вцепился в веревку, упал на колени, налегая всем весом и пролежал так целую вечность, пока огромная птица не начала уставать. Тогда он медленно, осторожно принялся подтягивать свою добычу к берегу. Крючок пропорол чайке горло, перья окрасились розовым, но она была еще жива и полна решимости бороться за свою жизнь, хлопая крыльями и кося на Лорку злым оранжевым глазом.
Наконец он подтащил ослабевшую птицу достаточно близко, чтобы схватить за крыло. Внутри все пело: поймал, поймал! Однако чайка, собрав последние силы, неожиданно сильно вцепилась своим крепким клювом ему в руку. Потекла кровь. Навалившись на бьющуюся птицу всем телом, Лорка еле увернулся от нового удара, целившего ему в глаз. Отделался рассеченным ухом, но нащупал шею и свернул ее быстрым резким движением. Птица обмякла. Стряхнув поломанные перья, Лорка на дрожащих ногах поднялся и, не вынимая веревки, поволок добычу в лагерь.
— Ого! — навстречу ему попался Овцын, вместе с двумя матросами возвращавшийся с явно бесплодной охоты. — Каков герой! Как это ты так изловчился?
— На уду поймал, — делано безразлично сказал Лорка, но глаза его сверкали.
— Ну ты, брат, и смекалист! — расхохотался Овцын. — Впору нам у тебя поучиться!
Чайка, как и говорил Эмемкут, оказалась жилистой и невкусной, но в тот день Лорку чествовали, точно он добыл еды на весь лагерь. Более всего его согрела похвала отца. Оглядев чайку, капитан потрепал Лорку по всклокоченной голове:
— Ну-с-с, юнга Ваксель, порадовали вы своего капитана. Давно кончились у меня перья для моего дневника, а эти, пожалуй, получше гусиных будут!
На следующий день некоторые моряки последовали примеру Лорки и принялись ловить чаек на камчадальский манер. Лорка прогуливался меж ними и с важным видом поправлял «охотников». Эта сценка долго служила темой для вечерних шуток.
В начале марта на берег выбросило еще одну тушу кита, и куда лучшей сохранности, так что длительные прогулки за продовольствием почти прекратились.
Люди шли на поправку, в воздухе ощутимо пахло весной. Солнце, всю зиму показывавшееся очень редко и ненадолго, начало пригревать, и все они старались буквально впитывать каждый крохотный лучик, падающий на лицо.
Снег начал таять. Несмотря на то, что это грозило порчей их новому «провиантскому магазину», Локка чувствовал огромную радость: весна, весна пела в его крови. Дожили!
— Пора бы нам теперь начать думать, как отсюда выбираться! — сказал Софрон Хитрово, когда они собрались в землянке под вечер.
Отец кивнул.
На следующий день, выдавшийся теплым и солнечным, вся команда собралась на побережье, оставив свои ставшие привычными дела. Речь снова держал отец:
— Друзья мои! Божьею помощью пережили мы эту страшную зиму. Многие из наших товарищей не увидели весны, и тем более могуч наш долг к тому, чтобы дело, за которые они отдали свою жизнь, не пропало даром. Надобно нам сейчас сообща решить, как нам с этого острова быстрее выбраться. А потому приказываю всем забыть о чинах и званиях и говорить каждому, кто имеет что сказать, с тем чтобы решение принять наиболее верное. Все мы терпим совершенно одинаковые бедствия, и последний матрос так же горячо желает избавиться от гибели, как и первый офицер. Потому следует нам всем единой душой и единым сердцем дружно помочь в общем деле, а если только мы сами выполним все как следует, то Бог не откажет в своей помощи, так как он помогает везде и всегда лишь тому, кто сам себе помогает.
После его слов воцарилось молчание. Лорка подумал сначала, что людям нечего сказать и предложений у них нет никаких, но потом оглядел лица: нет, каждый отнесся к словам своего капитана серьезно. А серьезный вопрос следовало обдумать.
Первым высказался Овцын:
— Вот что я думаю. Надобно соорудить паруса для нашей открытой шлюпки и подготовить ее к походу в открытое море.
— Да разве же все мы в нее влезем?
— Надо послать на ней команду в пять-шесть человек прямо к западу с тем, чтобы, добравшись до Камчатки, команда дала там знать о нас и позаботилась послать нам суда для нашего спасения.
— А если шлюпка потонет, нам тут до Страшного Суда куковать?
— Сам, поди, спастись придумал, острожник!
— Нет! Не бывать! — моряки, испуганные перспективой лишиться последней надежды и оказаться запертыми на острове навсегда, хором отмели это предложение.
— Надобно снять с мели судно и вывести его на глубокое место, а затем продолжать на нем наше плавание!
— Да оно на семь футов в песок ушло, а в трюме вода! Откапывать заботно выйдет! До осени, поди!
— Надо откопать — откопаем. Только бы пробоину заделать — и поплывет, родимый!
— Этого никак не можно, — покачал головой Савва Стародубцев. — Страшно говорить, но «Святого Петра» нам не спасти. Половину корабля разобрали на костры. Воры вы, воры!
— А как же нам без этого спастись было? Померли бы все, как есть померли!
Отец поднял руку, и разноголосица разом стихла.
— По первому предложению думаю вот что. На крайний случай оно, возможно, будет верное, но возражений к нему много. Наперво следует сказать, что шлюпку в открытое море выпускать губительно, а сколько ей плыть до Камчатки — неведомо. Помимо счисления, по которому выходит от силы дней пять, есть еще подводные течения, которым шлюпка противостоять не сможет, да еще может налететь ураган. А со шлюпкой последняя наша надежда сгинет. Второе — если шлюпка даже доберется до Камчатки, не случится ли так, что наши суда, на которые мы надеемся, тоже погибли или же, нас не дождавшись, ушли в Охотск. Ждать их до зимы выйдет, а второй зимы мы здесь без дров не переживем.
— Верно говорит капитан! Как есть не переживем!
— Что до того, что корабль наш с мели снять, то прав Савва. Нечем нам заменить сгнившие и поломанные части. Господь судья тем, что в сию страшную зиму спасался нашею последнею надеждой.
Многие понурили головы. Ведь даже среди тех, кто сам досок не крал, все грелись у тех самых костров…
— Что же получается, все же посылать шлюпку?
Отец долго молчал:
— Есть еще путь, только не знаю даже, путь это или фантазия. Из обломков корабля выстроить новый, который всех бы нас вместил.
— Да как же мы его выстроим?
— Откуда ж у нас карты корабельные, да гвозди? Из чего стапеля-то возводить? Из камней?
— На это умения нужные особые!
— Дело непростое. — Софрон Хитрово, уже вполне оправившийся от болезни, погладил рыжую бороду. В отличие от прочих на лице его отразилось не сомнение, а лишь сосредоточенность. — Но «Святого Петра» на воду спустить решительно невозможно, а потому либо гнить ему в песке, либо уйти на дрова, либо хотя бы попытаться. Не выйдет — пошлем шлюпку!
— Хоть один бы в команде корабел был — и то ладно! — в запальчивости выкрикнул Овцын. — А так только зазря время упустим и те же корабли, что нас в Охотске дожидаются, к осени-то наверняка уйдут!
Отец неохотно кивнул:
— Так и есть. К осени уйдут. А потому надо браться за работу немедля и себя не щадить!
Вышел вперед Савва Стародубцев:
— Нам бы чертежик какой, Ксаверий Лаврентьевич. На стапелях-то мне висеть доводилось, — и «Святого Петра», и «Надежду» баюкал вот этими руками. Простым мастеровым только, но чуток сноровки имею. Но вот так, незнамо что… один не осилю.
— Одному и не надобно. — Отец повеселел. — Дело у нас общее. Вечером приходи — все вместе чертежик делать будем!
После слов Саввы все больше людей стало склоняться к предложению отца. К тому, чтобы посылать шлюпку и исходить напрасной надеждой, душа у людей не лежала. На том и порешили, — отец даже распорядился составить протокол, «чтобы никто потом обид не таил и языком понапрасну не баял». Лорка в этом усмотрел и горький опыт Беринга…
Ответ не замедлил себя ждать. На следующий день Григорий Самойлов с мрачным лицом вручил отцу подписанную пятнадцатью подписями бумагу, в котором заявлялось, что недопустимое дело ломать корабль Ее Величества и что ничего этим заведомо не удастся добиться, так как неслыханное дело — строить новое судно из обломков старого, а следовало бы согласно их первоначальному предложению снять судно с мели и спустить его на глубокую воду. Однако подписи Овцына на бумаге не было. Мрачный и неразговорчивый, он с утра ушел куда-то, всем своим видом выказывая недовольство принятым решением, но фарисействовать не стал. Лорка это понял — и все поняли.
Отец отдал приказ собираться во второй раз.
— Больно ты, Ксаверий Лаврентьевич, со смутьянами мягок, — ворчал по этому поводу Софрон Хитрово. — О корабле Ее Величества они берегутся, как же!
— Сказано было, что решение примем сообща, без различия чина. Слово держать надо. А то что же, — едва кто-то супротив, — назад забрать? — отец сдвинул брови.
Пришлось собираться во второй раз. Отец провел всю ночь, чертя углем сначала прямо на земляном полу, а потом на куске парусины. На собрании он показал грубый чертеж гукора и уверенно заявил, что оставшихся частей такелажа и досок хватит для его постройки. Проект снятия судна с мели был полностью отвергнут, и оставлено было в силе принятое первоначально решение — построить новое судно из частей старого.
Несмотря на то, что недовольные продолжали ворчать, команда, разбившись на вахты, начала разбирать такелаж и снасти, в то время как незанятые охотились и собирали плавник. Отец распорядился поставить охрану у останков корабля, и кражи прекратились совершенно. В землянках почти перестали топить для обогрева, и еду теперь готовили сообща на одном общем костре. Однако к тому времени наступил апрель, дни стали намного теплее, так что участь замерзнуть до смерти людям не грозила.
Кроме того, начали появляться первые ростки молодой травы, дикого лука и саранки. Стеллер страстно убеждал всякого, кто попадался ему на пути, что свежая зелень излечивает от болезни, и люди понемногу поверили ему, тем более что он оказался прав: один за другим люди, поддавшиеся на его уговоры, на глазах становились здоровыми.
Тем не менее работа была тяжелой. Часто приходилось нырять в ледяную воду, чтобы поднять на поверхность ту или иную снасть. Многие предметы после долгого пребывания в воде совсем прохудились да обгнили, и следовало на ходу изобретать, чем их можно заменить. Как-то само собой установилось, что отец занимается постройкой судна, а капитан Хитрово руководит отрядами добытчиков.
Лорка и Стеллер оказались предоставлены сами себе — впечатленные излечением, матросы и офицеры единодушно желали, чтобы «дохтур в пищу новые коренья изыскивал», а Лорку приставили к нему, поскольку добыча иногда оказывалась увесистой.
Природа вокруг неузнаваемо изменилась. Воздух, ранее доносивший до ушей человека лишь рев прибрежных валов, наполнился до предела многоголосыми криками и шумом крыльев: каждый день с утра и до самого вечера в небе виднелись стаи пролетающих птиц. Долетев до берега, они опускались на ночевку и буквально облепляли прибрежные скалы. Бакланы, гагары, казарки, кряквы — всех и не перечесть.
— Смотри! — вопил, забыв обо всем Стеллер, и от его воплей сотни птиц с шумом срывались с утесов. — Это новый, совершенно новый вид! Я назову его стеллеровым бакланом!
Птичьи базары приводили ученого в такое неистовство, что он забывал обо всем и принимался карабкаться на такую высоту, что дух захватывало. Там, в расселинах скал, часто обнаруживались кладки яиц, и собирали они их до того много, что пришлось Лорке обучиться плести корзины и приносить по корзине в обеих руках. С этим лакомством встречали их всегда восторженно, тем более что из яиц, воды и муки выходило пышное, вкусное тесто.
Неприветливый остров стремительно покрывался ковром весенних цветов. Показались из земли зеленые улитки ростков папоротника, и Стеллер велел собирать их и солить. Кушанье оказалось на редкость вкусным, напоминающим грибы и после некоторой опаски люди с удовольствием разнообразили стол.
Скалистые выступы чередовались с уютными, поросшими травой долинками, по которым струились говорливые речки. Сейчас, весной, масса стаявшего снега, хлынувшего с гор, иногда образовывала красивейшие водопады, и часто путники, забыв обо всем, с наслаждением любовались ими.
Постепенно остов «Святого Петра» обнажился, снятые доски и такелаж были разложены на аккуратные кучки, измерены и переписаны.
6 мая 1742 года, на Светлой седмице, положили начало постройке судна: заложили киль, вытесали и укрепили форштевень и ахтерштевень. В качестве киля использовали грот-мачту «Святого Петра», отпилив ее на высоте трех футов выше палубы, так как, несмотря на все усилия, не смогли не вынуть ее из судна целиком. Оставшийся отрезок мачты послужил в качестве форштевня, а ахтерштевень изготовили из целого шпиля, который был на корабле.
По этому случаю отец объявил праздник, освободил всех от работ и пригласил к себе в гости. Команда в полном составе незамедлительно собралась, каждый со своей плошкой или кружкой. Угощение состояло из напитка, какой, доводилось Лорке видеть, приготовляют якуты и тунгусы, называемого «сатуран», состоящего из смеси кирпичного чая и муки, прожаренной в масле. Масло заменил китовый жир, чай — брусничный лист, а мука вся заплесневела. Но отец сам приготовил полный судовой котел этого напитка, и результат оказался на удивление вкусным, — во всяком случае, никто от угощения не отказался. Все развеселились и приободрились и притом без всякого опьянения. Попивая сытное варево, расселись в кружок и, не сговариваясь, принялись вспоминать разные истории своей «доостровной жизни». Интересно было послушать и Савву Стародубцева, страстного охотника, об охоте под Красноярском, и Овцына о его путешествии по Оби… Засиделись до полуночи.
На следующий день настроение у всех было превосходное; собрались у остова корабля затемно. Для работы отец отобрал двадцать человек в постоянную строительную команду, выбирая при этом тех, кто лучше всего умел колоть дрова, а следовательно, и лучше всего мог владеть топором; прочая команда была снова разбита на три отряда. Теперь ежедневно третья часть людей уходила на добычу мяса как для самих себя, так и для прокормления плотников, которые неотрывно должны были оставаться на своей работе.
Через несколько дней, однако, оказалось, что этот разумный вроде бы порядок оказался неудачен: от плотников стали поступать многочисленные жалобы на то, что они очень страдают от голода. Вместе с тем, и отрядам-добытчикам в поисках распуганной добычи каждый день приходилось уходить все дальше, иногда верст за двадцать — и все это по горам и каменистым отрогам, в то время как большинство команды к тому времени уже вынуждено было ходить босиком.
Особенно обидно это было оттого, что добыча плавала практически рядом. С наступлением весны морские коровы собрались в крупные стада и паслись в полосе побережья, питаясь длинными лентами водорослей. Эти животные, в отличие от тюленей и морских коров, никогда не выходили на сушу, где могли бы стать добычей охотников. При этом, когда случалось выйти в море на шлюпке, моряки не раз замечали, что морские коровы не обращают на людей никакого внимания и легко заметны, потому что спина их почти постоянно находится над водой. Попытка пойти на морскую корову с топором ничем не закончилось: топор просто соскользнул с толстой мокрой шкуры, а животное ушло на глубину.
— Э-эх, было бы из чего загарпунить! — не раз восклицал раздосадованный Овцын.
— А что, если к перлиню приделать железный крюк с зубцом? — спросил Лорка.
— И правда… Как это раньше в голову не пришло? Молодец, юнга! — И Овцын умчался за перлинем.
Овцын с Саввой, покумекав, изготовили железный крюк с загнутым назад заточенным зубцом, наподобие гарпуна весом примерно от пятнадцати до восемнадцати фунтов. К этому крюку прикрепили перлинь толщиной в четыре дюйма, оставляя другой конец его на берегу.
Пять или шесть человек вошли в шлюпку и тихо пошли на веслах к пасущимся коровам. Те и не подумали почуять опасность и спокойно продолжали пастись. Овцын стал на борту, размахнулся, прицелился. Силушкой его Господь не обидел — от удара крюк вошел в черную спину по рукоять.
Огромное животное дернулось и разом скрылось под водой, но все, — а это была вся остальная команда, ухватились за перлинь, чтобы не дать раненому животному уйти. Вода бурлила и кипела, слышались отчаянные ругательства. Вдруг перлинь ослаб и все скопом повалились друг на друга. Сначала Лорке показалось, что добыча подалась, но потом он с грустью увидел обрывок перлиня: место крепления не выдержало.
Шлюпка вернулась на берег, разочарованный донельзя Овцын выскочил на берег.
— Ничего, — утешил его отец. — Надо вместо перлиня гинлопарь попробовать.
Гинлопарь не порвался. Людей в шлюпке вооружили штыками и саблями. И все же около часа продолжалась битва с обезумевшим от боли раненым животным, а потом потребовались усилия всей команды, чтобы подтащить к берегу огромную тушу.
Радости моряков от того, что найден способ обеспечить себя мясом, не было предела, тем более что мясо морской коровы из всех оказалось наивкуснейшим, и его хватило всей команде на целых две недели.
Освобожденные от нелегкого труда, люди с жаром взялись за работу, и она потому пошла настолько успешно, что к концу мая остов судна был совершенно готов, все шпангоуты укреплены на месте.
В начале июня под руководством Саввы Стародубцева началось укрепление наружной обшивки, и будущий корабль стал приобретать реальные очертания. Длина его по килю равнялась сорока футам, ширина — тринадцати футам, высота — шести с половиной футам. Из старого такелажа «Святого Петра» удалось сохранить еще грот-стеньгу, грот-марсель-рею, грот-брамсель-стенгу и утлегарь, а все остальное распилили на полуторадюймовые доски, — как фок-мачту, так и все прочие стеньги и реи, — а также все, что вообще возможно было распилить на доски.
Савва требовал, чтобы новое судно от киля и до ватерлинии было обшито новым тесом, без отверстий от гвоздей. Этого осуществить полностью, однако, не удалось; пришлось, к сожалению, пустить в дело часть старой палубной обшивки. Изнутри все судно обшивали уже старыми досками, взятыми из обшивки пакетбота. В кормовой части судна была устроена даже каюта для офицеров, а в носовой части — камбуз. Одна за другой укладывались палубные балки и палубный настил, и каждая балка, как следует, была прочно укреплена кницами или деревянными кронштейнами кривой формы. По приказу отца дополнительно было приспособлено также восемь весел, по четыре с каждой стороны.
По мере того как казавшееся поначалу совершенно невозможным дело начало сбываться, недовольные постепенно замолкли и тоже принялись работать с тем же воодушевлением, что и остальные.
В конце июля можно было уже приступать к конопатке судна, а затем и к спуску его на воду.
Для конопатки судна было полно пакли и прочего лоскутья, но смолы, необходимой для последующей просмолки пазов, совершенно не хватало.
После нескольких дней бурных дебатов Григорий Самойлов (один из бывших недовольных) предложил отцу оригинальный способ, который был немедленно испробован: из разобранного такелажа нашелся один неиспользованный просмоленный якорный канат. Его разрубили на короткие куски, длиной примерно в один фут, и раздергали на отдельные пряди. Ими наполнили большой медный котел, закрытый крышкой, а в середине крышки проделали отверстие. Затем закопали в землю деревянный сосуд, тоже с крышкой и дыркой посередине, а затем положили медный котел на деревянный вверх дном так, что крышка пришлась на крышку, а отверстие одного пришлось против отверстия другого. Все это сооружение было обложено землей. Дно котла выступало теперь наружу и возвышалось над землей больше чем на половину, а кругом него развели огонь со всех сторон. От жары смола из канатов вытапливалась и стекала из котла в деревянный сосуд.
Лорка только подивился изобретательному способу сбора.
— Голь на выдумки хитра! — подмигнул ему Самойлов, очень довольный тем, что его выдумка пришлась к делу — ведь после высказываемого им недовольства многие принялись его сторониться.
Таким образом, необходимое количество смолы для просмолки подводкой части было собрано. Пазы, находившиеся ниже ватерлинии, смазали топленым салом морской коровы.
Дополнительно была построена еще одна небольшая шлюпка. На «Святом Петре» было два запасных якорных штока из березового дерева. Половину одного штока в свое время употребили на топорища, а остальные три полуштока распилили на доски, толщиной в три четверти и полдюйма. Из них построили шлюпку, которая могла поднять от восьми до десяти человек.
По мере того как корабль рос, отец все более оставлял на Савву плотницкие работы, а сам руководил сборкой такелажа, а также бочек для воды, обручи на которых, будучи деревянными, по большей части развалились, а без запасов пресной воды в море, как известно, ни один моряк не выйдет. Тут смекалку проявил Овцын, предложив вместо обручей использовать стропы, то есть крепко связанные полосы канатов.
Бочки получились чрезвычайно прочные и крепкие — их наполняли водой раз за разом, но ни одна из них и не думала давать течь.
Овцын и его команда с помощью самодельного гарпуна добила еще двух коров, мясо которых засолили для плавания и получилось ничуть не хуже отменной солонины.
К концу июля судно было совершенно готово, и оставалось только сделать помост, на котором предстояло спустить его на воду. Эта работа, — увы! — отняла много времени, так как помост из-за большой отмели, прилегавшей к берегу, пришлось делать длиной свыше двадцати пяти сажен, а из-за высокого прилива заложить судно в непосредственной близости от берега было опасно. Но в момент закладки перспектива построить справный корабль казалась такой далекой, что о трудностях спуска его на воду никто и не подумал.
Только 10 августа к концу дня, при полном приливе, моряки наконец спустили судно на воду. Как и при закладке судна, в тот же вечер было устроено угощение, однако половина команды, несмотря на соблазн, все же отказалась ради того, чтобы установить мачту, и крепила такелаж, пользуясь редким штилем. Да и остальные пировали недолго, присоединяясь к товарищам.
Немедленно же приступили к погрузке на борт воды, всего провианта и багажа. За несколько дней на борт было доставлено поднятых из трюмов «Святого Петра» сто восемьдесят семь болванок железа, два домкрата и несколько сот пушечных ядер. Между тем судно было оснащено, поставлены паруса, подвешен руль, и все было подготовлено к выходу в открытое море.
13 августа новый «Святой Петр», по оснащению более всего похожий на гукор, поднял якорь. Затем в ход были пущены весла, чтобы потихоньку отгрести от берега и нигде не напороться на риф. Отойдя примерно на две немецкие мили и на безопасную глубину, гукор попал в полосу легкого попутного ветра.
— Поднять паруса! — раздался с носа голос отца.
— Поднять паруса! — эхом откликнулся боцман Иванов.
Новое судно прекрасно держалось на воде и оказалось довольно ходким. Обогнув остров Беринга, корабль взял курс на запад. Настроение у всех было приподнятое.
Под утро Лорке приснилась мать, — такой, какой она стояла на берегу — маленькой, хрупкой, с молитвенно сложенными руками. Небо над ней было свинцово-серым, зеленовато-прозрачные волны тихо накатывались на пустой берег…
Сон был коротким и ярким, как вспышка. В сердце Лорки поселилась неясная тревога — казалось, глаза матери предупреждают его о чем-то.
Предчувствие оказалось верным — вскоре поднялся сильный противный ветер южных и западных румбов. Поначалу все не сразу осознали серьезность новой беды, — слишком удачливы были последние дни и слишком хотелось всем верить в то, что все их беды вот-вот закончатся.
— Надо бы шлюпку на борт поднять, — глядя на мутнеющую воду, Лорка все же рискнул сказать о своих опасениях Овцыну. Но тот лишь потрепал его по плечу:
— Да ты, братец, от моря отвык вовсе! Чуток всего покачает! А шлюпку поднять — осадить корабль изрядно, и ход его замедлить! Не стоит и думать!
Однако к обеду ветер усилился так, что шлюпку нельзя было поднять на борт при всем желании. Но, волочась по волнам за кораблем, она тоже сильно замедляла его ход. А потому с превеликим сожалением пришлось ее бросить, обрубив канат. Бедствия на этом не кончились: к обеду в трюме обнаружилась течь. Пришлось непрерывно работать одним насосом, а к вечеру в судне набралось столько воды, что были пущены в ход оба насоса; все же этого было недостаточно, и пришлось выкачивать воду ведрами через оба люка. Поскольку «Святой Петр» лишился шлюпки, спасения с корабля не было никакого, и вся команда работала как одержимая.
Несмотря на это, корабль продолжало затапливать. Капитан отдал приказ выбросить в море большую часть погруженных на судно пушечных ядер и картечи, а также часть багажа. Это немного повысило осадку и теперь, наконец, можно было начать поиски места течи, до того загроможденного грузом. Поочередно ныряя, Овцын и Алексей Иванов нашли течь. Оказалось, что вода проникла в судно через открытый паз, из которого конопатка была вымыта волной. Забив паз изнутри деревянными планками, удалось добиться того, чтобы вода хотя бы перестала подниматься. Однако одним насосом все равно приходилось работать, непрестанно сменяя друг друга.
— Долго так не продержимся, — сплюнув сквозь зубы, сказал мокрый до нитки Савва Стародубцев, пока Овцын и Иванов укрепляли паз. — Конопатка старая, ровно труха, новой взять неоткуда было, так что вот-вот вся изойдет.
И верно — Лорка видел, как в трюме тут и там стекают по доскам тонкие струйки воды. Вода в трюме стояла ему по горло.
«А шлюпку-то бросили! Коли ветер немедля не стихнет — развалимся же на части!»
К горлу подкатил комок.
— Не дрейфь, Лорка, — подмигнул ему Овцын. — Мы, русские люди, в огне не горим и в воде не тонем! Кто другой не поверит, а тебе ли не знать? Иди поспи еще.
Лорка побрел в кубрик. Однако заснуть не смог — лежал в темноте, с замиранием сердца слушая каждый скрип. Время тянулось бесконечно. Наконец Лорка все же провалился в забытье.
На этот раз ему приснился Эмемкут. Он стоял у большого костра рядом с Ханой, которая кричала страшно и гортанно и кидала в огонь искрящие коренья. Эмемкут повернулся к нему и сказал:
— Ты тоже глупый. Беда приходит — Кутку не просишь. Пришлось за тебя бабку просить. Бабка сердитая, огненных людей не любит. Но ты, говорит, внука ее, меня то есть, спас, и быть мне теперь большим шаманом. Потому костер развела, камлала, чтобы я к тебе по сонной тропе пришел, вразумил. А еще говорит, очень глупые огненные люди. В море вышли, ножи точили. Вот буря и поднялась. Теперь лахтаки[28] радуются, говорят, мы огненных людей в наше морское царство заберем, юрта у них хорошая, в ней жить будем.
