Книга посвящена исследованию социально-политических и военно-этических традиций римской императорской армии (I в. до н.э. – III в. н.э.) на основе историко-антропологического и цивилизационного подходов. Эти традиции трактуются как противоречивое единство древних полисно-республиканских установлений и реалий профессионального войска, представлявшего собой своеобразное корпоративное сообщество, особый социальный организм и субъект политической истории. В центре внимания автора – специфика римского воинского этоса, основанного на особых стереотипах поведения и ценностях. На основе широкого круга литературных и документальных источников рассматривается морально-психологическое, аксиологическое и практическое значение традиций воинского товарищества и дисциплины, анализируются представления, связанные с социально-политическими и моральными качествами воинов, воинскими доблестями, честью и славой, знаками отличия и военной карьерой, раскрывается взаимосвязь римского воинского этоса и армейской религии. Исследуются также механизмы и формы участия армии в политических процессах, взаимоотношения императора и войска.
Для историков, военных специалистов, студентов исторических факультетов, всех интересующихся историей античного мира.
© Махлаюк А.В., 2024
© ООО «Издательство «Вече», 2024
Предисловие
Предлагаемая вниманию читателей книга – итог многолетних занятий автора историей римской императорской армии. Как, наверное, и во всякой исследовательской работе, итог этот относится к определенному этапу и не может быть окончательным – ни с точки зрения охвата всех возможных аспектов заявленной темы, ни по степени проработанности тех или других конкретных деталей, ни тем более в плане незыблемости отдельных суждений и выводов. Важно, однако, чтобы предлагаемые в книге исследовательские подходы и общая концепция соответствовали современному уровню науки, могли обеспечить достаточно убедительное, в должной мере аргументированное и сбалансированное решение поставленных проблем, которые касаются, с одной стороны, той специфической социальной и политической роли, какую армия играла в Римской империи, а с другой – тех внутренних, прежде всего социокультурных и духовно-психологических факторов, каковые и делали воинское сообщество особым субъектом римской истории эпохи принципата. О том, насколько удалось автору достичь данной цели, судить читателям, в первую очередь специалистам-антиковедам, и тем исследователям, которые, возможно, обратятся к дальнейшим изысканиям в намеченных нами направлениях, развивая (и не только на римском материале) либо опровергая какие-то из высказанных на этих страницах идей. Таков в общем-то обычный путь развития научного познания.
В качестве необходимого пояснения следует указать, что данная книга, с формальной точки зрения, представляет собой существенно переработанный и при этом почти вдвое расширенный вариант монографии, вышедшей в 2000 г. в издательстве Нижегородского государственного университета под названием «Армия Римской империи. Очерки традиций и ментальности». Уже в процессе работы над ней вполне очевидной стала исключительная обширность и многоаспектность поднятой проблематики. Поэтому и в самом названии монографии акцент, наверное, нужно сделать на слове «очерки», указывающем на сознательное ограничение рассматриваемых тем и вопросов. Однако очень скоро логика самого исследования и знакомство с новой научной литературой, в которой предложенные нами концептуальные подходы нашли и дополнительное теоретическое обоснование, и подтверждение своей актуальности, сделали настоятельной необходимость обратиться как к более углубленной разработке некоторых из ранее поставленных проблем, так и к рассмотрению целого ряда новых сюжетов. Без их исследования представлялась невозможной реализация в должном объеме и с надлежащей разносторонностью того первоначального замысла, суть которого как раз и заключалась в том, чтобы понять своеобразие военной организации императорского Рима, место армии в обществе и государстве, во-первых, исходя из максимально полной реконструкции воинской ментальности и лежащих в ее основе социально-политических и собственно военных традиций Древнего Рима, а во-вторых, выявляя и акцентируя в этих традициях и ментальности то противоречивое переплетение полисно-республиканских и имперских элементов, которым, в конечном счете, и определялись сущность и основные тенденции исторического развития Римской державы в эпоху принципата. Именно при таком определении основных исследовательских приоритетов, по нашему убеждению, только и можно говорить об исследовании военно-исторической проблематики не в качестве самодостаточного и ограниченного предмета, но в общем контексте истории римской цивилизации, и лишь в этом случае может идти речь об адекватном применении в изучении военных структур историко-антропологического, социально-исторического и цивилизационного подходов.
Таким образом, по главному своему содержанию, целям и подходам наше исследование выполнено в рамках такого нового направления, как военно-историческая антропология, которое лишь совсем недавно начало конституироваться как особая историческая дисциплина. Ее предметное поле, исследовательские методы и эвристические возможности остаются еще до конца не проясненными и нуждаются как в общем теоретическом осмыслении, так и в конкретизации применительно к изучению военной истории разных эпох и цивилизаций. В связи с этим мы сочли необходимым подробно остановиться на критическом разборе тех теоретико-методологических дискуссий, которые ведутся в современной историографии по проблемам и перспективам историко-антропологического изучения прошлого, и на этой основе прояснить и сформулировать некоторые исходные установки и подходы нашего исследования. Эти последние уточняются и конкретизируются в главах, посвященных источникам и историографии. Целесообразность выделения источниковедческого и историографического обзоров в специальные главы определялась, помимо всего прочего, еще и тем обстоятельством, что в отечественной литературе практически отсутствуют обобщающие работы о военной организации Римской империи, в достаточной мере отражающие современный уровень мировой науки и могущие служить введением в изучение соответствующего круга проблем; поэтому данные разделы призваны в определенной мере восполнить этот пробел.
Что же касается конкретных «приращений» настоящей книги по сравнению с ее исходным вариантом, то они включают три группы вопросов. Во-первых, это вопросы, связанные с трактовкой соотношения статусов гражданина и воина, которое, претерпев существенные изменения при переходе от республики к империи, тем не менее, и в эпоху принципата продолжало, по нашему мнению, основываться на исконных римских традициях, определяя некоторые базовые принципы военной организации вообще и характерные черты политической роли армии в частности (глава IV). Эти последние относятся ко второй группе новых вопросов, поднятых в книге и касающихся таких институтов и феноменов, как воинская сходка, войсковая клиентела и солдатский мятеж (главы VII–IX). Наконец, третья группа проблем относится к религиозным проявлениям воинских традиций и ментальности (глава XIII).
Из очерков, входивших в первый вариант монографии, наиболее основательной доработке подвергся тот, в котором рассматривались особенности образа римского воина в литературных источниках. Совокупность собранных и проанализированных материалов дает, на наш взгляд, все основания рассматривать их как показательные свидетельства, характеризующие восприятие армии и военнослужащих в общественном сознании императорского Рима, без учета которого невозможно правильно понять место воинского сообщества в социальном и политическом поле Римской державы. Вместе с тем в текст данной книги не вошла глава, посвященная роли личного примера полководца в римской армии. Этот сюжет относится к такой большой и значимой теме, как идеология и традиции военного лидерства в Древнем Риме. Ее целостное освещение мы надеемся дать в специальном исследовании, отдельные части которого уже публиковались нами[1].
Заключая это краткое предисловие, хотел бы выразить свою самую горячую признательность тем людям, без помощи, искреннего внимания, поддержки и благожелательной критики которых появление этой книг было бы невозможно. В их числе прежде всего надо назвать профессора Василия Ивановича Кузищина, профессора Виктора Николаевича Парфенова и профессора Сергея Кузьмича Сизова, высказавших немало ценных замечаний в качестве официальных оппонентов по моей докторской диссертации, одну из главных частей которой составил текст, ставший основой данной книги. Я глубоко признателен и другим моим коллегам-антиковедам – профессору Алексею Борисовичу Егорову, профессору Вере Викторовне Дементьевой, Константину Викторовичу Вержбицкому и Александру Викторовичу Колобову, которые дали заинтересованные и компетентные отзывы о моей работе. По мере возможности я постарался учесть все высказанные замечания. Многие идеи и конкретные суждения по отдельным вопросам мне помогли сформулировать в высшей степени профессиональные советы Александра Леонидовича Смышляева, которому я благодарен и за неоценимую помощь в получении некоторых труднодоступных публикаций. Очень многим в этом плане мне помогли Ольга Павловна Смирнова и Юрий Петрович Зарецкий. Глубокую благодарность за неизменную поддержку и прекрасную творческую атмосферу нельзя не высказать моим коллегам по кафедре истории Древнего мира и Средних веков Нижегородского государственного университета, и в первую очередь профессору Евгению Александровичу Молеву, ныне декану исторического факультета, который ее долгие годы возглавлял, оказывая мне самую непосредственную и всестороннюю помощь. Разумеется, эта книга не могла бы состояться без тех профессиональных знаний и навыков, которыми я обязан моим наставникам по Нижегородскому университету и аспирантуре МГУ, прежде всего Маргарите Сергеевне Садовской, Владимиру Михайловичу Строгецкому, Василию Ивановичу Кузищину и Ольге Викторовне Смыке. Особую признательность хотелось бы выразить издательству филологического факультета СПбГУ и лично моему коллеге Максиму Михайловичу Холоду за приглашение опубликовать данную работу. Наконец, last, but not least, хочу от всей души поблагодарить мою жену за ее неизменные терпение, понимание и участие, без которых все мои усилия вряд ли привели бы к завершению предпринятого труда.
Не подлежит никакому сомнению, что ответственность за все возможные ошибки и недостатки книги целиком и полностью лежит на авторе.
Предисловие ко 2‐му изданию
Когда спустя достаточно долгий срок появляется возможность переиздать книгу, возникает труднопреодолимое искушение не просто усовершенствовать написанное, устранив выявившиеся мелкие огрехи, но и переосмыслить, усилить аргументацию основных тезисов, основательно переработать и дополнить текст с учетом как собственного исследовательского опыта, так и появившхся за прошедшие годы новых исследований по теме. Но тут же возникают серьезные сомнения в целесообразности такой глубинной переработки, требующей очень большого труда. И вот почему. Первое издание монографии уже стало историографическим фактом, и ее базовые тезисы и выводы полностью остаются в силе. Более того, перспективность предложенного подхода и обоснованность полученных выводов подтверждаются теми исследованиями, которые появились после ее выхода в свет. Для такой весьма интенсивно развивающейся отрасли антиковедения, как военная история Древнего Рима, полтора с лишним десятилетия – действительно немалый срок, в течение которого опубликовано очень большое количество важных и интересных работ, непосредственно относящихся к большинству затронутых в нашей монографии проблем и сюжетов, не говоря о целом ряде новых обобщающих трудов по римской военной истории в целом. Кроме того, продолжая после выхода книги разрабатывать вопросы военной истории Римской империи, я обратился как к углубленному освещению ряда ранее затронутых тем[2], так и к новым сюжетам, которые имеют непосредственное отношение к теме ментальности и традиций императорской армии и получили отражения в опубликованных статьях и книгах[3].
Что касается новейших исследований, посвященных такой многогранной проблематике, как идеология, традиции и ментальность армии Римской империи, то их простой перечень потребовал бы нескольких страниц. Если ограничиться только наиболее значимыми трудами[4], то в первую очередь следует указать целый ряд обобщающих трудов, суммирующих результаты прежних исследований и продвигающих новые подходы к римской военной истории. Прежде всего назовем вышедшие в 2007 г. «Компэньон к римской армии» и «Кембриджскую историю военного дела в Греции и Риме», в которых весомо представлены темы, относящиеся к социальным и ментально-идеологическим характеристикам императорской армии, ее политической роли[5]. Широкий круг важных для нашей темы проблем был затронут в материалах научной конференции в Лионе, посвященной профессии воина в римском мире[6]. Из самых новых трудов общего характера укажем книги Дж. Итона, А.Д. Ли и Я. Ле Боэка, в которых, в отличие от более старых исследований, освещаются воинские ценности и особенности армии как специфического сообщества[7]. В ряде новых монографий и диссертаций представлено новое целостное освещение таких важных элементов римской военной организации, как преторианская гвардия, центурионат, армейские церемонии и ритуалы[8]. Большого внимания удостоилась в современных исследованиях тема солдатских мятежей, получившая разработку также и в монографических трудах[9].
В последние полтора десятилетия в разных своих аспектах, в том числе во взаимосвязи с воинскими ценностями, интенсивно изучалась армейская религиозно-культовая практика[10]. Помимо прочих работ, стоит выделить серию статей О. Штолля[11] и недавние коллективные труды на эту тему[12], а также несколько новых работ, посвященных военным штандартам римской армии[13].
В особенности показательно, что в этот период появились и первые монографические исследования базовых ценностных представлений, лежащих в основе римской воинской ментальности и идеологии. Здесь в первую очередь нужно выделить книгу С. Фэнг об идеологии римской воинской дисциплины[14]. Эта категория наиболее полно выражает суть и специфику римской военной организации в целом и позволяет охватить практически все аспекты военного дела и повседневной жизни армии, вплоть до гендерного измерения военной службы, а также особенности идеологии правящих элит и важные моменты функционирования политической системы. Автор показывает укорененность римских военных установлений в особенностях социальных структур, политической идеологии и культуры Древнего Рима. Дисциплина трактуется как противоречивое сочетание неформальных (в том числе патримониальных), ценностно-рациональных элементов с тенденцией к бюрократической рутинизации; она, как и «доблесть», ассоциировалась с маскулинным габитусом, который определял солдатскую идентичность и был продуктом римской истории и «политической мифологии». В недавней диссертации Дж. Джеймса, в которой дисциплина также рассмотрена в неразрывном единстве с понятием доблести, но на основе подходов аналитической психологии, предложен оригинальный, хотя и не бесспорный взгляд на истоки и значение этих категорий в воинской ментальности[15]. Исследовались и другие компоненты системы ценностей римской армии[16].
Таким образом, бегло очерченный поток исследований явно свидетельствует о продолжающейся интенсивной работе в тех направлениях, которые являются ключевыми для нашей книги. Понятно, что, для того чтобы учесть всю эту новейшую историографию в более или менее полном объеме – а это непременное профессиональное требование при работе над серьезным историческим исследованием, – потребовалось бы не только существенно расширить историографическую главу, не просто добавить огромное количество новых ссылок на новейшие публикации, но их критически их оценить и, вероятнее всего, скорректировать и уточнить отдельные высказанные в первоначальном варианте книги положения. Это, безусловно, придало бы тексту бо́льшую академическую фундированность, но мало что добавило бы по существу. Поэтому при подготовке переиздания книги был избран компромиссный вариант: не перерабатывать весь текст, но ограничиться минимальными поправками и немногими дополнительными ссылками на научную литературу, преимущественно ту, которая в период работы над первым изданием монографии была мне недоступна либо выпала из поля зрения. Это позволяет более точно отразить состояние исследований на начало 2000‐х гг. Лишь в отдельных случаях приведены указания на более новые публикации. Немногочисленные дополнительные ссылки в постраничных примечаниях даны в нумерации с буквенным дополнением.
Из тех сюжетов, которые мной разрабатывались с момента выхода первого издания и, вписываясь в общую проблематику и логику исследования, могли бы войти в монографию в качестве дополнительных глав, я решил ограничиться только одним дополнением – главой о перебежчиках и предателях в римской императорской армии, поскольку соответствующий материал, как представляется, позволяет контрастно оттенить позитивные ценностные ориентации, лежавшие в основе воинской ментальности, примерами их столь радикального ниспровержения, как в случаях дезертирства и перехода на строну врага, что лишний раз обнаруживает противоречивость и сложность истории римской военной организации.
Разумеется, при подготовке текста книги ко второму изданию были по возможности исправлены все замеченные опечатки, технические и стилистические огрехи, заново сверена большая часть ссылок на источники и литературу, в некоторых случаях эти ссылки дополнены указанием на новые свидетельства или издания. Внесены также необходимые исправления в библиографические описания, а сама библиография дополнена разделом с русскими переводами источников, использованных в работе. В распоряжении читателей, таким образом, будет более совершенный текст. Им же и судить, насколько актуальными и значимыми являются собственно научные результаты нашего исследования.
Многие, Лоренцо, держались и держатся того взгляда, что нет в мире вещей, друг с другом менее связанных и более друг другу чуждых, чем гражданская и военная жизнь. Поэтому мы часто замечаем, что, когда человек задумает выделиться на военном поприще, он не только сейчас же меняет платье, но и всем своим поведеним, привычками, голосом и осанкой отличается от всякого обыкновенного гражданина… Гражданские нравы и привычки не подходят для того, кто считает первые чересчур мягкими, а вторые – негодными для своих целей…
Однако если посмотреть на установления древности, то не найдется ничего более единого, более слитного, более содружественного, чем жизнь гражданина и воина.
Введение
Значение военного фактора в истории Древнего Рима невозможно переоценить. В силу особых исторических условий формирования и развития римской civitas военные потребности и задачи имели огромное влияние на весь уклад жизни древних римлян, эволюцию их государственного строя, идеологию, нравственные идеалы и «национальный» характер народа квиритов. Социальные и государственно-политические структуры Рима всегда находились в теснейшей взаимосвязи и взаимообусловленности с эволюцией его военной организации[17]. Война и военная деятельность буквально со времен Ромула и до эпохи упадка Римской империи считались важнейшим и одним из наиболее почетных занятий для всякого настоящего римлянина, и в первую очередь – для представителей правящей элиты. Все это дает исследователям веские основания говорить о классическом Риме, его идеологии и культуре как милитаристских по своей глубинной сути[18].
Грандиозные и исключительно прочные завоевания, беспримерные достижения римлян в военной сфере, прежде всего поразительная эффективность созданной ими военной машины, оставались непревзойденными на всем протяжении истории античного мира и служили в последующие эпохи образцом для подражания. Уже античные авторы начиная с Полибия были практически единодушны в своем восхищении тем совершенством и мощью, какими отличалась римская армия на протяжении столетий – от подчинения Италии и побед над Карфагеном в III в. до н. э. и вплоть до конца II столетия н. э., когда Риму удалось остановить могучий натиск варварских народов на рубежи империи[19]. Если римляне видели в своих военных успехах законный предмет патриотической гордости, считая их закономерным следствием прирожденной римской доблести и благорасположения богов, то многие греческие историки, писавшие о военной истории Рима, в целом разделяя эту точку зрения (ср., например: Polyb. VI. 52. 8; Onasand. Prooem. 4), более пристальное внимание обращали и на другие причины римских побед, исследуя их и с прагматической точки зрения[20]. Но и те, и другие, говоря о сильных сторонах римской военной организации, неизменно акцентировали решающую роль традиционных установлений и порядков (prisci mores, mos majorum), на которых зиждились дисциплина, выучка, стойкость и патриотизм войск, обеспечивавшие Риму превосходство над любыми врагами. Сражаясь с ними, римляне, как никто, умели извлекать уроки из побед и поражений, не чуждались заимствовать у побежденных все ценное в практике и теории военного дела. При этом, совершенствуя свою военную машину и приспосабливая ее к изменяющимся условиям, они сохраняли верность своим исконным традициям. Именно благодаря этим традициям и аксиологическим установкам из поколения в поколение воспроизводился тот специфически римский военный дух, который не в меньшей, наверное, степени, чем вооружение, тактическое искусство, организационные структуры, обусловливал несокрушимую боевую мощь легионов.
Однако там, где речь идет об армиях позднереспубликанского и императорского времени, мимо внимания античных авторов не могли пройти негативные стороны и коренные пороки профессиональной армии, которые с особой силой проявлялись в кризисные моменты римской истории, когда военщина прямо и грубо вмешивалась в политику, диктуя свою, часто корыстную, волю государству и обществу. История римской армии знает, таким образом, и величественные, и позорные страницы, не уступающие друг другу в яркости и драматизме.
Эта история, чрезвычайно насыщенная событиями и сравнительно хорошо документированная разнообразными источниками, представляет непреходящий интерес с точки зрения воплощенного в ней огромного опыта строительства вооруженных сил на профессиональной основе, их взаимоотношений с государством и обществом. Неудивительно, что она всегда была и остается в центре внимания современных исследователей. Вслед за античными историками они обращаются к ключевым вопросам о сильных и слабых сторонах римской армии. Начиная со второй половины XIX в. изучение военной истории и армии Древнего Рима превратилось в одну из ведущих и наиболее динамично развивающихся отраслей антиковедения, в которой сложился целый ряд специализированных направлений. В связи с постоянным пополнением источниковой базы, главным образом за счет новых эпиграфических открытий и археологических раскопок, но, главное, в связи с развитием новых исследовательских подходов и парадигм, в поле зрения ученых оказываются новые темы и проблемы: социальная, культурная и экономическая роль армии, прежде всего в провинциях Римской державы, демографическая структура и повседневная жизнь вооруженных сил, правовой статус, религиозные верования и система ценностей римских солдат, роль командиров и военачальников, их взаимоотношения с войском.
В самое последнее время в русле общего прогресса и новейших тенденций современной исторической науки в работах, посвященных римской армии позднереспубликанского и императорского времени, явственно обозначился поворот к проблематике, которая относится к исследовательским приоритетам социальной истории, истории ментальностей и к такой новой дисциплине современного гуманитарно-исторического знания, как военно-историческая антропология. В рамках данной проблематики основное внимание концентрируется на роли «человеческого фактора» в жизнедеятельности армии, в частности на таких ключевых вопросах и темах, как своеобразие ментально-психологического и социокультурного типа римского солдата, специфика социальных связей внутри воинского сообщества, реалии повседневного быта и взаимоотношений армии с гражданским обществом, военно-политические компоненты официальной идеологии и пропаганды, социально-психологические и идеологические стороны взаимоотношений армии и полководцев, политическая роль армии, военная культура и воинская этика, религиозно-культовые практики как основа воинских добродетелей и армейской корпоративности. Исследования, ведущиеся в этих ракурсах, не только обеспечивают существенное приращение конкретных знаний по истории военной организации Рима, не только открывают весьма интересные возможности для нового видения важнейших закономерностей функционирования военной организации в сравнительно-исторической перспективе, но и подводят к более глубокому пониманию кардинальных основ римской цивилизации вообще. Отмеченное направление, безусловно, является одним из наиболее перспективных и многообещающих в новейшей историографии римской императорской армии. Но при всех его бесспорных достижениях, выразившихся в появлении ряда глубоких и оригинальных работ общего и конкретного плана, на этом новом исследовательском поле остается еще немало лакун, недостаточно изученных и дискуссионных проблем, требующих дальнейших конкретных изысканий, теоретического осмысления и обобщения результатов, полученных в изучении отдельных аспектов. И в отечественной, и в мировой науке пока еще отсутствуют обобщающие труды, специально посвященные изучению военных традиций и ментально-идеологических факторов в жизнедеятельности римской императорской армии.
В данной работе мы стремились исследовать римскую императорскую армию как специфическое воинское сообщество, как субъект социальной, политической и собственно военной истории. Такой ракурс рассмотрения требует сосредоточить основное внимание на тех социокультурных «механизмах» функционирования и воспроизводства данного сообщества, к важнейшим элементам которых можно отнести, с одной стороны, традиции, понимаемые как интегральное выражение разнообразных социально организованных стереотипов человеческой (в нашем случае – военной) деятельности, а с другой – различные ментально-идеологические комплексы, определявшие духовный облик, мировосприятие римских военных, матрицы их сознания и практического поведения в тех или иных социально значимых ситуациях. Именно военные традиции (как главная составная часть военной культуры и одна из основ военной организации), воинская ментальность и идеология римской императорской армии составляют главный предмет нашего исследования. Понимание содержательной стороны этих категорий мы подробно изложим ниже. В качестве же предварительных замечаний отметим следующее.
Учитывая многообразие и многоаспектность военных традиций, чрезвычайно сложно охватить их все в рамках одного исследования. Поэтому мы стремились, не упуская из вида их целокупного единства и взаимообусловленности с самыми разными параметрами военной организации (социальными, военно-техническими, тактическими, государственно-правовыми, сакральными и проч.), исследовать преимущественно те из них, которые представляются в наибольшей степени взаимосвязанными со сферой ментальных и идеологических установок. Вполне очевидно, что многие традиции, существовавшие в армии императорского Рима, уходят своими корнями в очень ранние времена, и пристальное исследование их генезиса и последующих трансформаций увело бы нас очень далеко от основной темы работы. Поэтому история возникновения и эволюции отдельных традиций (например, тех, что связаны с системой поощрений и наказаний, с почитанием военных штандартов или военной присягой) как специальная проблема нами не изучалась, но затрагивалась лишь постольку, поскольку без обращения к их истокам и изменениям было бы трудно понять судьбу древних установлений в императорскую эпоху, взаимопереплетение традиционных и новых ценностей.
Комплекс римских военных традиций и ментально-идеологических феноменов рассматривается нами в четырех сферах их проявления, наиболее, как представляется, существенных для целостной, разносторонней характеристики роли армии в Римском государстве и социуме, а именно в социальной, политической, военно-этической и религиозно-идеологической. В силу сложной иерархической структуры вооруженных сил империи, неоднородности их социального и этнического состава, существенных различий в характере и условиях службы в тех или иных родах войск, а также из-за состояния наших источников очень трудно воссоздать дифференцированную картину ценностных ориентаций римских солдат, социально-политической роли и идеологии императорской армии. Тем более сложно проследить все имевшие место на протяжении столетий диахронические изменения. Поэтому, учитывая по возможности все эти моменты и жертвуя частностями ради целого, основное внимание мы уделим общим, принципиальным и устойчивым характеристикам, которые отличали римского солдата и воинское сообщество императорского времени, но прежде всего его легионное ядро, составлявшее основу всех вооруженных сил и в наибольшей мере сохранявшее приверженность исконным традициям римского военного устройства и военной культуры. Акцент, таким образом, делается на синхронистическом освещении фундаментальных традиций, ценностных ориентаций и идеологем, которые с большей или меньшей степенью устойчивости существовали в «большом времени».
Особо следует оговорить хронологические рамки исследования. Они определяются в первую очередь спецификой изучаемого предмета, характером и этапами эволюции военной организации принципата, а также состоянием источниковой базы. В центре нашего внимания будет армия Римской империи I–II вв. н. э. Военная организация ранней империи была создана в своих основах Октавианом Августом. Однако процесс превращения гражданского ополчения в постоянную профессиональную армию начался в Риме задолго до установления принципата и даже до реформ Гая Мария, и, как отмечают современные исследователи, римляне очень рано усвоили профессиональное отношение к войне[21]. Разумеется, Август, осуществляя свои военные реформы, не только de iure оформил то, что de facto уже существовало ко времени завершения гражданских войн в последние десятилетия республики, но и внес целый ряд очень значимых новаций, относящихся к политике рекрутирования, порядку прохождения службы как рядовым, так и командным составом армии, месту армии в обществе и государстве, к стилю взаимоотношений императора и войска и т. д. При этом, однако, он в известной степени стремился сохранить и упрочить «республиканский фасад», возродить традиционные ценности[22]. Происходившие после Августа изменения в целом не носили принципиального характера, следуя главным образом в русле наметившихся ранее тенденций и отражая перемены в социальном развитии и внешнеполитическом положении империи. Важные трансформации происходят на рубеже II–III вв. н. э. и связаны с военными реформами Септимия Севера, которые явились определенным итогом развившихся ранее тенденций и заложили основы позднеантичной военной организации[23]. Перемены, происходившие на протяжении кризисного III века вследствие скудости источников плохо известны в своих деталях. Таким образом, римскую армию ранней империи (эпохи принципата) можно рассматривать как достаточно стабильную систему, в которой эволюция играла относительно второстепенную роль и преобладали постоянные элементы[24]. Не подлежит сомнению, что многие римские военные традиции и военно-этические ценности по самой своей природе отличались весьма консервативным, инерционным характером[25]. Уходя своими истоками в глубокую древность и будучи органически связаны с римской, можно сказать, «национальной» идентичностью, они, хотя и получали в некоторых случаях новое наполнение и переосмысление, все же, благодаря и собственной инерционности, и присущему римлянам почтению к древним установлениям, сохранялись в той или иной мере – если и не как жизненная реальность, то, во всяком случае, как чаемый идеал – вплоть до позднеантичного времени, до тех пор пока римская цивилизация окончательно не прекратила свое существование как определенная целостность.
Следует также иметь в виду, что многие факты, характеризующие военные традиции и систему ценностей, представлены в источниках очень разрозненно и неравномерно. Если наиболее информативные литературные источники в основном освещают позднереспубликанский период и первое столетие империи, то юридические, эпиграфические и папирусные материалы в массе своей относятся к более поздним периодам. Нужно учитывать и то обстоятельства, что многие античные историки в своих трудах, посвященных ранней истории Рима, нередко ориентировались на современные им реалии и проблемы, допуская анахронизмы и привнося в описания далекого прошлого понятия, оценки и взгляды более поздней эпохи. Свои очень устойчивые каноны предъявляла к политическому и историографическому дискурсу античная риторика, в топосах которой конденсировались традиционные моральные категории и идеологические представления. Все эти моменты обусловливают необходимость обращения и к событиям, и к источникам, относящимся к широкому временному диапазону, который далеко выходит за хронологические пределы собственно раннеимператорского периода, и диктуют, таким образом, довольно широкие хронологические границы исследования – от периода зарождения и становления военной системы империи, охватывающего, по меньшей мере, последнее столетие республики, и до времен поздней империи III–IV вв., когда армия, несмотря на ряд серьезных преобразований в системе комплектования, организационно-правовой структуре, социальном и этническом составе, продолжала в определенной степени сохранять прежние традиции, ценности и идеологические установки.
Не претендуя на систематическое рассмотрение всех возможных аспектов столь обширной темы, как воинские традиции и воинская ментальность императорского Рима, мы попытаемся дать, по возможности, целостное, разностороннее освещение того комплекса социокультурных, ментальных и идеологических факторов, которым, по нашему мнению, в значительной степени определялись и реальная роль армии в политических и социальных процессах, и историческое своеобразие римской военной организации как системообразующего компонента государственно-политической и общественной структуры Римской империи, органически связанного с фундаментальными характеристиками римского варианта античной цивилизации. Для достижения этой цели представляется целесообразным сосредоточиться на решении четырех взаимосвязанных задач.
Во-первых, исследовать социально-политические, правовые и идеологические аспекты положения армии в римском обществе и государстве, обратив при этом особое внимание на специфическую внутреннюю «социальность» самой армии и на ее восприятие в общественном сознании императорской эпохи.
Во-вторых, выявить глубинные факторы и специфику политической роли армии с точки зрения тех традиционных форм и «механизмов», которые обнаруживаются в таких феноменах, как воинская сходка, солдатский мятеж и войсковая клиентела, и были в эпоху империи теснейшим образом были связаны с процессом передачи императорской власти, с политическими переворотами и узурпациями.
В-третьих, реконструировать систему военно-этических традиций и ценностей римской армии в их взаимообусловленности и взаимосвязи с историческим своеобразием развития римской civitas, со спецификой воинского сообщества и военной деятельности, военно-правовыми установлениями, особенностями морали и «национального» характера римлян.
В-четвертых, рассмотреть распространенные в императорской армии верования и религиозно-культовую практику как особую форму профессионально-корпоративной идеологии и факторы обеспечения солдатской идентичности, как средство морально-психологического и морально-политического воспитания войск.
Очевидно, для того чтобы выявить историческое своеобразие, собственно римскую специфику указанных феноменов, необходим определенный минимум сравнительно-исторического анализа. Наиболее целесообразным в этом плане нам представляется сопоставление римских традиций и представлений с греческими, поскольку, во-первых, культурно-историческая и типологическая близость двух классических народов делает особенно показательными обнаруживающиеся между ними различия, подчас весьма контрастные; во-вторых, сравнения и аналогии между фактами античной и более поздних или типологически иных цивилизаций, хотя и могут быть очень интересны сами по себе, далеко не всегда оправданы и корректны с методологической точки зрения; в-третьих, проведение развернутого и квалифицированного сравнительно-исторического анализа потребовало бы дополнительных специальных изысканий, выходящих далеко за рамки очерченных нами задач.
Выбор отмеченных направлений и проблематики исследования обусловлен как состоянием дел и тенденциями развития современной историографии (на них мы подробно остановимся в главе II), так и теми теоретико-методологическими подходами, которые получили развитие в рамках исторической антропологии, точнее, такого нового ее раздела, как военно-историческая антропология.
Таким образом, работа представляет собой попытку реализовать в изучении римской императорской армии круг тех идей и концепций, которые выработаны в рамках цивилизационного, социально-исторического и историко-антропологического подходов к познанию прошлого. Эти подходы заслуживают, на наш взгляд, подробного обсуждения, поскольку военно-историческая антропология находится еще, по существу, in statu nascendi, и в данном исследовательском поле выявляется ряд проблемных вопросов, требующих осмысления и определенной тематизации в контексте тех дискуссий, которые в последнее время оживленно ведутся вокруг так называемый новой исторической науки о ее задачах, системе понятий, междисциплинарных связях, методологических трудностях и эвристическом потенциале. Такое осмысление, учитывающее опыт современной историографии теоретического и конкретно-исторического жанров, представляется тем более необходимым, что даже в тех сравнительно немногочисленных работах, в которых римская военная организация изучается фактически в русле историко-антропологической проблематики, отсутствует, за крайне редкими исключениями, какая-либо методологическая рефлексия.
Историческая антропология в настоящее время, бесспорно, относится к числу ведущих и, пожалуй, наиболее продуктивных направлений мировой историографии. Своими истоками она напрямую связана с «новой исторической наукой» (l’Histoire nouvelle), которая была создана основателями «Анналов» М. Блоком и Л. Февром и получила свое второе рождение в работах представителей последующих поколений их школы (Р. Мандру, Ж. Дюби, М. Ферро, Ж. Ле Гоффа, А. Бюргьера и др.), выдвинувших на первый план изучение ментальностей. Как современная версия «новой исторической науки» (или даже ее синоним[26]), историческая антропология представлена в настоящее время целым спектром историографических направлений и дисциплин, плодотворно изучающих социальные связи, структуры повседневности, демографическое поведение, ментально-идеологические комплексы и интеллектуальную историю, социокультурные аспекты политических процессов и институтов[27]. Можно сказать, что историческая антропология претендует сегодня на изучение практически всех сфер исторической реальности в их системно-структурной целостности и социокультурном единстве, но прежде всего в проекции человеческих представлений об этой реальности. Ее исследовательский пафос состоит в раскрытии человеческого содержания истории и достижении на этой основе качественно нового исторического синтеза[28]. При всем разнообразии и неуклонно возрастающей дивергенции исследовательских подходов эти направления объединены неким общим дискурсом и, главное, пристальным интересом к тому, «что молчаливо признается данной культурой» (У. Раульф)[29]: к имплицитным установкам сознания и поведения, к конкретному бытию человека в рамках малых сообществ и в потоке повседневности. Принципиальной посылкой историко-антропологического подхода является признание того, что в любую историческую эпоху общественное поведение людей детерминировано не только и даже не столько внешними обстоятельствами (экономическими и политическими структурами, классовыми отношениями и т. д.), сколько той картиной мира, которая утвердилась в их сознании[30]; что очень часто побудительные мотивы к действию оказываются производными от тех идеальных моделей, которые заложены в сознании человека религией, культурой, традициями[31]. Иначе говоря, на первый план выдвигаются исследования конкретно-исторических культурных механизмов «социального действия» в разных областях человеческого бытия, нерасторжимая взаимосвязь «мира смыслов» с коллективными и индивидуальными поведенческими практиками. Историческая антропология принципиально меняет логику и стратегию познания обществ прошлого еще и в том отношении, что акцент исследований смещается с диахронических изменений в «большом времени» на синхронию[32]. При этом в качестве первоочередной потребности современного этапа развития «новой исторической науки» выступает интеграция антропологического подхода и социальной истории[33].
Осмысление общих предпосылок, характера и перспектив антропологического поворота в исторической науке, начавшегося в середине ХХ в., позволяет утверждать, что он стал закономерным этапом, обусловленным как спонтанной эволюцией и внутренней логикой развития самого исторического познания, так и общей эпистемологической ситуацией в гуманитарных науках[34]. Поворот этот непосредственно связан также и с социокультурным контекстом постиндустриальной эпохи, и с той, по выражению Г.С. Кнабе, философско-гносеологической контроверзой, которая определяет в последние десятилетия практику и теоретическую атмосферу исторических исследований[35]. Суть этой контроверзы, создающей коренную познавательную апорию, Кнабе усматривает в несовместимости непреложных требований любой науки (включая установку на обнаружение логически доказуемой истины, рациональность анализа, необходимость абстрагирования ради выявления закономерностей, верифицируемость выводов) с требованиями, столь же непререкаемо возникающими из современного движения к целостному познанию исторической «жизни как она есть», которая представляет собой разомкнутую систему и «противится» схемам и жесткому структурированию.
С данной апорией в своей практике так или иначе сталкивается любой серьезный исследователь, отдающий себе отчет в исходных предпосылках и целях исторического познания. Какие бы варианты для ее преодоления ни предлагались[36], вполне очевидно, что достижимо оно прежде всего на прагматическом уровне исторического познания – за счет конкретных полидисциплинарных исследований, но лишь при том непременном условии, что исходят они из осознанного выбора исследовательских приоритетов, сопровождаются рефлексией соответствующих теоретико-методологических затруднений и опираются на осмысленное применение категорий и концепций, вырабатываемых и в самой историографии, и в смежных гуманитарно-обществоведческих дисциплинах. Изучение любой конкретной проблематики при этом не должно и не может базироваться на простом, бездумно-механическом заимствовании готовых понятий и методических рецептов, тем более на заранее заданных идеологических схемах. Как показывает опыт, такое заимствование нередко приводит к «сопротивлению» исследуемого материала, к сужению или, напротив, неоправданной модернизации круга вопросов, задаваемых источникам, к игнорированию тех фактов, которые противоречат априорным исследовательским установкам. Универсальных понятий и методов-отмычек, одинаково применимых к любому объекту исследования и комплексу источников, не существует. Как справедливо отмечает Е.М. Михина, имея в виду широкий смысловой диапазон такого ключевого для исторической антропологии понятия, как ментальность, это понятие «становится способным стимулировать мысль, обретает глубину и эвристическую силу, только будучи помещено в контекст формулируемых проблем, гипотез, частичных решений, понятных всем постановок вопроса, короче – в стихию того, что может быть названо “историко-антропологическим дискурсом” и что еще не успело вполне сложиться»[37]. Обращение к конкретному кругу объектов и проблем исследования с необходимостью предполагает соответствующую «настройку» понятийного аппарата и теоретико-методологического инструментария для выработки адекватной исследовательской стратегии и тактики, а также определение наиболее значимых и продуктивных линий возможных междисциплинарных контактов.
Все эти задачи весьма актуальны для такого нового направления, как военно-историческая антропология, которое закономерно выделилось в последние годы в рамках изучения военной истории[38] и находится в процессе определения своего предметного поля и проблематики, развиваясь главным образом на материале военной истории Нового и Новейшего времени в тесном взаимодействии с военной психологией и социологией[39]. Ростки данного направления становятся в последнее время все более заметными и в исследованиях, посвященных Древнему Риму. И хотя здесь число работ, в которых специально затрагивается круг вопросов, составляющих предмет интереса исторической антропологии, еще очень невелико, они достаточно показательны с точки зрения ведущих тенденций в развитии современного антиковедения, подтверждая его восприимчивость к тем импульсам, что идут из других сфер гуманитарно-исторического знания.
Среди многих теоретических вопросов, возникающих в исследовательском пространстве исторической антропологии вообще и ее военной отрасли в частности, на одно из первых мест, с точки зрения нашей темы, можно поставить проблемы, связанные с использованием понятия ментальности, которое прочно вошло и в научный арсенал, и в обиходное словоупотребление, но по-прежнему сравнительно редко используется в работах по военной истории Рима[40]. Затрагивая те или иные грани данного феномена, историки оперируют обычно такими категориями, как корпоративный дух (esprit de corps), особый моральный кодекс и воинский этос, мораль армии. По-прежнему остается в высшей степени актуальной задача, поставленная 20 лет назад известным американским антиковедом Р. МакМалленом, – понять такой феномен, как душа римского солдата[41]. Трудно, однако, согласиться с утверждением МакМаллена, что подход к изучению данного феномена, в силу имеющихся свидетельств, может быть только социологическим, а не психологическим. На наш взгляд, именно понятие ментальности позволяет интегрировать собственно социальные, социокультурные, духовно-психологические, этические и идеологические аспекты в характеристике римского солдата и римской армии.
О содержательном наполнении и продуктивных возможностях понятия ментальности в познании прошлого немало сказано в минувшие десятилетия[42]. Исследователями отмечается, с одной стороны, расплывчатость и неопределенность этого понятия, образующего своего рода «смысловое пятно», а с другой, подчеркивается его пластичность и позитивно оценивается характерная для настоящего времени тенденция все более расширять его содержание, включая в поле зрения историков ментальностей не только «подсознание» общества, но и философский, религиозный, научный и другие способы истолкования мира. Акцентируются разнообразие групповых ментальностей и своеобразная «разноэтажность» ментальной сферы, зависящая от социальной и профессиональной структуры общества, половозрастных, образовательных и прочих различий, но при этом все же предполагается, что существует и ментальность в широком смысле, как духовный универсум эпохи, общий для всего социума или этноса благодаря прежде всего языку и религии как главным цементирующим силам[43]. В целом же под ментальностью понимается уровень индивидуального и коллективного сознания, не отрефлектированного и не систематизированного посредством целенаправленных усилий мыслителей, живая, изменчивая и при всем том обнаруживающая поразительно устойчивые константы магма жизненных установок и моделей поведения, эмоций и автоматизированных реакций, которая опирается на глубинные зоны, присущие данному обществу и культурной традиции[44]. Единство той или иной ментальности, включающей столь разнородные и разнонаправленные элементы, обеспечивается, по мнению некоторых исследователей, не столько рациональной связью понятий, сколько разделяемыми в данной группе ценностями[45]. Очевидно также, что понятие ментальности близко к понятию «картина мира» и включает, если говорить языком семиотики, не столько «план выражения», сколько «план содержания», т. е. речевые и умственные привычки, неартикулированные установки сознания. Путь изучения ментальных структур и феноменов пролегает поэтому «не по вершинам уникальных шедевров и художественных и философских идей, но в долинах ритуалов и клише и в темных лесах символов и знаков»[46].
Итак, ментальность предстает как очень широкое, исключительно емкое понятие. Элементы, из которых она складывается, принципиально имплицитны, диффузны, тесно между собой взаимосвязаны, но в то же время противоречивы и нередко даже логически несовместимы. Сказать, как «устроена» ментальность, в какой степени и какую систему образуют ее элементы, очень трудно[47]. Она, по сути дела, не образует структуры и может быть описана не в субординированных, более или менее однозначных понятиях, но в синонимах со смысловыми различиями, плохо дифференцированными по значению[48]. Возможно, прав поэтому Ф. Граус, заявляя, что ментальность нельзя определить, но можно описать, ибо она выявляется в мнениях и типах поведения. Это, по его словам, абстрактное понятие, придуманное историками, а не явление, открытое ими в исторической действительности[49]. Данное верно подмеченное обстоятельство не умаляет, однако, той познавательной ценности рассматриваемой категории, которая состоит в том, что разными своими гранями ментальность смыкается с феноменами, относящимися и к общественно-психологической, и идеологической, и морально-аксиологической, и практически-деятельностной сферам. Понимаемая таким образом ментальность выступает как синтетическая категория, наиболее адекватная для понимания – на уровне и макроструктур, и микропроцессов – исторического прошлого в его человеческом измерении. Вместе с тем она оказывается тем «посредствующим звеном», которое связывает социальные процессы и структуры, культуру и духовную жизнь, открывая путь к целостному видению истории[50]. Действительно, если не рассматривать историю ментальностей как ключ ко всем дверям[51], то это понятие, несмотря на отсутствие однозначной трактовки, обладает немалыми эвристическими возможностями для историко-антропологического изучения военной истории и армии Древнего Рима. Возможности эти, однако, все еще остаются в должной мере нереализованными, хотя историко-антропологический подход давно и плодотворно применяется в изучении социально-политической и культурной истории античного Рима[52]. Для их успешного использования необходимо соответствующим образом «настроить» используемый понятийный аппарат.
Обращаясь к понятию ментальности, важно отметить, что единство ментальности того или иного коллективного субъекта не столь самоочевидно, как может показаться на первый взгляд. В теоретических дискуссиях уже указывалось, что опасно исходить из априорных определений типа «ментальность дворянства, крестьянства, духовенства» и т. д., ибо внутреннее многообразие и множество противоречивых черт, присущих ментальности одних и тех же социальных групп, часто не сводимы к общему знаменателю и не должны упускаться из вида. Представление о внутреннем единстве целых эпох (общественных слоев, народов) тем более есть миф[53]. Это предостережение вполне обосновано. Реальное существование целостной, единой по своим основным параметрам ментальности, присущей всей армии, оказывается проблематичным, если учесть, что кардинальными характеристиками военной организации Римской империи были статусное разнообразие и иерархия[54]. Как между разными родами войск, так и внутри частей и соединений существовали серьезные социальные, правовые и рангово-иерархические различия (например, между преторианской гвардией, легионами и вспомогательными частями или между рядовыми легионерами и высшими офицерами, которые в эпоху принципата принадлежали почти исключительно к знати). Эти различия оказываются очень существенными при рассмотрении духовного облика солдат императорской армии, ибо, как обоснованно подчеркивает Я. Ле Боэк, «нельзя ставить на одну доску легионера и воина вспомогательных частей, особенно если этот последний несет службу в numerus; кроме того, надо учитывать, что их положение менялось в период от Августа до Диоклетиана. К тому же… в то время происходила и общая эволюция, затронувшая всю совокупность обитателей ойкумены. Таким образом, в данном вопросе на первое место выходят социальный и временной факторы»[55]. Очевидно, что не следует преувеличивать гомогенность – и социальную, и духовную – римских вооруженных сил (даже легионы в разные периоды истории империи, хотя и комплектовались формально только из граждан, не были однородны ни по своему этническому и социальному составу, ни с точки зрения служебных функций, общественного и служебного престижа составлявших их военнослужащих, характера связей последних с местным населением).
В то же время нельзя отрицать и тот факт, что армия ранней Римской империи, как важнейшая государственно-политическая структура, особая профессиональная корпорация и специфический социальный организм, представляла в рамках римского мира своего рода «тотальный институт» и была, пожалуй, внутренне наиболее интегрированным, когерентным сообществом, в котором целенаправленно, с применением разнообразных эффективных средств культивировались жестко заданные стандарты поведения, конформизм и единообразие, являвшиеся немаловажным фактором управляемости и боеготовности огромной военной машины. Нивелирующая и интегрирующая сила армии обеспечивалась воинскими уставами и другими военно-правовыми установлениями, сознательно проводимой политикой качественного комплектования, веками отработанной системой обучения и воспитания личного состава, порядком чинопроизводства, гибкими мерами поощрения, разнообразными социальными гарантиями и юридическими привилегиями, религиозно-культовой практикой, подчеркиванием персональных связей императора и войска, наконец, официальной пропагандой и идеологией, в рамках которых военная служба всегда оценивалась как социально-престижная сфера деятельности. Все эти моменты, помимо всего прочего, превращали армию в оплот традиционных римских норм и ценностей, в один из важнейших факторов интеграции империи в целом[56].
Корпоративное обособление и даже отчуждение (функциональное, пространственное и социокультурное) постоянной профессиональной армии от гражданского общества империи, превращение солдата в особый социальный и морально-психологический тип, как мы попытаемся показать далее (см. главу III), со всей определенностью фиксируется в источниках, начиная с позднереспубликанского периода. Не следует также забывать о том, что армия – это, во-первых, мужской мир, имевший демографическую структуру, существенно отличную от той, что существовала в гражданских сегментах общества[57], а во-вторых, это вооруженная сила, главным предназначением которой была война, налагавшая на образ жизни и сознание солдат больший отпечаток, нежели их происхождение и все социальные связи[58], и поэтому доминирующие ценности людей военных, безусловно, были в значительнейшей мере пронизаны «маскулинным духом»[59]. Учитывая сказанное, представляется правомерным говорить об особой корпоративности (или корпоративизме) императорской армии как важнейшей стороне ее специфической социальности и основе той целостной воинской ментальности, которая была общей если не для всех римских военных, то по крайней мере для их подавляющего большинства[60]. Именно эти базовые, типические характеристики и константы должны исследоваться в первую очередь, ибо через соотнесение с ними могут быть выявлены и правильно истолкованы черты своеобразия в самосознании отдельных более узких ранговых и специализированных по своим функциям групп внутри армии.
Разумеется, признавая существование неких универсальных черт, присущих любому военному сообществу или регулярной армии, их обусловленность основополагающими принципами и интенциями военного дела, необходимо во избежание анахронизмов и аберраций руководствоваться тем, что называют презумпцией «инаковости» прошлого[61]. Недопустимо увлекаться возникающими аналогиями, поскольку главной целью исторического исследования всегда остается выявление конкретно-исторического наполнения «универсальных» категорий и акцентирование уникальности изучаемых феноменов. В изучение ментальных представлений необходимо внести историчность, выявляя то, чем определялось их содержание и изменение с точки зрения как системно-структурного, так и субъективно-деятельностного подходов[62]. Вместе с тем некоторые наблюдения и выводы современной военной социологии и психологии – дисциплин, интенсивно развивавшихся после Второй мировой войны, прежде всего в США[63], представляются достаточно интересными и плодотворными для определения подходов к изучению военных структур далекого прошлого, в том числе и солдатской ментальности. В специальной литературе справедливо подчеркивается, что основой системы воинских ценностей, отличающейся консерватизмом и высоким уровнем конформизма, являются особые условия и компетенция воинской профессии, прежде всего главная функция армии – осуществление насилия[64]. Вполне обоснованны также высказываемые некоторыми авторами идеи о воинской этике как особом культурно-историческом феномене, который связан с историческими традициями данной нации и представляет собой комплекс специфических ценностей, питаемых чувством воинского братства и составляющих индивидуальный и коллективный кодекс чести[65]. Важно, что в исследованиях военных социологов и психологов армия рассматривается как особая социальная структура, в которой во многом определяющую роль играют отношения в малых (референтных) группах. Такие группы по сути являются системой неформальных межличностных отношений, и так называемые вторичные символы играют в них известную роль лишь в той степени, в какой они интерпретируются в терминах, соответствующих повседневным нуждам отдельного солдата[66].
Не подлежит, однако, сомнению, что, несмотря на все внешние аналогии, природа подобного рода отношений и структур в античных армиях существенно отличалась от того, что можно наблюдать в современных вооруженных силах. Эти взаимосвязи и соответствующие ментальные установки, по самой своей сути, не просто функциональны и техничны: будучи обусловленными объективными потребностями военной деятельности, они вместе с тем изоморфны тем социальным практикам и структурам, которые характерны для того или иного общества. Понятно, что такие, к примеру, феномены, как фиванский священный лох, в котором служили любовники, связанные клятвами взаимной верности, или же отношения патроната-клиентелы, объединявшие римских полководцев и подчиненных им солдат в эпоху поздней республики, а в период империи – императора и всю армию в целом, можно понять, только исходя из социокультурных традиций античных обществ. Поэтому нужно со всей определенностью еще раз подчеркнуть, что любые обобщения, делаемые на современном, эмпирически исследуемом материале, представляют собой не более чем ориентировочные модели, которые при их проецировании на отдаленное прошлое должны, во-первых, учитывать специфику этого прошлого как целостной исторической эпохи и особой цивилизации, а во-вторых, тщательно проверяться конкретными данными источников, анализ которых может либо модифицировать их, либо вовсе опровергать. Современные военные социология и психология отнюдь не могут дать готовые ответы на вопросы о сущности римских военных установлений, но лишь помогают выработать определенную постановку проблем, привлечь внимание к тем факторам и аспектам, которые представляются значимыми с высоты современных знаний, но очень часто не вызывали специального интереса у античных авторов и их современников и, соответственно, не нашли эксплицитного выражения в наших источниках. Иными словами, необходимо взаимодействие сообщений, идущих из прошлого, с теми импульсами и вопросами, которые посылает в прошлое мысль современного историка, черпающего многие проблемы и модели из того исследовательского поля, где трудятся специалисты различных социальных наук[67]. В этом только и может заключаться корректное применением междисциплинарного подхода.
Возвращаясь к обсуждению понятий, которыми обозначено предметное поле нашего исследования, обратим внимание также на принципиально важный – и в теоретическом, и в практически-исследовательском плане – вопрос о соотношении и взаимном опосредовании в воинской ментальности различных пластов и компонентов, а именно: военно-этических норм и ценностей, религиозных представлений, исходных и новообразованных парадигм римской официальной идеологии и тех идейных комплексов, которые принято называть общественно-историческими мифами[68]. Мы уже указали на предельную широту и растяжимость понятия ментальности. Как верно отмечает в связи с этой его характеристикой А.Я. Гуревич, «для того чтобы историк мог с ней [ментальностью] совладать, ее необходимо структурировать, и это поможет более глубокому пониманию исторической целостности»[69]. Можно разделить также мнение П. Динцельбахера, согласно которому история ментальности – это нечто большее, нежели изучение интеллектуальных концепций элит или отдельных мыслителей, это больше, чем история идеологии или религии, чем история эмоций и представлений. Все перечисленное – своего рода вспомогательные дисциплины по отношению к истории ментальностей. Сказать, что описана определенная ментальность, можно только тогда, когда результаты, полученные в рамках этих дисциплин, объединяются в некую уникальную комбинацию характерных и взаимосвязанных элементов[70]. Вполне очевидно, что ментальность не может быть сведена ни к психике[71], ни к идеологии[72]. В то же время изучение коллективной морали, психологии и конкретной субкультуры, как и ментальности в целом, не может отрываться от верхнего слоя общественного сознания – идеологии, которая питается и окрашивается социальной психологией и, в свою очередь, влияет на ее формирование[73]. По справедливому замечанию М. Рожанского, «идеологические средства способны активизировать определенные аспекты ментальностей, но они, по-видимому, в большей мере их высвечивают и выявляют, нежели создают, ибо пускают корни в обществе преимущественно лишь те стороны идеологии, которые находят себе почву в ментальностях, перерабатываются в соответствии с ними»[74].
На наш взгляд, следует согласиться с теми исследователями, которые центральным компонентом в «структуре» ментальности признают ценности, типичные для данной группы и образующие определенную иерархию[75]. В самой же системе ценностных ориентаций того или иного коллективного субъекта необходимо различать по меньшей мере два уровня: один относится к
Этот неписаный военно-этический кодекс, несомненно, в значительной мере ориентирован на парадигмы римских общественно-исторических мифов, которые, в отличие от пропагандистских фикций, активно воздействовали на самочувствие, самоидентификацию и поведение личностей и масс, будучи основанными на характерных и на протяжении очень длительного времени актуальных для римского социума социально-психологических структурах[77]. На непосредственную взаимосвязь этих мифов и постулатов воинской этики с реальным воинским этосом может указывать известное совпадение системы таких базовых понятий, как virtus, honor, fides, pietas и др., которые использовались как римскими идеологами в характеристиках нормативных воинских качеств и в описаниях реальных поступков солдат, так и в текстах, происходящих из самой армейской среды. Фундаментальные для римской цивилизации идеологемы и мифологемы оказывали на армию, учитывая сильный консерватизм ее устоев, влияние не меньшее, а скорее, даже и большее, чем на другие группы населения империи, но и сами они, в свою очередь, подвергались определенной селекции и мутациям в военной среде, приспосабливаясь к ее нуждам и испытывая воздействие тех перемен, которые имели место в военных структурах и социально-политических устремлениях солдатской массы. Одни и те же категории, несомненно, по-разному звучали в военном и гражданском мирах. Поэтому принципиально важно выяснить собственно военное, профессионально-корпоративное наполнение и смысл тех или иных категорий, характеризующих различные добродетели и пороки, идеалы и особо почитаемые ценности, многие из которых имеют в Риме с его милитаристской культурой военные истоки, как например, всеобъемлющее понятие римской virtus.
Необходимо также иметь в виду, что этические ценности тесно взаимосвязаны с нормами, но не совпадают с ними. Если первые в большей степени соотносятся с целеполагающими сторонами человеческой деятельности, то вторые тяготеют преимущественно к средствам и способам ее осуществления. Разумеется, нормативная система основывается на внутренней монолитности и более жестко детерминирует деятельность, чем ценности, ибо нормы не имеют градаций (им либо следуют, либо нет, рискуя оказаться под воздействием соответствующих санкций), тогда как ценности различаются по «интенсивности» и имеют иерархическую градацию. Эти теоретические выводы Л.И. Иванько[78], бесспорно, применимы для анализа механизмов регуляции поведения и в армии, функционирование которой в первую очередь базировалось на жестко предписанных нормах, зафиксированных в воинских уставах и правилах субординации. И если изучение этих норм предполагает системный анализ эволюции военно-организационных структур, военного права, системы чинов, воинских ритуалов и т. п., то исследование ценностных ориентаций римских солдат неизбежно выходит на такие области исследования, как религия и социальная психология, официальная идеология и пропаганда, общественно-историческая мифология. Очевидно, что только такой подход, учитывающий также специфику армии как социального организма и государственного института, позволяет исследовать воинскую ментальность как некую целостность, руководствуясь внутренними связями и приоритетами той системы ценностей, с которой сообразовывались сами древние. Нельзя не согласиться с мыслью французского историка Ж.-М. Давида, что правильный метод для реконструкции присущего человеку прошлого Weltanschauung состоит в систематизации всех признаков, характеризующих нормы поведения: это лексемы, описывающие набор добродетелей и пороков, положительные и негативные суждения, провозглашаемые идеалы и наказуемые нарушения, перечни образов и поступков, использовавшиеся как примеры. Для воссоздания кодов римской этики необходимо сопоставлять все эти признаки и выстраивать их ряды, выявляя тем самым топику праведных и неправедных поступков, предопределявшую конкретный выбор поведения[79]. При этом, подчеркивает Давид, следует «твердо придерживаться той точки зрения, что чувства, которые кажутся нам вполне одинаковыми для всех обществ, были совершенно своеобразными, внутренне определенными, а Цицерону или Тациту придавать значения не больше, чем этнолог своим информаторам из племени бороро»[80]. Такой подход действительно оправдан в изучении не только эмоций, морали и типичных психологических реакций, но и тех идейных комплексов, которые на уровне ментальности представляют собой, по словам А.Я. Гуревича, «не порожденные индивидуальным сознанием завершенные в себе духовные конструкции, а восприятие такого рода идей социальной средой, восприятие, которое их бессознательно и бесконтрольно видоизменяет»[81].
Заслуживают самого пристального внимания и некоторые из идей, высказанных П. Берком. Чтобы приблизиться к разностороннему постижению ментальности, необходимо, по его мнению, интенсивнее изучать такие три рода феноменов, как интересы, категории, структурирующие различные картины мира, и метафоры[82]. Если обращение к проблеме интересов (в особенности в моменты конфликта разных интересов в сознании человека) позволяет посмотреть на ментальность «снаружи», со стороны социальных условий, то углубленное изучение языка (прежде всего «господствующих метафор») предполагает взгляд «изнутри». Что же касается категориальных, классификационных схем, то они позволяют представить ментальность как сумму или пересечение разных микропарадигм и мыслительных стереотипов, которые не только взаимно увязаны, но могут приходить в противоречие друг с другом. С одной стороны, они приближаются к господствующим метафорам, а с другой – связаны с интересами и стремлением к власти различных социальных групп. Интереснейшие примеры подобных представлений и метафор в большом числе обнаруживаются в римских источниках. Достаточно вспомнить, что во многих литературных и даже юридических текстах (например, CTh. VII. 1. 8; 13. 16; 20. 10) слово sudor, «пот», и производные от него обозначают военную службу[83], которая в общественном сознании представлялась как отсутствие праздности, постоянные ратные труды и тяготы, составлявшие и героическую норму армейской жизни, и надежное средство пресечь ослабление дисциплины, в чем были напрямую заинтересованы власти и интеллектуальная элита, «производившая» соответствующие тексты.
В литературе неоднократно отмечалось, что сила воздействия ментальных структур (социальных норм, этических ценностей, коллективных представлений) на поведение людей заключена в их длительности, в том, что они проявляются как некие унаследованные от прошлого рамки[84]. История ментальностей, по определению Ж. Ле Гоффа, есть история замедлений[85]. Ее невозможно изучать на коротких временных промежутках. Генезис и эволюция ее базовых параметров связаны, как правило, с латентными сдвигами, которые бывает очень трудно обнаружить в источниках. Поэтому вполне закономерна при ее изучении переориентация мысли исследователя, работающего в русле историко-антропологического подхода, с динамики и диахронии на статику и синхронию, с развития на функционирование[86]. Помимо всего прочего, такая переориентация, очевидно, связана и с присущим современному историческому познанию отчетливым пониманием нелинейного характера исторического времени и цикличности исторических процессов. Это побуждает интересоваться инвариантными, воспроизводимыми во времени явлениями, конкретной интерпретацией в различные временные периоды «вечных» человеческих ценностей. По существу речь идет о признании в качестве исследовательского приоритета тех инвариантных на протяжении длительного времени традиций и тех функциональных связей между историческими факторами, которые образуют содержательную характеристику понятия «цивилизация»[87].
Следуя этой теоретической установке в конкретном исследовании, нужно иметь в виду, что общества не только и столько эволюционируют, сколько
Принимая во внимание все эти теоретические выкладки и учитывая столь характерные в целом для Древнего Рима консерватизм и приверженность старозаветным традициям, mores maiorum, а также особую консервативность античных военных установлений (связанную, разумеется, и с практически неизменным на протяжении веков техническим базисом), не будет преувеличением сказать, что континуитет и трансформации в военных традициях (относящихся к системе комплектования и подготовки войск, взаимоотношениям солдат и военачальников, воинским ритуалам и религии, к системе наград и т. д.), по существу, определяют всю историю римской армии. Основы этих традиций обнаруживают поразительную устойчивость и живучесть в течение многих столетий – от времен ранней республики до эпохи домината. Передаваемые из поколения в поколение благодаря как самим базовым принципам построения римских вооруженных сил, так и сознательной деятельности военачальников и командиров, эти традиции, укорененные в полисных институтах и римском «национальном» характере, позволяли армии императорского Рима оставаться, несмотря на все внутренние и внешние изменения, именно
Итак, с теоретической и междисциплинарной точек зрения, представляется очевидным, что разнообразные военные традиции, рассматриваемые в социокультурном плане с акцентом на их ментальных компонентах, являются одним из первостепенных по значимости факторов, который обеспечивал воспроизводство римской военной организации и как определенной самодостаточной целостности, и как одного из важнейших элементов римской цивилизации. В традициях органически сплавляются воедино эмпирически выработанные способы коллективной деятельности и взаимоотношений в различных группах, имплицитные ценностные установки, автоматизмы сознания и целенаправленно прививаемые путем воспитания и обучения профессиональные навыки и нормы поведения, символические практики, правовые и сакральные установления, глубинная историческая память, ментальные «архетипы» и творческие усилия конкретных людей по осмыслению и использованию опыта предшествующих поколений в меняющихся жизненных условиях. Системное исследование этого сложного «сплава» является одним из базовых плацдармов для достижения того исторического синтеза, к которому стремится современная антропологически ориентированная наука, ставящая в центр внимания целостного человека, единство социальных, духовно-психологических, профессиональных и прочих аспектов его бытия. Разумеется, до решения этой глобальной задачи пока еще очень далеко. Ясно, что работа в данном направлении предполагает полидисциплинарный подход, обращение к концепциям ряда наук (в частности, к военным отраслям социологии и социальной психологии), а также использование всей совокупности достижений современных исследований конкретных сторон жизнедеятельности и эволюции римской армии.
Таким образом, в предлагаемой вниманию читателей книге предпринята попытка последовательно, «синтетически» реализовать в изучении римской императорской армии историко-антропологический, социоисторический и цивилизационный подходы, интерпретируя социально-политические и ментально-идеологические параметры римской военной организации в их неразрывном единстве и взаимообусловленности, с максимальным учетом общеисторического контекста. Основной акцент при этом делается на выявлении продолжающегося бытия исконных традиций и ценностей, на их трансформации во взаимодействии с теми новыми установлениями, что появлялись в жизни армии и военных структурах в ходе исторического развития Римской державы.
Глава I
Источники и проблемы их интерпретации
Литературные и юридические источники
Нашему стремлению познать традиции, систему ценностей и идеологию римской армии поставлены достаточно жесткие пределы составом и характером имеющихся у нас в распоряжении свидетельств, хотя, по сравнению с греческим или македонским воином классического и эллинистического времени, римскому солдату, казалось бы, сильно повезло: в источниках он представлен гораздо разностороннее и полнокровнее своих «коллег». Исследователи императорской армии располагают внушительной по своему объему совокупностью самых разнообразных данных о ее жизнедеятельности и духовном облике, в том числе и теми, которые происходят непосредственно из армейской среды: многочисленными надписями, остраками и папирусными документами официального и частного содержания, любопытными образцами солдатского жаргона и фольклора, доносящими до нас viva vox римских солдат, изобразительными памятниками и многочисленными материальными остатками. Поэтому говорить о солдатах императорской армии как о совершенно безмолствующей, безликой и безымянной массе было бы преувеличением. Понятно, что в силу особенностей римской истории войны, а стало быть, армия и военные деятели неизменно находились в центре внимания античных историков. Для императорского периода мы располагаем также многочисленными юридическими текстами, посвященными правовому статусу военнослужащих и военно-уголовному праву, богатым нумизматическим материалом, отражающим идеологические и пропагандистские приоритеты властей. Вместе с тем специфика предмета и хронологические рамки исследования диктуют особые подходы к отбору и методам интерпретации источников. Многоаспектность рассматриваемой проблематики предполагает привлечение всей совокупности имеющихся источников, разнообразных в типологическом, жанровом и хронологическом отношениях. Эти источники, которые можно подразделить на нарративные (литературные), юридические, эпиграфические, папирологические, нумизматические, лингвистические и археологические, далеко не равноценны по объему, репрезентативности и достоверности содержащейся в них информации.
Для изучении традиций и ментальности римской армии первостепенное значение имеют литературные источники. Это и памятники греческой и латинской историографии и ораторской прозы разных жанров, и произведения римских поэтов, и специальная военно-научная и антикварная литература, и произведения христианских авторов. Но при обращении к этому роду источников возникает немало серьезных проблем. И не только потому, что «каждый жанр, каждая культурно-значимая разновидность текста отбирает свои факты»[94]. Действительно, в литературных текстах miles Romanus предстает в самых различных (хотя и далеко не во всех) своих «ипостасях» и, главное, в активном действовании, в моменты боевых событий и политических потрясений, гораздо реже – в обыденных мирных условиях. Однако в абсолютном большинстве случаев его активность и внутренний мир показаны «извне», отнюдь не в нейтральном, но в идеологически насыщенном и литературно организованном повествовании. Встречаясь на страницах литературных произведений с римскими военными, мы оказываемся перед лицом особой литературно-риторической реальности, которая создавалась людьми, отделенными, как правило, от рядовой солдатской массы огромной социальной и культурной дистанцией. Эти люди имели собственные ценностные приоритеты и предубеждения, преследовали в своих сочинениях определенные политические и идеологические цели, были наделены к тому же неодинаковой мерой таланта и способности проникнуть в духовный мир своих персонажей.