— Мы утонем? — Лорка во сне не чувствовал никакого страха, одно только вязкое, тягучее любопытство.
Эмемкут махнул рукой:
— Сказал ведь — Кутку проси. Хорошо проси Кутку.
Лорка во сне вспомнил про амулет, потянулся нащупать его… и проснулся. Долго сидел в темноте. В кубрике никого не было. Страх душной волной захлестнул его: старую одежду-то он оставил на острове!
Какое-то время он сидел молча, судорожно сжимая и разжимая кулаки. Мыслей не было совсем. Почему-то он поверил всему, сказанному Эмемкутом во сне, — поверил, как в сказку, рассказанную матерью на ночь.
Он отчетливо увидел, точно с высоты птичьего полета, оставленные на острове, бесприютно холодные землянки, роющихся в кучах мусора обнаглевших песцов. Вот один из них шмыгнул в землянку, потащил из угла темную кучу старой одежды… Маленькая костяная фигурка тускло блеснула в лунном свете. Песец нагнулся над ней, оскалив острые зубки, но затем, не почуяв ничего для себя интересного, отошел, а гагара осталась лежать на земляном полу, глядя на Лорку круглым костяным глазом.
«Лети! — мысленно обратился к ней Лорка. — Не за себя прошу — за отца, за Овцына, за Стеллера, за всех! И пусть сейчас все боги, какие есть, увидят тех, кто помнит и думает о нас! Пусть увидят, как их на самом деле много!»
Лорка принялся вспоминать, представляя себе как можно отчетливей всех, кого оставил. Первой, конечно, мать — такой, какой она приснилась ему, стоя на берегу. Вот рядом с ней, размахивая кадилом, возник дородный отец Илларион. Из немыслимой дали тихонько поет молитву о странствующих в море Анна-Кристина Беринг, а с нею Антон и Аннушка, — еще не зная, что чаяния их напрасны… Худощавый, нервный Шпанберг, покусывая губу, смотрит в море, и в холодных голубых глазах его — тревога. Вот плечом к плечу поднимаются, сливаются в толпу какие-то вовсе незнакомые Лорке люди — угрюмые, бородатые. Изредка мелькает вдалеке белый плат, вот вроде бы где-то заплакал ребенок… Сбоку — камчадалы, — Эмемкут, Хана, Эрем, Ачек, вылеченные Стеллером раненые… Растет толпа, ширится, наплывает на ржавый от выброшенных водорослей берег… Показалось Лорке, или гагара в его видении все же махнула костяными крыльями, встрепенулась и легко, будто бумажная птичка, потекла вверх, к дымовине.
Все оборвалось так резко, словно и не начиналось. Лорка сидел в темноте, хлопая сухими, воспаленными глазами. Потом сидеть стало невмоготу, и он вышел на палубу.
Светало. Корабль шел тяжело, как беременная молодуха. Лорка ужаснулся, увидев, насколько близко к борту качаются тяжелые волны. Он птицей взлетел на мачту, с надеждой глядя на запад. Дул сильный попутный ветер, небо разъяснило. Солнце вставало, разгоняя тягучую темноту. И там, на горизонте, Лорка увидел высокий ровный конус далекой горы.
Какое-то время он вглядывался, боясь поверить своим глазам, а потом закричал во все горло:
— Земля! Земля!
«Золотой фазан»
Глава 1
— Войдите! — голос из-за двери раздался глубокий, звучный.
Коля потоптался на пороге, стянул гимназистскую фуражку со светлых вихров и шагнул вперед. В просторной комнате с зелеными обоями за ореховым столом сидел человек.
При появлении Николая он вежливо поднялся, что еще больше сконфузило юношу, — не пристало штабс-капитану из самой столицы раскланиваться с юнцами вроде него. Но внутри прокатилась теплая волна приязни. Впрочем, и без того офицер был приятных манер и наружности — высокий, плечистый, с пышными усами и белой прядью у виска, придававшей молодому еще лицу некоторую таинственность.
— Помощник топографа Сибирского отдела Русского географического общества Николай Ягунов, ваше благородие, — хрипловато от волнения отчеканил Коля. — Его высокопревосходительство генерал Кукель велели мне явиться к вам, Николай Михайлович… на ознакомление, так сказать…
«Вот дурак, — сбился, залепетал!» — чувствуя, как зарделись уши, подумал он.
— Стало быть, тезка, — весело прищурясь, сказал Николай Михайлович. — Как по батюшке?
— Яковлевич…
— Ну-с, Николай Яковлевич, что ты о моей надобности знаешь?
— Их высокопревосходительство говорили, вам слуга в дорогу до Николаевска надобен.
— Не слуга — товарищ! — чуть сдвинул брови штабс-капитан, и Коля разом ощутил, что он может быть очень грозным. — Мужчина на то и мужчина, чтобы уметь самому о себе позаботиться. И я, уж поверь, в слуге не нуждаюсь. Мне нужен спутник, — русский человек, к здешней природе привычный, не размазня. Потому как и верхом идти придется, и пешком, и на лодке. И под дождем мокнуть, и гнусь кормить. Да и чтоб мимо мишени на аршин не мазать, порох и пули в тайге золота дороже.
«Так вот почему их высокопревосходительство меня послал!» — обрадовался Коля. Он, признаться, недоумевал, отчего вдруг генерал решил похлопотать за едва окончившего гимназию сына ссыльной, пусть даже мать уже много лет и жене его, и детям, и самому губернатору платье шьет.
— Вижу, огонек в глазах загорелся, стало быть, к ружьецу прикладывался, — приподнял бровь Николай Михайлович. — Да уж, здешние места для этого — прямо благодать! Что, юноша, на охоту ходить случалось?
— Случалось! — обрадованно вскинулся Коля. — Первый раз батя на охоту взял, едва мне семь лет сровнялось. Да и потом, пока батя жив был, часто хаживали. И на уток, и на тетеревов. Белок били, бобра. Соболя иногда удавалось.
— И что, сколько на твоем счету беличьих шкурок? На шапку-то настрелял? — Николай Михайлович явно оживился.
— Двадцать, — не без гордости выпалил Коля. Знает штабс-капитан, о чем спросить. Белка — зверек шустрый и мелкий, а чтобы шкуру не попортить, выстрел должен быть очень метким. Не зря же говорят «он за сто шагов белке в глаз попадет».
— Фью! — Николай Михайлович уважительно присвистнул. — Хорошо, если так-то. А зверя покрупней брали?
— Раз довелось, — скромно сказал Коля, хотя это было самым главным в его жизни событием. — Прошлой зимой подняли из берлоги медведя, вот только у бати осечка вышла, так медведь-то едва нашу Белку не задрал. Пока батя ружье перезаряжал, я его на рогатину поднял, как здешние буряты. Еле успел батя, медведь-то уже рогатину поломал и почти ко мне подобрался…
— Так прямо и кинулся?
— Да ведь он того… задрал бы Белку нашу. А она у нас не просто собака — лучшей лайки во всем Иркутске не сыскать! И так весь бок ей располосовал, я месяц ее выхаживал…
— Хорошо, — кивнул чему-то своему Николай Михайлович. — Что еще умеешь?
— Ну… — замялся Коля. — Читать, писать, считать, само собой… Рисовать немного. Латынь изучал, географию, естествознание… закон Божий. — Он лихорадочно перебирал в памяти свои гимназистские умения.
— Это, конечно, хорошо, — кивнул Николай Михайлович. — Но для целей моих не особо надобно. Мне достаточно уже ученых писарей сватали. Хм… топограф… стало быть, карты разумеешь?
— Немного. Больше пока срисовывать приходится те, что обветшали.
— А на местности по солнцу и звездам определишься?
— Могу. — Коля от облегчения широко улыбнулся. — Мы с батей за триста верст на соболя ходили, к самому Верхоленску. Это туда, на север. А на юг по льду Байкала до Энхалука доходили. И на Ольхоне нерпу били…
— А шкурки-то, поди, батя выделывал?
— Больше батя, — честно ответил Коля. — Белок позволял, а соболя — ни-ни, больно дорого ошибка-то встанет…
— И то ладно, — снова кивнул Николай Михайлович. — Верхом ездить умеешь?
— А как же! Здесь, по городу-то, это незачем. — Коля презрительно фыркнул, хотя на самом деле все бы отдал за своего коня, вот только держать его слишком дорого выходило. — А летом я с десяти лет на подпасках в табуны подряжался. Здешние буряты, они до коней страсть как охочи…
— Вот и славно. Сколько тебе лет?
— Шестнадцать. — Коля сначала хотел соврать: в конце концов, до семнадцати ему всего-то пара месяцев оставалась, но что-то в Николае Михайловиче было такое, что он нутром почуял — если соврать, узнает. Обязательно. И лжи не простит. — Семнадцать в августе сровняется.
— Маловато, по столичным-то меркам, а? — Николай Михайлович снова пронзил его взглядом. — Ну а мне в самый раз. Парень ты крепкий, не хлюпик, по виду шестнадцати и не дашь. Вон, товарищ мой горемычный, Кехер, — я его с самой Варшавы за собой притащил, а он что? Не вынес, скис. Интерес, говорит, у меня на родине сердечный. Амалия фон-какая-то. Что поделать? Вот и остался я по этому сердечному интересу без спутника. Так-то.
Коля только плечами пожал. Дурак он, этот Кехер. Пол-России проехал, столько повидал, и еще больше мог, а повернул назад из-за какой-то юбки.
— Так что, тезка, — посерьезнел Николай Михайлович. — Дел у меня невпроворот, экспедицию еще месяц собирать буду, и ты мне очень даже понадобишься прямо с завтрашнего дня. Иркутск — город для меня незнакомый, а в дорогу много всего закупить надо. И денег на то не сказать чтобы много. Будешь мне подсказывать, где и что лучше купить, да и учиться помаленьку.
Коля снова кивнул, хотя ему очень хотелось спросить, чему именно предстоит учиться. Неужели той же скукотище, что в гимназии?
— А пока вот тебе первое поручение: отнеси-ка на почту мои письма, да спроси, не приходило ли чего на мое имя. Я, брат, этих писем из Петербурга очень жду.
Коля взял конверт и повернулся, чтобы выйти, но вслед ему донеслось:
— Эй, тезка! А про жалованье-то забыл спросить? Что робеешь? Чай, не лишние деньги-то будут?
— И что… жалованье? — проглотив комок в горле, спросил Коля. Он и не чаял свои деньги получить — довольно было бы и того, что с материной шеи слезет. И так после смерти отца она из сил выбивается, чтобы их с сестренкой прокормить. А неужто и ей что-то оставить выйдет?
— Двадцать рублев я тебе перед отбытием выдам, вперед, — сказал Николай Михайлович, понимающе усмехнувшись. — В тайге деньги незачем, кормиться будем чем добудем. — А уж по прибытии еще двадцать. И на обратную дорогу, если меня что-то задержит.
Коля, не веря своему счастью, вихрем скатился по ступеням. Так ведь оно не бывает, — чтобы за то, о чем только мечтал, еще и деньги платили!
Иркутск расцветал сибирской поздней весной. С Ангары тянуло прохладным ветром с чистым речным запахом, и воробьи чирикали вовсю. В палисадниках набухали почки на черемухах, обещая богатый урожай и изумительные черемуховые пироги, какие лучше, чем в Иркутске, нигде на белом свете не выпекают.
Коля мигом долетел до почты, остановился в дверях, надел фуражку для солидности. И только тогда решился прочитать надпись на конверте.
На нем крупными, размашистыми буквами значилось:
«Председателю Русского Географического Общества в г. Санкт-Петербурге г-ну П. П. Семенову от действительного члена Русского Географического Общества, штабс-капитана Русской Армии Н. М. Пржевальского».
«Ну вот и началось», — думал Коля, глядя, как между светлым бортом парохода и пристанью ширится полоса прозрачной воды. Месяц пролетел так быстро, что даже не верилось. Каждое утро Коля поутру являлся к Николаю Михайловичу и получал от него ворох поручений: слетать ли на почту или в скобяную лавку, разузнать, где подешевле продают порох, дробь, холстину… После обеда Коля возвращался и садился за учение: с помощью Николая Михайловича учился разбираться в картографии и переписывать карты, зарисовывал из иностранных альбомов, в большом количестве привезенных Пржевальским в Иркутск, зверей и птиц, читал об их повадках и способах охоты….
Николай Михайлович привез с собой и учебник по географии, написанный им во время его работы в Варшавском юнкерском училище. Читать его, к удивлению Коли, считавшего учебники непременной частью гимназистской каторги, оказалось интересно и легко, и за этот месяц Коля узнал о географии и картографии больше, чем за год в гимназии.
Понемногу Коля начал осознавать, зачем Николай Михайлович приехал в Иркутск и что именно ему (и Коле) предстоит. Грандиозность поставленной цели поражала: описать доселе практически не изученную мировой наукой природу Уссурийского края, нанести на карты реки, долины, болота и горные хребты по всему маршруту, собрать и привезти образцы растений, шкуры животных и чучела птиц…
Ко всему прочему, за столом Николая Михайловича много обсуждались и чисто практические задачи, которые Сибирский отдел Русского географического общества поспешил приобщить к планам экспедиции: разведать возможность пароходного сообщения по Уссури, описать имеющиеся села и живущих в них людей, оценить удаленность поселений от основных конных и водных путей на предмет организации в дальнейшем почтовых и военных казачьих станций… В общем, дел было так много и таких важных, что дух захватывало. Коле как-то и не верилось, что он не только увидит все своими глазами, но и сам будет в этом участвовать.
И вот ярким солнечным весенним утром 26 мая 1867 года путешествие началось. И как началось! Шестьдесят верст от Иркутска до Лиственничного проехали с ветерком, поскольку поклажа была уже переправлена туда загодя, а дальше — дальше они сели на пароход! До того Коля о пароходном сообщении по Байкалу только слышал: жили они далеко от Листвянки, по Ангаре пароходы не ходили, и оказии хоть одним глазком посмотреть на механическое чудо не выпадало. Да все его однокашники враз умерли бы от зависти, доведись им оказаться вот здесь и сейчас, рядом с ним, на одну только минуту! Как знать, — вдруг кто-то из них и стоит сейчас в толпе, провожающей пароход? Коля на всякий случай приосанился и надел фуражку.
Мимо проплывали черные от времени избы с белеными ставнями, огороды, ленты сбегающих по крутому берегу тропинок. Пароход неспешно разворачивался, и потому вовсю пыхтел жирным дымом, оставляя позади длинный сизый шлейф. Солнце уже ощутимо припекало, однако от Байкала шел холод, напоминая о расстилавшейся под ногами громадной толще воды, настолько прозрачной, что, приглядевшись, можно было разглядеть в ней шарахающихся в стороны рыб.
Быстро промелькнул справа Шаман-Камень, и перед восхищенными взорами столпившихся на палубе путешественников во всей своей суровой красоте раскинулся Байкал. Несмотря на то, что Коля бывал здесь уже раз сто, не меньше, у него все равно перехватило дыхание: окруженный поросшими лесом горами, на вершинах которых еще кое-где лежал снег, Байкал серебрился до самого горизонта, заставляя прикрывать веки. Сейчас, в этот ясный весенний день, он казался спокойным и ласковым, как далекие теплые моря на открытках, которые бережно хранила его мать. Но Коля видал Байкал и в ноябре, когда баргузин, северный ветер, поднимает полутораметровую волну, когда на двадцатиградусном морозе одежда стоит коробом, веревки не гнутся и причалить к пристани хорошо если с пятой попытки… Видал Коля Байкал и зимой, когда его свирепый нрав наконец смирен толстой ледяной шубой, и лед этот так крепок, что держит тройку лошадей с поклажей. А сейчас он поедет по Байкалу на пароходе. Что для эдакой махины 90 верст пути!
Коля счастливо улыбнулся. Николай Михайлович был внизу, в их общей с Колей каюте — разбирал свои бесконечные бумаги. Коля видел, что он всегда много писал. Если не официальные бумаги и не многочисленные письма, то просто что-то записывал в большую тетрадь с кожаным переплетом. Почерк у Николая Михайловича был крупный, по-военному четкий, и чернила он никогда не проливал, даже в качку — вот чудо. Коля подумал, что хорошо бы разузнать у него, куда лежит их дальнейший путь. С этой мыслью он вернулся в каюту, однако Николая Михайловича не застал: на аккуратно заправленной койке лежала только та самая кожаная тетрадь.
Любопытство оказалось сильнее воспитания: с замирающим сердцем Коля шагнул к ней, открыл закладку из красной тесьмы:
«Дорог и памятен для каждого человека тот день, в который осуществляются его заветные стремления, когда после долгих препятствий он видит наконец достижение цели, давно желанной.
Таким незабвенным днем было для меня 26 мая 1867 года, когда, получив служебную командировку в Уссурийский край и наскоро запасшись всем необходимым для предстоящего путешествия, я выехал из Иркутска по дороге, ведущей к оз. Байкал и далее через все Забайкалье к Амуру.
Миновав небольшое шестидесятиверстное расстояние между Иркутском и Байкалом, я вскоре увидел перед собой громадную водную гладь этого озера, обставленного высокими горами, на вершине которых еще виднелся местами лежащий снег…»
Коля подивился необычайной складности написанного. «Читаешь — и слова как будто в уши льются!» Но самое удивительное, — читая эти строки, можно было себе представить, что речь идет о чем-то необыкновенном, как Северный полюс, Санкт-Петербург или мороженое (его Коля видел на одной открытке).
«Кроме водного сообщения через Байкал вокруг южной оконечности этого озера существует еще сухопутное почтовое, по так называемой кругобайкальской дороге, устроенной несколько лет назад. Впрочем, летом по этой дороге почти никто не ездит, так как во время существования пароходов каждый находил гораздо удобнее и спокойнее совершить переезд через озеро…»
«А я и не знал! — удивился Коля. — Вот было бы здорово обратно поехать берегом! Глядишь, вызнаю дорогу да буду потом сам на баргузинского соболя ходить! Соболя на Баргузине — лучшие и самые дорогие, а охотники из Иркутска туда ездят только когда станет Байкал, по льду, как мы с батей. И далеко-то от побережья не уходят. Но если в осень по той дороге пойти, когда снег еще не такой глубокий, мы с моей Белкой в лучшие места попасть сможем. Враз разбогатеем!»
За дверью послышались шаги, и Коля торопливо закрыл тетрадь.
— Ты что это здесь сидишь? — весело спросил его Николай Михайлович. — День такой погожий, а вокруг — эдакая красотища! Так бы и простоял у поручней до самого Посольского!
— А дальше, после Посольского… куда? — быстро спросил Коля.
— Дальше на почтовых поедем, в Сретенское, что на реке Шилка, — тут же ответил Николай Михайлович, и Коля понял, что он загодя хорошо продумал их будущий маршрут. — Это с тысячу верст будет, но по моим подсчетам, если без остановок, в несколько дней пройдем. А в Сретенском снова сядем на пароход.
— Ух, здорово! — не удержался Коля, хотя мысль о том, что можно в несколько дней проехать тысячу верст, не слишком укладывалась в голове.
— Эх, юность, — ухмыльнулся Николай Михайлович неизвестно чему.
Глава 2
В Сретенское прибыли пятого июня. К этому моменту Коля о пароходе и думать забыл: дороги были ужасные, от долгой езды в тряской почтовой пролетке его мутило и больше всего он хотел выспаться. Ночи, кроме того, стояли холодные: несмотря на то, что днем солнце пригревало, к рассвету невозможно было согреться даже в длинных дубленых овчинных шубах мехом вовнутрь. А Коля-то, признаться, счел Николая Михайловича неженкой, когда тот настоял купить их в Иркутске!
Местность вокруг большей частью была гористая и пустынная, немногие русские деревни или бурятские улусы, попадавшиеся на пути, проезжали без остановки. Остановились только пару раз. Один раз Николай Михайлович заприметил на пригорке стаю дроф и ни в какую не желал уезжать без добычи, однако дрофы оказались пугливыми и скрылись, едва охотники попытались подойти на выстрел. В другой раз остановились поговорить со старым бурятом об особенностях охоты на табарганов, связку шкурок которых тот тащил на плече.
Сретенское встретило путников жарой и пылью. Выяснилось, что пароход отойдет только через несколько дней, и Николай Михайлович досадовал на промедление, стремясь поскорее попасть на Уссури, пока еще не спала высокая весенняя вода. Но Коля, признаться, был рад возможности отоспаться в просторной деревенской избе, куда их поселили. Да и съестных припасов запасти следовало, — о буфетах на здешних пароходах и не слыхивали. По рассказам, пассажирами тут брали всех, кто мог заплатить, а потому последние набивались как сельди в бочку, спали вповалку на палубе и питались лишь принесенным с собой.
Четыре дня, проведенные в Сретенском, вовсе не показались Коле длинными, однако Николай Михайлович весь извелся от нетерпения, по три раза на дню посылая Колю сбегать на пристань и уточнить, когда отойдет пароход. Узнав, что отплытие наконец будет девятого, Николай Михайлович повеселел и весь вечер рассказывал Коле смешные истории из своего детства, которое он провел на Смоленщине в имении Отрадном.
Девятого июня они были на пристани еще до рассвета и первыми поднялись на борт, заняв прекрасное место на носу корабля. Палуба быстро заполнилась, и вот уже пароход тронулся.
— Наконец-то! — облегченно выдохнул Николай Михайлович. — Теперь поплывем, Николай, уж как быстро поплывем! До самого Амура дойдем в два счета!
И как сглазил! Не отойдя и сотни верст, пароход вдруг страшно заскрежетал, с размаху напоровшись днищем на какой-то подводный утес, развернулся и ткнулся носом в песок. Три часа прошли в бесплодных попытках залатать пробоину и снять пароход с мели, — Шилка, несмотря на начало лета, уже обмелела так, что глубина не превышала метра. Хорошо еще, что неподалеку оказался Шилкинский завод, да деревенька, в которой жили обслуживающие завод рабочие. Большинство пассажиров с грехом пополам разместили по избам. Николай Михайлович был мрачен и ночью Коля слышал, как он выхаживает по избе, бормоча что-то себе под нос.
Утром Коля сбегал на пристань и узнал, что пароход получил серьезную пробоину и отбуксирован на починку в Шилкинский завод, а когда его починят — неизвестно. Большинство пассажиров, знакомые с непредсказуемостью амурского пароходства, собрались возвращаться в Сретенское, но только не Николай Михайлович! Узнав эту нерадостную новость, Николай Михайлович тут же надел свою военную форму и при полном параде отправился на пристань, велев Коле не распаковывать вещи. Через час он вернулся с еще одним бывшим пассажиром, — русобородым иркутским негоциантом Родионом Андреевичем.
— Не будем ждать, время дороже денег! — отрывисто бросил он Коле. — Родион Андреевич, как и мы, имеет интерес плыть, а вместе нам нанять лодку с казаками-гребцами выйдет дешевле. Так что грузим вещи на лодку — и отплываем немедленно!
Коля знал, что денег на лодку у Николая Михайловича и у самого бы достало, однако уже столкнулся с тем, что тратит он их с большой осмотрительностью, если не сказать прижимистостью, и без крайней необходимости не выложит ни копейки.
«Никак не могу привыкнуть к здешнему разбойству! — как-то в сердцах бросил он Коле еще в Иркутске. — Против европейских цены здесь в два раза выше, а качеством вещь хуже, а то и вообще ни на что не годна! Выехал из Санкт-Петербурга, имея при себе некоторые накопления за лекции, лошадей на два прогона и тысячу рублей. Думал, на год хватит, а с марта так поиздержался, что прямо беда!»
И самым удивительным было то, что привезенные из Санкт-Петербурга деньги, почти целиком уже потраченные на подготовку экспедиции, были вовсе даже не казенные, а лично Николая Михайловича. Это наполняло Колю смесью ужаса и благоговения. Сам он такой огромной суммы и представить не мог. А уж чтобы потратить ее «во славу науки и на благо отечества», так это было вообще невообразимо. Вот, наоборот, что-то казенное на свое благо употребить — такое, пожалуй, сплошь и рядом случалось. И даже не то чтобы не осуждалось, — скорее все относились к царящему вокруг казнокрадству с каким-то понимающим смирением, примерно как к слепням у воды.
Коля знал, что Николай Михайлович в Иркутске не без труда сумел получить небольшую сумму от Сибирского отдела географического общества. Но ведь мало ли в экспедиции случится таких вот непредвиденных препятствий? А путешествие едва началось…
Погрузились быстро, и вот уже злополучный пароход и деревенька скрылись за излучиной, а Шилка понесла путешественников вперед, к тому месту, где она, сливаясь с Аргунью, дает начало великому Амуру. Недалеко оказалась еще одна казачья станица, Горбица, в которой Родион Андреевич, лучше знавший здешние места и кое-кого из казаков, раздобыл чаю, пороху и ржаной муки. Перекусив напоследок горячими кислыми щами в семье знакомцев Родиона Андреевича, путешественники покинули Горбицу. Не без тайного волнения смотрел Коля, как Горбица тает за поворотом — впереди у них «двести верст на утлой ладье по землям практически необитаемым, если не считать, конечно, “семь смертных грехов”, — так тут не без основания называют семь почтовых станций, расположенных вдоль Шилки до слияния ее с Аргунью». Эту фразу Коля подсмотрел в дневнике у Николая Михайловича, и знал, что сведения получены им от Родиона Андреевича, а тот уже по Шилке хаживал.
Вообще же путешествие в лодке первое время было довольно утомительно. Николай Михайлович с Родионом Андреевичем помещались обычно на носу лодки, а Коля обязан был присматривать за багажом на корме, позади гребцов, и ветер доносил до него лишь обрывки их разговоров. А ведь страсть как хотелось послушать! Николай Михайлович обладал удивительным даром — он был не только прекрасным рассказчиком, но и умел так разговорить своего собеседника, что тот сам дивился своему красноречию. Этот дар Коля впоследствии не раз наблюдал, но здесь, в лодке, он раскрылся ему впервые. Родион Андреевич, человек несколько мрачноватый и, как поначалу Коле показалось, вовсе не примечательный, под воздействием Николая Михайловича принялся рассказывать о местной охоте да обычаях так, что даже гребцы-казаки приподнимали весла и раскрывали рты, в то время как лодка неслась по водной глади.