Конечно, не следует думать, что все эти моменты создавали непреодолимые преграды для глубокого понимания психологии рядового воина со стороны тех аристократов и «интеллектуалов», которые брались за перо и обращались к военной тематике. Некоторые римские авторы либо сами были военными деятелями с большим опытом, как Юлий Цезарь, Веллей Патеркул или Аммиан Марцеллин, либо имели родственников из числа офицеров, как например, Светоний, так что точность их суждений о римском солдате вполне сопоставима с их суждениями о людях своего круга[95]. Тем более интересны и показательны выносимые ими оценки тех или иных военачальников. Кроме того, нужно иметь в виду, что гуманитарно-литературное образование античного времени давало человеку достаточно разносторонние познания, в том числе и в военном деле, включая исторические примеры и общие места, которые, очевидно, были не просто голой риторикой, но воплощали действенный опыт многих поколений[96]. Но в целом в литературных текстах, независимо от их жанра и авторства, мы имеем дело с определенными образами римского солдата и римского полководца, складывающимися, как и все прочие литературные образы, из множества компонентов: универсальных и индивидуальных черт, сюжетных контекстов, стандартных лексем, описывающих добродетели и пороки, ассоциативных рядов, оценочных авторских интонаций и т. д. При этом набор базовых характеристик и оценок римского солдата (конца республиканского периода и императорского времени) обладает поразительной устойчивостью, повторяясь в практически неизменном виде в сочинениях самых разных по времени создания, содержанию, жанрам, авторской манере, политическим тенденциям и художественным достоинствам. Как литературный тип, как обобщение, художественное по своему существу, образ римского воина есть некий код, точнее, совокупность различных кодов – сюжетных, жанровых, идеологических, социальных, которые особым образом зашифровывают и преломляют эмпирическую реальность. Поэтому, чтобы приблизиться к пониманию самой этой реальности, необходимо отдавать себе отчет в такой «непрозрачности» литературных свидетельств. В первую очередь важно обращать внимание не столько на то,
Для нашего исследования важны не столько особенности индивидуальных взглядов того или иного античного автора, сколько некие общие идеи, словесные штампы, идеологические клише и устойчивые оценки, с помощью которых мыслилась, описывалась, оценивалась, а в конечном счете и воспроизводилась (транслировалась) из поколения в поколение та или иная модель поведения и восприятия. Обращаясь к литературным топосам, мы, конечно, имеем дело с риторикой, которая – будь то собственно ораторская проза, эпическая поэзия или же сочинения историографического жанра – очень часто бесконечно далека от реальной действительности. Но надо иметь в виду, что для античного взгляда на вещи, в противоположность современному, общее место, по верному замечанию С.С. Аверинцева, есть «нечто абсолютно необходимое, а потому почтенное. Общее место – инструмент абстрагирования, средство упорядочить, систематизировать пестроту явлений действительности, сделать пестроту легко обозримой для рассудка»[97]. Поэтому античная риторика предстает как подход к обобщению действительности. С этой точки зрения очень многое может дать использование малодостоверных или даже фиктивных источников, ибо, каким бы ни было их отношение к факту, все они показывают, как люди прошлого воспринимали и мыслили порядок вещей, что они ожидали от солдат и военных лидеров. «Если на протяжении нескольких веков и обширных пространств люди высказывают одни и те же предположения и повторяют одну и ту же ложь, – замечает в этой связи Дж. Лендон, – то, значит, мы имеем возможность сделать определенные заключения из этих предположений и лжи»[98].
Дошедшие до нас литературные памятники в большинстве своем чрезвычайно далеки от породившей их человеческой активности. Сведения этих памятников об эмпирических феноменах отделены от них различными механизмами культурной трансляции. Поэтому реально (по крайней мере на первом этапе исследования) приходится восстанавливать характеристики не сознания людей прошлого, но порождающих их социокультурных систем[99]. Важно при этом помнить, что «историко-культурному целому источника соответствует историко-социальное целое явления, общества…»[100]. Для того чтобы понять ментальность людей прошлого, как авторов, так и тех людей, о которых они писали, необходимы вхождение в знаковую и понятийную системы создателя текста, семантический анализ терминов и категорий, используемых им и так или иначе отражающих типичные представления эпохи; необходим также формальный анализ речевой стихии, направленный на выявление структуры текста, которая отражает сознательное или неосознанное стремление его создателей подчеркнуть те или иные высказывания[101]. «Фактура» и смысл исторических феноменов (в том числе, а может быть, и в первую очередь, феноменов, относящихся к сфере ментальностей и идеологии) неотделимы от тех нарративно-литературных форм, в каких они предстают перед нами, становясь объектом изучения. Любой более или менее значимый исторический феномен становится познаваемым, если он выделяется как таковой из общего нерасчлененного потока исторического бытия, фиксируется и маркируется – терминологически, семантически, идеологически и т. д. – в тех или иных текстах, а в конечном счете – в сознании самих субъектов истории и носителей исторической памяти и рефлексии. Каждая эпоха имеет присущие ей ракурсы и приоритеты видения, способы презентации общественных явлений. Эти приоритеты, естественно, могут не совпадать с теми, которые есть у современных исследователей. То, что в первую очередь интересует современного историка, очень часто мало интересовало или находилось на периферии сознания историка древнего, который к тому же располагал совсем другим понятийным аппаратом, системой представлений, не говоря уже о том, что он был политически и идеологически ангажирован. Поэтому исторические феномены не могут и не должны изучаться в отрыве от анализа тех форм, в каких эти феномены представлены в источниках.
Конкретизируя эти общеметодические подходы применительно к нашей теме, можно, в качестве примера, обратить внимание на одну весьма симптоматичную особенность, присущую большей части нарративных античных источников: сами древние оценивали общественно-политическую роль и боевые качества армии преимущественно, если не исключительно, с морально-этической точки зрения, в категориях популярной концепции «упадка нравов». Было бы упрощением в таком подходе видеть только концептуальную ограниченность античных историков и писателей, не способных оценить действие фундаментальных социальных, политических и прочих факторов. Очевидно, что здесь проявляется та незыблемая убежденность в приоритете морального начала, которая вообще характерна для античного сознания. Следует также признать, что концентрированный морализм в изображении солдата и военной жизни непосредственно указывает на действительную значимость морального состояния войск, воинского духа в функционировании военной машины. Таким образом, выясняя, какими типическими чертами наделяются римские военные в литературных текстах, какие предъявлялись им моральные требования, можно установить ту систему координат, из которой исходили сами древние в своих взглядах на армию, и на этой основе отбирать в имеющихся свидетельствах и оценивать те или другие факты, способные пролить свет на ценностные доминанты простых воинов. Иначе говоря, такой подход позволяет судить о структуре и содержании солдатской ментальности в соответствии с внутренними связями системы ценностей самих древних, с учетом того духовного универсума эпохи, который определял сознание и поведение людей прошлого[102]. При таком подходе приходится обращаться в первую очередь к наиболее крупным произведениям, дающим очень многое для понимания культурного фона эпохи. Это особенно важно и неизбежно для изучения тех эпох, от которых дошло слишком мало данных о рядовых людях. «…Надо только увидеть, – подчеркивает А.И. Зайцев, – что автор такого произведения принимает за самоочевидное и бесспорное, а что он отвергает с особым эмоциональным накалом»[103].
Пожалуй, наибольший объем информации предоставляет в наше распоряжение римская историография. При обращении к ее памятникам следует учитывать ее характерные черты и принципиальные установки, сохранявшиеся в той или иной степени на всем протяжении ее существования – от ранних анналистов до позднеримских историков. В их числе исследователи[104] отмечают консервативность творческих принципов, сознательную обращенность к современности, патриотичность и апологетичность, морализаторство, приверженность исконным моральным ценностям, воплощавшимся в идеализированных образах героев прошлого, риторичность и частую подмену исторически достоверного литературно правдоподобным. История Рима и в классических, и в более поздних произведениях римской историографии – в трудах Саллюстия, Цезаря, Тита Ливия, Веллея Патеркула, Тацита, Аннея Флора, Аммиана Марцеллина и др., а также в смежных с ними жанрах (например, в книге Валерия Максима или в императорских биографиях Светония и отчасти у Scriptores Historiae Augustae) воссоздавалась, по существу, как некий общественно-исторический миф, выражающий основополагающие ценностные ориентации римского народа (mores maiorum). Этим задается определенная шкала оценок. Современная авторам действительность чаще всего трактуется как время деградации старинных доблестей. Соответствующим образом по преимуществу и оцениваются деяния и моральный облик римских солдат и военачальников. Но даже у историков императорского времени при описании внешних войн негативные черты профессионального солдата, как правило, элиминируются и на первый план выдвигаются исконные римские качества: дисциплина, стойкость, выучка, доблесть и т. д. Ориентация на героические или, наоборот, негативные примеры обусловливает появление на страницах исторических трудов ярких портретов римских военных деятелей и – реже – простых воинов, которые предстают как олицетворение тех или иных качеств. В эпоху империи в исторических сочинениях центральное внимание уделяется фигурам императоров, в характеристике которых немалое место занимает освещение их военных способностей и взаимоотношений с войском.
Не меньшую ценность представляют и сочинения греческих историков и авторов иной «национальной» принадлежности, но использовавших греческий язык и писавших как о ранней истории Рима, так и об императорском времени: Полибия, Дионисия Галикарнасского, Диодора Сицилийского, Иосифа Флавия, Плутарха, Аппиана, Диона Кассия, Геродиана и др. Ценность сведений греческих авторов заключается, помимо всего прочего, еще и в том, что они представляют своего рода сторонний взгляд, взгляд людей иной культуры, на римскую военную организацию и акцентируют в ней такие черты, которые самим римлянам казались очевидными и, как правило, специально не выделялись[105].
Важным источником для реконструкции системы воинских ценностей могут служить столь многочисленные в сочинениях античных авторов речи полководцев к войску, являвшиеся, с литературной точки зрения, неотъемлемым признаком жанра[106], а в более общем историческом плане – одним из проявлений вербального характера римской цивилизации, в которой «все начинается с речи, и война не исключение из этого правила»[107]. При всей их искусственности и риторической условности они включали такие моменты, которые должны были и в реальности находить отклик в душах самих солдат, и, стало быть, эти речи могут характеризовать римские военно-этические ценности.
Из всех авторов I в. до н. э. для исследования древнеримской ментальности в целом огромную важность представляет богатейшее литературное наследие Цицерона, прежде всего потому, что одним из лейтмотивов его размышлений была исконная римская virtus – основа основ достигнутого Римом величия и могущества. Можно сказать, что в произведениях Цицерона, несмотря на его оригинальные идеи и политические метания, система ценностей Рима-полиса находит свое наиболее адекватное освещение и осознание. По словам Г.С. Кнабе, «для творчества Цицерона была характерна тенденция рассматривать реальную действительность на фоне действительности возвышенной и нормативной»[108]. Сам его общественный идеал «имел в римской действительности глубочайшие основания и в этом смысле соответствовал ей. Общинно-патриархальная подоснова римской жизни, с которой был неразрывно связан этот идеал, сохранялась на протяжении всей Античности, постоянно сообщала новые силы общественным представлениям города-государства, и, пока стоял Рим, эти основы бытия народа не могли быть упразднены»[109]. Некоторые из сформулированных Цицероном ценностных представлений можно отнести к нормативным военно-этическим качествам, составляющим главный предмет нашего исследования.
В плане изучения идеологических тенденций и ментальностей во времена империи особое значение приобретают памятники ораторской прозы. Обращаясь к ним как к историческому источнику, следует учитывать, что в имперскую эпоху, по сравнению с республиканским временем, существенным образом меняются общие установки, характер и содержание ораторского слова, роль которого как мощного орудия политической борьбы постепенно сходит на нет. Риторика все больше ограничивается областью красивых слов, форма получает перевес над содержанием. «Место республиканских ценностей, – пишет М. фон Альбрехт, – занимают доблести владыки; коррелятом со стороны подданных становится их гражданские и служебные достоинства… Долг оратора в лучшем случае заключается в том, чтобы служить государю зерцалом и косвенно сообщать ему ожидания граждан; в худшем… печальная историческая действительность скрывается за идеально-типическим придворным фасадом»[110]. Однако сама природа риторического слова такова, что «отношение к конкретному слушателю, учет этого слушателя вводится в само внешнее построение риторического слова», проявляется в «глубинных пластах смысла и стиля»[111]. С этой точки зрения и риторические декламационные упражнения, и откровенно льстивые речи эпидейктического жанра могут многое сказать не только о мировоззрении отдельного оратора, но и о типичных представлениях его современников[112], поскольку даже риторические фикции не воспринимались аудиторией как противоречащие нормальному порядку вещей. «Больше того, риторическая обработка с ее заведомым произволом даже приближала предмет к существовавшему в общественном сознании “образу правдоподобности”»[113]. Среди известных образцов ораторского искусства императорского времени в плане изучения римских военно-этических представлений наибольший интерес представляют императорские панегирики, как на латинском, так и на греческом языке. Это прежде всего «Панегирик Траяну» – произнесенная Плинием Младшим в 100 г. н. э. на заседании сената благодарственная речь по случаю назначения его консулом[114]. Используя схему энкомия-биографии, Плиний славословит воинские доблести и военный опыт Траяна, подчеркивает его близость к простым солдатам, постоянную заботу о них, стремление служить им примером в воинских трудах. В изображении Траяна-полководца оратор явным образом ориентируется на республиканские традиции и идеалы, прямо уподобляя его древним героям. Плиниев «Панегирик», бесспорно, оказал огромное влияние на последующее развитие этого жанра, в течение столетий оставаясь образцом для подражания. Неслучайно эта речь открывает сборник из одиннадцати панегириков на латинском языке, произнесенных разными авторами в честь императоров (от Диоклетиана до Феодосия) в период от 289 до 389 г. н. э.[115]Независимо от конкретных поводов произнесения, программной направленности и исторической достоверности этих речей, в центре внимания ораторов, в соответствии с канонами жанра, находятся добродетели и деяния восхваляемых правителей на военном и гражданском поприщах[116]. Как в языке и риторических приемах, так и в своих идейных установках панегиристы ориентировались на классические образцы. Говоря о воинских и полководческих доблестях императоров, об их взаимоотношениях с войском, авторы, с разной степенью подробности и с различными акцентами, используют традиционный набор категорий и топосов. Вместе с тем нельзя не учитывать вполне определенные, обусловленные конкретным историческим контекстом (а возможно, и индивидуальными позициями автора) нюансы в трактовке тех или иных аспектов.
Среди поздних грекоязычных авторов, работавших в панегирическом жанре, заслуживают быть отмеченными Либаний и его младший современник и ученик император Юлиан. В числе ранних произведений последнего сохранились два панегирика императору Констанцию II (Iulian. Or. I; II). Написанные в довольно вычурной, искусственной манере, с многочисленными реминисценциями и цитатами классических авторов, эти речи содержат ряд пространных пассажей, посвященных воинским доблестям и полководческому искусству Констанция (Iulian. Or. I. 2a; 8a; 11a – c; 16a; 37c; II. 87a – d и др.), который рисуется идеальным военачальником. В «Похвальной речи Констанцию и Константу» Либаний также развивает эту тему, хотя и делает это гораздо суше и сдержаннее (Liban. Or. LIX). Однако в речах, касающихся самого императора Юлиана, особенно в двух речах, написанных после его смерти в жанре эпитафии (Liban. Or. XVI; XVIII), оратор не жалеет красок, для того чтобы в полном блеске представить своего воспитанника в качестве образцового воителя и полководца. Все эти характеристики, опирающиеся на распространенные литературные клише, можно было бы счесть голой риторикой, если бы из других источников не были известны достаточно достоверные факты, свидетельствующие о том, что Юлиан вполне сознательно стремился следовать той парадигме полководца, которую сам обозначил в своих речах и на которую ориентировался также Либаний[117].
Из ораторской прозы более раннего времени можно упомянуть речи (прежде всего четыре речи о царской власти) Диона из Прусы (ум. после 112 г. н. э.), получившего за свое красноречие прозвище Хрисостома (Златоуста), а также одну из известнейших речей другого софиста-ритора II в. Элия Аристида – «Похвальное слово Риму» (Or. 26 Keil), которая была произнесена ок. 143 г. в присутствии императора Антонина Пия[118]. Если у Диона мы находим лишь отдельные суждения, сравнения и образы из военной сферы[119], а также развиваемые в рамках его концепции идеального правителя замечания о необходимых ему качествах и стиле взаимоотношений с войском (например, Dio Chrys. De reg. or. I. 28–30), то в речи Аристида, прославляющего благодетельность Римской державы, не только очерчен образ идеального императора, но дана подчеркнуто апологетическая характеристика военной организации императорского Рима, отмечены ее профессионализм, эффективность системы комплектования, чинопроизводства и наград. Его взгляд интересен как выражение представлений, распространенных среди образованных классов эпохи Антонинов[120].
В отдельную группу литературных источников следует выделить полемологические трактаты, посвященные различным вопросам военного искусства. Некоторые из этих сочинений, обобщившие богатейший практический опыт и теоретические изыскания греков и римлян, несомненно, на деле использовались в свое время в качестве популярных пособий для изучения военной науки[121]. Если в Греции военная наука достигла высокого уровня развития еще в классическую эпоху, прежде всего в трудах Энея Тактика и Ксенофонта[122], то в Риме ее основоположником стал М. Порций Катон Старший, среди многочисленных сочинений которого известна и книга «О военном деле», представлявшая, по-видимому, предназначенное для сына практическое руководство, подкрепленное ссылками на исторические примеры[123]. Однако вплоть до эпохи империи, когда появился ряд специальных военных трактатов на латинском языке, римляне продолжали пользоваться трудами греческих авторов, признавая за эллинами бесспорный приоритет в сфере военной теории, о чем свидетельствует признание Вегеция (I. 1). Среди греческих авторов, писавших уже во времена ранней империи, особого внимания в плане исследования идеологии и практики военного лидерства заслуживает греческий писатель, философ-платоник Онасандр, перу которого принадлежит трактат «Стратегикос» («Наставление в полководческом искусстве»), посвященный Квинту Веранию, консулу 49 г. н. э., позже наместнику Британии[124]. Хотя сам автор не был военным специалистом и в основном использовал греческую военно-научную традицию, в его труде (В.В. Кучма классифицирует его как «трактат-программу», который передает в будущее больше, чем получает из прошлого), пожалуй, впервые в античной литературе одно из центральных мест было уделено этическим проблемам военной теории, в частности, четко сформулированы критерии нравственного облика военачальника[125]. Трудно, однако, согласиться с выводом В.В. Кучмы, что эти критерии лежали в сфере чистой абстракции и «фактически не были связаны с особенностями эпохи и весьма слабо сообразовывались со спецификой должности, к которой прилагались». На наш взгляд, ни содержание, ни сочетание очерченных Онасандром качеств идеального военачальника не являются произвольными, поскольку, чтобы его сочинение достигло своей цели, он ориентировался не только на общие места из предшествующей литературы, но и на принятые в определенных кругах римской знати ценностные представления, на собственно римские традиции. Представляется, что его текст заслуживает более пристального анализа и реабилитации с этой точки зрения[126].
Среди сохранившихся военно-научных трактатов на латинском языке по широте затронутых вопросов и охвату материала выделяется труд позднеримского писателя Флавия Вегеция Рената Epitome rei militaris, который можно рассматривать как синтез многовекового развития римской военно-научной мысли[127]. По всей видимости, это сочинение было написано в конце IV в.[128]Как и Онасандр, автор не был профессиональным военным, но использовал широкий круг источников – от книжки Катона Старшего и «уставов» Августа и Адриана до специальных сочинений Корнелия Цельса, Фронтина и одного из первых разработчиков римского военного права Таррунтения Патерна (I. 8)[129]. Видя в римских военных традициях залог возрождения военной мощи и боевого духа войск, Вегеций, хотя и допускает немало анахронизмов, стремится ориентироваться в своем изложении на классическую организацию римского легиона раннеимператорского времени (antiqua legio)[130], постоянно подчеркивает совершенство его устройства и строгий распорядок службы. Для нашей темы его оценки и подходы ценны акцентированием традиционных основ и принципов римской военной организации, рассматриваемых с высоты исторического опыта.
Если же учесть, что в военной науке «традиция играет гораздо большую роль, чем в других отраслях знания, а тесная преемственность (континуитет) в накоплении и передаче военно-научной информации является ее квалифицирующим признаком»[131], то представляется правомерным осторожное привлечение, преимущественно в сопоставительном плане, не только свидетельств Вегеция, но и ранних греческих военных теоретиков, в первую очередь Ксенофонта, и некоторых византийских авторов, например Маврикия, который в характеристике нормативных качеств полководца многим обязан Онасандру и другим своим предшественникам[132]. Ряд интересных фактов из римской военной истории и характерных оценок полководческого искусства дают сочинения римского государственного деятеля и писателя Секста Юлия Фронтина (конец I в. н. э.) и греческого автора Полиэна (II в. н. э.), написанные в жанре стратегем[133]. Отдельными деталями интересен и трактат «Об устройстве лагеря», приписываемый в рукописях знаменитому грамматику I в. н. э. Гигину, но датируемый либо временем Траяна, либо, что более вероятно, второй половиной II в. н. э.[134]
При исследовании многих вопросов темы ценную, часто уникальную в своем роде информацию можно извлечь из разнообразных произведений антикварно-научной и художественной литературы. Сколь бы отрывочны, тенденциозны, а иногда и фантастичны ни были их свидетельства, они вносят очень характерные штрихи в общую картину военных традиций и жизни армии, но, главное, незаменимы для реконструкции восприятия римских полководцев и солдат в общественном мнении. Так, наряду с отдельными примечательными фактами, относящимися к военной истории Рима, целый ряд интересных сведений и деталей (в частности, о римских военных наградах и культе знамен, о дисциплинарных порядках римлян, воинской присяге, армейском жаргоне и т. д.) можно найти в сохранившихся отрывках из сочинений Теренция Варрона, в энциклопедической «Естественной истории» Плиния Старшего и в «Аттических ночах» Авла Геллия, а также в трудах более поздних антикваров и грамматиков: Помпея Феста (II в. н. э.), в комментариях Сервия к сочинениям Вергилия (конец IV в.), в «Сатурналиях» Макробия (V в.), в «Этимологиях» («Origines») Исидора Севильского (ок. 570–636 гг.).
Некоторые любопытные фактические свидетельства и штрихи, дополняющие общую картину восприятия военной службы и роли армии в римском обществе, обнаруживаются также в сочинениях других писателей эпохи принципата – в «Метаморфозах» Апулея, в диалогах и письмах Сенеки Младшего, который нередко использовал примеры и сравнения из военной сферы, так же как и Эпиктет в своих «Беседах», записанных Флавием Аррианом. Об отдельных аспектах военной службы имеются упоминания в переписке Плиния Младшего и в письмах крупнейшего ритора II столетия Корнелия Фронтона, наставника императоров Марка Аврелия и Луция Вера, в «Соннике» Артемидора Далдианского (II в. н. э.). В этом же ряду следует упомянуть и плеяду римских поэтов, в творчестве которых нашли отражение как исторические события и их восприятие, так и реалии современной им эпохи, связанные с военной сферой. Историческая мифология, основополагающие ценности Рима и официальная идеология «века Августа» получили классическое воплощение в произведениях Вергилия и отчасти в лирике Горация. В IV книге «Тибуллианского сборника» (Corpus Tibullianum) сохранилось большое гексаметрическое стихотворение «Панегирик Мессале», которое было написано, вероятно, по случаю избрания Мессалы консулом в 31 г. до н. э.: в нем неизвестный автор среди прочего превозносит воинские умения и доблести своего героя, давая ценную информацию о военной подготовке и компетентности римских военачальников[135]. Большая поэма М. Аннея Лукана «Фарсалия», посвященная гражданской войне между Цезарем и Помпеем, представляет интерес не столько фактическими сведениями[136], сколько яркими образами полководцев, командиров и солдат, а также эксплицитными оценками автора, гневно осуждающего воинов, готовых ради своих вождей и наград проливать кровь сограждан. В силе дарования, яркости художественных образов и драматизме рассказа Лукану явным образом уступает его младший современник Силий Италик (ум. около 101 г.), автор большой (в 17 книг) эпической поэмы «Пуника», посвященной Второй Пунической войне. Но и в его напыщенной риторике находят свое выражение традиционные римские взгляды и ценности. Совершенно в ином плане интересна XVI (оставшаяся незаконченной) сатира Ювенала, в которой развивается тема о преимуществах военной службы и положения военных людей по сравнению с гражданскими[137]. Автор обличает высокомерие и корпоративную спаянность солдат, пользующихся благоволением властей.
Нельзя также обойти вниманием данные христианских источников. Это прежде всего сочинения апологетов II–III вв. (Тертуллиана, Минуция Феликса) и церковных историков (Лактанция, Евсевия, Орозия и др.), которые, несмотря на известную тенденциозность, очень интересны не только с точки зрения отношения самих христиан к военной службе и свидетельствами о распространении христианства среди римских воинов, но и сведениями об их роли в жизни общества и государства[138]. Кроме того, критикуя языческие верования, христианские авторы, в частности Тертуллиан, упоминают и некоторые военные культы римлян.
Для исследования многих конкретных реалий военной службы и социопрофессионального статуса солдат и ветеранов в римском обществе огромное значение имеют юридические источники[139]: сочинения римских правоведов и императорские конституции, а также папирусы правового содержания. Ius militare как военно-уголовное право было основой воинской дисциплины и субординации; как ius singulare в частноправовой сфере оно регулировало те привилегии и преимущества военнослужащих в личном, семейном, имущественном и наследственном праве, которые призваны были компенсировать определенные ограничения, связанные со спецификой военной службы, обеспечить социальные гарантии воинам и укрепить их лояльность императорской власти. Все эти аспекты приобрели особую значимость с созданием профессиональной армии, поскольку условия службы в ней нередко вступали противоречия с действующими нормами частного права. Поэтому в эпоху принципата и римские юристы в своих трудах, и императоры в своих рескриптах и эдиктах специально разрабатывают и формулируют правовые нормы, призванные укрепить дисциплинарный порядок внутри армии и урегулировать проблемы, возникавшие в жизни солдат и ветеранов в их отношениях с гражданскими лицами.
Ссылки и цитаты из императорских распоряжений и конституций дошли до нас в составе Дигест, где их приводят правоведы, излагая и комментируя те или иные военно-правовые нормы в своих трудах. Сами тексты императорских рескриптов, эдиктов и мандатов, как правило, с точной датировкой и указанием адресатов приводятся в кодексах Феодосия (438 г.) и Юстиниана (529 г.), в которых соответственно VII и XII книги посвящены военному праву, хотя относящиеся к нему вопросы трактуются и в других книгах. В первый из них вошли императорские решения с 312 г., а во второй – со времени Адриана. При их использовании важно поэтому учитывать время издания той или другой конституции, выделяя в ее содержании традиционные подходы, продолжение и развитие прежних тенденций и новации, вызванные изменившимися историческими условиями; кроме того, нельзя забывать о наличии редакторской работы, осуществленной составителями кодексов исходя из реалий их эпохи. Среди юристов конца II – первой трети III в., писавших специальные труды по военному праву под стандартным названием «De re militari» или касавшиеся его в других своих сочинениях, известны такие авторитетные имена, как Таррунтений Патерн[140], Юлий Павел, Домиций Ульпиан, Аррий Менандр, Эмилий Мацер (Макр), Геренний Модестин. Их труды и имена фигурируют в 16‐м титуле XLIX книги Дигест, специально посвященном военному праву. Отдельные свидетельства имеются также в других юридических сочинениях, например в «Сентенциях к сыну» Павла или в «Институциях» Гая, где речь заходит о публичном праве, о привилегиях военнослужащих и ветеранов в сфере наследственного, семейного права и т. д.
В сфере военно-уголовного права соответствующие нормы в значительной своей части опирались на древние дисциплинарные установления и традиции, имевшие не только правовое, но также сакральное и ценностное значение. Однако и здесь очень многое модифицировалось с учетом профессионального характера службы, требований времени и конкретной политики тех или иных императоров. В целом же эффективность разработанной в классический период военно-уголовной и дисциплинарной системы была очень высока, и многие ее элементы непосредственно заимствовались и использовались в постклассический и ранневизантийский периоды. Об этом может, в частности, свидетельствовать сборник военно-правовых норм – так называемые Leges militares ex Ruffo, которые во многом, часто почти дословно, повторяют соответствующие положения из 16‐го титула XLIX книги Дигест, но отчасти и дополняют их. Этот сборник, составленный неким Руффом, сохранился в византийских кодексах, но датируется, вероятно, временем Валентиниана II (383–392 гг.)[141]. При обращении к юридическим источникам не следует забывать об их нормативном характере: наличие того или иного юридически закрепленного положения еще не означает, что в реальной жизни оно применялось всегда и во всех случаях одинаково. Необходимо сопоставление данных юридических источников с литературными и прочими свидетельствами, которое может обнаружить достаточно широкую вариативность правоприменительной практики, обусловленное разными причинами отступление от одних норм и неприменение других. Зачастую же какие-либо данные о том, как применялись отдельные правовые нормы, и вовсе отсутствуют. Поэтому данные юридических источников в основном приходится рассматривать скорее как индикаторы определенных тенденций и традиций, нежели как фактически достоверные свидетельства.
Аналогичное заключение можно сделать и в целом по комплексу литературных источников. Очень часто их свидетельства малодостоверны или даже фиктивны с фактологической точки зрения. Поэтому подходить к ним надо не с критерием фактической истинности каждого конкретного сообщения, но рассматривать их как показатель более или менее общеобычных восприятий и ожиданий, которые складываются в определенную систему, особым образом коррелирующую с эмпирической действительностью и реальными мотивами человеческого поведения. Нужно иметь в виду, что многие интересующие нас аспекты (прежде всего те, что относятся к субъективной реальности) намечены в нарративных и юридических источниках только «пунктиром», который можно соединить в некую общую картину, лишь устанавливая устойчивые параллели и переклички терминов, понятий, мотивов, образов в разножанровых, разноконтекстных, разновременных текстах и экстраполируя тенденции, выявляемые в одних хронологических пределах или на одном материале, на другие.
Данные эпиграфики и других вспомогательных дисциплин
В известной степени откорректировать и уточнить информацию литературных источников, восполнить имеющиеся в ней пробелы (а они относятся прежде всего к внутренним межличностным отношениям и другим повседневно-бытовым реалиям армейской жизни, к религиозным и отчасти к ценностным представлениям солдат) позволяют данные эпиграфики. Значимость свидетельств, которые содержатся в многочисленных надписях на камне и других материалах[142], оставленных римскими военными в различных частях империи, невозможно переоценить. Именно развитие научной эпиграфики начиная с середины XIX в. открыло принципиально новую страницу в изучении военной организации Рима, позволив обратиться к изучению таких тем, которые прежде практически не ставились: размещение, этнический и социальный состав войск, семейное положение и демографические характеристики солдат, система чинов, хозяйственная деятельность, религиозные культы армии, просопография командного состава и т. д. Появилась возможность дать многим фактам римской военной истории точную географическую и хронологическую привязку, конкретизировать или пересмотреть некоторые сообщения литературных источников. Для нашей темы данные эпиграфики тем более незаменимы, что они происходят в абсолютном большинстве случаев непосредственно из среды военных и характеризуют те присущие им отношения и взгляды, о которых авторы исторических сочинений античного времени чаще всего умалчивают. Кроме того, надписи становятся особенно многочисленными как раз в тот период (II–III вв.), который заметно хуже освещается качественными литературными источниками.
Надписи, оставленные солдатами, офицерами разных рангов и ветеранами, в целом весьма разнообразны по характеру и содержанию. В самом общем виде их можно разделить, в зависимости от цели, авторства, содержания и жанра, на официальные и частные, посвятительные, почетные, надгробные и строительные, надписи на отдельных предметах и собственно документальные[143]. К последним можно отнести сенатские постановления[144], тексты военных дипломов, получаемых солдатами вспомогательных войск и преторианских когорт при выходе в отставку[145], а также уставы тех коллегий, которые создавались младшими чинами (immunes и principales) и центурионами легионов. Уникальным памятником является запись на базе памятной колонны речи, которую произнес по итогам проведенных учений император Адриан во время своей инспекционной поездки в Ламбез, где дислоцировался III Августов легион (ILS, 2487; 9133–9135). Данные эпиграфики представляют тем большую ценность, что многие военные надписи (в первую очередь почетные и строительные) могут быть с достаточной точностью датированы либо по конкретно указанным датам их создания, либо по упоминаниям императоров и других официальных лиц.
Для исследования ценностных представлений и социальных связей солдат особенно важны эпитафии, составляющие примерно три четверти всех известных надписей[146]. В массе своей солдатские эпитафии предельно лаконичны и используют стандартные формулы: указания имени, origo, воинского звания, возраста и количества лет, проведенных на службе, а также имен и статуса тех лиц, которые хоронили покойного[147](в качестве наследников или близких). Однако в целом ряде случаев мы располагаем достаточно пространными, оригинальными, иногда даже стихотворными текстами, в которых скрупулезно отмечаются этапы служебной карьеры, специально выделяются ее наиболее примечательные эпизоды (награждение знаками отличия, участие в тех или иных походах, досрочное повышение в чине и т. п.); особыми эпитетами и сентенциями выражается отношение к покойному со стороны того, кто его похоронил. Учитывая принцип экономичности, действовавший при создании лапидарных надгробных текстов, а также тот факт, что нередко надгробные памятники заказывались еще при жизни и, вероятно, само содержание эпитафии тоже определялось заранее, следует признать, что в случаях отступления от общепринятого минимального набора сведений акцентировались те действительно значимые для данного индивида (и его окружения) моменты, о которых он стремился публично заявить[148]. Иногда можно поэтому говорить об автопортрете, поскольку отдельные эпитафии составлены от первого лица[149]. При интерпретации такого рода памятников необходимо учитывать, что эпитафия – это своеобразный письменный фольклор[150], в котором есть свои устойчивые формы, мотивы и штампы, по-разному варьируемые в конкретных случаях, и поэтому действительно оригинальные тексты являются примечательным исключением.
В некоторых случаях для изучения солдатской ментальности не менее показательным, чем сам текст надписи, может быть скульптурное изображение на надгробном памятнике[151]. Среди таких изображений имеются не только парадные портреты покойного в воинском облачении, при регалиях, оружии и знаках занимаемого поста, но и целые картины памятных славных деяний, как например, на надгробии ветерана Тиберия Клавдия Максима, открытом в 1965 г. близ города Филиппы в Македонии (АЕ 1969/1970, 583)[152]. Этот заслуженный ветеран еще при жизни заказал себе роскошный памятник с подробной надписью о своей долгой карьере и с двумя барельефами, на одном из которых изображено его участие в попытке пленить царя даков Децебала.
Основным и незаменимым источником для анализа индивидуальных и коллективных религиозных представлений в их связи с римским воинским этосом и официальной религиозной политикой императоров являются многочисленные вотивные надписи (tituli sacri) в честь различных богов на алтарях, статуях и других посвятительных приношениях. Благодаря массовому характеру такого рода эпиграфических свидетельств, их во многих случаях более или менее точной датировке, нередким указаниям на авторов, конкретные обстоятельства и мотивы посвящения имеется возможность выяснить степень распространения и особенности отправления различных культов в определенные периоды времени, дифференцированно учитывая при этом состав их почитателей. Тексты посвятительных надписей проливают также свет на практиковавшиеся в армии религиозно-культовые ритуалы (например, на празднование дня рождения воинской части). По составу божественных покровителей и тому конкретному контексту, в котором делались посвящения, по положению дедикантов в армейской иерархии можно судить о соотношении официальных и неофициальных (часто этнически специфических) компонентов в идеологии римских солдат. При этом следует иметь в виду, что, какой бы рутинной ни была в некоторых случаях практика почитания тех или иных культов, за именами и функциями божеств вполне правомерно видеть наличие определенных идейных комплексов, характерных для индивидуального и коллективного сознания солдат. Немаловажное значение имеют также археологический контекст и иконография посвятительных памятников. Эпиграфические материалы прекрасно иллюстрируют тот факт, что, несмотря на строгую централизацию командования и довольно скрупулезную регламентацию повседневной жизни войск, в том числе и посредством официально предписанных культов, ритуалов и празднеств, религиозно-культовая практика армии в целом отличалась очевидным плюрализмом при значительном удельном весе туземных, в том числе восточных, культов (особенно со II в. н. э., в связи с переходом к местному комплектованию легионов), а также существенными региональными особенностями в отправлении как собственно военных культов, так и культа императора[153]. Тем более необходимо учитывать вполне естественные различия в верованиях солдат из различных родов войск. При всей консервативности армейской религии нельзя забывать и о имевших место диахронических изменениях в формах почитания и в степени популярности различных божеств.
Достоинством свидетельств, непосредственно характеризующих важные ценностные ориентации и идеологию солдат, восприятие ими официальной пропаганды, обладают некоторые надписи на отдельных предметах. В частности, следует указать на солдатские медальоны и патеру из Верхней Паннонии, датируемые III веком, на которых имеются изображения Марса, Доблести (Virtus), Виктории и богини Тутелы с надписями, в которых упоминаются Conservatio Aug(usti), aurea saecula, Honor[154]. Еще более примечательным памятником являются надписи, сделанные солдатами на свинцовых снарядах для пращи (glandes plumbeae) из Пицена и Перузии, относящиеся соответственно ко времени Союзнической войны 91–88 гг. до н. э. и Перузинской войны Октавиана против Луция Антония и Фульвии[155]. Они не только дают замечательные образчики лагерной, по-солдатски грубой латыни[156], но и показывают, каким образом преломлялись в среде легионеров пропагандистские внушения относительно образа врага[157].
Надо сказать, что в армии ранней империи с ее развитым канцелярским аппаратом вообще писали достаточно много, используя такие распространенные в повседневном обиходе материалы, как остраконы (наиболее в интересные находки сделаны в африканских провинциях[158]) и деревянные таблички. Такого рода таблички с частной и служебной перепиской и другими документальными записями были обнаружены в начале 1970‐х гг. при раскопках британского форта Виндоланда и датируются концом I – началом II в.; в ходе последующих раскопок количество найденных документов существенно выросло[159]. Сюда же можно отнести и граффити, оставленные солдатами на стенах лагерных построек или в других местах[160], а также открытые в Виндониссе таблички с различными записями, касающимися повседневной жизни местного гарнизона[161]. Такого рода тексты освещают в основном бытовые реалии и служебную рутину и дают довольно скупую, хотя подчас и бесценную, информацию о духовном облике римских военных[162], а кроме того, предоставляют в распоряжение исследователей уникальные данные о латинском языке и жаргоне солдат, которые также являются чрезвычайно важным источником для изучения солдатской ментальности[163].
То же самое можно сказать и о большей части дошедших до нас папирусов с разнообразными текстами, относящимися как к частной, так и к официально-служебной и общественной жизни римских военных. Среди этих документов, которые происходят в основном из Египта и из Дура-Европос на Среднем Евфрате, нужно выделить немногочисленные солдатские письма к родным (и письма родных солдатам), написанные на греческом и латинском языках и датируемые в основном II в. Они интересны прежде всего теми живыми подробностями, которые практически невозможно почерпнуть из памятников иного рода[164]. Проблемы и надежды, связанные с началом военной службы, рассуждения о необходимости протекции для получения хорошего места, тоска по близким и покинутой родине, радость по поводу служебных успехов – таковы основные темы этих посланий, написанных, по словам одного исследователя, простыми и симпатичными парнями[165].
Что касается служебной и деловой документации на папирусах, то она достаточно разнообразна[166]. Известны образцы рекомендательных писем, предоставление которых требовалось при поступлении на службу или для получения более высокого и выгодного поста[167]. Для изучения правового статуса военнослужащих и ветеранов, характера их отношений с императорами исключительную важность представляют папирусы юридического содержания, например императорские решения о наделении ветеранов различными привилегиями (ср. особенно эдикт Октавиана от 31 г. до н. э. – P. Berl. 628 = FIRA I, 56; или эдикт Домициана о ветеранах Х легиона Fretensis – Wilkes. Chrest., 463), письма императоров провинциальным наместникам (см., например, послание Адриана префекту Египта Раммию Марциалу от 4 августа 119 г. – BGU, 140 = FIRA I, 78), а также протоколы судебных разбирательств, связанных, в частности, с солдатскими браками или имущественными делами (например, Wilkes. Chrest., 372). Однако по большей части сохранились такие документы, как листы нарядов, рапорты о наличной численности и занятости личного состава, расписки в получении жалования или других ценностей и т. п., из которых отчетливо вырисовывается гарнизонная повседневность, проникнутая скорее духом бюрократизма, чем романтики. Но и они могут немало дать для изучения ментально-идеологических структур[168]. Особое место среди такого рода документов занимает один папирус, открытый в начале 1930‐х гг. в ходе раскопок в Дура-Европос, где был обнаружен большой архив документов дислоцированной здесь когорты вспомогательных войск (Cohors XX Palmyrenorum)[169]. Этот папирус (P. Dur. 54), известный как Feriale Duranum и датируемый временем Александра Севера (точнее 223–227 гг.)[170], представлял собой стандартный, используемый, видимо, во всех римских воинских частях календарь праздников, который в своих базовых элементах, вероятно, восходит еще ко времени Августа[171]. Этот уникальный памятник во многом по-новому осветил религиозно-культовую практику римской армии, подтвердив в высшей степени консервативный характер той официальной идеологии, которая целенаправленно внедрялась в войсках и в которой значительную роль играли почитание традиционных римских божеств, военных знамен, а также императорский культ.
При относительном дефиците свидетельств, происходящих непосредственно из солдатской среды, немаловажное значение приобретают лингвистические данные – это сохранившиеся в литературной традиции, в надписях и на папирусах слова армейского жаргона и отдельные образцы устного словесного творчества солдат. В исследовательской литературе их принято объединять понятием sermo castrensis (или sermo militaris)[172]. Изучение солдатского языка началось более ста лет назад с работы Й. Кемпфа[173] и было продолжено в различных направлениях в последующие десятилетия. Сравнительно недавно почти все имеющиеся материалы были заново систематизированы и на современном научном уровне откомментированы в книге итальянской исследовательницы М. Мочи Сасси[174]. Однако для характеристики солдатской ментальности они привлекались сравнительно редко и только попутно, в виде отдельных замечаний[175]. Взятые в комплексе, данные sermo castrensis позволяют дополнить обобщенный морально-психологический портрет римского воина некоторыми весьма любопытными штрихами[176]. Дело в том, что римская армия, как и всякое сообщество, достаточно обособленное по своим профессиональным задачам и условиям жизнедеятельности, вырабатывала собственный язык, настоящий солдатский арго[177], была местом довольно интенсивного лингвистического взаимодействия, представляя собой, по словам одного исследователя, «настоящую языковую школу»[178]. Надо сказать, что понятием sermo castrensis объединяются весьма разнородные лингвистические реалии, с трудом сводимые к определенному единству. По мнению М. Мочи Сасси, главный критерий их отнесения к sermo castrensis – это их возникновение и (или) бытование в армейской среде. Имеющиеся свидетельства могут быть распределены по следующим рубрикам: 1) триумфальные песни (carmina triumphalia); 2) остроумные и шутливые изречения (ridicule, iocose, facete dicta); 3) наиболее выразительные по своему языку и смыслу надписи на свинцовых снарядах для пращи (glandes plumbeae); 4) cognomina – различные прозвища, которые солдаты давали своим командирам, императорам и другим персонажам; 5) некоторые специальные военные термины и жаргонная лексика (vocabula et locutiones). Разумеется, далеко не все эти свидетельства в равной мере информативны для освещения ментального облика римских солдат. Следует также учитывать их во многом случайную сохранность, определенную «вырванность» из конкретного контекста, разрозненность и достаточно широкий хронологический разброс. Однако, как мы попытаемся показать ниже (глава III), анализ языковых данных с точки зрения их семантики, этимологии и стилистической окраски действительно помогает открыть важные грани в образе римского воина.
Существенным дополнением к комплексу письменных источников служат самые разнообразные археологические, изобразительные и нумизматические материалы. Военная археология относится к числу интенсивно развивающихся дисциплин; полученные в ходе раскопок и соответствующим образом интерпретированные данные способны пролить свет на очень многие аспекты истории войн и военного дела[179]. В том числе и на те, что относятся к предмету нашего исследования. Многолетние исследования римского пограничья и так называемого лимеса (протяженность которого составляет примерно 10 тысяч км) дали огромный фактический материал, который существенно расширяет и углубляет наши представления о военной архитектуре (в том числе сакральной), боевой подготовке и вооружении римлян, повседневно-бытовых и экономических реалиях лагерной жизни, контактах военных с гражданским населением.
Весьма информативна также сама иконография разного рода изображений – прежде всего исторических скульптурных рельефов на таких коммеморативных сооружениях, как триумфальные арки, памятные победные колонны Траяна и Марка Аврелия, трофей Траяна в Адамклисси и т. п. Подобные памятники, безусловно, своими особыми средствами, через изобразительный ряд и художественные образы выражали и пропагандировали официальную идеологию империи – идеологию победы[180]. Не менее показательными, как мы уже сказали, могут быть в отдельных случаях и изображения, украшавшие частные саркофаги и надгробия (на которых нередко присутствуют идеализированные портреты римских воинов в том виде, в каком они сами хотели себя видеть[181]), а также парадное оружие[182], знамена, наградные фалеры и резные геммы[183]. Специальное рассмотрение всех этих памятников, их специфического иконографического языка не входит в очерченный выше круг задач нашего исследования. Но по мере необходимости мы старались привлекать соответствующие материалы.
Для характеристики официально пропагандируемых и политически значимых идей, событий, ценностей и религиозных культов, так или иначе связанных с военной сферой, большой интерес представляют нумизматические материалы[184]. Монетные выпуски политических лидеров эпохи поздней республики и принципата, в особенности те, что были специально предназначены для выплаты жалованья или наградных легионам и армии в целом, наглядно демонстрируют то огромное значение, какое правители или претенденты на власть придавали своим военным функциям, «имиджу» победоносного полководца и персональным связям с армией. Монетные изображения и легенды посвящались прославлению побед римского оружия и отдельных легионов или армейских группировок. Специальными монетными выпусками и сериями отмечались императорские обращения к войску (allocutiones) и прочие военные мероприятия (например, посещения императором воинских учений и тех или иных провинций), пропагандировались такие важнейшие понятия, часто являвшиеся обожествленными абстракциями, как Disciplina, Fides, Concordia и др., императорские доблести и качества (Virtus, Pietas, Largitas), а также официальные и военные культы. Некоторые из монетных легенд, несомненно, представляли собой политические лозунги, которые власть стремилась донести до подданных. Но, на наш взгляд, было бы ошибкой преувеличивать связь между монетными легендами и целенаправленной правительственной пропагандой, усматривая в монетах едва ли не главное средство формирования общественного мнения[185]. Это отнюдь не означает, что нумизматические данные не могут дать ценной информации о системе ценностей[186], религиозной политике отдельных императоров или об идеологии военного лидерства. Но сами по себе, без учета свидетельств других источников, они все же малоинформативны для основных вопросов нашей темы.
Таковы находящиеся в нашем распоряжении источники. Представляется, что привлечение всей совокупности их разнородных, но взаимодополняющих и корректирующих друг друга свиде-
тельств, разумеется, при условии их критического и комплексного использования, позволяет обратиться к исследованию обозначенной выше проблематики, несмотря на то что имеющиеся в них немалые пробелы и неизбежные деформации, обусловленные самим характером соответствующих носителей информации, объективно сказываются на полноте и точности реконструируемой картины традиций и ментально-идеологических компонентов римской военной организации.
Глава II
Очерк историографии: социально-историческое и историко-антропологическое направления в изучении армии императорского рима
Изучение римской императорской армии в XIX – первой половине ХХ века
Военные институты и военная история Древнего Рима неизменно вызывали и вызывают огромный интерес исследователей самых разных историографических направлений и специальностей. Следствием этого неослабевающего интереса является труднообозримый поток многоязычной специальной и научно-популярной литературы. Однако число исследований, непосредственно посвященных своеобразным традициям, ценностям и идеологии императорской армии, сравнительно невелико. Немногим больше и количество тех работ, в которых данная проблематика поднимается с большей или меньшей подробностью в связи с изучением общей истории римской армии или отдельных конкретных сюжетов. Такого рода исследования стали появляться главным образом в последние два-три десятилетия. Основное же внимание специалистов прежде всего концентрируется на детальной реконструкции различных сторон римской военной организации и военного быта, на военной истории отдельных провинций и кампаний, на преобразованиях в армии, проводившихся теми или иными императорами, на выяснении социальной и политической роли армии в Римской империи. Все эти вопросы в большей или меньшей степени соприкасаются с кругом интересующих нас проблем; и тот огромный фактологический материал, что накоплен и разносторонне проанализирован в современной науке, многие суждения и выводы специалистов по отдельным частным сюжетам, безусловно, будут учитываться нами при трактовке конкретных аспектов рассматриваемой темы. К истории изучения отдельных проблем, нынешнему положению дел и дискуссиям в историографии по тем или иным специальным вопросам мы обратимся в последующих главах. В данном же разделе было бы целесообразно, не ограничиваясь только анализом работ, прямо относящихся к нашей теме, выделить и рассмотреть те исследовательские направления и работы приблизительно за 120 лет, которые, с одной стороны, наиболее показательны для основных этапов и тенденций в развитии историографии, а с другой – в той или иной степени затрагивают историко-антропологическую проблематику. Такой проблемно-хронологический анализ позволит, как представляется, лучше уяснить тот историографический контекст, которым во многом определяется выбор конкретных аспектов и задач нашего исследования.
В развитии современной историографии римской армии, на наш взгляд, можно выделить по меньшей мере три крупных этапа. Первый из них охватывает период приблизительно с середины XIX в. по 40‐е гг. ХХ в. Второй этап условно можно датировать 40–70‐ми гг. ХХ столетия. Третий же, новейший, этап, начавшийся в 1980‐е гг., продолжается и в настоящий момент. Для становления и развития научной историографии римской армии определяющее значение имел начальный период первого этапа, охватывающий середину и последние десятилетия XIX в. Именно в это время, прежде всего благодаря введению в научный оборот и систематизации новых эпиграфических и археологических данных, появляется ряд фундаментальных трудов общего характера и большое количество специальных исследований, которые во многом определили главные направления и проблемы в изучении военной организации Рима. Не все из них выдержали проверку временем и по разным причинам достаточно быстро устарели[187]. Но некоторые из работ XIX в. не утратили своего значения до настоящего времени, в том числе капитальные руководства по римским институтам И. Марквардта и А. Буше-Леклерка, в которых дано систематическое освещение римской военной организации и основных этапов ее эволюции[188]. Немалое внимание военным установлениям Рима уделил крупнейший немецкий ученый Теодор Моммзен как в своих основополагающих трудах по римскому государственному и уголовному праву, так и в многочисленных конкретных исследованиях, посвященных римской армии и впервые осветивших целый ряд ключевых проблем[189]. Важные замечания о характере и роли армии в период поздней республики были высказаны Моммзеном в его «Истории Рима». В частности, он подчеркивал, что с возникновением в результате реформ Мария постоянного войска и военного сословия фактически складываются основы будущей монархии[190], в войске исчезает всякое гражданское и даже национальное чувство, и только корпоративный дух остался внутренним связующим звеном[191]. Стоит отметить также ряд интересных суждений об императорской армии, высказанных Г. Буасье в его книге «Оппозиция при цезарях» (1875), в частности его мнение о достаточно прочном сохранении среди солдат старых римских, республиканских по своей сути, традиций (в том числе религиозных) при полной поддержке со стороны войска единодержавной формы правления[192].
Большой вклад в разработку многих вопросов истории римской армии внес ученик Моммзена Альфред фон Домашевский, разрабатывавший очень широкий круг вопросов – от политической роли армии, солдатской религии и жалованья до римской военной архитектуры[193]. Его работы о военных знаменах (signa militaria), религии и системе чинов в императорской армии, несмотря на ряд ошибочных положений, сохраняют свою ценность[194]. В монографии о знаменах А. Домашевский, систематизировав данные всех видов источников, впервые дал детальную реконструкцию различных типов римских signa militaria, показал их роль в различных сферах военной жизни, в том числе в религиозно-культовой, подчеркнув особое значение Fahnenreligion, которая, по его мнению, только в правление первых Северов отодвигается на задний план культом императора[195]. Следует отметить, что высказанная автором мысль о том, что сам распорядок и условия военной жизни требовали особой религии, которая не знала гражданского религиозного календаря с его праздниками[196], была решительным образом опровергнута находкой Feriale Duranum. Пересматриваются и некоторые другие наблюдения и выводы немецкого историка, касающиеся армейской религии[197]. Заметим также, что военно-этическая подоплека культа знамен и других армейских культов фактически не получила у него специального освещения. Книга Домашевского о порядке чинов до сих пор остается наиболее полным исследованием по данной теме, хотя некоторые ее положения корректируются в современной историографии. В этой же работе автор, по существу, выдвинул свою концепцию истории императорской армии, развитую затем и в его общем труде по истории империи. По мысли историка, процесс провинциализации и варваризации армии, начатый при Адриане, фактически завершился при Септимии Севере, который, как ставленник варварской солдатской массы, сознательно изгонял или истреблял италийские кадры на военной и гражданской службе; истинно римские начала в армии оказались подавленными, и легионы утратили былые доблести, что и обрекало Рим на военные поражения[198]. Выдвигая на первый план субъективные и этнические факторы, автор даже подгонял некоторые факты под эту общую схему, которая в свете современных исследований не выдерживает критики[199]. Но высказанные им идеи, равно как и критический пересмотр отдельных его взглядов, стимулировали дальнейшее углубленное изучение различных аспектов римской военной организации
В начале ХХ в. появляется обширный труд еще одного представителя немецкой науки Ганса Дельбрюка «История военного искусства в рамках политической истории». Автор не ограничивается только подробным и компетентным разбором основных военных событий прошлого, но анализирует своеобразие военной организации разных народов и государств. Что касается «римских» глав этого труда, то, бесспорно, заслуживают поддержки высказанные Дельбрюком мысли о специфике римской воинской дисциплины, коренившейся в самом римском народном характере и в твердой административной власти магистратов, об особой роли центурионов в сохранении военных традиций Рима[200]. Принципиально важен и тезис о том, что римская армия, а вместе с нею и римское государство держались не только благодаря дисциплинарным мерам, но и благодаря «отвлеченному понятию воинской чести», причем эти дисциплина и честь были органически связаны с солдатской религией, прежде всего с культом императора[201]. Однако этот верный вывод не получил сколько-нибудь подробного обоснования в данной работе.
Развернутые суждения по данному аспекту содержит книга Шарля Ренеля, посвященная военным культам Рима[202]. Основное внимание французский исследователь уделил развитию и сакральному значению римских военных знамен, обосновав на большом сравнительном материале их тотемные истоки у римлян и других италийских племен. Обратил он внимание и на связь этого культа с другими божествами и обожествленными абстракциями, подробно охарактеризовал роль signa в военных ритуалах и в утверждении корпоративного духа легионов и других воинских частей. Вполне однозначно трактуя военные штандарты римлян как подлинные божества, автор связывал с их сакральной природой то особое значение, какое они имели в традициях римской армии и в сознании солдат. Хотя не все мнения автора по отдельным вопросам могут быть приняты, примечательно само его стремление рассматривать культовую практику армии во взаимосвязи с солдатской психологией, структурной эволюцией и традициями армии. Этим исследование Ренеля отличается от сугубо фактографических работ А. Домашевского и других германских историков, например П. Штайнера, посвятившего свое исследование подробному описанию римских военных наград и знаков отличия, но практически никак не затронувшего более общих проблем, в частности значения dona militaria в системе воинских ценностей[203].
В самом конце XIX и первые годы ХХ в. выходят первые крупные работы, в которых на основе документальных источников освещаются различные стороны военной истории отдельных провинций и затрагиваются в числе прочих также вопросы духовного облика и социального положения солдат. Среди таких работ долгое время по широте проблематики и фундированности выводов образцовыми оставались монографии Р. Канья и Ж. Леклье, посвященные соответственно истории римской армии в провинции Африка и в Египте[204].
Развитие историографии в эти и последующие десятилетия отмечено как продолжением конкретных исследований в русле намеченных ранее направлений и подходов, так и появлением ряда важных работ общего плана. В рамках конкретно-исторических штудий внимания исследователей привлекают такие темы, как социально-этнический состав рядового и командного состава[205], правовые аспекты положения солдат и ветеранов[206], порядок чинопроизводства и карьеры на разных уровнях военной иерархии[207]; исследуются также военно-уголовное право и дисциплина[208]. Интересный ракурс в изучении феномена солдатских мятежей в римской армии предложил в своей статье В.С. Мессер, попытавшись увидеть в них проявление определенной целостной традиции и указав, что при более внимательном рассмотрении такие эпизоды отнюдь не противоречат мнению об эффективности римской военной системы как таковой, но, напротив, могут рассматриваться как показатель высоких качеств римского солдата, его способности самостоятельно мыслить и действовать[209].
Следует также отметить, что в первые десятилетия ХХ в. были написаны многие статьи о римских военных институтах для «Реальной энциклопедии» Паули-Виссовы, до сих пор сохраняющие определенное значение как точные сводки всех известных на тот период времени данных источников[210]. Некоторые из этих статей можно отнести к работам обобщающего плана, как например, развернутые статьи (по существу, представляющие собой целые монографии) о римском легионе, написанные В. Кубичеком (период республики) и Э. Риттерлингом (период империи) и подробно осветившие развитие, структуру, дислокацию легионов[211]. Среди других достаточно крупных работ общего и монографического плана заслуживают быть отмеченными подробное изложение истории военного дела и военного искусства Рима в работе И. Кромайера и Г. Фейта, исследования А. Паркера и Р. Гроссе[212], а также вышедшие в 1910‐х – конце 1930‐х гг. монографии об отдельных родах войск[213]. Среди них стоит выделить работы М. Дюрри и А. Пассерини о преторианской гвардии, подробно осветившие историю, политическую роль, проблемы комплектования и внутренней жизни этого элитного корпуса вооруженных сил империи[214]. Все эти работы, суммируя результаты конкретных исследований своего времени, существенно обогатили общую картину истории римской армии, прежде всего с точки зрения значения и исторической эволюции различных элементов военной системы. Однако в этих исследованиях тема солдатской ментальности и соответствующих традиций не получила специальной разработки. В данный период и в начале следующего эта тема если и затрагивалась отдельными авторами, то главным образом в контексте изучения религиозной жизни армии (и прежде всего в связи с открытием новых памятников)[215], вопросов военной дисциплины[216], а также некоторых частных сюжетов[217].
Определились также некоторые новые подходы к проблемам военной политики отдельных принцепсов, социально-политической роли армии и взаимоотношений императора и войска. Здесь прежде всего надо отметить ряд общих работ по истории принципата, в которых был высказан ряд принципиальных оценок и выводов, получивших впоследствии развитие или вызвавших оживленную полемику. Большое внимание различным вопросам социально-политической роли армии в жизни римского общества и государства уделил М.И. Ростовцев в своем классическом труде “The Social and Economic History of the Roman Empire”[218]. Русский историк акцентировал прежде всего проблему социального состава армии, изменениями в котором определялась и ее политическая роль. Если Август и его ближайшие преемники при комплектовании войск, прежде всего легионов, ориентировались на городские слои Италии и наиболее романизированных провинций и армия, включавшая все сословия, как зеркало отражала настроения народа и повиновалась принцепсам, воплощавшим теперь государство, то начиная со II в. н. э. «буржуазный» состав армии постепенно уступает место крестьянскому, армия утрачивает связь с городами, вновь превращаясь в войско сельских пролетариев. В конечном итоге это приводит к тому, что в III в. армия, представлявшая теперь те народные массы, которые играли в культурных достижениях империи лишь весьма незначительную роль, становится деструктивным фактором. Теперь, по словам М.И. Ростовцева, «армия сражалась с привилегированными сословиями и не успокоилась, пока эти сословия полностью не утратили свой социальный престиж и пока жертвы полудикой солдатни бессильно не были повержены окончательно»[219]. В концепции Ростовцева, разумеется, многое представляется упрощенным и спорным, но именно его идеи во многом стимулировали более пристальное исследование социального состава и социально-политической роли армии, политики рекрутирования, проводимой отдельными императорами[220].
В совершенно ином ключе написано важное исследование А. фон Премерштейна, посвященное становлению и сущности принципата, в котором среди прочих сущностных основ созданного Августом государственного строя подробное освещение получили различные аспекты взаимоотношения принцепса и армии. По мнению автора, их можно трактовать как особую форму клиентелы – войсковую клиентелу, которая, зародившись еще в первые десятилетия I в. до н. э., сыграла важную роль в развитии своеобразной римской монархии, а монополизация принцепсом положения патрона армии была, наряду с auctoritas, одной из важнейших основ его власти в целом[221]. Кроме того, Премерштейн подробно исследовал такие элементы взаимосвязи императора и войска, как воинская присяга, почитание императорских изображений в армии и др.
В целом же необходимо подчеркнуть, что в историографии конца XIX – первых десятилетий XХ в. произошло становление военно-исторического направления в качестве одного из ведущих в мировом антиковедении. К неоспоримым достижениям рассмотренного этапа следует отнести введение в научной оборот и систематизацию огромного фактического материала, разработку разнообразных подходов к его интерпретации. Был сформулирован ряд общих концепций развития римской военной организации, определились основные тенденции и широкая проблематика исследований. Однако в силу исследовательских приоритетов науки того времени роль ментально-идеологических факторов в функционировании римской военной организации не получила целостного освещения: были затронуты лишь ее отдельные аспекты.
Основные проблемы и тенденции современной зарубежной историографии
Отмеченные выше тенденции получили дальнейшее развитие на следующем этапе развития историографии римской армии. Послевоенный период становится временем настоящего бума в изучении римской армии. Он был ознаменован прежде всего значительным расширением источниковой базы и тематики исследований, заметным обновлением исследовательских подходов и постановкой новых проблем в соответствии с общим прогрессом современного антиковедения. Фундаментом для появления новых обобщающих и монографических работ, безусловно, стали существенное расширение и интенсификации работ в области военной археологии, эпиграфики и папирологии. Появляется целый ряд публикаций, посвященных археологическому изучению отдельных легионных лагерей и римской военной архитектуры[222]. На регулярно проводимых международных конференциях широко представляются результаты археологических и эпиграфических исследований римского лимеса и отдельных провинций[223]. Публикуются не только многочисленные новооткрытые надписи и другие письменные памятники, но и отдельные тематические сборники военных эпиграфических документов, острака и папирусов[224].
В соответствии с достигнутым в данном направлении прогрессом на качественно новый уровень, особенно в последние 20–25 лет, поднялось изучение нескольких важнейших тем истории римской армии в эпоху империи, солидные заделы в разработке которых были сделаны еще в рамках первого из выделенных нами этапов. Это, во-первых, римское военное присутствие и роль армии в жизни отдельных провинций. Пристальное изучение такой «локальной» истории армии стало одной из характерных особенностей современного этапа развития историографии. Среди большого числа монографий и коллективных трудов по этой теме[225]по разносторонности исследуемой проблематики и оригинальности суждений следует выделить работы П. Ле Ру, Я. Ле Боэка, Р. Алстона, в которых первостепенное внимание уделено социальным и ментально-идеологическим компонентам и факторам в жизни армейских группировок, дислоцированных, соответственно, в Испании, Африке, Нумидии и Египте[226]. Особый интерес представляют выводы этих исследователей об экономической и демографической роли армии, об особой корпоративности провинциальных войск и религиозно-культовых ее манифестациях, о политике рекрутирования в разные периоды истории империи и т. д. Второй темой, активно разрабатывающейся в последние десятилетия, является организационная структура вооруженных сил империи с точки зрения характеристики разных родов войск и типов подразделений[227]. В данном направлении весьма плодотворно трудится такой известный специалист по военной эпиграфике, как М.П. Спейдель, перу которого принадлежат, в частности, серия работ о конных телохранителях императора (equites singulares Augusti) и исследования других армейских подразделений[228]. В ряде статей и монографических исследований последнего времени получили новое освещение вспомогательные войска, преторианская гвардия, римская кавалерия, структура и подразделения легиона, военный флот[229].
Третья тема – это то, что принято называть Rangordnung’ом, т. е. порядок чинов и структура военной карьеры, а также положение в армейской иерархии и социально-политическая роль отдельных ранговых групп[230]. Разработка этих вопросов тесно связана также с изучением высшего военного командования и просопографическими штудиями. Для развития исследований младшего, среднего и высшего командного состава императорской армии очень многое сделал Эрик Бёрли[231]. Он, в частности, впервые попытался реабилитировать высших военачальников Римской империи и выдвинул идею о существовании особой группы viri militares – высших военачальников сенаторского ранга, которые отличались особенностями прохождения своей карьеры и по преимуществу занимали ответственные наместнические посты в наиболее важных в военном отношении провинциях, являясь своего рода военными «профессионалами». Эта концепция встретила решительные возражения в статье Брайана Кэмпбелла[232], чьи аргументы и выводы не получили, однако, признания большинства специалистов, но стимулировали новый виток дискуссии о характере высшего командования императорской армии, о «профессионализме» и «дилетантизме» римских «генералов». Эта дискуссия продолжается вплоть до настоящего времени[233]. Просопографические исследования высшего и среднего командного состава римских вооруженных сил имеют очень большое значение и дали в последние десятилетия весьма ценные результаты для понимания эволюции социального состава офицерских кадров, структуры служебной карьеры и других вопросов. Помимо названных, можно отметить работы И. Фитца о легионных и пропреторских легатах Паннонии, Г. Альфёльди о наместниках и офицерах Испании, В. Эка и Т. Франка по германским провинциям, Энт. Бёрли по Британии, Э. Дабровы и М. Жиромского об офицерах отдельных легионов, а также исследования Х. Девийвера по всадническим офицерам[234]. Существенный вклад в изучение карьер младшего командного состава внесли работы Э. Зандера, М. Клауса и Д. Бриза[235]. Разностороннее и во многом новое освещение получил вопрос о составе корпуса центурионов, его роли в жизни армии и государственном управлении. Здесь нужно выделить работы Б. Добсона, который акцентирует проблемы социальной мобильности и личностных качеств центурионов и других командиров, составлявших костяк и элиту императорской армии[236]. В своей монографии о примипилярах он рассмотрел не только традиционные вопросы о карьере и социальном статусе этих офицеров, но попытался также дать их социально-психологический портрет, ограничившись, правда, только развернутыми комментариями к наиболее важным свидетельствам литературных источников. Не были обойдены вниманием и центурионы республиканской эпохи. Свои исследования им посвятили Ю. Соулахти и Л. де Блуа, рассмотрев эту ключевую категорию римских командиров в контексте социального развития и политической борьбы в последние десятилетия республики[237].
В связи с интереснейшими археологическими и эпиграфическими материалами, полученными в результате раскопок постов бенефициариев в Остербуркене (1982 г.) и в сербском городе Сремска Митровица (античный Sirmium) (1988 г.), появилась возможность комплексного изучения этой важной категории римских военнослужащих, выполнявших разнообразные функции и в армии и провинциальной администрации. Эта возможность была превосходно реализована в новейшей монографии французской исследовательницы Ж. Нели-Клеман. В ней на основе скрупулезного, разностороннего анализа всей совокупности имеющихся свидетельств рассмотрен широкий круг аспектов, связанных с деятельностью, социальными связями, престижем и ролью в провинциальных обществах и административном аппарате, с культурным и ментальным обликом бенефициариев[238]. Таким широким подходом эта книга выгодно отличается от другой недавней работы, посвященной этой категории младших командиров, но выполненной в общем-то в традиционном ключе с акцентом на структуре карьеры и функциях[239].
К четвертому направлению, развитие которого также непосредственно связано с накоплением нового документального материала, относится изучение различных сторон внутренней, повседневной жизни армейского организма[240]. В частности, исследуются такие вопросы, как порядок набора и обучения новобранцев[241], питание и одежда солдат, предоставление отпуска и некоторые другие[242]. В последние годы появились специальные работы по демографической структуре императорской армии[243]. Характерной чертой современного этапа стало то, что некоторые из этих аспектов армейской повседневности получают подробное освещение в монографических трудах[244]. Примечательно также переиздание отдельных статей ведущих специалистов в этой области в виде итоговых сборников избранных работ[245].
Принципиально важной чертой развития послевоенной историографии является приоритетная ориентация на изучение социальных аспектов и факторов в функционировании и эволюции римской военной организации. Одним из значимых проявлений этой тенденции стало детальное исследование социального состава и социально-политической роли армии в римском обществе. Тщательный анализ документальных данных позволил более четко выделить этапы в эволюции политики рекрутирования и существенно уточнить или пересмотреть многие прежние взгляды[246]. В русле развития социальной проблематики в историографии послевоенных десятилетий широко развивается изучение социально-экономического положения и экономической роли армии в римском обществе. Углубленную разработку получает, в частности, вопрос о солдатском жалованье, хотя в силу скудости и противоречивости данных источников он продолжает оставаться дискуссионным[247]. Появляются и обобщающие работы, в том числе монографии, о хозяйственной роли императорской армии, величине государственных военных расходов, об организации снабжения войск[248]. Немалое внимание в современных исследованиях уделяется общественному, правовому и экономическому статусу ветеранов[249]. Все эти вопросы получили недавно подробное освещение в упомянутой книге Г. Веш-Кляйн (см. примеч. 58), которая, хотя и не претендует на оригинальные концептуальные суждения, ценна как обобщение, учитывающее все наличные источники и современные исследования[250]. Специальное изучение получает и такая важная тема, как значение военной службы как фактора социальной мобильности в римском обществе[251].