Или, быть может, к тому располагала сама местность, — какая-то, как чудилось Коле, колдовская. Здесь, в Забайкалье, тайга с первого взгляда казалась похожей на привычную Коле прибайкальскую, однако общее впечатление было гнетущим. Чем дальше отходили от Горбицы, тем чаще стали попадаться вдоль берега не стаявшие еще с зимы выходы льда. Иногда ледяные кромки тянулись по берегам на сто сажен и больше, сохраняемые от июньского солнца темными елями. Да и лес был какой-то смурной — темные ряды елей и лиственниц среди безжизненных каменных осыпей, выпиравших навстречу воде, словно обнаженные хребты невиданных древних чудовищ. Поросшие деревьями сопки чередовались с узкими каменистыми овражками, по которым весной сходит вода, и только изредка вдоль берега виднелись узкие песчаные ленты плесов. Шилка здесь имела быстрое течение и шла между высокими берегами глубокой и холодной темной водой, рядом с которой и в летнюю жару не было большой охоты разоблачиться. А уж когда становились на привал, и вовсе жались ближе к костру, и не только для защиты от вездесущей мошки, умудрявшейся залезать даже в сапоги.
Родион Андреевич, поначалу словоохотливый, быстро терял терпение, поскольку останавливались, по его мнению, слишком часто. Однако Николай Михайлович, устроившись на носу лодки, попросту не мог удержаться от того, чтобы не послать приветствие из своего штуцера или дробовика всякой твари, попадавшейся на пути, будь это чомга, орел или аист. Коля, пряча ухмылку, наблюдал с кормы за тем, как Родион Андреевич немо заламывает руки, не смея помешать готовящемуся к выстрелу стрелку; как эхом на десяток верст раскатывается выстрел; и как Николай Михайлович с широченной мальчишеской улыбкой поворачивается к гребцам, веля приставать. Те не особенно роптали, предвкушая все же на ужин свежую дичь, а вот Родион Андреевич не меньше трех раз пытался взять с Николая Михайловича обещание не подбирать хотя бы стреляную дичь, чтобы добраться до Хабаровки и успеть на отходящий оттуда пароход. Николай Михайлович в эти минуты вид имел настолько покаянный, что Коле было его даже жаль. Однако приходило утро, и все начиналось сначала. Было странно видеть, как такой в целом дисциплинированный, строгий к себе и окружающим человек вдруг преображается совершенно, как азарт охоты охватывает его всего, целиком, без остатка.
Однако же охота была не единственным поводом для остановок. Случалось и Коле таскаться за Николаем Михайловичем по тайге и коварным осыпям, волоча на себе тяжеленную сумку с образцами, в то время как тот, восхищенно задрав голову, обозревал местную флору. Многие из встречающихся растений, — например, багульник, или боровая матка, были Николаю Михайловичу незнакомы, и Коля как мог рассказывал о них все, что знал: каковы на вид их листья, цветы и корни, когда наступает время цветения и созревания плодов, а также есть ли у них лекарственные свойства и какие. Память у Николая Михайловича была фантастическая: не раз Коля потом замечал, как он записывает в свой дневник все, что услышал и посчитал важным, с удивительной точностью, не выпустив ничего и лишь облагородив Колин просторечный рассказ своим ясным, сильным и звучным слогом. Раз Родион Андреевич тоже подметил эту черту, и Николай Михайлович по этому поводу сказал нечто, снова сильно удивившее Колю:
— Да-с, дар этой памяти у меня с детства. Не могу пожаловаться, могу читать по памяти знакомую книгу страницами, словно лист ее перед глазами держу. Однако это же сильно мешало мне в занятиях математикой. Если бы в свое время преподаватели догадались заменить хотя бы одну букву на чертеже, чтобы проверить не память мою, но логику, я бы, наверное, провалился самым пошлым образом!
«Что за человек! Другой на его месте только бы и знал хвастать, а он настолько к себе строг, что и в этом не усмотрел своей заслуги! Однако ходили слухи, что на заседаниях в Иркутске его поначалу приняли за фанфарона — настолько он уверенно говорил об экспедиции в места, где ни разу не бывал. Странная эта штука — человеческое нутро. Вот вроде человек и скромен, и хвастлив одновременно кому-то кажется!»
Несмотря на частые остановки, четырнадцатого июня лодка, попрощавшись с Шилкой, вошла в воды Амура, — там, где великая река прорывает северную часть Хинганского хребта, который отделяет Маньчжурию от Монголии.
Амур здесь, на Колин взгляд, имел не более полутораста сажен ширины и был не очень глубок, но быстр. Чуть ниже слияния двух рек располагалась казачья станица Албазин — по словам Родиона Андреевича, одна из крупнейших на Амуре. И тут их ждала приятная неожиданность: едва причалив в Албазине, путешественники увидели на пристани пароход! Радости Николая Михайловича (и Родиона Андреевича) не было предела, — тем же днем отходивший в Благовещенск частный пароход был готов принять на их на борт, и путешествие на лодке закончилось. Коля, надо признаться, тоже был рад передышке, поскольку Николай Михайлович поручал ему сортировать и упаковывать образцы прямо на корме раскачивающейся лодки, под брызгами от весел и резким ветром, и страшно злился, если случалось испортить найденный экземпляр. А тут им отвели даже отдельную каюту, где он может не торопясь закончить работу.
Быстро поплыл пароход по Амуру, замелькали вдоль берега казачьи станицы и распаханные поля, радуя глаз рядами добротных изб и резвившейся у берега ребятней. Встречались и бурятские улусы, и, — подальше от русских селений, в лесных падях, — берестяные юрты орочонов и эвенков. Эти племена Коля никогда не видел, но им с отцом во время путешествия на Север, в верховья Лены, случалось заходить к тунгусам, потому орочоны, на его взгляд, не слишком от них отличались. Однако Николай Михайлович, не видевший быт сибирских инородцев прежде, буквально свешивался с борта, норовя разглядеть их получше. А с той, другой стороны, завидев пароход, все население берестяных юрт обычно высыпало навстречу. Расспросив своих спутников, Николай Михайлович, а с ним и Коля, узнали, что орочоны не живут в этих местах постоянно, а прикочевывают сюда в это время для лова рыб, преимущественно калуг и осетров. Про калугу Коля вообще в первый раз услыхал, и поначалу не верил, что в реке может водиться эдакая махина. Но Николай Михайлович сказал ему, что на другом конце России, в Каспии, есть похожая рыба и зовется она белугой.
По мере того как пароход катил к югу, лето наконец-то вступало в свои права, расцвечивая луга синими россыпями ирисов-касатиков и золотыми мазками купальниц. 20 июня пароход прибыл в Благовещенск. Как оказалось, в этом городке, насчитывающем, по словам Николая Михайловича, 3500 душ обоего пола, не было ни гостиницы, ни постоялого двора. Обескураженные путники до поздней ночи ходили по избам, уговаривая кого-нибудь пустить их переночевать. В результате сговорились остановиться у одного солдата-бобыля, по рублю в день в одной комнате с хозяином за ширмой. Как они узнали на следующий день, такое ужасное положение могло затянуться на две-три недели, пока не прибудет следующий пароход или не случится иная оказия.
Стол у бобыля оказался отвратительный, и Коля наутро же отправился на рынок с наказом отчаянно торговаться. Вернувшись, он обнаружил, что Николай Михайлович пакует вещи:
— Судьба благоволит мне, тезка! — весело сказал он, едва Коля вошел. — На пристани стоит пароход, — тот самый, что мы оставили на Шилкинском заводе! Собирай вещи, да завтра на нем и поплывем!
Это была действительно удача! Коле очень нравилось неторопливо плыть по широкой реке, разглядывать возникающие при каждом повороте замечательные виды: то могучая река быстро катит свои воды, стиснутая крутыми утесами, то вольно раскинется широкими рукавами, мутными протоками, заросшими камышом и таящими в себе пропасть всякой живности…
Чуть ниже Благовещенска, приняв с себя полноводную Зею, а потом еще Сунгари и Уссури, Амур теперь раскинулся на меньше чем на три версты в ширину, так что разглядеть что-либо на его берегах было непросто. Даже воздух здесь был совсем иной, нежели привык вдыхать Коля, — этот воздух был теплым и влажным, каким никогда не бывает он в Иркутске с холодным дыханием его Ангары. С одного берега гигантской реки на другой мчались друг за другом над водой крупные зеленые стрекозы, плескала хвостом большая рыба, да виднелись в синей дымке впереди Бурейские горы. Горы подползли ближе, затем пронеслись мимо, и 26 июня, всего через шесть дней, пароход причалил в Хабаровке. С начала путешествия прошел ровно месяц, а Коля чувствовал себя так, словно прожил за это время целую жизнь.
Глава 3
— Лодку мне все же пришлось купить, — сокрушенно качал головой Николай Михайлович. — Черт знает какие цены в этой Хабаровке. Всего-то сто десять дворов, не считая военных, а торговцы ненасытны, как местная гнусь. Я-то, грешным делом, думал, что в Иркутске грабят, но тут еще в полтора-два раза против иркутских цен накидывают. Безобразие выходит невозможное! Как же тут обживаться людям, которые сюда из-за Урала идут?
— Слышал я у нас про эти места такое, — отозвался Коля, не отрываясь от своего сосредоточенного занятия — перекладывая листами папиросной бумаги собранных образцов и увязывая их в большие картонные папки. — Что кто здесь, на Амуре и Уссури, торговлей займется, так те говаривают: мол, ежели меньше трех рублей на рубль прибыли за сезон, так и мараться не стоит.
— И кто? Голыши, аферисты, пришедшие в сей благодатный край с десятками рублей и жаждущие в несколько лет заработать десятки тысяч! Разве такие могут думать о процветании этой земли, о нуждах тех наших русских, кто отважился в этой земле поселиться и сделать ее русской навек?
— Инородцам тут приходится даже хуже, — покачал головой Родион Андреевич, раскуривая с наслаждением трубку с душистым табаком, коего он был лишен все время их странствования. — Дело мое торговое заключается в том, чтобы здесь, в Хабаровке, и дальше, по Уссури, скупать у населения лучших соболей, которых привозят летом в Хабаровку и китайцы, и орочи, и прочие инородцы. Да и казаки, кто промышлять соболя умеет. Обычно еду я от Иркутска до Хабаровки, заключаю сделок на свои и ссуженные мне в Иркутске деньги, а далее, если лов плохой или денег вдосталь, еду уже на станцию Буссе. Пароходы туда не ходят, нанимать гребцов выходит дорого, и без оказии ездить туда невыгодно, но раза три-четыре там бывал. Невеселые, скажу, места. Грабят население все, кому не лень. Вот, скажем, местные хабаровские купчишки соболей мне продают связками по двадцать. Из тех двадцати два-три качества неплохого, семь-восемь — среднего, а остальное — совсем дрянь. А на Уссури у казаков я в той же связке в ту же цену только отборных беру. И можно даже еще сторговать, но я, прости Господи, совесть все же имею. У инородцев скупают так, что им, бедолагам, за их нелегкую работу по добыче и выделке остается едва ли пятая часть той же цены.
— Это как же? — Николай Михайлович аж подскочил на месте. — Как это — пятая часть? Ну ладно — вполцены бы, ну даже треть, но чтоб уж так…
— А вот посчитайте сами. Местные купчишки сами далеко не ходят, скупают все у китайцев. Но китайцы денег наших не признают, с ними расплатись серебром, потому бумажные рубли в Хабаровке к серебряным чуть не полтора к одному идут. Итого, если серебром где-нибудь в Европе запастись, уже в полтора раза прибыль чистая будет, а тут еще вот что. Китайцы продают соболей очень задешево, дешевле наших казаков, и все потому, что наши купчишки ссужают им товар, который те продают с большой выгодой инородцам. А товар самый что ни на есть бросовый, — пенька, свечи, скобы разные, гвозди… Дрянного качества все такого, что глаза б не смотрели! А берут! Потому как вроде бы мелочь, да куда без них? Ну и, знамо дело, больше всего берут проса и водки, — первое как лучшую еду, поскольку сами не пашут, а второе — как великое лакомство. Вот так, понемногу, без счета влезут к китайцу в долг в счет будущей охоты, а тот уж им потом по такой цене насчитает, по которой захочет. Бедняги, право!
— Разбойство, настоящее разбойство! — огорченно бормотал Николай Михайлович. — И никакой на них нет управы!
— Какая уж тут управа, — вздохнул Родион Андреевич. — Даже и военных-то сюда ссылают больше за провинность какую. Здесь скорее можно золотые россыпи найти, чем людей с совестью. Потому вы мне, Николай Михайлович, все равно что глоток свежего воздуха, пусть и опоздал я из-за вас немилосердно! Раскупили всех лучших соболей, одна дрянь осталась.
— Не огорчайтесь. — Николай Михайлович ободряюще похлопал торговца по плечу. — Поедем с нами на Уссури. Лодка будет наша, а расходы на гребцов пополам поделим. Глядишь, и окупятся ваши невзгоды.
Выехали из Хабаровки засветло. Гребцы, дюжие казаки, нанимаемые посменно от одной станицы до другой за три копейки за версту с человека, гребли дружно, спины в белых полотняных рубахах ритмично двигались. Коля, как обычно, располагался на корме и вовсю вертел головой. Несмотря на то, что Амур остался позади, его могучее дыхание все еще чувствовалось в рельефе местности — громадных равнинах, наверняка заливаемых по весне обеими реками, а сейчас представляющими собой болотистые низины, перемежающиеся протоками, озерками и старицами, поросшими осокой, тростником и чилимом. На водной глади здесь и там виднелись заросли кувшинок, а по берегам все утопало в розовых метелках какой-то неизвестной Коле травы. Однако довольно быстро по правому берегу равнина сузилась, вдалеке завиднелись горы, и на Колин вопрос Николай Михайлович ответил, что это хребет Хехцир. Название звучало чудно и дико, под стать этому необитаемому краю. Потом горы остались позади, и только отроги хребта, словно застывшие волны, все набегали и набегали на берег Уссури, окаймляя ее топкие берега. В нижнем течении река имела множество островков и протоков, однако через сотню верст русло выровнялось. Берег стал круче и суше. И начали попадаться следы человеческого жилья. Вдоль Уссури, по словам Родиона Андреевича, был расселен Уссурийский казачий полк. Тут у него были не то что бы знакомцы, но люди, продававшие ему соболя в прошлом или предыдущем году, которые могли оказать помощь незадачливому торговцу. А потому, едва прошли устье Норы — нижнего притока Уссури, — пристали к ближайшей станице.
Первое, что поразило Колю, едва усталые путешественники сошли на берег — какое-то царящее вокруг уныние. Вроде бы все как в иркутских селах — ряды лиственничных, почерневших от времени изб, нехитрые огороды, выпасы, огороженные слегами… Однако, в отличие от привычных Коле резных наличников, палисадников, придававших каждому дому опрятный и неповторимый вид, предмет гордости хозяйки, дома и палисадники здесь никто не белил и не красил. Многие избы покосились. Дети, игравшие у ворот, выглядели худо и бедно, у попадавшихся собак выпирали ребра. Да и огороды не зеленели ровными рядами капуст, моркови и свеклы, а все казались какими-то побитыми, словно хозяйки все как одна были здесь нерадивы. Николай Михайлович тоже заметил эту явственную печать запустения:
— Что-то больно бедно тут живут.
— Беднее некуда, — кивнул Родион Андреевич. — У иных хлеба до весны не хватает, мясо в мясоед не у каждого десятого на столе увидишь. А самая беднота вообще к весне ест один бурдук, — это вроде болтушки из чая и ржаной муки по примеру здешних инородцев. Но еще выше по Уссури у иных и чая-то нет, пьют шульту, взвар из гнилушек березы и дуба.
Коля судорожно сглотнул, пытаясь, чтобы отвращение не слишком сильно было заметно по его лицу.
— Как же такое возможно? — возмущенно вскричал Николай Михайлович, остановившись. — Край-то какой огромный, благодатный! Это ж не тундра тебе какая! А и там люди споро живут! Но тут… зверья, птицы, рыбы — пропасть! Как не жить? Не понимаю!
Родион Андреевич помолчал немного, потом глянул тяжело и как-то обреченно:
— Люди — они существа стайные, навроде собак. Заведется в стае парша — так и все обовшивеют. А нет болезни более заразной, чем нравственная низость.
— О чем это вы?
— Дай Бог, не придется повидать, — совсем тихо сказал Родион Андреевич и замкнулся совсем, как его Николай Михайлович ни выспрашивал.
В станице Родион Андреевич задерживаться явно не хотел, все торопил своих спутников, так что ничего толком повидать и не успели. Припасов в дорогу запасли еще в Хабаровке, да с тем расчетом, чтобы хватило до самого озера Ханка, — конечной цели, к которой всей душой стремился Николай Михайлович.
После станицы заливные луга по левому берегу тоже сменились плавными рядами небольших сопок. Грести вверх по течению с учетом довольно быстрого течения реки было далеко не так просто, как сплавляться по Шилке. Потому Родион Андреевич и казаки-гребцы явно не возражали против того, чтобы Николай Михайлович и Коля шли берегом. Иногда в азарте погони или за сбором образца случалось им отстать, но всегда выходили они к призывному огоньку костра, который те, причалив, разжигали на берегу. Однако случалось и наоборот: не дождавшись лодки, запалить в сумерках костер и встречать горячим кирпичным чаем продрогших и уставших от борьбы с мелями и порогами пловцов.
— Природа здесь абсолютно нетронута! — восхищался Николай Михайлович, когда Коля, отдуваясь, следом за ним карабкался на очередную сопку. — Говаривают, ежели отойти на двадцать — тридцать верст от поймы, там уже не ступала нога русского человека. Эх, не будь со мной Родиона и не плати я столько казакам — ушел бы посмотреть на те нехоженые места. Одна надежда, что и на озере Ханка таких найдется немало!
Лес по обеим сторонам реки был для Коли, — да и для Пржевальского, — доселе невиданным. После темных хвойников по берегам Шилки характер растительности сменился пышным лиственным лесом, и издалека, с лодки, возникало настоящее ощущение какого-то тропического буйства. Вблизи лес еще более удивлял причудливым смешением северных и южных форм.
— Посмотри-ка, — удивлялся Николай Михайлович при очередной вылазке, замерев вдруг и закинув голову. — Где еще можно увидать ель, до макушки увитую виноградом? А грецкий орех вперемешку с лиственницей, а? Чудеса, настоящие чудеса!
Лес и правда являл собой причудливое смешение привычных Коле лиственниц и кедрача с широколопастными веерами листвы грецкого ореха, колючими элеутерококками, аралиями, виноградом и коломиктой, которую, как утверждал Родион Андреевич, здесь употребляют в пищу. Встречались дикие черешни и абрикосы, ильмы, клены и даже акации, — многие из них Коля не видал никогда. По пойме и на лужайках цвели восхитительные темно-красные и золотистые лилии, синяя живокость, василистник и чемерица.
Коля уже приноровился к манере Николая Михайловича неожиданно останавливаться, завидев подходящий экземпляр растения, быстро и аккуратно откапывать его, передавать Коле и, не сбавляя шага, продолжать путь. Ему же следовало поспевать за своим спутником, упаковывая ботаническую редкость в специальные холщовые сумы прямо на ходу. Потому Коля чаще всего даже радовался, когда откуда-то вдруг вспархивала птица и Николай Михайлович, точно собака, делающая стойку, весь подбирался, пытаясь определить ее среди ветвей. Если начиналась охота, то он знаками приказывал Коле оставаться на месте, осторожно клал наземь свою суму и совершенно бесшумно растворялся в зарослях. Коля наконец мог успокоить дыхание и не торопясь расправить листья и поникшие цветки их добычи. Если бы не настоящие тучи вьющихся вокруг комаров и слепней, можно было бы и отдохнуть, но чаще всего в ожидании Николая Михайловича ему приходилось волчком крутиться на месте и отчаянно хлестать себя по плечам куском холстины, чтобы хоть как-то защититься. А если не было вокруг докучливых комаров, — значит, поливал с неба нескончаемый в эту пору дождь, заставляя проклинать все на свете.
Но вот вечера, даже дождливые, которых на пути было куда больше, чем ясных, Коле нравились. Вечером разжигали костер, отгонявший несносных комаров. Дневная жара спадала, с реки тянуло прохладой, а добычи благодаря неутомимому охотнику было столько, что хватало на всех. Николай Михайлович и Коле давал пострелять, но только наверняка, явно экономя порох и дробь. Потому Коля очень старался не ударить в грязь лицом и от этого (или от несчастливой звезды своей) все больше мазал. Николай Михайлович на это только кивал головой, а Коля краснел до ушей и ощущал себя распоследним хвастуном, хоть и не сказал Николаю Михайловичу ни слова неправды.
Миновали еще три притока, после которых Уссури сузилась чуть не вполовину. Заезжали в две станицы, и то потому, что казаки-гребцы стали из-за задержек сильно роптать. Здешние казаки, в отличие от шилкинских, были на язык как-то больше развязны и почтения ни к чему особенно, а тем более к трудам научным, не имели. Ворчали специально громко именно при Коле — как люди военные, они все же нутром чуяли в Николае Михайловиче настоящего командира и при нем несколько утихали. Коля передавать их домыслы посчитал ниже своего достоинства, но как-то Николай Михайлович заговорил об этом сам:
— Пошлость и варварство, мой друг, настигают нас даже здесь, в далекой Сибири! Ты думаешь, я не знаю, что они говорят за моей спиной: мол, и пошто мы таскаем их по горам за свои веники, так, может, какая колдовская сила в них есть? — он мастерски передразнил Акинфия, самого злоязыкого из казаков. — Ты ему, так и быть, шепни на ушко, что у лимонника плоды мужскую силу придают, сдается мне, что после этого он нас куда больше уважать станет! — Николай Михайлович вдруг озорно подмигнул Коле, и тугой узел обиды на дураков-казаков внутри Коли сразу распустился.
Они были в пути уже двадцать дней, когда прибыли в безымянную станицу за номером 23 — последнюю перед станцией Буссе, в которой, по уверениям Родиона Андреевича, можно было сесть на небольшой пароходик, курсировавший по реке Сунгаче до озера Ханка.
Здесь Родион Андреевич наконец нашел меха нужного качества, о чем и сообщил, предложив задержаться на ночь для совершения окончательной сделки. Николай Михайлович и Коля вовсе не возражали, тем более что Родион Андреевич устроил их на ночлег к семье казаков, жившей на отшибе станицы.
Коля возился с гербарием, большая часть которого, увы, сильно пострадала от непрестанных дождей во время их поездки, когда Николай Михайлович неожиданно попросил его:
— Вот что, товарищ, ты прогуляйся-ка по округе. Посмотри, что да как тут. Сдается мне, Родион Андреевич что-то от нас не то что бы скрывает… а будто утаить хочет… может быть, намерения у него самые что ни на есть благие, а только я в эти места послан для того, чтобы все доложить как есть, по правде. Но меня-то здешние, вишь, обходят за версту. А ты что? Так, постреленок… Вот и ступай. Только ни во что не ввязывайся, понял?
Коля кивнул и мигом слетел с крыльца. Станица была небольшая. За полчаса ее всю можно было пешком обойти. Коля праздно послонялся по пристани. Прошелся по единственной улице, подивившись снова царившему вокруг запустению, обошел трактир, который, невзирая на еще не перевалившее зенит солнце, был уже полон, — оттуда неслись песни, выкрики и даже женские взвизгиванья. Трактир располагался в единственном на всю станицу двухэтажном доме, с задов к нему примыкала какая-то неприметная лавка и огород, заросший голохаем и лебедой. Коля некоторое время прислушивался и совсем было собрался уйти, как вдруг дверь распахнулась, и какая-то женщина за косу вытащила на улицу девчонку с красным, словно от пощечины, лицом. Неразборчивой скороговоркой донеслись слова, потом младшая вырвала косу из руки своей мучительницы и ринулась прямиком в бурьян. Женщина постарше рванулась было за ней, но тут же ожглась голохаем и выругалась.
— Ну, стерва, посиди чуток, глядишь, и охолонет! — не без злорадства сказала она, и Коле почудилось, что женщина эта хлебнула чего покрепче колодезной водички.
Он затих совершенно, а девчонка беззвучно рыдала на расстоянии вытянутой руки от него. Платок сбился, обнажив светлые, как лен, волосы, чуть вьющиеся на висках. Потом она перестала плакать и села, глядя прямо в него невидящими глазами. Глаза были темно-зеленые, как мох, лицо красное, с облупившимся носом и россыпью веснушек. А еще она была старше, чем казалась из-за своего росточка, — Коля увидел, что у нее уже вполне оформились груди, туго выпиравшие под выцветшей блузой.
— Чего вылупился? — вдруг грубо спросила его девушка. — Что, еще один… жених?
Слова сопровождались издевательским смешком, но голос звенел от слез, и Коле стало ее жаль.
— Не жених, — миролюбиво сказал он. — Просто мимо проходил и стал свидетелем вашей ссоры. Ну и неудобно как-то стало… маячить. Вот и спрятался.
Девушка молча воззрилась на него, словно у него вдруг выросла вторая голова. Коле стало еще более неловко, и он начал подниматься, но коротышка за рукав дернула его назад:
— Сиди, все испортишь. Еще не то подумают, по шее надают. Мой… жених, — она опять коротко, грубо хохотнула.
— Замуж неволят? — как можно мягче спросил Коля.
— Если бы замуж, — зло бросила девушка. Коля мог бы поклясться, что она не старше его, но была в ней какая-то усталая, безвозрастная взрослость. Или так выглядит безысходность? — Продали меня, касатик. За двадцать рублев продали всю, как есть.
Говорила она теперь нарочито протяжно и развязно, будто цыганка, предлагающая погадать, но Коля нутром чувствовал скрытую за этой развязностью злость, и издевку, и… отчаяние.
«Черт меня дернул сюда зайти!» — подумал он и устыдился своего малодушия.
— Да крепостное право отменили вроде, — невпопад брякнул он.
Она вдруг расхохоталась, но, сразу спохватившись, зажала рот рукой.
— Какое такое право? — выдавила она между приступами сухого, как кашель, смеха. — Нет в здешних местах никакого права, и никогда не было!
— А кто же… тебя продал?
— Моя мать. — Ее моховые глаза смотрели непримиримо. — У нее дома еще пятеро с голоду пухнут. Если не получит денег за меня до осени — сдохнут все, а младший едва только пошел. Вот и выбирай, Настасья, — невесело сказала она, откинувшись на пятки и явно обращаясь сама к себе.
Коля смотрел на нее в совершенном ужасе и бессильно открывал рот, но слова не шли с языка.
— Это что же… а как же казаки… неужто управы нет?
— Милый ты. — Девушка наклонила голову, взглянула на него пристальнее, и Колю вдруг обдало теплой волной. — Чужой, чистый… Да тут так заведено. Со всей округи в этот трактир девок везут. А на такой-то товар и местные, и пришлые падки. У кого деньги есть, тот покупает, а иной раз и в карты выигрывают, ежели отец дочь свою проиграет или брат — сестру.
— Да что же это… как это?
— А вот так! — Лицо девушки стало жестким. — Пора мне, касатик. Хорошо было в глаза твои синие поглядеть, все равно что воды из родника напиться. А только лучше б не пить мне той воды. Даже и не знать, что по-другому бывает. Прощай.
— Постой!
Но она уже встала и пошла к дому, — прямая, как струна, на ходу заправляя косу под синий платок. Коля не успел шевельнуться, как на крыльцо снова выскочила та же сама женщина, торопливо втолкнула Настасью внутрь и захлопнула дверь.
Глава 4
Бессонная ночь. — Разочарование. — Пешими до Буссе. — Вы кто будете? — Вверх по Сунгаче. — Водяные лотосы. — На озере Ханка. — Местные нравы.
— Черт знает, что творится! — восклицал Николай Михайлович, грохоча сапогами по избе, как бывало с ним в минуты сильного волнения. — Черт знает что!
Коля, сбивчиво пересказав все, что видел, теперь выдохся и молча глядел в пол.
Николай Михайлович сел за стол, остро глянул исподлобья:
— Теперь понимаю, что Родион от нас скрывал. Негоже парню твоих лет такое знать, не то что — видеть. Эх, дикари полинезийские! Каннибалы! — Он ахнул по столу кулаком. — Клянусь Богом, немедля же напишу рапорт о том генерал-губернатору Корсакову. С Родионом и отправлю безо всякого промедления!
— А… Настя… как же быть! Спасти же надо! — Коля и сам не знал, что делать, и смотрел умоляюще. Николай Михайлович непременно что-то придумать должен!
— Что глядишь? — сердито рявкнул на него Пржевальский. — Я не господь бог и не идиот, чтобы в одиночку супротив казачьей роты лезть. Все они здесь этим развратом повязаны, это же младенцу ясно!
— Может… может, выкупить, а? — несмело спросил Коля. По мере того как произносил эти слова, решимость его укреплялась. — Николай Михайлович, надо выкупить! Нельзя же бросить вот так… погибать!
— И много ль у тебя денег? — поднял бровь Николай Михайлович. Мог бы и не спрашивать. Поскольку перед отъездом все деньги Коля на радостях отдал матери, сейчас у него было ровно полтора рубля, которые Николай Михайлович выдал ему в Хабаровке. — Хорош ты, гусь, знать, что мне с моими деньгами делать следует!
Коля густо покраснел.
— Тогда в долг дайте. Отработаю!
— В долг никогда никому не даю и сам не одалживаюсь, — отрубил Николай Михайлович. — Судьба — она орлянка, кто знает, как оно выйдет.
— Но пропадет же! Живой человек пропадет!
— А приглянулась она тебе, — прищурил глаз Николай Михайлович. — Ох как приглянулась. Э-эх, опять бабьи дела! Любовь, интерес сердечный. А что ты мне говорил, когда я тебя в товарищи выбрал? То-то. Вот так, думает человек словом и делом служить отечеству да дела великие вершить, и главное, сам-то в это верит, а тут юбка! Мало ли их? То-се, оглянуться не успеешь, как уже все забыл да сидишь привязанный к подолу в душном городе, а зазнобе этой твоей только знай кружавчики да сапожки подавай! Нет уж, врешь! Уж они вокруг меня ходили кругом, в глаза заглядывали, ручками белыми обнимали. Не бывать! Был, есть и буду свободным!
— Так я… разве об этом? — Коля был поражен неожиданной вспышкой своего патрона. Вот незадача, — тот, оказывается, воспринял все самым ни на есть неприятным образом.
— Об этом, об этом! Предложил же ты мне деньги свои, с таким трудом собранные в экспедицию, на девицу твою потратить? Не задумываясь, предложил! В долг полез! Того и гляди, в ноги бухнешься! А даже выкупи я эту девку, что нам делать-то с ней, ты подумал? По горам за собой тащить до самой Находки? Пешую, безо всякого их бабьего арсенала? Не пойдет, завоет, а я бабьи слезы страсть как не выношу, сразу размякну. Стало быть, придется потратиться на женскую одежу и всякую поклажу. Да на этом можно считать экспедицию законченной за отсутствием средств и сразу уж возвращаться. А тебе этого и надобно? Пропади оно пропадом, благо отечества и мировой науки, годы моего труда, бесконечные хлопоты, о коих ты и представления не имеешь!
Пристыженный Коля молчал, не поднимая головы, упрямо сжав губы. Николай Михайлович уловил его непримиримое упрямство. Сжал челюсти.
— Вон! И займись-ка чучелами, коли руки и голову занять нечем!
К ужину Николай Михайлович не вышел, и Коля уже ложился спать, когда дверь вдруг распахнулась, и он появился, мрачный и одетый в свою офицерскую форму. Ни слова не говоря, вышел, оставив сердце Коли трепыхаться в несбыточной надежде. Коля тихо лег и долго лежал без сна, вслушиваясь в тишину. Длинный июньский день закончился, стемнело. Небо вызвездило. Коле, спавшему у окна, видна была зеленоватая звезда, одиноко мерцавшая в углу окошка. Потом молодость взяла свое, и он все-таки заснул. Снилась ему Настасья, бежавшая сквозь голохай от него. Потом он ее догнал, повалил в бурьян, а она ударила его по лицу наотмашь и исчезла.
Он проснулся, когда на крыльце раздались шаги. Николай Михайлович вернулся. Один. Коля слышал, как он раздевается. И по тихому чертыханию, по тому, как обычно аккуратный, он сейчас бросил прямо на пороге свои сапоги, по тяжелому духу, наполнившему избу, понял, что тот пьян. Сразу стало нестерпимо горько.
«А я-то его чуть не за полубога считал, — зло подумал Коля. — Вот он какой, все может! Человек, живой человек погибает, а он что? Только и сделал, что напился!»
Наутро Николай Михайлович поднял его чуть свет и велел собираться еще в сумерках. Коля решил с ним не разговаривать, но тот то ли не заметил этого, то ли решил не обращать внимания, и все их разговоры свелись к краткому «подай-принеси». Однако, когда сборы были закончены и Коля собрался нести багаж на пристань, Николай Михайлович остановил его:
— Родион с нами дальше не пойдет. Был я вчера у него. Оказалось, он товар свой закупил и в Буссе ему идти нет никакого резона. Так что я ему лодку свою продал, а он мне за то трех лошадей и провожатых пригнал. До Буссе верхом пойдем, на лошадях.
— Так что же, даже не попрощаемся? — растерянно спросил Коля. Он, надо признать, за время путешествия привязался к Родиону Андреевичу. Перед Пржевальским Коля благоговел, но суровый нрав его не располагал к душевности, а вот Родион Андреевич имел четверых детей, и нет-нет напоминал Коле его отца, — и родным иркутским говорком, и манерой одежды, и спокойным, незлобливым характером.
— Нет, не попрощаемся, — хмуро отвечал Николай Михайлович.
— А почему?
— Когда посчитаю нужным отвечать — отвечу. А пока — поворачивайся!
«Стало быть, был он вчера у Родиона Андреевича, — догадался Коля. — Наверняка ссора между ними вышла. Вот отчего все так резко поменялось. Э-эх, пьяное дело!»
В станицу Буссе прибыли все в той же мрачной неразговорчивости, ограничивающейся самыми необходимыми для дела словами. Станица эта, несмотря на то что являлась крайним пунктом по Верхней Уссури, была относительно зажиточная, и от нее существовало пароходное сообщение с озером Ханка, если можно назвать сообщением один курсировавший между ними старенький пароходик. Но и это несказанно радовало Николая Михайловича, так как поклажи на вьюках уже накопилось пуда на три, а тащить их по гористой местности было более чем непросто.
На ночлег остановились в одном доме, где, как оказалось, шестью годами ранее жил ботаник Максимович. Новость эта привела Николая Михайловича в совершенный восторг, он все выспрашивал у хозяйки подробности его пребывания. И при том с таким пиететом, что та, в свою очередь, начала выспрашивать у Коли, кто был тот человек, — не полковник?
В отличие от прочих ханкинский пароходик прибыл на пристань вовремя, бодро дымя черной с зелеными полосами трубой, быстро наполнился ожидавшими затемно пассажирами и так же резво отплыл, увозя с собой обоих путешественников.
Двенадцатью верстами выше Буссе Уссури принимает в себя реку Сунгачу, заросшее тростником неширокое устье которой нетрудно было и не заметить. Однако плавание по Сунгаче, против ожидания, оказалось даже занимательным благодаря удивительной прихотливости ее русла. Эта узкая, но довольно глубокая речка петляла по заболоченной, плоской, как пол, равнине так, будто писала на заливных лугах восьмерки, — то удаляясь, то будто бы возвращаясь обратно. В некоторых местах, — Коля был уверен, — расстояние от одной петли до другой не превышало и двух десятков сажен.
— Капитан говорит, что путь по Сунгаче на пароходе составляет почти двести пятьдесят верст, в то время как напрямую вышло бы всего девяносто. Вот, гляди: будь хоть сколько-нибудь обжиты эти места, разве не правильно было бы прорыть в таком месте каналец да сэкономить добрый десяток верст пути?
Коля собрался было презрительно промолчать, но вдруг вскрикнул:
— Экая красотища! Николай Михайлович, вы только поглядите!
Пароход шел мимо небольшого круглого озерца, наверняка по весне сообщающегося с Сунгачей. И озерцо это было сплошь покрыто огромными, в аршин, кожистыми листьями, немного приподнятыми над водой. А над ними на толстых стеблях вздымались сотни огромных розовых цветков величиной в пять-шесть вершков или даже с голову ребенка.
— Нелюмбия, или же эвриала… Максимович писал о ней, но мне, признаться, описания тропического лотоса на Уссури казались сказкою. И вот — наблюдаю своими глазами сие чудное зрелище! Эх, отчего нет у меня художественного таланта запечатлеть такую красоту!
Царственная нелюмбия потом еще не раз попадалась путешественникам на пути. Пару раз пароходу приходилось буквально продираться через ее заросли, безжалостно размалывая колесом великолепные цветки. Места вокруг были совсем безлюдные. Коля с удивлением наблюдал, насколько равнодушны к пароходу прибрежные птицы. Несколько раз видели они с борта парохода диких коз, которые каждый раз поначалу стояли неподвижно, словно застыв в изумлении, а потом пускались наутек. Однажды пароход спугнул пришедшего напиться медведя, и тот, став на задние лапы, принялся бесцеремонно разглядывать фырчащее дымом чудище.
— Ишь ты, стоит как истукан, глазеет. Разве можно устоять? — восхитился Николай Михайлович, срывая с плеча неизменный штуцер. Прицелился, однако выстрел прошел чуть выше, и мишка, уразумев опасность, скрылся в высокой траве.
Озеро Ханка встретило пароход сильным ветром и такой волной, что пришлось причалить в излучине у устья и ждать, когда вода успокоится. Само озеро Ханка показалось Коле, выросшему у Байкала, мутным и унылым.
Едва вода улеглась, пароход продолжил путь по озеру до поселения Камень-Рыболов, конечного пункта назначения. Первое впечатление Коли об озере оказалось верным, — имея довольно значительные размеры, озеро в действительности оказалось мелким и именно поэтому, а еще от сильных ветров и полностью песчаного дна, вода в нем была илистой и мутной. Пройдя по его свинцово-серым в этот пасмурный день водам, пароход причалил к посту Камень-Рыболов, единственному на озере месту, имеющему пароходный причал.
Пост Камень-Рыболов, названный так из-за находящегося неподалеку утеса, состоял из двух десятков казенных домов, стоящих вдоль возвышенного берега, пяти-шести крестьянских дворов, стольких же китайских фанз и двух торговых лавок. На посту в основном располагался штаб третьего линейного батальона. Крестьяне же, приезжавшие на озеро Ханка на переселение, хотя и сходили в Камень-Рыболове (кто как есть, а кто и со скарбом, который по весне везли прицепленные к пароходу баржи), но затем отправлялись далее, в одну из окрестных деревень.
Едва сойдя на берег, Николай Михайлович, к вящему удивлению Коли, вдруг бросился наземь и поцеловал мокрый песок. Потом так же быстро встал и отрывисто сказал, сверкая глазами:
— Пять лет я мечтал об этом мгновении! Мечта эта родилась у меня еще даже до Варшавы, с тех пор, как в Николаевской академии досталось мне задание написать «Военно-статистическое обозрение Приамурского края», за которое я и был избран действительным членом Географического общества. И еще до того, — добрых десять лет мальчишеских мечтаний о путешествиях в дикие неизведанные места, бредни повторить подвиги Ливингстона. И вот — я здесь! Через тысячи верст, бездну хлопот, денежные затруднения, неверие и откровенные насмехательства! Я — здесь, на озере Ханка по заданию Русского географического общества. И если я смог уже это, я смогу и все остальное из задуманного. Вот увидишь!
Глава 5
Позднее, когда Коля вспоминал август 1867 года, проведенный ими на озере Ханка, о нем он мог бы сказать двумя словами, которые подсмотрел у Николая Михайловича в дневнике: «Работы — гибель!»
Достигнув наконец своей заветной цели, Николай Михайлович принялся осматривать окрестности озера, спеша до первых заморозков, которые в этих краях могли быть уже и в начале сентября, изучить здешнюю флору и фауну, надо сказать, весьма и весьма разнообразную.
Неделю провели они в Турьем Роге, самой крупной из местных деревень, две недели — в деревне Астраханской. В каждой из них Николай Михайлович дотошно расспрашивал местных жителей о том, какие здесь водятся животные и птицы, какие растут растения, хорошо ли родится хлеб и овощи, какова земля для вспашки, много ли дождей… Все это он по вечерам аккуратно записывал в свой путевой дневник.
Каждое утро в любую погоду шел он на охоту и случалось ему, как он сам говорил, мыть ружье два раза на дню. Иногда Коля ходил с ним, и теперь уже Николай Михайлович стал давать ему пострелять. Не по заслугам каким — просто птиц на Ханке была такая пропасть, и взлетали они в воздух такими густыми тучами, что даже выстрел наугад принес бы добычу. Но Коля понемногу привык к этому чужому для него оружию, к его сильной отдаче и чувствовал себя с ним все увереннее, не просто паля по уткам, а добывая в коллекцию очередной экземпляр. Если раньше пропускную бумагу для гербариев Николай Михайлович сильно берег, то теперь они собирали решительно все, что видели: удивительно, но даже в столь позднее время года собрано было не меньше 130 цветущих растений, 40 бабочек, 50 пауков, несколько ужей и жаб.
В деревнях здесь крестьяне жили намного лучше, чем казаки на Уссури, несмотря на то что первые поселенцы пришли сюда всего лишь семь лет назад. Но уже сейчас распахано было только в Турьем Роге больше двухсот десятин, огороды цвели довольством и уходом, и повсеместно здесь Коля, дивясь, видал бахчи с арбузами и дынями. Местные, впрочем, жаловались, что арбузы и дыни сильно портят бурундуки, прогрызая в спеющих плодах дыры и вытаскивая для своих гнезд семена. Оглядывая сильные, крепкие хозяйства этих крестьян, Николай Михайлович весь светился и не раз пересказывал Коле слова, сказанные кем-то из местных о своем многотрудном переселении:
— Поначалу-то, особенно дорогой (а шли мы сначала на Амур три года, а потом еще с Амура на Ханку), было немного грустно, а теперь бог с нею, с родиной. Что там? Земли мало, теснота. А здесь, видишь, какой простор? Живи, где хочешь, паши, где знаешь, лесу тоже вдоволь, рыбы и всякого зверя множество. Чего же ещё надо? А даст Бог, пообживёмся, поправимся, всего будет вдоволь, так мы и здесь Россию сделаем!
— Вот ведь как здешний мужик говорит! — восклицал Николай Михайлович в азарте. — Мужик! Настоящий великорусский мужик! И не только от мужиков я такие речи слыхал, но даже от их благоверных хозяек. Вот такие — соль земли. Такие обживут этот край, сами свое богатство умножат и на других его перенесут! Побольше б их!
А вот Колю больше всего поразили их рассказы о ловле рыбы. Помимо привычных для него тайменя, хариуса, ленков и сига водились в Ханке осетр и калуга. Последняя, по их рассказам, выходила просто невозможная громадина до двух сажен в длину и весом, — слыхано ли? — в пятьдесят пудов. Но Николай Михайлович им верил, говорил, что и на Уссури несколько лет назад поймали калугу весом в 47 пудов. Удивительно было и то, как эта громадина может приплывать из невообразимой амурской своей дали в такую лужу, где во многих местах глубина не превышала длины ее тела. Но местные рыбаки как один говорили, что сюда, на Ханку, осетр и калуга ходят метать икру, которую иногда добывают с калуги 3–4 пуда, причем большую часть ее выбрасывают из-за невозможности сохранить. И это при том, что в Хабаровке или даже на другом берегу озера, в Камень-Рыболове, та же черная икра в жестяных банках, привозимых из Москвы, стоила два рубля за фунт!
Месяц пролетел незаметно, и в начале сентября путешественники снова пустились в дорогу. Собранные коллекции, — а их набралось на добрых пять пудов, — Николай Михайлович отправил с пароходом в станицу Буссе, дожидаться их возвращения. Сами же путешественники выехали из Камень-Рыболова по почтовой дороге к реке Суйфун. Почтовое сообщение осуществлялось от станции к станции, на которых казаки держали одну-две тройки лошадей. Содержание их оставляло желать много лучшего, однако продвигались быстро, поскольку сейчас путешественники были налегке, и по сухой степи дорога была не так уж тяжела. Ночевали на станциях, расположенных вдоль тракта на расстоянии 60–70 верст. Ночами стало уже холодать, иногда даже до инея. Однако сейчас, торопясь успеть до серьезных холодов в Николаевск, Николай Михайлович охотился мало, и сбор коллекций не сильно замедлял их движение.
Долгую остановку сделали лишь однажды, когда на пути попались развалины каких-то древних укреплений. Дорогу к ним Пржевальскому показали местные казаки, и Коля был поражен настоящими развалинами древних городов, земляными валами на месте бывших крепостных стен и поваленными каменными истуканами, на которых искусная рука вырезала надписи на неведомом языке.
В деревне Никольское, где заканчивался почтовый тракт, опять взяли внаем лодку и поплыли по реке Суйфун. Виды здесь открывались не менее величественные, чем на Шилке и Уссури, однако Коле все это казалось уже обыкновенным. Нынешний распорядок их путешествия был тоже почти таким же, однако осень уже вступала в свои права, по ночам становилось все холоднее. Зарядили холодные дожди, и очарование дороги изрядно померкло. Признаться, даже Коля считал дни до момента, когда они наконец покинут эти дикие, пустынные места.
В устье Суйфуна от местных китайцев Николай Михайлович узнал, что неподалеку якорем стоит русская шхуна. Наполовину упросив, а наполовину подкупив казаков остатками их довольствия, Николай Михайлович заставил их грести всю ночь сверхурочно, боясь не успеть застать ее. Когда на рассвете совершенно измученные путешественники увидели в сером утреннем тумане стройные мачты, восторгу их не было предела. Это оказалась винтажная шхуна «Алеут», и следовала она в Новгородскую гавань в заливе Посьета, — том самом, который Николай Михайлович и наметил следующим пунктом их маршрута. Молодцеватый подтянутый капитан Этолин согласился взять их на борт, с настоящей русской широтой не взяв с них за это ни гроша.
С замирающим сердцем ступил Коля на борт «Алеута». Вспомнилось ему как смешное свое восхищение байкальским пароходом. Разве тогда он мог даже представить себе, что ему доведется выйти в море на настоящей шхуне! И вот это и впрямь случилось, — трехмачтовый красавец, дождавшись наконец попутного ветра, гордо распустил свои паруса и поплыл на юг. Оставляя позади Амур, Шилку, Уссури — все!
Пользуясь попутным ветром и относительно хорошей погодой, шхуна шла удивительно быстро. Десять дней путешествия Коле показались одним днем, и ему было даже как-то жаль, когда погожим октябрьским днем впереди завиднелась Новгородская гавань. Эта гавань лежала в заливе Посьета, самой южной оконечности русских владений, у устья реки Туманги. В нескольких верстах от гавани и русского пограничного поста выше по течению располагался город Кыген-Су, принадлежавший Корее. Все это Коля узнал от Николая Михайловича, а тот, в свою очередь, от словоохотливого капитана. За время путешествия капитан весьма проникся благородным замыслом первооткрывателей и не один час провел в беседах с Николаем Михайловичем, описывая ему географию побережья, обычаи и нравы живущих здесь инородцев, — китайцев, корейцев и гольдов. По его словам выходило, что город Кыген-Су непременно должен посетить путешественник, если хочет составить себе представление о корейцах. В первоначальные планы Николая Михайловича посещение Кореи не входило, однако, едва сойдя на берег и тепло попрощавшись со всей командой «Алеута», Николай Михайлович начал искать возможности все же съездить в Кыген-Су. Этолин снабдил его рекомендательными письмами к начальнику пограничного поста, которые вкупе с уже имеющимися рекомендациями из Иркутска возымели свое действие. Путешественников разместили на ночлег со всеми удобствами. Кроме того, начальник поста согласился выделить лодку и трех гребцов, чтобы Николай Михайлович, а с ним и Коля, могли посетить Кыген-Су. Сделал он это с большой неохотой, объяснявшейся трудностями во взаимоотношениях с корейскими властями. Связано это было с увеличивающимся в последние годы потоком корейских поселенцев, которые покидали, зачастую против желания властей, родные места и переселялись на постоянное жительство в Россию. Результатом были весьма натянутые отношения, а также запрет жителям Кыген-Су под страхом смертной казни продавать что-либо русским. Несмотря на сначала завуалированные, а потом все более настойчивые отговорки, Николай Михайлович твердо вознамерился посетить Кыген-Су, а Коля по опыту знал, что значит его настойчивость.
Поднявшись по обыкновению с рассветом, Николай Михайлович выждал все же, чтобы «местные жители и тамошнее начальство как следует проспались», а затем велел грузиться в лодку. От русского пограничного поста до Кыген-Су было не более версты, и на этом пути часто попадались вдоль берега корейские фанзы, жители которых смотрели на проплывающую лодку с нескрываемым любопытством. Коля заметил, что одеты корейцы в основном в некое подобие белого халата и конические шляпы, из-под которых лица и не разглядишь. Женщин и детей, играющих перед домами, против русского обыкновения, совсем не было видно. Скоро внимание Коли привлек сам город, располагавшийся на скалистом уступе по берегу реки. Больше всего этот город напоминал ласточкины гнезда на крутом берегу, до того беспорядочно и густо были налеплены вокруг городской стены фанзы. Стена эта, в сажень высотой, тянулась вверх по склонам, охватывая город со всех трех обращенных к суше сторон неправильным квадратом. Внутри этой стены располагалось примерно три четверти поселений. Коля рассмотрел даже пушки, стоявшие без лафетов, а значит, способные стрелять только в одном направлении — вниз по Туманге.
Едва лодка причалила, вокруг мгновенно собралась густая толпа. При этом любопытство корейцев было настолько бесцеремонным, что Коля в какой-то момент даже растерялся: в самом деле, видано ли, чтобы вновь прибывшего гостя трогали, хватали за одежду, лезли ему в карман и норовили вырвать буквально из рук любой, самый мелкий предмет? Путешественникам пришлось локтями распихивать любопытных, когда появились местные полицейские и двое корейских солдат, с которыми Николай Михайлович через выделенного переводчика вступил в переговоры. Коля только дивился, до чего он вдруг преобразился. Если за все время путешествия он составил о Николае Михайловиче мнение как о человеке открытом, дружелюбном и простом не по чину, то теперь эти качества испарились без следа. Николай Михайлович вел себя дерзко и грубо, если не сказать заносчиво: наступал на солдат, покрикивал властно, тыча им в нос какую-то бумагу с большой красной печатью (потом Коля узнал, что это был чистейший блеф, и бумага была пропуском на почтовой станции, но выглядело это актерство до того убедительно, что он и сам в него поверил).
Солдаты мялись, бранились и не желали пускать их на прием к начальнику города, как того в высшей степени настойчиво требовал Николай Михайлович. Однако после долгих препираний и потрясания той самой бумагой, они наконец сдались и повели путешественников в особый дом для приема иностранцев. Николай Михайлович согласился, всем своим видом выражая недовольство столь неподобающим приемом и гневно сообщая толпе об этом по-русски густым басом. Слова его были непонятны, но голос и повадка явно произвели впечатление, отчего корейцы начали расступаться и кланяться не только ему самому, но и переводчику, и Коле.
Коля было подумал, что теперь толпа рассосется и пойдет по своим делам, но не тут-то было! Особый дом оказался простым навесом, с трех сторон обнесенным глинобитной стеной, и корейцы бесцеремонно проследовали за ними безо всяких препятствий. Полицейский отправился с докладом к начальнику города, а гости принялись ждать, равно как и зрители. Понемногу их вездесущее любопытство пересилило благоговение, которое у них вызвал Николай Михайлович своим видом, и все вернулось на круги своя — мальчишки принялись шкодничать, дергать их за фалды и корчить рожи, а взрослые стояли рядом и ждали развития событий. Наконец, впереди запели флейты и показались носилки, которые несли четверо рослых корейцев. Вся толпа, до сих пор шумная, мигом смолкла и отхлынула прочь, несколько человек даже пали ниц.
Остановив носилки, слуги мигом разостлали тигровую шкуру, на которую сел их начальник и Николая Михайловича пригласил занять место напротив. Он был еще сильный мужчина лет сорока, с проседью, безусый и безбородый, как и многие азиаты.
Принесли трубки и табак. Николай Михайлович отказался, но, увидев возмущение на лицах корейцев, вызвал одного из курящих казаков и заставил курить за него. Потекла беседа. Вначале недовольный столь дерзким вторжением, корейский военачальник, его звали Юнь-Хаб, вскоре неподдельно заинтересовался и велел принести глобус корейской работы. Хотя Колины познания в географии ограничивались уроками Николая Михайловича в Иркутске, но и того хватило, чтобы понять, что карта самой топорной работы, полуостров Индостан урезан вполовину, а река Кама вообще показана без названия и выглядит навроде озера. Однако представления корейцев о России оказались не так уж и плохи — они нашли на карте Санкт- Петербург и Москву и даже обнаружили знание, что Москву сожгли когда-то французы. Когда же Николай Михайлович начал задавать вопросы о корейцах, — много ли их тут, далеко ли до их столицы, — Юнь-Хаб сразу насторожился, засверкал глазами и отвечал на все одним словом: «Много». Поняв его настороженность, Николай Михайлович расспросы прекратил и перевел разговор на менее болезненные темы.