Одной из ведущих тем в послевоенной историографии стало изучение коренных изменений в характере и социально-политической роли армии в период кризиса республики и перехода к принципату. Этой теме посвящено немало страниц в общих работах по истории данного периода и целый ряд монографических исследований[252]. Не останавливаясь подробно на их анализе, отметим, что большинство исследователей в настоящее время признает постепенность процесса профессионализации римской армии, который начался задолго до реформ Мария и продолжался впоследствии, завершившись только при Августе[253]; подчеркивается также континуитет традиций в военной организации позднереспубликанского и раннеимператорского Рима[254]. В 1960–1970‐е гг. появляется серия интересных исследований, специально посвященных социальной и политической роли армии в эпоху кризиса Римской республики, и эта тема продолжает разрабатываться в последующие годы[255]. Правда, основное внимание уделяется здесь, скорее, историко-политологическому и конкретно-историческому, событийному анализу. Хотя во многих из этих работ так или иначе поднимается и вопрос о формировании в регулярной постоянной армии особых ценностей и психологии, прежде всего корпоративного духа и чувства личной преданности полководцу, но подробных специальных исследований по данной теме в современной историографии пока нет[256]. То же самое можно сказать и о таком важном вопросе данной темы, как солдатские мятежи: в последнее время появился целый ряд добротных исследований конкретно-исторического и источниковедческого плана, посвященных отдельным мятежам[257], но нет ни одной специальной работы, в которой бы этот феномен, в развитие отмеченного выше подхода В.С. Мессера, рассматривался с точки зрения его особого механизма и семантики, тех специфических традиций римской армии, что сохранялись от ранних времен и до позднеримской эпохи[258]. Среди такого рода традиций можно, в частности, выделить те, что связаны с институтом воинской сходки (contio militaris), которая, несомненно, представляла одну из форм самоорганизации воинского сообщества и играла важнейшую роль в моменты солдатских восстаний и политических переворотов. Однако единственная монография, написанная испанским историком Ф. Пина Поло, в которой специально исследуется этот институт на протяжении всей римской истории[259], в определенной степени разочаровывает. В книге тщательно собран и проанализирован материал источников, касающийся порядка проведения, организации и функций воинской сходки, но глубокого исследования ее значения в качестве политического фактора, по сути дела, не дается. Не нашли достаточного отражения в современной литературе и правовые аспекты солдатского мятежа.
В отличие от армии республиканского времени, характер и формы участия императорской армии в политике не получили освещения в специальных монографических трудах. Впрочем, данная тема неизменно затрагивается и в общих работах по истории принципата, и в исследованиях отдельных ее периодов и событий, а также в литературе, посвященной самой императорской армии[260]. Среди новейших исследований по данной теме своим интересным подходом выделяется книга Эгона Флайга[261]. Анализируя политическую роль армии, автор исходит из социологической характеристики армии как «тотальной организации», в которой вырабатывалась сильная горизонтальная солидарность, определявшая идентичность солдат и рассматривавшаяся ими как высшая ценность, наряду с культивируемой преданностью императору. Флайг подчеркивает тесную связь принцепса и армии, основанную на обмене «дарами» по принципу «верность в обмен на привилегии», причем императорские милости по отношению к армии имели прежде всего символический характер, подчеркивая уважение и почет, оказываемый армии правителем, а не были, вопреки распространенному мнению, способом просто подкупить солдат. Армия же (точнее, те ее части, которых набирались из римских граждан, т. е. легионы и преторианская гвардия) выступала как одна из трех политических сил (наряду с сенатом и столичным плебском), чье признание (акцептация) обеспечивали легитимность возводимого на престол императора.
Изучение социально-политической роли армии в конце республики и в период империи самым непосредственным образом связано с проблемой войсковой клиентелы, поставленной в свое время А. фон Премерштайном. В настоящее время большинством исследователей в целом разделяется его тезис о складывании в последние десятилетия республики патронатно-клиентельных отношений между полководцами и подчиненными им войсками и о монополизации этой клиентелы в эпоху империи принцепсом[262]. Однако концепция «персональных» армий и войсковой клиентелы как феномена, характерного для последнего столетия республики, подверглась достаточно аргументированной критике в статье Н. Рулана[263], по мнению которого нельзя выделить некую специфику войсковой клиентелы как клиентелы нового типа и говорить об армиях-клиентах.
Следует также отметить, что в послевоенные десятилетия продолжали активно изучаться отдельные этапы и реформы в развитии военной организации императорского Рима – тема очень важная для разработки такой «сквозной» проблемы, как соотношение традиций и новаций, континуитета и качественных изменений в устройстве армии[264]. Правда, решается данная проблема почти исключительно с точки зрения сугубо военно-организационных, тактических и стратегических аспектов.
Для понимания солдатской ментальности и идеологии большое значение, безусловно, имеет изучение сакральных основ военной организации и религиозных культов, распространенных в армейской среде. Начиная с 1960‐х гг. эта проблематика изучалась все более активно. Наряду с исследованиями конкретных религиозных ритуалов и культов, связанных с войной и бытовавших в армии, религиозной жизни отдельных провинциальных группировок и солдат разных родов войск[265], в 1970‐е – начале 1990‐х гг. появился и ряд монографических работ по армейской религии в целом. Среди последних стремлением к системному анализу и концептуальным обобщениям выделяется работа Дж. Хельгеланда[266]. Не соглашаясь с распространенным мнением, что религия римской армии имела главной своей целью романизацию солдат из числа перегринов, автор рассматривает религиозную жизнь армии как основу воинских добродетелей и армейской корпоративности. По его словам, вся военная жизнь римлян явно или неявно была религиозным феноменом – настолько глубоко сакральные начала пронизывали военные институты, ценности и традиции: именно религия показывала, что значит быть хорошим солдатом и как вписаться в воинское сообщество. В диссертации Г. Анкерсдофера, выполненной в общем-то в традиционном ключе, суммированы все известные на начало 1970‐х гг. данные о распространенных в римской императорской армии культах, прослежено их историческое развитие, критически оценены и уточнены отдельные интерпретации, высказывавшиеся ранее (например, относительно характера культа signa militaria), но существенные свежие идеи отсутствуют[267]. Высказанные в конце 60‐х гг. прошлого века А. Ле Бонньеком наблюдения и выводы о значении религии для военной деятельности в Риме[268]получили развитие в монографии И. Рюпке[269], которая представляет собой подробный очерк религиозных аспектов войны и военного дела в Древнем Риме. Она охватывает главным образом эпоху республики, но при рассмотрении отдельных вопросов (сакральность пространства военного лагеря, культ знамен и штандартов) автор обращается и к анализу материалов императорского времени, прослеживая бытование и развитие древних традиций в новых исторических условиях. Первостепенное внимание Рюпке уделяет роли полководца, который, как носитель особой военной власти и посредник между войском и миром богов, осуществлял все важнейшие ритуалы, так что другие военные институты и обряды (присяга, люстрации) оказывались производными от этой его роли. Надо сказать, что в работах последнего времени рассматривается также роль офицеров в религиозной жизни римской армии и почитание военных знамен[270]. Здесь особо следует выделить интересные исследования О. Штолля[271], который, в частности, подробно раскрыл взаимосвязь культовых функций офицеров с их обязанностями по обеспечению дисциплины и лояльности войск, подчеркнув тождественность государственной и армейской религии, аналогичность религиозной роли военных командиров и гражданских магистратов городских общин. Исследования Штолля, посвященные signa militaria, отличает не только тщательный и тонкий анализ документальных источников, но и стремление выявить символическое значение и культурно-исторический контекст, которыми обусловливалось особое отношение римских солдат к знаменам.
Из сакральных основ и практического опыта военной деятельности благодаря правовому творчеству римских юристов и законодательной деятельности императоров развивалась римская система военного права, которое, в свою очередь, задавало многие базисные параметры военных традиций Рима. Военному праву римлян посвящена обширная литература, трактующая самые разные стороны и элементы этой системы (государственно-правовые, военно-уголовные, частноправовые) как в историческом аспекте, так и в догматическом плане[272]. Отметим здесь интересное исследование Ж. Вандран-Вуайе, в котором эволюция военно-правовых установлений и юридического положения римского солдата рассматривается с точки зрения специфики воинской профессии и в контексте социально-политических и ментально-идеологических процессов, причем подчеркивается продолжение в военном праве императорского времени многих очень древних традиций[273]. С историко-правовой и в еще большей степени с социально-исторической проблематикой связано изучение семейных отношений римских солдат. В последние годы на эту модную тему написано немало очень интересных работ, в том числе одна специальная монография[274].
Вполне закономерно, что накопление фактического материала, углубление и конкретизация знаний по отдельным элементам и этапам истории римской армии в позднереспубликанскую и императорскую эпохи приводят к появлению новых обобщающих работ. Примечательно, что если в 1950‐е гг. появилась только одна сравнительно небольшая работа такого рода – книга Р. Смита[275], то в 1960–1970‐е гг. выходит целая серия общих исследований императорской армии, в которых получили отражение основные итоги, достижения и проблемы ее изучении. Как на интересную попытку концептуального разностороннего осмысления римской военной истории можно указать на сборник статей «Проблемы войны в Риме», вышедший в 1969 г. под редакцией Ж.-П. Бриссона. Отметим здесь, помимо интересной вводной статьи редактора и упомянутого очерка А. Ле Бонньека о религиозных аспектах военного дела в Риме, также статью Г.-Г. Пфлаума о сильных и слабых сторонах императорской армии, в которой, кроме собственно военных аспектов, подчеркивается, в частности, ее значение как фактора социальной мобильности, отмечается характерная для Рима дихотомия miles и civis, а также сплачивающая сила традиционных военно-религиозных ритуалов, воинской дисциплины и корпоративного духа[276]. В книге Г. Вебстера основное внимание уделено организации, вооружению, тактике и условиям службы в римской армии I–II вв., но ни политические, ни социальные, ни идеологические аспекты (за исключением краткой характеристики армейской религии) освещения в ней не получили[277]. В ином ключе написана содержательная монография Дж. Уотсона[278]. Вопросы рекрутирования, обучения, порядка прохождения службы, карьеры, отношений с гражданским населением и судьбы ветерана после отставки автор рассмотрел с точки зрения жизненного пути типичного римского солдата, сделав акцент на побудительных мотивах и внутренних аспектах службы в императорской армии. Напротив, главная тема книги М. Гранта «Армия цезарей», написанной скорее в популярном ключе, более глобальна – роль армии во внутриполитических событиях и судьбах империи[279]. Поэтому внутренняя жизнь армии и духовно-идеологический облик римского солдата фактически остаются за кадром данной работы. Отметим также книгу И. Гарлана, в которой акцентированы своеобразие римской военной организации по сравнению с греческой и специфическое отношение римлян к войне[280].
Как новаторскую по своим подходам к теме социально-политической роли армии следует выделить книгу Рамсея МакМаллена «Солдат и штатский в поздней римской империи». В ней, пожалуй, впервые в комплексе рассмотрены основные, так сказать, невоенные аспекты деятельности армии: ее экономические, социальные и административно-полицейские функции, определявшие ее государственную роль и непосредственные взаимоотношения с гражданским обществом. Весьма показательно, что логика исследования данных аспектов с необходимостью приводит автора к постановке вопроса об особенностях солдатской ментальности по сравнению с мировосприятием и ценностями людей гражданских[281]. Позднее МакМаллен вновь вернулся к этой проблеме, но уже в другом ракурсе. Отталкиваясь, как и в предыдущей работе, от наблюдений и выводов современной военной социологии, он посвятил специальную статью характеристике легиона как своеобразного сообщества[282]. По мысли МакМаллена, складывавшиеся в легионе особые социальные связи и отношения определяли важнейшие ценностные ориентации солдат. Автор обращает внимание на наличие внутри легиона разного рода микрообщностей, основанных как на формальных, так и на чисто дружеских связях. Подчеркивая ценностное содержание этого товарищества, он пишет, что с первых шагов на военной службе и до отставки (а часто и после нее) воины «держались за руки в братстве, которое не распадалось даже после смерти»[283]. Мнение и оценка узкого круга товарищей, ревнивое соперничество с другими частями и подразделениями непосредственно определяли поведение солдата на поле боя. Основанная на связях в малых группах внутренняя сплоченность легиона в значительной степени обеспечивала высокую боеспособность императорской армии[284], помогала легионерам заявлять о своих требованиях и интересах перед лицом властей, а по выходе в отставку адаптироваться к гражданской жизни. Хотя рамки статьи не позволили автору подробнее остановиться на многих существенных компонентах воинского этоса римской императорской армии (например, на отношении к почестям и наградам, взаимосвязи воинского этоса и солдатской религии и т. д.), нельзя не отметить плодотворность самого подхода, исходным пунктом которого является признание определенной изоморфности легиона как социального организма и римского общества, взаимообусловленности функциональных, социальных и ментально-психологических факторов в жизни армии.
Если у МакМаллена социальная характеристика армии дана как бы изнутри, то в вышедшей почти в то же время статье Г. Альфёльди анализируются, так сказать, «внешние» аспекты социального бытия императорской армии, прежде всего ее положение в рамках общественной структуры ранней империи, а также корреляция социальной эволюции и политической роли армии[285]. Отмечая, что при принципате иерархия внутри военной организации отражала почти во всем многообразии социально-правовую стратификацию римского общества, Альфёльди подчеркивает, что положение различных групп военных в социальной структуре империи не было однородным. Внутренне дифференцированная и поначалу не укорененная в местных обществах, армия не могла создать «единого фронта» против императорской власти, стать самостоятельной силой, преследующей собственные цели. Но с конца II в. армия из органической части общества начинает превращаться в некое чужеродное образование, внутренне более гомогенное, чем раньше. Традиционная общественная иерархия утрачивает в армии свое значение, и военная служба открывает новые возможности социального возвышения. Переход к рекрутированию в районах постоянной дислокации способствовал распространению наследственности военной профессии и возникновению в пограничных зонах своеобразного «военного общества», состоявшего из солдат, ветеранов, их родственников и связанного с ними разнообразными узами местного населения. В результате этого процесса, по мнению Альфёльди, между военными районами и остальными частями империи разверзлась пропасть. Этой обособленностью армии во многом объясняется ее возросшая политическая активность и самостоятельность в период кризиса III в.
Под иным углом зрения проблема взаимоотношений армии, общества и государства рассмотрена в концептуальной статье В. Дальхайма[286]. Исходным пунктом его рассуждений являются вопросы о соотношении статусов гражданина и солдата и об эволюции военной организации в связи с этапами римской экспансии. Дальхайм акцентирует внимание на том факте, что главной задачей солдата была война, которая накладывала отпечаток на все его сознание и образ жизни в большей степени, чем какие бы то ни было его социальные связи и происхождение. Характер же и задачи армии определялись в первую очередь спецификой войн Рима на разных этапах его истории. При этом соответствующие изменения затрагивали не только структуру войска в целом и его место в государственной системе, но также социальную и духовную сущность солдата. Масштабность военных кампаний на отдаленных театрах военных действий требовала нового типа солдата, который уже мало напоминал воинов гражданского ополчения по своим профессиональным качествам и ценностным ориентациям. Последние определялись теперь отождествлением лагеря и родины, воинской доблести и морали, преданностью полководцу, одобрением со стороны тесного круга боевых товарищей. Для солдат, которые вступали в легион как в некий орден и жили обособленной жизнью, цивильный мир значил немного. Последний, в свою очередь, смотрел на солдат как на аутсайдеров, наделяя их всевозможными пороками. Но, несмотря на это отчуждение, армия оставалась частью римского мира, средоточием которого были император, главнокомандующий и патрон войска, а также сенаторы и всадники, которые становились высшими офицерами и были носителями римских традиций и ценностей, сохранявших свое значение и в поздние времена не только среди аристократии, но и среди простых солдат.
Исследования императорской армии как особого социального организма продолжилось в ряде работ 1990‐х гг., акцентировавших как его внутренние связи и специфику, так и неоднозначные взаимоотношения римских гарнизонов с провинциальными сообществами. Можно, в частности, отметить сборник статей под редакцией И. Хейнса и А. Голдсуорти, хотя бо́льшая часть вошедших в него работ не затрагивает особенности воинского сообщества как такового[287]. В работах Б. Шоу и Н. Полларда, исследовавших социальную роль и характер провинциальных армий[288], было предложено рассматривать воинское сообщество как «тотальный институт», замкнутую на себе организацию с собственными задачами и ценностями. Но, как мы увидим ниже (в главе V) данный подход не встретил поддержки других исследователей. Более целостный концептуальный подход к изучению армейского сообщества был намечен в статье С. Джеймса, который исходил из того, что «воины» (milites) образовывали большую, четко определенную группу, наделенную особой идентичностью и самосознанием и представлявшую собой «воображаемое сообщество» всей империи, поэтому армия Римской империи должна рассматриваться скорее как социальный субъект (entity), нежели как государственный институт[289]. Он верно замечает, что высокомерие, неуправляемость, а иногда и непокорность войск коренилась не только в насилии, присущем их идентичности, и привилегированном положении, какое они имели в имперском обществе, но и в традиционных правах на свободу слова римских солдат-граждан республиканской эпохи[290].
В исследованиях 1980–1990‐х гг. все более отчетливым становится понимание, что функционирование римской военной системы самым тесным образом связано не только с организационно-правовыми и сакральными установлениями римской армии, с социально-политическими процессами в обществе, с характером отношений между императором и войском, но и со сферой традиционных ценностей, ментальных установок и идеологии. Соответствующие аспекты получили довольно подробное освещение в ряде современных работ. Так, система наград и знаков отличия, прямо связанная с вопросом о кодексе воинской чести, была детально рассмотрена в диссертации и монографии В. Максфилд, которые от предшествующих работ на данную тему[291] отличает не только четкий исторический подход и более широкий охват материала, но и стремление выяснить ценностное значение воинских почестей[292]. Для современных исследователей представляется очевидным, что ни римская тактика, ни римская военная мысль, ни отношение к армии и военной профессии в обществе не могут изучаться без учета социокультурных и ментальных факторов, системы традиционных ценностей и представлений[293]. В соответствующем ключе написана работа А.К. Голдсуорти, в которой предпринята попытка не только по-новому осветить организационные и тактические структуры римской армии и дать реалистическую реконструкцию различных моделей боя, но и раскрыть мотивацию поведения римского солдата в сражении, выяснить сущность римской солдатской храбрости[294].
С учетом ментально-идеологических факторов разрабатывается в настоящее время и тема «полководец и войско». В частности, можно назвать работу Р. Комбе, который подробно исследовал различные аспекты понятия и титула «император» в республиканском Риме, рассмотрев в том числе римскую «идеологию победы», включая и комплекс качеств, характеризующих деятельность и образ полководца, его взаимоотношения с войском и обратив внимание прежде всего на идеологическое и пропагандистское значение соответствующих понятий и идеалов, влияние на них традиционных представлений, философского, риторического и официального дискурса[295]. На связь и взаимообусловленность римской идеологии и военной деятельности указал В. Харрис, отметивший, в частности, что аристократические ценности, стремление римских нобилей к славе на военном поприще и, соответственно, к увеличению своего общественного престижа были одним из значимых факторов военной активности Рима[296]. К теме военного лидерства в республиканском Риме прямое отношение имеет и исследование Н. Розенштайна[297]. Автор обратил внимание на весьма парадоксальное отношение в Риме к военным поражениям, которые практически не оказывали влияния на успешность или неуспешность последующей политической карьеры полководцев, и, пытаясь объяснить этот парадокс, пришел к выводу, что суть дела заключается прежде всего в своеобразном понимании римлянами роли и личностных качеств полководца и тех обязанностей, которые возлагались на рядовых солдат.
Названная тема в рамках императорской эпохи рассматривается в книге Б. Кэмпбелла и новейшей монографии Я. Штекера. В своем обстоятельном исследовании Кэмпбелл наряду с попыткой комплексно и во многом по-новому осветить ряд традиционных вопросов (присяга, жалованье, донативы, почетные наименования воинских частей, чинопроизводство, политическая лояльность, правовые привилегии, предоставляемые императорами воинам, и т. д.) специально остановился на социально-психологических и идеологических сторонах взаимоотношений императора и солдат и, говоря об императоре как военном лидере, обратил внимание на неформальные стороны взаимоотношений императора и войска, особенно подчеркнув символическое и практическое значение идеи воинского товарищества для этих отношений[298]. Рассматривая вопрос о политической роли армии, автор приходит к выводу, что у солдат полностью отсутствовало политическое сознание, не было ни общих политических целей, ни опыта, ни способности реализовать их в целенаправленных действиях; поведение войск определялось непосредственными реакциями и материальными интересами; сами же императоры в целом использовали армию ответственно и осторожно, стараясь никак не акцентировать тот факт, что она по сути была частной наемной силой[299]. Однако конкретные механизмы и формы политического влияния армии в работе Кэмпбелла не получили анализа. Ряд его концептуальных построений и выводов (это относится к вопросу о viri militares, а также к проблеме политической роли армии и некоторым другим моментам) вызвал серьезные критические отзывы и, очевидно, нуждается в корректировке[300]. В то же время отдельные наблюдения и сама постановка проблем заслуживают, на наш взгляд, дальнейшего развития.
В книге Яна Штекера[301]подробно исследуется комплекс многообразных средств, обеспечивавших особые узы между императором и войском. В отличие от Кэмпбелла, немецкий исследователь не склонен преувеличивать наемный характер императорской армии, но в большей степени акцентирует символические и моральные факторы во взаимоотношениях принцепса и воинов, связывая специфику этих отношений с традиционными взаимными моральными обязательствами, существовавшими между патроном и клиентами. С этой точки зрения оценивается практика использования донатив (по мнению Штекера, они отнюдь не были средством покупки лояльности войск: важен был сам акт их предоставления, а не размер), организация ветеранских колоний и предоставление praemia militiae отставным воинам. В соответствующем ключе рассматривается значение воинской присяги (sacramentum), императорских статуй, воздвигавшихся в лагерях, и изображений императора на военных штандартах и наградных фалерах. Автор считает, что они имели почетное, но не религиозное значение, и вообще, по его заключению, императорский культ в армии до времен Северов не являлся значимым механизмом обеспечения связей между войском и принцепсом. Выводы и исследовательские подходы, представленные в монографии, далеко не бесспорны, но представляют несомненный интерес.
Социально-политическая история императорской армии в последние годы, как мы уже сказали, получила солидную разработку в многочисленных работах, посвященных отдельным провинциям. Для автора одной из наиболее важных работ этого рода, французского историка Я. Ле Боэка, посвятившего солидный труд истории III Августова легиона, скрупулезное и разностороннее исследование этого, казалось бы, локального сюжета стало основой для создания нового синтетического труда по императорской армии в целом[302]. Армия рассматривается автором не как некая абстрактная структура, но как своеобразный сложный организм, взаимодействующий с обществом в широком контексте социальной и политической истории. Ле Боэк отмечает противоречивость образа римского воина и настаивает на необходимости дифференцированного учета рода войск, их социального состава, хронологической и региональной конкретики. Вполне справедливо его мнение о том, что в ментальности военных первостепенное значение имели профессиональные аспекты. Но, на наш взгляд, эта специфика недостаточно четко акцентируется. При безусловной важности таких моментов, как карьера, дисциплина, почитание императора и деньги, ими, наверное, далеко не исчерпывается система ценностей римских солдат. Нельзя в то же время не согласиться с утверждением, что существенную черту воинской ментальности составляла pietas («благочестие»), проявлявшаяся в интенсивной культовой практике, армейских ритуалах и пронизывавшая все военные традиции Рима с древнейших времен, так что военная сфера в своих глубинных основах теснейшим образом переплеталась со сферой сакрального. Важно, что религия воспринималась как долг скорее коллективный, чем индивидуальный. В целом же, по мнению французского историка, императорская армия благодаря своему социальному составу, обусловленному политикой качественного рекрутирования, выступала как хранительница римских традиций, и легионеры сознавали себя настоящими квиритами, наследниками Римской державы[303].
В русле такого же внимания к «человеческому фактору», какое отличает работы Я. Ле Боэка, написан и чрезвычайно интересный, насыщенный оригинальными наблюдениями очерк Ж.-М. Каррие о римском солдате в коллективной монографии «Римский человек»[304]. Отвергая анахронизмы в трактовке римской императорской армии, автор стремится, по его собственным словам, реализовать социологический и антропологический подход к римскому солдату, рассмотреть его с точки зрения профессии, как особый социальный тип, носителя специфического поведения и ментальности. Для адекватного решения этой задачи, по мнению Каррие, очень важно, во-первых, понять характер литературного образа римского солдата как выражение определенной общественной идеологии и общественного мнения, а во-вторых, сопоставить этот образ с реальными фактами жизни армии и с теми представлениями, которые сами военные имели о себе. Подчеркивая политическую установку на качественное с точки зрения социального состава пополнение легионов, автор отмечает возникновение спонтанной тенденции к образованию в зонах локального рекрутирования особых военных сообществ с фактической наследственностью профессии и собственной коллективной идентичностью. Но как бы ни опустошалось реальное значение статуса гражданства для легионеров, они, по мнению исследователя, никогда не вели себя как простые наемники, но отождествляли в своем сознании службу и интересы общества, сохраняя гражданскую (в широком смысле) ответственность. Вместе с тем военное сообщество отличалось специфическими поведенческими чертами, среди которых автор называет особую роль товарищеских связей, сплоченность и профессиональную солидарность. Обоснованно звучит вывод о том, что армия не была интеллектуальной пустыней, но, разделяя многие культурные ценности современного общества, обладала и собственной «военной культурой», которая помогала пришедшим в конце III в. к власти военным решать сложные политико-административные проблемы. Главный же пафос рассматриваемой работы заключается не столько в реабилитации римского солдата, ставшего, по словам автора, жертвой превратных суждений и литературных топосов, сколько в объективной оценке его места и роли в общественных и идеологических структурах Римской империи.
Рассмотренные работы МакМаллена, Альфёльди, Дальхайма, Кэмпбелла, Ле Боэка и Каррие с очевидностью свидетельствуют о явно обозначившемся в 1980‐е гг. повороте исследователей римской армии к антропологическим и социально-историческим подходам и проблематике[305]. Эта тенденция получила развитие и в 1990‐е – начале 2000‐х гг., что выразилось в появлении ряда работ, в которых непосредственно трактуются различные проблемы воинской ментальности. На исключительно важном компоненте солдатской ментальности подробно остановился Дж. Лендон в книге, посвященной той роли, какую в функционировании Римской империи играли представления и отношения, связанные с понятием «чести»[306]. Рассматривая «честь» как элемент и своеобразную форму осуществления власти в античном обществе, Лендон строит свое исследование на анализе устойчивых восприятий и оценок соответствующих отношений в литературных источниках. Армия, отмечает Лендон, была миром с особыми обязательствами и собственным кодексом чести. Для солдат огромное психологическое значение имела принадлежность к армейскому сообществу в целом и к той малой общности, какой была отдельная воинская часть. Ориентация на мнение референтной группы делала армию общностью, в котором честь ценилась исключительно высоко, были сильно развиты соперничество из-за чести и чувство стыда. Понятие чести было органически связано с высоким престижем физической силы и индивидуальной храбрости, а также с занимаемым в военной иерархии местом, с сознательным подчинением дисциплине и личной преданностью императору. Лендон отмечает, что в армии ценности простых солдат в целом доминировали над ценностями аристократии, но в сфере чести они во многих моментах соприкасались друг с другом, ибо в Риме аристократия была по своему происхождению сражающейся знатью и военные достижения всегда сохраняли в ее среде высокий престиж. Работа Лендона является одним из пока еще редких в современной историографии обращений непосредственно к теме военно-этических ценностей римской армии[307]. Не исчерпывая всех аспектов данной темы, она привлекает внимание самим стремлением вскрыть глубинные механизмы и модели жизнедеятельности римского общества в целом и армии как его части. Данная проблематика получила дальнейшую разработку и в другой капитальной работе Дж. Лендона, посвященной роли морально-психологических и культурно-исторических факторов в истории военного дела в Античности[308]. Главный исходный посыл – и в то же время конечный вывод – состоит в том, что в основе происходивших изменений и инноваций в античном военном деле лежали не столько технологические изменения, социальные, институциональные факторы, сколько определенные социокультурные установки, прежде всего ориентация на парадигмы, предлагаемые прошлым (точнее, идеализированными и мифологизированными представлениями об этом прошлом), опытом предков. В «римских» главах книги рассмотрены базовые ценностные категории, во многом определявших специфику римской (и не только) военной организации, а именно virtus и disciplina. Первая, по мнению автора, обусловливала особую состязательную агрессивность римских воинов в бою (в отличие от пассивного мужества греческих фалангитов), а дисциплина, противоположная этой «доблести» по своей цели, была призвана сдерживать честолюбивые порывы отдельных бойцов, но тоже была включена в агональный контекст.
Пристальное внимание к социокультурным факторам военной деятельности и общественно-политической роли армии, несомненно, является характерной приметой текущего этапа развития историографии. Свидетельством этого может служить появление в последние годы новых трудов, в которых исследуются различные аспекты данной проблематики. В их числе можно назвать сборник работ, вышедший в 1993 г. под редакцией Дж. Рича и Дж. Шипли[309]. На его страницах поднимаются такие проблемы, как факторы и мотивы римских войн в эпоху республики[310], взаимообусловленность военной организации и социальных изменений в поздней республике[311], отношение римских поэтов и философов к войне[312], характер римской экспансии и военной политики в императорский период[313]. К во многом аналогичным и смежным проблемам обращаются и авторы коллективного труда, в котором война в античном мире рассматривается как культурная и социальная сила, а также Б. Кэмпбелл в своей новейшей работе[314].
Заключая обзор современной западной историографии, необходимо указать еще на два момента, характеризующих достигнутый ею новый качественный уровень. Во-первых, своеобразной формой подведения итогов исследований в послевоенные десятилетия стало издание начиная с 1984 г., сначала в Амстердаме, а потом в Штутгарте, серии «Mavors. Roman Army researches», которая включает сборники работ наиболее крупных специалистов по истории римской армии. На некоторые из них мы уже ссылались[315]. Второй момент заключается в значительном расширении в последнее время тематики и проблематики проводимых научных конференций, в повестку которых специально выносятся социально- и культурно-исторические вопросы. Так, подход Р. МакМаллена и других исследователей к изучению римской армии как своеобразного сообщества получил развитие в конкретных исследованиях, представленных в материалах конференции в Лондоне[316]. Отметим здесь вводную статью Я. Хейнеса и его же работу о культурной идентичности в вспомогательных войсках (р. 7—14; 165–174), а также статьи Дж. Вилкеса и Р. Алстона, посвященные соответственно рассмотрению римской армии как сообщества на примере VII легиона (р. 95—104) и связям солдат и общества (р. 175–210). Из работ недавнего времени следует также указать на сборник материалов, само название которого звучит весьма симптоматично с точки зрения современных подходов и проблематики исследования римской армии, – «Военные как культуртрегеры в римское время»[317].
Таким образом, в целом можно констатировать, что в научной литературе последних лет все более ярко выраженной становится тенденция не только к общей диверсификации изучаемой проблематики, но к углубленной, разносторонней разработке таких тем и ракурсов исследования, в которых раскрывается значение «человеческого фактора» и преемственности многих традиций в развитии римской военной организации. Эта позитивная тенденция, несомненно, заслуживает дальнейшего развития. Немалый задел имеется в изучении вопроса о специфике социальных традиций римской армии. В настоящее время вполне очевидно, что именно здесь нужно искать ключ к пониманию как высоких боевых качеств и политической активности армии, так и специфической ментальности римского солдата. Вместе с тем анализ историографии показывает, что к числу наименее изученных установлений и традиций императорской армии относятся военно-этические нормы и представления простых солдат. Ясно, однако, что этот неписаный военно-этический кодекс имел существеннейшее значение для функционирования той совершенной военной машины, какой была армия императорского Рима.
Изучение римской императорской армии в отечественной историографии
В отечественной науке по сравнению с зарубежной изучению армии и военной истории императорского Рима уделялось явно незначительное внимание[318]. Достаточно сказать, что вплоть до самого последнего времени на русском языке не было опубликовано ни одной монографии, в которой бы специально рассматривалась военная организация ранней империи. И хотя в 1980–1990‐е гг. ситуация начала существенно меняться в лучшую сторону, все равно количество качественных и интересных исследований, относящихся к проблемам традиций, идеологии и ментальности римской армии, остается минимальным.
Начало научного изучения римской императорской армии в России связано с именем Ю.А. Кулаковского, учившегося в Германии у Т. Моммзена. В ряде его очерков, написанных в конце XIX – начале XX в., обращает на себя внимание высокий уровень интерпретации эпиграфического материала в связи с исследованием конкретных проблем ветеранского землевладения, а также аргументированное обоснование тезиса о важнейшей роли армии в развитии римской государствености[319]. По сути дела, Ю.А. Кулаковский одним из первых в мировой науке поставил проблему социальной и государственно-политической роли армии в Римской империи.
Однако затем эта проблематика на несколько десятилетий фактически выпала из поля зрения отечественных антиковедов. В советской марксистской историографии специальных исследований по императорской армии не появлялось вплоть до второй половины 1940‐х гг. В довоенный период имеются только отдельные, высказанные в работах общего характера суждения о социально-политической роли армии в Римской империи. Из общих трудов послевоенного времени следует отметить работы Н.А. Машкина. Рассматривая становление принципата, он высказал ряд интересных, хотя и не бесспорных, мнений о политической роли армии в последние годы республики и о преобразованиях, проведенных Августом в военной организации. По заключению автора, Августу не удалось достичь одной из главных целей своей военной реформы – преодолеть чрезмерную корпоративность солдат, которая особенно развилась в годы гражданских войн и позволяла войскам в некоторых случаях диктовать свою волю высшим командирам, и это сказывалось и в последующие периоды истории империи, в событиях 68–69 гг. и годы правления «солдатских императоров»[320]. Н.А. Машкин полагал также, что не имеет особого значения вопрос о том, из каких слоев общества комплектовались контингенты регулярных и вспомогательных войск, ибо служба в армии с ее корпоративным духом и обособленной жизнью в условиях строгой дисциплины, отрывая людей от того общественного слоя, откуда они вышли, превращала их в деклассированных ландскнехтов[321]. Аналогичную характеристику давал исследователь и солдатам эпохи позднего принципата и кризиса III в. н. э.[322]Эту оценку подвергла критике Е.М. Штаерман, которая полагала, что в классовом обществе армия всегда является орудием определенного класса и что солдаты и ветераны по своему социально-экономическому положению, по своим реальным интересам и идеологии сближались с определенными социальными группами и классами, в частности с муниципальными кругами[323]. Во взглядах Е.М. Штаерман, развитых ею в книге о кризисе рабовладельческого строя в западных провинциях империи и в ряде других работ, следует отметить обоснованное стремление, не упрощая сложности исторических феноменов, выявить политические интересы армейских кругов, место солдат в социальной структуре римского общества и особенности их идеологии, а также отношение к армии в тех социально-политических программах, которые выдвигались различными общественными группами имперского общества[324]. Однако мнение автора о близости или даже единстве политических и идеологических позиций армии и муниципальных кругов в период ранней империи не представляется достаточно убедительным, поскольку такой вывод является следствием недооценки специфической корпоративности императорской армии и своеобразия воинской ментальности. Отдельные замечания о религиозных культах и идеологии армии были высказаны Е.М. Штаерман в ее работах, посвященных истории римской религии, и также заслуживают внимания[325].
В литературе 1940–1950‐х гг. работы по истории римской армии очень немногочисленны. Можно назвать только общие труды по военной истории А.А. Строкова и Е.А. Разина, в которых прослеживаются основные этапы эволюции военной организации Рима (а в книге последнего, которая первым изданием вышла еще до войны, рассмотрена также военно-теоретическая литература античного времени)[326], и интересные очерки О.В. Кудрявцева, посвященные значению дунайских легионов в истории Римской империи II в. н. э.[327]Отметим также работу Е.А. Скрипелева, которая до самого недавнего времени оставалась единственным в отечественной науке исследованием по римскому военному праву, но посвящена она ранним (до III в. до н. э.) этапам развития военно-правовых установлений Рима и не касается императорского времени[328].
В последующие десятилетия в изучении римской военной организации преимущественное внимание уделялось республиканской эпохе. Интересные подходы к оценке роли армии выдвинул в своих работах С.Л. Утченко, исследуя социальный и политический кризис Римской республики. В статье о римской армии I в. до н. э. он отмечал, что после военных реформ Мария, и особенно в результате Союзнической войны, социальный состав римского войска существенным образом изменяется, солдаты оказываются теперь людьми, не связанными с полисной формой собственности, и поэтому возникавшие на ее основе политические и идеологические надстройки не могли иметь для них какого-то непререкаемого значения, так что их нетрудно было «перевоспитать» в духе совершенно иных ценностей – профессиональной солдатской чести, личной преданности императору и т. п.[329]Государственно-правовые и политические аспекты военной организации республиканского Рима стали предметом многочисленных работ А.В. Игнатенко, в которых прослеживается историческая эволюция армии как ведущего элемента Римского государства с точки зрения принципов комплектования, организации высшего военного командования и т. д., рассматривается ее роль на отдельных этапах социально-политической истории республики[330], а также в период кризиса III в. в Римской империи[331]. Один из признаков качественно нового состояния римской армии в период кризиса республики автор видит в появлении у солдат особых профессионально-корпоративных интересов, которые зачастую определяли политические требования и поведение легионов. В силу своей историко-правовой направленности исследования А.В. Игнатенко, однако, никак не касаются собственно ментальных сторон эволюции римской армии и в недостаточной степени учитывают конкретный социально-исторический контекст. Ряд проблем, связанных с процессом становления постоянной армии в Римской республике в конце III и во II в. до н. э., был на достаточно высоком для своего времени уровне рассмотрен в статьях и диссертации эстонского историка М. Тянавы, который показал, что начало этого процесса можно отнести к периоду II Пунической войны[332].
Военно-политическая история Рима в конце республики и в правление Октавиана Августа является предметом содержательных исследований В.Н. Парфенова. Начав с изучения социально-политической роли армии во времена Цезаря и Первого триумвирата[333], он обратился затем к проблемам военной политики Августа. Наряду с интересной трактовкой многих военно-исторических эпизодов и персонажей эпохи раннего принципата, несомненным достоинством предлагаемого автором подхода является то, что впервые в отечественной литературе преобразования в армии, осуществленные первым принцепсом, рассматриваются в единстве и взаимообусловленности с его внешнеполитической стратегией и изменениями в составе правящей элиты[334]. Без учета этих факторов, действительно, нельзя правильно оценить ни характер военной системы принципата, ни ту роль, которую, по замыслам Августа, должна была играть армия в «восстановленной республике». Однако, поскольку главное внимание исследователя сосредоточено все же на внешней политике, внутриполитическая роль армии, хотя и признается автором[335], подробно не рассматривается, не прослеживаются специально изменения в солдатской ментальности, не акцентируется также и соотношение традиционных установок и новаций в созданной Августом военной организации.
Данные аспекты не стали предметом отдельного, целенаправленного исследовательского интереса и в тех современных работах, которые посвящены различным сторонам военной организации ранней империи. Тем не менее в исследованиях последних десятилетий можно констатировать существенное расширение проблематики и достижение определенных интересных результатов. Так, некоторые вопросы, касающиеся взаимоотношений императоров и войска при Юлиях – Клавдиях, принципов комплектования армии и условий службы были рассмотрены в серии статей Л.В. Болтинской[336]. Место армии в политической системе и обществе эпохи становления принципата стало предметом исследований Т.П. Евсеенко, который сосредоточил внимание на политико-правовом и социально-политическом аспектах военных реформ Августа[337]. Отметим также его статью, специально посвященную отношениям армии и общества в период ранней империи[338]. Но в этой работе, написанной скорее в виде общего очерка, пожалуй, заслуживает внимания только вывод о том, что призыв в легионы со сложившимися корпоративно-профессиональными традициями не уничтожал психологической связи новобранца с гражданским обществом. Этому, по мысли автора, способствовало сохранение многих полисно-республиканских традиций как в обществе в целом, так и во внутрикорпоративной жизни армии (в частности, института воинской сходки). Итогом исследований автора стала монография, в которой военная организация рассматривается как фактор государственного строительства в эпоху поздней республики и раннего принципата[339]. Но по большому счету эта работа не соответствует современному научному уровню. В ней не учитываются в полной мере все имеющиеся источники; автор недостаточно знаком с новейшими исследованиями и дискуссиями по теме (например, никак не касается вопроса о войсковой клиентеле), и некоторые его мнения звучат, по меньшей мере, спорно (например, о том, что легионы представляли собой атомизированные образования, внутренне ничем не связанные, что солдаты императорской армии были наемниками-добровольцами, лишенными внутренних связей и высоких моральных качеств; при этом утверждается, что в вооруженные силы переносились общественные отношения и социально-психологические черты, которые сохранялись еще в муниципальной общине времен ранней империи, а именно: круговая порука и взаимная ответственность, привычка к коллективному решению общих дел).
Положение и социальная роль ветеранов римской армии исследовались и позже, главным образом – на конкретных материалах отдельных провинций[340]. Можно выделить работы Ю.К. Колосовской, отличающиеся тщательным анализом эпиграфических источников и взвешенностью выводов[341]. Надо сказать, что начиная с 1950‐х гг. в отечественной науке заметно расширились исследования провинций Римской империи, и в посвященных им работах с той или степенью подробности и основательности затрагивались некоторые важные вопросы социальной, политической и культурной роли армии[342]. Появились также работы, в которых специально рассматривается религиозная жизнь солдат в отдельных провинциях[343], а также военные кампании периода империи[344]. Весомый вклад в изучение роли военных в бюрократическом аппарате империи во II–III вв. внесли работы А.Л. Смышляева, показавшего на основе тщательного анализа конкретного материала источников усиление роли армии в государственно-административном аппарате[345].
Свидетельством оживления в последние годы интереса к армии раннего принципата стало появление ряда работ, в которых рассматривается ее роль в политических событиях и процессах. Впервые специальное внимание было уделено преторианской гвардии[346]. Однако сколько-нибудь оригинальных суждений и подходов в большинстве из имеющихся по данной теме работ не обнаруживается.
С начала 1990‐х гг. различные сюжеты и аспекты социальной истории императорской армии плодотворно и на достаточно высоком уровне разрабатываются А.В. Колобовым. Впервые в отечественной историографии он обратился к изучению многих тем: семейного положения римских легионеров и экономической деятельности армии в пограничных провинциях[347], римских боевых наград и военных штандартов, социальной структуры и роли командного состава легионов[348]. Исследовались им также различные проблемы религиозных культов и идеологии солдат императорской армии[349] и некоторые другие сюжеты[350]. Итогом этих исследований стала небольшая книжка, написанная как учебное пособие по спецкурсу. Посвященная достаточно широкому кругу вопросов (социальному составу легионов, их повседневной деятельности и быту, религиозным представлениям и культам, праздникам и наградам, месту легионеров и ветеранов в имперском обществе), она фактически стала первой в российской науке монографией об армии императорского Рима[351]. Однако этот первый опыт нельзя признать в полной мере удачным, т. к. работа не лишена серьезных погрешностей и скорее только намечает важные проблемы и подходы к их трактовке, нежели дает их по-настоящему глубокое освещение[352].
Среди новейших работ, в которых поднимается тема воинской идеологии и ментальности в эпоху раннего принципата, новизной подхода и проблематики обращают на себя внимание исследования М.Г. Абрамзона и А.А. Шаблина. Первый подробно рассмотрел отражение в монетной пропаганде системы воинских ценностей и культов, роли императора как военного лидера и его взаимоотношений с армией[353]. И хотя его работы далеко не бесспорны в отдельных суждениях и не всегда корректны в трактовке некоторых монетных легенд и изображений, в соотнесении их свидетельств с данными литературных и других источников, они все же полезны систематизацией важного нумизматического материала и выявлением определенных приоритетов политики императоров в отношении армии[354]. В работах А.А. Шаблина[355]рассматривается повседневная жизнь римских солдат и ветеранов в Рейнской области и ставится очень интересная проблема – отражение самооценки и самосознания римских военных в оставленных ими надписях и скульптурных изображениях.
Рассмотренными работами, по существу, исчерпывается современная российская историография римской армии времен поздней республики и ранней империи[356]. Однако для нашей темы большой интерес представляют также те работы, в которых исследуются военные институты и политическая роль армии в раннереспубликанский и позднеримский периоды. Так, для понимания истоков римских военных традиций и установлений очень важны многие наблюдения и выводы, сделанные В.Н. Токмаковым, который в последние годы плодотворно занимается изучением военной организации Рима в эпоху ранней республики, подчеркивая органическую взаимосвязь военных, сакральных и социально-политических факторов в становлении ранней римской государственности[357]. Для нас особенно важны его исследования, посвященные сакральным и правовым аспектам воинской присяги и дисциплины, а также тем религиозным ритуалам и жреческим коллегиям, которые были связаны со сферой военной деятельности римской общины[358]. Отметим также его небольшую работу, в которой, как и в статье И.Л. Маяк, ставится проблема воинского воспитания в раннем Риме[359]. Проблема военного обучения представителей элиты в эпоху империи, также заслуживающая самого пристального внимания, была поднята и в статье С.М. Перевалова[360]. Из исследований армии позднеримского и ранневизантийского времени следует выделить работы Е.П. Глушанина, в которых рассматриваются различные аспекты военного мятежа в IV в. и процесс формирования и особенности военной знати в позднеантичную и ранневизантийскую эпохи[361]. Сопоставление ряда моментов, отмеченных исследователем на позднеримском материале, с феноменами, относящимися к роли армии и положению высших военачальников в период ранней империи, может оказаться, на наш взгляд, очень продуктивным для изучения римских военных традиций и соответствующих ментально-идеологических представлений в исторической ретроспективе.
Подводя итог, необходимо констатировать, что в современном российском антиковедении, несмотря на ряд весомых достижений и наметившийся в последние годы перелом в изучении императорской армии, ее исследование отнюдь не стало одним из магистральных историографических направлений, а комплекс проблем, связанных с духовными факторами в развитии римской военной организации все еще остается на периферии исследовательского интереса. Многие темы и вопросы даже не ставились в отечественной научной литературе. Эти лакуны выглядят особенно удручающими сравнительно с неоспоримыми достижениями и новейшими тенденциями мировой историографии, и одна из главных задач настоящей работы состоит в том, чтобы по мере возможности преодолеть существующий разрыв в уровнях развития отечественной и зарубежной науки.
Глава III
Солдат и армия в общественном сознании императорского Рима
Как мы уже отмечали, в литературных источниках мы имеем дело с определенным
Надо сказать, что ни «литературная судьба» римского воина, ни влияние идеологических и собственно литературных традиций на изображение античными авторами его морально-психологического облика еще не были предметом подробного специального исследования. В имеющихся работах затрагиваются лишь отдельные аспекты данной проблематики. Так, П. Жаль уделил внимание вопросу о том, как сами древние авторы воспринимали и характеризовали римского солдата времен гражданских войн от Суллы до Веспасиана[362]. А. Мишель попытался показать, что интерпретация социальных качеств солдат и роли армии авторами римского времени во многом питалась идеологемами, берущими начало еще в трудах Платона, Исократа и Ксенофонта, в частности считалось, что солдат-крестьянин, защищающий свою родину и имущество, предпочтительнее наемника[363]. Отношению философов эпохи принципата к войне и армии посвятил свое исследование Г. Сайдботтом. По его наблюдениям, это отношение представляло собой смесь отчуждения, презрения и антипатии; в лучшем случае солдаты сравнивались со сторожевыми псами, хотя дисциплина, тяготы и риск солдатской жизни были теми чертами, которыми отмечена и жизнь философа[364]. В ряде работ рассмотрены идеологические и литературные аспекты изображения римского солдата и армии в исторических сочинениях Тацита[365]. Во всех этих работах отмечается неприязненно-высокомерное отношение Тацита к солдатской массе, наличие в его высказываниях и в изложении соответствующих эпизодов его повествования многочисленных риторических эффектов и штампов[366]. Наиболее интересна статья И. Кайянто. Он особо подчеркивает амбивалентность образа римского солдата в трактовке Тацита, указывая на способность римского историка дать психологическую мотивацию поведения отдельных воинов и солдатской массы в целом, которая, что особенно важно, изображается Тацитом дифференцированно и, несмотря на все ее пороки, ставится им все же выше, чем городская чернь, имеет в своих рядах людей, способных на благородные чувства[367]. В отличие от Тацита, отношение к армии и солдатам у Диона Кассия, как показал Л. де Блуа, односторонне негативное; его изображение поведения солдатской массы и выходцев из военных кругов отличается намеренным сгущением красок[368].
В более широком ракурсе и с наибольшей отчетливостью проблема влияния традиционной идеологии и литературной техники на характер имеющейся в нарративных источниках информации о римском солдате поставлена в работе Ж.-М. Каррие[369]. По его мнению, римский воин императорского времени стал в известном роде жертвой расхожих представлений, анахронизмов и топосов, обильно фигурирующих в литературных источниках. Для гражданского населения, освобожденного с созданием профессиональной армии от обязательной военной службы, идеальный солдат представлялся «породистым псом»; от него требовалось наличие самоотверженности, мужества, выдержки, исчезновение которых среди граждан осуждалось в терминах концепции упадка нравов. Вместе с тем солдат рассматривался фактически как наемник, безбожный вояка, чьи страсти и пороки можно было сдержать только суровой дисциплиной и постоянными трудами. Желание античных авторов и представляемых ими общественных слоев видеть восстановленными во всей строгости древние порядки контрастно оттеняется акцентированием порочности и примитивных инстинктов, присущих солдатам, прежде всего патологического обжорства. В целом же, образ солдата в восприятии гражданских лиц глубоко противоречив: он одновременно вызывает и восхищение, и отвращение, и страх. Этому литературному образу Каррие противопоставляет образ воина в изобразительном искусстве, ориентированный на вкусы самих военных, прославляющий воинскую суровость и величие, олицетворяющий дух организованности, самообладания и силы, воплощающий приверженность традиционным ценностям[370]. Огромная дистанция между этими двумя образами, по мнению автора, только подтверждает тот факт, что авторы литературных произведений имели о солдате такое же превратное представление, какое слепцы в известной басне имели о слоне.
Однако значение литературных топосов как своеобразного источника для реконструкции воинской ментальности, по существу, остается не освещенным в работе Каррие. Этот вопрос был поставлен Дж. Лендоном. По мысли американского историка, литературно-риторические топосы следует рассматривать не как точные указания на мотивы поведения в индивидуальных случаях, но как такую фикцию, которая служит ключом для понимания того, каким, с точки зрения самих древних, должен быть существующий порядок вещей. В этом плане даже самые малодостоверные сообщения оказываются весьма информативными, указывая на более широкие реалии и нормы[371]. Конечно, там, где солдаты изображаются бесчестными существами, наравне с рабами, античных писателей можно заподозрить в аристократическом высокомерии; когда же, напротив, представления солдат отождествляются с собственными ценностями авторов, последних можно подозревать в невежестве; а если приписываемые солдатам взгляды нужны для тех или иных полемических целей, чтобы поведать знатным римлянам о них самих, то возникает подозрение в сознательной подтасовке фактов. Но несмотря на все эти подозрения, полагает Лендон, античные историки дают достаточно точную и целостную картину солдатских ценностей, признавая и подчеркивая наличие в армии особого морального кодекса, отличного от их собственного[372]. Принципиально важным представляется также развиваемый Лендоном тезис о том, что осуществление власти в Римской империи на разных уровнях государственной системы – от императора до сборщиков налогов и солдат – воспринималось и оценивалось современниками не в функциональных аспектах, а в персональных и моральных категориях, что непосредственно влияет на характер соответствующих свидетельств.
На важный аспект восприятия образа солдата в общественном сознании республиканского и императорского Рима обратил внимание Р. Алстон, который рассмотрел связь этого образа с римскими представлениями о мужественности. Как отмечает автор, если в период ранней республики не существовало никакой несовместимости между маскулинностью и солдатской службой, то со временем увеличивающийся акцент на статусе свободы, libertas, способствовал растущему расхождению между статусом «мужа», vir, и военной службой в качестве рядового; солдаты не соответствовали аристократическому идеалу мужественности прежде всего в силу своего зависимого состояния, неспособности к самоконтролю, предполагавшей их подчиненность дисциплине, и ограниченной возможности осуществлять potestas (ввиду запрета на брак)[373]. Поэтому воины профессиональной армии рассматривались как люди, стоящие в культурном и моральном отношении несоизмеримо ниже настоящих viri, лишь одной ступенькой выше варваров. Тем не менее власть солдат была реальной и публично проявляемой, а приписывание себе мужественности представителями элиты было следствием политического дискурса. Политические события I–II вв. н. э., однако, показали, что возникли альтернативные центры власти и альтернативные точки зрения на состояние «мужа» и что относительно высокий статус солдат как представителей власти позволял им чувствовать себя viri.
Названные подходы, наблюдения и выводы, несомненно, продуктивны и подтверждают, что проблема литературного образа римского солдата отнюдь не сводится к чисто источниковедческим вопросам, но заслуживает самой внимательной разработки на основе более широкого охвата и самих свидетельств, и тех компонентов, из которых складывался этот образ. Переходя к анализу конкретного материала, следует оговориться, что основное внимание мы уделим тем негативным характеристикам солдат и армии, которые, безусловно, доминируют в литературной традиции и даны настолько полно и ярко, что к ним трудно что-либо добавить в содержательном плане. Что же касается позитивных ценностей и традиций, то они будут подробно рассмотрены в последующих главах.
В первую очередь внимания заслуживает вопрос о социальном статусе солдат в оценке античных авторов. В связи с профессионализацией армии и по мере упрочения «римского мира» война и тем более служившие в армии люди все больше оказываются на периферии общественного мнения, воспринимаются все более отчужденно (либо прямо с антимилитаристских позиций, как в среде римской золотой молодежи, чьи настроения нашли выражение в творчестве ряда поэтов[374]). Одним из результатов развития новой военной организации становится исчезновение воинского духа в жителях Рима и Италии[375]. Их невоинственность либо с горечью констатируется античными историками[376], либо же, в ином контексте, рассматривается как объективное и благотворное следствие мудрой политики императорского правительства, доверившего для защиты державы военную службу перегринам, получающим в качестве награды римское гражданство – φυλοκρινέσαντες (Ael. Arist. Or. 26. 73–76 Keil; 78; см. также: Hdn. II. 11. 5–6). Так или иначе, служба в войске и жизнь в военном лагере воспринимаются как совершенно особое существование. Интересно в этом плане толкование сна о военной службе в «Соннике» Артемидора (Oneirocr. II. 31). По его словам, сон о службе и участии в походе для всех сколько-нибудь хворых означает смерть – «потому что воин оставляет прежнюю свою частную жизнь и, забыв о ней, начинает новое существование» – ἐν ἄλλαις γίνεται διατριβαῖς (пер. М.Л. Гаспарова). Показателем расхожих представлений о военной службе служит также упоминаемые в этом же пассаже заботы, неприятности, переходы и странствия, почет и повиновение. Любопытно и то, что безработным и нуждающимся сон о военной службе сулит занятие и заработок, ибо, отмечает Артемидор, «воин не сидит сложа руки и ни в чем не нуждается». В другом толковании автора можно усмотреть и указание на социальные мотивы военной службы. По его словам (Oneirocr. II. 20), если женщине приснилось, что она родила орла, то она родит сына, и этот сын, если беден, пойдет на военную службу и станет военачальником, потому что орлы следуют впереди войска.
Действительно, служба в армии воспринимается в первую очередь как отсутствие праздности, как подчинение приказу и власти военачальника, труды, тяготы, пот[377], которые становятся знаками отречения от собственной личности и удобств гражданской жизни (Sen. Epist. 18. 6; Iuven. Sat. XV. 197–199; Dio Chrys. Or. XIV. 6; Tertul. Ad Mart. 3). Показательно в этом плане, что философы римского времени сравнивают тяготы человеческой земной жизни с воинской службой и боевыми походами. Можно вспомнить известное изречение Сенеки: vivere, mi Lucili, militare est (Epist. 96. 5); или же слова Эпиктета: «Жизнь каждого – это своего рода военный поход, притом долгий и с разными превратностями. Ты должен блюсти свой долг воина и по мановению военачальника исполнять все, предугадывая, если возможно, его желания» (Epict. Diatr. III. 24. 34. Пер. Г.А. Тароняна). Там же, где характеристика солдатского удела дается как бы с точки зрения самих воинов, краски, естественно, еще более сгущаются: в ряду суровых реалий военной жизни появляются изнурительные работы (duritia operum), свирепость центурионов, побои, раны, изможденные и обезображенные старостью ветераны и т. п. (Tac. Ann. I. 17; 34–35; Hist. II. 80; Lucan. Phars. V. 275–282).
В эпоху империи обособление, если не сказать сегрегация, армии проявляется не только в ее пространственном и функциональном отделении от основной массы населения, но и в фактическом выделении армии как самостоятельной социальной группы. Военные и сами противопоставляют себя гражданскому населению, резко отделяя себя от «штатских», pagani, как они назывались на солдатском жаргоне[378], – ситуация, совершенно немыслимая прежде, когда всякий гражданин был потенциальным солдатом[379]. В нарративных источниках очень часто milites и exercitus фигурируют как особый элемент общественной структуры, располагаясь ниже сенаторов и всадников, рядом с плебсом[380]. Античные авторы не вдаются в подробности относительно происхождения рекрутов, оперируя не столько социальными, сколько моральными критериями, основанными, в конечном счете, на популярном тезисе о том, что более всего воинскому мужеству способствует земледельческий труд, поэтому лучший воин – это крестьянин[381], но крестьянин состоятельный, наделенный цензом и в силу этого защищающий государство более упорно, нежели нищий пролетарий[382]. Поэтому, в представлении древних, если на военную службу поступают добровольно бедняки и бездомные, выходцы из городской черни, представители профессий, связанных с роскошью или позорными занятиями, то от них, в силу их нравственной испорченности, невозможно ожидать должной дисциплины и доблести[383]. В то же время длительная военная служба в отдаленных гарнизонах, постоянные воинские упражнения и труды считались верным средством отвлечь наиболее бедные и беспокойные элементы населения от занятия разбоем, предоставив остальным гражданам возможность спокойно трудиться и наслаждаться миром[384]. Примечательно, что воинственность и склонность к военной службе стали рассматриваться как врожденные качества. На это, возможно, указывает пассаж из «Астрономики» Марка Манилия, написанной в первые десятилетия I в. н. э. (Manil. Astr. IV. 217–229), в котором о людях, родившихся под знаком Скорпиона, говорится как о тех, кто жаждет битв и лагерей Марса и даже мирное время проводит с оружием в руках, любит военные игры и потехи, посвящает досуг изучению военного дела и связанных с оружием искусств. Вряд ли такого рода мнение могло появиться в раннем Риме, в котором практически каждый взрослый мужчина являлся воином.
Сильная морализаторская тенденция и явная антипатия присущи многочисленным высказываниям античных авторов о солдатах времен гражданских войн. Уже у Цицерона и Вергилия солдаты предстают как чужеродные римскому обществу элементы, как деревенщина и варвары со всеми коннотациями грубости, дикости, безбожия[385]. Для Цицерона, например, воины Помпея, участвовавшие в походе против Митридата, суть «храбрые, но неотесанные солдаты» (Cic. Pro Arch. 10. 24), а солдаты Антония, находившиеся в Риме в 44 г. до н. э., и вовсе воспринимаются как настоящие варвары[386]. В эпоху империи указания на варварский облик провинциальных легионов становятся действительно общим местом[387]. Впечатляющую картину рисует Тацит, рассказывая о пребывании солдат Вителлия в Риме (Hist. II. 88): «Одетые в звериные шкуры, с огромными дротами, наводившими ужас на окружающих, они представляли дикое зрелище. Непривычные к городской жизни, они то попадали в самую гущу толпы и никак не могли выбраться, то скользили по мостовой, падали, если кто-нибудь с ними сталкивался, тут же разражались руганью, лезли в драку и, наконец, хватались за оружие. Даже префекты и трибуны носились по городу во главе вооруженных банд, наводя всюду страх и трепет» (пер. Г.С. Кнабе). Войско флавианцев, взявшее и разграбившее Кремону, Тацит именует многоязыкой, многоплеменной армией, где перемешались граждане, союзники и чужеземцы, где у каждого были свои желания и своя вера (Hist. III. 33. 2; ср.: II. 37. 4; I. 54. 4)[388]. У того же Тацита преторианцы называют легионеров Вителлия перегринами и чужеземцами, peregrinum et externum (Hist. II. 21. 4), а в речи британского вождя Калгака говорится, что у большинства римских солдат нет родины или она вне Италии (Agr. 32). Дион Кассий укоряет Септимия Севера тем, что он, открыв доступ в гвардию легионерам (имеются в виду главным образом паннонцы, которые для Диона вообще суть воплощение варварства – их он называет κακοβιώτατοι ἀνθρώπων, «те, кто влачит наиболее жалкое среди всех людей существование» (XLIX. 36. 2), наполнил город разношерстной толпой солдат самого дикого вида, с ужасающей речью и грубейшими манерами (LXXIV. 2. 6; ср. SHA. Did. Iul. 6. 5: barbaros milites). В основном это были, видимо, те иллирийцы и паннонцы, которых, по словам Геродиана (II. 9. 11), отличали храбрость, телесная крепость, воинственность и кровожадность, но вместе с тем бесхитростность. Для другого позднего автора солдаты уже «почти варвары»; набирать же их в войска побудила распущенность граждан, следствием чего стали порча нравов и подавление свободы (Aur. Vict. Caes. 3. 14; 27. 7). Судя по многим замечаниям в источниках, фактором «варваризации» внешнего облика и нравов римских легионеров был не только набор провинциалов в регулярные части, но и их тесное соприкосновение с населением тех провинций, где они несли службу (Caes. B.C. I. 44. 2; III. 110. 2; [Caes.] B. Alex. 53. 5; Lucan. Phars. X. 402–406; Tac. Hist. I. 53; II. 80). Напротив, Плиний Младший, желая похвалить солдат, прибывших с Траяном в Риме, подчеркивает, что они ничем не отличались от городского плебса – ни одеждой, ни спокойствием, ни скромностью (Pan. 23. 3). В отличие от положительной в целом оценки заимствований у варваров военного опыта, вооружения и боевых приемов, варварские черты во внешнем облике солдат и офицеров[389]вызывают подчеркнуто негативную оценку в литературных источниках.
Таким образом, в восприятии античных писателей внешний облик солдат и сама манера их поведения, безусловно, имели знаковый характер[390]. Все эти высказывания, не лишенные преувеличений, акцентируют прежде всего моральную сторону объективного процесса провинциализации римских легионов, расположенных в постоянных лагерях в приграничных областях империи, и являются проявлением непосредственной реакции современников на ту объективную опасность, которая заключалась в постепенном размывании «национально-римских» основ военной организации и оказывалась особенно грозной в ситуации гражданских войн, когда соперничали провинциальные армейские группировки и создавались благоприятные условия для восстаний самих провинциалов против римского владычества. Современники вполне отдавали себе отчет в этих угрозах. У Тацита и других историков, например, приводится немало фактов, показывающих, что латентные противоречия между римскими и «варварскими» элементами внутри императорской армии могли выливаться в открытые конфликты, в основе которых, несомненно, лежал общий антагонизм между римскими завоевателями и подвластными народами (например, Tac. Hist. II. 66; 88). Особенно драматический характер он приобретал тогда, когда разделял одно и то же семейство, как это было в случае с двумя братьями-херусками, Арминием и Флавом (см. замечательную сцену их свидания и диалога у Тацита в Ann. II. 9—10), или в случае с вождем галльского восстания Цивилисом и его племянником Юлием Дигном (Tac. Hist. IV. 70). Сколь бы привлекательные перспективы ни открывались перед галлами, германцами, испанцами и прочими народами в случае их интеграции в римское общество, все равно среди них находились непримиримые ревнители «национальной» свободы, подобные Арминию, которые никогда не согласились бы даже с положением тех союзных племен, чей пример заставил склониться к отпадению от Цивилиса батавов. Эти племена, как передает Тацит мнение раскаявшихся инсургентов, «не платят податей, с них требуют лишь доблести и солдат, а ведь это и есть почти свобода» (Hist. V. 25. 2. Пер. Г.С. Кнабе).
Тенденциозность литературных источников в освещении вопроса о варваризации, однако, обнаруживается при анализе документальных материалов (в частности, ономастики и указаний на origo в эпиграфике), которые показывают, что, хотя солдаты легионов принадлежали по своему происхождению к humiliores, они, по крайней мере до III в., в массе своей представляли собой элиту плебса, давно романизированные слои провинциалов, и такой состав армии был целью и результатом политики качественного рекрутирования, проводимой императорской властью[391]. И даже усилившийся в III в. приток варваров в ряды императорской армии отнюдь не имел столь разрушительных последствий, как пытались представить некоторые исследователи, акцентируя в первую очередь негативные последствия эдикта Каракаллы[392]. Более того, даже в конце IV в., когда, по отзывам современников, истинно римская армия уменьшилась почти до нуля и судьба империи целиком зависела от того, как за нее будут сражаться варвары, римский дух в солдатах еще не исчез полностью[393]. В подтверждение этого можно сослаться на многие факты, но ограничимся только двумя любопытными свидетельствами Зосима. В первом из них (Zosim. IV. 31. 1) сообщается, как солдаты из Египта во время прохода через Филадельфию в Лидии встретились с отрядами варваров. В отличие от первых, эти варвары предпочитали вместо денег расплачиваться на рынке угрозами и ударами. «Египтяне» же вступились за торговцев и увещевали варваров воздержаться от столь неподобающего поведения, говоря им, что люди, желающие жить по римскому закону, так себя не ведут. В другом эпизоде речь идет об отряде батавов (Zosim. IV. 9. 2—40). В одной из схваток с германцами батавы оказались виновниками бегства, и император Валентиниан приказал разоружить их и продать как беглых рабов. Батавы же умоляли императора избавить их от такого позора и обещали проявить себя людьми, достойными называться римлянами. И они действительно доказали это, когда, получив прощение, с воодушевлением разгромили в следующем бою неприятеля. Оба эпизода, как представляется, показывают, что престиж римского имени сохранялся в рядах армии на закате империи даже среди тех, кого трудно считать римлянами.
В целом же рассмотренные свидетельства, при всей их пристрастности и односторонности, верно улавливают и отражают одну из ведущих тенденций в развитии римских вооруженных сил в императорское время, которая, в свою очередь, является проявлением глобального взаимодействия мира варваров и античного общества. Усиленное подчеркивание оппозиции «римское – варварское» применительно к военной организации может, как кажется, свидетельствовать о том, что общественное сознание хотело видеть в армии один из оплотов римского мира, ибо с ней были связаны и величие Рима, и безопасность его границ.
Однако, по мере того как службы в армии превращалась в профессию, римский солдат в общественном мнении все больше предстает как наемник, потенциальный грабитель достояния мирных граждан[394]и соответственно наделяется всеми пороками этого социального типа, столь хорошо известного еще греческой литературе позднеклассического и эллинистического времени[395]. Корыстолюбие, алчность, жадность до низменных удовольствий, тяга к роскоши и праздности, распущенность и своеволие, наглость и бесчестие – таков стандартный набор этих черт, которые с особенной силой подчеркиваются, когда речь идет об угрозах гражданскому обществу со стороны войска и его вождей, преследующих свои амбициозные цели. Для античных писателей вполне очевидной представлялась причинно-следственная связь между этими пороками, гражданскими смутами и установлением единовластия в Риме. Например, по однозначному заключению Плутарха (Marc. Cor. 14), «мздоимство поразило суды и войска и, поработив оружие деньгам, привело государство к единовластию» (пер. С.П. Маркиша; ср.: Plut. Sulla. 12). По его же мнению, события после смерти Нерона доказывают, что «нет ничего страшнее военной силы, одержимой темными и грубыми страстями, когда она стоит у власти» (Galba. 1. Пер. С.П. Маркиша). Аналогичное мнение высказывает и Геродиан, который пишет (II. 6. 14), допуская явный анахронизм, что после убийства Пертинакса «впервые (!) начали портиться нравы воинов, и они научились ненасытно и постыдно стремиться к деньгам» (пер. А.И. Доватура), а продажа преторианцами императорской власти Дидию Юлиану с позорного аукциона стала прелюдией к последующим смутам и кровопролитию[396]. Указания на распутство, страсть к наслаждениям и деньгам, своеволие (luxus, voluptas, licentia, lascivia), продажность явно преобладают в тех характеристиках, которых удостаиваются солдаты в литературных источниках, и эти черты однозначно противопоставляются древней дисциплине, обычаям предков, воинской доблести и чести. «Чести и верности нет у людей на службе военной; Руки продажны у них: где больше дают, там и право», – восклицает в одном месте Лукан (Phars. X. 407–408. Пер. Л.Е. Остроумова. Сp.: V. 246–247, а также Aur. Vict. Caes. 26. 6). По словам Тацита (Hist. II. 69), в результате действий Вителлия армия теряла силы в распутстве и наслаждениях, вела себя вопреки старинной дисциплине и установлениям предков, при которых Римское государство зиждилось на доблести, а не на богатстве (cp.: Ann. XI. 18. 2; Liv. VII. 25. 9). Чаще всего алчность воинов трактуется как главнейший мотив их поведения. Уже в золотой век республики, вопреки тем старинным порядкам и организованности, которые отличали римское войско при взятии городов и были с восхищением описаны Полибием (X. 16. 2—17. 5), страсть к добыче и грабежу оказывается сильнее приказа и уговоров военачальника, приводит к насилию, осквернению святилищ и даже убийству собственных товарищей[397]. Обещание полководцев отдать на разграбление осажденный город становится настолько действенным стимулом для солдат, что они готовы ради наживы забыть об опасностях, усталости, ранах и крови (Tac. Hist. III. 27; 28; V. 11). Miles impius – это человек, который всегда наживается преступным путем[398], несет разорение мирным жителям как своего отечества, так и чужеземных стран; он особенно опасен, если его алчность и распущенность поощряются соответствующим поведением командиров[399].