Пока они беседовали, солдаты тоже как могли общались с местными жителями, даже боролись, а один солдат, распалясь, пошел вприсядку. Толпа восторженно заревела, и Юнь-Хаб пожелал знать, в чем дело. Когда ему почтительно доложили, повелел повторить фокус. И тоже пришел от него в совершенный восторг.
Потом принесли угощение: груши, кедровые орехи и ка-кие-то еще кушанья, которые Коля попробовать не решился.
Закончив с угощением, Николай Михайлович принялся прощаться и уже было ушел, как вдруг Юнь-Хаб передал через переводчика просьбу выстрелить из штуцера. Николай Михайлович сорвал с плеча штуцер и выстрелил прямо в потолок, проделав в нем дыру. Куски штукатурки посыпались на ахнувшую толпу, а Юнь-Хаб рассмеялся мальчишеской выходке и долго хлопал себя по бедрам, что-то по-корейски приговаривая.
Толпа, куда более дружелюбно настроенная, проводила их до самого причала. Лодка снялась с места и поплыла, а Николай Михайлович, встав на нос, словно горделивый капитан «Алеута», картинно вытянул вперед руку, пока их было видно с берега. Потом сел, усмехнулся:
— Ну что, хорош был спектакль? Надолго нас запомнят. И надо, чтобы запомнили. Долго потом рассказывать будут, как ты, Семен Лукич, вприсядку пошел. Спасибо, брат! Иногда такая присядка дороже стоит, чем сто наиважнейших бумаг! Потому что душу народам чужим открывает! Через всякое дипломатическое вранье, через косноязычие и суеверия, — нашу, русскую душу!
Глава 6
— Выступаем 16 октября, — сдвинул брови Николай Михайлович. — Эту дату я началом экспедиции наметил, и отступать не намерен. Насиделись уже, наспались на перинах, довольно! Ни дня больше медлить нельзя! Зима не за горами, и хоть здесь мы на широте Франции, да только, сказывают, морозы здесь архангельские!
— Николай Михайлович, подождать бы… — Коля смотрел виновато. — Невозможно на деньги, что вы мне выдали, необходимое раздобыть! Все ужасная дрянь, и по ценам самым безбожным! Не могу я эту гниль и слякоть нам в дорогу покупать. Разве это у них седла? Рухлядь, а не седла, а стоят с коня! Разве это пеньковые веревки? Да в них пенька сгнила еще до того, как пароход из Кронштадта сюда вышел. Из соломы эту пеньку делали! Кожа на ремни вся потрескавшаяся какая-то! На ветер выброшу деньги ваши, если куплю!
— Покупай, кому говорят! — рыкнул на него Николай Михайлович. — Неоткуда здесь добротным вещам взяться! Нету здесь еще хозяев, одни госпитаки!
Этим местным словцом, слышанным Колей еще на Уссури, обозначалась здешняя голытьба, неприкаянные души, оставленные в Уссурийском крае волею судеб или соблазненные пособием в 130 рублей для остающихся здесь на жительство. Таких госпитаков было в местном русском населении куда больше, чем крестьян, и тем последним много доставалось от них. Коля с болью вспомнил Уссури, Настасьины отчаянные глаза. К горлу подкатил комок, он сглотнул.
— Как скажете. У русских вообще ничего брать нельзя. Разве только легавую. Тут, как вы и сказывали, капитан «Алеута» верную наводку дал. Продают нам молодого кобеля, настоящего легавого, без примеси. Не шерсть — шелк натуральный. Завтра иду забирать!
— Хорошая новость. — Николай Михайлович широко улыбнулся. — Всю дорогу от самой Шилки думал, где б хорошую собаку достать! На Уссури и смотреть на этих несчастных псов больно, на Ханке собаки неплохи, да все больше лайки, повадка у них иная, и брехливы больно, а тут такая удача! Сам завтра с тобой пойду! Не могу устоять, хочу, чтоб носом мокрым мне в ладонь тот щенок ткнулся, чтоб за хозяина признал! А что с остальным?
— Манзы китайские тоже дерут три шкуры, но в маньчжурском Чун-Хуне, по слухам, можно раздобыть сносных к дороге лошадей. Ремни и веревки могу взять у корейцев, там они на полкопейки дороже, а вот пропускная бумага может на целых десять дешевле выйти, если у тех же китайцев купить. Только вот беда — нельзя тащить ее за собой в зиму, придет же в негодность…
— Покупай, а я уж разберусь, как быть, — махнул рукой Николай Михайлович и раздраженно дернул себя за чуб. — Черт знает что! Месяц уже сидим тут! Можно уже корни пустить со скукотищи. Одно спасение — верный брат мой штуцер да гон у оленных. И какой! Эх, как на рассвете гремит лес от изюбров, Коля! Век бы слушал!
Коля улыбнулся. Он знал, что стоит Николаю Михайловичу заговорить хотя бы об охоте, это сразу его возвращает в хорошее настроение. А уж если после рассветной вылазки придет окровавленный, счастливый да кивнет — мол, берем волокушу, идем забирать добычу, — так тут и все ему нипочем.
Счет деньгам Николай Михайлович на самом деле не любил: как человек легко увлекающийся во всем, с деньгами обращался то излишне скупо, считал их до копейки, а то, наоборот, не обращал на них никакого внимания, спокойно наблюдая, как они утекают. Это последнее случилось с ним в Новгородской гавани, и Коля был принужден даже взять дело в свои руки. Как оказалось, Николай Михайлович только вздохнул с облегчением и со всем освободившимся рвением предался охоте и беседам с местными охотниками, от которых и впрямь можно было разузнать пропасть интересного.
Однако и здесь Николай Михайлович мало-помалу заскучал и вот уже снова рвался в дорогу. 16 октября он, Коля, и двое солдат на шести вьючных лошадях покинули гостеприимный залив Посьета, чтобы пройти пешей тропой во Владивосток, а оттуда в гавань Ольги, где имел Пржевальский служебное задание.
Солдаты вели лошадей, Николай Михайлович шел впереди с ружьем, а Коля замыкал шествие вместе с Ласточкой — так Николай Михайлович назвал купленную молодую легавую суку. На нее оба путешественника не могли нарадоваться — сноровистая, сильная, отлично выученная, — одним словом, Ласточка! С первого дня она признала в Николае Михайловиче строгого хозяина, а в Коле — наперсника и друга и теперь резво бежала рядом, время от времени забегая вперед и проверяя, не позовет ли хозяин поохотиться.
Путешествие предстояло непростое, однако весь этот месяц погода была такой теплой и ласковой, непохожей на привычные Коле байкальские ветра, что ему казалось, — это будет длиться всегда. Неяркое, но приветливое солнце, тихая вода залива… О, как он будет вспоминать эти безмятежные дни!
Вьючная тропа прихотливо вилась вдоль побережья, куда плавными рядами увалов или отвесными утесами обрывались отроги гор. Сопки, поросшие лесом, сменялись долинами рек, оканчивающихся у побережья маленькими пустынными плесами.
Дыхание моря сказывалось густыми туманами, повисавшими с вечера почти до полудня, а иногда и снова до заката. В такие дни сырело все: одежда, седла, сухари, порох. Вещи приходилось сушить под навесами у костра, так что Николай Михайлович и Коля однодневный запас сухого пороха, трут и огниво носили под рубашками и шубами, у тела.
Распорядок дня установился безмолвно, сам собой. Вставали с рассветом. После завтрака Николай Михайлович и Коля оставляли солдат с лошадьми и уходили вперед. Потом сходили с тропы и шли вместе или разделялись с тем, чтобы больше увидеть или подбить дичи, которой здесь тоже хватало с избытком. Крупные звери вроде коз, аксисов или изюбров так близко к побережью подходили редко, а вот фазанов было великое множество, — иногда они попадались даже на самой тропе, перебегая ее буквально под ногами у охотников.
Почтовая тропа, выбранная Николаем Михайловичем, была проложена от Новгородской гавани к селению Раздольное на реке Суйфун. От Раздольного Николай Михайлович хотел дальше идти к Владивостоку, а оттуда уже в гавань Ольги берегом. Дорога была не сказать, чтоб очень хороша, — о колесном экипаже или даже телеге и думать нечего, но по щебнистой земле лошади шли хорошо. Кроме того, на сто семидесятиверстном пути до Раздольного установлены были шесть почтовых станций, куда можно было обратиться за каким-то мелким ремонтом и переночевать. Потому первая часть путешествия протекала быстро и без приключений. Было еще относительно тепло, но надоедливая мошка теперь уже не вилась вокруг путешественников густыми тучами, и вечера проходили спокойно и приятно. Захваченные в дорогу сухари и просяная каша разнообразились стараниями охотников ежедневной дичью. А если случалось встретить на пути ручей или речку, то и изумительной на вкус красной рыбой, которая как раз сейчас шла на нерест.
Рыбную ловлю Коля любил, и случалось им с отцом ловить и на Байкале, и на Лене, но что же творилось тут! Рыба шла, трепеща, сплошным серебристым потоком, и порой заходила в такие маленькие речки, что спинные плавники огромных горбуш торчали над водой. Николай Михайлович бил их, за неимением невода и уды, из ружья, а однажды Коле удалось схватить огромную рыбину прямо руками. Это удивительное путешествие давалось горбушам нелегко, — вся пойманная рыба была с поломанными плавниками, с брюхом, покрытым язвами от острых камней. Зато как вкусны были поджаренные на костре сочные розовые ломти, посыпанные крупной солью! Иной раз рыбы было так много, что ее даже не потрошили, вырезая сочные спинки и оставляя в брюхе икру.
Не только путешественники лакомились этой легкой добычей. Вблизи поселений везде они видели плетенки, набитые до отказа, а раза два или три случалось им видеть и медведей, которые, зайдя в реку, били рыбу лапами и вытаскивали на берег.
На одной из казачьих постовых станций, где довелось им остановиться, Николай Михайлович решил задержаться на денек, чтобы посмотреть на ловлю изюбров и коз на засеках, устроенных неподалеку. Обычай этот, как рассказывали казаки, был в ходу у местных инородцев и оказался очень добычливым. Рано поутру отправились они с местным казаком Степаном Ильичом на засеку, которая пролегала от станции в паре верст. Казак тот сначала показался Коле после хорошей драки, до того у него была раздута щека. Коля пьяниц и драчунов не любил, а потому казака сторонился и демонстративно в его сторону пофыркивал.
Засека представляла собой стену из валежника высотой в человеческий рост, в которой на расстоянии ста сажен выкапывались ямы, прикрытые тонким слоем хвороста. Не имя возможности перебраться через валежник, олени и козы шли вдоль него, пока не натыкались на просвет, и прыгали, проваливаясь в яму. Иногда, по словам казаков, в такие ямы проваливались и кабаны, и даже тигры. В первой же яме нашли убитую козу, наполовину обглоданную.
— Медведь, — покачал головой казак, оглядывая уже несвежую тушу. — Экие шельмы! Сколько раз выходило находить объедки, а чтобы сам медведь попался — ни разу не видал! Здешние охотники говаривают: случалось даже, медведь сначала приносил бревно и опускал в такую яму, чтобы потом выбраться без помехи! Умен мишка, нечего сказать!
Две других ямы оказались пусты, а вот в третьей Ласточка издалека учуяла и принялась облаивать попавшего в ловушку изюбра. Почуяв людей, зверь принялся биться так, что подойти к нему было никак нельзя. Николай Михайлович вскинул было штуцер, но Степан Ильич вдруг поманил к себе Колю:
— Ну-тка, малец, не желаешь ли подстрелить красавца из моего ружьишка?
Ружье было самого древнего устройства, фитильное. Коля из таких ни разу не стрелял, но как же удержаться! Ружье было средней длины и имело короткое ложе вроде полки у пистолета. Замок состоял только из курка, спуска и пружины, прикрепленной на внешней стороне. С помощью Степана Ильича Коля насыпал на полку порох, и вставил туда зажженный фитиль, который, попадая при спуске курка на полку, воспламенял заряд. Коля едва успел прицелиться, как грохнул выстрел. В густом клубе дыма он даже ничего не понял от ослепительной боли, обнявшей щеку. Отдача была так сильна, что его сбило с ног. Кашляя и шатаясь, Коля поднялся с земли, дрожащими руками отдал ружье. Щека у него на глазах вспухала, превращаясь в точную копию той плюхи, что красовалась, уже слегка пожелтев, на лице Степана Ильича. Оленю этим зарядом (потом выяснилось, что в такие ружья обыкновенно засовывали сразу пять-шесть пуль) начисто оторвало голову, а Николай Михайлович хохотал, схватясь за бока, при виде Колиной физиономии:
— Так-то тебе, тезка, нос было воротить! А теперь у самого щеку на сторону повело — уж не узнать!
Щека болела еще с неделю. Солдаты-попутчики посмеивались в усы, но не расспрашивали, а вот Николай Михайлович хватался за бока каждый раз, как Коля с унылым видом рассматривал в ручье свое подпорченное отражение.
В Раздольный пришли ввечеру, и Коля был этому страшно рад, — когда опухоль спала, щека зацвела сначала синим, а потом изжелта-зеленым, и вид у него был что у твоего утопленника. Задерживаться не стали, так как опаздывали против расчетов Николая Михайловича, и наутро же выступили дальше, на Владивосток.
Тропа здесь была много хуже, чем прежняя, и шла она вместо сухого пролеска по краю отвратительных на вид болот, правда, все же высохших по осени. Зато там и сям в небо вздымались дымные столбы, — это, как объяснили в Раздольном, местные жители устраивали палы, чтобы выжечь выросшую за лето огромную траву, которая делала местные леса совсем непроходимыми. Потом на пути им часто встречались эти палы, — чаще в виде полос обгоревшей земли, но иногда навстречу стремительно бежала огненная лента, чтобы вспыхнуть буквально в паре сажен и умереть у самой тропинки. Ночью же, на вершине какого-нибудь холма, удивительно было наблюдать издалека за этими огненными змеями, извивающимися и ползущими прочь, будто живые.
Во Владивосток пришли 26 октября. И вовремя — в тот же вечер разошлась такая метель, какой в иные зимы Коля и вовсе не видывал. Снегу за следующие сутки намело на четыре вешка, и селение сразу в нем утонуло так, что ничего и не разглядеть. Ворочаясь под тулупом в теплой избе и глядя, как в окошко хлещут снежные хлопья, Коля испытывал ни с чем не сравнимое блаженство. Успели!
Самое сельцо по ближайшем рассмотрении оказалось небольшим — домов до ста. К вечеру снег стал помельче, и Николай Михайлович собрался было выйти пройтись, как хозяин провел к ним гостя, запорошенного так, что и не сразу они его узнали. И какой же приятной оказалась эта встреча! Заснеженным гостем оказался Этолин, капитан «Алеута», — как оказалось, команда «Алеута» всегда зимовала здесь.
Засиделись они допоздна, и Коля отправился спать, так и не дослушав конца рассказам. А наутро Николай Михайлович с Этолиным, взяв с собой Ласточку, уже отправились на охоту. Коля пообижался было, что его не взяли, но, по правде говоря, так устал, что проспал почти до обеда. Впрочем, как оказалось, и хорошо, что не пошел. Николай Михайлович вернулся в совершеннейшей досаде: они с Этолиным напали на стадо аксисов, пятнистых оленей, да тут Пржевальский сгоряча и дал промаху! Надо сказать, свои промахи Николай Михайлович всегда сильно переживал и злился. И если бы это был один промах! Промахнувшись, принялись они преследовать оленей, спустившихся в падь к водопою, и тут, подкравшись уже совсем близко, Николай Михайлович снова промахнулся!
— Нет, не жить мне спокойно, пока не подстрелю хоть одного аксиса! — горячился он, сердито дергая себя за пышный ус. — Завтра же опять пойду. Пойду, а ты снова оставайся! Сельцо тут, по словам Этолина, небольшое, но людишки попадаются верткие, как бы багаж наш дочиста не растащили!
Коля смирился. Метель прошла, небо очистилось и хорошо было посидеть на завалинке, глядя на покрытый мелкой волной, еще не ставший полностью залив.
«Когда еще так доведется, — думал Коля. — Вот сколько раз дивился я старухам на завалинке, — как это им не скучно так целый день сидеть. А теперь и сам бы просидел целую вечность!»
Охотники заявились уже затемно, и по их лицам Коля сразу понял, что охота на этот раз была удачной. Правда, самый удачный выстрел сделал все же Этолин, убив двух аксисов, — одного в шею навылет, а другого в грудь той же пулей. Но Николай Михайлович не завидовал, а наоборот, искренне восхищался удивительным выстрелом, да так хвалил Этолина, что тот до самой шеи покраснел.
На другой день они взяли лошадей и повезли убитых зверей во Владивосток, где частью мясо засолили в дорогу, а частью отвезли к Этолину: офицеры снимали в складчину жилье в отдельном двухэтажном доме, а потому мясо там, конечно, пришлось к столу. Встретили там их тепло, и потом звали еще в гости, но, несмотря на хорошее отношение к Этолину, Николай Михайлович отговаривался делами, которых и вправду было невпроворот: уже 4 ноября путешественники выступили из Владивостока, заменив на новых усталых лошадей и докупив еще одну.
Задержавшись во Владивостоке против намеченного плана, Николай Михайлович всех поторапливал, потому уже 6 ноября они добрались до русского поста, лежащего на самой оконечности Уссурийского залива, и без промедления двинулись дальше.
Неподалеку от поста решено было переправиться через реку Майхэ, где казаки со станции указали им брод. Река здесь была сажен восемьдесят ширины, при этом устье ее разливалось широко и мелко по меньшей мере наполовину. Первым делом в лодке, груженной всем их скарбом, переправились Николай Михайлович и Коля с Ласточкой. Затем солдаты переправили лодку обратно и поплыли сами, ведя за собой в линию семерых лошадей. Ноябрьская водичка животных совсем не радовала, — по реке нет-нет проплывали довольно крупные льдины, берега обледенели и покрылись окоемом инея. Пока было мелко, все шло хорошо. Однако, когда лошади пустились вплавь, некстати проплывавшая льдина врезалась в середину лошадиной цепочки, смешав и перепугав животных. Поводья оборвались, и трех лошадей начало сносить по реке к морю, в то время как остальные беспорядочно барахтались, силясь достичь берега. Солдаты тоже растерялись, не зная, что им делать: то ли вытаскивать на берег четверку, теряя драгоценное время, то ли броситься вдогон уплывавшим в море лошадям, оставив остальных выбираться на берег самостоятельно. И самым ужасным было то, что они с Николаем Михайловичем ничего, решительно ничего не могли сделать, чтобы помочь!
И тут Пржевальский, до того метавшийся по берегу и даже вбежавший по колено в ледяную воду, неожиданно остановился. Потом шумно вдохнул и рявкнул таким гулким басом, что эхо по горам пошло:
— Сми-и-ирна! Слушай мою команду! Ко мне лошадей, живо!
Была в его команде такая ясность и сила, что и Коля вдруг сам оказался рядом с ним в ледяной воде. Опомнившись, казаки, наполовину погнали, наполовину потащили лошадей к берегу, и через пару минут бившиеся в панике животные нащупали дно. Удивительное дело, но и они, похоже, ободрились от прозвучавшей команды, поскольку безо всяких понуканий плотным клином поскакали прямо к Николаю Михайловичу, в то время как казаки, развернув лодку, бросились за остальными.
Поймав лошадей, сотрясаемых дрожью от долгого пребывания в холодной воде, Николай Михайлович и Коля все водили их по берегу, растирая заскорузлой от холода холстиной мокрые конские бока и в то же время отчаянно вытягивая шеи, чтобы понять, что случилось с остальными. Несчастных лошадей отнесло довольно далеко в море. Непривычные к волне и соленой воде животные уже еле перебирали ногами. Вот голова одной из них скрылась, появилась будто… и окончательно исчезла, в то время как казачья лодка была уже в каких-то пяти саженях! Николай Михайлович горестно застонал. Остальных двух удалось поймать в повод и наполовину тащить, наполовину упрашивать доплыть до берега. Выскочив с ними, один из казаков галопом пригнал несчастных животных в лагерь, где Николай Михайлович и Коля вновь принялись их выхаживать, успокаивать и вытирать.
— Надо искать жилье со стойлами. Любое. Клянусь, сейчас я готов со штуцером в руках выгнать любого манзу из его фанзы! — Николай Михайлович сроду такого не говорил, и к китайцам относился так же ровно и даже с сочувствием, как и к остальным инородцам, но Коля видел, что он нисколько не шутит. По счастью, в следующей же долинке обнаружилась русская деревня Шкотовка, в которой путешественников приняли по всем зачастую забытым здесь законам русского гостеприимства. Коля помнил только, как добрые теплые руки хозяйки стащили с него сапоги и промокшую насквозь, коробом стоявшую шубу, а потом легонько толкнули в грудь, укрывая стеганым шершавым одеялом…
В Шкотовке провели сутки, — Николай Михайлович хотел убедиться, что никто из людей и лошадей не заболел. Сам он на весь день куда-то пропал, а потом вернулся, пропахший табаком, словно побывал в курной избе.
— Игрок. — Коля услышал, как один солдат понимающе кивнул другому. — Видел, как в местную фанзу ходил, там китайцы играют, а они все как один до без ума азартные. А по нему видно — игрок, и из больших, потому как страсть в нем есть ко всякому занятию.
Коля едва не встрял от возмущения, поскольку ни разу не видел, чтоб Николай Михайлович предавался такому пагубному пороку, но все же сдержался и промолчал.
На следующий день погода установилась распрекрасная. Столбик термометра показывал плюс 5, снег стаял и стояла чистая весна. Не желая терять такую погоду, Николай Михайлович приказал быстро выступать. Однако уже на следующий день опять поднялась метель, являя собой переменчивость местного климата. По счастью, на переправе никто не заболел, и нынешние тяготы люди и лошади сносили стойко. Однако путь был так плох, что, сгорбившись на спине своей понурой лошадки, Коля мечтал лишь добраться до какого-нибудь человеческого жилья. Не тут-то было! Как назло, тропинки были еле различимы, зачастую приходилось блуждать. Раз даже, сделав круг в пять верст, пришли обратно к собственным следам, и Коле пришлось прикусить губу, чтобы удержать злые слезы.
Лишь однажды на пути их встретилась фанза. Нашла ее Ласточка, а найдя, повела себя очень странно — села у ограды и завыла. Однако, обрадованные, они не обратили на это внимания и завели лошадей за ограду (ограды здесь устраивались повсеместно для защиты от тигров и медведей), а потом вошли с приветствием к хозяевам. Фанза оказалась пустой. Само по себе это было обычно — вдоль побережья стояло много пустых фанз, которые обживались лишь летом сборщиками капусты и ловцами кеты. Но эта фанза была жилой: в яслях лежало сено для лошадей, в самой фанзе обнаружился котел с замерзшим вареным просом.
— Словно бы хозяева ушли ненадолго, да так и не вернулись, — оглядев фанзу, сказал Николай Михайлович. — Можно подумать, отошли осмотреть бредни или на охоту ушли, но только нет вокруг следов — ни кошачьих, ни собачьих. А это известные спутники человека. Значит, поняли они, что фанза опустела, ушли еще до снегопада. Права наша Ласточка, что у порога завыла по ним, как по мертвым. Этих бедолаг-хозяев, должно быть, задавил тигр.
От этих слов мурашки пробежали у Коли по спине. Конечно, слышал он по пути много россказней про уссурийского тигра, отобравшего в здешних местах у мишки его титул хозяина лесов. Сказывали, что зверь этот имеет до полутора сажен в длину, может перекусить ружейный ствол, как спичку, а нагл и хитер настолько, что таскает и давит собак, до которых странно охоч, прямо из сеней, где привязывают их на ночь хозяева. А одному спавшему в своей фанзе у окна китайцу, по рассказу Этолина, тигр вцепился в руку, прорвав бумажное окно, и тот остался жив лишь потому, что лежал поперек кровати и застрял в окне, пока остальные на крики не начали стрелять.
«А сколько мы в лесу ночуем, — вдруг появилась противная, трусливая мыслишка. — И в одиночку ходили не боясь. Мамочки, как же теперь-то будет страшно! Как бы Николай Михайлович не заметил того поганого страха — со стыда же сгоришь!»
Будто уловив его мысли, Николай Михайлович положил ему руку на плечо, заглянул в глаза:
— Боишься, брат? Правильно боишься. И я забоялся. В лесу по одному мы здесь, точно по моей Смоленщине, не от храбрости ходили — от глупости моей. Вот эти два несчастных манзы и научили нас впредь быть умней. А значит, и не зазря умерли. Главное во всем, брат, понять, какой урок тебе жизнь преподносит, и прочесть его, словно следы на снегу.
Глава 7
— Николай Михайлович, остановиться бы надо, — Коля с трудом разогнул полностью занемевшие пальцы. — Вот, смотрите, полянка какая! И речка рядом…
— Что это ты мне все выкаешь? Давно уже говорил тебе!
— Смотри, полянка какая… — послушно повторил Коля.
— Нет, брат, надо еще пару верст до темноты пройти. Видишь, тучи как низко лежат? Снова метель будет. Прошлой ночью минус восемь градусник показал. Разве кто спал этой ночью толком-то? А, даст бог, на фанзу набредем, хоть отогреемся…
Коля кивнул и потащился дальше. От усталости даже сил спорить не было. После ночевки в лесу на таком морозе, да утренней переправы через речку Та-Удми у него, казалось, даже кости замерзли и скрипели при каждом шаге. Кроме того, на переправе он-таки промочил ноги и, несмотря на то, что тут же сменил портянки, ощущение ледяной воды в сапогах никак не исчезало. Все остальные тоже еле тащились — за весь день после переправы прошли по берегу от силы верст пять. Тропинку почти совершенно занесло, лошади и люди проваливались в рыхлый снег. А до темноты, казалось, еще так далеко!