Однако если согласиться, что анекдот является своеобразным выражением определенного общественного мнения, то необходимо признать, что присущие солдату корыстолюбие и наглость отнюдь не исключали его храбрости на поле боя. В подтверждение этого можно сослаться на две истории, схожие гротескным заострением парадоксального сочетания отваги и жадности. Первая, рассказанная Федром (в 8‐й басне из неизвестных книг), повествует о солдате Помпея Великого. Этот воин, слывший заведомым развратником, осмелился даже ограбить обоз полководца. Приведенный на суд, он столь нагло отпирался от содеянного, что Помпей, пораженный подобной наглостью, изгнал его из войска. Затем, однако, тот же воин вызывается на поединок с неприятелем и лихо его побеждает, но Помпей, признав его отвагу, припоминает его наглость и не вручает ему заслуженной награды. Вторую историю мы читаем в одном из посланий Горация (Epist. II. 2. 26 sqq.). Солдат Лукулла однажды лишился всех своих сбережений, ограбленный во время ночного сна. Разозлившись, он совершил замечательный подвиг: выбил целый гарнизон из богатой и хорошо укрепленной вражеской крепости. За это славное деяние он получил почетные награды и 20 тысяч сестерциев. Когда же командующий стал уговаривать его разрушить еще одну крепость, суля великие награды, воин отказался и ответил: «Тот куда хочешь пойдет, кто потерял свой пояс». Подобные анекдоты, разумеется, не могут претендовать на фактическую достоверность. Примечательна, однако, подтверждаемая ими общая тенденция источников, даже самых недоброжелательных по отношению к солдатам: среди типичных пороков римского воина очень редко называется трусость. Парадоксальным образом жадность и дерзость как типичные характеристики солдат могли восприниматься в неразрывном единстве с храбростью и воинственностью. Так, Квинтилиан, предостерегая судебного оратора от нанесения оскорбления целому сословию, пишет: «Если ты назовешь воинов жадными, прибавь, что нет ничего удивительного, если они считают переносимые ими опасности и проливаемую кровь достойными большего вознаграждения; называя их дерзкими, надо помнить, что они более привыкли к войне, нежели к миру»[400].
Надо сказать, что не только опыт гражданских войн питал в обществе страх перед солдатским произволом, выливавшимся в грабежи и насилие. И в условиях мира солдаты воспринимались как угроза простым обывателям. Поэтому мнение Аврелия Виктора (Caes. 35. 10) о том, что сдержанность и стыдливость почти незнакомы людям военным, хотя и отражает главным образом впечатления от периода «военной анархии» III в., абсолютно созвучно многочисленным высказываниям античных авторов, как языческих, так и христианских, констатирующих в поведении военных, особенно в отношениях со штатскими, враждебность, высокомерие, надменность, наглость, чувство превосходства, питаемые сознанием своего привилегированного положения и фактически полной безнаказанности[401]. Можно вспомнить о дискуссии между двумя крупнейшими юристами конца республики и начала принципата Сервием Сульпицием и Лабеоном, которые, обсуждая обязательственные отношения между землевладельцем и держателем, как на вполне обыденный факт указывали на воровство и грабежи со стороны солдат[402]. То, что эти литературные свидетельства в немалой степени отражали реальное положение дел, подтверждается любопытным папирусным документом из Египта, датируемым около 133–137 гг. Это – официальное распоряжение префекта Египта М. Петрония Мамертина, который пишет, что до него дошли сведения о том, что многие воины без подтверждения своих полномочий (ἄνευ διπλῆς) ходят по окрестным селениям, требуют сверх должного лодки, ценности, людей, забирая одно для собственной надобности, другое – для того чтобы снискать благорасположение начальства. В результате их наглости (ὕβρις) обывателям причиняется ущерб, а войско позорит себя алчностью и беззаконием (ἐπὶ πλεονεξίᾳ καὶ ἀδικίᾳ). Поэтому префект, грозя строгими карами, категорически предписывает военачальникам и чиновникам не допускать подобных вещей[403].
Жадность и привычка к роскоши всегда стоят в одном ряду с праздностью и ленью (otium, contumacia), являющимися той почвой, на которой произрастают все прочие пороки воинов[404]. Как подлинное глумление над нормативной суровостью воинской жизни предстают такие атрибуты роскоши и развращенности, как пристрастие к баням[405], присутствие в лагере женщин, пьянство[406], развратные песни, мягкие ложа, портики, крытые галереи и изящные сады[407]. Нередко под пером писателей императорского времени вновь оживает бессмертный образ хвастливого воина, «Скверного и бессовестного, обмана и разврата преисполненного», «посмешища народного… хвастунишки… кудрявого, напомаженного, распутника всем известного» (Plaut. Miles. 89–90; 924–925. Пер. А. Артюшкова). Например, легионеры, служившие в Сирии, аттестуются Тацитом как «щеголи и корыстолюбцы», nitidi et quaestuosi (Ann. XIII. 35. 1), а Фронтон добавляет к их портрету такой признак изнеженности, как выщипывание волос на теле (Fronto. Ad Verum imp. II. 1. 22). Разумеется, и страсть к похвальбе была такой же неотъемлемой чертой солдата[408], как наглость и грубость.
Что касается солдатской грубости и некоторых других типических морально-психологических черт, то проявлялись они не только в стиле поведения. Ярко и в то же время очень неоднозначно раскрываются они в языке солдат – в армейском жаргоне и фольклоре. Соответствующие образцы этого sermo castrensis (или militaris) в своей совокупности очень интересны, проливая дополнительный свет на такие штрихи образа римского воина, которые обычно очень бледно представлены в других источниках. Кроме того, солдатский язык, достаточно хорошо изученный с лингвистической и технической сторон[409], практически не интерпретировался с точки зрения отображения в нем существенных черт воинской ментальности[410]. Если говорить об общей стилистической окраске солдатского арго и самой речевой манере военных людей, то здесь обнаруживается явная корреляция с теми нелестными отзывами, которых удостаивалась воинская масса в литературных текстах. Речь военных характеризуется как sermo vulgaris, lingua rudis (Hieron. Epist. 64. 11; Liv. II. 56. 8; Tac. Hist. II. 74). Вместе с тем отмечаются в источниках и такие ее черты, как простота и весомость (oratio incompta… militariter gravis – Liv. IV. 41. 1; cp.: Tac. Hist. II. 80), грубоватое остроумие (iocositas – Petr. Sat. 82; cp.: Liv. III. 29. 5; V. 49. 7; VII. 17. 5), вольность (inconditi versus militari licentia – Liv. IV. 53. 11; cp.: XXIV. 16. 14), образность[411]. К этим характеристикам нужно добавить и другие, сближающие sermo militaris с народным регистром языка: стремление к экспрессивной силе и краткости, вкус к иронии и юмору, подчас весьма едкому, игре слов, гротескной деформации и созданию неологизмов[412]. Кроме того, обращает на себя внимание открытость солдатской латыни иноязычным заимствованиям[413].
Вольность солдатской речи в полном блеске проявлялась в узаконенном древнейшим обычаем подшучивании воинов над своим полководцем во время триумфа (Liv. III. 29. 5; VII. 10. 13). Широко известны цитируемые Светонием куплеты, в которых солдаты острословят по поводу любовных похождений Цезаря (Suet. Iul. 49. 4; 51), призывая столичных обывателей беречь своих жен от «лысого развратника» (moechus calvus) и припоминая его связь с Никомедом. В последнем случае, кстати сказать, обыгрывается эротическое значение глагола subigere, «подчинять», «покорять». Плиний Старший (NH. XIX. 144) добавляет, что воины подтрунивали и над скупостью своего императора, укоризненно напоминая в шутливых стихах, что под Диррахием они питались дикой горчицей: lapsana se vixisse (поговорочное выражение, означающее «жить в крайней нужде»). Традиция триумфальных насмешек сохранялась на протяжении столетий. Солдатские песни, звучавшие на триумфе Аврелиана, заставляют вспомнить хвастливого воина с его грандиозными подвигами в битвах и застольях. В этих куплетах воины похваляются тысячами убитых врагов и призывают своего императора выпить столько же вина, сколько он пролил вражеской крови (SHA. Aurel. 7. 2; 6. 4)[414]. Иной мотив, можно сказать, элемент политической сатиры, звучит в песнях, исполнявшихся во время триумфа консулов Лепида и Мунация Планка. Зная, что оба они включили в проскрипционный список родных братьев, воины распевали: De Germanis, non de Gallis duo triumphant consules (Vell. Pat. II. 67. 3–4), обыгрывая значение слова germanus – «германец» и «родной брат». Не менее замечательную, хотя и без всякого политического подтекста, игру слов обнаруживает прозвище, которое в лагере, будучи еще новобранцем, получил от солдат Тиберий за пристрастие к вину, – Biberius Caldius Mero (Suet. Tib. 42. 1; [Aur. Vict.] Epit. de Caes. 2. 2). Здесь полное имя преемника Августа, Тиберий Клавдий Нерон, переиначивается на основе слов bibere – «пить», caldus – «горячий», merum – «неразбавленное вино».
Сущность солдатского остроумия раскрывается и в других интересных свидетельствах. Так, смесью иронии и ненависти отличается знаменитое прозвище скорого на расправу центуриона Луциллия – «Давай другую!», Cedo alteram, которое он получил за обыкновение, сломав о спину солдата одну розгу (точнее, vitis – центурионский жезл), тут же громко требовать другую (Tac. Ann. I. 23. 3)[415]. Напротив, грубым цинизмом веет от употреблявшегося среди военных в значении «убивать» эвфемизма allevare – дословно «облегчать, успокаивать, усыплять» (August. Oquaest. hept. 7. 56). Возможно, в качестве эвфемизма, с оттенком иронии, вошло в употребление среди солдат и слово clavarium, образованное, вероятно, по аналогии с salarium («соляной паек», впоследствии термин для жалованья чиновникам), от clavus – «гвоздь». Термин clavarium встречается только однажды у Тацита (Hist. III. 50. 3), причем в контексте солдатского мятежа с пояснением самого историка (или, скорее, глоссатора): donativi nomen est («так называют императорский подарок»). Поэтому едва ли можно считать это слово просто обозначением выплат на починку обуви, как указывает Г.С. Кнабе в комментарии к русскому переводу Тацита[416]. В ряду подобного рода неологизмов, указывающих на реалии армейского быта, следует упомянуть термин stellatura, образованный от stello (звездчатая ящерица)[417], в переносном смысле – «хитрец, мошенник, пройдоха». В армейском обиходе стеллатурой называли мошенническое удержание офицерами солдатского пайка или жалованья (SHA. Alex. Sev. 15. 5; Pesc. Nig. 3. 8). Семантика некоторых других терминов также с достаточной определенностью может свидетельствовать о том, какое поведение считалось неподобающим с точки зрения истинно воинских ценностей. Известно, в частности, слово bucellarius – от bu(c)cella, «кусочек», или bucellatum, «солдатский пайковой хлеб»), т. е. «нахлебник», «кусочник». Так называли солдат (или, возможно, обозных слуг, galearii, assec(u) lae – Gloss. IV. 474, 38; V. 458, 22), которые находились в услужении у своего покровителя и занимали привилегированное положение по сравнению с простыми milites, несшими все тяготы службы. Еще большим презрением, судя по слову turturilla, «горлинка» (уменьшительное к turtur) и контексту его упоминания в одном из писем Сенеки[418], пользовались те, кто добивался освобождения от трудов и опасностей, становясь объектом разврата[419].
За презрительными наименованиями подобного рода стоят, очевидно, определенные позитивные ценности, разделяемые основной массой солдат. Для настоящих воинов стойкость в лишениях и опасностях военной службы, видимо, не была пустым звуком. Примечательно, что и к строгости военачальника они могли отнестись с подобающим юмором. Укажем в качестве примера на тот стишок, что пошел по лагерю, едва только Гальба, назначенный легатом Верхней Германии на место Гетулика, продемонстрировал дисциплинарную суровость: «Это Гальба, не Гетулик: привыкай, солдат, служить!» (пер. М.Л. Гаспарова)[420]. Правда, в раздражении и гневе острые на язык солдаты могли не пощадить и самого императора, как это было, например, с Юлианом, которого воины, осыпая бранью из-за отсутствия продовольствия, называли изнеженным азиатом, гречонком, обманщиком, дураком под видом философа (Amm. Marc. XVII. 9. 3). Возможно, что из солдатского языка было заимствовано и прозвище litterio, «учителишка, пустомеля», которое использовано в остротах, распространявшихся в адрес того же Юлиана при дворе Констанция (Ibid. 17. 11. 1): это слово, по свидетельству Августина (Epist. 118. 26), относится к солдатской лексике.
Необходимо подчеркнуть, что армия была специфическим сообществом, в котором существовали особые социальные связи и ценности. Среди них, как мы увидим ниже (глава VI), первостепенное значение имела приверженность узам воинского товарищества, что вполне определенным образом фиксируется и в языке. Так, Плиний Старший (NH. Praef. 1) сохранил лагерное словечко (hoc castrense verbum) conterraneus, «земляк», по поводу которого еще В. Герейс в рецензии на работу Й. Кемпфа заметил, что распространенность в военной среде слов с приставкой
Разумеется, суровый армейский быт обусловливал особые оттенки речевого обихода воинов, который был плебейски груб и бесконечно далек от рафинированной urbanitas, изобилуя ненормативной лексикой и непристойными выражениями. Не останавливаясь подробно на этой стороне sermo castrensis, обратим внимание только на один факт. Как показывают надписи на свинцовых пулях для пращи (glandes) из Перузии, сделанные во время войны Октавиана с Луцием Антонием (41–40 гг. до н. э.), солдаты в соответствующих понятиях выражали свое отношение к противникам, откликаясь таким специфическим образом на пропагандистские усилия своих вождей. Так, солдаты Антония сопровождают свои снаряды надписью: pet(o) Octavia(ni) culum («ищу Октавианов зад») (CIL I 682 = XI 6721, 7), а надпись их противников призывает Луция Антония, поименованного «лысым»[425], и Фульвию, жену Марка Антония, приготовить соответствующую часть тела[426]. Другие надписи еще более красноречивы по своему откровенному непристойно-эротическому содержанию[427]. Не требуется особого воображения, чтобы по этим случайным свидетельствам представить всю сочную палитру устной солдатской латыни.
Ясно, что римский солдат говорил языком отнюдь не изысканным, но образным и метким, подчас циничным, но выразительным. Римские легионеры были склонны к бахвальству и малопристойному юмору, но в то же время не были темной, замуштрованной массой и ценили вольное, острое слово не меньше, чем, скажем, наполеоновские солдаты[428]. Они жили в лагерях и походах, не понаслышке зная все суровые реалии армейской службы, но, по большому счету, принимали эту суровость, презирая неженок, пройдох и умников, высоко ценя те узы, что связывали их с соратниками и императором, к которому они могли иногда обратиться панибратски.
Не следует, впрочем, представлять себе римских военных людьми, абсолютно чуждыми всякой культуре и образованности. Очевидно, что сама армия императорского времени не была интеллектуальной и культурной пустыней[429]и не только вырабатывала собственную специфическую культуру, но и впитывала – по крайней мере в лице отдельных своих представителей – высокие культурные достижения римского общества. В подтверждение этого можно сослаться на стихотворные надписи двух центурионов из Бу Нджем и те выводы, к которым пришел на основе их анализа Дж. Адамс[430]. Из разных источников хорошо также известно, что многие центурионы и ветераны стремились дать своим сыновьям добротное образование (Horat. Sat. I. 6. 70–75). В надгробной надписи первой половины III в. н. э. из Анкары о сыне ветерана, носившем характерное имя Castrensis и умершем в возрасте 13 лет, говорится, что он был украшен всевозможным изяществом, умом и образованностью (παιδεία) (AE 1981, 784). В одном из писем на папирусе II в. молодой солдат благодарит своего отца за то, что тот дал ему хорошее образование (ὅτι με ἐπαίδευσας καλῶς), что позволяет ему надеяться на быстрое повышение[431]. Отмечено также, что среди военных была мода давать своим детям имена литературных героев, особенно из поэм Вергилия[432]. В биографии Кара, Карина и Нумериана автор, говоря об убийстве Диоклетианом префекта претории Апра, ссылается на рассказ своего деда о том, что Диоклетиан, поразив Апра, процитировал стих из «Энеиды». «Меня, – добавляет автор, – удивляет такой рассказ о военном человеке, хотя я знаю, что очень многие военные употребляют греческие и латинские выражения комических и таких поэтов… и сами авторы комедий, выводя на сцену воинов, заставляют их употреблять старинные изречения» (SHA. Car., Carin., Numer. 13. 3–5). Свидетельство, хотя и принадлежит отнюдь не авторитетному писателю, довольно любопытное, парадоксальным образом контрастирующее почти со всем, что говорится о культурном облике военных в литературных источниках. В данном случае показательно, однако, то, что известная литературная образованность не считалась чем-то в принципе чуждым для людей военных, даже в довольно поздние времена. Конечно, анализ солдатского языка в немалой степени подтверждает репутацию легионеров как людей малообразованных и грубых. Вполне естественно, что сравнительно высокий уровень образованности – явление редкое в армейской среде. Но если учитывать всю совокупность рассмотренных фактов и все, что известно о романизаторской роли армии в провинциях, то практически единодушное умолчание античных писателей о культурном потенциале армии становится еще одним знаком высокомерно-предвзятого отношения образованных кругов общества к людям военной профессии.
Фактически такое же отношение обнаруживается и в постоянном подчеркивании присущих воинам бесхитростности, простодушия и склонности к суевериям. Солдатское простодушие отмечено не только в ряде занятных эпизодов[433]и прямых высказываний[434]. Simplicitas militum (простота, неведение, неопытность воинов) даже официально признавалась в императорских указах как основание для того, чтобы разрешить солдатам делать завещание без положенных формальностей, и как извинительное обстоятельство в некоторых других правовых случаях (Gai. Inst. II. 109; 114; 163)[435].
Простодушно-глубокая вера солдат в предзнаменования, в качестве которых часто истолковывались обычные природные феномены, может быть проиллюстрирована многочисленными примерами. Такой «порыв суеверия» (obiectae religionis – Caes. B. civ. III. 72. 4) cпособен был в корне изменить настроение войска, вызвать у солдат совершенно неожиданную реакцию. Так, огонь, внезапно засиявший на голове Луция Марция (римского всадника, взявшего на себя командование римскими войсками в Испании после гибели Публия и Гнея Сципионов), поверг воинов в трепет, но само это знамение побудило их вновь обрести прежнюю храбрость (Val. Max. I. 6. 2). Удары молний и скрытые роем пчел военные значки, как свидетельство воли Юпитера, вселили уныние и страх в воинов Помпея после сражения при Диррахии (Val. Max. I. 6. 12). Солдаты Брута и Кассия перед битвой при Филиппах в порыве суеверия зарубили эфиопа, попавшегося навстречу выходившему из лагеря знаменосцу, сочтя это дурной приметой (Plut. Brut. 48; App. B.С. IV. 134). Легат Далмации Фурий Камилл Скрибониан, попытавшийся поднять мятеж в правление Клавдия, был убит легионерами, которых раскаяться в нарушении присяги заставило чудо: перед выступлением в поход они не смогли ни увенчать своих орлов, ни сдвинуть их и свои значки с места (Suet. Claud. 13. 2; cp.: Val. Max. I. 6. 11). Исчезновение луны в результате затмения взбунтовавшиеся легионы в Паннонии сочли знаком небесного гнева на свое мятежное поведение и вновь вернулись к повиновению (Tac. Ann. I. 28; 30; Dio Cass. LVII. 4. 4). Лунное затмение повергает в смятение и солдат Вителлия во время сражения при Бедриаке (Dio Cass. LXIV. 11. 1). Подобного рода примеры нетрудно умножить[436]. Ясно, однако, что подобные эпизоды, с точки зрения античных писателей, свидетельствуют не в пользу высокого интеллектуального уровня солдатской массы[437]. Вместе с тем, на наш взгляд, их можно рассматривать и как указание на глубокую, хотя и своеобразную, религиозность солдат, которая, помимо прочего, непосредственно обусловливала форму их эмоциональных реакций и нередко использовалась полководцами в своих интересах.
Однако, когда речь заходит о солдатских мятежах и военных переворотах, нейтральный тон и высокомерное презрение к рядовому солдату сменяются инвективным пафосом и негодованием, замешанном на отнюдь не беспричинном страхе. Эти чувства и интонации неудивительны, ибо нигде столь концентрированно не проявляется порочная природа профессиональных солдат, ни в чем столь решительно не извращается самая сущность и предназначение армии, как в солдатском бунте. В этой ситуации войско, действительно, превращалось в непосредственную угрозу для тех, кому оно должно было служить опорой и защитой, – для государства и сограждан. Неудивительно также, что причины и смысл подобного рода событий трактуются почти исключительно в моральной плоскости[438]. Склонность к мятежам изображается как органическая черта основной массы солдат в ряду других ее пороков. Стоит только ослабнуть скрепам военной дисциплины и чинопочитания, и эти пороки выплескиваются неудержимым потоком, войско превращается в неуправляемую яростную толпу, полностью соответствующую той классической характеристике, которая дана Саллюстием: «…как бывает в большинстве случаев, толпа… переменчива, склонна к мятежам и раздорам, устремлена к переворотам, враждебна спокойствию и миру» (пер. В.О. Горенштейна)[439]. Хотя у Саллюстия в данном пассаже речь идет не о войске, его характеристика даже лексически совпадает с тем, что говорится в наших источниках о вышедших из повиновения солдатах. Особенно созвучна она высказываниям Тацита, известного своим крайне отрицательным отношением к vulgus[440]. Именно у Тацита мятежные солдаты неоднократно прямо именуются vulgus в сочетании с пейоративными эпитетами. Солдатская «чернь», по Тациту, «всегда подвержена внезапным переменам настроения» (mutabile subitis – Hist. I. 69; cp. Dio Cass. LXIV. 10. 4), жаждет беспорядков[441], без руководителя она всегда безрассудна, труслива и тупа (praeceps pavidum socors – Hist. IV. 37; cp. Ann. I. 55. 2), лишена благоразумия (Hist. II. 37)[442]; ни в чем не знает середины (nihil in vulgo modicus – Ann. I. 22. 3), в веселье так же необузданна (immodicum), как и в ярости (Hist. II. 29). Аналогичные характеристики, окрашенные не меньшим негодованием, мы находим и у других авторов. Например, Валерий Максим, рассказывая об убийстве солдатами легата Суллы Авла Альбина (89 г. до н. э.), подчеркивает ужасную опрометчивость воинов (exsecrabilis militum temeritas), убивших военачальника из-за бессмысленных подозрений (IX. 8. 3)[443]. В другом месте (IX. 7. 3) Валерий пишет о нечестивой жестокости войска (exercitus nefarie violentus), низких и отвратительных нравах солдат (pravos ac tetros mores), убивших Гая Карбона, пытавшегося укрепить расшатанную во время гражданской войны дисциплину. Поздний автор имеет основание заявить о привычке воинов создавать себе императоров в результате беспорядочного решения, tumultuario iudicio (SHA. Alex. Sev. 1. 6). Как и всякая толпа, мятежное войско весьма подвержено влиянию демагогов, разжигающих недовольство и склоняющих большинство к измене или неповиновению[444]. Надежды на безнаказанность особенно возрастали в условиях гражданской войны, когда «солдатам позволено больше, чем полководцам», когда рядовые воины могли перейти на сторону противника, «подобно тому как меняют хозяев легкомысленные слуги» (App. B.С. IV. 123; cp.: Tac. Hist. I. 51; III. 31).
Структура и семантика солдатского мятежа в Римской империи, безусловно, заслуживает отдельного более пристального рассмотрения, которое будет осуществлено нами ниже при анализе вопроса о характере и формах участия армии в политических процессах (см. главу VIII). Для нас же важно пока подчеркнуть, что даже в изображении некоторыми античными авторами подобных критических моментов эксплицитно и имплицитно присутствует иной морально-психологический тип поведения. Реальное его присутствие засвидетельствовано, в частности, упоминанием у Тацита optimus quisque miles, т. е. лучшей части воинов, противостоящей зачинщикам бунта и колеблющейся массе. Даже не фигурируя непосредственно в тех или иных эпизодах повествования, этот optimus miles всегда присутствует как некий имплицитно подразумеваемый полюс, в противопоставлении которому порочность воинской массы в целом только и может быть выявлена и заострена как определенная антиценность, враждебная как гражданскому обществу и аристократическим идеалам, так и нормативной воинской этике. История последней не сводится только к бунтам и узурпациям. Во многих эпизодах военной истории императорского времени обнаруживается совпадение эталонной парадигмы воинского поведения с реальными поступками и подвигами римских солдат. На этих позитивно-ценностных моментах, образующих другую ипостась образа римского воина, в их корреляции с профессионально-корпоративными аспектами солдатской ментальности мы и сосредоточим внимание в последующем изложении.
Наблюдения же, сделанные в данном главе, можно резюмировать следующим образом. В литературных текстах позднереспубликанского и императорского времени достаточно четко акцентируется нарастающее обособление и даже отчуждение профессионального войска от остального общества. Римский солдат по своим специфическим интересам и ценностям, по своему все более варваризирующемуся внешнему облику и нравам предстает как фигура чужеродная и антипатичная прежде всего интеллектуальной элите римского общества. Закономерно поэтому, что обобщенный портрет рядового солдата малопривлекателен: в его морально-психологической характеристике превалирует топика пороков, обусловленных, по мысли античных писателей, его низкородным социальным происхождением и наемническим, по существу, статусом. Литературно-риторическая традиция трактует эти пороки как первичную мотивацию поведения солдатской массы, не смущаясь анахронизмами и фактически отождествляя эту массу с мятежной и своевольной чернью. Такого рода оценки, без сомнения, имеют под собой эмпирические основания, но показательны они не столько с точки зрения их соответствия реальным фактам, сколько как указание на те пределы, в которых социальные и моральные качества римского воина мыслились в качестве типических, общественно и идеологически значимых. Важно подчеркнуть, что приведенные характеристики почти полностью относятся к простым воинам, действующим в условиях гражданской войны или мятежа, в столкновении с обществом или своим командованием и властью. Поэтому совершенно прав Р. Алстон, который остроумно заметил, что доверять оценкам античных писателей, описывающих пороки и преступления солдат, – это все равно что использовать бульварные газеты для суждения о состоянии преступности и сексуальных нравов современного британского общества[445].
Действительно, совсем иным предстает рядовой римский солдат там, где он действует в согласии со своими командирами, сражаясь против внешних врагов. Иной социально-психологический тип римского военного человека представляют собой центурионы, составлявшие оплот и своего рода эталон истинно римских воинских качеств[446], а также старшие офицеры и военачальники. Поэтому устойчивый комплекс литературно-риторических общих мест и идеологических тенденций, рассмотренный выше, отнюдь не исчерпывает всех граней образа римского солдата и служит лишь отправным пунктом дальнейшего исследования, образуя, в частности, тот контрастный фон, на котором с особенной яркостью высвечиваются иные черты солдатской ментальности. Кроме того, из рассмотренных подходов и оценок античных авторов вполне определенно вырисовывается еще одна принципиальная проблема, чрезвычайно, на наш взгляд, значимая для понимания социально-исторической специфики римской военной организации эпохи империи. Проблема эта касается соотношения, условно говоря, «полисно-республиканского» и «имперского» начал. Первое из них связано с традицией обязательности и почетности службы для гражданина, с неразрывностью статусов civis и miles и с соответствующими принципами построения вооруженных сил, а второе – с трансформацией этих принципов, с профессионализацией войска и превращением его в особый, обособленный от остального общества социальный организм. В исследовании данной проблемы в первую очередь необходимо выявить наиболее характерные черты воинского сообщества императорской эпохи с точки зрения соотношения в нем традиционных («полисно-республиканских») и принципиально новых («имперских») элементов и установок. Во-вторых, важно выяснить, как в условиях империи мыслилась и реально разворачивалась дихотомия civis – miles, какое влияние имели полисно-республиканские идеологические постулаты на реальную практику комплектования армии.
Глава IV
Дихотомия civis – miles в Риме позднереспубликанского и императорского времени
При исследовании полисно-республиканских элементов в структурах и традициях императорской армии нельзя обойти вниманием вопрос о корреляции таких категорий, как civis и miles. Соотношение между ними, бесспорно, является исходной, принципиальной основой римской военной организации на разных этапах ее исторической эволюции[447], ибо военная система Рима изначально формировалась и развивалась на полисной основе – как ополчение граждан, которые только и обладали почетным правом-обязанностью служить в войске, занимая в соответствии со своим цензом место в военной иерархии и боевых порядках. Лишь полноправные граждане могли пользоваться и связанными с военной службой привилегиями, получая соответствующую долю в добыче (включая наделы на завоеванных землях), почести и славу[448]. С гражданско-общинным и сословным характером римской государственности были связаны, таким образом, и сами принципы комплектования войска, и организация высшего военного командования, структура и боевое построение армии[449], и специфика римского милитаризма[450], а в конечном счете – и наиболее впечатляющие успехи римского оружия[451]. До возникновения в конце республики постоянной армии civis (Quiris) domi и miles militiae, т. е. статусы гражданина (и, что очень существенно для римского, цензитарного варианта полиса, собственника) и воина с идеологической и практической точек зрения были, по существу, двумя взаимообусловленными «испостасями», с необходимостью предполагавшими одна другую[452]. Чередование военных кампаний и периодов мира в римской общине, которая с самого начала своей истории развивалась в ходе непрерывных войн[453], и, соответственно, превращение мирных граждан в воинов и обратно отмечали ход социального времени, подобно смене природных сезонов, в которой первоначально эти превращения и были укоренены[454].
Понятно, однако, что соотношение между этими двумя статусами, их социальное, правовое, политическое и идеологическое наполнение исторически изменялись под воздействием разных факторов. Соответствующим образом менялись порядок комплектования, социальный состав и сам характер вооруженных сил Рима. В нашу задачу не входит анализ всех этапов и аспектов этого длительного и очень сложного процесса, при изучении которого исследователи обычно рассматривают материальную организацию и саму процедуру набора (dilectus) войсковых контингентов и, начиная с Т. Моммзена[455], сосредоточивают внимание на трех основных вопросах: каково было географическое происхождение солдат, из какой социальной среды приходили они в армию, были ли отмечаемые изменения следствием ясной политической воли или же происходили под влиянием разного рода внешних обстоятельств (финансовых, демографических, политических и т. п.)[456]? Все эти вопросы получили достаточно детальное и разностороннее освещение в современных исследованиях[457], на конкретные результаты которых мы имеем возможность опираться. Но в рамках данной проблематики правомерно поставить также и вопросы иного плана, а именно: какие идеологические постулаты лежали в основе проводимой в эпоху империи политики рекрутирования, какие исконные принципы и традиции при этом сохранялись или реанимировались, а какие и как трансформировались в новых исторических условиях либо же, напротив, безвозвратно отмирали? Иными словами, необходимо выяснить ту идеологию, которая (наряду, разумеется, с факторами объективного порядка и политической целесообразностью) в немалой степени, как представляется, обусловливала не только требования и ожидания, предъявляемые к армии правящими элитами, но и многие характерные черты практики комплектования вооруженных сил империи, конкретные мероприятия императорской власти в этой важной сфере. Эти идеология и практика в своих пересечениях и расхождениях как раз и концентрируются на проблеме «гражданского качества» воинских контингентов.
Такая постановка вопроса практически отсутствует в современных исследованиях, авторы которых в лучшем случае ограничиваются замечаниями общего плана[458], хотя практически всеми признается, что принадлежность солдат к тому или другому слою римского гражданства в первую очередь определяла социально-политический облик армий конца республики, эпохи принципата и поздней империи. Именно в разложении характерного для классической полисной организации триединства «гражданин – собственник – воин» исследователи видят один из важнейших симптомов кризиса Римской республики как гражданской общины, а в профессионализации войска и, как следствие, его эмансипации от гражданского коллектива и его структур (решающий шаг к чему был сделан военными реформами Гая Мария) усматривают едва ли не главную предпосылку установления в Риме монархического режима[459].
Вместе с тем в оценках характера и политической роли императорской армии, с точки зрения их обусловленности гражданским статусом римских легионов, среди исследователей обнаруживаются определенные расхождения. Одни авторы подчеркивают, что сам по себе вопрос о том, из каких слоев комплектовалась армия, не имеет особенного значения, ибо служба в ней отрывала людей от того общественного слоя, из которого они вышли, превращала их в деклассированных ландскнехтов[460]. Другие характеризуют службу в легионах раннего принципата как наилучшее средство своеобразной «социальной переплавки» люмпен-пролетариев в мелких рабовладельцев[461]. Если же говорить о времени Августа и его ближайших преемников, то гораздо более основательной представляется точка зрения, что легионы раннего принципата уже не были войском пролетариев, но пополнялись выходцами из среднего класса, из наиболее цивилизованных слоев урбанизированных частей империи[462]. В новейших исследованиях справедливо отмечается, что основная линия первого принцепса и других императоров в политике рекрутирования заключалась в ориентации на отбор качественного пополнения – как по социальным, так и по моральным критериям, высокие стандарты которых как раз и стремился утвердить основатель принципата, действуя в реставраторском духе, чтобы сделать из армии не сборище наемников и маргиналов, каким она в значительной степени была в эпоху гражданских войн, но своего рода элитный корпус граждан, специально отобранных и подготовленных, способных защищать величие империи и государственные интересы[463]. Поэтому критерий гражданства для набора в легионы имел основополагающее значение[464], и, даже после того как армия окончательно сделалась постоянной и профессиональной и стала набираться на провинциальном и локальном уровнях, легионеры никогда (за исключением отдельных эксцессов) не вели себя как простые наемники, даже несмотря на то что сама категория гражданства все более и более опустошалась в своем реальном политическом содержании[465]. Более того, в новейшей литературе все более утверждается мысль, что не только об армии принципата, но даже о позднеримской армии IV в. можно говорить как об армии, «осознающей себя коллективом граждан» и в соответствии с этим определяющей свои политические приоритеты[466]. В целом с такого рода оценками можно согласиться скорее, нежели с характеристикой солдат императорской армии как простых наемников или ландскнехтов. При этом, однако, важно проследить реальную историческую подоплеку и преемственность базовых принципов и самой идеологии военной службы в императорском Риме, потому что именно их противоречивые и неоднозначные проявления и реализация в рамках профессиональной армии обусловливали принципиальное своеобразие всей военной системы принципата как историко-цивилизационного феномена.
Прежде всего следует обратить внимание на некоторые специфические моменты, которые вообще были характерны для отношения римлян к сфере военной деятельности начиная с самых ранних этапов римской истории и в известной степени предопределили последующие тенденции в развитии военной системы Рима. В этом плане необходимо указать на такой отмечаемый многими исследователями феномен, как изначальный дуализм военной и гражданской (мирной) сфер в Древнем Риме. В этом строгом разграничении, которое касается двух возможных состояний римлянина – как мирного гражданина (квирита) и как солдата – и корреспондирует с известным различением сфер действия высшей магистратской власти – imperium militiae и imperium domi, обнаруживается не только древнейшее функциональное разделение, присущее архаическому социуму[467], но и исходный пункт формирования тех специфических норм и правил, которые относятся к статусу воина, организации войска и военной власти в последующие времена римской истории[468]. В раннем Риме войско (exrcitus) и совокупность мирных граждан (civitas), статусы miles и civis резко отделялись друг от друга как во времени и пространстве, так и в сакрально-правовом измерении, что для древних римлян, учитывая специфику архаического миропонимания, имело первостепенное значение[469]. В сакрально-правовом плане войско рассматривалось в качестве самостоятельного, четко отделенного от других социальных групп и сакрализованного образования (sacrata militia – Liv. VIII. 34. 10), подчиненного не гражданскому праву (ius) и не просто воинской дисциплине, но тому, что у Тацита в одном месте именуется fas disciplinae (Ann. I. 19. 3), т. е. совокупности сакральных, установленных и освященных богами норм и отношений[470].
Когда после соответствующих приготовлений и ритуалов римские граждане пересекали, выступая в военный поход, священную границу Рима, pomerium, в пределах которой вооруженному войску категорически запрещалось находиться (Gell. XV. 27), они превращались в воинов, чья миссия определялась правом войны, была связана с насилием, убийствами, кровью, и попадали в иное пространство и под покровительство других божеств, лишались части своих гражданских прав[471]. Для возвращения воинов в прежнее мирное состояние требовалось проведение соответствующих очистительных обрядов, которые, как и обряды и сезонные военные празднества, предшествовавшие выступлению в поход, посвящались главным образом Марсу[472](а также другим богам, в том числе, вероятно, и Янусу[473]). Все эти обряды, справлявшиеся различными жреческими коллегиями (в первую очередь салиями[474]), могут быть отнесены к так называемым обрядам перехода[475]. С характерно римским консерватизмом они сохранялись и в конце республики, и даже в императорское время, оставаясь, очевидно, понятными для большинства римлян[476], хотя, скорее всего, и приобрели со временем рутинный характер[477]. Exempli gratia, можно указать на отмеченное в Feriale Duranum (P. Dur. 54, 19–20) празднование дня 1 марта, посвященного Марсу Победителю. Люстрационный обряд с принесением в жертву Марсу свиньи, овцы и быка (suovetavrilia), введенный, согласно традиции, еще Сервием Туллием при проведении первого ценза (Liv. I. 44. 2; Dion. Hal. Ant. Rom. IV. 22. 1–2), в эпоху империи, судя по свидетельству литературных и изобразительных источников, совершался так же, как и в древнейшие времена[478]. Примечательно в этом плане и свидетельство о том, что Марк Аврелий в юности входил в коллегию салиев и очень гордился тем, что сумел сам выучить все сакральные формулы и жесты (SHA.M. Aur. 4. 4).
С точки зрения сакрального права, войско конституировалось как таковое через религиозный по своей сути акт принесения воинской присяги (sacramentum militiae), который и превращал гражданина в воина, ставя его в особые отношения с носителем империя и богами[479]. И такое понимание воинской присяги сохранялось в эпоху империи. Есть все основания утверждать, что соответствующие сакрально-обрядовые установления, составлявшие стержень взаимоотношений общины и войска, будучи дополнены уже собственно правовыми формулами, создававшими связь воина с государством, оказались пролонгированы в новые социально-политические условия не только в раннереспубликанское время[480], но и гораздо позже. Можно согласиться поэтому с выводом Ж. Вендран-Вуайе, что древние религиозные традиции, лежащие в основе римской концепции военной деятельности, признавались и уважались Августом и его преемниками[481]. Как мы попытаемся показать далее (глава V), в императорскую эпоху армия в значительной степени обособляется от остального общества и в социальном плане, и в пространственном, и в функциональном. Такое обособление можно, наверное, признать логическим завершением тех интенций, которые в своего рода эмбриональном состоянии обнаруживаются в более ранние периоды, но оно отнюдь не означало исчезновения древних традиций во внутренней жизни воинского сообщества.
Следует также подчеркнуть, что именно с древнейшими сакрально-правовыми принципами, согласно которым войско считалось сакрализованной группой, а воины соответственно являлись теми, кто «совершает священнодействия» (sacra faciunt – Fest. P. 352. L. 60), связано также категорическое запрещение рабам служить в армии[482]. Данный запрет, относящийся к принципиальным основам полисной военной организации, в полной мере сохранял силу и в эпоху империи (хотя в критических ситуациях, как и раньше, например после битвы при Каннах, было возможно пополнение войск рабами и вольноотпущенниками[483]). Совершенно недвусмысленные формулировки на этот счет содержатся в сочинениях правоведов III в.[484]Согласно Марциану, «рабам возбраняется всякого рода военная служба под страхом смертной казни»[485]. По словам же Аррия Менандра, если воином становится тот, кому это запрещено, это считается тяжким уголовным преступлением, и кара за него, как и при других преступных деяниях, усиливается в зависимости от присвоенного достоинства, ранга и рода войск[486]. Тот же автор ниже конкретизирует, на кого именно распространяется этот запрет. Ему подлежали, в частности, лица, пораженные в правах: уголовные преступники, приговоренные ad bestias, сосланные на острова с лишением прав, обвиняемые в тяжких уголовных преступлениях (reus capitalis criminis), включая тех, кто обвинялся по закону Юлия о прелюбодеяниях (Dig. 49. 16. 4. 1–2; 7). Более того, вступление на военную службу возбранялось также и тем лицам, чей юридический статус оспаривался, хотя бы в действительности они являлись свободными, независимо от того, решался ли вопрос о потери или приобретении ими свободы[487]. Также не имели права быть зачисленными на военную службу и те свободные, которые добровольно находятся в услужении (qui ingenui bona fide serviunt), а также выкупленные от врагов, до тех пор пока они не уплатят внесенной за них суммы (Dig. 49. 16. 8; cp.: Dig. 40. 12. 29 pr.; 1).
Наши источники не позволяют ответить на вопрос о том, насколько распространенными были случаи вступления в армию рабов и прочих лиц из приведенного перечня. Но, по-видимому, их нельзя считать чем-то совершенно исключительным[488]. С этой проблемой пришлось столкнуться Плинию Младшему в бытность его наместником Вифинии. К нему для расследования были присланы двое рабов, оказавшихся среди новобранцев и даже уже успевших принести присягу[489]. Вероятно, именно с последним обстоятельством связано затруднение, возникшее у Плиния при рассмотрении этого дела и побудившее его обратиться к императору (Plin. Epist. X. 29). Из ответа Траяна (Х. 30) явствует, что рабы, сами предложившие себя в качестве добровольцев, подлежали смертной казни; если же они были взяты по набору или в качестве vicarii (т. е. в замену кого-либо), то это рассматривалось как ошибка чиновников, проводивших смотр новобранцев (inquisitio)[490]. Неясным остается, какому наказанию подлежали чиновники, допустившие такого роду ошибку. Не исключено, что в некоторых случаях чиновников к подобным «ошибкам» могли побудить взятки. Известно, что с коррупцией при проведении наборов в армию пытался бороться еще Цезарь, предложивший в 59 г. до н. э. lex Iulia de repetundis, согласно которому получение взятки при наборе в армию рассматривалось и каралось как опасное должностное злоупотребление[491].
Если рабам и уголовным преступникам военная служба воспрещалась в любых родах войск, то вольноотпущенники могли служить, но только в наименее престижных частях – в отрядах ночной стражи (cohortes vigiles) и на флоте, что являлось в императорское время устойчивым обычаем, потому что, судя по юридическим источникам, какого-либо прямого запрета отпущенникам служить в других частях армии не существовало[492]. Исключения лишь подтверждают это правило. Как и рабы, liberti призывались в войско лишь в экстремальных ситуациях, подобных тем, что возникли в 6 и 9 гг. н. э. во время Паннонского восстания и после гибели легионов Вара или в результате эпидемии чумы в период Маркоманнских войн. При этом, однако, они составляли отдельные отряды и не смешивались со свободнорожденными[493]. Служба в частях auxilia и в легионах вольноотпущенников крайне редко фиксируется документальными источниками, вероятнее всего, потому, что бывшие рабы старались по возможности не указывать свой статус[494]. Так, во времена Тиберия известен вольноотпущенник, служивший в вспомогательной части[495]. Из среды отпущенников, возможно, происходил Аврелий Аргив, центурион III Италийского легиона (АЕ 1982, 730; 182 г.), хотя он, скорее всего, получил полные гражданские права еще до поступления на службу[496]. В Дигестах (29. 1. 13. 7) упоминается miles libertus, но неизвестно, в каком роде войск он служил.
Таким образом, можно сказать, что бывшие рабы, хотя они и приобретали с отпуском на волю римское или латинское гражданство, в отношении военной службы стояли ниже перегринов или незаконных солдатских детей, которые имели возможность стать римскими гражданами одновременно с поступлением в легион, не говоря уже о том, что им был открыт такой путь, как служба во вспомогательных войсках. Юридических препятствий для этого не существовало[497]. Практика рекрутирования перегринов в легионы начиная с Флавиев получает все большее распространение. В середине II столетия Элий Аристид в своем «Панегирике Риму» (Or. 26. 75 Keil; ср. 78), подчеркивая, с какой тщательностью римские власти отбирают солдат, как особую мудрость римлян отметил то, что поступающим на военную службу предоставляется римское гражданство: «Сделав гражданами, вы таким образом делаете их и солдатами, и таким образом граждане, принадлежащие к известной общине, не несут военной службы, а несущие ее остаются вполне гражданами, так как, лишившись своего прежнего гражданства со вступлением в ряды войска, становятся с того самого дня гражданами вашего города и хранителями его» (пер. Ив. Турцевича). Такой подход, пусть даже сам старый республиканский принцип взаимосвязи прав гражданства с правом служить в легионах приобретал все более формальное значение[498], несомненно позволил Риму расширить территорию рекрутирования практически на весь средиземноморский мир и примирить между собой принципы добровольности и качественного отбора контингентов[499].
Известны, однако, случаи (правда, сравнительно немногочисленные и связанные с особыми ситуациями), когда перегрины принимались в легионы с сохранением своего исходного статуса, без предоставления гражданства. Такой прецедент был создан еще Юлием Цезарем, который зимой 52–51 гг. до н. э. сформировал из трансальпийских галлов знаменитый legio Alauda – легион Жаворонков (Suet. Iul. 24. 2)[500]. Во время гражданской войны 68–69 гг. н. э. Нероном и Веспасианом были созданы два легиона из флотских солдат – I и II Adiutrix[501], воины которых получили права гражданства только по выходе в отставку, о чем свидетельствуют сохранившиеся военные дипломы[502]. Особый случай представляет ситуация с 22 моряками мизенского флота, родом из Александрии, которых в связи с Иудейской войной (132–135 гг.) император Адриан перевел в Х легион Fretensis (PSI IX. 1026 = CPL XVI. App. 13 = Smallwood, № 330). Примечательно, что, какими бы ни были мотивы этого перевода, он рассматривается как особая императорская милость (ex indulgentia divi Hadriani in leg(ionem) Fr(etensem) translatis) (стрк. 5–6). Гражданство этим солдатам было, вероятно, даровано в момент самого перевода. Интересно, однако, что, когда в 150 г. (или в конце 149 г.) эти солдаты вышли в почетную отставку и решили вернуться на родину, они обратились с петицией (libellus) к наместнику Сирии – Палестины Велию Фиду, прося, чтобы тот дал им официальное подтверждение (instrumentum) для префекта Египта, что они уволены в отставку не из флота, но из легиона. В своей резолюции (subscriptio) Велий, хотя и соглашается дать соответствующее свидетельство, так как они действительно были уволены им по приказу императора (attamen sacramento vos a me iussu imperatoris n(ostri) solutos), но при этом отмечает, что легионным ветеранам такое подтверждение обычно не дается: veterani ex legionibus instrumentum accipere non solent (стрк. 22–23). Дж. Манн, обративший внимание на эту формулировку и проанализировавший ряд других документов, констатирует, что, в отличие от солдат вспомогательных войск (которым до времени Каракаллы при отставке в обязательном порядке выдавался военный диплом), легионеры, если они нуждались в подтверждении своей службы и соответствующих прав, должны были сами позаботиться о получении свидетельства. По заключению Манна, такой порядок свидетельствует, что, несмотря на все изменения в практике комплектования легионов, римляне продолжали рассматривать легионеров, в отличие от всех прочих военнослужащих, как граждан, которые, подобно тому как это было во времена республики, выполнив свой воинский долг, возвращаются после очередного похода по домам и не нуждаются в подтверждении своего статуса[503].
По мнению Ж. Армана, набор в легионы неграждан из провинциалов с последующим предоставлением им римского гражданства – практика, получившая широкое распространение начиная с Флавиев[504], как в зародыше обнаруживается еще в создании легиона Алауда Цезарем, который при этом ориентировался даже не столько на прецеденты недавнего прошлого, сколько на представления ранней и средней республики[505]. Такого рода взгляды, возможно, нашли отражение в рассуждениях Цицерона в его речи, произнесенной летом 56 г. до н. э. в защиту гадитанца Корнелия Бальба. В ряде ее пассажей со ссылками на исторические примеры более отдаленного и совсем недавнего прошлого развивается мысль о том, что те, кто защищает римское государство ценой лишений и опасностей, проявляя доблесть, вполне достойны, наряду с прочими наградами, и «дарования им того гражданства, за которое они грудью встретили опасности и копья» (Pro Balb. 22. 51. Пер. В.О. Горенштейна. Ср. 17. 40). В качестве одного из показательных примеров Цицерон приводит дарование Марием гражданства сразу двум когортам камеринцев, отличившихся храбростью в сражении с кимврами (Pro Balb. 20. 46)[506], и упоминает об аналогичных мероприятиях Помпея, Суллы, Кв. Метелла, П. и М. Крассов. Называет он также Помпея Страбона, который, по словам оратора, даровал права гражданства и мамертинцам овиям, и некоторым жителям Утики, и сагутинцам Фабиям (22. 51). При этом об этих действиях полководцев он говорит как о вполне правомерных (21. 49. Cp.: Pro Arch. 10. 24–25; Phil. I. 24, а также Val. Max. V. 2. 8; Sisenna. Frg. 120 P.).
О такого рода практике в позднереспубликанский период имеются и прямые документальные свидетельства. Это прежде всего надпись на бронзовой таблице из Аскула, в которой сообщается, что император Помпей Страбон 18 ноября 89 г. до н. э. наградил в лагере Саллвитанскую турму за проявленную доблесть различными знаками отличия, а также даровал этим испанским всадникам римское гражданство в соответствии с Юлиевым законом (имеется в виду lex Iulia de civitate 90 г. до н. э. о предоставлении римского гражданства тем союзникам Рима, которые сохранили ему верность в начавшейся Союзнической войне)[507]. Подобная практика коллективного награждения римским гражданством за проявленное на поле боя мужество получает продолжение в императорскую эпоху[508]. В качестве примера можно сослаться на одну вспомогательную когорту, получившую римское гражданство за доблесть и верность (AE 1904, 31 = RIB, 2170: coh(ors) I Baetasiorom c(ivium) R(omanorum) ob virtutem et fidem). Даже солдаты «национальных» numeri, которые вошли в состав римской армии во II в. н. э., не получавшие при отставке дипломов о предоставлении гражданских прав, могли, как и другие вспомогательные части, награждаться
Вместе с тем нельзя не отметить, что в период принципата привилегированный гражданский характер легионов – в противоположность перегринскому статусу солдат auxilia и флота – достаточно последовательно акцентировался и в организационно-практическом, и в идеологическом плане. Это касается прежде всего сроков службы, размеров жалованья и наградных при выходе в отставку. Надо иметь также в виду, что в обычных условиях при поступлении на службу в легион требовалось принесение особой клятвы: как показывает папирус, датируемый 92 г. н. э., новобранец должен был поклясться, что является свободнорожденным римским гражданином и имеет право служить в легионе[513]. Можно обратить внимание и на одно любопытное замечание в трактате «Об устройстве лагеря» Псевдо-Гигина. Говоря о том, что легионы надлежит размещать непосредственно у лагерного вала, автор аргументирует это тем, что они, являясь самыми верными из провинциальных войск, должны словно стеной из собственных тел удерживать от возможного бегства разноплеменные вспомогательные войска[514].
Как свидетельствуют многие факты, упоминаемые в литературных источниках, такие опасения были не лишены оснований. Можно вспомнить рассказ Тацита (Agr. 28) о солдатах из когорты узипов, набранной в Германии и направленной в Британию: убив центурионов, распределенных по манипулам в качестве наставников и командиров, они захватили несколько судов и бежали, проплыв вдоль всего побережья Британии. Легионеры, очевидно, нередко с подозрением относились к солдатам вспомогательных войск, которых военные власти могли использовать против них в случае мятежа (Tac. Hist. I. 54. 4; Ann. I. 36. 3). Отмечаются в источниках также факты вражды между легионами и вспомогательными частями, как латентной, так и выливавшейся в открытое противостояние (Tac. Hist. I. 64; II. 27; 66; 88; Dio Cass. LXXVIII [LXXII]. 6. 4). В то же время для Тацита, например, представляется совершенно очевидным, что одним из факторов всевозможных эксцессов в ходе гражданских войн является разнородность армии, «в которой перемешались граждане, союзники и чужеземцы, имеющие различные языки, обычаи, стремления и веру», и в которой единодушие достигается лишь в целях грабежей и насилий (Hist. III. 33. 2; II. 37. 4; I. 54. 4). В речи, которую историк вкладывает в уста вождя бриттов Калагака, о римском войске говорится, что, набранное из разных народов и сплачиваемое удачами, оно распадается при первых же неудачах и в нем всегда найдутся те, кто обратит свое оружие против римлян (Tac. Agr. 32). Об умалении статуса солдат-ауксилариев свидетельствует тот факт, что они первоначально не получали императорские донативы[515]и только, видимо, с середины II в. н. э. стали включаться в круг тех, кому они полагались[516]. Вплоть до III в. солдаты auxilia и флота часто исключались из числа тех, кто получал при отставке praemia militiae[517]. Кроме того, не являясь римскими гражданами, ауксилиарии в эпоху империи не имели права быть награжденными dona militaria в индивидуальном порядке[518].
Стоит обратить внимание и на тот факт, что новые легионы, формировавшиеся в период империи в тех или иных кризисных внутри- и внешнеполитических ситуациях, набирались преимущественно в Италии[519], несмотря на то что со времен Веспасиана все меньше и меньше италийцев обнаруживается среди рядовых легионеров в провинциальных войсках. Каковы бы ни были причины сокращения числа италийцев в легионах[520], сам факт формирования новых легионов именно на территории Италии обусловливался, наверное, не только тем, что император, находясь в Риме, мог в чрезвычайной ситуации быстрее всего набрать новые войска за счет призыва италийцев[521], но и сохранением определенных стереотипов, традиционализма мышления, суть которого заключается в той максиме, что легионы суть род войск, предназначенный для римских граждан, которые в силу своего статуса подлежат всеобщей воинской повинности и в первую очередь обязаны защищать Imperium Romanum. Действительно, воинская повинность и конскрипция для римских граждан в эпоху империи никогда не отменялись. Более того, вопреки распространенной начиная с Моммзена[522]точке зрения, что после реформ Мария, исключая период гражданских войн, легионы формировались преимущественно из добровольцев, П. Брант, тщательно исследовавший этот вопрос, пришел к выводу, что по крайней мере до II в. н. э. конскрипция была гораздо более распространенной, чем принято считать[523]. Окончательное торжество принципа добровольности (правда, на сравнительно недолгий срок) стало, по мнению Бранта, результатом распространения во второй половине II в. локального набора в легионы и общего улучшения условий службы, осуществленного благодаря политике Северов[524].
Соглашаясь с этим заключением, отметим, что у юриста времен Септимия Севера Аррия Менандра вполне однозначно подчеркивается сохранение древней нормы: «Более тяжким преступлением является уклонение от воинской повинности, чем домогательство ее»[525]. Ибо, подчеркивает он, «уклонявшихся от призыва в древности отдавали в рабство как предателей свободы и лишь с распространением добровольного набора в армию отказались от смертной казни». Однако известно, что эти суровые меры применялись не только в ранние времена (Varro ap. Non. 28 L; Val. Max. VI. 3. 4; cp.: Liv. Per. 14; Cic. Pro Caec. 99)[526], но к ним прибегал также и Август после катастрофы легионов Вара (Dio Cass. LVI. 23. 2–3; Suet. Aug. 24. 1). Сурово карались, согласно военно-уголовному праву, и попытки избежать военной службы с помощью членовредительства, а также попытка отца скрыть своего сына от военной службы[527]. Законное освобождение от военной службы (vacatio militiae), кроме vacatio causaria (т. е. по телесной неспособности), могло быть предоставлено в эпоху республики только в случае достижения 50‐летнего возраста или совершения положенного числа кампаний (iusta, emerita stipendia), а также тем лицам, которые занимали жреческие должности (App. B.C. II. 150; Dion. Hal. Ant. Rom. II. 41. 3; Plut. Camil. 41. 6) или отправляли муниципальные магистратуры (lex coloniae Genetivae Iuliae sive Ursonensis – FIRA I № 21, lin. 62; 66) либо имели какие-то особо исключительные заслуги перед государством (Cic. Phil. V. 19; Liv. XXXIX. 19. 4). По решению Адриана и его преемников эта привилегия предоставлялась также риторам, философам, грамматикам и врачам (Dig. 27. 1. 68)[528]. Наличие такого рода норм, относящихся к наказанию за отказ от исполнения воинского долга, конечно, свидетельствует в первую очередь о распространении среди римских граждан нежелания исполнять эту почетную, но рискованную обязанность[529]. Однако эти нормы по своей сути соответствуют базовым принципам гражданско-общинной военной организации, тому, что сами римляне относили к mores maiorum, а само их наличие и воспроизведение в императорском законодательстве подтверждает определенную преемственность в развитии армий республики и принципата с точки зрения принципиальной ориентации не на наемное, а на гражданское по составу войско.
Еще более интересные корреляции между республиканскими традициями и нормативной практикой императорского времени обнаруживаются и в такой сфере, как социальные и моральные критерии отбора рекрутов. Античные авторы со всей определенностью указывают на первостепенную значимость отбора новобранцев. Вегеций неслучайно именно с этого вопроса начинает свое сочинение (Veget. I. 1), подчеркивая, что, по сравнению с другими народами, отличавшимися физической мощью, многочисленностью, хитростью и богатством либо теоретическими познаниями, римляне «всегда выигрывали тем, что умели искусно выбирать новобранцев…» (пер. С.П. Кондратьева). Подробно рассуждая о том, из каких провинций и народов, из каких социальных и профессиональных групп предпочтительно набирать солдат, Вегеций высказывает убеждение, что в качестве солдат сельские жители однозначно предпочтительнее горожан, подверженных соблазнам городской жизни, в древности же «один и тот же человек был и воин, и земледелец, меняя таким образом лишь вид оружия» (I. 3). Здесь эпитоматор явно повторяет очень распространенный в античной литературе топос, на который мы уже обращали внимание выше (глава III), но который в данном контексте заслуживает более подробного анализа. О том, что земледельческий труд в наибольшей степени способствует воинскому мужеству и закалке, писали многие греческие и римские авторы (см. примеч. 20 в главе III). Общеизвестно мнение Катона Старшего, что именно из земледельцев выходят лучшие граждане и наиболее храбрые воины[530]. По словам Колумеллы (De re rust. Praef. 17), «истинные потомки Ромула, проводившие время на охоте и в полевых трудах, выделялись физической крепостью; закаленные мирным трудом, они легко переносили, когда требовалось, воинскую службу. Деревенский народ всегда предпочитали городскому» (пер. М.Е. Сергеенко). Дионисий Галикарнасский (Ant. Rom. II. 28. 1–2), явно следуя распространенному мнению, утверждает, что еще Ромул запретил свободным гражданам заниматься доходными профессиями и отдал предпочтение только земледелию и военному делу, указав, что каждое из этих занятий нуждается в другом. Соответствующий образ Ромула как воина-крестьянина, легко меняющего плуг на меч и копье, рисует Проперций[531]. Плутарх (Numa. 16) замечает, что земледельческий труд, как никакое другое занятие, сохраняет воинскую доблесть, необходимую для защиты своего добра, но совершенно искореняет воинственность, служащую несправедливости и корысти. Ритор II в. н. э. Максим Тирский в двух декламациях, посвященных соответственно вопросам о том, кто полезнее – солдаты или земледельцы, используя традиционный набор топосов и многочисленные реминисценции, в платоновской манере приходит к смешанному, среднему решению: полезнее всего сочетание крестьянина с воином, а лучший тип солдата – это солдат-крестьянин, который всегда предпочтительнее наемника (XXIV. 6 e – f).
Вполне очевидна морализаторская тенденциозность подобного рода суждений. Однако следует, наверное, согласиться с теми исследователями, которые в подобных высказываниях усматривают не одну только голую риторику, но находят как минимум отклик на идеи официальной пропаганды или актуальные проблемы современного момента[532]: у Проперция это мог быть отклик на реставраторские установки политики Августа, а у Максима во второй половине II столетия – на проблемы, связанные с распространением локального рекрутирования. Представляется, что идеологема «крестьянин-собственник – хороший солдат» лежала в основе продолжавшейся и в период империи практики наделения ветеранов землей в качестве praemia agraria. Как отмечает П. Брант, несмотря на решение Августа в 13 г. до н. э. заменить при отставке земельные наделы денежными выплатами, чего солдаты всегда требовали (Dio Cass. LIV. 25. 5), практика наделения землей ветеранов в силу социального консерватизма тем не менее сохранялась, и в период принципата военные колонии в провинциях в целом вполне себя оправдывали благодаря усилиям тех солдат, которые и после 25‐летней службы возвращались на землю и становились хорошими хозяевами[533]. Предоставление ветеранам земельных участков продолжалось и после того, как при Адриане прекратилось выведение ветеранских колоний[534]. Эту политику можно рассматривать как продолжение старой республиканской традиции.
Важно отметить, что в качестве хорошего воина мыслился не всякий сельский житель, не пролетарий, но достаточно зажиточный крестьянин или вообще собственник. Наверное, поэтому у Цицерона вызывали очень резкое неприятие те rustici и agrestes homines, которые набирались в легионы во время гражданской войны и которых он даже в одном месте именует «скотиной» – pecudes (Phil. VIII. 9; cp. X. 22)[535]. На мотивы предпочтения в качестве воинов состоятельных граждан указывает Авл Геллий, который, говоря о том, что пролетарии и capite censi призывались в войско только в чрезвычайных ситуациях, объясняет это тем, что имущество и деньги, которыми обладали воины, являлись своего рода залогом и опорой их верности и любви к отечеству[536]. По той же причине, видимо, и Валерий Максим (II. 3 pr.; II. 3. 1) называет введенный Марием набор в легионы неимущих «негодным» (fastidiosum dilectus genus), противопоставляя этому новшеству то время, когда народ, с готовностью отдаваясь воинским трудам, не допускал, чтобы полководцам приходилось приводить к присяге неимущих, которым из-за их бедности не доверялось дело защиты государства (publica arma). Валерий Максим при этом подчеркивает не столько военные мотивы этого шага Мария, сколько корыстно-политические. Эта же мысль звучит и у Саллюстия: Марий набрал солдат вопреки обычаю предков, не по цензовым разрядам, ибо для человека, стремящегося к господству, наиболее подходящие люди – самые бедные, «которые не дорожат имуществом, поскольку у них ничего нет, и все, что им приносит доход, кажется им честным» (Sall. B. Iug. 86. 2–3. Пер. В.О. Горенштейна. Cp.: Iul. Exuperant. Opusculum. 2. 9—12). Тацит следует тому же стереотипу, когда пишет, что такие бедняки и бездомные (inopes ac vagi), добровольно поступающие на военную службу, не в состоянии были проявить старинную доблесть и дисциплинированность (eadem virute ac modestia agere – Tac. Ann. IV. 4. 2; ср. пассаж о vernaculo multitudo в Ann. I. 31. 1)[537].
Связывая начало пролетаризации легионов с Марием, римские писатели (cp.: Gell. XVI. 10. 14; Flor. I. 36. 13; Quint. Decl. III. 5) отчасти грешат против истины. Дело не только в том, что пролетарии и прочие неимущие неоднократно призывались под знамена еще во времена ранней республики[538]. Многие современные исследователи не склонны преувеличивать радикальность шага, предпринятого Марием, отмечая, что имущественный ценз для службы в легионах к концу II в. до н. э. снижался, по всей видимости, не менее двух раз (с 11 тысяч ассов до 1,5 тысячи), а сам Марий фактически не нарушал каких-либо узаконенных норм. Запись неимущих в легионы в годы Югуртинской войны сама по себе имела лишь изолированное значение. Только в ретроспективе стало ясно, что войско из пролетариев могло превратиться в политическое орудие в руках лишенных предрассудков полководцев, и этим объясняется ожесточенность нападок на Мария в литературных источниках. Кроме того, пролетаризация легионов в последние десятилетия республики отнюдь не была тотальной[539], а в позднереспубликанский период многие солдаты, в том числе (и даже в большей степени) «новые граждане» из италиков, оставались собственниками (Cic. Att. VIII. 12; Dio Cass. XLVIII. 9. 3; cp.: Plut. Crass. 10. 2).
Так или иначе, важно констатировать, что для рассмотренных взглядов античных авторов характерно незыблемое убеждение в взаимообусловленности социального статуса и моральных качеств потенциальных солдат. Это убеждение распространяется и на те профессии, которыми занимались новобранцы до поступления на службу. Поднимая этот вопрос, Вегеций отдает предпочтение тем, кто занят тяжелым трудом (кузнецам, тележным мастерам, мясникам, охотникам), и категорически заявляет, что нельзя допускать к военной службе рыболовов, кондитеров, пекарей, тех, кто связан с женскими покоями (I. 7; cp. II. 5). Этот пассаж обычно сопоставляют с эдиктом Грациана, Валентиниана и Феодосия от 380 г. (CTh. VII. 13. 8), в котором указывается, что в элитные подразделения (inter optimas lectissimorum militum turmas) не должен попадать никто из числа рабов, кабатчиков, служителей увеселительных заведений (famosarum ministeriis tabernarum), поваров и пекарей, а также тех, кого от военной службы отделяет «позорное угождение» (obsequii deformitas)[540]. Императоры грозят лицам, не выполняющим это предписание, суровыми карами и предписывают, после выявления нарушения, поставить тройное количество рекрутов более благородного происхождения (triplicata nobilioris tironis inlatio). В другом эдикте (CTh. VII. 13. 9, 383 г.) те же императоры приказывают определять на службу «отборных людей, чуждых всякого подозрения в испорченности» (ab omni suspicione pravitatis alienos). Еще более примечательна норма, зафиксированная Менандром: «…если воин занялся сценическим ремеслом или решил продать себя в рабство, он подлежит смертной казни…»[541]Возможно, что это положение мотивировано не только и не столько тем, что солдат, сделавшийся рабом или актером, лишал армию принцепса боевой единицы, но тем, что он позорил звание воина.
Такой запрет для представителей определенных профессий, сегодня, возможно, выглядит несколько странно и может быть объяснен прежде всего сознательной установкой императорской власти на качественное пополнение армии. Эта установка отражена и в рассуждениях Вегеция (I. 7): «Благо государства в целом зависит от того, чтобы новобранцы набирались самые лучшие не только телом, но и духом[542]; все силы империи, вся крепость римского народа основываются на тщательности этого испытания при наборе. Ведь молодежь, которой должна быть поручена защита провинций и судьба войн, должна отличаться и по своему происхождению… и по своим нравам» (пер. С.П. Кондратьева). Таким образом, у Вегеция социальные и моральные критерии отбора новобранцев оказываются органически взаимосвязанными. Аналогичные установки, переведенные в план практических предписаний, обнаруживаются в эдикте Грациана, Валентиниана и Феодосия от 383 г., в котором говорится, что при отборе новобранцев необходимо проверять их происхождение и образ жизни, полагаясь на свидетельства только почтеннейших людей[543].