И все же судьба над ними сжалилась. Уже в сумерках в распадке неподалеку от тропинки завиднелась одинокая фанза. Обрадовавшись, Николай Михайлович тут же свернул к ней и бесцеремонно отворил дверь, не дожидаясь, пока отзовутся. Войдя и отряхнув снег с сапог, Коля увидел завернувшегося в тулуп старого манзу, смотревшего на них исподлобья и возмущенно лопотавшего что-то по-китайски. Судя по всему, долг гостеприимства тот исполнять совершенно не желал. Однако замерзшие солдаты и ухом не вели, принялись деловито развьючивать лошадей. Манза заверещал что-то, но тут Николай Михайлович, широко улыбнувшись, порылся в кармане и торжественно вручил старику огарок стеариновой свечи (хороший подарок в здешних местах, поскольку свечи были сильно дороги). Враз успокоившись, манза схватил свечу… и с наслаждением откусил ее, словно вкусную конфету. Коля едва не прыснул со смеху, однако невозмутимое выражение лица Николая Михайловича его удержало.
— Шангау. Ша-а-нгау (Хорошо. Очень хорошо!), — приговаривал тем временем манза, счастливо жмурясь и поедая свечу. Николай Михайлович покосился на Колю, сделал страшные глаза, — замри, мол! — и следом протянул манзе кусок мыла.
Манза взял мыло, обнюхал, а потом ловко разрезал мыло на маленькие кусочки и один кусочек медленно отправил в рот с полным удовольствием.
Теперь, удовлетворив свой гастрономический интерес, манза сделался говорлив и приветлив, поставил на огонь кипятку, не переставая расхваливать угощение. Вошедшие солдаты покатились со смеху, но старик не обращал на них никакого внимания. Отпив кипятку, снова уселся на свою лежанку, и желая довершить наслаждение, положил в рот мыла и стеарина сразу и принялся не спеша жевать, растягивая удовольствие.
— Чисто гурман, ей-богу! — восхитился Николай Михайлович.
Отогревшись немного, Коля тоже развеселился, тем более что манза продолжил угощаться подобным образом, пока путешественники не разлеглись на полу на своих вьюках. Уже проваливаясь в сон, Коля так и видел его перед собой: усевшись на корточках у очага, старик с длинной седой косой жмурит припухшие веки и сосредоточенно пережевывает свое угощение…
Ночь у манзы-гурмана придала путешественникам сил. Пройдя еще десять верст вверх по течению Та-Удми, они свернули в горы, и весь остаток дня карабкались к занесенному снегом перевалу.
— Там, за перевалом, уже долина Сучана. Там русские поселения! — говорил Николай Михайлович, сверяясь с картой, и только эта мысль и придавала Коле сил. Однако подъем был так тяжел, что засветло через горы не перевалили, и остались ночевать в лесу. Воды здесь набрать было негде, и пришлось натаять снега, чтобы хоть чаю заварить. Охоты тоже не вышло — Николай Михайлович разве снес из штуцера пару наглых воронов, — их он терпеть не мог, поскольку пару раз наглые птицы утаскивали фазанов, которых охотники оставляли на тропе, чтобы их подобрали идущие вслед солдаты. Костер на таком морозе тоже не приносил большого облегчения — приходилось постоянно переворачиваться, потому что, пока от костра шел жар, другой бок прихватывало холодом. Так и вертелись до самого рассвета на своих лежанках из еловых лап, изредка проваливаясь в дрему.
Ночью пошел снег, а поутру ветер усилился, принеся настоящую метель с пронизывающим ветром. Продрогшие до костей путники поднялись еще затемно, — все равно сна никакого! — и потащились дальше, в полутьме выглядывая заветный перевал. Наконец лошади пошли быстрей, да и ноги путников будто сами окрепли — дорога пошла вниз. И вот уже с вершины перевала путешественникам открылась долина с извилистой лентой реки и — о чудо! — рассыпанными вдоль ее берега черными точками домов. Остановившись, они несколько минут молча смотрели вниз, и Коля слышал, как один из солдат бормочет благодарственную молитву.
Изначально задерживаться больше двух-трех дней в Сучане Николай Михайлович не планировал. Но задержка вышла десятидневная, и виной тому были не болезни или усталость, а необыкновенное обилие фазанов. Нет, не мог Николай Михайлович уехать так просто из этой долины, где фазаны, собравшись в крупные стаи, буквально паслись по окраинам крестьянских полей, нахально забираясь ночевать в сметанные скирды. Отдохнув всего-то день, уже наутро он, взяв с собой Акима и Ласточку, отправился нарушать их вольготное жилье. Пальба, — Коля слышал, — стояла такая частая, что непонятно было, как он успевает ружье перезаряжать. И уже к обеду Николай Михайлович возвратился назад, совершенно счастливый, в сопровождении солдата, тащившего набитый фазанами мешок. Коля насчитал в нем тридцать восемь штук! Оставив себе тушек пять-шесть, остальное отдали хозяину избы Климу, которого такое занятие гостей более чем устраивало — помимо мяса, жира и пера, охота на фазанов, немилосердно грабящих урожай, воспринималась здесь примерно, как истребление крыс, а ружья, дробь и порох были далеко не у каждого. И так оно дальше и пошло.
Дней через пять Коля уже не обгрызал фазаньи крылышки до самых костей, как поначалу, а сыто выбирал только самое нежное мясо, а случалось им едать и суп из одних фазаньих потрохов.
— Надолго запомнят меня сучанские фазаны, — смеясь, говорил Николай Михайлович после очередного возвращения. — Уже сегодня иду в поле, дак и хромые, и куцые попадаться стали — это те, которых я сгоряча не дострелил. Пропасть их уже образовалась, — да пускай их добивает местная ребятня, учится быть добытчиками!
Ласточка, получая за свои заслуженные труды иногда и целую тушку целиком, на глазах округлилась, и вся светилась довольством. Прекрасно выученная собака никогда не брехала без дела, и Коля упросил Акима оставлять ее на ночь в сенях. Однако в ту памятную ночь Ласточка вдруг подняла, — нет не лай, а какой-то истошный визг, переполошив всех в избе. Клим бурчал об изнеженной городской породе, а Коля тщетно ощупывал собаку, проверяя, не заболела ли.
Утром Николай Михайлович собрался было по обыкновению на охоту, как Клим привел к нему худого мужика, нетерпеливо переминавшегося с ноги на ногу.
— Вот, Николай Михайлович, привел к вам Никиту, — сказал Клим. — Пальбу-то вашу по всей Александровке слышат, слух прошел, вот и он явился. Говорит, ночью в деревне тигра видели. Не охота ли на крупного зверя сходить?
— Веди! Веди! — закричал Николай Михайлович и бросился из дому, чуть не позабыв надеть сапоги. Коля знал, что его заветной мечтой было привезти из экспедиции шкуру собственноручно убитого тигра. Да и кто, признаться, отказался бы от такого трофея? Так что он тоже скоренько оделся и вышел следом. Ласточка, не выказывающая никаких признаков болезни, продолжала вести себя странно, — не шла из избы, жалась к ноге и поскуливала. Однако вдруг рванулась под самые окна, и там Коля обнаружил знакомый уже круглый след. Клим побелел как полотно, а Пржевальский, враз поняв Ласточкины ночные фортеля, расцеловал в морду умную собаку.
— Четыре вершка[29] в длину и три[30] в ширину! — торжественно объявил Николай Михайлович, измерив след. — Судя по такой лапке, зверь тут был не маленький!
Ласточка наконец поборола свой страх и пошла по следу по деревне. Следуя за ней, они обнаружили, что тигр подошел к загону, где содержались лошади, даже лежал тут, а потом ушел в поле, где позавтракал фазаном.
— Вот он, тот самый случай! — лихорадочно проверяя ружье, восклицал Николай Михайлович. Глаза его горели, усы встопорщились, словно у хищника, подкрадывающегося к добыче. — Беги, Коля, принеси кинжал да захвати солдата с рогатиной! Идем на тигра! Идем на тигра!
Коля опрометью сносился за сказанным и нагнал Николая Михайловича уже в версте от деревни. Переходя от одной фанзы к другой, тигр примерялся к коровникам. Но, поймав собаку, счел, по-видимому, эту добычу достаточной и отправился с нею в горы, к берегу небольшого озера, поросшего высоким тростником
— Придется за ним лезть в тростники, — шепотом сказал Николай Михайлович. — Ружья наизготовку держать. Ласточку держи, Ласточку! Не ровен час, выскочит на него! И сам ко мне поближе!
С этими словами они принялись, озираясь и прислушиваясь, пробираться по следу, проложенному в сухом тростнике. Наконец метров через триста вдруг наткнулись на то место, где тигр изволил закусить собакой, которую съел дочиста, с костями и внутренностями. Зрелище валяющихся истерзанных остатков было страшное, Ласточка жалко скулила, чуя кровавую расправу и глядела на Колю влажными карими глазами так, что он невольно крепче стиснул ружье. Еще через метров пятьдесят след, к их великому облегчению, вышел из тростника — тигр направился в горы. Охотники пошли быстрее. Вдруг Ласточка, еле плетущая за ними, с лаем рванулась вперед, — и на небольшом холме что-то замелькало по кустам! Коля разглядел рыже-полосатую шкуру, но больше ничего разобрать было нельзя — учуяв людей, сытый хищник предпочел ретироваться и, пробежав крупной рысью, скрылся за горой.
Николай Михайлович, а следом и остальные, буквально побежали, стремясь настигнуть тигра, но тот уже был слишком далеко, а продвижение охотников изрядно замедлял густой подлесок. Ласточка, бесстрашно рванувшаяся вперед, тоже не сумела догнать зверя, и, отбежав немного, остановилась и оглянулась, словно спрашивая, стоит ли продолжать преследование. Однако, пока добрались до того места, где его увидели, стало понятно, что за это время хищник ушел совсем. Коля уже понимал, что дело безнадежное, но Николай Михайлович, не желая терять надежды, еще версты две гнался за тигром по следу, пока тоже не разочаровался.
— Эх! — сказал он, наконец остановившись и дождавшись, когда Коля его нагонит. — Упустили! Остаться бы еще с неделю, — нашли бы, нашли обязательно! Но ничего, эти зверюги здесь повсюду! И на Ханке, как мне сказывали, тоже шалят, только что не в дома заходят. Еще, даст бог, свидимся!
Следующим пунктом их путешествия Николай Михайлович наметил гавань Святой Ольги. Покидать Александровку не хотелось и ему, однако никакие тяготы зимнего пути не могли заставить его отступить от задуманного. Запасшись продовольствием да немного откормив лошадей, 25 ноября путешественники вышли на тропу. Путь их снова лежал вдоль побережья. То вскарабкиваясь на вершины сопок — или, как их здесь называли, гольцов, — то спускаясь в долины речек, они упрямо пробивались вперед. Накопившаяся усталость сводила на нет вечерние разговоры. По пути попадались много кедрачей, где с ветвей гроздьями свисали шишки. Николай Михайлович и Коля сбивали их зарядом дроби, и теперь целые вечера проводили за «сибирским разговором» — щелкали орехи, изредка перебрасываясь парой фраз.
Тропинка часто шла самым берегом моря. Резкий холодный ветер сбивал с ног, и, когда случалось хоть немного отойти в глубь материка, Коля вздыхал с облегчением. Но однажды, глянув с обрыва в тихий пустынный залив, Коля так и обмер: поверхность воды бороздили какие-то невиданных размеров черные рыбины. Коля видел блестевшие в неярком солнце гладкие черные спины да мощные всплески хвостов.
— Это киты, — подошедший Николай Михайлович остановился рядом, и они, забыв об усталости, долго любовались тем, как киты резвятся на мелководье, выпуская в воздух с шумным фырканьем водяные фонтаны.
— Какая она разная, наша Россия, — насмотревшись, выдохнул Коля. — Каких только чудес в ней нет! И снег, и пальмы, и тигры, и моржи. Рыбы эти… как их… калуги. А вот еще и киты. Чудно!
— Да. — Николай Михайлович улыбнулся. — Мальчишкой я отдал бы все на свете, только бы попасть в далекий тропический рай и увидеть своими глазами львов, и антилоп, и прочие диковины. А теперь не надо мне тех дальних стран. Хочу чудеса в своей открывать, да людям о них рассказывать. Потому что страна наша Россия такая огромная, что люди наши обыкновенные и представить себе не могут. Заморский хлам втридорога хватают, а свои сокровища под ногами не могут разглядеть. Или нагнуться не желают, — тихо добавил он, чуть помолчав.
120 верст до гавани Святой Ольги прошли за десять дней, и вышли туда 7 декабря. Путь этот пролегал по совершенно пустынным местам, ночевать приходилось постоянно в лесу. И люди, и лошади до того устали и замерзли, что впали в какое-то безразличное оцепенение. Ласточка поранила себе лапы на обледенелой тропе, и Коле пришлось взять ее к себе в седло, где она сидела смирно по нескольку часов, чуть подрагивая ушами на лесные шорохи. Даже Николай Михайлович с его железной волей и неугомонным характером перестал по обыкновению рассказывать смешные или занимательные истории (а рассказчиком он был таким, что обо всем забудешь!), которыми при ночевках в лесу считал своим долгом развлекать своих спутников. Один из солдат еще к тому же начал кашлять, простудившись на пронзительном ветру, налетавшему с моря.
К счастью, начальник поста лейтенант Векман оказался до крайности радушным хозяином, без разговоров разместив у себя в доме усталую экспедицию, до отвала накормив их горячими щами и отпарив в бане так, что Коля еле смог дойти до приготовленной для него кровати. Ему снились Иркутск и мать, заботливо укрывающая его теплым одеялом. Проснувшись, Коля не мог удержать горячих слез благодарности за ее тихую каждодневную заботу, цену которой он познал только сейчас, в немыслимых трудностях этого зимнего перехода.
Аким, — солдат, заболевший накануне, — наутро был весь красный и лихорадил, и Векман взялся ухаживать за ним сам, так как местный доктор умер, и даже трех его малолетних дочерей пришлось приютить тому же холостому лейтенанту.
Поскольку из-за Акима пришлось задержаться, Коле (а больше всех, конечно, Ласточке) нашлось время подружиться с девочками, которые, чуть пообвыкнув, буквально облепили ее. Было им семь, пять и три годика: кудрявые, с большущими карими глазами, до того печальными, что за сердце брало. Даже Николай Михайлович, который «терпеть не мог сантиментов» дрогнул и по очереди покачал каждую на коленке, приведя их в сумасшедший восторг.
— Все бы ничего, — виновато улыбаясь, говорил на это Векман. — Да срок моей службы вышел, уезжать мне надо до Нового года. А только на кого я их тут брошу-то? И с собой как по такому морозу потащу? И куда? Во флот? Право, не знаю…
— Ну, вот что, — отвернувшись, чтобы не было видно его лица, сказал Николай Михайлович. — Негоже малолетних сирот на произвол судьбы бросать. Это против всякой совести — и мужской, и просто человеческой. Куда направляетесь?
— В Николаевск…
— Дам я вам тогда рекомендательное письмо к генерал-майору Тихменеву, пусть позаботится о девочках.
— Что вы! — замахал руками Векман. — Как можно так высоко… да он меня не примет!
— Примет, — рубанул рукой воздух Пржевальский. — А не примет — к самому контр-адмиралу идите.
— Да дело-то неважное…
— Нет для офицера дела важнее! Мы офицерской честью клянемся родину нашу охранять, а вдов и сирот в ней — особенно.
— Вашими бы устами да мед пить, — пробормотал Векман, явно не слишком веря в то, что что-то из этой затеи выйдет.
— Что вы, прямо, до срока нос повесили, лейтенант? Конечно уж, если детей тут бросить, им на помощь точно никто не придет! Желаете сделать добро и совесть очистить — так уж будь любезны не трусить по мелочам!
Векман устыдился, а Николай Михайлович сел писать письмо, не отлагая. Отдохнув пару дней, Николай Михайлович употребил оставшееся свободное время на выполнение своего служебного задания, за которым он и посетил эти забытые Богом места, — перепись крестьянского населения и составление топографической карты бухты Тихая пристань с оценкой ее выгод и неудобств для постройки здесь судостроительной верфи.
Пробыв неделю, отдохнув и дождавшись выздоровления Акима, 14 декабря они собрались в дорогу. Коля был удивлен тем, что, когда девочки, о которых Николай Михайлович без сомнения хлопотал, не страшась привлечь на свою голову гнев самого высокого начальства, полезли к нему целоваться на прощание, он вдруг весь одеревенел, смутился и вышел вон раньше, чем кто-то моргнуть успел.
«Вот чудно, — подумал Коля, обнимая и тормоша растерянных девчушек, чтобы сгладить неловкость. — Николай Михайлович по натуре добрый человек, и добро делает по велению души, а нежности всякой не просто стыдится — бежит!»
Долго еще Коля оглядывался на гостеприимный пост, пока он не скрылся, и только мысль о том, что начался их обратный путь на Уссури, стал глядеть веселей.
То ли потому, что отдохнули, а то ли от мыслей об обратной дороге, но четыре дня, которые они прошли до устья реки Тазуши, показались более легкими. Берега Тазуши, берущей начало в ледниках хребта Сихотэ-Алинь, были населены китайцами и местными инородцами — тазами, — а потому ночевали теперь чаще в тепле, под крышей человеческого жилья, пусть даже это жилье и было берестяной юртой. Впервые здесь Николай Михайлович и Коля могли поближе познакомиться с бытом тазов, тем более что они, в отличие от китайцев, почти все говорили по-русски, а многие были крещеные и имели русские имена. Земледелия тазы совсем не знали, занимаясь только охотой и соболиным промыслом и, как и на Уссури, занимали продукты у китайских купцов в счет будущей добычи.
Поднявшись вверх по течению Тазуши на восемьдесят верст, путешественники переночевали напоследок в крайней в долине фанзе, откуда в дне пути лежал перевал через Сихотэ-Алинь.
— Делать нечего. — Палец Николая Михайловича скользнул по карте. — Надо пройти этот перевал, любой ценой надо! Потому что оттуда выйдем к реке Лифудин, а там, по моим подсчетам, верст семьдесят до ее слияния с Сунгодой, и соединенная река уже есть Ула-Хэ, которая вместе с Дау-би Хэ и дает начало Уссури…
Коля слушал, и уже совершенно запутывался во всех этих странно звучащих названиях. Однако при упоминании Уссури (Уссури, казавшееся таким далеким лето!) он взбодрился в надежде, что конец путешествия уже близок.
Если путешествие в гавань Ольги было тяжелым, то последующие четыре дня были сущим адом. Весь день, торопясь успеть до темноты, неимоверными усилиями тащили лошадей по скользкой обледенелой тропе к перевалу. Прошли перевал уже в сумерках и остановились ночевать несколькими верстами ниже, на двадцатиградусном морозе. Устали так, что даже заснули. Утром Коля проснулся от того, что перестал чувствовать одну руку совершенно, а второй солдат, Иван, отморозил себе дочерна щеки. На другой день путь пошел под гору, и идти, с одной стороны, стало легче. Но, с другой стороны, выпавший снег совершенно замел тропу. К морозу добавился ветер, дувший вдоль хребта. Ни до одной железной вещи нельзя было дотронуться без рукавиц, бороды, усы, волосы и отвороты шуб путников покрылись инеем.
Долина Лифудина вид имела совершенно дикий, и напрасно Коля с надеждой выглядывал дымок человеческого жилья. Ничего! С тяжелым сердцем спустились в долину. Река почти стала, но кое-где еще виднелась быстрая черная вода. Лес по ее берегам был очень густой, несмотря на то, что тут и там к крутому берегу выходили довольно высокие утесы. Потащились вверх по течению по едва заметной, давно не хоженной тропинке, на которой, за исключением тигриных, не нашли никаких следов.
Ночевали снова в лесу. Лошади и те жались к костру. Ужинали, сидя спина к спине, обвернув ноги палаткой, еле держа кружки с горячим чаем негнущимися пальцами. Есть что-то совсем не хотелось. Потом легли вокруг костра на лапник, замотались овчинными шкурами, но сна на таком морозе толком не было. Ласточка легла в ногах у Коли, тоже зарылась в овчину по самый нос, и ногам стало чуть-чуть теплее, — так что Коля наконец заснул. Однако сна толком не выходило. Были какие-то мутные обрывки… река, высокий берег и девушка в белой рубашке, летящая в воду с утеса… Коля бежит к ней, лежащей на воде лицом вниз, переворачивает, и видит широко раскрытые, невидящие моховые глаза…
И еще два таких же ужасных дня прошло, прежде чем они встретили первое человеческое жилье. Коля, ей-богу, не помнил в жизни своей большей радости, чем та, которую он испытал, увидев за деревьями поднимающийся к ясному голубому небу белый столб дыма.
На перевале он все же, похоже, застудился, и чувствовал себя неважно. Волнами накатывала слабость, но Коля понимал, что сделать пока ничего нельзя, и Николаю Михайловичу решил ничего не говорить — авось и отпустит.
Манза, живший тут, неплохо говорил по-русски и объяснил, что неподалеку находится китайская деревня Нота-Хуза, а оттуда всего двадцать пять верст до телеграфной станции, расположенной в устье Дауби-хэ. Услышав это, Николай Михайлович воодушевился:
— Если поторопимся, успеем к 31 декабря дойти туда. Проведем Новый год среди своих! Надо дойти! Нет, нельзя не дойти, братцы!
Поэтому в Нота-Хузе задерживаться на стали, продвигаясь по Лифудину, а потом по Ула-Хэ и ночуя в фанзах, если они попадались на пути. Коля, признаться, чувствовал себя все хуже, озноб сменился кашлем, который он старался сдерживать, не желая, чтобы его спутникам пришлось из-за него задержаться и встречать Новый год в лесу.
Однако, несмотря на это, мечтам их не суждено было сбыться. 30 декабря уже было выступили, но началась метель, и о том, чтобы добраться до телеграфной станции по узенькой, утопающей в полуметровом снегу тропинке не могло быть и речи.
С тяжелым сердцем Николай Михайлович велел возвращаться. Много позже Коля прочтет в его дневнике:
«Незавидно пришлось мне встретить нынешний новый год в грязной фанзе, не имея никакой провизии, кроме нескольких фунтов проса, так как все мои запасы и даже сухари, взятые из гавани Св. Ольги, вышли уже несколько дней тому назад, а ружьём при глубоком снеге ничего не удалось добыть.
Теперь, когда я пишу эти строки, возле меня десятка полтора манз, которые обступили кругом и смотрят, как я пишу. Между собой они говорят, сколько можно понять, что, вероятно, я купец и записываю свои покупки или продажи.
Во многих местах вспомнят сегодня обо мне на родине и ни одно гадание, даже самое верное, не скажет, где я теперь нахожусь.
Сам же я только мысленно могу понестись к своим друзьям, родным и матери, которая десятки раз вспомнит сегодня о том, где её Николай.
Мир вам, мои добрые родные и друзья! Придёт время, когда мы опять повеселимся вместе в этот день! Сегодня же, через полчаса, окончив свой дневник, я поем каши из последнего проса и крепким сном засну в дымной, холодной фанзе…»
Но тогда, с трудом держать на ногах, Коля мечтал лишь лечь и спать, спать, спать… И хотелось бы никогда не просыпаться.
— Коля! Коля, очнись!
Кажется, это Николай Михайлович. Его лицо качается, плывет. Коля полулежит на холке лошади. Его поминутно бьет сухой, лающий кашель, руки вяло висят вдоль тела.
— Что же ты не сказал мне, что болен, дурак! — Николай Михайлович грозно сдвигает брови, но Коле не страшно. Ему все равно. Только в груди словно бы раскрылась кровавая рана, и в эту рану кто-то сыплет и сыплет солью.
— Новый год… встретить хотелось… по-человечески… — все же хрипит он.
— Дурак, вот дурак! А теперь тебя тащить больного, с риском еще сильней застудить! А есть ли хоть в Бельцово, на телеграфной станции, лекарь?
— Простите… что-то больно… под лопатками все огнем горит…
— Не смей сомлеть, тезка! Борись! Не смей сомлеть!
Глава 8
— Где я? — Коля уперся глазами в беленый потолок.
Он лежал в чисто убранной комнате на высокой кровати с металлическими набалдашниками, укрытый тяжелым ватным одеялом и совсем не помнил, как туда попал. Какое-то время он молча разглядывал потолок, силясь вспомнить. Но на прибытии в Бельцово, на бегущих к нему, всплескивая руками, закутанных по глаза мужиках все обрывалось. Правда, он почему-то знал, что это не Бельцово.
Дверь отворилась, и на пороге появилась крепкая румяная девушка, повязанная под горло белым платом с выбивающимися из-под него тонкими прядями русых волос. Он узнал ее, будто много-много раз до того видел, но вдруг с удивлением понял, что не знает, как же ее зовут. Увидев, что он пришел в себя, девушка заулыбалась. Обернулась назад:
— Очнулся, голубчик!
Быстро вошел Николай Михайлович, а следом невысокий худой мужичок с эспаньолкой — по виду и по говору лекарь.
— Жив, слава богу! — обнял его Николай Михайлович. — Говорил я вам: этот парень ого-го какой крепкий, настоящий сибиряк, такой в огне не горит и воде не тонет!
— Да уж! Вы бы его еще побольше на таком-то морозе с воспалением легких потаскали! — фыркнул доктор. — И так чуть живого привезли, две недели без памяти провалялся.
— Как… две недели? — хотел было вскричать Коля, но губы еле шевельнулись.
— Пить! Он пить хочет! — бросилась к нему девушка.
Теперь Коля заметил, что она сильно похожа на лекаря.
— Не квохчи уже, Таня, — отмахнулся лекарь. — Коли до сих пор жив остался и в себя пришел, стало быть, жар-то и спал. Выживет теперь, бульоном его куриным корми, настой багульника и алтея трижды в день, как я наказал. Да вставать не давай до времени. Пойдем, Николай Михайлович!
— Лежи, лежи, — девушка заботливо поднесла кружку с брусничным морсом к самому его рту. — Тебе тятя лежать велел, не то лихорадка вернется!
— Я не… — Коля хотел сказать, что он не младенец, чтобы средь бела дня на кровати валяться, но не сумел и снова полетел в темноту.
— Таня…
— Да, Коленька?
Глаза у Тани большие, ясные и голубые. Как небо за окном. Всю вторую половину января шел снег, но с первыми февральскими денечками выглянуло солнце, и Коле казалось уже, что в нем таится ожидание весны.
— Где Герман Федорович?
— Папа? Так они с Николаем Михайловичем уехали, ты спрашивал уже.
— Это ж неделю назад было. А он ведь не до Хабаровки…
— Да нет, его в двадцать третью станицу вызвали. Дети там по станице мрут, хворь какая-то напала…
— Так что, нет его?
— Нет еще…
— Ты ему передала, что я… что я разузнать его просил?