О том, что данная установка на качественное рекрутирование и на поддержание высокого престижа, морального авторитета военной службы в эпоху принципата достаточно последовательно проводилась в жизнь, свидетельствует ряд фактов конкретно-практического и нормативно-правового плана. В их ряду необходимо упомянуть утвердившуюся со времени Августа практику предоставления рекомендательных писем теми, кто желал поступить на службу в легион или получить более выгодное место службы. Как показывают папирусные документы[544], такие epistolae (litterae) commendaticiae имели существенное значение даже среди рядовых. Те, кто не имел возможности заручиться надежными рекомендациями, не могли рассчитывать на быструю и успешную карьеру[545]. Очевидно, что еще большее значение такого рода рекомендации влиятельных людей имели для представителей высших сословий, всаднических офицеров и центурионов; соответствующие образчики рекомендательных писем сохранились в переписке Плиния Младшего (Epist. VI. 25) и Фронтона (Ad amic. I. 5)[546]. В целом, безусловно, права Ж. Вандран-Вуайе, подчеркивая, что эта практика находится в русле общей политики Августа, который, выступая как цензор нравов, стремился обеспечить качественный с моральной точки зрения состав армии, сделать службу в ней престижной, привлечь в нее представителей зажиточных слоев общества[547]. В этом же направлении находится, очевидно, и организация при Августе (а потом и возрождение при Веспасиане) юношеских коллегий (collegia iuvenum), которые имели целью подготовить молодежь из муниципиев и колоний к военной службе[548]. Надо только оговориться, что данные мероприятия касались почти исключительно представителей социальной верхушки, которые занимали в армии командные должности. Напротив, именно на плебейские слои италийского населения были рассчитаны созданные Траяном алиментарные фонды, которые, помимо всего прочего, предназначались и для воспитания потенциальных легионеров в городах Италии[549].
Нельзя не указать и на другие факты, свидетельствующие о реальной значимости морально-правовых критериев пригодности к военной службе. Выше было уже отмечено, что в ряды армии не могли быть зачислены лица определенных профессий, а также обвиняемые или осужденные за какое-либо уголовное преступление[550](Dig. 49. 16. 4. 7), включая и прелюбодеяние. Это, очевидно, связано с тем, что такие лица становились infames и умалялись в своей правоспособности и чести. Если же по Юлиеву закону de adulteriis обвинялся солдат, уже находившийся в рядах войска, то он, становясь infamis, автоматически с бесчестием увольнялся со службы (sacramento ignominiae causa solvat – Dig. 3. 2. 2. 3). В подтверждении действенности этой нормы можно сослаться на свидетельство Плиния Младшего (Epist. VI. 31. 4–6) о том, что Траян разжаловал и выслал центуриона, который стал любовником жены военного трибуна[551]. Тот военнослужащий, который не преследовал любовника своей жены, не только увольнялся со службы, но и подлежал ссылке[552]. Здесь имеется в виду deportatio – наиболее суровый вид изгнания, обычно связанный с конфискацией всего имущества и лишением гражданства, тогда как lex Iulia de adulteriis за данное преступление, которое расценивалось как сводничество, предусматривал более мягкий вид ссылки – relegatio, суть которого в запрещение или приказании пребывать в определенном месте[553]. Наказанию за адюльтер подвергался и воин, сожительствовавший с дочерью сестры (Dig. 48. 5. 12. 11. 1). Иначе говоря, в отношении воинов наказание оказывалось более строгим, чем в отношении гражданских лиц. По мнению Г. Веш-Кляйн, это объясняется тем, что солдат, оказавшийся обманутым мужем, был обязан донести на неподобающее поведение своей жены, ибо солдатский брак рассматривался в рамках не только гражданского права, но и воинской дисциплины. Кроме того, adulterii нередко были сослуживцами мужа[554]. Веш-Кляйн связывает такое ужесточение наказания с теми моральными принципами, которые стремился утвердить в своем законодательстве император Адриан, категорически предписавший в одном из своих рескриптов считать недействительными солдатские завещания в пользу женщин, подозревавшихся в слишком вольном сексуальном поведении[555]. Таким образом, адюльтер карался даже строже, чем дезертирство при известных обстоятельствах[556].
Пожизненное лишение чести закрывало официальный путь на военную службу; если же бесчестие имело срочный характер (transactum de futuro sit) и по его окончании позволялось вернуться в свое сословие и домогаться почетных должностей, то в этом случае вступление на военную службу не возбранялось (Dig. 49. 16. 4. 4). Примечательно, что в данном пассаже право поступить на военную службу фактически приравнивается к ius honorum. Стоит также обратить внимание на одну любопытную норму (Dig. 47. 17. 3), которая гласит, что воин, уличенный в банном воровстве (furtum balnearium), подлежит позорящей отставке. Такое наказание является более серьезным, нежели за кражу оружия, за которую полагалось только разжалование (Dig. 49. 16. 3. 14). Возможно, в данном случае, как и в других, рассмотренных выше, имеет место применение того принципа, формулировку которого дает Эмилий Макр в Dig. 48. 19. 14: quaedam delicta pagano aut nullam aut leviorem poenam irrogant, militi vero graviorem («за некоторые проступки на штатского человека налагается либо более легкое наказание, либо никакого, на воина же – более тяжелое»)[557].
Приведенные юридические материалы со всей определенностью обнаруживают стремление властей не допустить присутствия в рядах войска людей, запятнанных позором. Как пишет в одной из своих декламаций Кальпурний Флакк, infamis non militet – «подвергнутый бесчестию да не служит!» (Decl. 52. P. 50 Lehnert). Этот принцип, закрепленный в законодательстве императорского времени, имеет, наверное, гораздо более древние корни. Мысль о том, что гражданам, покрывшим себя бесчестием, недопустимо доверять оружие, звучит у Ливия в речи консула Постумия, обращенной к народу в связи с делом о Вакханалиях в 186 г. до н. э.: «Неужели, квириты, вы полагаете, – говорит он, – что, дав такую клятву, юноши смогут служить в вашем войске? Им ли, прошедшим школу разврата, вы захотите доверить оружие? Неужели, покрытые позором и бесчестием, они будут отстаивать на поле брани честь ваших жен и детей?» (пер. Э.Г. Юнца). По мнению Ж. Вандран-Вуайе, в этих пассажах отчетливо звучит мысль, что привилегия военной службы закрепляется за гражданами только при условии, что они ее достойны по своим нравам[558]. Исследовательница полагает, что в русле этой древней традиции находится и более жесткое применение норм Юлиева закона о прелюбодеяниях к военнослужащим, что, в свою очередь, связано со стремлением Августа «морализовать» армию[559]. Именно потому, что, с точки зрения первого принцепса (и его преемников), репутация римского солдата должна была быть если не безукоризненной, то по крайней мере почтенной, условия приема в легионы становились исключительно строгими[560], а санкции за аморальные поступки – назидательными[561]. Поэтому, оценивая это направление военной политики императоров в целом, можно говорить об их желании видеть римских легионеров совершенными воинами, действительно отборными по своим личным качествам, сознающими ответственность за свою высокую миссию[562]. С другой стороны, для самих солдат их безукоризненная репутация (integra fama), заслуженная и сохраненная на протяжении всего срока службы, была необходимым условием получения missio honesta, наград и привилегий, полагающихся выходящим в почетную отставку ветеранам (Cod. Iust. V. 65. 1).
Такие подходы к военной политике, обусловленные, без сомнения, традиционной гражданско-общинной идеологией, имели целью обеспечение не только политической лояльности войск императорской власти, но и высокого уровня профессионализма. Римский профессионализм в отношении военного дела, надо сказать, не прошел мимо внимания античных авторов, видевших в военной организации Рима непревзойденный образец совершенства, основанного на огромном практическом опыте и рациональной продуманности всей системы в целом и ее отдельных элементов[563]. В идеале солдат представлялся идеологам эпохи принципата «породистым псом», похожим на стражей из платоновского «Государства»[564]. Из суждений древних писателей вырисовывается такой облик римского легионера, который почти полностью подпадает под определение профессионального солдата в современной военной социологии. Так, по дефиниции М. Блуменсона, профессиональный военный – это человек, который находится на регулярной службе в рационально организованной армии, подчинен дисциплине, имеет специальную подготовку и технические навыки, отличается сознательным отношением к своему делу и корпоративной мотивацией[565].
Этот профессионализм в отношении военного дела, однако, отнюдь не противоречил гражданско-общинным принципам военного устройства. Современные исследователи считают возможным говорить о начале превращения римского войска в «постоянную армию с профессиональным оттенком» уже в период ранней республики в связи с такими факторами, как введение (первоначально только эпизодическое) круглогодичной военной службы и, соответственно, платы за службу во время войны с Вейями в конце V в. до н. э. (Liv. V. 2. 1 sqq.; V. 7. 12–13)[566]. Совершенно прав Л. Кеппи, подчеркивая, что римский профессионализм в военной сфере связан не только с определенными институтами, но и с соответствующими взглядами римлян на военное дело. «По существу, – пишет он, – римская армия ранней и средней республики представляла собой совокупность вооруженных граждан, которых вели в бой их избранные магистраты. Но описывать эту армию как ополчение значит понимать ее состав (capacity) и недопонимать склад ума ее лидеров и отдельных членов. Дисциплина и тренировка были ее отличительными признаками, тщательность, с какой возводился лагерь, обнаруживает отнюдь не просто объединение воинов-любителей. Римляне усвоили профессиональное отношение к военному делу задолго до того, как армия приобрела профессиональные институты»[567].
Институциализируя профессиональную армию, Август и его преемники опирались на это традиционное римское отношение и в то же время вовсе не отказывались от принципа комплектования легионов гражданами. Сочетание принципа «гражданин – солдат» с профессиональным характером армии можно отнести к бесспорным достижениям военной реформы Августа. Основатель принципата, вероятно, вполне отдавал себе отчет, что без этого принципа армия легко превратится в наемное войско, которое всегда будет источником повышенной угрозы для власти принцепса. Конечно, и в годы правления Августа, и в последующие периоды истории империи неоднократно возникали ситуации, когда не приходилось проявлять особую разборчивость при наборе войсковых контингентов, когда среди граждан преобладали sacramenti metus и trepedatio dilectus, когда лояльность войск императоры вынуждены были приобретать откровенным подкупом. Вполне вероятно, что картину проведения вербовки в армию, близкую к реальности, дает то пародийное описание, которое мы находим на страницах романа Апулея в рассуждениях предводителей разбойников[568]. Однако лейтмотивом политики рекрутирования в эпоху ранней империи оставалась ориентация на гражданский статус легионов, составлявших основу вооруженных сил, и, соответственно, на высокий уровень моральных требований, предъявляемых к воинам. Другое дело, что в условиях мировой державы римские легионеры были не просто гражданами города Рима, но географически обширной Res publica, служба которой была и службой императору[569]. Представляется, что к рассмотренной дихотомии «гражданин – солдат» полностью приложим вывод Клода Николе: при империи «и в праве, и в действительности как фикция и как реальность продолжали существовать слова и институты общины. Настолько, что римское государство, начиная с периода империи, будет всегда оставаться достаточно отличным от монархических, бюрократических и территориальных государств современной Европы»[570]. Не менее верным, в свете проведенного анализа, представляется и заключения К. Крафта, который подчеркивал в свое время, что Римская империя стала разваливаться тогда, когда солдаты на своей службе перестали чувствовать себя римскими гражданами[571]. Это значит, что императорская армия сохраняла важные полисно-республиканские традиции не только в качестве идеальной нормы, но и в качестве практических установок, закрепляемых правом. Несмотря на неизбежную трансформацию в новых исторических условиях, эти традиции обеспечивали достаточно эффективное функционирование военной организации принципата и, как мы увидим далее, особую политическую роль армии.
Глава V
Армия как социальный организм: «вооруженный город» и «военное сословие»
Как показал анализ литературной традиции в главе III, постоянная профессиональная армия в общественном мнении воспринималась как некий обособленный мир, особая социально-политическая сила, все более отчуждающаяся от «цивильного» общества и противостоящая традиционным элементам социальной структуры. Неудивительно поэтому появление в поздних источниках понятия corpus militare, «военное сословие, военная корпорация» (SHA. Max. duo. 8. 1; Eutrop. IX. 1. 1)[572]. Это понятие, в отличие от терминов exercitus или militia, указывает, по всей видимости, не столько на функциональную, сколько на специфическую социальную и политическую сущность армии. Такое ее восприятие, несомненно, отражает реальный процесс отчуждения армии от общества, который был прямым следствием профессионализации военной деятельности в условиях развития римской экспансии и кризиса полисно-республиканских устоев, в частности распада триады «гражданин – собственник – воин»[573].
В литературе при характеристике этого процесса уже давно общим местом стало указание на развитие в римской армии особой корпоративности и корпоративного духа (esprit de corps, Korpsgeist). Еще Т. Моммзен, говоря об армии поздней республики, подчеркивал: «Гражданское и даже национальное чувство исчезло у войска, и только корпоративный дух остался внутренним связующим звеном»[574]. Обычно в оценках современных историков, пишущих о римской армии, под корпоративностью (корпоративизмом) и корпоративным духом подразумеваются (как правило, без каких бы то ни было специальных пояснений) приверженность солдат своим частям и подразделениям или армии в целом, ее традициям и вождю, воинской чести, а также профессиональная солидарность военных, их «замкнутость» на собственных узко-групповых интересах, обособление (физическое, социальное, социально-психологическое, идеологическое) от гражданского населения[575]. В общем виде такое понимание армейской корпоративности как единства социальных, общественно-психологических и ценностно-идеологических компонентов, самоочевидно и не вызывает никаких серьезных возражений. Столь же очевидной является историческая универсальность данного феномена, который обнаруживается и у греческих наемников классического времени[576], и в армиях эллинистической эпохи[577], а также характерен для вооруженных сил Нового и Новейшего времени[578].
С недавних пор в характеристиках императорской армии стало применяться заимствованное из социологии понятие «тотальный институт», описывающее особую форму организации, которая социально и культурно обособлена от остального общества, основана на внутренних горизонтальных связях, особой системе ценностей и моральном кодексе, имеет жесткий распорядок и особые условия жизни для решения собственных специфических задач[579]. С точки зрения некоторых исследователей, изучавших роль армейских формирований в провинциях и взаимоотношения местного населения с римскими гарнизонами, данное понятие вполне приложимо к римской армии, которая в эпоху империи все более отчуждалась от гражданского общества, превращаясь в замкнутый на себе институт с особой идентичностью и специфическими задачами[580]. Однако такая характеристика императорской армии не встретила поддержки других историков[581]. В частности, О. Штолль аргументированно выступил против определения императорской армии как тотального института, показав, что ее части, располагавшиеся в разных провинциях, при всем своем корпоративном духе и специфически военной идентичности, не были тотально изолированы от местного населения, с которым имели разнообразные связи, а главное, сами социальные связи, идеология и ценности армейского сообщества, включая религию, в значительной степени базировались на тех же основаниях, что и римское общество в целом, не имело «институциональной эндогамии», не было «обществом в себе»[582].
Вместе с тем в антиковедческой литературе – и не только в старой[583]– в характеристиках армий позднереспубликанского и императорского времени нередко фигурируют понятия типа «солдатское сословие», «военный класс», «военное общество». Например, по словам Ж. Гаже, в Риме на смену «военной профессии» со второй половины II в. н. э. появляется «военный класс»[584]. Г. Альфёльди более осторожно говорит о формировании к концу II в. н. э. особого «военного общества» в пограничных зонах империи[585]. Аналогичный вывод делает и Ж.-М. Каррие, хотя и употребляет термин «военное сословие» (il ceto militare)[586]. Подобного рода оценки в определенном контексте, несомненно, имеют право на существование, по крайней мере начиная со второй половины II в. н. э. Однако и понятие корпоративности, и в целом характеристика армии как специфического социального организма требуют, по нашему мнению, более глубокой разработки и конкретизации. Прежде всего важно понять собственно римскую, цивилизационную, специфику этих феноменов с точки зрения тех внутренних традиций императорской армии, которые восходят к полисно-республиканским устоям и которые как раз и делали военный лагерь и легион тем, что Вегеций называл «вооруженной общиной» – armata civitas (Veget. II. 25; cp. II. 18: murata civitas). Конечно, Вегеций, уподобляя легион и лагерь общине, городу, имел в виду их самодостаточность, универсальную приспособленность к различным видам боевых действий и к удовлетворению разнообразных повседневных нужд. Но его слова, по-видимому, имеют и более глубокий смысл, ибо такое уподобление выражает глубинную взаимосвязь социальных и военных институтов и традиций. Как справедливо заметил И. Гарлан, на всем протяжении греческой и римской истории обнаруживается подобие (гомология) военных структур и общества в целом. Именно подобие, а не тождественность, поскольку речь идет об образе, а не о прямом отражении: армия есть образ той социальной среды, продуктом которой она является[587].
Чтобы нагляднее представить в этом плане отличительные особенности воинского сообщества, уместно, наверное, сопоставить их с характерными чертами civitas, которая всегда оставалась для римлян главным социальным и мировоззренческим ориентиром. В качестве исходного пункта такого сопоставления можно обратиться к известному месту из трактата «Об обязанностях», где Цицерон рассуждает о том, что объединяет людей в гражданской общине (De off. I. 17. 53–57). На первом месте у Цицерона стоят связи индивида с государством и отечеством, а внутри гражданского коллектива людей объединяют, по его словам, общие храмы и форум, портики и улицы, законы, права, правосудие и голосование, общение друг с другом и дружеские связи, деловые отношения и родственные узы. Примечательно, что среди прочего оратор выделяет дружеские отношения (De off. I. 17. 57). Названные элементы, очевидно, сохраняли свое значение в жизни римского общества и в период ранней империи[588]. В своеобразном преломлении все они присутствовали и в жизни армии.
Для профессиональных солдат, проводивших на службе не один десяток лет[589], военный лагерь становился действительно настоящим «родным домом», второй родиной (а для так называемых castrenses, «лагерных детей» – и единственной родиной, в том числе и в юридическом смысле[590]). Эта мысль вполне однозначно высказывалась римскими авторами. У Тита Ливия (XLIV. 39. 5) Эмилий Павел, обращаясь к воинам, называет лагерь второй отчизной, где вместо стен вал и где для каждого воина палатка является домом и пенатами. Этот же мотив, возможно, заимствованный у Ливия, не менее выразительно звучит в «Истории» Тацита (III. 84. 2). Флавианцы во время штурма преторианского лагеря в Риме восклицают: «честь воина – в лагере: там его родина, там его пенаты» (proprium esse militis decus in castris: illam patriam, illos penates). В другом месте Тацит замечает, что солдаты расположенных в Сирии войск после многолетней службы смотрели на свой лагерь как на родной дом (Hist. II. 80. 3: familiaria castra in modum penatium diligebantur. Cp. V. 16. 4). Доверие к этим пассажам, которые могут показаться голой риторикой, подкрепляется письмом солдата Теона, родом египтянина, который писал своей жене, обеспокоенной предстоящим переводом его части в другую провинцию, что, даже находясь в чужих краях, он в действительности будет на родине (т. е. в лагере), а не на чужбине (P. Oxy. VIII, 1154)[591]. Римский военный лагерь, сохранявший основные принципы своего устройства практически на всем протяжении истории Рима, несомненно, давал солдату чувство защищенности и морально-психологического комфорта[592].
Изоморфность римского лагеря и города не прошла мимо внимания греческих писателей. Уделивший немало места описанию римского военного лагеря Полибий подчеркивал, в частности, что проложенные в нем улицы и прочее устройство уподобляют его настоящему городу (Polyb. VI. 31. 10; cp.: VI. 41. 10). По словам Иосифа Флавия (B. Iud. III. 5. 2), прямые улицы, центральное расположение палаток военачальников, площадь (ἀγορά), кварталы ремесленников, места для судейских кресел, где начальники разбирают возникающие споры, – все это делает лагерь очень похожим на город. Действительно, как и любой античный город, лагерь имел свой форум (Liv. XLII. 2. 11; Polyb. VI. 32. 8; Fest. P. 309 L), где располагались штабные и канцелярские помещения, principia и praetorium[593], знаменные святилища – aedes principiorum (AE 1962, 258) или aedes aquilae (P. Mich. VII 455a = Fink, № 53, b, 15), в которых хранились штандарты части и императорские imagines, стояли алтари и статуи богов[594]. Слева от претория находилась ораторская трибуна – tribunal или suggestus, с которого военачальник обращался к сходке воинов с речью[595]; справа располагалось пространство для птицегаданий, auguratorium (Ps.-Hygin. De munit. cast. 11–12). На лагерном форуме находились также базилика с помещениями для «схол» (своеобразных клубов, где собирались на свои заседания коллегии низших чинов, учрежденные с разрешения Септимия Севера[596]) и tabernae. Постоянный лагерь (castra stativa), помимо жилых помещений и собственно военных сооружений, ремесленных мастерских и госпиталя, имел также различные непременные атрибуты благоустроенного античного города, включая и такие достижения римской цивилизации, как бани и общественные уборные[597], а кроме того, рядом с лагерем располагались такие сооружения, как палестры и амфитеатры, использовавшиеся как для проведения военных тренировок, так и для развлечений личного состава в свободное время[598]. Следует также учитывать, что вокруг постоянных легионных лагерей вырастали поселки – canabae (аналогичные поселки возле крепостей вспомогательных войск назывались vici), где жили ремесленники, торговцы и конкубины воинов и часто селились после отставки ветераны[599]. Кроме того, к дислоцированному в постоянном лагере легиону были приписаны земельные территории – prata legionis (cohortis) или territorium legionis (territorium militare), которые имели особый режим землепользования и на которых силами самих солдат или арендаторов производилась необходимая сельскохозяйственная продукция либо добывались полезные ископаемые[600]. Эти элементы, несомненно, еще более усиливают сходство военного лагеря с античным городом, характерным признаком которого является наличие собственной сельской территории и тенденция к автаркии. Вместе с тем характер, функции и размеры построек внутри лагеря показывают, что, при всем сходстве с городской общиной, он представлял собой нечто иное, нежели гражданский населенный пункт[601].
Важно также подчеркнуть, что военный лагерь, как и всякий античный город, представлял собой своеобразный религиозный микрокосм, имевший определенную сакральную структуру и своих божественных покровителей[602]. Кроме посвящений Гению лагеря (CIL VIII 2529 = 18 040 = ILS, 2291; AE 1963, 45; cp.: CIL VI 230 = 36 748 = ILS, 2216; CIL VI 231 = ILS, 2215), известны также посвящения numinibus castrorum (CIL XIII 6749), B(ona) D(ea) Castrensis (CIL V 760)[603]и гениям различных лагерных сооружений: Гению табулярия (EE. V, 711 = ILS, 2447), Гению претория (AE 1939, 36; 1973, 637; ср. также EE. III, 312: θεοῖς τοῖς τοῦ ἡγεμονικοῦ πραιτωρίου), гениям «схол» (CIL VIII 2603 = ILS, 2376; ILS, 2400; CIL III 7626 = ILS, 2545; RIU II, 412), учебного плаца (ILAlg. I. 3596), на котором могли быть возведены и особые храмы и справлялись соответствующие церемонии[604]. Место, где размещался постоянный лагерь (или крепость), по-видимому, подлежало освящению[605]. Не только преторий и место перед ним считались священным пространством (locus sacer), но и сама внутренняя территория лагеря, его стены, ров и вал, о чем свидетельствует суровость наказаний, налагавшихся за проникновение в лагерь через вал или за перепрыгивание через ров (Dig. 49. 16. 3. 17–18; Ex Ruffo leg. mil. 33)[606].
Военный лагерь сходствовал с civitas не только своей пространственной и сакральной структурой, но также сословно-классовой, ибо через армейскую иерархию в военном сообществе так или иначе были представлены все регионы, классы и слои Римской империи: структура армии (по крайней мере до начала III в.) соответствовала сословно-правовому делению римского общества[607]. Высшие командные посты почти без исключений принадлежали представителям сенаторского и всаднического сословий. Различия в правовом статусе римских граждан италийского происхождения, романизированных провинциалов, перегринов и вольноотпущенников соответствовали различиям в условиях службы и привилегиях между солдатами преторианской гвардии, легионов, вспомогательных войск и флота. В армии были представлены и рабы, причем не только принадлежавшие в качестве слуг отдельным офицерам и солдатам, но и относящиеся к легиону в целом (Ios. B. Iud. III. 6. 2: τὸ δ᾽ οἰκετικὸν ἐκάστου τάγματος; cp.: V. 2. 1). Армейские рабы получали определенную военную подготовку, в случае необходимости вооружались и должны были во время сражения охранять лагерь[608].
В целом же созданная Августом военная система сохраняла два фундаментальных, восходящих к древним традициям принципа: единство статуса гражданина и легионера и закрепленную за высшими сословиями монополию на командование, пережиток древней тимократической системы[609]. Краеугольным камнем военной реформы Августа стало также обязательное сочетание гражданской и военной карьеры для сенаторов, что исключало возникновение замкнутой «касты» высших военачальников[610]. В то же время военная служба предоставляла многим простым солдатам возможности социального возвышения, корректируя определенным образом социальную структуру общества, но эти возможности сильно зависели от того, каким начальным статусом обладал приходивший в армию новобранец[611]. В то же время оригинальной чертой армейского сообщества, отличающей его от городской общины, являлись строгая иерархичность его структуры и достаточно широкие (даже для рядового состава) возможности карьерного продвижения по лестнице чинов и рангов, следствием чего было сильно развитое соперничество, сочетавшееся, однако, с солидарностью[612].
Что касается других элементов, определявших, согласно Цицерону, основы римской социальности, то они также находят соответствия в военной жизни. Законам и праву соответствовали воинская дисциплина и ius militare в более широком смысле[613], правосудию – дисциплинарная власть командиров и полководца, деловым отношениям – разнообразная строительная и хозяйственная деятельность войск[614], а в финансовой сфере – различные по своим источникам доходы, налоговые и финансовые преимущества, гарантированные государством, а также те сберегательные кассы, которые имелись в каждой части для аккумуляции части жалованья и донатив с целью обеспечения похорон умерших сослуживцев и накоплений к моменту выхода в отставку (Veget. II. 20)[615]. Наконец, родственным узам (если не брать в расчет неофициальных – хотя и достаточно распространенных – до Септимия Севера солдатских браков[616]и службу в одной части братьев) и дружеским связям соответствовали воинское товарищество и братство. Разумеется, не менее тесным, чем в общине, было и повседневное общение воинов: как и в небольшом городе, в лагере все знали друг друга (Tac. Hist. I. 75. 1).
Все эти моменты, делавшие легион и лагерь подобием civitas, позволяли воинскому сообществу сравнительно легко и безболезненно трансформироваться в настоящую гражданскую общину, как это происходило при выведении ветеранских колоний, когда, по словам Тацита (Ann. XIV. 27. 3), легионы выводились на поселение в полном составе, со своими центурионами и трибунами и сослуживцы составляли общину, жившую в добром согласии[617]. Неудивительно поэтому, что во многих местах империи на основе военных лагерей и прилагерных поселков формировались настоящие города, получавшие соответствующий юридический статус[618]и игравшие важную политическую роль как опорные пункты императорской власти и оборонительной системы империи[619]. Эту политику вместе с тем можно, наверное, рассматривать как продолжение – на качественно новом уровне – старой республиканской традиции награждения ветеранов землей и создания колоний в качестве опоры Римского государства[620].
Особого внимания заслуживает вопрос о том, каким образом политические компоненты полисного общежития («права, правосудие, голосование») реализовывались в жизни армии. На этом вопросе мы подробно остановимся ниже, рассматривая проблематику, связанную с политической ролью армии в период империи. Пока же только констатируем, что республиканско-полисные традиции, сохранявшиеся в императорской армии, с особенной наглядностью проявляются в таком институте, как воинская сходка (contio militaris), которая была в большинстве случаев непосредственным механизмом выражения властной воли армии.
В целом же на основании вышеизложенного можно отметить, что многие порядки и обычаи военной жизни в эпоху империи по своей форме и структуре представляли несомненную аналогию социальным и политическим связям, характерным для римской civitas, и в то же время превращали воинское сообщество в некое автономное, самодостаточное образование. Если к тому же учесть, что в лагере звучала латинская речь, почитались римские боги и справлялись римские празднества, то не покажутся преувеличением слова Дж. Хельгеланда, который назвал военный лагерь «анклавом романизма в джунглях неримских нравов и идеалов»[621]. Однако не менее важно со всей определенностью подчеркнуть ряд принципиальных моментов, в которых выражалась специфика воинского сообщества, всей военной сферы, отделенной в императорское время от сферы гражданской жизни так, как никогда не бывало в период республики[622].
Это отделение проявлялось по-разному. В дополнение к сказанному выше можно обратить внимание на одно мероприятие Августа: на публичных зрелищах он отвел воинам особые места, отделив их от граждан (Suet. Aug. 44. 1). Учитывая, что в Риме места в театрах (и амфитеатрах) уже давно определялись сословным статусом зрителей, этот шаг явным образом подчеркивал особое положение военных в обществе. Что касается понятия res publica, о котором вместе с отечеством Цицерон говорит как о высшей ценности для гражданина, то среди массы простых солдат это понятие в период империи, по всей видимости, утратило свое непререкаемое значение. Понятие «родины» в сознании солдата, как мы видели, все более отождествлялось с лагерем или той провинцией, откуда он был родом и где зачастую не только проходила вся его служба, но и годы после отставки[623]. Несмотря на то что солдаты бóльшую часть времени проводили в замкнутом мире лагеря и воинской части, отделение армии от местного общества имело скорее все же функциональный и политический, а не собственно социальный характер[624]. Если учесть, что армейские группировки в разных провинциях со временем приобретали специфические локальные черты, можно говорить не столько о сегрегации армии, сколько об определенной культурной ассимиляции и взаимовлиянии с местными сообществами[625].
Что же касается понятий res publica и populus Romanus, то уже в конце республиканской эпохи в сознании солдат они замещаются фигурой императора, олицетворявшего теперь для них государство и величие римского народа[626]. Показательно в этом плане, что если до 17 г. до н. э. в официальных документах речь шла о legiones populi Romani – правда, уже отдельно от populus Romanus Quiritum (например, ILS, 5050), то в своих «Деяниях» Август говорит об exercitus meus, classis mea (RgdA. 15; 26; 30)[627]. По словам же Тацита (Ann. I. 2. 1), уже после битвы при Филиппах не существовало государственного войска (nulla iam publica arma). Такая ситуация в корне противоречила традиционному принципу, четкую формулировку которого дает в одной из речей Цицерон: «Все легионы и все войска, где бы они ни находились, принадлежат государству»[628]. Эмансипация армии и полководцев от республиканских органов власти и утрата последними монополии на военную сферу происходит еще в конце республики[629], и слова Августа можно, наверное, расценивать как констатацию завершения этого процесса. В более поздние времена армия и солдаты уже вполне привычно и естественно рассматриваются как принадлежащие императору. В этом плане показательно словоупотребление в некоторых надписях и юридических документах. Так, например, представитель галатского царского рода Латин Александр в надписи, датируемой 117 г., восхваляется за устройство раздач в городе по случаю приезда Адриана и «его священных войск» – τῶν ἱερῶν αὐτοῦ στρατευμάτων (IGRR III, 208; cp. 1421 – время Севера и Каракаллы). В ряде конституций императоры именуют солдат milites nostri (например, CTh. VII. 6. 4 = Cod. Iust. XII. 6. 4: fortissimis militibus nostris).
Фактически в императорский период слова «сенат» и «народ» для солдат уже ничего не значили, являясь, по выражению Тацита, забытыми и пустыми названиями (oblitterata iam nomina, vacua nomina – Hist. I. 55. 4; 30. 2). И хотя в текст военной присяги (sacramentum militiae), возможно, включалось обязательство быть готовым пожертвовать жизнью ради Римского государства – pro Romana republica (Veget. II. 5; cp.: Serv. Ad Aen. VIII. 1)[630], центральным пунктом присяги были личная преданность императору (и, вероятно, его семейству) и повиновение его указаниям[631]. Не подлежит поэтому сомнению, что создаваемая присягой личная связь солдат и императора коренным образом отличалась от той, которая возникала в раннем Риме между консулами и присягавшими им воинами. В последнем случае полководец, наделенный империем и правом ауспиций, выступал в качестве посредника между войском и богами и только как таковой мог требовать присяги и повиновения[632]. Присяга же на верность императору предполагала подчинение ему не только как легитимному носителю сакральной, военной и государственной власти, но и как конкретной личности. Это подтверждается, в частности, тем фактом, что присяга могла быть принесена еще до того, как провозглашенный войском император официально признавался сенатом и народом, т. е. до наделения его империем и правом ауспиций[633]. В силу военной присяги, самого своего воинского статуса и миссии воин оказывался в принципиально иных отношениях с императором, нежели гражданские лица. Солдат был не только и не столько подданным
Вступление на военную службу, которая в легионах и вспомогательных войсках императорской армии, как мы уже отметили, продолжалась в среднем 20–25 лет, а для многих из центурионов, не имевших фиксированного срока службы, – значительно дольше[634], действительно означало кардинальный разрыв с гражданской жизнью[635]. Разрыв этот проявлялся в самых разных аспектах и имел многообразные последствия – и правовые, и социальные, и социально-психологические, и идеологические. Переходя из сферы действия ius civile в сферу disciplina militaris, римлянин, как и во времена республики, становился из квирита воином[636]и попадал под власть военачальников, лишаясь тем самым ряда гражданских прав или ограничиваясь в их использовании (например, права апелляции [Cic. De leg. III. 3][637]или права на законный брак во время прохождения службы). Вместе с тем, ориентируясь на преимущественно добровольное комплектовании легионов и привлечение к службе качественного пополнения, власти императорского Рима должны были предпринимать комплекс мер, чтобы сделать жизнь военных достаточно сносной и компенсировать определенными юридическими привилегиями и материальными выгодами профессиональный риск, многочисленные тяготы и лишения, связанные с требованиями дисциплины и выполнением боевых задач. В период ранней империи, судя по всему, правительству удавалось достаточно успешно справляться с этой задачей. В целом условия быта и жизни римских солдат были вполне приемлемы, а возможно, даже лучше, чем у значительной массы рядовых граждан, принадлежавших к плебсу[638], а общий уровень благосостояния солдат по сравнению с массой рядового населения (особенно провинциального) имел тенденцию к неуклонному повышению в период ранней империи[639]. Во всяком случае, не подлежит никакому сомнению, что в императорском Риме была создана образцовая для Античности система социальных гарантий военнослужащим (которая, очевидно, имела и вполне определенную политическую цель – обеспечить лояльность войск императорской власти и не допустить их политической активности, подобной той, что имела место в конце республики)[640]. Этой же цели служила и разработанная, постоянно совершенствовавшаяся система правовых и социальных привилегий, которые предоставлялись ветеранам всех родов войск и, помимо соответствующего почета, давали солидные материальные преимущества, сопоставимые в своей совокупности с теми суммами, что получали выходившие в отставку солдаты в качестве praemia militiae[641]. Распространяясь также на членов ветеранских семейств, эти привилегии превращали бывших солдат, по сути дела, в особое сословие, стоявшее в некоторых отношениях на одном уровне с декурионами[642]. Статусу и юридическим преимуществам ветеранов посвящено большое число солидных исследований, что избавляет нас от необходимости останавливаться на этой теме[643]. Необходимо только со всей определенностью подчеркнуть, что все эти commoda militiae, закреплявшиеся обычаем и правом начиная со времени Августа и далее[644], очевидно, обусловливали формирование особых профессионально-корпоративных интересов и особого социально-правового статуса солдат, усиливая обособленность армии от остального общества и действительно превращая воинское сообщество в своеобразное замкнутое на себе «сословие», corpus militare. Эта тенденция особенно усиливается в конце II – начале III в., после официального разрешения солдатских браков Септимием Севером, когда широко распространяется фактическая наследственность военной службы в зонах локального рекрутирования в приграничных провинциях империи, а также после эдикта Каракаллы 212 г., когда исчезают различия в правовом статусе солдат легионов и auxilia и армия становится более гомогенной[645]. Это стало завершением уже давно наметившегося процесса сближения двух основных родов войск, когда в легионы начали набирать молодежь все более низкого социального происхождения, а во вспомогательные части принимать все больше римских граждан[646]. Видимо, неслучайно именно при первых Северах существенно увеличиваются привилегии и жалованье военнослужащих[647], а в творчестве видных юристов этого времени (Юлия Павла, Аррия Менандра, Эмилия Макра, Ульпиана и др.) активно разрабатываются вопросы военного права. Примечательно также, что с точки зрения некоторых юридических привилегий (в частности, права оставлять завещание по военному праву – iure militari testari) воины различных родов войск, включая тех, кто служил на флоте или когортах вигилов, находились в равном положение, независимо от сохранявшихся сословных различиях в их составе (Dig. 37. 13. 1. 1), а это право, надо добавить, рассматривалось как награда за безупречную службу (Dig. 29. 1. 26: hoc praemii loco merentibus tributum est). Еще одной характерной деталью, подчеркивающей особое положение солдат в обществе III в., является употребление по отношению к ним в официальных документах местных властей эпитета «благороднейшие» – γεννεοτάτοι στρατιώται (PSI. 683; P. Oxy. 1543), хотя, разумеется, формально они не считались honestiores.
Важной вехой на пути отделения армии от традиционных социально-политических структур Рима стала замена при Галлиене сенаторов на высших командных должностях в армии всадниками (Aur. Vict. Caes. 33. 34), что стало логическим завершением наметившегося ранее процесса[648]. Усилившаяся обособленность армии от гражданского населения империи в целом и упрочение ее интегрированности в местные сообщества лимитрофных провинций имели своим закономерным результатом увеличение политической самостоятельности и активности армейских кругов, что с особенной силой проявилось в период «военной анархии» III в.[649], окончательное преодоление которой в период домината потребовало, помимо всего прочего, существенной перестройки военной организации[650].
Таким образом, в развитии императорской армии как социально-политического организма вполне отчетливо обнаруживается противоречивое взаимодействие традиционных норм и установлений с такими моментами, которые наполняли древние традиции новым содержанием или же становились их полным отрицанием. Сущность этого процесса может быть резюмирована в формуле: armata civitas превращалась в corpus militare, которое вполне возможно определить если не как «военный класс» или «сословие», не как «тотальный институт», то по крайней мере как особую корпорацию, социопрофессиональное сообщество.
Глава VI
Воинское товарищество и корпоративность императорской армии
Внутри воинского сообщества, как и в гражданской общине (Cic. De off. I. 17. 55), важнейшая интегрирующая роль принадлежала тем товарищеским узам и дружеским объединениям, которые возникали среди солдат в ходе совместной службы как результат тесного повседневного общения, общих опасностей и интересов и которые определенным образом компенсировали отсутствие в жизни военного сообщества (почти исключительно мужского по своему составу) родственных и гражданских связей. Являясь одним из проявлений характерной для античных обществ микромножественной структуры, это воинское товарищество, как показал Р. МакМаллен, обусловливало сплоченность так называемых первичных групп и воинских частей в целом и представляло собой существенный фактор боеспособности[651]. Вместе с тем отношения воинского товарищества, несомненно, осознавались как одна из основополагающих военно-этических ценностей. Именно в феномене воинского товарищества, как ни в каком другом, обнаруживается теснейшее переплетение социальных, военно-психологических и военно-этических аспектов армейской жизни. Исследование его в единстве данных аспектов представляется тем более актуальным, что статья МакМаллена остается, по сути дела, единственной специальной работой по данной теме и, разумеется, не исчерпывает всех ее ракурсов и вопросов[652]. К сожалению, наши источники очень скупо освещают отношения внутри малых групп, существовавших в легионах и других частях армии. Однако, опираясь на эпиграфические данные и анализ терминологии, можно с определенностью говорить о наличии среди солдат разнообразных неформальных товарищеских связей и разного рода содружеств, а некоторые указания литературных источников помогают понять их роль как в повседневной, так и в боевой жизни римских воинов.
Обратимся сначала к эпиграфическим памятникам, прежде всего эпитафиям, в которых фиксируются отношения, существовавшие между покойным и тем, кто поставил ему надгробие и выполнил его последнюю волю. В солдатских надписях, как и в надписях гражданских лиц, покойный или сослуживец, его похоронивший, часто именуется другом – amicus (например, CIL VIII 2190; 2814; 2960; 2994; 3097; CBI, 954). Однако в солдатских надписях чаще используются специфически военные синонимы к слову «друг». Одним из таких синонимов является термин conturbenalis (или contubernius, как например, в CIL XIII 10017, 13a, или contibernalis, как в надписи AE 1992, 181: commilito et contibernalis (
Следует подчеркнуть, что термин contubernalis имеет по своей этимологии прямой смысл воинского товарищества, хотя спектр его значений, разумеется, шире и выходит за пределы военных реалий[653]. Contubernales обычно называлась группа солдат (как правило, из 8 человек), живших в одной палатке или блоке казармы – contubernium (Veget. II. 8; 13; 21), или группа новобранцев, вместе записанных на службу[654]. Одним из смысловых оттенков этого слова является давняя близость отношений. Примечательно в этом плане сообщение Тацита (Hist. I. 32. 1) о том, что Отон во время похода из Испании в Рим, стремясь исподволь обеспечить себе поддержку воинов, обращался к старейшим из них по имени и, вспоминая время, когда они вместе состояли в свите Нерона, называл их своими сontubernales. В данном контексте такое обращение указывает, скорее, на дружеский тон, а не просто на совместную службу в свите императора. Любопытный штрих, характеризующий значимость отношений внутри contubernium, мы находим у Аррия Менандра (Dig. 49. 16. 5. 6), где говорится о предписании императора Адриана специально расследовать вопрос, были ли возвращенные из плена захвачены врагом или сами перешли на его сторону. При отсутствии очевидных доказательств предписывалось принимать во внимание прежнее поведение солдата. Если он в прошлом хорошо себя зарекомендовал, его утверждениям следовало верить. Плохой же солдат, чьим словам нельзя было доверять, характеризуется как ленивый, не исполняющий своих обязанностей, не возвращающийся в срок из отпуска (remansor), а также как extra contubernium agens, что можно, наверное, перевести как «пренебрегающий обществом своих товарищей»[655].
Наряду с amicus и contubernalis, товарищ по службе нередко называется frater[656]. В солдатских надписях contubernalis иногда сочетается с frater (например, CIL II 2462; III 7327; XIII 7292)[657], но слово amicus никогда не ставится вместе с последним. На этот момент обратила внимание Я. Кепартова, показав, что «брат» во многих случаях является синонимом «друга»[658]. Частое сочетание frater et heres (например, CIL III 803; 2715; XIII 17) она объясняет, ccылаясь на текст Павла (Dig. 28. 5. 59. 1), где говорится, что тот, кто не является родным братом, но любим братской любовью, по праву назначается наследником под наименованием брата, сохраняя при этом свое имя[659]. Можно лишь согласиться с высказанной Я. Кепартовой мыслью о том, что солдаты, служившие в одном подразделении и сообща переживавшие опасности и трудности, рассматривали себя как одну «фамилию»[660]. Очевидно, употребление слова frater вместо amicus выражало особую близость отношений между лицами одного положения, которая определенно угадывается в текстах, где отсутствует упоминание о наследовании, а брат назван optimus (CIL VIII 2890) или dignissimus и incomparabilis, как в надписи преторианца Валерия Авлузана, который именует так своего сослуживца, фракийца Аврелия Бита (CIL VI 260). Интересна также формулировка в тексте надгробной надписи, сделанной солдатом IV Флавиева легиона Аврелием Мартином имагиниферу другого легиона Ульпию Виктору: frater et secundus heres fratri ex provinvia Moes. Super. Reg. Viminac. (CIL III 195). Неподдельные дружеские чувства ощущаются также в эпитафии из Прусиады, текст которой, кстати, и стал отправным пунктом для исследования Кепартовой: D(is) M(anibus). Adgredere, viator, stas et repausas perlege titu[l] um, cuius fata et manes vitam peregerunt in civitatem Prusiada. Val. Titianus b(ar) b(aricatus) decanus num(eri) scut(orum) natione Dalmata vixit annos XXXXV, militavit annos XXII. Fecit memoria(m) Ursus ex numero ipso pro fraternitate – «Богам Манам. Подойди, путник, остановись и помедли, чтобы прочесть эпитафию тому, чью жизнь судьба и маны завершили в городе Прусиаде. Валерий Титиан, награжденный вышитым плащом, декан отряда щитоносцев, родом далмат. Прожил 45 лет, служил 22 года. Составил (эту) памятную надпись Урс из того же отряда в знак братских чувств» (AE 1951, 30)[661]. По степени эмоциональности с этой эпитафией можно сопоставить надгробную надпись паннонца Ульпия Квинтиана, служившего в III в. конным телохранителем императора и скончавшегося в Риме. Ее сделали его соратники и наследники Валерий Антоний и Аврелий Викторин, назвавшие это надгробие памятником родственного благочестия[662].
Общим термином для обозначения людей, связанных совместной службой и воинским товариществом, является слово commilito. В эпиграфических памятниках cлово commilitones часто имеет вполне нейтральное значение, являясь эквивалентом к milites, особенно в тех случаях, где речь идет о солдатах отдельных подразделений (например, CIL XIII 4624; 7698; 7699; 7704; 7709; 7710). Любопытны три стихотворные надписи из Птолемаиды в Египте (CIL III 12 067—12 069 = ILS, 2609–2611). В первой из них декуриона Цезия, хорошего человека, приветствуют и благодарят omnes commilitones, находившиеся под его началом. Во второй надписи фигурирует тот же командир с указанием его полного имени и звания – Q. Caesius Valens, dec(urio) alae Vocontior(um) – и высказывается пожелание, чтобы он был благосклонным начальником (habeas propitium imperium). Наконец, в третьей надписи приветствуются все commilitones из разных частей, которые несли в этом месте караульную службу, – qui hic fuerunt ad custodias felic(iter)!
На товарищеские отношения между commilitones указывает то, что они часто являются наследниками или лицами, выполняющими последнюю волю покойного (например, CIL III 12284; XIII 595). Так, знаменосец IV Македонского легиона М. Марций на половинных паях (pro parte dimidia) обеспечил место для погребения себе, своим близким и conmilitoni Антистию Патерну (CIL XII 4365). Непосредственным указанием на дружеские связи служит сочетание слов amicus и commilito (например, CIL III 924; V 4345; VI 32679; AE. 1927, 42) или такая выразительная формула, как на памятнике воину II легиона Adiutrix из Аквинка: сomilitoni (sic!) obsequentissimo et fratri (CIL III 3558).
В определенных контекстах слово commilito имеет явный оттенок дружественности, если не фамильярности. Светоний, видимо, неслучайно считает нужным заметить, что Цезарь называл солдат на сходках не milites, но более ласковым именем «соратники»: sed blandiore nomine commilitones appellabat (Suet. Iul. 67. 2), а Полиэн (VIII. 23. 22) добавляет, что этим наименованием, показывающим равенство, Цезарь стремился возбудить в воинах готовность к перенесению опасностей. У Апулея в сцене между огородником и наглым легионером (Met. IX. 39) последний в косвенной речи крестьянина назван commilito: civilius atque mansuetius versari commilitonem – «земледелец умоляет служивого (как удачно переводит М.А. Кузьмин) быть поласковее». Так же какой-то солдат или разбойник обращается к герою романа Петрония, когда тот выскочил ночью на улицу, препоясавшись мечом: Quid tu, commilito, ex qua legione aut cuius centuria? (Sat. 82).
Синонимом commilito является термин commanipularis. Однако последний значительно реже присутствует в надписях легионеров и солдат вспомогательных частей[663]. Напротив, в надписях солдат преторианской гвардии он очень употребителен, хотя иногда встречается и commilito (CIL VI 32679), и contubernalis (СIL VI 2659 = ILS, 2067). Как и в рассмотренных выше случаях, товарищ по манипулу выступает в качестве наследника (CIL II 4063; VI 2424 = ILS, 2026; VI 2586 = ILS, 2019; X 1766 = ILS, 2136) или как близкий друг именуется братом (CIL VI 2446 = ILS, 2056). Интересна надпись, сделанная преторианцем Элием Дубитатом: он исполнил обет Юпитеру Наилучшему Величайшему и Гению императора Клавдия II, а также «здравствующим и счастливым сотоварищам» (salvis et f[el] ici[b(us) comm] anipulis (?) (ILS, 9073). Другой преторианец, П. Элий, вышедший в 148 г. в почетную отставку, принес по обету статую (signum cum base) в дар Iovi Сonservat(ori) et comm(anipularibus) suis et fut(uris) (CIL VI 375 = ILS, 2104). Как мы видим, термин, буквально означающий сослуживца по манипулу, сохраняется и после того, как сам манипул в качестве тактической единицы был упразднен в легионах и в гвардии в результате реформы императора Адриана.
Обращает на себя внимание тот факт, что различные легионные специалисты и военнослужащие, занимающие посты, связанные с особыми функциями, предпочитают именовать друг друга «коллегами», выделяя себя таким образом из массы рядовых сослуживцев. Например, спекулятора VII легиона Близнеца Кв. Анния Апра, умершего без завещания, похоронили collegae eius (CIL II 4143 = ILS, 2373). Другу (amico) Г. Антонию Виктору, opti(oni) spei leg(ionis) III Gallica, сделал эпитафию сol(lega) (?), имя которого полностью не сохранилось[664]. Фрументарий Х легиона Близнеца поставил памятник своему коллеге из I Вспомогательного легиона (CIL VI 3332 = ILS, 2367). О погребении фрументария VI Победоносного легиона позаботился коллега Калидий Квиет, назвавший своего умершего сослуживца frater observatus piissimus – «уважаемый благочестивейший брат» (CIL VI 3346 = ILS, 2365). Secundus heres et collega похоронил всадника XXII Первородного легиона (CIL III 209 = ILS, 2337). Наследник и коллега сделал эпитафию трубачу (bucinatori) I Вспомогательного легиона (AE 1976, 642). Орлоносцу из II легиона Adiutrix надгробие соорудил Аврелий Занакс, aquilifer leg(ionis) eiusdem college (
Как показывают эпиграфические материалы, в частях римской армии существовали объединения солдат одного «призыва», которые в надписях именуются contirones (от tiro – новобранец), например, посвящение CIL XIII 6689, сделанное pro se et contirones suоs, или в уменьшительной форме contirunculi (СIL III 8124; IMS I, 3; 28). Рекруты, вместе поступившие на службу, часто являлись земляками[666]и сохраняли чувство групповой идентичности вплоть до выхода в отставку[667]. Известно немало надписей, сделанных по случаю окончания службы (часто в честь правящих императоров) ветеранами, которые специально указывают год, когда они начали службу (militare coeperunt), например, CIL VIII 2534; 18 066, или стали воинами (milites facti), например, CIL III 7754. Нередко именно contirones выступают в качестве наследников. Одному преторианцу, к примеру, эпитафию сделали contirones heredes n(umero) XXVIII (CIL VI 2669; ср.: 2676 и XIII 6860). Воин, служивший в XIII легионе Gemina, по случаю увольнения со службы, в честь императора Коммода принес в дар колонну ветеранам своего легиона, ставшим воинами в 166 г. и отпущенным в почетную отставку в 191 г. – [con] tir(onibus) con[vet] eranis suis (CIL III 1172). Cледует отметить, что в армейской среде бытовали и другие термины, указывающие на совместную службу и образованные с помощью приставки con-, например, conturmalis (P. Lond. 482 = CPL, 114; Amm. Marc. XVI. 12. 45; XVII. 1. 2; XXIII. 5. 9; XXIV. 6. 11; XXVI. 6. 13). Распространенность подобного рода терминологии, несомненно, может свидетельствовать о разнообразии и значимости товарищеских связей среди военных людей[668].
Среди различных солдатских содружеств, судя по всему, имелись и такие, в которых людей связывали узы землячества. Так, граждане Иазы из Верхней Паннонии, служившие во II Вспомогательном легионе, в 124 г. совместно исполнили обет по случаю выхода в почетную отставку (AE 1904, 95). Граждане [ex] civitate Anche[alo…], fratres et contubernales [ob] pietate похоронили своего сослуживца по XXII Первородному легиону (CIL XIII 7292). Префект VI когорты коммагенцев поставил надгробие Кв. Элию Руфу, префекту когорты Nurritanorum и военному трибуну III Августова легиона – amico et municipi fraternae adfectionis dilecto – «другу и согражданину любимому братской любовью» (CIL VIII 4292; ср.: CIL III 195). Апулей Эквалис и Руфиний Сатурнин, не указавшие своего статуса, но, скорее всего, являвшиеся воинами, поставили надгробие воину XXX Ульпиева легиона Нобилинию Скрипциону как своему согражданину – civi suo (AE 1947, 188). В эпитафии из Амапеи в Сирии сообщается, что покойный родом из Верхней Паннонии, имя которого не сохранилось, назначил исполнителем завещания своего collega, municeps и domi contubernalis (CBI, 703). Хотя имя и звание последнего также не сохранилось, возможно, что речь идет о двух солдатах, служивших в качестве бенефициариев легионного трибуна II Парфянского легиона, как и два других бенефициария, известных в надписи из этого же места[669]. В 241 г. Аврелий Муциан, солдат Х преторианской когорты и жрец (sacerdos), исполнил обет священной божественной силе бога Эскулапа Sindrinae reg(ionis) Ph[i] lippopoli[ta] nae вместе со своими согражданами и сослуживцами (cum civibus et commil[i] tonibus) (CIL VI 30 685 = ILS, 2095; cp.: ILS, 2807; 2831; CIL VI 32 605; 60 685). Как свидетельствует данный текст, солдат объединяла не только общая родина, но и приверженность привезенному оттуда культу. Можно поэтому предположить, что в воинских частях возникали даже особые группы единоверцев, почитавших тот или иной культ, например Митры. Так, префект I когорты вардулов Л. Цецилий Оптат в правление Каракаллы воздвиг с единоверцами (cum consecraneis) храм Непобедимому Богу Спутнику Солнца (RIB, 1272)[670]. Впрочем, известно, что солдаты достаточно широко участвовали в разного рода культовых сообществах совместно с гражданскими лицами[671].
Обращает на себя внимание тот факт, что в надписях римского гарнизона с начала III в. достаточно многочисленны указания на рождение в том или ином селе или округе (например, CIL VI 32 582; 32 605; ILS, 2808). Такого рода земляческие объединения, вероятно, существовали в это время и в легионах, так как после реформы Септимия Севера гвардия пополнялась из легионеров[672]. По мнению Е.М. Штаерман, объединения солдат, принадлежащих к одному племени или происходящих из одного села и округа, приобретают в III в. особенное значение; родственные и племенные отношения даже превалируют в это время над служебными[673]. Последний вывод представляется слишком категоричным, но не подлежит сомнению, что группы земляков играли на военной службе заметную роль и ранее III в. В солдатской среде, по свидетельству Плиния Старшего (NН. Praef. 1), имелось даже особое слово для обозначения земляков – conterraneus, которое, правда, не встречается в эпиграфике.
Что касается собственно родственных отношений, то в надписях нередко встречаются указания на службу в одной части родных братьев (fratres germani)[674]. В качестве примера можно сослаться на эпитафию из Ламбеза, сделанную двумя братьями, солдатом и знаменосцем III Августова легиона, третьему, который тоже служил в этом легионе и умер в Парфии (CIL VIII 2975). Л. Домиций Аквила, ветеран VII легиона, при жизни сделал надгробный памятник себе и своему брату, служившему в том же легионе (CIL III 8487). Корникулярию V преторианской когорты Титу Аврелию Александру, прожившему всего 18 с небольшим лет, надгробие поставили его брат Аврелий Антонин, эвокат Августа, и жена Аврелия Гигия (Федорова, № 260 = ILS, 2068). Эпитафия солдата XI легиона из Бурнума в Далмации, также сделанная брату братом, содержит весьма примечательное двустишие, написанное от лица покойного: «Жил я, покуда мог, честно и достойно, всегда оставаясь бедным; никого не обманул: теперь это помогает моему праху»[675]. Указанием на распространенность военной службы среди братьев и других родственников можно, наверное, считать и слова Тацита в рассказе о перемирии после битвы при Бедриаке (Hist. II. 45. 3), во время которого в палатках перевязывали раны брат брату, родственник родственнику (isdem tentoriis alii fratrum, alii propinquorum volnera fovebant). Тщательное исследование документального материала, относящегося к такой категории военнослужащих, как бенефициарии, позволяет прийти к выводу о существовании особой военной среды в ряде провинций, в которой армейская служба была семейной традицией, сохранявшейся на протяжении двух-трех поколений[676].
Ответом на насущную потребность военнослужащих в объединениях, которые давали бы им возможность внеслужебного общения и чувство определенной защищенности, стали, очевидно, коллегии и scholae младших командиров и специалистов, официально разрешенные в войсках при Септимии Севере, но возникшие, вероятно, еще при Адриане[677]. Во многом аналогичную роль играли коллегии ветеранов, которые стали создаваться в городах и канабах еще с середины II в.[678]
Анализ эпиграфических данных подтверждает, таким образом, существование в рамках воинских частей различных неформальных микрообщностей, основанных на дружеских, земляческих, религиозно-культовых и других связях. О прочности и глубине этих связей красноречиво свидетельствует тот факт, что они сохранялись и по выходе в отставку, среди ветеранов[679]. Ж. Вандран-Вуайе отмечает, ссылаясь на Dig. 27. 1. 8. 6, что и после отставки ветеран продолжал считаться воином[680]. Можно добавить, что он оставался таковым не только юридически, но и по своему самосознанию, нередко продолжая именовать себя в надписях не ветераном, а просто воином (что, кстати говоря, создает трудности при определении возраста поступления на службу[681]). Яркой иллюстрацией этого военного самосознания является существование в Интерцизе ветеранской коллегии sacramenti cultores, которые приносили дары Genio sacramenti и Iudicio sacramenti (AE 1960, 8,3; 1924, 135; 1953, 17). Бывшие солдаты называли себя conveterani, часто хоронили своих товарищей, не имевших родственников (CIL III 7500; VI 3884; VIII 3228; XIII 1837). Ветераны совместно исполняли обеты и делали посвящения различным богам (например, CIL II 3327; III 1078; 7754; VIII 2626 = ILS, 9268). Неслучайно, наверное, в эпитафии ветерану М. Антонию Прокулу, которую сделали дети patri dignissimo, последний назван praesidium amicorum – «оплот друзей» (CIL VIII 3035).
Можно, видимо, говорить и о своеобразной «сословности» дружеских связей среди военных, поскольку, судя по надписям, эти связи объединяли обычно воинов примерно одного ранга. Лишь в отдельных случаях служебная иерархия не мешала дружбе (например, CIL VIII 3199 = 18 172)[682]. Отношения, возникавшие между людьми во время совместной военной службы, очевидно, имели немалое значение и для представителей высших сословий. Плиний Младший в своих письмах, давая рекомендацию тому или иному лицу, в качестве аргумента часто ссылается на факт совместной службы (Epist. VII. 31. 2; X. 26. 2; 86. 1). На это указывает и текст надписи из Бриксии, которую сделал Л. Уссий Пицентин, назвавший себя commilito, М. Нонию Макрину, легату Августа pro praetore провинции Нижней Паннонии – praesidi optimo et rarissimo, «начальнику наилучшему и редчайшему» (CIL V 4344).
Наши источники не позволяют, к сожалению, сколько-нибудь подробно охарактеризовать роль малых подразделений (contubernium, центурии, декурии или турмы) в развитии неформальных межличностных отношений. Можно лишь высказать общее предположение, что эта роль была весьма существенной. В рамках центурии или турмы проходила по существу вся повседневная жизнь воинов. Неслучайно, как кажется, Тацит (Hist. I. 51. 3) замечает, что до похода против Виндекса солдаты германских легионов «знали только свои центурии и свои турмы». В центурию адресовывались письма, здесь происходило распределение нарядов[683]. Каждая центурия имела свой значок, на котором указывались ее название и номер соответствующей когорты (Veget. II. 13). Вместе с названием легиона обозначение центурии по имени центуриона («ex qua legione aut cuius centuria», если еще раз вспомнить эпизод из романа Петрония) очень часто указывается в солдатских надписях.
Отметим также, что в целом по армии Гений центурии почитался больше, чем гении других частей, подразделений или воинских коллегий и клубов[684]. Правда, посвящения ему делались в основном младшими чинами или самим центурионом. О привязанности к родной центурии, очевидно, свидетельствуют посвящения ее Гению со стороны выходивших в отставку ветеранов (например, ILS, 9102; 2443 = CIL VIII 2531). Особенной популярностью Гений центурии пользовался среди преторианцев[685]. Следует также сказать, что свои гении-покровители были не только у отдельных подразделений, лагерей и других военных объектов. Известны надписи, адресованные Гению воинов как таковых. «Священному Гению воинов» – [G] enio sancto [[mil] (itum)] исполнил в Риме обет фрументарий III Августова легиона (CIL VI 232)[686]. Вексилларий Аттиан Корезий и имагинифер Фортионий Конститут поставили в 239 г. изображение Genio vexillar(iorum) et imaginif(erorum) в честь божественного дома (ILS, 2349; ср. AE 1905, 241: Minervae et Genio imm(unium) sacrum). Выше уже упоминалась надпись СIL III 6577 = ILS, 2290 с посвящением Гению легиона и добрых сотоварищей. Нельзя не согласиться с заключением П. Ле Ру, что центурия была той группой, где выковывалось воинское товарищество и развивались практики собственно военной социальности[687].
Итак, за скупыми, но часто исполненными искреннего чувства словами эпиграфических текстов угадываются исключительно тесные дружеские отношения. Понятно, что дружба и товарищество, объединявшие людей военных, неизбежно приобретали специфическую окраску. Это хорошо заметно уже по лексике армейских надписей, в которых вместе с общеупотребительными терминами, обозначающими друзей (amicus, frater), не менее часто используются слова со значением «сослуживец», «боевой товарищ», «соратник». Судя по рассмотренным надписям, узы товарищества иногда связывали людей, служивших в разных частях и подразделениях. Но в большинстве случаев товарищеские узы возникали между воинами одной части, вероятнее всего, в пределах малых подразделений, прежде всего центурии. Привязанность солдат к своему подразделению и тому месту, где они несли службу, находит выражением в культе разнообразных военных гениев. О прочности и значимости воинского товарищества, несомненно, свидетельствует тот факт, что оно продолжало объединять и ветеранов. Представляется вполне очевидным, что товарищеские отношения, существовавшие внутри малых групп и содружеств, обусловливали сплоченность, самоидентификацию и групповую солидарность воинских коллективов, являясь непосредственной предпосылкой той корпоративности, которая отличала отдельные части императорской армии. По-видимому, здесь дело обстояло так же, как и в современных армиях. По словам военного социолога, специально изучавшего роль первичных групп в армии, «та социальная сплоченность, которая создается в малых группах, должна распространяться и на более крупные формирования, на более высокие уровни военной организации»[688].
Можно предполагать, что традиции внутренней сплоченности легионов, основанной на связях между боевыми товарищами, имели довольно древние корни. В этом плане несомненный интерес представляет сообщение Ливия (XXII. 38. 1) о том, что до появления в 216 г. до н. э. присяги, которую воины давали перед военными трибунами, призванные на службу клялись, что по приказу консула соберутся и без его приказа не разойдутся, а потом «в собравшемся уже войске они – всадники по декуриям, пехотинцы по центуриям – добровольно клялись друг перед другом в том, что страх не заставит их ни уйти, ни бежать, что они не покинут строй, разве только чтобы взять или поискать оружие, чтобы поразить врага или спасти согражданина»[689](пер. М.Е. Сергеенко; cр.: Liv. III. 20. 3; XXII. 11. 8)[690]. В этой взаимной клятве, скреплявшей добровольный foedus воинов, отчетливо виден не только момент секуляризации права, о чем пишет Ж. Вандран-Вуайе[691], но и основополагающее значение той внутренней сплоченности воинских подразделений, которая достигается в случае уверенности каждого солдата в своем товарище. Хотя подобная клятва в императорскую эпоху, видимо, уже не практиковалась[692], эффективное функционирование и взаимодействие частей и подразделений было немыслимо без соблюдения римским солдатом своей главной обязанности – сохранять свое место в строю, сплоченность своего подразделения, несмотря ни на какие обстоятельства, на что и была, по существу, нацелена эта клятва[693]. Характерно также, что, согласно римскому военному закону, тот, кто в строю первым обратился в бегство, подлежал в назидание остальным смертной казни на глазах у своих товарищей (Dig. 49. 16. 6. 3: spectantibus militibus propter exemlum capite puniendus est)[694].
Обратим также внимание на одну из причин, по которой можно было покинуть строй, – civis servandi causa. Спасение согражданина в бою, как известно, награждалось особым венком из дубовых листьев – corona civica (Polyb. VI. 39. 5–8; Plin. NH. XVI. 5. 11 sqq.; Plut. Coriol. 3; Quaest. Rom. 92; Gell. V. 6). Этот подвиг всегда почитался как один из самых выдающихся. Неслучайно в эпоху империи, когда все прочие виды наградных венков (castrensis, navalis, muralis, vallaris) утратили всякую связь с теми деяниями, за которые они первоначально вручались (теперь их получали в зависимости от чина и других обстоятельств), лишь гражданский венок остался наградой за действительный подвиг спасения согражданина[695]. Тацит, рассказывая о борьбе римлян с Такфаринатом в Африке, счел необходимым упомянуть о такого рода подвиге, совершенном рядовым воином Руфом Гельвием (Ann. III. 21. 3). О конкретных обстоятельствах этого деяния историк, правда, ничего не сообщает. Однако из других источников известны яркие примеры самопожертвования в бою ради спасения товарищей (например, Caes. B. Gall. V. 44; VII. 50). Желание спасти своих товарищей воодушевляло солдат Цезаря в Александрии, когда во время осады не было возможности ввести в бой все силы и сражалась только часть войска ([Caes.] B. Alex. 16). Корбулон, как передает Тацит (Ann. XV. 12. 3), воодушевляя своих солдат, идущих на выручку двум осажденным легионам, говорил им, что «если отдельным солдатам за спасение гражданина… императором дается венок, как знак наилучшего отличия, то какова должна быть и как велика честь, когда представится глазам одинаковое число как пришедших на помощь, так и получивших ее!» (пер. В.И. Модестова).
Таким образом, МакМаллен совершенно прав, подчеркивая, что к числу важнейших мотиваций солдатского поведения в бою следует отнести не только и, может быть, не столько страх наказания или упование на награды, сколько мнение собственных товарищей (omnium existimatio – Caes. B. Gall. V. 44. 5)[696]. По словам Полибия, страх перед неизбежным позором и обидами от своих же товарищей не меньше, чем страх наказания, заставлял римского воина, потерявшего оружие, отчаянно кидаться в ряды неприятеля (VI. 37. 13; ср.: Plut. Cato Mai. 20. 7; Aem. Paul. 21; Val. Max. III. 2. 16; Front. Strat. IV. 5. 17; Iust. Epit. XXXIII. 20. 3–4). Рассказывая о битве при Бедриаке, Тацит пишет, что каждый солдат, сражаясь на глазах у всех против людей, которых он знал издавна, вел себя так, будто от его мужества зависел исход войны (Hist. II. 42). Следует согласиться с P. МакМалленом и в том, что преданность своим соратникам (и, добавим, своему императору) могла оказаться настолько важной, что всякий смысл и цели войны забывались и сражение становилось личным делом солдат, которым в таком случае не требовались даже приказы командиров. В рассказе о битве при Мутине двух легионов Антония с Марсовым легионом Октавиана Аппиан отмечает, что противники «ринулись друг на друга, разгневанные, обуреваемые честолюбием, больше следуя собственной воле, чем приказу полководцев, считая эту битву своим личным делом» (App. B.C. III. 68). По свидетельству Веллея Патеркула (II. 112. 5–6), в одном из сражений во время восстания в Паннонии римские солдаты в критической ситуации взяли инициативу на себя и добились победы почти без руководства со стороны командиров.
Нельзя, однако, пройти мимо нередких фактов солидарности солдат, принадлежавших к противоборствующим сторонам во время гражданских войн. Несмотря на политические разногласия вождей и собственную ожесточенность, солдат объединяли узы профессионально-корпоративного единства и согражданства (App. B.С. III. 83). Это, в частности, проявлялось в братаниях противников, в нередких случаях включения побежденных в войска победителей (иногда даже по просьбе последних, как в 40 г. до н. э. после капитуляции Луция Антония перед Октавианом – App. B.С. V. 46–47)[697]. В данном контексте можно упомянуть также один примечательный эпизод из рассказа Диона Кассия (LXIV. 13. 3–5) о сражении вителлианцев и флавианцев под Кремоной. Когда женщины из города ночью принесли солдатам Вителлия пищу, последние, насытившись сами, стали предлагать хлеб и воду своим противникам, называя их «соратниками» (συστρατιώται), «ведь все они, – замечает Дион, – знали друг друга и были в дружеских отношениях», и обращаясь к ним по имени.