— Передала. — Танины глаза становятся грустными и сов-сем-совсем прозрачными, словно вода в ручье. — Найдет он твою Настасью.
— Хорошо. Только ты сразу мне скажи, как он вернется.
— Скажу. — Танины пальцы ловко латают ему рубаху. Девушка опустила лицо и сейчас, когда неяркий свет из окошка падает на ее чуть подрагивающие ресницы, на вечно выбивающиеся из-под платка русые пряди волос, она кажется по-особенному красивой.
— Должно быть, до Хабаровки здесь неделю и выйдет, — говорит Коля, размышляя вслух. — Николай Михайлович поехал свои отчеты и нашу коллекцию в Иркутск переправлять, а собранного уже пудов десять набралось, не меньше.
— Да, пожалуй, быстрее выйдет. — Таня сосредоточенно прищуривается, откусывая нитку. — На санях по льду не то что летом на лодке. Дней за пять до Хабаровки доезжают. По восемьдесят верст перегоны делают!
— Значит, и он уж приедет скоро!
— Наверное, если ничто не задержит…
Разговор опять повисает, и Коля не знает, что еще сказать. Танины щеки вспыхивают румянцем.
— Я вот тут подумала…
Ее прерывает звук хлопнувшей где-то в доме двери.
— Это тятя! — по-детски расцветает девушка, забыв о необходимости вести себя солидно. — Тятя приехал!
Коле пришлось долго ждать, пока она вернется. Уже стемнело, когда у двери раздались шаги. Коля приподнялся на локте, ожидая, что сейчас войдет Таня, но вместо нее появился сам Герман Федорович. Коля подивился произошедшей в нем разительной перемене: весь он осунулся и будто высох, усталые покрасневшие глаза смотрели нерадостно.
— Здравствуйте, — сказал он неловко. — Как съездили?
— Коклюш, — отрывисто сказал Герман Федорович, быстро и аккуратно приподнимая ему рубаху и прикладывая к груди стетоскоп. — Только время зря потратил, матерям напрасные надежды вселил. Восемь смертей за неделю. Все — дети.
Коле показалось — или чуткие пальцы врача задрожали?
— Простите…
— Узнал я для тебя, что ты просил, — резко, шумно выдохнув, сказал доктор. — Через Таню передавать не стал, срамно ей такие вещи знать. Увезли эту твою Настасью. Трактирщик сказал, что едва мать за нее деньги сговорила, проиграли ее в ту же ночь в карты какому-то проезжему. Был я и у матери ее, у нее как раз от коклюша младшенький помер, а остальные — тьфу-тьфу — на поправку пошли, хоть от голода чуть живы, денег-то за Настасью и нет уже. Куда девушку увезли — сама не знает. Человек, говорит, был проезжий, и вроде бы ушел вниз по Уссури. Обещалась дать знать, если весточку пришлет, только что-то я сильно сомневаюсь, что будет у девицы такое желание. Так что и здесь хлопоты твои понапрасну.
Коля кивнул. Он не слишком-то надеялся отыскать след Настасьи — просто что-то внутри нет-нет да свербило при мысли о ней. Теперь вот все, конец…
— Так-с, молодой человек, поздравляю вас, хрипов больше не слышно. — Герман Федорович спрятал стетоскоп. — Понемногу можешь подниматься, но еще пару дней наружу не выходи, да и потом поберегись с неделю. Воспаление легких — не шутка.
— Николай Михайлович говорил, на Ханку в середине февраля идти собирались, — сказал Коля.
— Ну, если будешь себя блюсти, пожалуй, и выздоровеешь к этому сроку окончательно. Но только делать, как я сказал — строго!
— Слушаюсь!
— А пока — попрошу вечером к общему столу. Ой, а портки-то твои где? Таня унесла, чтобы вставать не порывался? Ха-ха-ха! Строгая она у меня, тятя сказал лежать — значит, лежать будешь! Таня! Неси портки, я пациента выписал! Та-ня-а!
Николай Михайлович вернулся еще через неделю, и к этому моменту Герман Федорович окончательно определил Колю как здорового. Едва услыхав эту радостную весть, Николай Михайлович велел немедленно укладываться. Уезжал Коля с грустью и искренне сказал на прощание Герману Федорович и Тане, что будет по ним скучать. Таня вдруг расплакалась и убежала к себе, а Герман Федорович стал смотреть строго. Так что прощание вышло неловким, а Николай Михайлович долго чему-то усмехался в усы.
Путешествие на санях до Камень-Рыболова и впрямь было куда легче летнего, — санный тракт не петлял, как пароходик, по руслу Сунгачи, а шел напрямик. По укатанному снегу лошади шли споро, и в сани можно было положить нагретых с ночи на костре кирпичей, чтобы не мерзли ноги. Ласточка, соскучившись по просторам, чаще не лежала в ногах, а спрыгивала с саней и весело неслась за ними следом. Николай Михайлович тоже был весел, рассказывал, как ездил в Хабаровку и строил планы насчет летней экспедиции в Манчжурию к хребту Чан-Бо-Шань.
— Там, говорят, есть места вовсе науке не известные! Трудный туда путь, но уж путешествия в гавань Ольги не труднее!
Потом начинал говорить о предстоящем исследовании пролета птиц на Ханке, и глаза его загорались охотничьим азартом:
— Тут, говорят, весной птиц бывает миллионы! Вот набьем-то! Пропасть наделаем чучел! Главное, чтобы дроби хватило! Дроби я всего три пуда из Хабаровки привез, стоит она там аж двадцать пять серебряных рублев за пуд! Но куда же без дроби? Заплатил стервецам, как миленький!
Из Камень-Рыболова, переночевав и оставив часть поклажи, налегке выехали осмотреть предполагаемое место жительства, — пост № 5, стоявший в устье Сунгачи на значительном расстоянии от всякого человеческого жилья. Пост № 5 был выбран Николаем Михайловичем еще и потому, что отсюда можно было добраться до обоих озер — Малая и Бальшая Ханка, по весне сливавшихся в одно. Сам пост представлял собой попросту лиственничный сруб, где несли посменно службу местные казаки, которые были рады-радешеньки уступить эту почетную обязанность гостям. Так что в их распоряжении оказалась изба-пятистенок с отличной печкой и большими сенями, а также загоном для лошадей, амбаром и поваркой-коптильней для летнего приготовления еды.
Пост № 4 располагался в десяти верстах по правому берегу озера, а дальше на сотню верст места были совершенно пустынные. Водное сообщение по озеру начиналось не раньше мая, когда озеро вскрывалось ото льда, так что им предстояло несколько месяцев провести в совершеннейшем уединении.
— Вот где надо селиться монастырской братии, — не без иронии сказал по этому поводу Николай Михайлович. — Принял обет — держи! Иди в глушь, прочь от людской суеты! Здесь, в единении с природой, душа ото всякой суеты очищается, людей любишь такими, какими есть, не книжными, каждого обогреть готов! А в городах? В городах я, Коля, людей быстро любить перестаю. Грешен — перестаю! Смердят, горланят, пошлость несут! Никчемные людишки, а гонор имеют — мы, мол, горожане перед деревенским невежей. Я бы, будь моя воля, каждого из них на год-два сюда послал — тишину и благодать слушать. Глядишь, мерзости бы в людях поубавилось!
Коля кивал и чуть усмехался, растапливая печку. Николай Михайлович, хоть и человек в целом практический, иногда вот так разгорячится — прямо мальчишка! Про другого можно было бы сказать — утопист, но только как-то не вязалось это пренебрежительное словцо с Николаем Михайловичем, с его громадной самоотверженностью, трудолюбием и настоящей, каждодневной верой в свое дело.
Разобрав вещи и наскоро поужинав привезенным с собой хлебом и холодным мясом, легли спать прямо на печь, навалив на себя одеяла.
За ночь печь протопилась так, что Коля с непривычки не мог спать, скинул с себя одеяла и лежал без сна, дожидаясь рассвета.
Встал, едва сумрак за окном чуть посерел, принялся готовить завтрак. Николай Михайлович тоже, видимо, спал нехорошо. Проснулся и тут же выбежал умыть лицо снегом. Вернулся уже освеженным, с ресниц и бровей стекают растаявшие снежинки:
— Ты погляди, Коля, непременно сейчас погляди!
Коля вышел из избы, когда над ровной белой гладью озерного льда взошло солнце, ударило в глаза золотым ослепительным светом. Снег на много верст вокруг вспыхнул, заискрился, превращая унылую равнину с кое-где торчащими по берегам пучками прошлогодней травы в заколдованное сияющее царство.
— Красота, — только и сказал Коля, прикрыв глаза и с наслаждением чувствуя, что солнце, оказывается, уже чуть-чуть согревает ему веки.
— И впереди еще много, много таких дней! — счастливо улыбаясь, Николай Михайлович прислонился к косяку, закинув за голову руки. — Да, труда попасть сюда было немало, но уже одним этим днем для меня весь тот труд оплачен! Так что за работу, мой юный друг!
Первыми вестниками весны явились лебеди-кликуны. Март даже не наступил, по ночам было еще очень холодно, и Коля сам себе не поверил, когда услышал на рассвете далекий клич. Но Николай Михайлович тут же проснулся, сел в темноте (теперь они зареклись спать на печке и стелили себе постели на лавках по обе стороны от окна) и почему-то зашептал:
— Вот оно, началось! Слышишь ли?
Далекий клич становился ближе, прошел совсем близко, словно бы лебеди пролетели прямо над постом и ушли дальше по Сунгаче.
— Давай наружу! Считать! — Николай Михайлович выскочил за дверь в одной рубахе, и когда Коля вышел, лебедей было уже не видно. Но Николай Михайлович торжествующе поднял ладонь. — Пять!
Буквально на следующий день они обнаружили в устье Сунгачи стаю бакланов. И с тех пор бакланы своим хриплым гоготаньем нарушили царившую доныне первозданную тишину. Несколько дней Николай Михайлович и Коля наблюдали, как они охотятся за рыбой в незамерзающей части устья, — удивительно, сколько эти птицы могли оставаться под водой! Редко когда появлялись они на поверхность без трофея и, несмотря на это, если пойманная добыча была достаточно велика, чтобы птица не могла проглотить ее сразу, тут же налетали остальные, и поднималась драка. Пользуясь такими сварами, Николай Михайлович пару раз пытался подкрасться поближе, однако, несмотря на свою шумливость, бакланы оказались хитрыми и осторожными птицами и тут же прятались в заросли тальника, делая стрельбу бесполезной.
3 марта Николай Михайлович, осматривавший вместе с Ласточкой окрестные болота, пока Коля хлопотал по хозяйству, буквально влетел в дверь и молча потащил его наружу. Едва накинув шубу и сапоги, Коля бежал за ним по глубокому снегу, причитая о пригорающей каше. Вдруг Николай Михайлович рухнул в снег, увлекая его за собой. Осторожно выглянув из-за небольшой дюны, с которой они обычно вели наблюдение за бакланами, Коля увидел, как по берегу, всего в нескольких десятках саженей выхаживают по снегу на длинных голенастых ногах большие журавли неописуемой красоты: белоснежные, за исключением шеи и маховых и плечевых перьев, которые при сложенном положении крыльев образовывали красивый пучок на задней части спины.
— Это китайский журавль, самый большой из здешних. Прилетели уже. Выскочки мои, а я вас раньше середины марта и не ждал. Сейчас… Сейчас… — приговаривал Николай Михайлович, лихорадочно заряжая штуцер. — Будет тебе, Коля, нынче работа!
Однако то ли от горячности, то ли от бокового ветра, но выстрел вышел неудачный. Птицы улетели, и охотникам пришлось возвращаться обратно ни с чем. Впрочем, против обыкновения Николай Михайлович не расстроился.
— Пускай живут, первопроходцы, — посмеивался он, сверкая глазами. — Еще налетят нам на радость. Дня через три пойдем на болота, увидишь там, каковы они кавалеры!
За три дня к устью Сунгачи прилетели еще две стаи бакланов, двенадцать китайских журавлей и восемь японских, поменьше размером. Обойдя окрестности и найдя наконец место, где журавли токуют, Николай Михайлович и Коля вышли затемно и залегли с подветренной стороны на приличном расстоянии, засыпав друг друга снегом, чтобы не спугнуть чутких птиц.
Представление началось, едва рассвело. Сразу два десятка журавлей прилетели, шумно хлопая крыльями, потом к ним добавились откуда-то из- за сопки еще четыре. И все вместе они образовали круг, в середину которого, как в какой-нибудь русской плясовой, поочередно выходили солисты, остальные же в этот момент выступали зрителями. Изящными, горделивыми движениями переставляя длинные ноги, они подпрыгивали и кланялись до земли, то склоняя длинные шеи, то вытягивая их вверх, пронзительно крича и хлопая роскошными крыльями. Зрелище напоминало какой-то старинный величавый танец, и Коля смотрел на кружащихся по снегу журавлей как завороженный. Насмотревшись, он вопросительно поглядел на Николая Михайловича, ожидая от него указаний. Однако тот прикрыл ствол штуцера ладонью и жестами приказал возвращаться. Лицо его все светилось. Уже отойдя достаточно, он еще раз обернулся, потом посмотрел на Колю и сказал:
— Вот, Коля, запомни момент, когда не поднялась рука охотника Пржевальского прервать сей брачный танец. До того красиво танцевали красавцы — не поднялась рука. Старею!
С тех пор новые стаи птиц начали прилетать каждый день, так что уже к 9 марта исследователи насчитали их 22 вида. Были среди них крайне удививший Николая Михайловича аист (Коля этих птиц попросту никогда раньше не видел), белохвостый орлан, шилохвост, чирок, кряква и пустельга.
Чаще всего они наблюдали за стаями птиц со своего излюбленного места на берегу, но иногда приходилось и обходить окрестности, что было далеко не легкой задачей. Снег лежал глубокий, чуть не по пояс, а там, где ветродуй с озера снег сметал, оставалась выжженная с осени паленина с торчащими остями бурьяна, моментально рвущая в клочья самые крепкие сапоги. Или и вовсе не выжженный бурьян, пробраться сквозь который можно было только с топором в руках.
Ближе к середине марта прилетели цапли, белая и серая, чайки, нырцы и гуси. Все это пестрое сообщество, пока не появились проталины на болотах, держалось на узком пятачке у незамерзающего устья Сунгачи и представляло собой прекрасную возможность для подсчета и рассмотрения. Николаю Михайловичу удалось уже подстрелить цаплю и аиста, а Коле посчастливилось снять выстрелом большого гуся, который после снятия шкурки весь целиком пошел на отличный суп.
13 марта появилась самая редкая и долгожданная птица, и увидел ее Коля. Поскольку некоторые пролетные стаи могли появиться на рассвете и, чуть отдохнув, тут же улететь, теперь они организовали на сопке двухчасовые дежурства. Встав затемно, Коля, проклиная неудобную стернину, приплелся на свой наблюдательный пост и по обыкновению принялся ждать рассвета. Ласточку на эти предрассветные бдения Коля на этот раз не взял, — по глубокому снегу собака шла плохо да и могла поднять шум ненароком.
Птицы уже пробудились и гомонили вовсю. Едва полоска света завиднелась над горизонтом, оттуда, со стороны солнца, Коля увидел стаю приближающихся птиц. Сначала ему показалось, что это журавли или цапли, — из-за длинных голенастых ног. Но когда усталые путники приземлились, он тут же понял свою ошибку. Эта новая, невиданная птица была в размахе крыльев поменьше китайского журавля, — футов четырех, но зато шея и спина у нее были пепельно-голубого цвета, живот — бледно-розового, а крылья огненно-красные. Часть головы и шеи у птицы были голые, цвета ржавчины, а большущий черный клюв сильно загибался книзу на конце. Испугавшись, что диковинные птицы вот-вот улетят, Коля бегом бросился будить Николая Михайловича. К счастью, тот был уже одет и во дворе и, едва глянув на Колю, без слов бросился бежать к реке. Ласточка, открыв дверь избы лапами, пулей вылетела следом и понеслась за ними, по уши уходя в рыхлый снег. Когда собака их догнала, они уже были на своем наблюдательном посту, и Коля зажал ей рот ладонью, как делал всегда, когда требовал тишины. Ласточка тут же уселась, еле слышно поскуливая от нетерпения, однако команду поняла и не залаяла, едва он отнял руку. Николай Михайлович, отдышавшись и выглянув осторожно, повернулся к Коле с сияющим лицом:
— Ибис, Коля! Японский, или красноногий, ибис! Родной брат священной птицы египтян!
Коля знал, что Египет расположен в невозможно далекой, жаркой Африке, и как такая птица могла спокойно расхаживать по снегу, для него было решительной загадкой. Но вот они, числом пять. Прогуливаются небольшой стайкой.
— Я должен добыть его! Не знаю, вдруг вот-вот улетят, и потом не появятся! Без чучела мне в Петербурге об этом чуде никто не поверит, — еле слышно прошептал Николай Михайлович. — Засыпь-ка меня снегом скорей!
Навалив на себя с помощью Коли снега, Николай Михайлович принялся ползти. Впопыхах вместо штуцера он захватил с собой дробовик, и Коля хотел отдать было ему свое ружье, но не решился ползти следом. Потянулось томительное ожидание, затем — выстрел… и один из ибисов забил крыльями на снегу. Прежде чем Коля успел ее удержать, Ласточка стрелой рванулась к птице. По краям полыньи, где держались ибисы, лед совсем было посинел и стал прозрачным. Птица была еще жива и, кося на Ласточку оранжевым глазом, силилась отбиться. Ласточка с разгона вылетела на лед, ухватила ибиса за крыло… и лед под ней треснул.
— Ласточка! — Коля, не помня себя, рванулся за ней.
Не выпуская ибиса, Ласточка барахталась в воде и все никак не могла выбраться, — лед обламывался под двойной тяжестью. Коля подбежал уже совсем близко. Еще чуть-чуть, еще, еще… Коля ухватил ибиса за маховые перья одновременно с тем, как лед под ним тоже проломился. В тяжелой зимней одежде он сразу ушел под воду.
Когда он, придя в себя, рванулся наверх, к свету, его руки ударились в ледяной щит. Потеряв всякую ориентацию в приступе животной паники, Коля слепо шарил руками, не понимая, как он мог оказаться так далеко от полыньи. А легкие уже начинали гореть от нехватки кислорода. Вдруг что-то темное ткнулось ему в бок. Ласточка! Ухватив его за конец свисающего шарфа, Ласточка потащила его куда-то влево. Еще, еще… Сделав немеющими руками последний рывок, Коля вынырнул на поверхность, отчаянно кашляя.
— Держись! — Николай Михайлович полз к нему по льду, срывая с пояса веревку, с которой никогда не расставался. С третьей попытки онемевшей рукой (второй рукой он мертвой хваткой держал ибиса) Коля схватил веревку и понемногу выполз на крепкий лед, волоча за собой бесценную птицу. Ласточка кругами носилась вокруг, радуясь спасению.
— Дурак, ох дурак… — ласково приговаривал Николай Михайлович, срывая с Коли мокрый тяжелый тулуп и укутывая его в свой. — Домой бегом, пока снова легкие не застудил!
Дома Николай Михайлович недрогнувшей рукой отмерил полстакана спирта, предназначенного для сохранения образцов, разбавил его доверху водой и велел Коле пить. Кашляя и хрипя, Коля насилу освоил полстакана, а потом, растершись докрасна и выпив сверх того стакан крепчайшего горячего чаю, тут же провалился в сон.
На следующий дней начался валовой пролет птиц, о чем исследователи еще, конечно, не знали. Просто вдруг поутру до них донесся какой-то гул, превратившийся потом в непрестанный, немолчный гомон.
— Клоктуны идут. — Николай Михайлович подскочил, схватил дробовик. — Черт знает сколько их, судя по шуму!
Коля остался сидеть, потому что, хоть и не заболел, наутро чувствовал себя так, словно по нему проехал поезд. Раздался выстрел, и через какие-то десять минут Николай Михайлович ввалился в дверь с тремя утиными тушками:
— Да просто вверх выстрелил, наугад! — Он потряс добычей. — Эдак дальше пойдет, так мы с тобой, брат, разжиреем!
С тех пор они забыли, что такое тишина: день за днем, стадо за стадом, сотнями и тысячами мимо них летели на Север птицы. Ведомые инстинктом, они спешили с теплых равнин Индии и Китая домой, на Север, в Сибирь и еще дальше, на необозримые просторы тундры или далекие арктические острова. Обрушиваясь темными тучами на день ото дня расширяющиеся проталины Сунгачи, они порой заполняли их так плотно, что воды не было видно совсем.
Каждодневные охотничьи экскурсии стали теперь баснословно удачны, так как уток можно было настрелять сколько угодно, и они уже забирали только тех, что можно было найти и подобрать без особенного труда. Это было золотое время для любого, кто хоть раз брал в руки ружье, кто хоть раз чувствовал, как охотничий азарт разогревает ему кровь!
Дроби и пуль Николай Михайлович не жалел. Лишь только они выйдут из дома, как тотчас же начинается стрельба и охота, об удаче которой нечего и спрашивать. На каждой луже, на каждом шагу по берегу реки — везде стада уток, гусей, крохалей, бакланов, белых и серых цапель, реже лебеди, журавли и ибисы. Всё это сидит, плавает, летает и очень мало заботится о присутствии охотника. Выстрел за выстрелом гремит по реке, но ближайшие спугнутые стада тотчас же заменяются новыми, между тем как ещё целые массы, не останавливаясь, несутся к Северу, так что в хорошее утро слышен в воздухе только неумолкаемый крик на разные голоса и свист крыльев.
После утренней охоты, набив сумы трофеями, возвращались и до вечера занимались разбором добычи, препарированием и набивкой чучел. Потом Коля кашеварил, Николай Михайлович писал свои заметки, описывая увиденное за день. А Ласточка спала у Коли в ногах, изредка приподнимая голову и окидывая избу придирчивым взглядом. Или, если была еще охота, снова шли пострелять. От ранних подъемов и долгих прогулок по холоду к девяти часам вечера оба исследователя засыпали богатырским сном.
К концу марта появились белый журавль, или стерх, чомга, перепел и великолепная утка-мандаринка. В то же время начался валовой пролет больших и малых гусей, или казарок, белых цапель, жаворонков и лебедей-кликунов. За охотой и работой время летело, как пуля, выпущенная из дробовика. Коля заглянул в календарь только когда гомон на берегах реки стал стихать. Это было уже во второй декаде апреля, хотя ночью еще стояли довольно крепкие морозы, а лед на озере и не думал таять.
Впрочем, весна на Ханке, как и во всей Сибири, приходит вдруг. После десятого апреля наступили ясные дни, и солнечное тепло принялось стремительно гнать зиму. Валовый пролет лебедей и гусей закончился, только изредка запоздавшие стада садились на Сунгачу или на вскрывшиеся уже к этому времени ото льда мелкие речки. Но зато теперь огромные стаи мелких лесных пташек, — соловьев, завирушек, славок, ласточек, рассыпались в небе, словно брошенные по ветру горсти зерна. Казалось бы, эти картины день за днем могут приесться, но на самом деле каждый день приносил что-то новое: то охота выдалась удачная; то заметили луня; то, запрокинув голову, с восторгом наблюдали за токованием японского бекаса, который, взвившись высоко вверх, затем с характерным свистом ракетой летит к земле, а когда кажется, что сумасшедшая птица вот-вот в нее врежется, меняет полет и спокойно взмывает снова.
Однако не одними птицами кишели весной сунгачинские равнины. В апреле начался и ход диких коз, которых теперь Николай Михайлович и Коля добывали чуть не каждый день. С половины апреля поток птиц начал потихоньку иссякать, а те, что остались на Сунгаче постоянно, уже сели высиживать яйца. Зато долины и освободившаяся гладь озера оделись нежной весенней зеленью и вокруг один за другим начали распускаться весенние цветы.
И все же, невзирая на вовсю заявлявшую о себе весну, погода продолжала оставаться суровой. Ночью стояли, бывало, морозы до минус 5. 18 апреля поднялась сильная метель, и ночью сильным ветром наконец взломало лед на Ханке, который с тех пор начало выносить по Сунгаче вниз. Несколько дней исследователи наблюдали за ледоходом, делая замеры температур и толщины льда. При этом, стоило отойти пару верст от озера, градусник мог показывать +18.
Едва Ханка очистилась ото льда, одиночество путешественников было наконец нарушено людьми. В двадцатых числах увидали на Сунгаче лодку. Оказалось, что в это время начинается по Сунгаче сильный ход осетров и калуг, и местные жители выезжают к устью, чтобы ловить их неводом и бить острогой. Это последнее занятие, воодушевившись, Николай Михайлович решил попробовать, но и у него, и у Коли, вышло оно неудачным. А вот неводом поймали двухметрового осетра, и крестьяне, немало насмеявшись упражнениями исследователей с острогой, отсекли им от осетра голову и хвост, которые в тот же день были превращены в изумительную ушицу.
— Что за благодатный край! — повторял в очередной раз Николай Михайлович, когда они с Колей, поев, вышли полюбоваться закатом. — Только зимние запасы на исходе — полетели птицы. Птицы прошли — козы идут. За козами — осетры, да и яйца хоть в подол собирай. А потом уж и лето в силе, земля ждет! Вот поживем здесь, коли не отзовут, до самой осени, тот-то еще чудес навидаемся!
Его надеждам не суждено было сбыться. Едва только начался июнь, на лодке приплыл из Камень-Рыболова казак с пакетом. Чуя неладное, Коля с замирающим сердцем ждал, когда Николай Михайлович прочтет пакет, и по тому, как нахмурились его брови, уже все понял. Наконец, кончив чтение, Николай Михайлович тяжело оперся о стол и сказал:
— На Уссури пришло несколько сот хунхузов. Эти китайские разбойники уже три деревни наших пожгли, а местные манзы их укрывают, да и сами, того и гляди, следом поднимутся: их, видишь ли, права на золотые разработки лишили! Весь край объявлен на военное положение. Нет тут нам больше покоя, Коля… Меня вызывают в ставку.
Глава 9
Восстание хунхузов. — Осень 1868 г. в Николаевске. — Игры в карты. — Золотой фазан. — Злая надпись.
В Хабаровку добрались уже к июлю. Здесь Николай Михайлович, явившись к начальству, тут же получил назначение командующим штаба на Сунгаче. Коля осаждал старшего товарища просьбами взять его с собой. И вел осаду до того настойчиво, что как-то Николай Михайлович, не выдержав, рявкнул:
— Да ты почище сунгачинского слепня пристал. Не возьму. Сказал — не возьму! Не в охотку еду! Было бы добровольное дело — с удовольствием с тобой поменялся бы, езжай, коли жизнь не мила! Но у меня есть долг, и у тебя, стало быть, долг передо мной есть: плоды трудов наших привести к порядок и приготовить к отправке. За глаза и уши хватит, а оставить мне это больше не на кого! Будь любезен вспомнить, зачем мы целый год тяготы выносили!