Однако корпоративная сплоченность и солидарность военных довольно часто оборачивались настоящей круговой порукой – тем, что Тацит с явно негативным акцентом называет в одном месте consensus multitudinis (Hist. IV. 46. 4). Эта черта с особенной резкостью проявлялась во время солдатских мятежей и волнений, когда нормы дисциплины и субординации отбрасывались и солдатская масса превращалась в неуправляемую, легко внушаемую, неустойчивую толпу, чье поведение определялось кучкой демагогов или импульсивными действиями большинства. В подобного рода критических ситуациях солдатская масса, отстаивающая свои кровные интересы, способна была выступать с поразительным единодушием и твердостью, как например, во время мятежа германских легионов в 14 г. н. э. (Tac. Ann. I. 32. 3). Солдаты хорошо сознавали свое корпоративное единство и полагались в трудную минуту на поддержку соратников. Так, арестованные Блезом активные зачинщики мятежа стали призывать на помощь то поименно своих товарищей, то свою центурию, когорту, легион и добились в результате, что сбежавшиеся отовсюду воины их освободили и спрятали (Tac. Ann. I. 21). Военное начальство прекрасно понимало, что лучшим средством сохранить в подобных ситуациях повиновение солдат было внести в их ряды раскол и не допустить объединения отдельных частей (Tac. Ann. I. 28; 49; Hist. I. 9).
Круговая порука, как оборотная сторона солдатского товарищества и солидарности, характерна для поведения военных людей и в обыденной мирной жизни, особенно в конфликтах с гражданскими лицами. Довольно типичной является, надо полагать, описываемая Ювеналом ситуация, когда при разборе дела о нанесении воином обиды штатскому человеку (а такие дела рассматривались по существовавшему обычаю судьями из военных чинов и в самом лагере) сослуживцы ответчика все как один давали показания в пользу своего товарища (Sat. XVI. 15–22)[698]. Аналогичная ситуация возникает и в романе Апулея (Met. IX. 41). После того как незадачливый легионер, попытавшийся отобрать у крестьянина осла, лишился оружия, он, опасаясь ответственности, скрылся в казармах с помощью своих товарищей, которые, чтобы расквитаться с обидчиком, сделали ложное заявление властям. О том, насколько остро реагировали солдаты, в случае если что-то угрожало их товарищу, может свидетельствовать и следующий эпизод. Когда Октавиан в театре заметил солдата, сидевшего на месте, предназначенном для всадников, и приказал его вывести, солдаты, поверившие слуху о том, что этот солдат был тут же казнен, страшно возмутились и, толпой окружив тримвира, едва не убили его (Suet. Aug. 14; App. B.С. V. 15).
Корпоративность воинского сообщества, по всей видимости, с наибольшей силой проявлялась на уровне легиона[699]. По мнению большинства исследователей, такая корпоративность стала одним из следствий реформ Гая Мария, когда каждый легион получил орла как символ своего единства[700]. Позже легионы получили постоянный номер, название и особые эмблемы[701]. Эти атрибуты, хотя и менялись с течением времени, у многих легионов сохранились со времен Августа до позднеримского периода. Хотя происхождение и символическое значение некоторых легионных эмблем (среди которых были и знаки зодиака, кентавр, кабан, слон и другие животные) остается неясным, нельзя не согласиться с Ш. Ренелем, который связывал их разнообразие с прогрессом военной децентрализации и стремлением каждого легиона развивать собственную индивидуальность[702]. Особые традиции, которые формировались не одно десятилетие, собственная история и боевой путь, особенности комплектования и условий службы – все это придавало каждому легиону неповторимую индивидуальность. Наличие такой индивидуальности и четко выраженной репутации у отдельных легионов отмечается уже в войске Цезаря во время Галльской войны (например, B. Gall. VIII. 8. 2; cp. также: Tac. Hist. II. 11. 1)[703]. Этой индивидуальностью, вероятно, во многом объясняется различие в поведении и настроениях разных легионов в тех или иных ситуациях, как например, во время принесения присяги Гальбе (Tac. Hist. I. 55. 1: diversitas animorum). Эту индивидуальность учитывали военачальники, по-особому обращаясь к каждому легиону перед сражением, напоминая о его традициях и славной истории (Caes. B. Gall. II. 21. 2 sqq.; Tac. Ann. I. 42. 3; Hist. III. 24; V. 16. 2–3)[704].
Приверженность легионеров своей части находит отражение и в широко распространенном культе Гениев легиона[705]. Вотивы этим Гениям часто непосредственно связаны с почитанием легионного орла и императорского культа (cм. соответственно: CIL XIII 6690; 6694; 6679; RIB, 327 и CIL VIII 2527 = 18 039; III 1646 = ILS, 2292; RIU, 390). Инициаторами таких посвящений почти всегда выступают примипилы или легат легиона. В разных частях императорской армии существовали собственные традиции почитания легионных святынь. Например, в Майнце (Mogontiacum), где дислоцировался XXII Первородный легион, примипилы по принятому обычаю делали ежегодные посвящения Чести орла и легиона[706]. В частях римской армии в Испании специальными посвящениями отмечался день рождения орла и значков вспомогательных когорт (см. ниже главу XV). Гений легиона, его орел и знамена, как показывает известная надпись из Novae (CIL III 7591 = ILS, 2295), были неотделимы в сознании солдат от покровительства военных богов и понятия доблести (об этой надписи см. ниже главу XIV). Вотивная надпись, сделанная примипилом I Италийского легиона в Новах, заканчивается примечательными словами, выражающими, очевидно, преданность этого офицера, чье имя не сохранилось, своей части: Felix leg(io) I Ital(ica) victrix pia semper ubique[707]. Вполне возможно, что аналогичный призыв с пожеланием успехов родному легиону звучит и в небольшой надписи из Апула в Дакии: Felix legio XIII Gemina Antoniniana (AE 1965, 38), которую Я. Ле Боэк предлагает читать: «Да здравствует XIII Сдвоенный Антонинианов легион!», понимая слово felix как эквивалент feliciter[708].
Ограничившись данными примерами, подведем общий итог вышеизложенного. Следует прежде всего подчеркнуть неоднозначность феномена армейской корпоративности, в которой концентрированно отражаются как сильные стороны, так и слабости профессионального войска. Корпоративность императорской армии, особенно ее легионного ядра, имела, с одной стороны, несомненный позитивный заряд, основанный на лучших традициях воинского товарищества, сплачивавшего воинов перед лицом многочисленных опасностей и невзгод военного бытия и способствовавшего поддержанию высокого уровня боеспособности воинских частей. Без такого сплочения, очевидно, были немыслимы высокие качества римской армии, не раз проявленные в многочисленных войнах. Необоснованно поэтому звучит утверждение о том, что после реформ Августа армия все более превращалась в «атомизированное» образование, внутренне ничем не связанное[709]. Однако эта же корпоративность и связанная с ней отчужденность вооруженных сил от гражданского общества в определенных условиях превращала армию в разрушительную для политической стабильности силу, корыстную и своевольную, о чем много и красноречиво писали античные авторы. Необходимо подчеркнуть, что корпоративность является неотъемлемым качеством профессиональной армии, органически присущей ей формой сплочения воинских коллективов, основанной на связях внутри малых групп и на сознательно культивируемой приверженности солдат своей воинской части. В социальных, политических и военно-стратегических условиях Римской державы военная организация уже не могла основываться только на гражданско-общинных связях воинов, как в классическую эпоху полиса, или на родо-племенных узах, как в войсках варваров, нападавших на границы Рима[710], не говоря уже о классовых, этнических или идеологических факторах. Тем более нельзя представить, чтобы внутренняя сплоченность подразделений римской армии основывалась, как в армиях некоторых греческих полисов, на обычае объединять в одном отряде любовников[711]. Во всяком случае, в римских источниках ни о чем подобном не сообщается[712]. Это отнюдь не означает, что гомосексуальные связи в армейской среде вообще исключались, но при этом принуждение к сожительству (stuprum cum masculis, nefanda libido, impudicitia, monstrosa Venus) тех, кто обладал статусом римского гражданина, в римской армии подлежало наказанию как нарушение, не совместимое c требованиями disciplina militaris[713].
Глава VII
Воинская сходка (contio) в жизни армии и политическом механизме Римской империи
Проблематика, связанная с политической ролью армии в период поздней республики и империи, исключительно обширна и в различных ее аспектах неоднократно становилась предметом исследований в специальных и общих работах, в первую очередь тех, что посвящены кризисным моментам в истории Рима, как позднереспубликанского[714], так и императорского времени[715]. Однако, за немногими исключениями[716], основное внимание исследователей уделяется конкретно-событийному анализу, выявлению специфических политических мотивов и интересов армейских кругов, тогда как сами формы участия армии в политике и лежащие в их основе традиции рассматриваются очень редко. Некоторые же из них получили в научной литературе разноречивые трактовки, как например, войсковая клиентела и роль военного мятежа в узурпациях власти. Об этих феноменах, в которых, как кажется, в наибольшей степени проявилось своеобразие императорской армии как особого субъекта политической истории, речь пойдет далее. Продолжая же анализ полисно-республиканских традиций в жизни воинского сообщества, рассмотрим сначала роль такого института, как воинская сходка.
Как непосредственный механизм самоорганизации воинского сообщества и выражения властной армии (иначе сказать, как проявление таких политических компонентов полисного общежития, как «права, правосудие, голосование», если еще раз вспомнить цитированные выше слова Цицерона – De off. I. 17. 53 sqq.) contiones militares изучены явно недостаточно. Важный вклад в изучение этих вопросов внесла монография испанского историка Ф. Пина Поло[717]. В ней на основе практически всех доступных источников дается подробный анализ порядка созыва и проведения воинских сходок и собраний, определяются их типология и важнейшие функции. Исследование строится по хронологическому принципу – от самых ранних времен до эпохи империи. Однако такой подход в определенной степени уводит автора в сторону от прослеживания преемственности в традициях воинской сходки как своеобразного властного института. Поэтому ее потестарно-политические функции акцентируются, на наш взгляд, в недостаточной степени. На значение воинской сходки в армии принципата как института, связанного с полисно-республиканскими традициями, обратил внимание Т.П. Евсеенко, но никак не развил этого в общем-то верного тезиса[718]. Ряд интересных замечаний, касающихся политической роли contio, высказал Е.П. Глушанин, рассматривая участие армии в переворотах и узурпациях позднеримского времени[719]. Но нельзя согласиться с его мнением о том, что при принципате было просто немыслимо уподобление армии комициям, ставшее возможным только в панегириках IV столетия[720]. Это мнение, как мы увидим ниже, противоречит источникам. Гораздо более целостное и концептуальное освещение роль воинских собраний в политической системе Рима представлено в книге А. Пабст, которая проследила политико-правовые и идеологические аспекты войсковых собраний начиная с эпохи ранней республики и до позднеантичного времени, обратив внимание на их «формализованные действия» и на комплекс тех понятий, которыми оперировали современники, говоря об участии армии в политических событиях[721].
Прежде чем осветить сферу компетенции, функции и значение воинской сходки как политического института, остановимся вкратце на ее внешней организационной стороне и семантически значимой атрибутике. Официальная сходка созывалась сигналом трубы (classicum[722]) по приказу военачальника, облеченного империем[723]. Это приказ мог также передаваться ликторами (Dion. Hal. Ant. Rom. IX. 8. 4), которые вместе с другими служителями из свиты военачальника (apparitores, praecones) обеспечивали порядок и тишину на сходке (Liv. VIII. 33. 2), где должны были присутствовать все солдаты, не только римские граждане, но и socii и перегрины из вспомогательных войск[724]. Обычно сходка проходила на лагерном форуме, под сенью воинских святынь, т. е. знамен и штандартов (Lucan. Phars. I. 296; Tac. Ann. I. 18. 2; SHA. Carac. 12. 2), но иногда могла созываться вне лагеря, на подходящей равнине ([Caes.] B. Afr. 86; App. B.C. II. 50; Hdn. VI. 8. 5; VII. 8. 3) либо на учебном плацу (campus) (Tac. Ann. XII. 36. 2; cp.: SHA. Did. Iul. 5. 9; Hdn. VI. 3. 2), где также находился трибунал (AE 1933, 214)[725]. В определенных случаях самой сходке предшествовали жертвоприношения и люстрации (Liv. XXXVIII. 12. 2; XLI. 18. 2; Tac. Ann. XV. 26. 2; Hdn. I. 5. 2). Военачальник, обращаясь к воинам, произносил речь[726]со специального возвышения – трибунала (или suggestus’а), окружавшегося орлами и знаменами (Amm. Marc. XV. 8. 4)[727]. В некоторых случаях трибунал, где во время сходки вместе с полководцем (императором) могли находиться его высокопоставленные спутники, в том числе сенаторы, охранялся специальной стражей (App. B.C. IV. 89; Tac. Hist. III. 10; Amm. Marc. XVII. 13. 25; XX. 5. 1; XXVII. 6. 5). В походных условиях ораторское возвышение сооружалось из дерна или другого подручного материала (Tac. Ann. I. 18. 2; Plut. Pomp. 41; SHA. Carac. 12. 2; Prob. 10. 5). Как правило, воины присутствовали на сходке при оружии и, если она не была спонтанным собранием по какому-то экстренному поводу, выстраивались по когортам, манипулам и центуриям, выставляя перед строем значки подразделений (Tac. Ann. I. 34. 3). Порядок созыва и проведения воинской сходки в эпоху империи в целом не изменился по сравнению с временами республики[728]. Свое мнение на сходке солдаты обычно выражали криком или шумом – clamor[729], который был наиболее типичной формой реакции солдат на обращение военачальника и в зависимости от ситуации выражал весьма разнообразные эмоции. Это мог быть и боевой клич[730]– «голос воли и доблести» (index voluntatis virtutisque), как называет его в одном месте Ливий (III. 62. 4), означавший либо единодушное одобрение речи военачальника, либо боевое воодушевление (ardor) воинов[731], либо чувство благодарности, радости и восторга[732]. В некоторых случаях, когда слова полководца не соответствовали ожиданиям воинов, ответом оказывалось молчание или глухой ропот солдатской массы[733].
Примечательно, что воины, которые должны были выслушивать обращенную к ним речь полководца в молчании, иногда, непосредственно реагируя на нее, прерывали ее своими выкриками, выражающими требования, жалобы или угрозы, и даже могли осыпать выступающего оратора грубой бранью[734]. Надо иметь в виду, что такие выкрики из строя (voceferatio), даже если содержали они лишь незначительные жалобы (leves querelae), в римском военном праве рассматривались как признаки мятежа и виновные подлежали достаточно строгому наказанию (Dig. 49. 16. 3. 20; Ex Ruffo leg. mil. 16; 17; cp.: Tac. Ann. I. 19. 2). Однако в условиях гражданской войны или мощного военного мятежа такого рода нарушения дисциплины чаще всего оставались безнаказанными. Обычный же порядок предполагал, что солдаты могут заявить о своих претензиях через избранных представителей или командиров, выступавших перед командующим (или императором) от имени и по поручению войска[735]. Вполне вероятно, что именно на сходках солдатами избирались те посланники, которые, судя по свидетельствам источников, в условиях гражданской войны или иных особых ситуаций направлялись в другие воинские части и группировки с определенными целями. Так, войско Брута, узнав о его смерти в битве при Филиппах, отправило послов к Антонию и Октавиану, чтобы добиться прощения (Арр. В.С. IV. 135). Г. Кассий в своем письме сообщает Цицерону, что солдаты Басса, отказавшегося передать легион Кассию, прислали к нему послов вопреки воле своего командира, чтобы договориться о переходе на сторону республиканцев (Cic. Fam. XII. 12. 3). Из рассказа Тацита о мятеже паннонских легионов также известно не только о возможности направления таких послов от одного войска к другому (ср. в Ann. I. 22. 1 заявление мятежника Вибулена о том, что его брат был послан от германского войска для обсуждения общих вопросов), но и об избрании сходкой своих посланников к императору (Ann. I. 19. 3–4). По свидетельству того же Тацита (Hist. II. 8), в 69 г. от имени сирийской армии в Рим к преторианцам был отправлен центурион Сисенна, который вез им изображение переплетенных правых рук – символ мира и согласия. Светоний упоминает о том, что легионы Верхней Германии, отказавшись присягать Гальбе, решили отправить послов к преторианцам с предложением, чтобы те сами выбрали императора, который был бы угоден всем войскам (Suet. Galba. 16. 2). По сообщению Диона Кассия (LXXII. 9. 2a—4), войска в Британии, наказанные за попытку мятежа Пертинаксом, выбрали делегацию в 1500 воинов и направили ее в Рим к императору Коммоду, который принял их и выдал им префекта претория Перенния, т. к. «не дерзнул отнестись с презрением к полутора тысячам воинов, хотя имел более многочисленных, чем они, преторианцев». Особенно интересно сообщение Лактанция (De mort. pers. 19. 1), согласно которому на церемонию отречения Диоклетиана и утверждения новых императоров в Никомедию официально прибыли «лучшие из воинов, избранные и отозванные из легионов» (primores militum electi et acciti ex legionibus). Его можно сопоставить со свидетельством Тацита (Hist. II. 81. 3) о том, что на совещание сторонников Веспасиана в Берите прибыли не только высокопоставленные командиры, но и прославленные центурионы и воины, а кроме того, отборных представителей прислало иудейское войско. Отметим также свидетельство Евсевия (Euseb. Vita Const. 4. 68) о том, что после смерти Константина Великого войска, находящиеся в разных частях империи, единогласно решили никого не признавать августами, кроме детей Константина, и договорились они об этом, сносясь в своих мнениях посредством писем.
Что касается сведений о других формах отклика воинов на выступления военных вождей, то источники сообщают следующее. По свидетельству Аппиана (B.C. IV. 3), когда Октавиан после заключения союза с Лепидом и Антонием огласил на воинской сходке принятые ими постановления, солдаты в знак одобрения запели военную песню (ἐπαιώνισαν). Аммиан Марцеллин сообщает о такой специфически военной разновидности реакции на ораторское выступление, как производимый оружием шум. Если удары щитами по наколенникам служили знаком полного одобрения сказанного, то удары копьем о щит, напротив, выражали гнев и скорбь войска[736]. Это интереснейшее свидетельство Аммиана стоит, однако, особняком и практически не находит параллелей в источниках, относящихся к более раннему времени[737]. Имеется и указание на то, что знаком одобрения сказанного на сходке полководцем служило поднятие рук[738].
Необходимо сказать, что реакция присутствующих на сходке солдат на полководческую речь далеко не всегда оказывалась однородной и однозначной. Нередко в описаниях сходок фигурирует активное меньшинство, задающее тон всему собранию или даже навязывающее свою волю остальным воинам (например, Tac. Hist. III. 13). Об этом достаточно красноречиво свидетельствует пассаж из «Анналов» Тацита, передающий размышления Германика о том, как лучше узнать настроения войска. Упомянув в качестве одного из вариантов воинскую сходку, Германик отвергает ее на том основании, что «если он созовет легионы на сходку, то что на ней скажут немногие первые, то и будет подхвачено остальными» (пер. А.С. Бобровникова)[739]. В качестве таких «активистов» выступают трибуны и центурионы, а также наиболее заслуженные представители каждого звания (honestissimi sui generis – Caes. B. civ. I. 20. 1). Однако войско, собравшись по собственному почину, могло решительно воспротивиться навязанному решению, как это сделали, например, вителлианцы, которых их военачальник склонил сначала присягнуть Веспасиану (Dio Cass. LXIV. 10. 3–4), либо же высказать собственное предложение (Amm. Marc. XXVI. 2. 3–4). Неудивительно, что в тех случаях, когда мнение и решение солдат приобретали первостепенное политическое значение, как это было при провозглашении императором того или другого претендента, для того чтобы добиться необходимого результата, еще до созыва сходки решающую роль играла предварительная «агитационная работа», которая могла чаще всего проводиться военачальниками, вызывавшими к себе для беседы командиров и отдельных наиболее верных воинов (οἱ τῶν στρατιωτῶν ἐξέχοντες – Hdn. II. 7. 7), либо офицерами, собиравшими для разъяснения отдельные отряды (App. Mithr. 59; Amm. Marc. XV. 5. 16; XXVII. 6. 5; SHA. Prob. 10. 3–4; Zosim. II. 40. 2; II. 47. 2). Иногда и сами воины в своем кругу обсуждали положение дел (App. B.C. IV. 123; Tac. Ann. I. 16; Ios. Ant. Iud. XIX. 2. 1). Сильное непосредственное влияние младшего и среднего офицерства на формирование политических настроений, предпочтений и волеизъявления солдат, а соответственно на организацию крупномасштабных военных мятежей находит подтверждение в источниках и поэтому с полным на то основанием подчеркивается современными исследователями[740]. После соответствующей подготовки можно было рассчитывать на необходимую в той или иной ситуации реакцию солдат (Tac. Hist. II. 74. 1). Надо добавить, что на самой сходке реакция (заранее подготовленная или спонтанная) стоявших в передних рядах офицеров и солдат[741]играла определяющую роль еще и потому, что при отсутствии звукоусилительной техники именно они (а часто только они) могли в полном объеме услышать речь, произносимую в столь многолюдном собрании, каким была сходка даже с участием одного-двух легионов. Сколь бы сильным голосом ни обладал полководец, ораторствовавший с трибунала, вряд ли слова его внятно звучали для всей многотысячной толпы, размещавшейся на достаточно большом пространстве под открытым небом. Однако само по себе это обстоятельство отнюдь не делало adlocutio на воинской сходке напрасным, чисто формальным актом, так же как отсутствие средств усиления звука не препятствовало произнесению речей и дебатам на народных собраниях в античных республиках[742].
Таким образом, уже на основе приведенных свидетельств можно выделить такие функции воинской сходки, как
В некоторых ситуациях сходка, не обладавшая, казалось бы, никакими формальными прерогативами, могла высказывать свою волю в вопросах, относящихся к компетенции высшего командования, народного собрания или самого императора, т. е. брать на себя функцию, которую в широком смысле можно назвать
В связи с последним обстоятельством следует обратить внимание на тот факт, что от лица воинского коллектива, выражавшего свою волю, вероятнее всего, именно на сходке, могли исходить либо ходатайства о повышениях в чинах, назначении на командные должности и о награждениях, либо даже непосредственное предоставление этих почестей тем или иным индивидам, т. е. то, что в обычных условиях являлось прерогативой командующего или самого императора. Такие назначения имели место не только во время мятежей и переворотов[752], но, судя по надписям, и в ходе обычной службы. Так, в посвящении Фортуне Августа (231 г.) Флавий Домиций Валериан указал, что стал центурионом по рекомендации легиона: (centurio) legionarius factus at suffragium leg(ionis) XIIII Geminae (AE 1978, 540). Аналогичная формула употреблена в эпитафии М. Петрония Фортуната, относящейся, вероятно, ко времени Септимия Севера. Он провел на службе 50 лет, из них первые четыре года в I Италийском легионе, сначала либрарием, тессерарием, опционом, сигнифером, после чего стал центурионом ex suffragio leg(ionis) и служил в этом звании еще в 12 легионах (CIL VIII 217 + 11 302 + p. 925 = ILTun. 332 = ILS, 2658)[753].
Известно несколько эпиграфических свидетельств и о даровании наград или подарков от имени либо по прямому решению сослуживцев. Остается, однако, не совсем ясным, можно ли считать эти награды неофициальными или же войско обладало законным правом их присуждать[754]. Три надписи, датируемые временем Юлиев – Клавдиев, не позволяют ответить на этот вопрос. Согласно одной из них, Г. Юлий Макр, дупликарий из ala Atectorigiana, призванный в качестве эвоката в отряд ретов-гесатов, был награжден сослуживцами (a commilitonibus) щитом, венками и золотыми кольцами (CIL XIII 1041 = ILS, 2531). Из второй надписи известно, что Кв. Корнелию Валериану, занимавшему несколько всаднических должностей и участвовавшему в войне с Митридатом в 45 г. н. э., были дарованы щиты, венки, а также какие-то изображения (imagines) и большая статуя. Кроме того, от лица руководимых им подразделений он был удостоен благодарственной речи: honor(ato) laudatione a nume[ris] (CIL II 2079 = ILS, 2713)[755]. Согласно третьей надписи, некий вольноотпущенник Нумений был почтен войском золотым венком (или венками) и публичным восхвалением[756]. Мотивы этого акта из-за фрагментированности текста неизвестны[757]. Определенным указанием на вероятные мотивы может, наверное, служить свидетельство Тацита (Hist. II. 57. 3) о том, что войско, желая польстить Вителлию, потребовало у него даровать права всадника вольноотпущеннику императора Азиатику. Вителлий сначала демонстративно отказался выполнить эту просьбу, слишком отдававшую грубой лестью, но потом негласно все же наградил Азиатика всадническим достоинством. Интересно также сообщение Цицерона в «Верринах» (II. 3. 185; 187) о старинном обычае вручать от имени полководца после успешного завершения кампании на воинской сходке золотые перстни писцам. Возможно, что в случае с Нумением солдаты могли взять инициативу награждения на себя, подобно тому как заимствовали ее у полководца, награждая своих командиров или соратников. Более определенным, хотя и единичным, свидетельством является надпись из Грацианополя (Гренобль) – эпитафия Т. Камилия Лавена (CIL XII 2230 = ILS, 2313). Согласно ее тексту, он был награжден торквесами и золотыми браслетами по воле императора Адриана решением легиона: voluntate imp(peratoris) Hadriani Aug(usti) torquibus et armillis aureis suffragio legionis honoratus. Думается, уникальность этого случая не может свидетельствовать против распространенности (пусть и незначительной) и законности подобной практики, аналогом которой служат не только традиции современных армий, как считает В. Максфилд[758], но и приведенные примеры избрания центурионов.
Известно также, что войско могло даровать различные почести и своему военачальнику. Сулла во время Союзнической войны был почтен наградой со стороны войска (Plin. NH. XXII. 6. 12). После Фарсальской битвы первую и вторую награды получил Цезарь, признанный всеми наиболее отличившимся, а вместе с ним и Х легион (App. B.C. II. 82). По описанию Аппиана, в триумфальной процессии среди прочего несут венки, которыми наградили полководца за доблесть или города, или союзники, или
С точки зрения потестарной функции очень существенно также, что в некоторых случаях сама воинская сходка принимала клятву своего военачальника. Так, провозглашенный преторианцами императором, Отон поклялся на сходке, что будет считать своим только то, что они ему оставят (Suet. Otho. 6. 3). Песценний Нигер, демонстрируя свою приверженность солдатскому образу жизни и заботу о воинах, поклялся на сходке, что в походах будет вести себя как простой воин, следуя примеру Мария и ему подобных полководцев (SHA. Pesc. Nig. 11. 3). Диоклетиан принес на сходке солдат клятву, что не знал о гибели Нумериана (Aur. Vict. Caes. 39. 14). В этих и подобных эпизодах военачальники и императоры фактически (и символически) признают суверенное значение коллектива воинов, над которым они имеют власть и которому в то же время подчинены как источнику этой власти.
В целом же сам факт, что войско могло инициировать назначение на тот или другой пост и рекомендовать к награждению (либо же непосредственно награждать отдельных солдат и военачальников), даровать или санкционировать различные почести[762], с достаточной очевидностью свидетельствует о важной роли легионеров как римских граждан, сохранявших ius suffragii[763]. Вполне очевидно, именно эти традиции позволяли воинской сходке в ряде случаев конституироваться в качестве органа самоуправления[764]и не только становиться одним из непосредственных источников верховной власти, наряду с народом и сенатом, но и выступать в качестве ведущей конституционной силы (in rebus prima militia est – CTh. VI. 26. 1), хранительницы легитимности власти[765]в социально-политической системе акцептации императоров, которая включала три силы – plebs urbana, senatus, milites[766]. В эпоху империи, когда для наиболее проницательных современников стала понятна arcana imperii (Tac. Hist. I. 4. 4), воинская сходка, очевидно, заняла главенствующее место среди тех трех источников проявления мнений и воли римского народа, о которых в свое время говорил Цицерон (Pro Sest. 50. 106), называя в качестве таковых народные сходки, комиции и собрания во время театральных и цирковых зрелищ.
Соответствующие традиции, позволявшие войску облекать империем своих избранников, на наш взгляд, базировались на прецедентах, имевших место еще в период ранней и средней республики. Так, по рассказу Ливия (VII. 39–40; ср.: Dion. Hal. Ant. Rom. XV. 3; Zon. VII. 25. 9), в 342 г. до н. э. зимовавшие в Кампании воины замыслили мятеж, недовольные тем, что их после завершения кампании оставили здесь на зимних квартирах. Когда консул Марций Рутил, чтобы предотвратить его, стал под разными предлогами отсылать ненадежных солдат, одна когорта устроила настоящую сецессию и, принявши в свои ряды других воинов, расположилась лагерем близ Альбы Лонги. Не имея предводителя, воины решили вручить власть патрицию Титу Квинкцию, славному в прошлом военачальнику. Под угрозой смерти его доставили из тускульского имения в лагерь и провозгласили императором, поднеся знаки этой почетной должности, а потом велели вести войско на Рим, чтобы добиться соблюдения своих прав. К счастью, этот эпизод завершился миром и раскаянием мятежников благодаря уговорам и авторитету Валерия Корва. Другой эпизод относится к событиям 211 г. до н. э. в Испании. После разгрома и гибели обоих Сципионов остатки их войск собрал молодой всадник Л. Марций, которого солдаты на сходке избрали своим предводителем, вручив ему пропреторскую власть (Liv. XXV. 37; XXVI. 2.1; Val. Max. II. 7. 15). Весьма показательно сообщение Ливия о реакции сената на этот факт: сенаторы увидели дурной пример в том, что военачальник избирается войском, комиции проходят в лагере, в отсутствие должностных лиц (Liv. XXVI. 2. 2). Несколько лет спустя в войске младшего Сципиона в той же Испании вспыхнул мятеж, вызванный задержкой жалования и болезнью командующего. Мятежники, изгнав трибунов, избрали своих центурионов, принесли друг другу клятву и вручили власть двум простым солдатам, которые присвоили себе фасции и топоры (App. Iber. 34; Liv. XXVIII. 24. 12 sqq.)[767].
Подобного рода события, очевидно, можно трактовать как проявление древней традиции самоуправления, которая была присуща римской армии[768]. Еще примечательнее, что войско выступает здесь как властная инстанция, фактически берущая на себя полномочия комиций по выбору и наделению империем магистратов. Разумеется, нельзя не учитывать экстремальность ситуаций, в которых оказывались возможны такого рода действия, равно как и негативную, осудительную реакцию «конституционных» властей. Но если отбросить явно тенденциозную подачу фактов и оценок в наших источниках и встать на точку зрения тех солдат, которые предпринимали подобные шаги, то можно, наверное, предположить, что сами легионеры считали себя вправе не только заявлять о своих требованиях, но и использовали для их отстаивания свои гражданские политические права. Во времена республики действительно «лагерь и форум часто сливались друг с другом»[769], и сходка воинов брала на себя не только избирательные функции, но и законодательные, подобно тому, например, как это было в 357 г. до н. э., когда консул Гней Манлий созвал трибутное собрание в лагере под Сутрием и провел закон об уплате двадцатины за отпуск рабов на волю (правда, этот прецедент вызвал реакцию народных трибунов, которые запретили впредь под страхом смертной казни созывать народ на собрания вне города, чтобы воины, присягнувшие консулу, не проголосовали за что-либо гибельное для народа) (Liv. VII. 16. 7–8). В условиях же гражданских войн, по замечанию Аппиана (B.C. III. 43), именно легионы фактически распоряжались властью и считали себя вправе требовать отчета у своих вождей[770], которые и сами фактически признавали, что обязаны своими властными полномочиями именно войску (ср.: Caes. B. civ. II. 32. 4; App. B.C. III. 65).
В период империи политическим центром государства неоднократно оказывался лагерный форум, где преторианские когорты или легионы, используя сходку, эту древнейшую и столь римскую форму демократии, давали римскому миру новых правителей[771]. И на этих собраниях солдаты действительно выступали как главные протагонисты[772]. Право войска выбирать и смещать императоров не только реализуется de facto, но и признается в период принципата почти официально. Таков, во всяком случае, смысл некоторых высказываний античных авторов или их персонажей. Так, Дион Кассий (LXXVII. 4. 1) передает слова Каракаллы, обращенные к преторианцам: «Я правлю для вас, а не для себя; поэтому я полагаюсь на вас и как на обвинителей, и как на судей» (ὡς κατηγόροις καὶ ὡς δικασταῖς). У того же Диона Кассия Марк Аврелий в речи, обращенной к солдатам в связи с попыткой восстания Авидия Кассия, говорит об их праве рассудить вместе с сенатом, кому должна принадлежать власть[773]. На деле же сенату в большинстве случаев оставалось только подтвердить решение воинов. Как пишет Тацит в рассказе о провозглашении Нерона императором в лагере преторианцев, «за решением воинов последовало постановление сената»: sententiam militum secuta patrum consulta (Ann. XII. 69. 2). Гальбу провозгласили императором сначала войско, а затем народ и сенат (Plut. Galba. 7. 2: τὸ στράτευμα πρῶτον, εἶθ᾽ ὁ δῆμος καὶ ἡ σύγκλητος). Император Клавдий II, по словам Евтропия (IX. 11. 1), был выбран воинами и провозглашен сенатом Августом. Слово sententia в пассаже Тацита означает вынесенное преторианцами решение, хотя оно на самом деле было предложено им придворными заговорщиками. Но в конечном итоге «явный приоритет военного аспекта во времени может указывать на его большую значимость»[774].
Армия, принимавшая и провозглашавшая свое решение на сходке, оказывается, таким образом, если не всегда первичной, то по меньшей мере равноправной с сенатом и народом инстанцией, становится третьим, фактически официальным элементом формулы senatus populusque Romanus. На это явным образом указывает ряд выражений, используемых в нарративных источниках. Примечательно в этом плане свидетельство Светония, что еще Тиберий, говоря в завещании о своих родственниках, указал на Клавдия «войскам, сенату и народу римскому» (Suet. Claud. 6. 2). В биографии Коммода сообщается, что, когда после Маркоманнской войны он прибыл в Рим, было провозглашено (по-видимому, в официальных Acta Urbis), что он отдан навсегда под охрану войска и сената в Коммодовом дворце: datus in perpetuum ab exercitu et senatu in domo Palatina Commodiana conservandus (SHA. Comm. 12. 7)[775]. Интересно, что здесь армия упомянута первой, перед сенатом – значительная перемена по сравнению с традиционной формулой Senatus Populusque Romanus[776]. Так же и в императорских биографиях у Scriptores historiae Augustae войско нередко оказывается первичной по сравнению с сенатом инстанцией (например, SHA. Gord. tres. 22. 2 sqq.; Tac. 7. 3; 8. 5), а в биографии императора Тацита, избранного сенатом, в одной из речей сказано, что сенат выполнил указание и волю армии (SHA. Tac. 8. 4). Зонара же в своем рассказе о восхождении Тацита на престол (XII. 28) сначала называет голосование войска (τὸ στρατιωτικὸν δὲ αὐτὸν ἀνηγόρευσε), а затем решение сената и народа (γνώμη τῆς συγκλήτου τε καὶ δήμου). В той же биографии в рассказе о шестимесячном отсутствии императора после гибели Аврелиана констатируется: совместно правили сенат, воины и римский народ (SHA. Tac. 2. 2). У Геродиана император Максим в обращении к воинам вообще умалчивает о сенате и подчеркивает, что власть является общим достоянием римского народа, а императорам вместе с воинами вручено управление и распоряжение государственными делами (Hdn. VIII. 7. 5; cp.: SHA. Diad. Ant. 2. 2). В кризисном III веке армия во многих случаях вообще обходится без санкции сената, провозглашая императорами своих ставленников[777]. Начало этому было положено Максимином Фракийцем, которого, по словам автора его биографии, войско впервые провозгласило Августом без декрета сената (SHA. Max. duo. 8. 1; cp. Eutrop. IX. 1: ex corpore militari primus ad imperium accessit sola militum voluntate, cum nulla senatus intercessit auctoritas). При этом воины не только провозглашают нового императора, но также фактически санкционируют усыновление и назначение наследника, подобно тому как в древности это происходило при процедуре adrogatio в куриатных комициях, comitia calata (Gai. I. 98; II. 101; Gell. V. 19. 9)[778]. Так перед воинской сходкой произвел усыновления Пизона Фруги Гальба (Suet. Galba. 17; Tac. Hist. I. 17–18)[779]. Клавдий и Вителлий демонстрируют своих родившихся сыновей воинам на сходках, при этом последний назвал младенца Германиком и облек всеми знаками императорского достоинства (Suet. Claud. 27. 2; Tac. Hist. II. 59. cp.: Hdn. I. 5. 3). Если верить биографии Септимия Севера, его сын Каракалла был провозглашен соправителем отца именно на воинской сходке (SHA.S. Sev. 16. 3). О подобных актах в IV в. свидетельствуют и Аммиан Марцеллин и другие источники (например, XV. 8. 4 sqq.; XXVII. 6. 4 sqq.; Pan. Lat. XII. 31. 2). Макрин после убийства Каракаллы, чтобы успокоить воинов, растроенных гибелью любимого императора, на сходке назвал своего малолетнего сына Антонином (SHA. Diad. Ant. 1. 3). Кроме того, войска в некоторых случаях инициируют либо прямо декретируют обожествление умерших правителей (Suet. Dom. 23; SHA.S. Sev. 11. 3–4; 12. 7–8; Macr. 6. 8; Aurel. 41. 1–2), а в эпоху тетрархии принимают отречение императоров от власти (Lact. De mor. pers. 19. 1). Иначе говоря, и в этих важнейших прерогативах войско подменяет собой сенат.
Возникшая уже в период раннего принципата тенденция к отстранению сената от участия в выборе и утверждении у власти императоров и в других легитимационных решениях, таким образом, развивается в десятилетия кризиса III в. и закрепляется в эпоху домината. В конечном итоге в панегирике, произнесенном Симмахом по случаю пятилетнего юбилея правления Валентиниана I (369 г.), армия прямо уподобляется комициям, а ее командиры – сенату. Валентиниан именуется dignus imperator a dignis comitiis electus – «достойный император, избранный достойными комициями», которого при этом как «мужа, известного военными заслугами, одобрил лагерный сенат» (Symmach. Or. I. 9: emeritum bellis virum castrensis senatus adscivit). Под комициями здесь подразумевается армия, а под castrensis senatus – совет высших военных и гражданских чинов, тех самых, которых Аммиан Марцеллин именует potestatem civilium militiaeque rectores (XXVI. 1. 3)[780]. В этой фразе Симмаха исследователи не без оснований видят признание отказа сената от прав на участие в выборе императора, которые перешли к войску[781], и даже считают ее выражением этого вполне конституционного принципа, утвердившегося в IV столетии и признавшего армию ведущей и самостоятельной конституционной силы[782]. Нельзя, однако, согласиться с мнением Е.П. Глушанина, что уподобление армии комициям было просто немыслимо при принципате. Из рассмотренных выше свидетельств источников, на наш взгляд, вполне определенно можно заключить, что воинская сходка едва ли не на всем протяжении римской истории была институтом, который своими реальными полномочиями и внешним «антуражем» не просто сходствовал с комициями как органом власти граждан, но в некоторых ситуациях выступал в качестве их своеобразной формы. Еще Т. Моммзен видел в провозглашении императора войском юридически правомерный акт волеизъявления народа[783]. Это момент со всей определенностью подчеркивается и в современных исследованиях. В частности, А. Пабст, указывая на зеркальное повторение политических структур Рима в военном лагере, приходит к обоснованному выводу, что благодаря институту воинской сходки армия всегда сохраняла качество политического организма, способного к политическому действию, и использование для обозначения войскового собрания в IV в. термина
Разумеется, некоторые функции сходки, прежде всего потестарная, лежали, так сказать, вне правового поля, в сфере прецедентов и обычая. Однако они, без сомнения, основывались на полисно-республиканских традициях, которые не пресекались в эпоху империи, хотя, очевидно, и подвергались определенным трансформациям. Среди этих традиций надо назвать характерное для римской civitas сочетание самых широких властных полномочий носителя империя с его ответственностью и известной зависимостью от суверенного коллектива граждан-воинов[785]. С этим фактором так или иначе должны были считаться императоры, проявляя доверие и внимание к солдатам, что было одной из традиций республиканской эпохи[786]. Очевидно, что сохранение таких традиций в армии было одним из необходимых (хотя, конечно, и недостаточным) условий ее политической активности и влияния. Важно подчеркнуть, что эти традиции, институциональным выражением которых была contio militaris, с особенной интенсивностью проявлялись в ситуациях кризиса, когда обычные органы и механизмы власти были не в состоянии должным образом выполнять свои функции, обеспечивая баланс интересов в обществе и прочность государства. Вопрос о том, какими конкретными мотивами руководствовались воины, возводя на престол того или иного претендента, остается спорным, и его обсуждение не входит в нашу задачу. Ясно, однако, что ни успешно отстаивать свои профессионально-корпоративные интересы, ни выступать в качестве решающего субъекта политической борьбы императорская армия была бы не в состоянии без наличия веками выработанных форм своего волеизъявления, признанных если не юридически, то фактически.
Глава VIII
К характеристике феномена солдатского мятежа в Риме
В военно-политической истории Древнего Рима, как республиканского, так и императорского времени, известно немало эпизодов и фактов, которые, казалось бы, коренным образом опровергают расхожие представления о беспрекословном повиновении римских легионеров суровым нормам воинской дисциплины и субординации. Своего апогея попрание этих норм достигает в ситуации открытого солдатского возмущения и мятежа (tumultus, seditio[787]). Однако, как уже давно попытался показать В. Мессер, такие эпизоды при более внимательном и целостном рассмотрении отнюдь не противоречат мнению об эффективности римской военной системы как таковой, но, напротив, могут расцениваться как показатель высоких качеств римского солдата, его способности самостоятельно мыслить и действовать[788]. Автор пришел к этому заключению на основе анализа фактов, относящихся к эпохе республики, но оговорил при этом, что соответствующие качества римского солдата надо учитывать и при объяснении событий императорского периода. Еще ранее аналогичную мысль – правда, мимоходом – высказывал Г. Буасье, подчеркивая, что некоторые подробности в рассказе римских историков о солдатских волнениях в период империи (в частности, сообщения о переговорах с мятежным войском, об отправке солдатами своих делегатов к императору и т. п.) не должны казаться удивительными и несовместимыми с тем, что известно о строгости римской дисциплины, если принять во внимание традиции республиканской эпохи, безусловно, сохранявшиеся и в эпоху принципата, а именно: добровольное и сознательное подчинение дисциплине, доверие к солдатам со стороны военачальников, статус гражданства, которым обладали легионеры[789].
Разумеется, лишь с большой долей условности можно говорить о неких общих тенденциях и характерных особенностях солдатского мятежа, сохранявшихся на всем протяжении римской истории. Слишком разными были конкретно-исторические условия и обстоятельства, причины, цели, ход и результаты таких, например, событий, как плебейские сецессии раннереспубликанского времени, или активные выступления легионов в последние десятилетия республики, когда солдатские массы прямо диктовали свою волю полководцам (cp.: Plut. Sulla. 7), или мятежные действия солдат во время гражданской войны 68–69 гг. н. э., когда Римская империя, по словам Плутарха (Galba. 1), испытала потрясения «не столько из-за властолюбия тех, кого провозглашали императорами, сколько из-за алчности и распущенности солдат, сбрасывавших одного императора с помощью других» (пер. С.П. Маркиша), или же солдатские бунты периода «военной анархии» III в., когда «воины уже привыкли создавать себе императоров и менять их в результате беспорядочного решения» (SHA. Alex. Sev. 1. 6. Пер. С.П. Кондратьева). Не подлежит, однако, сомнению, что очень часто римский военный мятеж не замыкался только в рамки сугубо внутриармейских проблем, но был самым непосредственным образом связан с перипетиями политической борьбы, особенно во времена гражданских войн и (или) династических кризисов. Очевидно также, что в условиях мятежа, как в никакой другой ситуации, солдатская масса выступала как активный и в значительной степени автономный
В данной главе мы остановимся на некоторых специфических характеристиках римского военного мятежа, связанных с его правовыми аспектами, особенностями его протекания и с действием субъективного фактора, прежде всего с ролью тех представителей воинской массы, которые в источниках именуются зачинщиками и вождями мятежа – auctores, capita, duces, principes seditionis. Несомненно, фигура auctor seditionis выделяется среди других протагонистов солдатского восстания, являясь по самой своей сути ключевой и трагической, олицетворяющей всю неоднозначность и противоречивость ситуации мятежа. Чтобы понять эту фигуру, необходимо выяснить, как сущность и содержание этой ситуации трактуются в римском военном праве и оцениваются в античной морализирующей историографии, каким образом соотносятся юридические нормы и полномочия с реальными действиями военных начальников перед лицом мятежных войск, каковы основные варианты и стереотипы поведения самих солдат, поднимающих мятеж. Учитывая, что auctores seditionis относятся, за немногими исключениями, к безымянным героям римской военной истории и крайне скупо и вместе с тем исключительно предвзято освещаются в имеющихся источниках, мы ограничимся преимущественно обобщенными, выражающими именно римскую специфику, характеристиками, абстрагируясь от конкретного контекста отдельных событий и используя свидетельства, относящиеся к самым разным периодам истории Рима.
В самом общем виде солдатский мятеж можно определить как открытое противостояние массы рядовых воинов и военной власти. Оно имело различные формы и приобретало, в зависимости от конкретных обстоятельств и факторов, разные степени напряженности. С точки зрения римского военно-уголовного права, как мы уже отмечали, под понятие seditio попадали даже выкрики, voceferatio, и незначительные жалобы, levis querela[790]. Такого рода действия, которые нередко оказывались первым признаком открытого бунта[791], подлежали достаточно строгому наказанию: отдельные подстрекатели подлежали разжалованию (gradu militiae deicitur – Dig. 49. 16. 3. 20; Ex Ruffo leg. mil. 16), а выступавшие согласованно и в большом числе солдаты после телесного наказания изгонялись с военной службы[792], т. е. коллективные выступления расценивались как более тяжкий проступок. Примечательно, что Гелиогабал, по свидетельству Геродиана (V. 8. 8), расценил как мятеж выкрикиваемые воинами славословия в адрес Александра Севера и приказал их арестовать для наказания. Видимо, в целях профилактики увольнению из армии подлежали также те воины, которые только условливались (conspirent) об учинении какого-либо позорного деяния (flagitium) (Dig. 49. 16. 3. 21; Ex Ruffo leg. mil. 16).
Естественно, что гораздо более суровым репрессиям подвергались любые попытки возбудить открытый бунт (seditionem atrocem) и учинить заговор или мятеж против командующего (coniurationem, aut factionem, aut seditionem moliri adversum praesidem suum – Ex Ruffo leg. mil. 10; 16–17; Dig. 49. 16. 3. 19). Виновные в таких замыслах и действиях наказывались смертью, при этом специально оговаривается особая ответственность тех, кто является главарями и зачинщиками заговора или мятежа (сapita et auctores coniurationis aut seditionis – Ex Ruffo leg. mil. 10). Согласно военному закону, их сначала секли розгами, а потом обезглавливали топором или мечом[793], причем эта расправа, по римскому обычаю, совершалась в целях устрашения остальных воинов публично, как правило, перед строем войска[794]. На практике могли применяться и другие виды казни и наказаний[795]. Если зачинщиками мятежа признавалось достаточно большое число воинов либо целое подразделение или легион, они могли быть подвергнуты децимации[796]. Но она, судя по всему, применялась лишь в исключительных случаях, как и раскассирование за неповиновение и мятеж целой воинской части[797]. Правом вынести смертный приговор (ius gladii) в отношении мятежных солдат были наделены только те военачальники, которые обладали высшей должностной властью (imperium). В период империи любое наказание воина со смертным исходом, вероятно, должно было совершаться на основании императорских постановлений, т. е. от имени императора, ex imperatoris legibus (Veget. II. 22)[798]. Однако в критических ситуациях, дабы пресечь разрастание мятежа, решение о смертной казни, выходя за строгие правовые рамки, могли вынести и высшие офицеры, обладавшие в обычных условиях только дисциплинарной властью (легат легиона, трибун, префект лагеря)[799].
Практически каждый солдатский мятеж, какими бы конкретными причинами он ни был вызван, давал выход исподволь накапливавшейся ненависти рядовых воинов к командирам[800], сопровождался всевозможными эксцессами, которые и в обычной обстановке расценивались как тяжкое воинское преступление (delictum militum), караемое смертью[801]. К таким delicta относилось, в частности, всякое неповиновение командиру (omnis contumacia) и тем более оскорбление его действием (petulantiae crimen) (Dig. 49. 16. 6. 1–2; 13. 4; Ex Ruffo leg. mil. 11). При вспышке мятежа такие действия солдат приобретали массовый характер и изощренные формы, доходя до жестоких стихийных расправ с наиболее ненавистными начальниками[802]. В ситуации же военного переворота ни возраст, ни прежний авторитет, ни величие власти носителя императорского титула не могли остановить безрассудной ярости воинов – militum furor (ср. гибель Гальбы, Пертинакса, Александра Севера, Максимина Фракийца). Важно еще раз отметить, что в некоторых случаях расправа с командирами, вызывавшими особую ненависть воинов, приобретала организованные формы, и войско, собранное на сходку, выступало как своего рода судебная инстанция с правом казнить и миловать[803], или даже выносить своего рода политический приговор, как это сделали легионы Септимия Севера, объявив врагом государства Альбина (Hdn. III. 6. 8; cp.: Dio Cass. LXXV. 10. 3)[804]. В целом же обращают на себя внимание уже сама многочисленность случаев расправы с военачальниками и командирами, та готовность, с какой римские солдаты идут на этот шаг, несмотря на все предусмотренные военно-уголовным правом суровые наказания. При этом соответствующие факты отмечаются практически на всем протяжении римской истории. В источниках называются самые разные причины и поводы такого рода убийств. Это могли быть и подозрение в измене, как например, в случае с убийством легата Суллы Альбина во время Союзнической войны (Plut. Sulla. 6. 14; Liv. Per. 75; Polyaen. VIII. 9. 1; Val. Max. IX. 8. 3; ср., однако: Oros. V. 18. 3, где причиной убийства названа его невыносимая надменность по отношению к воинам)[805]; попытки навести порядок и дисциплину (Val. Max. IX. 7. 3; Tac. Ann. I. 20; Hist. III. 7; Dio Cass. LXXX [LXXIX]. 4. 1–2; [Aur. Vict.] Epit. de Caes. 22) или обуздать мятеж (Tac. Hist. I. 80; SHA. Pert. 3. 8); ненависть к отдельным командирам или политическим противникам (Tac. Hist. I. 58; IV. 36; Ann. I. 32. 2; App. B.C. V. 49); раскаяние в собственных мятежных действиях (Suet. Otho. 1. 2); или даже запрет командиров вступить в сражение (Amm. Marc. XIX. 6. 3) и попытка пресечь расправу со сдавшимися неприятелями ([Caes.] B. Afr. 85. 6).
В период империи военный мятеж становится одним из средств узурпации императорской власти. Поэтому инициаторы и участники такого мятежа попадали в категорию лиц, преследовавшихся по закону Юлия об оскорблении величия (lex Iulia de maiestate). Согласно этому закону, суровую ответственность несли те лица, по чьей инициативе или чьими действиями поднято оружие против императора или государства, либо его войско доведено до мятежа (in insidias deductus); отвечали также лица, подстрекавшие войско отвратиться от императора (Paul. Sent. V. 29. 1)[806]. В качестве laeasae maiestatis damnator («виновного в оскорблении величия») смертной казнью с конфискацией имущества карался и тот, кто, сговорившись (inita coniuratione) с воинами, частными лицами или варварами, убивал лицо сенаторского ранга или военнослужащего, senatorium vel militem (Ex Ruffo leg. mil. 20). Обращает на себя внимание и замечание Модестина о том, что вина в преступлении против величия, выразившимся в каком-либо действии или надругательстве над императорскими статуями и изображениями, существеннейшим образом усугублялась, если оно совершалось воинами[807]. По всей видимости, такое усугубление вины объясняется тем, что в армии императорские imagines почитались в качестве священных символов наряду с военными знаменами и статуями богов[808]. Кроме того, и знамена, и изображения императоров, несомненно, ассоциировались с верностью принцепсу и воинской присягой (например, Tac. Hist. I. 55; 56; Plut. Galba. 22. 4)[809], через которую понятия воинского долга и повиновения военачальнику обретали свои сущностные основы в религиозно-сакральной сфере[810]. Поэтому любые мятежные действия означали нарушение как самой присяги, центральным пунктом которой было обязательство повиноваться командующему (Polyb. VI. 21. 1; Dion. Hal. Ant. Rom. VI. 45. 1; X. 18. 2; XI. 43. 2), так и религиозных уз и норм военной жизни[811]. По традиционным римским представлениям, отказ воинов повиноваться власти полководца расценивался как нечестие, преступление против богов и освященного ими воинского порядка – contra fas disciplinae (Tac. Ann. I. 19. 3; cp.: Liv. II. 32. 2; XXVIII. 27. 4 et 12; SHA. Avid. Cass. 4. 9). Как показывают некоторые эпизоды, такого рода представления не были чужды и самим римским солдатам (см. главу XIII). Если во время военного мятежа изображения императоров срывали с военных значков и штандартов, это означало открытое выступление против данных правителей (см., например: Tac. Hist. I. 41; 55; 56; III. 13; 31; Plut. Galba. 22; 28; Dio Cass. LXIII. 25. 1; LXV. 10. 3; Hdn. VIII. 5. 9)[812].
Что касается интерпретации сущности и причин солдатского мятежа в литературных источниках, то напрасно было бы искать у античных писателей каких-либо реалистических и взвешенных оценок. В абсолютном большинстве описаний безраздельно доминируют сугубо морализаторские суждения и всячески подчеркиваются анархически-оргиастические аспекты seditio, что объясняется как консервативно-аристократическими взглядами римских историков и опытом гражданских войн в Римском государстве, так и спецификой античного понимания исторического процесса и задач историописания[813]. Весьма показательно, что в поведении мятежных войск античные писатели акцентируют прежде всего иррационально-стихийную сторону, используя для этого понятийный ряд, относящийся к сфере катастроф (ср., например, Vell. Pat. II. 125. 4: incendium militaris tumultus) или социально-психологической патологии: безумие и безрассудство (amentia, vecordia, rabies; ср. особенно Tac. Ann. I. 39. 6: fatalis rabies, «роковое безумие»), ярость (furor), чума и зараза (contagio, contactus). Мятежные настроения оказываются, как правило, в высшей степени заразительными (Tac. Hist. I. 9; 26; III. 11), и если мятеж охватывает большинство воинов, к нему присоединяются и все прочие[814]. Судя по начальным словам рассказа Тацита о мятеже паннонских легионов, не столько даже солдаты поднимают мятеж, сколько этот последний, подобно заразной болезни, охватывает войско[815]. Поэтому предупредить распространение мятежа могли в первую очередь меры по рассредоточению войсковых контингентов или их использование против внешнего врага (Tac. Hist. I. 9).
Cоответственно, главные факторы и мотивы солдатского бунта, по мнению большинства древних авторов, коренятся в порочных склонностях, органически присущих солдатской массе в целом (Tac. Hist. I. 6: ingens novis rebus materia; cp.: Hdn. VI. 8. 4), в особенности же ее худшей в моральном отношении части. Характерное в этом плане суждение принадлежит Вегецию: «Иногда войско, собранное из разных мест, поднимает мятеж… По большей части это делают те, которые на своих стоянках жили долго в покое и роскоши. Непривычные к суровому образу жизни, ненавидя труд… кроме того боясь сражений, так как уже раньше они уклонялись от военных упражнений, они теперь прибегают к такой дерзости» (III. 4. Пер. С.П. Кондратьева; ср.: Tac. Ann. I. 31. 4). Вряд ли правомерно относить эту характеристику только к позднеримской армии, ибо аналогичные высказывания являются «общим местом» и у авторов раннеимператорского времени, которые, как мы видели выше (см. главу III), также подчеркивают всевозможные пороки солдат, порождающие склонность к мятежу и усугубляющиеся заискиванием и потворством со стороны военачальников. Среди соответствующих качеств фигурируют: «ненасытная страсть к беспорядкам» (profunda confundendi cupiditas – Vell. Pat. II. 125. 1; cp. Tac. Ann. I. 16. 1: licentia turbarum), своеволие, стремление к роскоши и праздности, привычка к распущенности и отвращение к трудам, алчность, непослушание, желание бунтовать, помыкать властями, грабить, ввязываться в беспорядки и гражданские войны в надежде на добычу[816]. Более конкретные причины и мотивы солдатских возмущений если и называются в литературных источниках, то обычно не удостаиваются сколько-нибудь подробного анализа либо девальвируются самим способом их изложения, как например, у Тацита, у которого причины солдатского недовольства называются в речи зачинщика мятежа солдата Перценния, характеризуемого весьма нелицеприятным образом[817]. Среди таких причин фигурируют усталость от войны, не выплаченные вовремя жалованье и наградные (как например, в мятеже войск Цезаря в 47 г. до н. э.), переутомление от работ[818]или даже неправильно, с точки зрения солдат, выбранное место для лагеря (SHA.S. Sev. 8. 9). Но по сути дела в числе главных причин оказываются все те же алчность и своеволие воинов.
Войско, восстающее против власти полководца и командиров, против заповедей дисциплины, в глазах античных историков превращается из слаженной военной машины, подчиненной единой воле, в свою противоположность – толпу, чернь (vulgus), которой управляют низменные инстинкты и иррациональные импульсы, которой манипулируют бессовестные демагоги, инициирующие и возглавляющие мятеж. В такой ситуации, по словам Ливия, «все вершат солдатская прихоть и произвол, а не военные установления, не дисциплина и распоряжения начальства»[819](пер. М.Е. Сергеенко). Разнузданная солдатчина торжествует, словно справляя зловещие «Сатурналии». Привычный, освященный законами и богами порядок полностью опрокидывается, резко и непредсказуемо меняются все стереотипы обычного поведения: полководца встречает не торжественный строй, блистающий знаменами и знаками отличия, но безобразно неряшливые, готовые к неповиновению легионы; вместо приветствия в его адрес звучат угрозы; вместо парадов и воинских сходок устраиваются стихийные собрания, ночные сборища и шумные попойки; дезертиры и преступники освобождаются из тюрем; не командующий назначает офицеров, но сами мятежные солдаты выбирают их из своей среды и даже облекают своих избранников высшей властью, присваивая им соответствующие знаки отличия; воины, а не полководец, вершат суд; оружие, предназначенное врагу, обращается против командиров и соратников; и даже воинские святыни, легионный орел и знамена, не могут остановить нечестивого убийства. Такая картина есть, конечно, условное обобщение. Ясно, однако, что солдатский мятеж, с точки зрения норм, традиционных римских устоев и моральных ценностей, независимо от его масштабов и конкретных обстоятельств, истинных намерений и целей участников, однозначно предстает как тотальная ситуация «вне закона».
Чреватая огромными опасностями для государства, эта ситуация предполагала самые крутые и беспощадные меры со стороны власти, прежде всего по отношению к зачинщикам и предводителям мятежа. Отношение античных авторов к этим последним, пожалуй, еще более неприязненное, чем к мятежной солдатской толпе: для них auctores seditionis – прежде всего главари толпы, не заслуживающие ни одного доброго слова. Характерна в этом плане мысль, которую Полибий вкладывает в речь Сципиона, обращенную к войску, собранному по случаю расправы с зачинщиками мятежа в Испании (206 г. до н. э.). «Всякую толпу, – говорит римский полководец, – легко совратить и увлечь, на что угодно, потому что со всякой толпой бывает то же, что и с морем. По природе своей безобидное для моряков и спокойное, море всякий раз, как забушует ветер, само получает свойства ветров, на нем свирепствующих. Так и толпа всегда проявляет те самые свойства, какими отличаются вожаки ее и советчики» (пер. Ф.Г. Мищенко)[820]. По словам Тацита, толпа всегда нуждается в руководителях, ибо без них она безрассудна, труслива и тупа (Hist. IV. 37. 1: vulgus sine rectore praeceps pavidum socors; cp.: Ann. I. 29. 3)[821]. В свою очередь, инициаторы мятежа также нуждаются в толпе, как видно из замечания Вегеция: «Никогда вся масса по единодушному решению не нарушает порядка, но она подстрекается немногими, которые надеются на безнаказанность за свои пороки и преступления, в случае если их вину разделят многие»[822]. В этом пассаже выражено и другое типичное для древних авторов убеждение: заговоры и мятежи всегда затеваются людьми порочными, которые руководствуются исключительно низменными, корыстными мотивами. Соответственно, там, где у римских историков даются индивидуальные характеристики зачинщиков и вождей мятежа, их изначальная порочность подчеркивается либо прямым текстом, либо выразительными деталями и намеками, общей тональностью и структурой повествования. Так, воины, поднявшие в Сукроне мятеж против Сципиона, вручили, по свидетельству Ливия (XXVIII. 24. 13–14), власть простым солдатам Г. Альбию и Г. Атрию, которые дерзнули даже присвоить себе знаки магистратской власти: фации и топоры[823]. Если верить римскому историку, эти солдаты не были даже собственно римлянами: Альбий происходил из Кал в Кампании, а Атрий был умбрийцем. Последний же, как говорится в речи Сципиона, вообще чуть ли не торговец при войске (дословно: semilixa – полумаркитант), да и само его имя, как отмечает оратор, звучит зловеще: оно образовано от прилагательного ater – черный, зловещий (XXVIII. 28. 4).
Исключительно яркие образы зачинщиков создает Тацит, которого вообще отличает особое внимание к роли этих людей в подготовке и развитии солдатских выступлений[824]. Это прежде всего gregarius miles Перценний, бывший предводитель театральных клакеров, бойкий на язык и умевший благодаря своему театральному опыту распалять сборища[825]. Cобирая вокруг себя людей бесхитростных, неустойчивых и недовольных, он, как умелый демагог, агитировал их в ночных разговорах, выступал с речами, словно в народном собрании (velut contiabundus), готовил себе помощников, seditionis ministri (Tac. Ann. I. 17. 1). Другой зачинщик мятежа в паннонских легионах, солдат Вибулен, изображен Тацитом как искуснейший, коварный провокатор, не останавливающийся перед самой наглой ложью, умеющий выбрать и нужный момент, и соответствующий настроению воинов стиль выступления, чтобы возбудить в них ненависть к военачальникам (Tac. Ann. I. 22–23). Упоминая других зачинщиков, Тацит конкретизирует те мотивы, которыми определялись их действия. Так, всяческие обвинения на назначенных Отоном военачальников возводили, по словам римского историка, те, кто был трус в душе, но боек на язык, а в первую очередь убийцы Гальбы, которых содеянное преступление и страх лишали уверенности, побуждая рьяно стремиться к беспорядкам (Hist. II. 23). Еще ранее Отон для подготовки мятежа преторианцев против Гальбы использовал в качестве подстрекателей двух солдат (точнее, тессерария и опциона), Барбия Прокула и Ветурия, у которых были сугубо личные причины для недовольства Гальбой, и Тацит констатирует, что фактически эти двое добились того, что империя перешла из одних рук в другие (Hist. I. 25). Политические амбиции (Tac. Hist. I. 5; 55; Suet. Otho. 1. 2; cp.: SC de Cn. Pisone patre. 45–49), личные обиды, страх перед наказанием за совершенные преступления (Tac. Hist. I. 53) или врожденная моральная негодность (Tac. Hist. I. 60; B. Afr. 54) в обстановке смуты и гражданской войны могли сделать зачинщиками измены и мятежа также и офицеров или даже высоких военных начальников[826]. И вообще, как замечает Тацит, в такие времена даже один человек может сделать очень многое, если он дерзок и решителен, подобно центуриону Клавдию Фавентину, который сумел склонить к измене весь мизенский флот (Hist. III. 57. 1). Дион Кассий (LXXX [LXXIX]. 7. 3–4) в рассказе о правлении Гелиогабала приводит примеры попыток поднять среди солдат мятежи, указывая, что их зачинщиками были сын центуриона, какой-то валяльщик шерсти, частный гражданин и многие другие, как будто отважиться на восстание было делом совсем простым, ибо желающих сделать это воодушевляло то, что немало людей достигли высшей власти вопреки надеждам и собственным достоинствам.
Несмотря на то что античные историки абсолютизируют значение морально-психологического фактора в поведении зачинщиков мятежа, следует все же признать, что позиция и деятельность auctores seditionis имела определяющее значение на всех стадиях развития мятежа, в особенности при его назревании и подготовке, когда нужно было преодолеть страх перед властью военачальников и инерцию привычного повиновения, то колебание между своеволием и покорностью (diversitas licentiae patientiaeque), которое отмечает в одном месте Тацит (Hist. IV. 27. 3); когда, по его же словам, на последнее злодеяние готовы были немногие, сочувствовали ему многие, а готовились и выжидали все (Hist. I. 28. 2). Как правило, мятеж вызревал и подготавливался исподволь. В условиях, когда командирам вменялось в обязанность тщательно следить за поведением солдат во вверенных им подразделениях[827], агитация среди солдат осуществлялась строго конспиративно, часто по ночам[828]. Одним из средств, используемых зачинщиками, чтобы возбудить в рядах войска мятежные настроения и готовность к выступлению, было распространение различных слухов, часто ложных, которым простые воины склонны были простодушно доверять[829]. Для агитации могли использоваться и тайно подбрасываемые в лагерь прокламации или подложные письма[830]. Чтобы привлечь на свою сторону другие войсковые части и обеспечить координацию действий, мятежники посылали своих представителей в соседние гарнизоны и провинции для переговоров (Tac. Ann. I. 22. 1; 36.1; Suet. Galba. 16. 2). В интересах солидарных действий солдаты могли даже отказаться от обычного соперничества между легионами, объединиться и пресечь конфликты в своей среде (Tac. Ann. I. 18. 2; 23. 5; cp.: Caes. B. civ. I. 20).
Говоря о конкретной роли предводителей мятежа и специфических формах его протекания, нельзя не обратить внимания на одну существенную и весьма характерную именно для римской армии традицию, которая проявлялась также и во время солдатских восстаний и о которой речь шла выше (глава VII). Это – традиция самоуправления и самоорганизации рядовых легионеров[831]. Как мы видели выше, именно от солдатской сходки как органа, выражающего суверенную волю воинского коллектива (он в некоторых случаях фактически брал на себя функции народного собрания), вожди мятежа получали не только вдохновение и поощрение, но также формальные полномочия и атрибуты власти[832]. Прямая преемственность между такого рода актами, имевшими место в период республики, и возведением на престол новых правителей империи в результате военных переворотов не может игнорироваться[833]. Поразительная способность римских воинов к самоорганизации обнаруживается в том, что даже в ходе серьезного мятежа, несмотря на неизбежные в такой ситуации эксцессы, легионеры стремились сохранять обычный распорядок лагерной жизни, выполняя рутинные служебные обязанности. Об этом не может умолчать даже Ливий в рассказе о мятеже части войска Сципиона в Испании. Несмотря на ряд явно тенденциозных оговорок, римский историк признает, что мятежные легионеры сохраняли обычный облик римского лагеря, поначалу даже не мешали трибунам творить суд, продолжали выполнять их распоряжения и нести караульную службу (Liv. XXVIII. 24. 10). Аналогичным образом восставшие в 14 г. н. э. в Германии легионеры, действуя с редкостным единодушием и твердостью, сами распределяли караулы и сами распоряжались в соответствии с текущими надобностями (Tac. Ann. I. 32. 3; cp.: I. 25. 1; 28. 4). Напротив, обыкновенное ослабление дисциплины вследствие попустительства военачальников сопровождалось прямым нарушением текущего распорядка службы, как например, в легионах, расквартированных в Сирии (Tac. Ann. II. 55; XIII. 35).
Едва ли можно сомневаться, что именно зачинщикам мятежа принадлежала ключевая роль в поддержании такого порядка. Сохраняя и во время восстания приверженность привычному военному порядку, солдаты могли, впрочем, оставить распорядительные функции за офицерами. Но так или иначе вакуум власти действовал на римских солдат поразительным образом: они очень быстро оказывались в состоянии дискомфорта и даже растерянности. Такое состояние могло даже стать одним из факторов, способствующих угасанию мятежа. О показательном в этом плане эпизоде сообщает Тацит в повествовании о гражданской войне 69 г. (Tac. Hist. II. 29). Солдаты-вителлианцы, недовольные приказом своего командующего Фабия Валента, подняли мятеж и, обвинив военачальника в присвоении добычи и денег, предназначенных воинам, чуть было не убили его. Однако, пока Валент вынужден был скрываться, переодевшись рабом, префект лагеря Алфен Вар сумел покончить с восстанием хитростью: он запретил центурионам обходить посты, перестал созывать войско на работу и учения (которые, стало быть, не прекратились и в ситуации мятежа!). Обнаружив, что ими никто не командует, солдаты, как пишет Тацит, испугались, застыли в оцепенении и стали слезно просить о прощении, а когда неожиданно появился невредимый плачущий Валент в рабской одежде, они несказанно обрадовались и прониклись состраданием и любовью к нему. Тот, проявив разумную умеренность, не потребовали ничьей казни, но ограничился тем, что назвал в качестве виновных нескольких человек, «чтобы не показаться неискренним в своей снисходительности»[834]. Можно указать и на другие подобные свидетельства. Так, когда преторианские трибуны и центурионы в ответ на угрозы восставших солдат демонстративно сложили перед Отоном, явившимся в лагерь преторианцев, знаки своего достоинства и потребовали у императора освободить их от службы и спасти от гибели, солдаты увидели в этой просьбе упрек себе и, не желая лишиться командиров, вернулись к повиновению и даже потребовали наказать зачинщиков беспорядков (Tac. Hist. I. 82). Отонианцы, составлявшие гарнизон Плаценции, взбунтовались против своего командира Спуринны, недовольные тем, что тот хотел обороняться за городскими укреплениями, но, убедившись в опрометчивости своего выступления и в правильности плана военачальника, вернулись к повиновению. Рассказывающий об этом Тацит употребляет выражение obsequium et parendi amor – «повиновение и любовь к послушанию» (Hist. II. 19. 4). Аналогичное сильное выражение amor obsequii употребляет Тацит также и в «Анналах» (I. 28. 6), в рассказе о переломном моменте мятежа паннонских легионов, наступившем после лунного затмения, которое солдаты сочли знаком небесного гнева на свое мятежное поведение. Это настолько изменило настроения массы воинов, что начальникам удалось разобщить восставших и добиться успеха в агитации, направленной против зачинщиков, а затем и расправиться с ними (Ann. I. 30; Dio Cass. LVII. 4. 4).
Разобщение и раскол мятежных войск[835], равно как и устранение зачинщиков, были стандартными средствами предотвращение и подавления мятежа. Важно, однако, иметь в виду, что применение этих средств зависело не только от решительности и авторитета военачальника, или от предоставления определенных уступок воинам в ответ на их требования, или же от использования объективного несовпадения интересов различных групп внутри войска (рядовых и командиров, новобранцев и ветеранов, легионов и вспомогательных формирований). Существенным фактором преодоления такой критической ситуации, как мятеж, являлись качества самого римского солдата, воспитанные многовековыми военными традициями, укорененные, можно сказать, в его генотипе, а именно: верность профессиональному воинскому долгу, пиетет по отношению к власти и социальному статусу военачальника[836], развитое чувство солдатской чести, а также, как подробно будет сказано ниже (глава X), сознательное подчинение дисциплине, которое коренным образом отличалось от рабского повиновения, основанного на страхе, и рассматривалось как почетное качество. Эти качества позволяли римским военачальникам находить эффективный баланс «между заискиванием и суровостью» в повседневной дисциплинарной практике, а также с уважением относиться к солдатским требованиям. В моменты же кризисов к этим качествам, прежде всего к чувству чести, и апеллировал полководец[837]. Разумеется, было бы абсурдным утверждать, что вся масса солдат в равной степени ориентировалась на соответствующие военно-этические ценности[838]. Солдатская среда была неоднородной во многих отношениях, в том числе и в моральном[839], подверженной к тому же внушению и довольно резким переменам настроения. Но в ней всегда наличествовало то здоровое ядро, которое, несмотря ни на что, сохраняло верность долгу, чести и дисциплине. Из всех античных историков на эту неоднородность солдатской массы наибольшее внимание обращает Тацит. Он неоднократно оговаривается, что среди воинов есть лучшая часть, melior pars, meliores, boni, optimus quisque manipularium, те, кто снискал расположение воинов, не совершив вместе с тем ничего дурного, наиболее благонамеренные и приверженные долгу, умеренные и спокойные[840]. Они, правда, составляют обычно меньшинство. Характерно, что Тацит, как и некоторые другие авторы, отмечает способность самой солдатской массы испытывать чувство стыда, раскаянья и жалости (pudor, paenitentia, miseratio), которое могло быть вызвано привязанностью к полководцу или его семейству, а то и готовностью военачальника перед лицом мятежа погибнуть или покончить с собой[841]. Это качество солдатской массы использовали полководцы во время мятежа, с тем чтобы противопоставить лучшую часть войска мятежным элементам и зачинщикам беспорядков. Любопытное в этом плане свидетельство приводит Аппиан в своем рассказе о мятеже в Сукроне. Сципион, узнав о мятеже, направил восставшим письма: одни – мятежным солдатам, другие – тем, кто, по его мнению, должен был переубедить зачинщиков, а третье письмо было общим, в котором полководец заявлял, что, если бы они уже примирились, он готов дать им заслуженные награды. Часть мятежников отнеслись к этим посланиям с подозрением, но другие согласились с предложением командующего (App. Iber. 34). Аналогичным образом и Германик, прежде чем силой оружия подавить бунт в нижнегерманском войске, направил его легату Цецине письмо, сообщая, что, если до его прибытия тот не справится с главарями мятежа, он будет казнить их поголовно; Цецина прочитал это письмо наиболее благонамеренным солдатам и, убедившись, что большинство в легионах привержено долгу, учинил их руками расправу с наиболее закоренелыми мятежниками (Tac. Ann. I. 48). Таким образом, если подобные меры удавались и подкреплялись авторитетом командующего и определенными уступками с его стороны, влияние зачинщиков падало и лучшая часть воинов становилась союзником командования в восстановлении порядка.
Иногда же солдаты по собственной инициативе выдавали виновников или даже беспощадно расправлялись с наиболее непримиримыми мятежниками, о чем имеются многочисленные прямые указания источников. Так, при подавлении восстания легионов в Паннонии схваченных вожаков мятежа частью убили центурионы и воины преторианских когорт, частью в доказательство своей преданности выдали сами манипулы[842]. В Германии уязвленные упреками своего командующего и раскаявшиеся легионеры сами схватили главарей мятежа и, связав их, повлекли на суд легата I легиона, а затем общим криком определяли их виновность и тут же на месте убивали, причем делали это без приказа полководца (Tac. Ann. I. 44; cp.: Dio Cass. LVII. 5. 7). Легат Далмации М. Фурий Камилл, попытавшийся поднять мятеж против императора Клавдия, был убит собственными солдатами, которые перебили также и командиров, подстрекавших их отложиться от императора (Suet. Claud. 13. 2; Otho. 1. 2; Dio Cass. LX. 15. 2–4). После убийства императора Аврелиана воины решительными мерами расправились с виновными, которые ввели их в заблуждение (SHA. Tac. 2. 4). Преторианцы, после того как их мятеж был усмирен Отоном, сами потребовали наказать зачинщиков беспорядков (Tac. Hist. I. 82. 3; I. 83. 1). Солдаты XIV легиона, отправленные Вителлием в Британию, по дороге подняли мятеж, но лучшие солдаты сами подавили этот бунт (Tac. Hist. II. 66. 3).
Все эти факты, помимо всего прочего, указывают на изначальный трагизм самой ситуации мятежа, которая нередко оказывается настолько «внезаконной», что для ее преодоления недостаточно было средств, предписываемых строгим военным правом. Военачальникам приходилось, далеко выходя за правовые рамки, прибегать к нестандартным методам, варьировавшимся в очень широких пределах – от полного прощения до применения древней суровости (prisca antiquaque severitas – Vell. Pat. II. 125. 4; cp.: II. 181. 1), от «ублаготворения воинов ласковым обращением» (comitate permulcendum militem – Tac. Ann. I. 29. 3) до «беспорядочного истребления» мятежников (promisca caedes – Tac. Ann. I. 48. 1), которое могло совершаться без всякого суда и руками самих солдат. Трагичной была в случае подавления мятежа и судьба его зачинщиков: они оказывались жертвами либо суровых военных законов и решительности полководца, либо изменившихся настроений своих же собственных соратников. Трудно с уверенностью сказать, в какой мере эта перемена в настроении войск обусловливалась их искренним раскаянием или влиянием лучшей части солдат, верных долгу, а в какой – умелым манипулированием со стороны военачальников или сугубо прагматическими расчетами основной массы воинов, которая, добившись определенных целей, стремилась избежать ответственности, жертвуя немногими наиболее активными участниками мятежа. Однако вполне справедливым представляется вывод о том, что, даже после того как армия Рима окончательно превратилась в профессиональную и статус легионеров как римских граждан утратил всякое политическое значение, солдаты не вели себя как простые наемники и их действия так или иначе идентифицировались с коллективными целями империи, предполагали ответственность, которую можно квалифицировать как гражданственную в широком смысле[843]. Солдатский мятеж в Риме никогда не был направлен против римского государства как такового. Легионеры ощущали себя не наемниками, но, скорее, носителями суверенной власти, партнерами и опорой императора[844], считая себя вправе отстаивать собственные интересы не только обращенными к властям просьбами, но и при необходимости оружием (precibus vel armis – Tac. Ann. I. 17. 1). В моменты кризиса власти военный мятеж мог инициироваться и направляться честолюбивыми претендентами на престол и тем самым превращаться в политический акт, устанавливающий новую власть. Лишь в этом случае зачинщики неповиновения и мятежа из числа солдат могли рассчитывать на безнаказанность и даже на награды. Армия нередко использовалась как средство, инструмент политического действия. Но в условиях империи профессионально-корпоративные интересы армии были неразрывно связаны с вопросом о главном носителе власти, от которого зависело обеспечение требований солдат. Поэтому практически всякий мятеж являлся актом политическим, независимо от того, имел ли он целью смену субъектов власти или диктовался сугубо корпоративными нуждами солдат. Важно подчеркнуть, что череда военных переворотов и солдатских мятежей в истории Римской империи была бы, наверное, невозможна без тех «мятежных традиций», которые складывались в Риме начиная с раннереспубликанского времени. Эта потенциальная «мятежность» войск, наряду с прочими факторами, диктовала особый модус взаимоотношений императора и армии, который включал и такой элемент, как патронатно-клиентские связи. Деполитизация армии даже при желании властей была недостижима, и важно было принять меры, чтобы армия как политическая сила была полностью на стороне императора[845].
Глава IX
Войсковая клиентела в позднереспубликанском и императорском Риме (к вопросу о характере отношений между императором и армией)
По справедливому замечанию Р. Сэллера, «патрональные язык и идеология пронизывали римское общество»[846]. Действительно, исследования последнего времени показывают, что отношения и идеология патроната-клиентелы – феномена, в известной степени чуждого социокультурному опыту греков, – имели центральное значение для социокультурной и потестарной практики римлян, составляя неотъемлемую часть их общественного бытия и самосознания[847]. По словам Э. Уоллас-Хэдрилла, патронат для социально-политических структур и идеологии римского общества был столь же значим, как феодализм для социальной системы Средневековья, конституируя определяющие социальные взаимосвязи между правителями и подвластными, выступая в качестве одного из ключевых механизмов социальной интеграции и осуществления власти[848]. В изучении всеохватывающей системы патронатно-клиентских связей невозможно и недопустимо отделять объективно существовавшие отношения и структуры от ценностных представлений и идеологии, ибо для римлян их реальный мир формировался их взглядами на прошлое и теми их идеалами, которые показывали, каким он должен быть[849]. Конкурируя или взаимодействуя с другими социальными и властными механизмами, система патроната-клиентелы была подвижной и динамичной, благодаря чему она могла адаптироваться к меняющимся историческим условиям и оставаться эффективной на протяжении столетий[850]. В конце республики наряду с переживавшей кризис традиционной (плюралистической по своему характеру) системой аристократического патроната складывается новая система, во многом благодаря которой революционный лидер (имеется в виду Октавиан, будущий Август) достигает власти и обеспечивает ее за собой. Таким образом, персональный патронат отнюдь не утрачивает своего значения с установлением принципата. Более того, «римская императорская власть имеет в своей основе трансформированные патрональные структуры республиканского Рима»[851], и император становится универсальным (хотя и не единственным) патроном, в чьих руках сосредотачиваются основные ресурсы влияния[852].
Учитывая отмеченную значимость феномена патроната-клиентелы, возникает закономерный вопрос: была ли, и если да, то каким образом включена в систему патроната-клиентелы армия, особые отношения которой с военными лидерами позднереспубликанского времени сыграли исключительно важную роль в процессе перехода к принципату и которая в эпоху империи была ключевым элементом государственно-политической структуры, одной из главных опор императорской власти?
Надо сказать, что в научной литературе уже достаточно давно было высказано и получило широкое распространение мнение о том, что отношения между военными лидерами и войском в последние десятилетия республики, равно как и отношения принцепсов и армии в ранней империи, строились на основе связей, которые можно отнести к патронатно-клиентским. При этом данная клиентела определяется как войсковая (военная)[853]. Впервые понятие войсковой клиентелы (Heeresklientel) использовал А. фон Премерштайн в своем известном труде «О становлении и сущности принципата»[854]. Уделив основное внимание не юридическим, а философско-психологическим и социологическим основам созданного Октавианом режима личной власти, немецкий исследователь одной из главных опор принципата считал традиционные отношения патроната-клиентелы, закрепленные присягой на верность, принесенной Октавиану в 32 г. до н. э. жителями Италии и ряда западных провинций, а позднее и населением восточных провинций Рима (RgdA. 25. 2). С точки зрения Премерштайна, собственно войсковая клиентела и армии-clientes появились еще в первые десятилетия I в. до н. э., когда материальные интересы солдат реформированной Марием армии, которая сделалась в значительной части пролетарской по составу и фактически профессиональной, стали удовлетворяться в первую очередь за счет тех «благодеяний» (beneficia), которые командующие предоставляли воинам из военной добычи в виде наград, денежных и земельных пожалований, получая взамен их политическую поддержку в своих притязаниях на власть в республике. Эти взаимные (синаллагматические) обязательства, развившиеся из традиционных форм патронатно-клиентских связей, закреплялись особой присягой на верность (Treueid), отличной от собственно военной присяги (sacramentum militiae), и превращали войско в личную «свиту» (Gefolgschaft) полководца. Такие же по своей сути отношения связывали армию и императора, ставшего единственным и единоличным патроном солдат, и в эпоху принципата.
Концепция войсковой клиентелы как одного из источников и одной из ключевых опор императорской власти получила достаточно широкое признание в научной литературе. Об Августе как патроне войска писал Р. Сайм[855]. На связь процесса пролетаризации состава легионов и профессионализации армии с феноменом военной клиентелы обратил внимание Э. Габба, который полагал, что происхождение военной клиентелы можно отнести уже ко времени II Пунической войны или Сципиона Эмилиана, и отметил также, что одним из ее источников были выводимые военачальниками ветеранские колонии[856]. Особо отмечается значение уз патроната-клиентелы для взаимоотношений Цезаря и армии[857]. Но, по мнению Ж. Армана, и для Августа узы клиентелы между императором и армией имели такое же значение, как и для Цезаря[858].
Многие современные авторы пишут о войсковой клиентеле как об одном из решающих факторов гибели республики и установления принципата. Так, довольно развернутые суждения на сей счет высказал И. Бляйкен. Отношения личной преданности и патроната-клиентелы, которые связывали отдельных представителей знати с подчиненными им армиями в конце республики, он характеризует как эмбрион императорской власти, подчеркивая, что эти отношения отнюдь не являлись правовыми, но, базируясь на неформальных узах fides, имманентных самой сути клиентелы, были основой военной деспотии[859]. Наряду с изменением социального состава и способов обеспечения армии причиной появления нового типа клиентелы стали и результаты Союзнической войны: стремление многочисленных новых граждан войти в существующие клиентелы нарушило их равновесие, что определенным образом расчистило почву для складывания войсковой клиентелы[860]. С установлением империи принцепсы стремились не допустить представителей старинных аристократических семейств ни к войсковой, ни к гражданской клиентелам. Для легитимации императорской власти позиция армии была особенно важна, поэтому от императоров требовалось щепетильное и серьезное отношение к своим обязанностям патрона, настойчивое утверждение среди солдат преданности правящей династии, постоянные усилия по материальному обеспечению войска, созданию особого имиджа победоносного правителя, покровителя своих солдат[861]. К аналогичным выводам приходит и К. Крист, отмечая, в частности, что образование войсковой клиентелы стало решающим фактором для общественных изменений в поздней республике, что эта клиентела превзошла по своей значимости прежнюю систему социальных связей между аристократическими семьями и их клиентелами[862].
Подобные оценки разделяются и другими исследователями[863], в том числе и отечественными специалистами. Например, А.В. Игнатенко пишет, что в связи с переходом к добровольному набору воинов-профессионалов и изменением всей системы снабжения легионеров и оплаты службы отношения между воинами и полководцами стали строиться на соглашениях, которые могут быть уподоблены безымянным контрактам[864]. Об узах военной клиентелы, сыгравших важную роль в социально-политической борьбе последнего века республики и затем монополизированных принцепсом, упоминает В.Н. Парфенов, не развивая подробно данный тезис[865]. Складывание особых личных клиентел у полководцев конца республики отмечает также А.В. Колобов, указывая, что свои требования государству солдаты и ветераны выражали в категориях античной гражданской культуры[866]. В.Н. Токмаков элементы отношений типа патроната-клиентелы усматривает даже в раннереспубликанский период, полагая, что воины, приносившие присягу (sacramentum) лично консулу и вручавшие свои жизни высшей власти его империя, тем самым становились как бы его клиентами, но, утрачивая при этом гражданские права, они смотрели на командующего как на своего покровителя, взявшего на себя обязательство беречь их и содействовать их обогащению за счет добычи, и в случае невыполнения этого обязательства воины считали себя вправе реагировать неповиновением нарушителю контракта[867]. Эти интересные заключения не получили, однако, достаточно развернутой аргументации.
На один немаловажный фактор, способствовавший возникновению в конце республики клиентских армий, обращает внимание Г. Борен. Он связывает этот процесс не только с изменениями социального состава и принципов комплектования легионов, но и с появившейся в послегракханский период тенденций ко все более частому отказу отпрысков знатных семейств, составлявших основу олигархии (the core oligarchs), служить в армии на младших и средних командных должностях[868]. В результате эти должности заполнялись сыновьями малых сенаторов, надеявшимися пробиться в высший слой правящей элиты, или выходцами из политически незначительных семей всадников и средних землевладельцев, для которых должность военного трибуна была едва ли не пределом карьерных надежд. Такие офицеры, отчасти отбиравшиеся лично полководцами, отчасти делавшие карьеру в самих войсках, превращались фактически в профессионалов, и именно от их поддержки, а не от клиентской преданности рядовой солдатской массы во многом зависел успех или неудача политических планов амбициозных военных лидеров. Все это усиливало отчуждение армии от правящего режима[869]. Аналогичные идеи получили развитие и более фундаментальное обоснование в работах Л. де Блуа[870], который, в частности, отмечает, что все более значительная часть штабных офицеров и средних командиров не принадлежала к семьям сенаторской элиты и связанных с ними всадников, лояльность же новых офицеров была связана в первую очередь с их командующим, а не с правящей олигархией. Автор, однако, указывает, что «сезонные» армии и ветеранов поздней республики нельзя считать послушной «свитой» (retinues) их полководцев, сплоченными, социально изолированными clientelae, которые бы следовали за своими лидерами в любой ситуации и были послушным орудием в их руках, т. к. они поддерживали действия своих командующих только тогда, когда те обеспечивали интересы подчиненных[871]. В таких случаях солдаты, по мнению де Блуа, действовали как ad hoc clientela, подобно лавочникам Клодия в Риме; в то же время легионеры не были сосредоточены исключительно на собственных материальных интересах и не были абсолютно чужды республиканской политической культуре, оставаясь вооруженными гражданами. В целом же в армиях поздней республики получили развитие прочные горизонтальные связи среди солдат, которые знали своих офицеров лучше, чем своих патронов в Риме, и в первую очередь шли за этими командирами. Поэтому для командующих важно было прежде всего обеспечить лояльность этих офицеров и центурионов[872].
Среди современных исследователей, пожалуй, наиболее подробное освещение сущности войсковой клиентелы и ее роли в период становления принципата дает К. Раафлауб[873]. Он констатирует, что в конце республики войсковая клиентела, частично состоявшая из традиционных клиентов знатных римлян, давала возможность полководцам и после сложения своих магистратских полномочий оказывать через ветеранов политическое давление, что превращало войсковую клиентелу в политическую и служило основой экстраординарной личной власти. Возрастанию роли войсковой клиентелы способствовали разобщенность нобилитета, неспособность сената принять важные для солдат решения и готовность отдельных «генералов» использовать армии во внутриполитической борьбе за власть. Упорядочение Августом условий службы, выплат жалованья и премий лишило войсковую клиентелу ее прежней существенной основы. Патронат над войском стал наследственной монополией принцепса и его семьи; к нему присоединился патронат над ветеранскими колониями и городами, возникшими на основе поселений ветеранов. Сознание солдатами своей принадлежности к клиентеле принцепса – и только принцепса – парализовывало возникновение альтернативной лояльности и делало ничтожно малой опасность новой политизации армии. Особое значение для создания тесных отношений между императором и войском имела также монополизация принцепсом и членами его семьи императорских аккламаций и триумфов. В целом вооруженные силы империи, несмотря на создание aerarium militare и другие мероприятия по упорядочению военной организации, имели характер персональной армии. Август и другие императоры стремились не допускать образования конкурирующих клиентел, которые могли быть созданы успешными и популярными в войсках военачальниками. При этом патронатно-клиентские отношения отнюдь не действовали автоматически и переплетались с отношениями и обязательствами иного рода, завися в первую очередь от эффективности заботы императора-патрона о войске. Донативы, материальные, юридические и прочие привилегии стали средством обеспечения лояльности армии, которая продолжала оставаться главной опорой императорской власти. Но это вело к игнорированию конституционной роли сената и превращало армию в Kaisermacher[874]. Опасность создания конкурирующих войсковых клиентел была редуцирована при помощи системы военно-организационных и социально-политических мер (включая такие шаги, как деполитизация «генералитета», использование на командных должностях homines novi и членов ближайшего окружения принцепса, чередование военных и гражданских постов в должностной карьере, постоянный личный контроль принцепса за назначениями, и т. д.), но отнюдь не исчезла полностью. Созданная Августом система в целом оказалась настолько прочной и эффективной, что была в состоянии справляться со случайными сбоями, династическими проблемами и попытками военных мятежей.
Система особых персональных связей императора и армии совсем недавно получила специальное и детальное исследование в монографии Я. Штекера[875]. Автор начинает свое исследование с рассмотрения армии как клиентелы отдельных полководцев в период поздней республики и, переходя далее к эпохе империи, акцентирует символические и моральные элементы во взаимоотношениях принцепса и рядовых воинов, связывает их специфику с традиционными взаимными обязательствами, существовавшими между патронами и клиентами. С этой точки зрения оцениваются такие аспекты, как практика использования praemia militiae и донатив (которые отнюдь не были средством простой «покупки» лояльности войска – важен был сам акт их предоставления, а не размер), организация ветеранских поселений, воинская присяга, роль принцепсов в качестве боевых соратников (commilitones) своих солдат, значение триумфов, императорской титулатуры и императорских изображений на военных штандартах, знаках отличия (dona militaria) и представленных в виде статуй, воздвигаемых в лагерях, а также другие формы императорского культа в армии. Выводы и исследовательские подходы, представленные в книге, несомненно, очень интересны, хотя далеко не бесспорны и отнюдь не исчерпывают всех проблем, относящихся к данной теме.
Нельзя, однако, утверждать, что концепция военной клиентелы имеет в современной литературе всеобщее признание. В некоторых работах, даже в тех, в которых специально рассматриваются взаимоотношения императоров и армии, понятие войсковой клиентелы вообще не употребляется[876]или используется очень осторожно[877]. Х. Грассль считает даже, что точка зрения на войско как клиентелу принцепса не находит опоры в источниках[878]. Вместе с тем значение персональных связей правителя и войска единодушно признается фактором первостепенной значимости. Так, П. Вейн, касаясь в своей известной книге «Хлеб и зрелища. Историческая социология политического плюрализма» проблем взаимоотношений императора и армии (в разделе в характерным заголовком-вопросом – «Солдаты на продажу?»), пишет, что вопрос о том, был ли титул императора как верховного главнокомандующего официальным или персональным, по существу относится к проблеме покровительства («патримониализма», по терминологии автора), а истинный ответ на вопрос, кем были солдаты императорской армии – приверженцами принцепса, связанными с ним воинской присягой, или же продажными наемниками (fidéles ou vendus?), является хотя и довольно банальным, но не столь простым[879]. По мнению французского историка, они не были ни тем ни другим, но были профессионалами, которые представляли только самих себя, свои идеалы, мифы и корпоративные интересы и для которых личная верность командующему является эквивалентом того, что у нас именуется профессионализмом[880]. По мнению Р. Сэллера, императорам для сохранения своего властного положения необходимо было избегать двух опасностей – заговоров среди ближайшего окружения и восстаний тех, кто командовал армиями. Для этого не было нужды иметь всю империю в личной клиентеле – достаточно было обеспечивать лояльность только этих двух критических групп с помощью патримониальных ресурсов. Кроме того, сами сенаторы отнюдь не перестали быть патронами[881].
Специальный критический разбор концепции персональных армий и военной клиентелы в позднереспубликанскую эпоху предпринял Н. Рулан[882]. Констатировав, что недостаточно признать наличие феноменов клиентелы в армии, чтобы ipso facto говорить о «военной клиентеле» как о клиентеле особого рода, он приходит к заключению, что выделять таковую неправомерно ни с политической, ни с социологической, ни с моральной точки зрения, ибо феномены, обычно относимые к ней, являются по своей природе теми же, что и феномены гражданской клиентелы. По общему заключению автора, выражения «армии-клиенты» и «военная клиентела» суть лишь несовершенные интерпретации (причем опасные с терминологической точки зрения) того понятия, которое обозначается в немецком языке труднопереводимым словом Gefolgschaft[883]. Эти общие выводы Рулана базируются на следующих положениях и доводах.
1. То, что сообщают наши источники о присяге, приносимой солдатами в позднереспубликанский период, не позволяет рассматривать ее как акт, порождающий вступление в особую клиентелу. Древняя же республиканская sacramentum вообще не имеет отношения к клиентеле, поскольку содержала обязательство повиноваться власти магистрата, а присяга на верность, приносимая отдельным лицам (Цинне, Катилине, Фимбрии и др.), использовалась в экстраординарных обстоятельствах и не создавала уз клиентелы stricto sensu. Присяга же на верность Октавиану, принесенная в 32 г. до н. э., тем более не может считаться актом, создающим военную клиентелу, поскольку эту клятву давали как воины, так и гражданские лица.
2. Соглашаясь, что в I в. до н. э. полководцы стали единоличными распорядителями наград среди подчиненных им войск, Рулан полагает, что здесь нельзя видеть гигантские sportulae (как это делает Ж. Арман[884]), ибо «генералы» лишь приспосабливали древние республиканские принципы к потребностям новой эпохи, когда значение военной добычи и соответствующих сумм, распределяемых среди солдат, возросло и требования последних стали более решительными, а авторитет сената падал, не позволяя ему играть традиционную роль. Beneficia военных лидеров сами по себе не доказывают существования уз военной клиентелы.
3. В свою очередь, те услуги, которые оказывали солдаты и ветераны своим вождям в политических и избирательных акциях, тоже нельзя расценивать как выполнение клиентских обязательств. Даже там, где сообщается о применении (или угрозе применения) вооруженного насилия как средства воздействовать на решения политических собраний, речь идет лишь о действиях полководцах, стремящихся силой оружия захватить власть в условиях смуты и гражданской войны. Нельзя, конечно, отрицать, что полководцы обращались к голосам своих солдат, но обязанность голосовать всегда была элементом клиентелы и речь идет не о специфически военном характере клиентелы, а только о благосклонном голосовании избирателя в пользу кандидата, окруженного престижем выдающегося военного вождя.
4. Патронат, который те или иные римские нобили осуществляли над общинами, мог использоваться в военных целях, в частности для набора среди клиентов рекрутов, но эти коллективные клиентелы на местах также не имели ничего специфически военного, оставаясь по своей природе гражданскими. Само же использование клиентов для военных нужд относится к очень древней традиции и не представляет ничего принципиально нового.
5. Наконец, автор приходит к выводу, что и создание ветеранских колоний не приводило к возникновению уз собственно военной клиентелы, ибо в этом случае возникал обычный патронат над гражданской общиной.
Отдельные критические замечания Рулана нельзя не признать справедливыми (в частности, это касается политических обязательств солдат и призыва клиентов в войско патронов). Вместе с тем многое в его подходе и выводах представляется неприемлемым. Это прежде всего вольное или невольное стремление свести патронатно-клиентские отношения между военными вождями и армиями к неким формальным, специфическим, можно сказать, юридическим критериям и элементам, оставляя за кадром многие факты, не поддающиеся формализованным определениям и характеризующие такие стороны во взаимоотношениях полководцев и войска, которые сами римляне передавали емким понятием fides, которое в определенных аспектах выступает как синоним понятия клиентелы вообще[885]. Несводимость патроната-клиентелы только к эксплицитным, объективированным структурам и ошибочность юридической интерпретации данного комплекса отношений, которые по сути своей были связаны не с правовыми, но прежде всего с моральными обязательствами, вполне, на наш взгляд, обоснованно подчеркивается в современных исследованиях[886].
Подводя общий итог историографического обзора, следует, во-первых, отметить, что проблема войсковой клиентелы выходит на очень широкий круг вопросов и аспектов, связанных с социально-политической ролью и правовым положением армии в эпоху принципата, с истоками и основами императорской власти, с организацией материального обеспечения солдат и ветеранов, наконец, с системой их идеологических и ценностных представлений. Во-вторых, можно констатировать, что в научной литературе намечены отдельные направления исследования феномена войсковой клиентелы (в частности, это касается роли младшего и среднего командного состава), но в целом в его оценке присутствуют весьма разноречивые подходы и трактовки и в то же время фактически нет работ, которые были бы специально посвящены изучению этого феномена на материале императорского периода. Поэтому остается неясным целый ряд принципиальных вопросов: насколько вообще правомерно те особые отношения между полководцами и войском, которые появились в последнее столетие республики и в той или иной форме продолжали существовать в эпоху принципата, интерпретировать как персональные, взаимообязательственные связи типа патроната-клиентелы; можно ли видеть в них некую военную специфику, сочетание как древних традиций, так и неких новых элементов, служивших источником и основой принципата, который, как резонно отмечается некоторыми исследователями, никогда не мог отречься от своего революционного и военного происхождения[887]; насколько допустимо об армии раннеимператорского времени говорить как о «персональной» («частной») армии принцепсов, а о ее солдатах как о клиентах императора-патрона; не является ли понятие войсковой клиентелы конструктом, искусственно созданным и используемым современными историками, или же оно действительно отражает существенные стороны взаимоотношений армии и правителя империи? Чтобы прояснить данные вопросы, обратимся к источникам, уделив внимание главным образом анализу тех моментов, которые непосредственно связаны с такой ключевой для патронатно-клиентских отношений категорией, как fides.
Разумеется, было бы ошибочным сводить все многообразие отношений между полководцами (императорами) и их подчиненными только к узам патроната-клиентелы (тем более что и солдаты, и командиры разных рангов в период империи, как и при республике, продолжали входить в различные клиентелы, которые отнюдь не исчезли с установлением принципата[888]). Важно, однако, отметить, что личный, можно даже сказать «частный», характер армий конца республики и начала империи вполне отчетливо сознавался современниками и более поздними античными историками. Такое понимание сложившейся ситуации с очевидностью присутствует в ряде авторских рассуждений и в речах исторических персонажей в «Гражданских войнах» Аппиана. В 17‐й главе V книги он пишет с присущей ему проницательностью: «Причинами его (безвластия. –
В современной литературе уже обращалось внимание на тот факт, что в долговременных кампаниях после 89 г. до н. э. солдаты стали именоваться по именам своих командующих: Sullani, Fimbriani, Valeriani (Plut. Lucul. 7. 2; Sall. Cat. 11. 4; 16. 4; 37. 6; App. B.C. II. 2), miles Caesaris, miles Pompei (Caes. B. civ. II. 32. 14; [Caes.] B. Hisp. 17. 1)[892]. Подобные прецеденты имели место и в период империи – и не только в «год четырех императоров», когда в ходу были наименования «вителлианцы», «отониацы», «флавианцы» (см.: Tac. Hist. Passim). В сенатском постановлении по делу Гн. Пизона-отца, среди прочих преступных деяний сирийского наместника, указывается, что он пытался развязать гражданскую войну и разлагал воинскую дисциплину во вверенных ему частях, «раздавая от своего имени подарки из казны нашего принцепса, а сделав такое, потешался, называя одних воинов пизонианцами, а других цезарианцами, предпочитая <всем> тех, кто после присвоения такого прозвища усердствовал в подчинении» (SC de Cn. Pisone patre, 54–57. Пер. П.А. Князева)[893]. Отметим также, что Пизон фактически пытался создать из подчиненных ему легионов собственных приверженцев, присвоив себе то, что считалось исключительной прерогативой принцепса, – раздачу донатив. Случай с Пизоном, конечно, стоит особняком. Однако он может свидетельствовать, что абсолютной монополии принцепса на покровительство войску в период раннего принципата еще не существовало, тем более она оказывалась под вопросом в моменты династических кризисов[894].
Говоря о персональном характере императорской армии, следует еще раз обратить внимание на тот факт, что уже в правление Августа происходит отказ от употребления такой официальной формулы, как legiones (exercitus) populi Romani: в своих «Деяниях» принцепс именует и солдат, и войско, и флот milites mei, exercitus meus, classis mea (RgdA. 15. 3; 26. 4; 30. 2)[895]. Еще более примечательно, что и воины указывают на то, что они сами или их легион принадлежит императору. Так, известна надпись (ILS, 2231), в которой один центурион именуется centurio leg(ionis) XXXXI Augusti Caesaris[896], а в почетной надписи, отмечающей почести, предоставленные городом Немаусом ветерану XVI легиона Т. Юлию Фесту, этот последний назван Ti. Caesaris divi Aug(usti) f(ilii) Augusti miles missicius, т. е. «отставной солдат Тиберия Цезаря Августа, сына Божественного Августа» (CIL XII 3179 = ILS, 2267). Эти свидетельства, как и характерные указания в эпиграфических документах на получение наград, почетной отставки и связанных с нею привилегий лично от императора[897], могут служить подтверждением того, что военная служба действительно стала рассматриваться как служба лично императору, а сама армия – как принадлежащая персонально ему не только в силу его полномочий главнокомандующего, но на основе обязательств персонального характера, в противоположность той ситуации периода республики, когда, по словам Цицерона, все легионы и все войска, где бы они не находились, принадлежали государству[898]. Для Тацита, во всяком случае, представлялось очевидным, что после битвы при Филиппах войско как институт, подчиненный государству в целом, перестало существовать (Ann. I. 2. 1: nulla iam publica arma); и, судя по всему, такое же положение, по мнению римского историка, сохранялось и с установлением принципата. Отметим и другое свидетельство Тацита, согласно которому Тиберий, только что занявший императорский престол, в обращении к мятежным легионам в Паннонии стремился создать впечатление, что забота об армии является не только делом принцепса, но и сената (Ann. I. 25), но именно эту ссылку на сенат легионеры восприняли с возмущением и недоумением, увидев в ней нечто новое, потому что для солдат естественным представлялся порядок, когда и приказы о военных действиях, и наказания, и награды исходят от одного источника – императора[899].
Очевидно, истоки такого положения дел коренятся в обстоятельствах эпохи гражданских войн, когда прочность и перспективы положения отдельных военных лидеров обусловливалась поддержкой солдат, которые, в свою очередь, были заинтересованы в сильной власти своего вождя, чтобы иметь надежные гарантии предоставления обещанного вознаграждения и закрепления полученных земельных пожалований, которых, естественно, не мог (и не хотел) дать сенат (App. B.C. V. 13)[900]. В период гражданских войн, последовавших за смертью Цезаря, сенат de facto устраняется от какого бы то ни было реального участия в контроле за армией и полководцами, в лучшем случае выступая только как институт легитимации статуса того или иного вождя. Наиболее, быть может, показателен в этом плане эпизод, связанный с получением в начале 43 г. до н. э. империя юным наследником Цезаря: по сути дела, он был предоставлен ему волей солдат и ветеранов Цезаря. И это вынужден был признать (и, в силу сложившейся ситуации, даже оправдывать!) сам Цицерон, заявляя в XI «Филиппике»: «…ветераны, которые взяли в руки оружие для защиты государства, увлеченные его авторитетом, командованием, именем, хотели, чтобы ими командовал именно он: Марсов и четвертый легион подчинились авторитету сената и достоинству государства при условии того, что их императором и предводителем будет Гай Цезарь» (Phil. XI. 20. Пер. В.Г. Боруховича и Е.В. Смыкова). Аналогичным образом эти события излагаются и у Аппиана (B.C. III. 48; 65). Показательно, что переход этих воинских частей на сторону Октавиана произошел, несмотря на то что Антоний попытался увеличить обещанные донативы[901]. Весьма примечательно, что спустя многие годы и сам Август поставил себе в заслугу то, что он по собственной инициативе и на собственные средства (privato consilio et privata impensa) снарядил войско, с помощью которого разгромил Антония, и за это получил от сената пропреторский империй и другие почести (RgdA. 1. 1).
Такой набор войска стал возможен главным образом потому, что за Октавианом последовала бóльшая часть солдат и ветеранов Цезаря, которые, разумеется, нуждались в вознаграждении и закреплении за ними прав собственности на полученные земли, что могло быть обеспечено при условии преемственности власти (ср.: Nic. Dam. Vita Caes. 18. 56)[902]. Но вместе с тем они, очевидно, руководствовались и чувством личной верности по отношению к приемному сыну и наследнику своего полководца, рассматривая Октавиана и как наследника того патроната, который имел по отношению к ним Цезарь[903]. Думается, нет веских оснований преуменьшать значение этого субъективного фактора, который прямо акцентируется в некоторых источниках, пусть даже эти свидетельства и принадлежат таким тенденциозным авторам, как Николай Дамасский. Последний, рассказывая о взаимоотношениях Антония и Октавиана, прибывшего в Рим после смерти диктатора, передает рассуждения ветеранов Цезаря, которые полагали, что для них делом благочестия является соблюдать все, что относится к доброй памяти Цезаря, и опекать его сына и наследника (Vita Caes. 29. 115). Один из солдат заявляет даже, что все они входят в состав наследства Октавиана и готовы все перенести и сделать ради наследника Цезаря (Nic. Dam. Vita Caes. 29. 117). Такого рода расположение Цезаревых ветеранов к юному Октавиану отмечают и Аппиан (B.C. III. 11–12; 32; 40), и Веллей Патеркул (II. 59. 5). Надо сказать, что подобная лояльность ветеранов и солдат, распространяющаяся на сыновей и наследников политических лидеров, не является в истории I в. до н. э. чем-то исключительным. Она отмечается, в частности, в отношении ветеранов Мария к его сыну (Diod. Sic. XXXVIII–XXXIX. 12), ветеранов-помпеянцев к Сексту Помпею (App. B.C. IV. 83). Но в борьбе за власть после смерти Цезаря конституционные аргументы, по словам Л. де Блуа, были отброшены и впервые на передний план стала выдвигаться династическая лояльность[904]. Было бы, конечно, ошибкой видеть подоплеку таких отношений исключительно в клиентской верности, переносимой на наследника покойного патрона, но нельзя и исключать этого мотива.
Представляется также вполне правомерным видеть в этих отношениях истоки того династического чувства, которое с началом Принципата утверждается – и начиная с Августа целенаправленно формируется – в императорской армии. В источниках императорского времени обнаруживаются многочисленные указания на сильно развитую приверженность солдат правящей династии, domus Augusta в целом. Приведем некоторые наиболее показательные примеры. Так, у Тацита в рассказе о происках Гн. Пизона против Германика в качестве фактора, способного помешать реализации узурпаторских планов, выделяется присущая солдатам «глубоко укоренившаяся любовь к Цезарям» (Ann. II. 76. 3: penitus infixus in Caesares amor). Это же почтение к Германику и его семейству, связанному родством с Августом, сыграло, по Тациту, решающую роль в изменении настроений мятежных легионов в Германии (Ann. I. 41. 2). По утверждению того же Тацита, после усыновления Августом и выбора в качестве наследника Тиберий стал открыто почитаться и превозноситься в войсках (Ann. I. 3. 3). В сенатском постановлении по делу Пизона воины удостаиваются официальной похвалы за сохранение преданности и верности дому Августа (SC de Cn. Pisone patre, 161: fidem pietatemq(ue) domui Aug(ustae) praestarent). Принадлежность к дому Августа и любовь народа к Германику, как хорошо известно, сделали сначала Калигулу желанным правителем, а потом сыграли ключевую роль в выборе императором Клавдия (Ios. Ant. Iud. XIX. 3. 2). Характерно также, что после убийства Каракаллой его брата Геты солдаты II Парфянского легиона, расположенного в Италии, выражали крайнее возмущение, заявляя, что обещали быть верными и служить обоим сыновьям Севера (Hdn. III. 15. 5; SHA. Carac. 2. 7–8; Geta. 6. 1).
Укорененное в сознании солдат династическое чувство, вероятно, побуждало претендентов на престол, стремившихся к власти в моменты династического кризиса, предпринимать соответствующие меры, чтобы обеспечить определенную легитимность своих притязаний через подчеркивание связи с популярной в солдатской массе династией или предшествующими правителями. Особенно показательны в этом плане действия Септимия Севера, который сначала провозгласил себя Севером Пертинаксом, учитывая то уважение, какое снискал Пертинакс в иллирийских легионах, а потом официально объявил себя сыном Марка, братом Коммода, внуком Антонина, правнуком Адриана и т. д., проведя династическую линию до Нервы (Hdn. II. 10. 1; Dio Cass. LXXV. 7. 4; LXXVI. 9. 4; Aur. Vict. Caes. 20. 30), и именовался так в официальных надписях[905]. Соответственно, его сыновья также стали именоваться Антонинами, чтобы подчеркнуть возрождение популярной в войсках и народе династии (Hdn. III. 10. 5; II. 10. 3; SHA.S. Sev. 10. 1; Geta. 1. 4–6). В биографии Каракаллы сообщается даже, что Антонином его провозгласило войско (SHA. Carac. 1. 1). Стоит также отметить, что после убийства Коммода преторианцы потребовали от претендовавшего на власть Дидия Юлиана принять его имя (Hdn. II. 6. 10–11). Имя Антонина, чтобы снискать расположение воинов, использовал и Опимий Макрин, назвавший так своего сына Диадумена на воинской сходке (SHA. Macr. 3. 9; Diad. Ant. 1. 2; 3. 1; Dio Cass. LXXVIII. 19. 2; Aur. Vict. Caes. 22. 2). Имя Марка Аврелия Антонина получил при провозглашении императором Гелиогабал, в фиктивное происхождение которого от Каракаллы охотно поверили солдаты (Hdn. V. 3–4; 7.3; SHA. Diad. Ant. 9. 4; Heliog. 1. 4). Принадлежность (реальная или вымышленная) к семейству популярного в войсках императора и в IV столетии служила одним из средств обоснования претензий на власть и легитимации положения узурпаторов[906]. Так, Прокопий, родственник императора Юлиана, попытавшийся захватить власть, для привлечения на свою сторону войска всюду возил с собой и демонстрировал солдатам маленькую дочь Констанция, чтобы подтвердить свое родство с этим последним и Юлианом (Amm. Marc. XXVI. 7. 10; 9. 3).
Надо сказать, что верность членам императорской семьи, помимо всего прочего, обусловливалась приносимой воинами присягой, которая, по всей видимости, в императорское время стала включать обязательство хранить преданность не только императору как главнокомандующему, но и его семейству, как в клятвах, даваемых сенаторами и другими гражданами (см., например: ILS, 190; ср. также: Dio Cass. LX. 9. 2)[907]. Судить об этом, правда, приходится только по косвенным данным, поскольку полная формула sacramentum militiae императорского времени не сохранилась. Можно, к примеру, сослаться на приводимый у Тацита ответ Бурра на вопрос Сенеки, можно ли отдать преторианцам приказ умертвить Агриппину? Начальник преторианцев ответил отрицательно, сказав, что они связаны присягой верности всему дому Цезарей и не осмелятся поднять руку на дочь Германика (Tac. Ann. XIV. 7. 4: toti Caesarum domui obstrictos; cp.: Hist. I. 5. 1). Интересно также отметить, что когда Калигула решил умертвить Тиберия Гемелла, внука императора Тиберия, то, по свидетельству Филона Александрийского (Philo. Leg. ad Gaium. 5), мальчика заставили покончить с собой в присутствии преторианских центурионов и трибунов, которые не захотели его умертвить (даже после того, как тот сам просил их об этом) – возможно, потому, что не хотели нарушить присягу[908]. Полтора столетия спустя подобные соображения уже не останавливали воинов-преторианцев, убивших Пертинакса, за что их укоряет Септимий Север у Геродиана, говоря, что они запятнали свою присягу и предали верность (Hdn. II. 9. 8; 13. 8). Важно также отметить, что sacramentum militiae со времени Августа приносилась на имя принцепса войсками, расположенными не только в императорских, но и в сенатских провинциях[909], и все воины считались связанными одной присягой, принесенной одному императору-главнокомандующему (ср. Tac. Hist. IV. 46. 3: eiusdem sacramenti, eiusdem imperatoris milites).
Несмотря на нередкие в условиях гражданских войн случаи перехода как отдельных солдат, так и целых воинских формирований на сторону противника, измена своему полководцу, а позже принцепсу часто воспринималась как ни с чем несравнимый позор. По сообщению Диона Кассия (LI. 10. 1–2), когда Антоний во время военных действий в Египте попытался подкупить солдат Октавиана, пообещав им награду в 1500 драхм, Октавиан сам прочитал листовки с этим обещанием своим воинам, противопоставив позор предательства доблестной верности своему полководцу, и вполне убедил солдат, так что они, оскорбленные самой попыткой их соблазнить и не желая показать себя способными на измену, сражались с особенным рвением. Так же и для солдат Цезаря подозрение в неверности (infidelitatis suspicionem) казалось оскорбительным, и они просили командовавшего ими Куриона поскорее дать сражение, чтобы испытать их fidem virtutemque (Caes. B. civ. II. 33. 1–2). Обвинение в измене или недоверие со стороны полководца могли восприниматься настолько остро, что ради сохранения воинской чести некоторые солдаты и офицеры предпочитали покончить с собой. Такое высокое понимание своего воинского долга и чести обнаруживается во многих ярких примерах[910], которые подтверждают, что верность полководцу (императору) была в сознании солдат неотделима от высшей доблести, достоинства войска, его благочестия (ср. также: [Caes.] B. Afr. 45. 3; Tac. Hist. II. 69. 1; Amm. Marc. XXVII. 6. 13)[911]. Иногда она даже приобретала демонстративно-экзальтированный, исступленный характер, как в коллективном самоубийстве солдат Отона во время его похорон (Suet. Otho. 12. 2; Plut. Otho. 17; Dio Cass. LXIII. 15. 12—2b; Aur. Vict. Caes. 7. 2). Как констатирует Тацит, они покончили с собой не из страха, но из ревнивого чувства чести и любви к принцепсу (Hist. II. 49. 5: neque ob metum, sed aemulatione decoris et caritate principis), и смерть их вызвала восхищение в войсках. Любовь и преданность к умершему императору солдаты выражали и по-другому, но при этом характерно, что они демонстрировали особый военный характер своей связи с покойным. Ветераны Суллы шествовали в его похоронной процессии строем со знаменами и в полном вооружении (App. B.C. II. 105–106); старые легионеры Цезаря сжигали оружие, которым украсились для похорон (Suet. Iul. 84. 4), а на похоронах Августа воины бросали в погребальный костер боевые награды, полученные от императора (Dio Cass. LVI. 42. 2).
Вопреки распространенному в литературе мнению, что моральные обязательства воинов по отношению к императору в условиях гражданских войн нисколько не препятствовали изменам и переходу на сторону другого вождя[912], что решающим фактором преданности солдат было их материальное благополучие, а солдатская масса в целом была склонна к политической взятке[913], следует, на наш взгляд, разделить ту точку зрения, что во многих случаях неповиновение командирам, измена одному военному лидеру или императору могли расцениваться солдатами как проявление особой лояльности по отношению к другому лидеру, претендовавшему на власть, верности своему воинскому долгу и тому делу, за которое они сражались[914]. Как пишет П. Вейн, профессиональные солдаты, даже продаваясь тому, кто больше предлагал, сами выбирали своего вождя. Верность императору выступала как эквивалент и квинтэссенция верности воинскому долгу[915].
Ряд примеров показывает, что преданность императору не в последнюю очередь обусловливалась мнением солдат о том, насколько он соответствует их представлениям о должном моральном облике военного лидера и выполняет свои обязательства перед войском или отдельными воинами. Характерную в этом плане реплику произносит в «Анналах» Тацита (XV. 67. 2) преторианский трибун Субрий Флав, участвовавший в заговоре против Нерона. На вопрос Нерона, почему он дошел до забвения присяги, он ответил: «Я возненавидел тебя. Не было воина преданнее тебе, пока ты был достоин любви». Напротив, память о благодеяниях, оказанных императором отдельным солдатам или воинским частям, часто являлась решающим фактором сохранения их преданности. Так, отмеченный Нероном за заслуги в подавлении восстания в Британии XIV легион долго сохранял ему верность и потом был наиболее предан Отону (Tac. Hist. II. 11). Так же и часть британских войск очень неохотно отказалась от верности Вителлию, который на деле доказал им свою благосклонность, предоставив повышения по службе (Tac. Hist. III. 44). При провозглашении императором Юлиана один префект отказался приносить ему присягу, заявив, что не может связать себя клятвой против Констанция как человек, обязанный ему частыми и различными благодеяниями (Amm. Marc. XXI. 5. 11).
Все эти факты позволяют заключить, что воинская fides была понятием более широким и емким, нежели обычная верность клиентов по отношению к патрону, непосредственно пересекаясь с ключевыми военно-этическими категориями. Более того, в источниках отношение солдат к полководцу или императору нередко обозначается понятием «любовь». Именно это чувство, как мы уже сказали, в первую очередь двигало солдатами Отона[916]. Оно же отмечается и в других источниках, например у «Писателей истории Августов», а также в тех Латинских панегириках, что были обращены к императорам, которым предстояла борьба с соперниками: здесь лозунг «любви» воинов к своему императору выдвигается на первый план, в отличие от более ранних речей сборника, где это понятие вообще отсутствует[917]. Эта категория, таким образом, обнаруживает свое политическое значение. Так, в панегирике неизвестного автора в честь Константина Августа провозглашается: «Лишь тот страж государства является надежным и верным, кого воины любят ради него самого, кому служит не вынужденная и продажная угодливость, но простая и искренняя преданность» (Pan. Lat. VII. 16. 6). Такая преданность противопоставляется оратором той краткой и непрочной популярности, которую некоторые вожди пытались снискать щедростью. В другом панегирике, посвященном Константину, подчеркивается, что его войско было счастливо носить оружие и выполнять воинские обязанности благодаря своей любви к императору, которого оно так же любило, как и было дорого ему, и вообще любовь к принцепсу делает воина храбрее (Pan. Lat. X. 19. 4–5; cp.: XI. 24. 5–7).
Такого рода сентенции можно было бы счесть голой риторикой, если бы приведенные выше фактические свидетельства не убеждали в том, что во многих случаях искренняя любовь воинов к тем, кому они служили и за кого сражались, не была для них пустым звуком. Стоит в этой связи отметить и еще один весьма примечательный момент: преданность, обусловленная присягой, и любовь воинов к полководцу довольно часто упоминаются как некая идеальная модель в текстах философов и христианских писателей, стремящихся подчеркнуть значение глубокой и искренней верности принципам добродетели или Богу. Сенека, например, утверждает (De vita beata. 15. 5), что поборник добродетели будет помнить древнюю заповедь: «Повинуйся Богу!», подобно тому как доблестный воин будет переносить раны, считать рубцы и, умирая, будет любить того полководца, за которого погибает (amabit eum, pro quo cadet, imperatorem; cp.: Sen. Epist. 107. 9). Эпиктет, рассуждая о служении высшему разуму, приводит сравнение с воинской присягой, которая требует от солдат превыше всего ставить спасение цезаря (Diatr. I. 14–17). Из христианских авторов уже у апостола Павла используется сравнение из военной сферы: подчеркивая необходимость самоотречения в служении Богу, он пишет: «Никакой воин не связывает себя делами житейскими, чтобы угодить военачальнику» (2 Тимоф. 2: 4). Климент Римский (Epist. ad Corinth. I. 37) упоминает о воинах, которые слаженно, усердно и покорно исполняют приказания императора и полководцев каждый в своем звании. Нельзя не процитировать слова Юстина Философа из его первой Апологии (I. 39) о том, что воины, присягающие императору, держаться данного слова и предпочитают это и собственной жизни, и родителям, и отчизне, и всем домашним, хотя и не могут немедленно получить за это награды. Представляется, что такого рода locus communis не мог возникнуть на пустом месте и в общественном сознании императорского времени, несмотря на общее негативно-настороженное отношение к военным, присутствовало и убеждение в наличии особых, освященных присягой уз, объединяющих воинов и императора. Показательно, что в приведенных сентенциях на первый план выдвигается преданность полководцу (императору), а не любовь к отечеству, не служение государству как таковому.
Следует обратить внимание и на то, что отношения императора и армии, подобно отношениям патрона и клиентов, в некоторых случаях трактовались в патримониальных понятиях. Среди многих почетных прозвищ, которые получил Калигула, были и такие, как «сын лагеря» и «отец войска» (pater exercituum – Suet. Cal. 22. 1). По утверждению Диона Кассия (LXIII. 14. 1), солдаты, эмоционально реагируя на заявление Отона о желании уйти из жизни, называли своего императора отцом, говорили, что он им дороже детей и родителей. Каракалла в одной из надписей назван pater militum (ILS, 454). Рисуя идеал дисциплинированного войска во время Парфянского похода Александра Севера, автор его биографии подчеркивает, что воины любили юного императора, как брата, как сына, как отца (SHA. Alex. Sev. 50. 3). Малолетнего императора Гордиана III воины называли сыном (SHA. Gord. tres. 31. 6; Max. et Balb. 9. 4–5). В данном контексте уместно вспомнить и о титуле Mater castrorum, который носили с конца II в. императрицы[918]. Fides войска, безусловно, имела первостепенное политическое значение. Неслучайно она в своих военных аспектах, как fides militum, fides exercituum, fides legionum, начиная с Траяна присутствует в монетной пропаганде многих императоров, преимущественно III столетия[919]. На утверждение идеи благочестивой верности было нацелено и присвоении воинским частям, легионам и когортам, почетных наименований pia, fidelis, нередко с добавлением имени императоров (Augusta, Claudia, Domitiana, Antoniniana, Severiana)[920]. Воинская «верность» почиталась и как обожествленная абстракция, о чем свидетельствует, например, алтарь из Аквинка, посвященный Юпитеру Наилучшему Величайшему, и Fidei veteranorum (CIL III 14 342).
Учитывая отмеченные моменты, следует признать, что между императором и армией действительно существовали особые связи, носившие персональный характер и не в последнюю очередь обусловленные воинской присягой. Обязательство личной верности императору и его семейству, включенное, по всей видимости, в текст присяги, можно, наверное, рассматривать как продолжение и развитие тех прецедентов, которые имели место в позднереспубликанский период, когда воины Суллы, Цинны, Цезаря или Помпея приносили особую присягу верности своему полководцу (ср., например: Vell. Pat. II. 20. 4; Plut. Sulla. 27. 5; App. B.C. I. 66; III. 46; Caes. B. civ. I. 76; III. 13), создававшую особые персональные обязательственные связи между солдатами и военными вождями[921]. Разумеется, наряду с идеальными и правовыми факторами существенное (а иногда, несомненно, и определяющее) значение имело выполнение императором обязательств материального плана, относящихся к снабжению войска, награждению отличившихся, заботе о повседневных нуждах солдат и об обеспечении вышедших в отставку ветеранов.
Не останавливаясь подробно на этих аспектах[922], отметим только следующие принципиальные моменты. Надежное удовлетворение материальных потребностей солдат в целях недопущения возможных мятежей и солдатского диктата периода гражданских войн было одной из важнейших задач Августа в рамках его политики стабилизации[923]. Для этого необходимо было выработать приемлемый и для власти, и для солдат служебный договор (condicio)[924]. Основателю принципата удалось в целом успешно решить эту непростую задачу. При этом можно говорить об установлении фактической монополии принцепса на снабжение и награждение войск. Соответственно, и жалованье, и разного рода льготы (commoda), и praemia militiae, и донативы стали рассматриваться как исключительная прерогатива императора, как проявление его персональных «благодеяний» и щедрости по отношению к солдатам и ветеранам[925]. Как таковые они рассматривались и на официальном уровне, и самими солдатами. Например, Август в «Деяниях» особо подчеркивает свои личные благодеяния и расходы на содержание войска. По словам Гигина Громатика (De cond. agr. P. 84 Thulin), наделение ветеранов земельными участками в Паннонии осуществлялось ex voluntate et liberalitate («по воле и в силу щедрости») императора Траяна. В надписи, относящейся, вероятно, ко времени Каракаллы, ala I Hispanorum Campagonum почтила Августа, «отмеченная его милостями и обогащенная его щедротами» (CIL III. 1378: indulgentiis eius aucta liberalit[at] ibus ditata). Армия оказывалась под особым попечением императоров, и императорские подарки солдатам (donativa)[926]можно сопоставить с congiarium плебсу, связанным по своему происхождению не с выплатами солдатам во времена гражданских войн, но с практикой завещаний, в соответствии с которой видные римляне завещали дары своим согражданам и клиентам; донативы следует поэтому рассматривать отнюдь не как средство подкупа войска, но как знак политического престижа армии, символ особо близких отношений между императором и солдатами, которые в обмен на получаемые дары и преимущества обязывались верностью[927].
С этой точки зрения, убедительно аргументированной в литературе, взаимоотношения между императором и войском действительно можно трактовать как связи типа патроната-клиентелы, столь характерные для римского социума в целом на разных этапах его истории. Но при этом необходимо подчеркнуть их военную специфику. Она, на наш взгляд, заключалась в том, что армия, прежде всего войска из граждан, т. е. легионеры и преторианцы, выступала как одна из «договаривающихся сторон», которая, в отличие от столичного плебса, брала на себя весьма серьезные обязательства и сохраняла своего рода гражданское самосознание, а потому и от правителя-патрона могла при необходимости требовать твердого выполнения соответствующих обязательств. В такой системе взаимоотношений воины, оставаясь приверженными единодержавия, ощущали себя не подданными монарха, но своеобразными партнерами и опорой императорской власти[928]. Учитывая вышеизложенное, при использовании понятия войсковой клиентелы для характеристики социально-политических и морально-психологических отношений между императором и армией необходимо иметь в виду, что связи патроната-клиентелы, хотя и составляли основу этих отношений, отнюдь не исчерпывали всего их комплекса, включавшего и другие аспекты, в том числе военно-правовые и военно-этические, которые, в свою очередь, в немалой степени определяли специфический характер Heeresklientel. И хотя данное понятие как таковое напрямую нигде в источниках не употребляется, оно, на наш взгляд, позволяет более точно, нежели понятие наемной армии, акцентировать специфику того положения, какое занимали вооруженные силы в государственно-политической структуре императорского Рима. Рассмотренный материал, как представляется, показывает, что система взаимоотношений войска с носителем высшей власти в империи, подобно другим государственно-правовым и социально-политическим структурам принципата, впитала как древние римские традиции, полисно-республиканские по своему характеру, так и те их «мутации» и новшества, которые появились в период кризиса республики и, в свой черед подвергшись определенным трансформациям, определили двойственную природу ранней Римской империи.
Глава X
«Между заискиванием и суровостью»: аксиологические аспекты римской воинской дисциплины
Наверное, с наибольшей полнотой своеобразие и непреходящее значение римских военных традиций раскрывается в сфере военной дисциплины. По словам известного военного историка, все различия между греческим и римским военным искусством восходят к различию в дисциплине[929]. К этому верному замечанию можно добавить, что в понятии дисциплины концентрированно отразились также существенные различия греческой и римской систем ценностей. В этом отношении весьма показательно, что в греческом языке нет термина, адекватного латинскому понятию disciplina, включающему в себя целый спектр значений, которые почти полностью приложимы и к военной сфере: обучение, воспитание, искусство, наука, с одной стороны; строгий порядок, организация, подчинение – с другой[930]. То, что римляне называли называли одним емким словом (заимствованным в указанных смыслах и современными языками), у греков обозначалось многими лексемами[931].
Дисциплина как беспрекословное подчинение власти – будь то власть отца семейства (подчинение которой было сферой disciplina domestica), власть магистратов или государства в целом – изначально входила в обобщающее понятие римской доблести, virtus[932]. Понятие дисциплины также фигурирует в качестве disciplina civilis, определявшей поведение сенаторов (SHA. Hadr. 22. 1), и как принцип, которым должны были руководствоваться императорские чиновники[933]. Можно указать на красноречивый пассаж Плиния Младшего в «Панегирике Траяну» (Pan. 9. 5): «Или гражданин мог бы оказать неповиновение принцепсу, легат своему полководцу, сын отцу? Где бы была дисциплина? Где обычай, переданный нам предками, с готовностью и бесстрастием принимать на себя всякую должность, какую бы ни возложил повелитель?» (пер. В.С. Соколова). Значение дисциплины как органической черты римского характера, как основы военных успехов и самой государственности Рима отлично сознавалось самими древними. «Главной гордостью и оплотом Римской державы» (praecipuum decus et stabilimentum Romani imperii), ee «вернейшим стражем» (certissima custos) называет воинскую дисциплину Валерий Максим (II. 7 pr.; VI. 1. 11; cp. II. 8 pr.). Подобное убеждение высказывалось и многими другими авторами (например, см.: Liv. VIII. 7. 16; Tac. Hist. II. 69; Dio Cass. LXIX. 9. 4–5; SHA. Alex. Sev. 53. 5–6). В источниках неизменно подчеркивается бесспорное превосходство военных порядков и дисциплины римлян и отмечается при этом, что военная сила других народов неизмеримо возрастала, если им удавалось перенять элементы римской дисциплины[934]. Такого рода оценки, несомненно, в той или иной степени отражают реальное положение дел, но прежде всего указывают на устойчивый стереотип общественного сознания, свидетельствующий, что понятие дисциплины является одним из компонентов «римского мифа».
Аксиологический аспект римских представлений о дисциплине с особой наглядностью раскрывается через набор контрастных оппозиций, в которых героической норме и военно-этическим идеалам противопоставляются многочисленные пороки, порождаемые забвением установлений предков. В литературных источниках эти оппозиции имеют характер риторических штампов и общих мест. Отеческая дисциплина (paterna disciplina, veteris disciplinae decus) неизменно ассоциируется с такими ключевыми понятиями, как modestia, constantia, obsequium, exercitatio, labor, honos и т. д., и не мыслится без эпитета severa. Именно severitas выступает как важнейшая грань дисциплины предков[935], как героическая норма, вызывавшая удивление у неримских авторов (см., например: Polyb. VI. 37. 6; Ios. B. Iud. III. 5. 7), и чувство подчеркнутой гордости у самих римлян. Непреклонной дисциплинарной суровости противопоставляется иной модус отношения военачальника к подчиненным, характеризуемый терминами ambitio, largitio, indulgentia (заискивание, снисходительность). При этом если в повествованиях о славном прошлом Рима severitas и ambitio вполне однозначно разводятся по разным полюсам без какого бы то ни было промежуточного состояния[936], то у авторов, писавших о событиях конца республики и периода империи, начинает все настойчивее звучать иной мотив: подчеркивается необходимость и практическая действенность нахождения баланса между этими двумя полюсами[937]. Так, Саллюстий, характеризуя дисциплинарные меры Метелла во время Югуртинской войны (B. Iug. 45. 1), пишет, что этому полководцу удалось найти разумную середину между заискиванием и суровостью (inter ambitionem saevitiamque moderatum)[938]. Сочетание строгости и снисходительности вполне целенаправленно и успешно практиковал в отношениях с войском Юлий Цезарь[939]. По словам Веллея Патеркула (II. 81. 1), Октавиан один из мятежей в своих войсках подавил отчасти суровостью, отчасти щедростью, а Тиберий, командуя войсками, «тех, кто не соблюдал дисциплину, прощал, лишь бы это не становилось вредным примером, карал же очень редко и придерживался середины» (II. 114. 3. Пер. А.И. Немировского). В трактате Онасандра (Strat. II. 2) полководцу прямо рекомендуется соблюдать баланс между снисходительностью и устрашением (эта рекомендация заимствуется и развивается в ранневизантийское время в трактате Маврикия – Mauric. Strat. Prooem.; VIII. 1. 3; 2. 35; 2. 96). Сенека (De ira. II. 10. 5) отмечает, что строгость императора может проявляться по отношению к отдельным воинам, но, если провинилось все войско, необходимо проявить снисхождение. Тацит в рассказе о мятеже германских легионов передает соображения военачальников следующей выразительной сентенцией: во всем уступить воинам или ни в чем им не уступать – одинаково опасно для государства[940]. Тот же Тацит видит достоинство Агриколы в том, что тот, прощая небольшие проступки, строго карал за существенные, но чаще довольствовался раскаянием провинившегося (Agr. 19. 3). Дион Кассий удостаивает Марка Аврелия похвалы за то, что он умел обходиться с войском без заискивания – κολακεία и без страха – φόβος (LXXII. 3. 4). Напротив, отсутствие должного равновесия между этими двумя подходами приводит в критических ситуациях к чередованию мятежей и казней, вспышек ярости и смирения (Tac. Hist. IV. 27. 4).
По-видимому, такого рода мнения неслучайны. Превращение гражданского ополчения в постоянную армию, пополняемую преимущественно добровольцами, создало ситуацию, когда любые попытки практиковать исконную строгость дисциплины и слепое повиновение грозили катастрофическими последствиями для рекрутирования[941], а также для отношений между рядовыми и командирами (см., например: Tac. Ann. I. 20; 23; 32; 44; Hist. III. 27). В действительности еще и в раннем Риме дисциплина легионов, как показал В. Мессер, часто была далека от того рисуемого традицией идеала, который нередко некритически воспринимался учеными Нового времени[942]. Не лишена оснований и мысль о том, что суровость наказаний в ранней римской армии позволяет говорить скорее о слабости дисциплины, нежели о ее крепости[943]. Если в ранней республике дисциплина зиждилась прежде всего на сакральных основах, страхе воинов перед карой богов за нарушение священных клятв и табу, а в конечном счете – на неразрывном единстве интересов войска и гражданской общины в целом[944], то в позднереспубликанской и императорской армии потребовались новые подходы к обеспечению дисциплины, сущность которых, на наш взгляд, точнее выражена в приведенных выше оценках античных историков, нежели в суждении современного автора, считающего, что солдат императорской армии нельзя было ни обучать, ни вести в бой иначе как посредством отупляющей муштры и «вдалбливания» заранее регламентированного поведения[945].
Очевидно, что в системе дисциплинарных мер, включавшей разнообразные организационные, правовые, политические и социально-экономические инструменты, далеко не последнее место принадлежало методам морально-психологического воздействия на войско, тем традициям, которые целенаправленно культивировались в императорской армии и имплицитно несли в себе установки и «архетипы» римского воинского этоса[946]. Именно здесь, вероятно, следует искать ответ на вопрос о том, какие конкретные факторы обеспечения дисциплины действовали «между заискиванием и суровостью» (или наряду с ними). С этой точки зрения мы и рассмотрим данную оппозицию, обратившись сначала к литературным топосам, характеризующим ее различные аспекты. Разумеется, такой анализ не может дать разностороннего и объективного представления о состоянии дисциплины в императорской армии, но способен, как кажется, пролить некоторый свет на такую центральную для античной истории проблему, как соотношение аксиологических установок, порожденных полисным строем, и эмпирической реальности[947].