Коля, как и всегда, не посмел возражать, поскольку в такие минуты Николай Михайлович делался очень грозным и непослушания не терпел. Быстро поняли это, похоже, и хунхузы, потому что не прошло и месяца, как на вверенном Николаю Михайловичу участке порядок был восстановлен. Он вернулся в Хабаровку, где Коля даже не чаял увидеть его так скоро. Вернулся серый от усталости, исхудавший и хмурый. На расспросы Коли отрубил одно:
— Не хочу говорить. Служебное дело, не для твоих ушей!
Но потом из обрывков слухов Коля уловил, что расправа с разбойниками была короткой и жестокой, какую только они и поняли, враз убравшись восвояси.
Однако, несмотря на столь быстрое и успешное выполнение Николаем Михайловичем своего поручения, отправиться обратно на озеро Ханка не вышло. Две недели просидели в Хабаровке, ожидая дальнейших указаний, а затем Николай Михайлович получил пакет с назначением в Генеральный штаб в городе Николаевске. Планы экспедиции срывались, и Коля ожидал справедливого гнева, однако Николай Михайлович велел собираться безо всяких разговоров. Памятуя о тяготах зимнего путешествия, Коля уже к началу сентября раздобыл все необходимое, и они покинули Хабаровку.
В Николаевск Николай Михайлович ехать не хотел, да и Коля тоже, потому путешествие вышло безрадостное. С грехом пополам добравшись, Николай Михайлович тут же пошел докладываться в штаб. Там, едва переступив порог, тут же получил ворох служебных заданий, все больше канцелярского свойства. Коле и не нужно было ничего говорить — он прекрасно знал, что Николай Михайлович с его охотничьим азартом и беспокойным нравом терпеть не может канцелярию.
Осень в Николаевске выдалась под стать настроению исследователей — зарядили хмурые дожди, дороги развезло и приходилось целыми днями сидеть дома. Николай Михайлович проводил дни напролет, попеременно разбирая служебные бумаги и собственные записи:
— Раз уж придется тут сидеть без милого моему сердцу дела, так, быть может, и рукопись свою доведу до пристойного вида с тем, чтобы ее побыстрей уже издать.
Работа эта по большей части была нудная и кропотливая. Пока сам Николай Михайлович приводил в порядок свои путевые записи, Колю он засадил за новое занятие:
— Поскольку книги, что я просил, товарищи мои наконец прислали, займись-ка ты их сортировкой. Выбери все, что мне может пригодиться в следующей экспедиции.
— Это когда снова на Ханку пойдем? — уточнил Коля.
Он знал, что Пржевальский собирался снова вернуться на озеро Ханка весной. Однако, что в этих книгах может быть интересного для них, уже видевших все воочию?
— Нет, с этой экспедицией все мне уже ясно, своим разумением обойдусь. Но наша с тобой экспедиция — еще так, разминка, показное школярское упражнение. Я, брат, пока только в самом начале пути, и в планах моих — дела по-настоящему великие. Хочу новые земли открывать, и не только во славу, но и с практической пользой для отечества. Так что ты собирай и выписывай в отдельную тетрадь все, что найдешь о Тибете. Тибет, Коля, — это сердце Азии, и я хочу своими глазами увидеть, как оно бьется, это сердце! Для начала собери все, что можно, о пустыне Гоби, о верхнем течении Желтой реки, стране ордосов и озере Кукунор. Туда наперво пойду, как только получу разрешение на экспедицию. И маршрут мне следует начинать обдумывать уже сейчас. Потому что, когда в Петербург вернусь пороги обивать — должен уже знать, о чем просить и с какой целью. Наука — она наукой, но одним научным интересом не обойтись. Здесь взгляд нужен куда обширней — еще и политический, и военный. Большую работу проделать надо.
Коля, корпя над потрепанными в дороге копиями китайских карт, мысленно ворчал:
«Ишь, придумал дело! Еще здесь всех дел не сделали, а ему уже в Петербург ехать! Разрешат ли еще новую экспедицию — неизвестно, а работу уж мне нашел. Сиди, спину гни. Не дай бог бездельничать!»
Но понемногу ему и самому стало интересно.
Тибет — самое таинственное место в Азии, это даже он знает. Где-то там, в сердце немыслимо высоких гор, есть заповедная страна, в которую не ступала еще нога белого человека. Китайцы наделяют тамошних жителей сверхъестественными свойствами, а у бурят больше всего почитаются ламы, посетившие Лхасу — священный город, центр этого странного и могущественного язычества. Найти затерянный в горах священный город, местоположение которого тщательно скрывают его обитатели, и пролить свет на его существование — такая задача не может не манить своим величием такого человека, как Пржевальский. И если для достижения этой цели придется идти через пустынные степи Гоби и дальше, до самого Пекина, — он дойдет. Вот уж в чем Коля, проведя с Николаем Михайловичем целый год, нисколько не сомневался.
Верхнее течение Желтой реки — Хуанхэ, и земли ордосов лежали на стыке границ Северного Китая и южной Монголии — мест, совершенно европейской наукой не исследованных. Немаловажным оказалось, что Ордос, лежащий в северном изгибе Хуанхэ и прилегающий к китайским провинциям Шень-Си и Гань-Су, расположен на пути к Тибету — заветной цели Пржевальского.
Разбирая бумаги, Коля в результате увлекся собственной загадкой. Вот, скажем, загадка Лоб-Нора. О таинственном городе Лоп, расположенном в начале великой пустыни, упоминает Марко Поло (глава 57 его «Книги» аккуратно переписывается Колей в отдельную тетрадь). Однако он ничего не пишет об озере. А вот в китайском трактате «Си-Юй-Ши-Дао-Цзы» Лоб-Нор упоминается, и есть сведения, что лежит оно в бассейне реки Тарим и вода в нем соленая. На карте Китайской империи 718 года это озеро тоже есть, однако расположено оно в совершенно другом месте.
Не сразу Коля решился показать свои выкладки патрону, но показав, все больше уверялся в своей правоте.
— Смотри, Николай Михайлович, — тыча в копию китайской карты, восклицал он. — Вот еще белое пятно, которое непременно нужно заполнить!
— Ишь, разошелся, — усмехнулся Николай Михайлович. — Ты от дела-то не отрывайся.
Но Колины заметки прочел внимательно и потом сказал:
— А ведь ты прав, тезка. Тут как минимум еще на одну экспедицию дело есть. И немалое.
Несмотря на уйму интереснейшей работы и железную дисциплину, сидеть дома подолгу Пржевальский не мог при всем желании и предпринял вместе с неизменной Ласточкой несколько вылазок с целью разведать окрестные леса. Однако, избалованный изобилием птицы и дичи на Ханке, возвращался разочарованным и ворчал, что на триста верст китайцы и тазы повыбили всю дичь, чтобы только повыгодней сбыть ее в Николаевске. Дважды вместе с Колей они ездили на лиман Амура, к Охотскому морю. Поскольку начался осенний пролет птицы, здесь, на берегах, держались стаи уток и гусей, и в оба раза набили они вдвоем, верно, штук семьдесят, оделив своей добычей знакомых офицеров. Но того выражения счастья на лице у Николая Михайловича не было, как не было здесь и привольной жизни наедине с природой, а по контрасту с ней все здешние недостатки так и лезли в глаза.
Командующим войсками области был контр-адмирал Фуругельм, а начальником штаба, в распоряжение которого поступил Николай Михайлович, — генерал-майор Тихменев, — тот самый, к которому Николай Михайлович писал из гавани Ольги (кстати, его ходатайство лейтенант Векман передал, и в судьбе девочек генерал Тихменев принял живейшее участие). С заместителем Тихменева, Иосифом Гавриловичем Барановым, Николай Михайлович сошелся накоротке, равно как и с другими старшими адъютантами, — Степановым и Губановым. К сложившейся офицерской компании примкнули подполковник для особых поручений Бабкин и дивизионный доктор Плаксин.
Люди они были, на взгляд Коли, хорошие, только много пили, что являлось самым распространенным пороком в здешних местах. Пили чаще водку, потому как красного вина было дорого и не достать. Николай Михайлович ко всем своим прочим достоинствам обнаружил способность много пить, не пьянея, а только становясь больше румяным и красноречивым. Эта способность куда более его недавних подвигов завоевала ему в местном обществе уважение. Впрочем, его азарт и умение в карточной игре сохранять полнейшую невозмутимость ценились не меньше.
— Да уж, брат, оценку наших исследований следует оставить ученым деятелям, здесь ими никого не впечатлишь, уж скорее, наоборот, — говаривал Николай Михайлович. — Чаще всего тут слышу что-то вроде «И охота тебе было тащиться в эдакую даль!» Но вот как только дойдет дело насчет выпить — тут вам, пан, почет и уважение! Скучно мне здесь, Коля! Люди все хорошие — а скучно! Тесно, воздуха не хватает! Ей-богу, не выдержу, в январе уже на Ханку пойду! Хоть снова пешком!
— Ну что ты, Николай Михайлович, право… — испугался Коля. — Люди и правда все хорошие. А что интересов научных не разделяют, дак что с них взять. Зато вот, к примеру доктор П., тоже, как и мы, прибыл из самого Петербурга с целью изучения медицинского, и даже ознакомиться с заметками экспедиции просил…
— Не нравится он мне, — нахмурился Николай Михайлович. — Лебезит, лебезит… Жидковата в нем порода для настоящего исследователя. Такие горазды чужого ухватить. А потому к своим записям я его не пустил, дал всего лишь прочесть свой отчет пятилетней давности, так он и разницы-то не видит. Тоже мне, исследователь!
— Зато он и у Баранова, и даже у Тихменева на хорошем счету!
— Ума много ли надо — обмануть честного, доверчивого человека, — фыркнул Николай Михайлович. — Но не меня! У меня, брат, нюх на людскую породу!
Нюх на людей у него и правда был. Коля много раз обращал внимание, что мнение Николая Михайловича о человеке почти всегда оказывается верным. Вот взять Тихменева и лейтенанта Векмана и эту историю с сиротами. Или вот даже недавно случай приключился.
Распорядок дня у Коли и Николая Михайловича установился почти такой же, как на Ханке: подъем на рассвете, потом Николай Михайлович занимался написанием книги, а Коля приводил в порядок записи или занимался географией. Далее Николай Михайлович шел на службу, где оставался примерно до двух пополудни. После того он в компании остальных офицеров заходил за Колей и все вместе чаще всего шли они к Бабкину, большому хлебосолу и единственному среди них семейному человеку. Жил Бабкин с женой и приемной дочерью лет двенадцати. Притом девица вела себя, против ожидания, с большим апломбом и всем рассказывала о том, что непременно поедет учиться в Петербург. Бабкин и его жена считали своим долгом потакать таким устремлениям падчерицы, и даже пригласили Николая Михайловича преподавать девице географию, уверяя его в два голоса, что девушка для своих лет весьма и весьма неглупа. Николай Михайлович обещал подумать, а потом велел передать Бабкину через Колю свой учебник, что-то написав на обложке. Коля не удержался, прочел. Четким почерком Пржевальского там красовалась издевательская надпись:
«Долби, пока не выдолбишь!» И подпись.
На следующий день обедали, как обычно, у Бабкиных, когда дверь вдруг распахнулась, и девушка, вся красная от обиды, ворвалась в комнату и закричала:
— Да как вы посмели! Думаете, я такая дура? Вот увидите, я поеду в Петербург, поеду! А книжку свою дурацкую заберите, не нужна она мне!
— Это подарок, — не моргнув глазом, отвечал Николай Михайлович. — Подарки не возвращают. А от тебя, так и быть, приму когда-нибудь в подарок что-нибудь подобное… Глядишь, к тому времени ты даже наберешься хороших манер!
Бабкин, ужасно сконфуженный, извинялся за свою воспитанницу весь вечер. Но, едва вышли, Николай Михайлович вдруг принялся хохотать.
— Хорошо зацепил девчонку, — отсмеявшись, сказал он Коле. — Жалеет ее Бабкин больно, того и гляди, пыль сдувать начнет. Задатки у нее есть и упрямства вдосталь, а только зачем ей Петербург? Лет через пять найдет себе жениха, которого всю жизнь погонять будет, да и поедет на нем, как на кляче, — уже сейчас эти нотки в голосе слышны. Сама несчастной будет, и всех вокруг несчастными сделает. Видал таких! Но сейчас, говорю тебе, — поедет в Петербург. Поедет. А там, глядишь, и впрямь положит мне когда-нибудь на стол свою диссертацию!
— Больно ты с ней все же… круто, — не удержался Коля. Ему, несмотря ни на что, было все-таки жалко девчонку. — Ни в чем она перед тобой не провинилась.
— Разве добро только в том, чтобы по головке гладить? Вот, все вспоминаю тех казаков на Уссури — как пришли сюда, им денег на подъем хозяйства дали. Промотали ли, проели по невежеству — опять голодны! Снова дали в долг. И тут-то иные смекнули, что так и можно жить, ничего не делая. И живут! Богатство под ногами валяется, а они клюв открыли и не шевелятся! Так пошло ли им впрок то добро? Лучшее добро,
добро, что можно человеку сделать, — заставить его самого вперед идти. Иных и пинками подгонять приходится. Не всякий на себя это возьмет. Бабкину вот положение его не позволяет, да и характер у него мягковат. Пожалел я его.
— Ничего себе пожалел! — вырвалось у Коли.
— Пожалел, — повторил Николай Михайлович. — Иное ученье ох какое трудное, и для учеников, и для учителей. Тебя что же, батя никогда ремнем не учил?
В первую поездку во Владивосток Николай Михайлович Колю не взял. Уехал на две недели, и эти две недели показались Коле невыносимо пустыми. Вернулся он другим, — каким-то, пожалуй, сосредоточенным. Опять засел на работу, теперь даже по вечерам, несмотря на приглашения. Стоял уже конец ноября, все присланные книги и карты Коля проштудировал изрядно, и теперь откровенно маялся бездельем. Когда Николай Михайлович засобирался во Владивосток по второй раз, Коля просить не смел, — знал, что это бесполезно, но стал так грустен, что Николай Михайлович вдруг сдался, разрешил ехать с ним.
Во Владивосток Коля ехал с радостью, будто бы вырвавшись из душных объятий Николаевска. Приятно было и повидаться со старыми знакомцами, — офицерами «Алеута», зимовавшими здесь. Как оказалось, в свой прошлый приезд Николай Михайлович уже к ним заходил, и сейчас тоже известил об их приезде, потому встреча их ожидала самая теплая в офицерском доме, где жили Этолин, Крускопф и еще двое офицеров, Коле неизвестных. Кроме них, вечерами часто приходили еще братья Кунсты — гамбургские купцы, сносно говорившие по-русски. Приезду Николая Михайловича сильно обрадовались, словно родному брату. Обрадовались и Коле. Этолин и Крускопф долго трясли ему руку, расспрашивали, каково это — быть спутником великого человека.
После ужина Коля заметил, что вся компания заметно оживилась. Достали карты, сели к столу, и о Коле враз забыли.
— Ну-с, Николай Михайлович, я желаю отыграться за прошлый раз, — сказал старший из братьев Кунстов. Остальные загомонили, но Коля сразу увидел: это и было главной интригой дня — посмотреть, возьмет ли реванш у Пржевальского гамбургский купчина.
«Господи, а денег-то у нас не осталось совсем!» — некстати подумал Коля.
Видно, тревога тут же отразилась на его лице, поскольку к нему тут же нагнулся Этолин и еле слышно на ухо прошептал:
— Не бойся, Коля! Николай Михайлович у нас редкая птица! Счастливчик! Во всем Владивостоке никто так счастливо, как он, не играет, а я уж повидал, поверь мне! Мы ему даже за это великое везение прозвище дали: «Золотой фазан».
— Да к чему вам вообще эти игры? — раздраженно бросил Коля. — Никак в толк не возьму, отчего люди из-за кусочков картона последние портки отдают? И даже Николай Михайлович сего поветрия не избежал!
— Придет твое время — сам узнаешь, — привычно отмахнулся Этолин. — А пока — смотри!
Карты уже сдали, и по лицам игроков ничего прочесть было нельзя. Правил Коля тоже не знал, а потому ему все эти слова, — «прикуп», «мизер», «взятка», — ничего не говорили. Он догадывался, что Николай Михайлович выиграл или проиграл, только по реакции собеседников, бурно обсуждавших игру. Кроме братьев Кунстов и Николая Михайловича играл еще один офицер, Старицкий.
Игра затянулась до поздней ночи. Коля вовсю зевал, но, видимо, ему одному происходящее было незанимательно, — остальные следили за игрой, затаив дыхание. Наконец последний кон был сыгран, и принялись подсчитывать. Николай Михайлович выиграл тысячу двести рублей: пятьсот и четыреста от братьев Кунстов, и триста со Старицкого, который, когда озвучили сумму, весь позеленел.
Кунсты ушли, еле скрывая злость и требуя новой очной ставки:
— Преферанс игра чересчур расчетливая, — сказал один из них напоследок. — А давайте-ка завтра в покер. Не хотите ли удачу подергать за ус, господин Пржевальский?
— Отчего же не подергать? — невозмутимо отвечал Николай Михайлович, покручивая свой пышный ус. — Я собираюсь пробыть здесь еще три дня, и вечерами, господа игроки, я всецело к вашим услугам!
За эти три дня Пржевальский выиграл две с лишком тысячи рублей, большинство — у Кунстов. А в свой первый приезд, как понял Коля, он выиграл еще больше.
На обратном пути Коля не выдержал-таки — рассказал Пржевальскому про «золотого фазана». Тот сначала расхохотался, а потом посерьезнел:
— Вот что, Коля, на будущее навсегда запомни: люди любят сказки об удаче, особенно те, кто для ее привлечения ничего особо не делает. А я вот сказки об удаче не люблю. Удача — это такой мизер в океане усилий, которые необходимо для совершения какого-либо дела предпринять, что и упоминать о ней не стоит. Просто она как сливки на сметане или вершина айсберга — всегда наверху, люди о ней только и помнят.
— Ну уж карточном деле удача всего нужнее, — воскликнул Коля.
— Не нужней, чем в любом другом, — пожал плечами Николай Михайлович. — В карточном деле нужна хорошая память, крепкие нервы и умение просчитать противника наперед. Примерно, как охотник целится не туда, где стоит зверь, а туда, где он будет через секунду…
— А-а-а, — только и сказал Коля, пораженный тем, что все, оказывается, так просто.
— Но самое главное. — Николай Михайлович вдруг нагнулся к нему, крепко взял за плечо. — Самое главное в моей удаче — это то, что я знаю, зачем играю. Мои противники позволяют своей страсти владеть ими, вертеть ими по своему усмотрению. А я поставил себе на служение свою страсть.
Вернувшись в Николаевск, он, к огорчению Коли, страсть свою не позабыл: напротив, принялся играть по-крупному и у себя дома. Коля этого занятия не выносил, — попросту не мог смотреть, когда Николай Михайлович невозмутимо проигрывает рублей по двести — триста зараз, и уходил к себе в полной уверенности, что уезжать отсюда им будет не на что.
«В таком могучем человеке — и такой изъян, — огорченно думал он, при этом понимая, что, как и с пьяницами, уговоры с игроками бесполезны. — А то, что он мне наговорил дорогой — так какой человек для страсти своей оправданий не придумает?»
Время тянулось невыносимо медленно. Новый год встретили тихо и как-то грустно. Однако к середине января Николай Михайлович наконец закончил рукопись и отослал ее. Сразу засобирался на любимое озеро Ханка. Коля тоже был рад покинуть наконец Николаевск, где, по его мнению, Николай Михайлович был в одном шаге от полного разорения, а потому сборы вышли быстрыми. Уже перед самым отъездом Пржевальский, ни слова не говоря, потащил вдруг Колю на берег Амура. Постояли, посмотрели на занесенную снегом гигантскую реку. Потом Николай Михайлович вдруг вынул из кармана карты и веером сбросил вниз с крутого берега:
— С Амуром оставляю и амурские привычки! Теперь на следующую экспедицию у меня денег довольно, не буду уже, как раньше, пороги с протянутой рукой обивать. Вот она была, моя цель! И выиграл я в эту зиму, Коля, в общей сложности двенадцать тысяч рублев. А ты думал, я тут последние портки проматываю, ведь так думал, а? Думал, я все на удачу надеюсь? И это мне только повезло? «Золотой фазан», ха! Удача, провидение, Промысел Божий — называй это как угодно! Но, если сердце твое чисто и цель достойна того, чтобы остаться в веках, — будет тебе удача. А не будет — ты все равно иди! Потом, когда дойдешь, люди тебе удачу выдумают!
Пролог
— Мама!
Коля с размаху налетел лбом в дверной косяк, под которым два года назад проходил свободно. Мать, оглянувшаяся посмотреть, кто пришел, выронила из рук горшок с исходящей паром картошкой. Коля бросился подбирать, руки матери охватили его голову, и она заплакала, бессильно опустившись на стул.
— Колька! — на шум прибежала сестренка Ириша, загорелая, голенастая и на голову выше той, что Коля помнил. Приплясывая вокруг них, она торопилась рассказать все свои незатейливые новости, норовила ухватить тайком картошки со стола и тем самым привела в чувство все еще всхлипывающую мать.
— Коленька… живой… полгода от тебя вестей не было…
— Последнее письмо я в январе из Николаевска отправлял, — смутился Коля. — А потом, как опять на Ханку ушли, так и до мая. После Ханки еще дальше вглубь ходили, на Лэфу, там такая глушь, что и письмо не с кем передать…. А уж когда в Хабаровку вернулись… там уж чего писать… сам я быстрей приехал…
— Ох уж мне эта ваша Ханка, — улыбнулась сквозь слезы мать.
— Да работы там оказалось пропасть. И за пять лет не управиться. Но теперь пусть другие нам вслед идут, а мы с Николаем Михайловичем в Петербург поедем, его отчет представлять.
— И ты поедешь? — всплеснула руками мать.
— И я поеду, — гордо вскинул голову Коля. — Николай Михайлович мне рекомендацию дает, в Варшавское юнкерское училише. До Петербурга поеду с ним. Ему спутник для сопровождения коллекции надобен, он сам мне сказал. А слово у Николая Михайловича знаешь какое крепкое!
— Благослови его Господь, — пальцы матери задрожали. Коля знал, каких трудов ей стоило пристроить сына в гимназию. О большем для него после смерти отца она не смела и мечтать. А Варшава открывала перед Колей такие перспективы, что голове впору закружиться!
У двери раздались шаги, скрипнула дверь в сенях, однако ни мать, ни Иришка и ухом не повели, словно человек шел хорошо знакомый.
— Кто это? — Коля слышал, как кто-то в сенях раздевается.
— Да это Наденька, жиличка наша, я же тебе писала, — пояснила мать. — Родион Андреевич как-то привел, попросил пустить жиличку, в лавке у него она работает. Ну, я твою комнату ей и отдала до поры…
Прежде чем Коля открыл рот, чтобы сказать, что теперь, пожалуй, придется жиличке поискать себе другое жилье, дверь отворилась, и в комнату шагнула девушка, на ходу стаскивая платок с льняных волос:
— Здрас-сьте, Лидия Станиславовна, вот я тут Ирише леденцов купила…
Голос ослабел и замер, словно гостье вдруг не хватило воздуха. Обернувшись, Коля увидел, что у косяка, охватив пальцами горло, стоит и смотрит на него моховыми глазами та, что так часто снилась ему по ночам.
— Настасья…
— Да вы знакомы? — удивилась мать. — И что я, дурочка, не сообразила, что на Уссури вы могли повстречаться! А почему Настасья?
— Надя, — успев прийти в себя, сурово отрубила Настасья. — Нет у меня другого имени.
— Надя, — послушно повторил, растерявшись, Коля.
Потом они долго, до самой поздней августовской темноты, пили чай, и Коля рассказывал все, что с ним приключилось за эти два года, а женщины послушно ахали. Наконец мать, видимо ощутив его нетерпение, увела спать Иришку, и они остались одни.
— Настасья…
— Надя, — моховые глаза глянули жестко. — Теперь я Надя. Николай Михайлович велел мне старую жизнь забыть, и в реку вместе с именем выбросить.
— Николай Михайлович? — изумлению Коли не было границ. — Когда? Как?
— Это я уж потом, от твоей матери поняла, кто он таков, — сказала Настасья, нет, Наденька! — А тогда… тогда он просто пришел в тот трактир. И стал играть. Долго играл. Почти все проиграл, а потом выигрывать начал. И выиграл у моего «суженого» все подчистую. А потом и меня.
Коля глядел на нее во все глаза и вспоминал, как его распекал Николай Михайлович. Как было обидно ему тогда, как он считал Пржевальского бесчувственным трусом. Но все, что видел он потом, — и в гавани Святой Ольги, и на Ханке, и во Владивостоке, и в Николаевске, — теперь складывалось, будто мозаика, в единую картину.
— Потом он велел мне ждать, а сам ушел, — продолжала рассказывать девушка. — Вернулся с Родионом Андреевичем. Я тогда как в тумане была. В карты выиграли… теперь вот ведут куда-то. А Николай Михайлович меня в лодку посадил: «В Иркутск, — говорит, — с Родионом Андреевичем поедешь. От здешней мерзости подальше. А прежнюю свою жизнь забудь и в реку с именем вместе выбрось. Вот так!» И как в воду-то плюнет!
— А дальше что?
— Стою. Смотрю на него. Он помолчал-помолчал, а потом говорит: «Молодец, говорит, девица. Крепкой породы. Не завыла. А завыла бы, дак я б тебя обратно вернул!»
— Ну, это он так просто сказал, потому что женских слез не выносит, — вставил Коля.
— Потом я это из твоих писем поняла. А тогда… тогда испугалась очень.
— Так и расстались?
— Да. Почти. Пошел он было по берегу, потом обернулся и спрашивает: «Ну-с, девица, надумала ли, как тебя теперь называть?» Запомнить, говорит, хочу для истории.
— А ты?
— Я говорю — Надеждой. Теперь меня будут звать Надеждой.
— А он?
— Помолчал, а потом крикнул, уже совсем издалека: «Хорошо придумала! И смотри, Надежда, чтоб ее у тебя теперь никто не посмел отнять!»