Обратим сначала внимание на содержательную, позитивно-ценностную сторону представлений о суровости римской дисциплины. Эта суровость еще в древности стала легендарной, прежде всего в связи с практиковавшейся римлянами беспощадностью наказаний. Не касаясь подробно этой достаточно хорошо известной черты римской военной организации, отметим, что дисциплинарная суровость не сводилась только к устрашению и в идеале была рассчитана на то, чтобы вселить мужество в воинов (Vell. Pat. II. 5. 2–3; Tac. Ann. III. 21. 1–2; XI. 19. 1; XIII. 35. 4). При этом воинское повиновение рассматривалось как противоположность повиновению рабскому (SHA. Aurel. 7. 8: alter alteri quasi miles, nemo quasi servus obsequatur). Неумолимая суровость в представлении римлян не была тождественна безрассудной твердости и жестокости как таковой – rigor, crudelitas (Sen. De ira. I. 18. 3 sqq.; Liv. IV. 50. 4; XXII. 60. 5; Tac. Ann. I. 44. 5). Под последней, по-видимому, понималось неоправданное превышение дисциплинарной власти, не связанное с давлением необходимости (App. B.C. III. 53) либо граничившее с издевательством (Tac. Ann. I. 23). Сама установка на суровость, хотя и делала страх наказания одним из решающих факторов дисциплины[948], не была самоценной, но преследовала цель добиться беспрекословного повиновения, которое выступает как главная заповедь римской дисциплины, стоящая выше любых обстоятельств и соображений, побед и поражений (Val. Max. II. 7. 15), в том числе и отцовской привязанности к детям, как явствует из легендарного «Манлиева правежа»[949]. Воля полководца в римской армии была столь непререкаемой, что самовольное действие, даже успешное, считалось таким же нарушением дисциплины, как и невыполнение приказа. По словам Саллюстия (Cat. 9. 4), «тех, кто вопреки приказу вступил в бой с врагами и, несмотря на приказ об отходе, задержался на поле битвы, карали чаще, чем тех, кто осмелился покинуть знамена и… вынужден был отступить» (пер. В.О. Горенштейна)[950]. Такое отношение к приказу трактовалось как основа основ военной организации и самого государства[951]и осуществлялось на деле не только в древние времена, но и в период империи, а также было закреплено военным правом, согласно которому смертью каралось и невыполнение приказа, и действие, запрещенное полководцем, даже если оно было успешным (Dig. 49. 16. 3. 15)[952]. В этом наглядно проявляется столь характерное для римлян сочетание аксиологических и правовых моментов.
Не менее характерно для римской концепции дисциплины тесное переплетение ценностных и сакральных представлений. Воинская дисциплина изначально рассматривалась как особый модус поведения, устанавливаемый и санкционируемый богами. Видимо, не случайно у Тацита в изложении речи Блеза к мятежным солдатам употреблено выражение fas disciplinae (Ann. I. 19. 3). Здесь, как и в выражении Ливия sacrata militia (VIII. 34. 10), по мнению Ж. Вандран-Вуайе, отражено древнее представление о войске как особой сакрализованной группе, резко отделенной от других структур общины и подчиненной специфическим нормам, отличным от ius. Fas disciplinae – это все то, что предписывается богами при посредстве военного предводителя, это и сам военный порядок, и дисциплина в современном смысле слова[953]. Сакральное начало в понимании военной миссии было исходным пунктом для последующей разработки военно-правовых институтов и накладывало существенный отпечаток на трактовку воинского долга, в немалой степени обусловливая суровость наказаний за отступление от его предписаний. Повиновение полководцу как важнейшее требование дисциплины закреплялось воинской присягой, получая соответствующую сакральную санкцию[954]. На связь дисциплины с сакральными представлениями указывают и некоторые пассажи Ливия, где disciplina militaris упоминается в одном ряду с волей богов и обычаями предков (Liv. VIII. 32. 7; XXVIII. 27. 12). О том, что такого рода представления не были только риторической абстракцией, может, наверное, свидетельствовать упоминавшийся эпизод мятежа легионов в Паннонии, когда затмение луны солдаты восприняли как знак гнева богов на cвое мятежное поведение, что и стало фактором перелома в их настроениях (Tac. Ann. I. 28; 30; Dio Cass. LVII. 4.4). В данном контексте уместно обратить внимание также на появление при Адриане культа Воинской Дисциплины как обожествленной абстракции. Этот культ засвидетельствован нумизматическими и эпиграфическими памятниками, датируемыми временем вплоть до правления Галлиена[955]. В лагерях Дисциплине воздвигались алтари, делались посвящения от имени воинских частей. Хотя данный культ, скорее всего, был введен «сверху», сам факт его бытования примечателен с точки зрения пропагандируемых в армии ценностей.
Следует сказать далее о том, что строгость римских военных порядков делала принципиально нежелательным явлением присутствие в военном лагере женщин[956]и тем более их вмешательство в военные дела (Tac. Ann. I. 69. 4; II. 55. 6; III. 33. 2; Dio Cass. LIX. 18. 4). Примечательно, что Исидор Севильский само слово castra связывает с воздержанием от чувственных желаний и запретом женщинам входить в лагерь[957]. Светоний, отмечая стремление Августа поддерживать в войсках строгую дисциплину, в первую очередь указывает на то, что он даже своим легатам дозволял свидания с женами только зимой, да и то очень неохотно (Aug. 24. 1). На основе свидетельства Тацита (Ann. III. 33. 2) можно заключить, что для высших офицеров некогда существовал специальный запрет брать жен к месту службы[958]. Не могли они и сочетаться законным браком с женщинами из той провинции, где несли службу[959]. Вероятно, в русле той же традиции и в силу консерватизма военных порядков Август и его преемники до Септимия Севера сохраняли официальный запрет на браки солдат (см.: Dio Cass. LX. 24. 3), который, судя по прямым высказываниям источников, обусловливался требованиями воинской дисциплины[960]. Исконное убеждение в несовместимости военной службы с пребыванием в войске женщин было достаточно живучим, несмотря на то что существование не признанных законом солдатских семей – реальный факт уже для эпохи Юлиев – Клавдиев[961], а cупруги некоторых военных начальников открыто глумились над всеми традициями и приличиями[962]. В середине же IV в. Либаний (Or. II. 39–40) с горечью констатирует, что в его время, в отличие от старинных порядков, солдаты обременены семьями и это ведет к ослаблению дисциплины и боеспособности.
Таким образом, вступление на военную службу действительно означало разрыв с частной жизнью и начало нового существования (Artem. Oneirocr. II. 31): римлянин из сферы действия ius civile переходил в сферу, где царили суровые нормы воинской дисциплины (в том числе fas disciplinae), и обрекал себя на многочисленные опасности в период войны, лишения и тяготы, связанные с постоянными трудами и в мирное, и в военное время. К таким трудам в первую очередь относились каждодневные военные упражнения и учения (exercitationes)[963], которыми молодые воины должны были заниматься дважды в день, а ветераны – один раз (Veget. I. 23; cp.: Sil. Ital. Pun. VIII. 548–560; Cod. Iust. XII. 36. 15). Воинская дисциплина, при всех прочих своих характеристиках, всегда понималась римлянами как особая наука, основанная на твердых правилах[964], в частности правилах отбора и обучения новобранцев (Veget. I. 1; 13)[965]. Значение тщательной выучки войск, естественно, возросло с созданием регулярной армии, боеспособность которой основывалась прежде всего на профессиональном отношении в военному делу во всех его аспектах[966]. В источниках неизменным рефреном – в качестве ли похвальной констатации, или в виде назидательной рекомендации – звучит мысль о необходимости и благодетельности постоянного упражнения воинов как для укрепления дисциплины и духа армии, так и для достижения победы и процветания государства в целом[967]. Стоит отметить, что строевой плац (campus) имел своего Гения (ILAlg. I. 3596) и, видимо, находился под покровительством особых божеств – dii campestres (например, CIL VIII 2635, 10760; cp.: CIL III 5910 = ILS, 4830; CIL VI 31149 = ILS, 4833; VII 1114 = ILS, 4831e)[968]. Так, препозит и инструктор по обучению солдат (campidoctor) из VII легиона Близнеца в 182 г. сделал посвящение Marti Campestri (CIL II 4083 = ILS, 2416; cp.: CIL II 1515), a campidoctor преторианской когорты исполнил обет Священной Немезиде Campestris (CIL VI 533 = ILS, 2088).
Постоянные учения и упражнения с оружием, как известно, считались отличительной чертой также спартанского войска и самого образа жизни лакедемонян. Однако в представлении римлян военная служба была связана не только с напряженным повседневным трудом на учебном плацу, но и с непрерывной изнурительной работой как таковой – и в походе, и в мирное время – с тем, что Тацит в одном месте (Ann. I. 35. 1) называет duritia operum (cp. Hist. II. 80. 3: Germanica hiberna… laboribus dura). Римский воин едва ли не в первую очередь труженник, mulus Marianus (Fest. 134 L; Paul. Fest. 22 L; Front. Strat. IV. 1. 7; Plut. C. Mar. 13; Ios. B. Iud. III. 5. 5). Пожалуй, только в римской среде мог появиться афоризм, приписываемый Домицию Корбулону: «Врага надлежит побеждать лопатой» (Front. Strat. IV. 7. 2)[969]. Цицерон, противопоставляя римскую военную службу спартанской, подчеркивал, что у римлян от воинов требуется прежде всего труд (Tusc. disp. II. 16. 37). Псевдо-Гигин (De munit. cast. 49) советует даже в дружеской стране отрывать вокруг лагеря ров – «ради блага дисциплины» (causa disciplinae). В известном экскурсе, посвященном сопоставлению македонского и римского войска, Тит Ливий высказывает убеждение, что с римским легионером никто не может сравниться в усердии (in opere) и перенесении трудов (tolerandum laborem) (Liv. IX. 19. 9). Cама воинская доблесть, с точки зрения римлян, неотделима от труда. По словам Камилла у Ливия (V. 27. 8), источник римских побед – доблесть, труд, оружие (virtus, opus, arma). Цицерон утверждал (De invent. I. 163), что храбрость (fortitudo) состоит не только в обдуманном расчете и прочих качествах, но и в перенесении трудов (laborum perpessio) (cp.: Rhet. ad Heren. IV. 25. 35). В речи Мария у Саллюстия (B. Iug. 85. 31–35) в контексте рассуждений о доблести названы такие истинно воинские качества, как умение поражать врага, нести караульную службу, одинаково переносить холод, зной, голод и труды. Цезарь в одном месте (B. Gall. V. 8. 4) говорит о доблести солдат, отличившихся усердной греблей при переправе в Британию, а в другом (B. Gall. VI. 43. 5) – отмечает, что солдаты, дабы заслужить его благодарность, брали на себя бесконечные труды и готовы были своим усердием одолеть саму природу. Сам Цезарь требовал от своих солдат столько же повиновения и выдержки, сколько доблести и геройства (B. Gall. VII. 52. 4; cp.: Val. Max. III. 2. 23). Непрерывный труд был главным лекарством против разлагающей дисциплину праздности, лучшим средством закалки воинов[970]. Соответственно, наибольшей похвалы удостаивался тот полководец, чье войско приведено к послушанию трудом и привычкой к упражнению, а не страхом наказания (Veget. III. 4)[971]. Это средство приобрело особое значение в период империи, когда войска подолгу не участвовали в боевых действиях, так что командирам приходилось изыскивать для солдат разнообразные строительные и хозяйственные занятия (Tac. Ann. I. 20. 1; XI. 20. 3)[972]. При изнурительности такого рода трудов даже боевые действия могли восприниматься воинами как облегчение (Front. Strat. I. 11. 20). Неудивительно поэтому, что у римлян суровость военной жизни нередко метонимически выражается словами labor (труд), sudor (пот), sarcina (переносимое воином снаряжение)[973]. В данном контексте уместно вспомнить, что атлетика как таковая не входила у римлян в сферу военной подготовки, а атлетическая агонистика традиционно вызывала отрицательное отношение, так как считалось, что она мешает должным образом совершенствоваться в военном деле (Cic. Resp. IV. 4. 4; Tac. Ann. XIV. 20. 4; Lucan. Phars. VII. 270 sqq.; Plut. Quaest. Rom. 40). Иное дело – гладиаторские бои, связанные с такими элементами «римского мифа», как престижность воинской выучки, воля к победе, презрение к боли и смерти[974].
В приведенных свидетельствах суровость римской дисциплины предстает, таким образом, как нормативный идеал, завещанный предками, и его бескомпромиссное воплощение относится по преимуществу к героическому прошлому Рима. Вместе с тем консерватизм римских военных традиций, объективные условия и потребности военной деятельности делали установку на суровость дисциплины неустранимым фактором жизни армии. Поэтому и в императорском Риме среди римских военачальников находились такие ревнители старинной строгости (gravissimi comparandi antiquis exempli auctores, если воспользоваться выражением Веллея Патеркула в II. 78. 3), как Луций Апроний, проконсул Африки, в правление Тиберия, применивший во время войны с Такфаринатом, казалось бы, давно забытую децимацию (Tac. Ann. III. 21. 1), Гальба, прославившийся своей непреклонной строгостью к воинам (Suet. Galba. 6. 2–3; Tac. Hist. I. 5. 2; 35. 2), Домиций Корбулон (Tac. Ann. XI. 18; XIII. 35) и другие[975]. Безусловно, подобные примеры потому обращали на себя внимание современников и историков, что были сравнительно редки[976]; верно и то, что писатели императорского времени, имевшие все основания опасаться солдатского своеволия, зачастую склонны были успокаивать себя, представляя жизнь в армии более спартанской, чем та была на деле[977]. Однако имидж непреклонно строгого полководца был настолько привлекателен и значим, что показать себя суровым военачальником стремились даже столь далекие от древних нравов императоры, как Калигула (Suet. Cal. 44. 1) и Отон (Tac. Hist. II. 114). О сознательно-демонстративном характере такого рода ориентации на mos maiorum может свидетельствовать замечание Тацита о том, что Г. Кассий Лонгин, будучи в 45 г. наместником Сирии, восстанавливал во вверенных ему войсках старинные порядки (revocare ad priscum morem), тщательно упражняя легионы, поскольку этого, по его мнению, требовало достоинство его предков и рода (Tac. Ann. XII. 12. 1).
Безусловно, римская дисциплина поддерживалась и крепилась благодаря тому строгому соподчинению на всех ступенях служебной иерархии, идеал которого ярко описан у Элия Арстида в его «Панегирике Риму» (Or. 26. 87 Keil): «Как бы в каком-то хоре каждый знает и занимает свое место, а к занимающему высший пост другой, занимающий низший, не питает из-за этого зависти, и сам требует себе полного подчинения с тех, кои поставлены ниже его» (пер. Ив. Турцевича). Интересно в этом плане свидетельство Иосифа Флавия (B. Iud. II. 20. 7). В бытность свою командующим иудейских сил в Галилее он отказался от попытки обучить своих воинов по римскому образцу, понимая, что это требует большого времени, и единственное, что он предпринял, чтобы повысить дисциплину, – разделил войско по разрядам и назначил гораздо большее число командиров, так как, по его словам, видел, что «привычка к повиновению происходит от множества начальников». У римлян было не только много начальников, имевших дисциплинарную власть[978], но существовал особый, специфически римский офицерский корпус в лице центурионов, на исключительно важную роль которых в обеспечении дисциплины указывал еще Г. Дельбрюк[979]. Следует добавить, что строгость римских дисциплинарных порядков распространялась не только на рядовых, но и на командиров, которые, по крайней мере в ранний период, независимо от ранга подлежали тем же телесным и позорящим наказаниям, что и простые воины (примеры см., в частности, у Фронтина: Strat. IV. 1.28; 30; 31; 36; 38–40; cp.: Val. Max. II. 7. 4)[980].
Поддержание должной дисциплины было прямой обязанностью командующего (Dig. 49. 16. 2) и вместе с тем его моральным долгом, важным проявлением его virtus. В этом плане очень показательно то внимание, какое на эту сторону деятельности императора обращают наши источники, почти всегда отмечая среди заслуг и достоинств того или иного правителя его успехи в обеспечении дисциплины войск. Так, Светоний (Aug. 24. 1) сообщает, что Август поддерживал дисциплину с величайшей суровостью (severissime); так же действовал и его преемник (Suet. Tib. 19). Отмечает Cветоний и строгость Веспасиана (Vesp. 8. 2–3; cp.: Tac. Hist. II. 82. 3). Исправителем (corrector emendatorque) пришедшей в упадок дисциплины называет Траяна Плиний (Pan. 6. 2; cp.: 18. 1; Plin. Epist. X. 29. 1; Dio Cass. LXVIII. 7. 5). Аналогичной характеристики удостаивается Адриан (Dio Cass. LXIX. 5. 2 и 9. 1 sqq.; SHA. Hadr. 10. 3; Eutrop. VIII. 7. 2). Септимий Север в одной надписи назван vindex et conditor Romanae disciplinae (CIL VIII 17870 = ILS, 446). Песценний Нигер и Александр Север превозносятся за свою исключительную строгость к воинам (SHA. Pesc. Nig. 10. 1 sqq.; Alex. Sev. 12. 4–5; 25. 2; 53. 1 sqq.; 54. 5; cp.: Eutrop. VIII. 23; Aur. Vict. Caes. 24. 3–4). Император Клавдий II, по словам панегириста, «впервые вновь укрепил совершенно подорванную дисциплину» (Pan. Lat. VI. 201 Bahrens). Восстановителем воинской дисциплины (reparator) именуется в одной надписи император Деций (CIL III 12351 = ILS, 8922). О беспощадной суровости Аврелиана в его биографии сообщаются полулегендарные сведения (SHA. Avrel. 6. 1–2; 7. 3–4); Евтропий же называет его disciplinae militaris corrector (IX. 14). С исключительной суровостью карал провинившихся воинов и император Юлиан (Amm. Marc. XXIV. 3. 1 sqq.; Liban. Or. XVIII. 229–230). Также и Лициниан строжайше придерживался старинной дисциплины ([Aur. Vict.] Epit. de Caes. 41. 9).
Отдавая себе отчет в пропагандистском характере и литературности многих из приведенных свидетельств, можно констатировать, что представления о воинской дисциплине, неотделимой от суровости вождя, образуют аксиологически значимую модель, на которую так или иначе ориентировались и сами императоры, и общественное мнение, оценивавшее их достоинства. В то же время эти свидетельства определенно указывают на периодическое обострение (особенно в кризисном III веке) проблем, связанных с дисциплиной войск. При этом в описании античными авторами данных проблем также обнаруживается обильное использование риторических клише и общих мест, концептуальной основой которых в конечном счете является теория «упадка нравов». Комплекс понятий, характеризующих отступление от суровой дисциплины предков, выражает общественно опасную альтернативу высокому героизму рассмотренных выше норм и традиций.
По общему убеждению античных писателей, наиболее губительно влияла на дисциплину праздность (otium, res disciplinae inimicissima, по выражению Веллея Патеркула в II. 78. 2), подрывавшие физическое и моральное состояние войск[981]. В полном соответствии с концепцией «упадка нравов» считалось, что праздность порождает в воинах всевозможные пороки, несовместимые с истинной доблестью: любовь к роскоши и наслаждениям, дерзость, своеволие, необузданность, которые часто становились питательной средой для мятежей и, с другой стороны, с особой силой проявлялись во время гражданских войн, когда ослаблялась неумолимая строгость дисциплины[982]. По словам Тацита (Hist. III. 11. 2), на смену состязанию в доблести и послушании приходило состязание в дерзости и своеволии (procacitatis et petulantiae certamen). Однако подобные пороки не только удостаивались морального осуждения, противопоставляясь подлинной храбрости и дисциплине (Caes. B. Gall. VII. 52; Tac. Hist. II. 62; 68; Plin. Pan. 18. 1), но и трактовались военным правом как воинские преступления, в одном ряду с покушением на жизнь командира[983].
Античные авторы не жалеют красок, изображая непотребную роскошь и вольготную жизнь воинов, забывших о своем долге. В числе атрибутов этой роскоши фигурируют, к примеру, особые помещения для пиров, крытые галереи и сады, мягкие ложа и чаши, весившие больше мечей (SHA. Hadr. 10. 4; Amm. Marc. XXII. 4. 6; Plut. Apopht. reg. et duc. Scip. min. 16). Выразительнейшую картину подобной жизни в военном лагере дает вымышленное письмо Септимия Севера наместнику Галлий Рагонию Цельсу: «…Воины твои бродяжничают, трибуны среди дня моются, вместо столовых у них – трактиры, вместо спален – блудилища; пляшут, пьют и мерой для пиров называют пить без меры. Возможно было бы такое, если бы хоть немного бился пульс отеческой дисциплины?» (SHA. Pesc. Nig. 3. 10–11; пер. С.П. Кондратьева)[984]. Пальма первенства в этом отношении принадлежала воинам, служившим в Сирии, которые на протяжении столетий считались «эталоном» распущенной жизни. Порочные основы ее заложил еще Гней Пизон во время своего наместничества в 17 г. н. э. (Tac. Ann. II. 55; SC de Cn. Pisone Patre, 51–56). Спустя четыре десятилетия Корбулон боролся с непригодностью здешних солдат (adversus ignaviam militum), которые настолько обленились от долгого мира, что не были редкостью ветераны, ни разу не побывавшие в боевом охранении или ночном карауле, смотревшие на лагерный вал и ров как на нечто диковинное, не надевавшие ни шлемов, ни панцирей, щеголеватые и падкие до наживы (Tac. Ann. XIII. 35)[985]. Больше ста лет спустя подобным же образом характеризовал сирийских легионеров Фронтон. По его словам, «здешние воины – воистину наипорочнейшие: мятежные и строптивые, с полудня до полудня пьяные, они не привыкли носить оружие и чаще бывают в соседней таверне, чем под знаменами» (Fronto. Princ. Hist. 12; Ad Verum imp. II. 1. 11). Именно против сирийских легионов, «утопавших в роскоши и усвоивших нравы Дафны», применял жесточайшие дисциплинарные меры Авидий Кассий (SHA. Avid. Cass. 5. 2 sqq.). Однако через несколько десятилетий Александр Север застал их все в том же состоянии (SHA. Alex. Sev. 53. 2; 7). Трудно сказать, в какой мере все эти характеристики являются расхожим литературным штампом, а в какой – отражают реальное положение дел (скорее, верно первое[986]). Так или иначе, для римских писателей бесспорной истиной было мнение, афористически высказанное Тацитом: «Среди местных жителей воин испорченнее» (inter paganos corruptior miles) (Hist. I. 53. 3; cp.: Caes. B. civ. III. 110. 2).
Надо сказать, что античным авторам не чужда мысль о зависимости дисциплины в войсках от социальных и, соответственно, моральных качеств рекрутов (см., например: Tac. Ann. I. 31. 4; IV.4.2; Dio Cass. LVII. 5. 4; Veget. I. 3; 7). Однако главным фактором солдатских пороков и разложения дисциплины все же считалось заискивание и потворство со стороны тех военачальников, которые либо сами отличались моральной негодностью, либо заискивали перед воинами в своих корыстных целях. Первым среди тех, кто стал закрывать глаза на роскошество и своеволие солдат, не без основания называют Суллу (Sall. Cat. 11. 5–6; Plut. Sulla. 12)[987]. С I в. до н. э. упоминания о подобном образе действий становятся все более частыми и почти всегда[988]сопровождаются негативными оценками (см., например: [Caes.] B. Alex. 65. 1; App. B.C. V. 17; Tac. Ann. XI. 2. 1; Hist. II. 12; Plut. Lucul. 7). Морализаторская тенденциозность этих оценок совершенно очевидна, например, в словах Геродиана о том, что Септимий Север
Пути и средства заискивания были многообразны. Довольно исчерпывающая, хотя и субъективная, их характеристика дана в рассказе Тацита о наместничестве Гнея Пизона в Сирии. «Щедрыми раздачами, заискиванием, угождая самым последним из рядовых воинов, смещая в то же время старых центурионов и строгих трибунов и назначая на их места своих клиентов и негоднейших людей, терпя праздность в лагере, распущенность в городах, бродяжничество в сельской местности, он довел войско до такой степени разложения, что получил от толпы прозвище “отца легионов”» (Ann. II. 55. 5; пер. А.С. Бобовича с отдельными уточнениями. Cp.: SC de Cn. Pisone patre, 51–56). К перечисленным здесь методам можно добавить и некоторые другие. Так, чтобы снискать расположение воинов, наряду с донативами, могли использоваться внеочередные повышения по службе (Tac. Hist. III. 44) и различного рода награды, далеко не всегда действительно заслуженные: например, М. Фульвий Нобилиор еще в начале II в. до н. э., стремясь добиться популярности среди солдат, награждал их за усердие, проявленное в возведении инженерных сооружений (Gell. V. 6. 24–26; см. также: [Caes.] B. Alex. 48. 3; SHA. Max. duo. 8. 2)[990]. Ambitio (в буквальном значении слова – «обхаживание») выражалась в показной доступности и простоте обращения с воинами, когда военачальник называл их по имени, целовался при встрече, участвовал в их развлечениях (Plut. Ant. 4; 6; Tac. Ann. IV. 2. 2; Hist. I. 23. 1; 53. 1; Suet. Vitel. 7. 3). Однако грань, отделяющая угождение и лесть подчиненным от разумного снисхождения и подлинной заботы о них, достаточно условна[991]. В зависимости от авторского отношения к тому или иному персонажу одни и те же действия могут оцениваться прямо противоположным образом. Там, где речь идет об образцовых героях римской военной истории, таких, например, как диктатор 325 г. до н. э. Папирий Курсор (Liv. VIII. 36. 5 sqq.) или Сципион Старший (Liv. XXVIII. 32. 1), либо о тех, кто является объектом особой симпатии автора, как например, Тит (Tac. Hist. V. 1. 1; Ios. B. Iud. V. 3. 4–5), Агрикола (Tac. Agr. 19) или Александр Север (SHA. Alex. Sev. 47. 1), – там снисходительность к проступкам воинов оказывается действенным средством обеспечения дисциплины, как и умение «к суровости подмешать ласку» (severitatem miscendam comitati) (Liv. VIII. 36. 5).
Итак, рассмотренные свидетельства не только с достаточной наглядностью высвечиают напряженную оппозицию между идеализируемой суровостью традиционных римских военных порядков и той моральной деградацией, которая порождается отступлением от них, но и определенно указывают на непосредственную зависимость и того и другого состояния войск от личных качеств и способностей принцепса и его военачальников. Превалирование в суждениях античных писателей морализаторских оценок не умаляет истинности того факта, что для полководцев конца республики и правителей империи первостепенная по значимости проблема заключалась в том, чтобы обеспечить оптимальный баланс между преданностью, лояльностью войск, их довольством своим положением, с одной стороны, и должной боеспособностью – с другой[992]. И если последняя в большей степени зависела от следования традициям дисциплинарной суровости, то другие элементы данного баланса обеспечивались материальными выгодами, правовыми привилегиями, а также той персональной связью каждого солдата с императором, которая, по верному замечанию М.И. Ростовцева, «была, может быть, наиболее могучим средством поддержания в войске порядка и дисциплины»[993]. Как мы уже отмечали, имеется немало примеров такой преданности воинов, которую трудно объяснить иначе, чем неподдельной любовью к своему императору и соответствующим пониманием воинского долга[994]. Можно даже сказать, что верность своему императору в известном смысле выступала как античный эквивалент профессионализма[995]. По свидетельству Плутарха (Ant. 43), солдаты Марка Антония не уступали древним римлянам в уважении к своему полководцу, в соединенном с любовью послушании, в привычке ставить благосклонность Антония выше собственной безопасности. Любовь и уважение к императору выступают как основа безупречной дисциплины войска в описании парфянского похода Александра Севера. По словам биографа, он совершал этот поход при такой дисциплине и уважении к себе, что казалось, будто поход совершали не воины, а сенаторы: настолько трибуны были молчаливы, центурионы скромны (verecundi), солдаты любезны (amabiles) и любили юного императора, как брата, как сына, как отца[996].
Фактор авторитета императора и его личных связей с солдатами был, разумеется, важным и необходимым, но отнюдь не достаточным условием должного уровня дисциплины и управляемости войск. На наш взгляд, ни действие этого фактора, ни применение традиционных средств принуждения и поощрения воинов не могло бы иметь достаточного эффекты, если бы в сознании самих солдат не было укоренено убеждение в целесообразности и значимости норм суровой дисциплины, если бы отношение к ним не было морально мотивированным, органически связанным с тем неписаным кодексом воинской чести, который в немалой степени определял поведение римских солдат, как и солдат любой другой армии[997]. В римской армии это чувство чести было исключительно развито. Еще Г. Дельбрюк подчеркивал, что римская армия, а вместе с нею римское государство держались не только благодаря мерам дисциплинарного воздействия, но также благодаря отвлеченному понятию воинской чести[998]. Сами римляне прекрасно понимали, что апелляция к чувству воинской чести может быть не менее эффективным средством обеспечения дисциплины, чем самые суровые наказания. «Чувство чести (honestas), – писал Вегеций (I. 7), несомненно, выражая распространенное мнение, – делает воина более подходящим, чувство долга (verecundia), мешая ему бежать, делает его победителем» (пер. С.П. Кондратьева). В речи Антония Прима в «Истории» Тацита (III. 2. 3) подчеркивается, что чувство стыда, испытываемое воинами, способствует укреплению дисциплины и духа войска. Стремление загладить позор поражения заставляло солдат Цезаря налагать на самих себя в качестве наказания самые тяжелые работы и даже просить о децимации (Caes. B. civ. III. 74. 2; App. B.C. II. 63; Polyaen. VIII. 23. 26). По замечанию Саллюстия (B. Iug. 100. 5), Марий поддерживал в войске дисциплину, используя не столько наказания, сколько чувство чести воинов (pudore magis quam malo coercebat). Стыд удерживал воинов Цезаря от бегства в битве при Мунде (Vell. Pat. II. 55. 4; Flor. II. 13. 81). Стыд заставил отрезвиться солдат Помпея, грозивших расхитить деньги, которые несли в триумфальном шествии (81 г. до н. э.), после того как Помпей, выбранив солдат в суровой речи, бросил им обвитые лавром фасции, чтобы они с них начинали грабеж (Front. Strat. IV. 5. 1; cp.: Plut. Pomp. 14; Apopht. reg. et duc. Pomp. 5). Cолдаты-вителлианцы из войска Фабия Валента из желания восстановить после поражения свою честь (recuperendi decoris cupidine) стали вести себя уважительнее по отношению к командующему и подчиняться его приказам (Tac. Hist. II. 27. 1; cp. III. 2. 3). По большому счету, для настоящего римского солдата добровольная смерть была предпочтительнее бесчестия, связанного с невыполнением приказа (Front. Strat. IV. 1. 13; 40; Tac. Ann. XIV. 37. 3).
Стремление военачальников воздействовать на чувство чести солдат с целью упрочения дисциплины лежит, очевидно, в основе широко распространенной практики позорящих взысканий, применявшихся в римской армии вместе или же вместо жестоких наказаний. Так, воины из подразделений, подвергшихся децимации, получали вместо пшеницы ячмень (или овес), их палатки ставились вне лагерного вала (Polyb. VI. 38. 3; Front. Strat. IV. 1. 36; Plut. Ant. 39; App. Illyr. 26; Polyaen VIII. 24. 2). Эти же меры могли применяться и отдельно, без сочетания с казнями (Front. Strat. IV. 1. 18; 19; 21; 25; Tac. Ann. XIII. 36. 3). Проявивших трусость или неповиновение воинов и командиров специально выставляли в унизительном положении, приказывая, например, стоять босиком, без пояса или полуодетыми у принципия, иногда с саженью или куском дерна в руках, либо копать канавы, носить кирпичи, рубить солому (Liv. XXIV. 16. 12; XXVII. 13. 9; Front. Strat. IV. 1. 26–28; Plut. Marcel. 25; Lucul. 15; Suet. Aug. 24. 2; Polyaen. VIII. 24. 3). По сообщению Зосима (III. 3. 4–5), Юлиан приказал всадникам, проявившим трусость, одеться в женские одежды и в таком виде пройти через лагерь, полагая, что «такое наказание для мужественных солдат хуже смерти»[999]. К числу такого рода мер воздействия следует отнести также порочащую отставку (missio ignominosa), назначавшуюся за некоторые воинские преступления (Dig. 49. 16. 3. 1; 4. 6; 6. 7). Такая отставка влекла за собой, помимо прочего, невозможность находиться в Риме и в окружении императора (in sacro comitatu) (Dig. 49. 16. 3.13. 3). Напротив, у добросовестных и храбрых солдат чувство чести поощрялось почетной отставкой (missio honesta), торжественными публичными церемониями, во время которых полководец произносил в их честь похвальное слово, награждал знаками отличия и ценностями из добычи, производил повышение в чине (Polyb. VI. 39. 1–3; [Caes.] B. Afr. 86; Liv. XXXIX. 31. 17–18; Ios. B. Iud. VII. 1. 3; Amm. Marc. XXIV. 6. 15).
Разумеется, выяснить «удельный вес» того или иного из упомянутых факторов в процессе поддержания дисциплины, тем более на протяжении длительного периода, не представляется возможным: слишком многое здесь зависело от конкретной ситуации и характера действующих лиц. В лучшем случае мы можем установить определенную тенденцию, обратив внимание на некоторые факты, показывающие, что даже в критические моменты дисциплина легионов не в последнюю очередь обусловливалась жизненной реальностью того чувства, которое Тацит в одном месте назвал «любовью к послушанию» – amor obsequii (Ann. I. 28. 6; cp. Hist. II. 19. 2: obsequium et parendi amor). Такого рода факты можно найти в сочинениях самого Тацита, чьи свидетельства тем более ценны, что его, как и других авторов императорского времени, едва ли возможно заподозрить в симпатиях к солдатской массе[1000]. Последнюю, как уже отмечалось, историк по преимуществу отождествляет с толпой, чернью (vulgus), приписывая солдатам ее коренные пороки. Все эти характеристики в устах Тацита вполне закономерны и в силу его идеологических позиций, и потому, что относятся они главным образом к солдатам времен гражданских воин или мятежей. Вместе с тем, как мы видели выше, он не только отмечает образцы верности долгу и героизма отдельных солдат и офицеров, но часто подчеркнуто противопоставляет солдатской черни, «отбросам лагеря» (pessimus quisque, ignavissimus quisque, deterrimus quisqe, mali et strenui), лучшую, хотя обычно меньшую, часть воинов (optimus quisque manipularium, melior pars, meliores, modesti quietique) (Tac. Ann. I. 16. 2; 21. 1; Hist. I. 52. 3; 80. 2; 83. 1; II. 66. 3; IV. 62. 1)[1001]. Иногда Тацит конкретизирует понятие «лучших», указывая, что порядку и долгу в первую очередь были преданы центурионы, орлоносцы, знаменосцы и другие, являвшиеся «наиболее здоровым элементом в лагере» – quod maxime castrorum sincerum erat (Ann. I. 48. 2). Как мы уже видели в главе VIII, именно эти «лучшие», а под их влиянием в некоторых случаях и большинство воинов могли потребовать покончить с распущенностью и наказать виновных в мятеже или даже собственными силами справиться с мятежными элементами (Ann. I. 30. 1; 44. 1 sqq.; 48. 3; Hist. I. 82. 3; 83. 1; II. 66. 3). Возможно, поэтому римский воин не был в глазах Тацита таким безнадежно низким и подлым, как городской плебей, и мог испытывать чувство стыда, раскаянии и жалости, как, например, в эпизоде с Агриппиной и ее детьми во время мятежа германских легионов (Ann. I. 41; 44)[1002]. В числе эпизодов, показывающих, насколько сильна, несмотря ни на что, была в римских воинах привычка к дисциплине, следует еще раз упомянуть рассказ Тацита о реакции солдат-вителлианцев на хитрость префекта лагеря Алфена Вара (Hist. II. 29). И хотя Тацит здесь указывает на переменчивость настроений толпы, обращает на себя внимание то, что даже во время волнений легионеры продолжали нести обычные обязанности в лагере и ждали приказаний. Сильным желанием настоящей власти (aviditate imperitandi[1003]) объясняет Тацит положительное отношение солдат нижнегерманских легионов к Вителлию, после того как тот стал их легатом и предпринял ряд дисциплинарных мер, разумных и оправданных на фоне порочной практики его предшественника. Эта оговорка звучит весьма примечательно, хотя Тацит и подчеркивает, что воины принимали за достоинства Вителлия сами его пороки (Hist. I. 52. 2).
Таким образом, за предвзятостью оценок солдатской массы в целом вполне явственно обнаруживается такой компонент дисциплины, который не сводим ни к страху наказаний, ни к строгости военачальника, ни, напротив, к его снисходительности, ни к упованиям на награды. Он может быть обозначен как некая константа, «архетип» римского воинского этоса, живший в сознании солдат императорской армии[1004]. Рассмотренная оппозиция между заискиванием и суровостью со всеми их последствиями не есть достояние только литературной традиции. Сама напряженность данной оппозиции определенно указывает на непреходящую аксиологическую значимость понятия дисциплины и для общественного сознания, и для практиков военного дела. Эти представления о дисциплине, базирующиеся на исконной римской аксиологии, передавались из поколения в поколение через военные традиции и обычаи, правовые и религиозно-культовые установления, через легендарные образцы и живые примеры. Disciplina militaris, с военно-этической точки зрения, оставалась важнейшей воинской доблестью, неотделимой от понятий солдатского долга, чести и славы[1005]. Поэтому прав Дж. Лендон, указывая, что такое представление о дисциплине жило в душах солдат и само повиновение ей было почитаемым качеством[1006]. Вместе с тем в условиях профессиональной армии дисциплина определялась не только и не столько традиционной суровостью, сколько продуманной организацией, систематическим обучением личного состава, строгой командной иерархией, корпоративной сплоченностью солдат, различными льготами и поощрениями, перспективами карьеры и социального возвышения, а также авторитетом императора. Все эти факторы, конечно, не гарантировали абсолютно нерушимой дисциплины, а иногда некоторые из них действовали прямо в противоположном духе. Нельзя недооценивать и качественный состав контингентов, пополнявших легионы. Однако все это в целом позволяло римской армии постоянно поддерживать достаточно высокий уровень дисциплины, по крайней мере в первые два века империи[1007], пока солдаты продолжали чувствовать себя римлянами и воспитываться в соответствии с римскими традициями и ценностями. Очевидно, что лишь с существенным изменением характера и состава римской армии во второй половине III и в IV в. можно говорить об ином качестве дисциплины[1008].
Глава XI
Воинская доблесть и дух состязательности в римских военных традициях
Сплоченность и дисциплина римских легионов, как показывает предыдущий анализ, в значительной мере обусловливались теми военно-этическими представлениями, которые были укоренены в сознании самих римских солдат и непосредственно коррелировали с конститутивными элементами римской системы ценностей. К числу таких ключевых аксиологических категорий относятся и понятия «доблесть», «честь», «слава». Помня о славных страницах римской военной истории, наполненных множеством ярких примеров высокого героизма, можно априорно утверждать, что эти понятия для римских солдат не были просто отвлеченными идеями и пропагандистскими фикциями, но имели первостепенное значение как непосредственные моральные ориентиры. Это их значение с особенной наглядностью раскрывается в таком феномене, как дух соперничества и состязательности, который, как и поразительное чувство чести, можно, наверное, считать одной из отличительных особенностей римской армии: именно эти черты, по мнению Дж. Лендона, могли бы в первую очередь поразить современного солдата, окажись он среди римлян[1009].
Данный феномен – то, что сами древние называли certamen virtutis, cupido gloriae, – и cтанет предметом нашего анализа. При этом мы сосредоточим внимание на развитии в римской армии состязательного начала прежде всего в связи с первичной и ключевой для римской аксиологии категорией доблести. Дело в том, что ни сам по себе агональный фактор применительно к армии императорского Рима[1010], ни конкретное военно-этическое наполнение понятия доблести еще не были специально исследованы в научной литературе, хотя и существует множество работ, освещающих историческую эволюцию и морально-политическое значение римской концепции virtus[1011]. Вместе с тем давно уже признано, что дух
Прежде всего обозначим основные характеристики римского понимания воинской доблести. Римская virtus, при всей своей многозначности, изначально, в силу исторических условий развития Рима, базировалась главным образом на военных компонентах[1015]. На это, кстати сказать, обратил внимание еще наблюдательный Плутарх, заметивший, что «среди всех проявлений нравственного величия (τῆς ἀρετῆς) выше всего римляне ставили тогда воинские подвиги, о чем свидетельствует то, что понятия нравственного величия и храбрости (τῆς ἀνδρεῖας) выражаются у них одним и тем же словом…» (Plut. Coriol. 1. 4) (пер. С.П. Маркиша). По своему происхождению и первоначальному смыслу virtus представляла собой всеобъемлющее выражение нравственного идеала правящей аристократии: обладать «доблестью» в категориальном смысле, так же как laus и gloria[1016], могли главным образом, если не исключительно, представители знати, boni. Но со временем, претерпев определенные трансформации и переосмысление, virtus становится общим «национальным» идеалом Рима[1017]. В армейской среде акцент тем более делался на военном характере доблести, которая практически отождествлялась с моралью как таковой, оттесняя на задний план даже такие понятия, как долг и служение отечеству[1018].
В своих военных проявлениях virtus считалась важнейшим фактором могущества и непобедимости Рима, основой всей его государственности. Такую воинскую доблесть, rei militaris virtus, красноречиво превознес Цицерон в речи за Лициния Мурену (Pro Mur. 10. 22): «Это она возвысила имя римского народа; это она овеяла наш город вечной славой; это она весь мир подчинила нашей державе. Все городские дела… находятся под опекой и защитой воинской доблести (bellicae virtutis)» (пер. В.О. Горенштейна). (Ср.: Cic. Phil. IV. 13; Verr. IV. 37. 81; Plaut. Amph. 75; 648–653; Casina. 87–88.) Аналогичная мысль звучит и в «Тускуланских беседах» Цицерона (I. 1. 2), где особо подчеркивается, что римляне обладают доблестью благодаря самой природе, а не науке или случаю (ср.: Onasand. Strat. Prooem. 4; Ios. B. Iud. III. 5. 1). По мнению римлян, исход любого сражения или войны преимущественно, если не исключительно, зависел от доблести воинов. Ливий называет ее в числе основных факторов, определяющих исход войны наряду с численностью войск, талантом полководца и удачей (IX. 17. 3), а в другом месте (XXXVII. 30. 6) прямо утверждает, что обычно на войне важнее всего оказывается доблесть воинов: plurimum tamen, quae solet, militum virtus in bello valuit. В критических ситуациях надежду на спасение может дать одна только доблесть (Caes. B. Gall. V. 34. 2), которая в таких случаях бывает эффективней обетов и обращенных к богам молитв (Liv. XXII. 5. 2). В своих речах к войску перед сражением, римские полководцы часто призывали воинов рассчитывать прежде всего на доблесть и находили, по-видимому, соответствующий отклик в душах солдат (см., например: Liv. XXXIV. 14. 3; XL. 27. 11; Tac. Agr. 33). Во всяком случае, римские солдаты в Британии перед решающим сражением с Каратаком в ответ на обращение своего командующего преисполнились, по свидетельству Тацита (Ann. XII. 35. 1), решимости и боевого пыла и восклицали: «доблесть все одолевает» (cuncta virtute expugnabilia). Характерно, что в подобных призывах эта доблесть иногда выступает как virtus Romana, как неотъемлемое качество римлян (Liv. XXXVI. 44. 9; Ios. B. Iud. III. 10. 2).
Античными авторами неизменно констатируется, что римская доблесть неотделима от воинской дисциплины, постоянных ратных трудов, выучки, опыта и организованности[1019]. Весьма характерно, что именно этими качествами римская доблесть противопоставляется боевому неистовству, отчаянной храбрости, физической силе и закаленности, коварству и хитрости варваров, а также теоретическим знаниям греков[1020]. Н. Розенштайн справедливо указывает, что ключевая доблесть римского легионера заключалась в том, чтобы исполнять приказы и любой ценой удерживать занимаемую позицию и место в строю. Первостепенное значение имела стойкость и дисциплина солдат, потому что исход сражения зависел не столько от индивидуальных действий бойцов, сколько от сплоченности и согласованного эффективного функционирования всех подразделений. Такое качество воинской доблести было результатом длительной каждодневной тренировки. Однако высшим проявлением личного мужества в Риме все же считалась готовность встретить опасность лицом к лицу в ситуации, когда это не вызывалось прямой необходимостью, и именно за это присуждались награды[1021]. Вряд ли такое положение дел, отмеченное Розенштайном для республиканского периода, существенно изменилось в эпоху империи, хотя, по мнению Дж. Лендона, изначально существовавшая оппозиция «доблесть – дисциплина» трансформировалась в условиях профессиональной армии императорского времени: теперь в действиях легионов акцент делался на главным образом на дисциплине и легионеры все больше использовались на войне как инженерные части (combat engineers), в то время как агрессивную, собственно боевую доблесть призваны были проявлять в первую очередь солдаты вспомогательных войск, рекрутируемые из варваров, которые еще не утратили соответствующих природных боевых задатков[1022]а. Однако с таким выводом трудно согласиться, поскольку он, по сути дела, строится всего лишь на двух аргументах: во-первых, на том, что на колонне Траяна легионеры изображены сражающимися всего в четырех сценах, тогда как солдаты-ауксиларии – в четырнадцати; а во-вторых, на рассказе об осаде Иерусалима войсками Тита в «Иудейской войне» Иосифа Флавия, согласно которому легионеры преимущественно были заняты военно-инженерными работами, тогда как воины вспомогательных войск играют главную роль в собственно боевых действиях и смелых предприятиях. Если же судить по другим свидетельствам, римские представления об истинной воинской доблести практически не изменились после перехода от республики к империи.
Так или иначе, нормативный идеал истинно римской доблести предполагал, что она может быть выказана лишь при определенных условиях. Настоящая доблесть, vera virtus, обнаруживается только в открытом и честном сражении с достойным противником[1023], который действительно мог бы стать для римлян, по выражению Ливия (VI. 7. 3), «оселком их доблести и славы», perpetua materia virtutis gloriaeque vestrae. Понимание доблести в духе «нравов предков» исключало не только всякого рода грязные средства ведения войны, вроде отравления источников (Flor. I. 20. 7), но даже применение засад, ночных вылазок, ложного бегства и т. п. средств (Liv. XLII. 47. 5)[1024].
Следует также отметить, что в традиционной римской шкале ценностей воинская доблесть представлялась благородной и истинной лишь в том случае, если она проявлялась в борьбе с внешним врагом, а не в междоусобной войне. Показательна в этом плане оценка Луканом знаменитого подвига центуриона Кассия (Цезия) Сцевы в битве под Диррахием. Если остальные авторы пишут о Сцеве как о подлинном герое либо нейтрально (Caes. B. civ. III. 53; Val. Max. III. 2. 23; App. B.C. II. 60; Plut. Caes. 16. 3), то Лукан дает ему и его подвигу сугубо негативную характеристику («склонный к злодействам любым, не знал он, каким преступленьем / В междоусобной войне боевая является доблесть») и после красочного описания его деяний горестно восклицает: «О, как бы прославил ты имя, / Если б бежал пред тобой ибер устрашенный или / С длинным доспехом тевтон, иль кантабр со щитом своим круглым! /…Горе! В геройстве своем возвеличил ты только владыку!» – Infelix, quanta dominum virtute parasti! (Phars. VI. 147–148; 257–262. Пер. Л.Е. Остроумова)[1025]. По существу, тот же критерий использует и Цицерон, говоря в XIV Филиппике о победе войска консулов и Октавиана над Антонием: «Если вражеской была эта кровь, то велика была верность солдат их долгу; чудовищно их злодеяние, если это была кровь граждан» (Cic. Phil. XIV. 6. Пер. В.О. Горенштейна). Примечательна также риторическая антитеза Тацита (Hist. III. 11. 2), который в рассказе о гражданской войне противопоставляет прежнее virtutis modestiaeque certamen воинов состязанию в дерзости и распущенности – procacitatis et petulantiae (ср. также: Hist. III. 51; 61; Sall. Cat. 7. 6; 9. 2; 11. 4–6). Во всяком случае, как верно заметил Г.С. Кнабе, при описании подвигов римских солдат в этой войне Тацит не пользуется словом virtus даже там, где оно, казалось бы, наиболее естественно по контексту[1026].
Говоря о римском понимании воинской доблести, нельзя обойти вниманием еще один вопрос, всегда занимавший античных писателей. Это вопрос о соотношении доблести и удачи[1027], ибо, по словам Г.С. Кнабе, «идея успеха в Риме изначально осложнена идеей случайности»[1028]. В некоторых высказываниях доблесть и фортуна выступают как равнозначные или рядоположенные факторы (Caes. B. civ. III. 73. 4; Cic. Phil. XIV. 11; 28; Liv. VII. 34. 6; XXXV. 6. 9; Tac. Hist. IV. 58. 2). Иногда же определенно подчеркивается особая значимость в делах войны именно Фортуны[1029]. Вместе с тем для римлян не менее характерным было убеждение, что в военном деле полагаться следует в первую очередь на доблесть, которая способна преодолеть любые случайные обстоятельства (ср.: Ios. B. Iud. III. 5. 7). В общем виде эта мысль афористично выражена у Публилия Сира: «Следует больше полагаться на доблесть, чем на фортуну» (virtuti melius quam fortunae creditur) (Ribbeck. Fragmenta. II. 1. 641, 646, 647). В суждениях греческих авторов проримской ориентации при объяснении причин военных успехов римлян предпочтение явно отдается доблести. Согласно Полибию, римские военачальники побеждают не благодаря случайности, но следуя заранее составленному плану и рассудительности, т. е. действуя так, как сам Полибий предписывает искусному полководцу (IX. 12. 1 sqq.). Иосиф Флавий констатирует, что римляне на войне ничего не предпринимают без расчета или полагаясь на случайность, но всегда согласуют свои действия с намеченным планом. Он даже заявляет, что римляне предпочитают поражение в подготовленном сражении победе, доставшейся благодаря счастливой случайности (B. Iud. III. 5. 6; cp.: III. 5. 1; V. 3. 4). Из всех этих замечаний трудно сделать вывод об однозначной приоритетности доблести или фортуны, особенно если принять во внимание различные контексты приведенных суждений. Но хотя Фортуна как обожествленная абстракция довольно широко почиталась военными, особенно как Fortuna redux («Возвращающая»)[1030], все же скорее прав А. фон Домашевский, по мнению которого акцент на удаче в военных делах в целом не характерен для римлян. В подтверждение этой мысли он приводит тот факт, что самое раннее эпиграфическое свидетельство культа Фортуны в армии относится ко времени Траяна (CIL III 1008), а ее изображение на монетах впервые появляется только при Веспасиане[1031]. Примечательно также, что уже в позднереспубликанский период в еще меньшей степени, чем на Фортуне, акцент в военных делах делается на помощи богов. Например, Цезарь, даже упоминая в одном месте содействие бессмертных богов, рядом с ним ставит доблесть воинов (B. Gall. V. 52. 6; cp.: [Caes.] B. Alex. 75. 3; Ios. B. Iud. VI. 1. 5), а в других местах своих сочинений основной упор делает на искусстве полководца, патриотизме, мужестве и чувстве чести римлян. Это, по мнению Е.М. Штаерман, весьма знаменательно для умонастроения в армии[1032].
Что касается категории «славы», то необходимо отметить, что она мыслилась как наивысшая награда за доблесть[1033]. Главным результатом проявленной доблести, а соответственно, основным критерием воинской чести и славы является достижение победы над противников[1034]. По афористическому выражению Тацита (Ann. I. 68. 5), победа – это для воинов все: сила, здоровье, изобилие. Именно победителям предназначены почет и слава (at victoribus decus gloriam) (Tac. Ann. I. 67. 2). Для римлян позорно не только терпеть поражение, но и не побеждать, как говорит Тит в одной из речей, приводимых Иосифом Флавием (B. Iud. VI. 1. 5). Память о прежних победах воодушевляет легионы в борьбе с сильным противником и порождает страх большего бесчестья в случае поражения (Tac. Ann. IV. 51. 2). Надо сказать, что неразрывность воинской славы и победы отличает римское понимание славы от феодальной концепции славы. По авторитетному мнению Ю.М. Лотмана, в феодальном обществе «чем более несбыточна, нереальная с точки зрения здравого смысла, чем более отделена от фактических результатов… была цель, тем выше была слава попытки ее реализации»[1035]. Кроме того, в отличие от средневековых представлений, в Риме стремление к воинской славе присуще не только представителям знати, вступающим на путь почестей, но и простым центурионам и солдатам. Валерий Максим, рассказывая об одном воине вспомогательной когорты, бывшем рабе, который с обидой отверг награду в виде золота, которую полководец хотел вручить ему вместо простых знаков отличия, завершает этот рассказ восклицанием: «Нет рода столь низкого, чтобы его не трогала сладость славы» (Val. Max. VIII. 14. 5).
Важно подчеркнуть, что в императорской армии «слава», по существу, приобретает корпоративный характер: на первый план выдвигается не государственное патриотическое начало, как в традиционном древнеримском понимании славы, но честь и репутация воинского коллектива и (или) его вождя. Очень показательно в этом плане то контрастное различие мотивировок, которые звучат в сочиненных Аппианом речах Цезаря и Помпея перед началом боевых действий в Греции. Если Помпей выставляет в качестве цели войны защиту свободы и отеческого государственного строя, то Цезарь подчеркивает, что честь его армии и сподвижникам доставит слава, стяжать которую в будущих сражениях является главной целью войны (App. B.C. II. 50; 53). Можно вспомнить также речь Тита в «Иудейской войне» (III. 10. 2), где он отмечает, что римляне борются за более высокие блага, чем иудеи, сражающиеся за отечество и свободу, ибо для них превыше всего стоят слава и честь римского оружия. В другом месте Иосиф Флавий (B. Iud. VI. 1. 5) вкладывает в уста Тита пространное рассуждение о том, что смерть в бою почетна и сулит бессмертие. Характерно, что Тит призывает воинов взойти на стену, чтобы прославить себя, и делает особое ударение на доблести как таковой и ее достойном вознаграждении. У Тацита (Ann. I. 67. 2) другой римский военачальник, призывая воинов мужественно сразиться с врагом, напоминает им о том, что им дорого на родине, и о том, что является предметом их чести в лагере – quae domi cara, quae in castris honesta (cp.: Hist. III. 84. 2). В этих и подобных полководческих речах (cp., например: Tac. Agr. 33; Hist. V. 16) мотив почетной смерти ради отечества если и не элиминируется полностью, то часто оказывается на втором плане, в то время как акцент делается либо на героической смерти как высшем проявлении доблести, либо на воинской чести и славе как таковой, безотносительно к самопожертвованию ради отечества и государства. Очевидно, что такое изменение в мотивациях героического поведения и понимания славы обусловлено прежде всего характером тех войн, которые вел императорский Рим. Но не менее существенно, что изменились ценностные установки самих солдат, для которых понятие профессиональной чести очень часто превалировало над какими бы то ни было другими соображениями. Честь и слава воинов оказываются неотделимыми от проявленной доблести и верности своему полководцу-императору[1036].
В традиционной римской идеологии великим позором для воинов считалось не только поражение или капитуляция перед врагом, но и сдача в плен, которой всегда следовало предпочитать почетную смерть на поле боя (см., например: Tac. Hist. II. 44. 3). По словам Ливия, ни в одном государстве попавшие в плен воины не пользовались таким презрением, как у римлян (Liv. XXII. 59. 1; ср.: XXII. 61. 1; XXV. 6. 15; Polyb. VI. 58. 11; Val. Max. II. 7. 15; App. Hann. 28). Лишь во II в. н. э. в римском военном праве отношение к солдатам, оказавшимся в плену, определенным образом смягчается (Dig. 49. 16. 3. 12; 49. 16. 5. 5–7). До этого же плен продолжал считаться бесчестием для римского солдата. Так, тем солдатам из разгромленных легионов Вара, которые были выкуплены родственниками из плена, было позволено вернуться на родину, но только при условии, что они будут жить за пределами Италии (Dio Cass. LVI. 22. 4). Иосиф Флавий (B. Iud. VI. 7. 1) рассказывает, что один римский всадник, попавший в плен к иудеям, сумел бежать. Тит не счел возможным его казнить, после того как тот спасся из рук врага, однако, считая бесчестием для римского воина сдаться живым в плен, приказал лишить его оружия и изгнал из воинского строя, что, как замечает Иосиф, является для человека, обладающего чувством чести, наказанием даже худшим, чем смерть.
Отмеченные нами элементы традиционной римской концепции «доблести» и «славы» принадлежат, разумеется, к аксиологическому идеалу. Но это не значит, что такое представление было сплошной фикцией, призванной лишь облагородить и эстетизировать войну «через ее вознесение в сферы морали и ритуала», «в сферу чести», благодаря чему война «становится священным установлением и в этом качестве облекается всем духовным и материальным декором, имеющимся в распоряжении данного племени»[1037]. Напротив, по мысли Й. Хейзинги, именно такого рода идеал задает определенные, «рамочные», параметры, включающие войну в агональную сферу. Стоит заметить, что этот же идеал во многом предопределяет литературную топику и идейные установки в освещении военных обычаев, событий и героев в наших источниках. Поэтому, прослеживая, каким образом данный нормативный комплекс воплощался и трансформировался в традициях профессиональной армии, как он сопрягался с ее действительным воинским этосом, необходимо отдавать себе отчет в том, насколько трудноуловима та грань, что отделяет литературные штампы, реминисценции, дань риторической фразе и закодированную в них аксиологию от реальной ментальности римского воина. Важно также учитывать, что указания на значение агонального начала в военной сфере и практические рекомендации по его стимулированию римляне (как литераторы, так и практики военного дела) могли почерпнуть в классической литературе и военных традициях греков. Следует поэтому хотя бы вкратце остановиться на эллинском опыте, тем более что без сопоставления с ним римских традиций трудно уяснить собственно римскую специфику рассматриваемого феномена.
Первое развернутое, можно сказать, военно-теоретическое обоснование роли состязательного фактора как средства морально-психологического воздействия на войско мы находим у Ксенофонта, чьи размышления на данную тему, очевидно, вдохновлялись и его собственным богатым опытом, и примером его любимого героя Агесилая, и Ликурговыми установлениями Спарты, и новыми тенденциями в развитии военного дела в его время[1038]. При каждом удобном случае Ксенофонт отмечает необходимость и благотворность целенаправленного поощрения в воинах духа соперничества. Для этого Ксенофонт предлагает использовать специально организуемые соревнования в воинской выучке среди отдельных бойцов и между целыми отрядами, продуманное распределение наград, привилегий и повышений в чинах, персональную оценку военачальником действий своих подчиненных, его личный пример в трудах и опасностях[1039]. На необходимость поощрять состязательность в военном деле, устраивая соревнования в воинских упражнениях и назначая почетные награды, указывал также Платон[1040]. Яркие примеры состязания в доблести с присуждением соответствующих наград (τὰ ἀριστεῖα) мы находим у Геродота (VIII. 93–95; 123–124; IX. 71–74) – из классических авторов, кроме него, только Ксенофонт использует термин ἀριστεῖον[1041]. Примечательно, что у греков времен Персидских войн вопрос о выявлении наиболее доблестных воинов, командиров и отрядов решался либо общей дискуссией, либо голосованием военачальников, тогда как у Ксенофонта это – прерогатива командующего.
В дальнейшем, вплоть до эллинистического времени, в свидетельствах о военной истории Греции мы имеем лишь единичные указания на сознательно поощряемое или спонтанно возникающее среди воинов состязание в храбрости. Так, Полиэн (III. 9. 31) сообщает, что Ификрат обещал перед боем особую награду (ἄθλον) тому, кто отличится мужеством (τῷ ἀριστεύσαντι) среди представителей различных родов войск. Полибий в рассказе о битве ахеян против Клеомена в 221 г. до н. э. (II. 69. 4) пишет, что с обеих сторон была обнаружена замечательная храбрость, так как отдельные воины и целые отряды соревновались друг с другом в доблести, желая отличиться на виду у царей и войск. Сильно развитый состязательный дух был, без сомнения, присущ войску Александра Македонского. Александр побуждал воинов к состязанию в храбрости прежде всего собственным примером, первым устремляясь навстречу опасностям и разделяя с подчиненными все тяготы и труды (например, Plut. Alex. 40; Curt. III. 6. 19; IV. 14. 6; VIII. 4. 10). В некоторых описаниях Восточного похода соревнование в воинской выучке и боевой отваге разворачивается и поощряется почти в буквальном соответствии с предписаниями Ксенофонта (Curt. V. 2. 3–5; Arr. Anab. Alex. II. 7. 7; 10. 2 и 7; II. 18. 4; 27.6; VII. 23. 5). Однако практику македонского войска вряд ли можно считать показательной для всего греческого мира.
В целом же можно отметить, что в военных традициях эллинов агональный дух не получил столь всеобъемлющего, систематического развития, как в сфере атлетики[1042]или художественного творчества. Показателем этого может служить не только сравнительная редкость соответствующих эпизодов, но и тот факт, что у греков так и не сформировалась развитая система военных наград и почестей. Многие глубокие мысли Ксенофонта на этот счет не получили должного практического воплощения. Возможно, такое положение дел связано с тем, что сама идея награждения отдельного бойца за доблесть чужда фаланговому строю[1043]. Так или иначе, следует согласиться с В.К. Притчеттом, поддержавшим вывод В. Роуза о том, что в IV–III вв. до н. э. военный дух у эллинов уступает место растущему интересу к интеллектуальной и художественной сферам[1044]. В Древнем Риме, как и в Греции, состязательность, несомненно, относилась к исходным нормативным установкам коллективной морали, в том числе воинской этики[1045]. Но при этом сразу бросается в глаза гораздо большее, чем у греков, разнообразие и выразительность проявлений состязательного духа римлян именно в военной сфере. Судя по соответствующим свидетельствам источников, насыщенным «агональной» лексикой и эпизодами, ревностное состязание в доблести и славе среди римских военных имело поистине всеохватывающий характер[1046].
Очевидно, без состязательности не обходилась прежде всего такая область военной жизни, как обучение и подготовка войск. Она была у римлян тщательно разработана и всегда пользовалась особым вниманием[1047]. Воинские упражнения считались почтенным, достойным римлянина занятием, в противоположность греческому пристрастию к палестрам и гимнасиям[1048]. В самом Риме местом таких упражнений, как известно, служило Марсово поле. Образцом и примером в воинских упражнениях нередко являлся сам военачальник, поощрявший таким образом соревновательный дух в своих солдатах. Император Адриан, сделавший в новых военно-политических условиях принципиальную ставку на постоянную и тщательную подготовку войск[1049], стимулировал усердие солдат не только почестями и наказаниями, но и воздействовал «примером собственной доблести» (exemplo… virtutis suae), лично участвуя в военных учениях и трудах (SHA. Hadr. 10. 4; Dio Cass. LXIX. 9. 3–4; Fronto. Princ. Hist. 14). О том, что эти усилия не пропали даром и боевая выучка воинов достигала высочайшего уровня, может свидетельствовать известная стихотворная эпитафия воину Сорану из батавской когорты, который был удостоен Адрианом первенства за то, что переплыл через Дунай в полных доспехах и отличался исключительной меткостью в стрельбе из лука и метании копья. Надпись завершается примечательным призывом последовать его подвигам[1050]. Вполне вероятно, что римские командиры, подобно Киру, Агесилаю или Александру Великому, прекрасно понимали, что воины охотнее занимаются на учениях, когда между ними возникает соревнование, и поэтому устраивали состязания по всем видам боевой выучки. В этом контексте интересно свидетельство Арриана о том, что шлемы всадников имели различные украшения в зависимости от ранга воина или его искусства владеть конем[1051].
Важно также иметь в виду, что в римском понимании virtus и fortitudo как ее компоненты были неразрывно связаны с трудами (labores, opera) (например, см.: Cic. Arch. 28; De invent. I. 163; De finib. V. 67; Caes. B. Gall. V. 8. 4; Sall. Cat. 7. 4–5; Liv. V. 27. 8)[1052]. По мнению Сарсилы, такое понимание воинской доблести было обусловлено аграрным характером римской civitas: как в мирное время от римского крестьянина требовались упорство, способность к тяжелой работе, так на войне – стойкость, мужество и сила[1053]. Весьма примечательно, что даже в том случае, когда римские солдаты были заняты работами, казалось бы, очень далекими от собственно воинских трудов, эти работы превращались в дело доблести и состязания. Как мы отметили выше, еще в начале II в. до н. э. М. Фульвий Нобилиор, чтобы добиться популярности среди солдат, награждал их различными военными наградами за проявленное усердие в возведении инженерных сооружений (Gell. V. 6. 24–26). В высшей степени любопытные сведения содержит пространная надпись середины II в. н. э. из г. Салды (Bougie) в Мавретании (CIL VIII 2728 = 18 122 = ILS, 5795; cp.: AE 1941, 117; 1942/43, 93). В ней рассказывается о строительстве акведука, для которого потребовалось пробить проход для воды в горной толще. Эта работа была поручена ветерану III Августова легиона, либратору (нивелировщику) Нонию Дату, который для ее успешное завершения устроил трудовое соревнование (certamen operis) между военными моряками и солдатами какой-то вспомогательной части (gaesates), установив каждой группе работавших определенный участок работ (modum suum perforationis)[1054]. Обращает на себя внимание и тот факт, что надпись эта имеет изображения трех персонификаций, обозначенных как Patientia, Virtus, Spes (Терпение, Доблесть, Надежда. Эти слова могут быть подходящим девизом для римского воина).
Обращает на себя внимание также «рационалистичность» римского понимания храбрости: fortitudo противопоставляется безумию, одержимости, дерзости и легкомыслию. «Безумству храбрых» римляне вряд ли бы стали воспевать хвалу. Плутарх, например, отмечает, что на войне со Спартаком Катон Младший обнаружил незаурядную выдержку и отвагу, неизменно соединявшиеся с трезвым расчетом (Cato Min. 8). По словам Иосифа Флавия (B. Iud. V. 7. 3), Тит заботился о безопасности своих воинов не меньше, чем о самой победе, и называл безумием неосмотрительную отвагу, видя доблесть только в таких действиях, которые не влекли потерь. В подтверждение этой мысли можно также сослаться на пассаж из «Риторики для Геренния» (IV. 25. 35), где храбрость определяется как презрение к трудностям и опасности с расчетом на пользу и выгоды (contemtio laboris et periculi cum ratione utilitatis et compensatione commodorum), в то время как безрассудство (temeritas) означает по-гладиаторски принять на себя опасности и не рассуждая переносить страдания (cum inconsiderata dolorum perpessione gladiatoria periculorum susceptio)[1055].
Разумеется, воспитываемое в воинских упражнениях и мирных трудах честолюбие солдат важно было использовать непосредственно в бою (ср.: Xen. Inst. Cyri. III. 3. 10). Воинская выучка, как итог длительных и упорных упражнений, по мысли Вегеция (III. 4), способствует тому, что воины различных родов войск, выступая в поход, из чувства соревнования больше желают сражения, чем покоя или мятежа. Именно в боевой обстановке в полной мере разворачивается действительно бескомпромиссное, ревностное соперничество в храбрости, в котором участвуют и отдельные воины, и целые подразделения, и отряды разных родов оружия, и противоборствующие армии. Легионы соперничают с союзническими когортами (Liv. XXV. 14. 3 sqq.; Val. Max. III. 2. 20). Всадники и легковооруженные воины соревнуются в храбрости с легионными солдатами (Caes. B. Gall. II. 27. 2; VIII. 19. 5; Ios. B. Iud. III. 10. 3; Tac. Agr. 26. 4), воины одного крыла – с воинами другого (Liv. X.19.18), новобранцы – с ветеранами ([Caes.] B. Afr. 81), знаменосцы – с знаменосцами (Tac. Ann. III.45.1), центурион – с центурионом (Caes. B. Gall. V. 44)[1056]. Героическое деяние одного воина побуждает других подражать его доблести (Caes. B. Gall. IV. 25. 3–6; Ios. B. Iud. VI. 1. 6; cp. V. 7. 3; Iust. Epit. XXXIII. 2. 4; Amm. Marc. XXIV. 4. 23). Впечатляющую картину всеобщего соревнования рисует Иосиф Флавий в рассказе о штурме Иерусалима войсками Тита (B. Iud. V. 12. 2; cp. VI. 2. 6): «Некое божественное воодушевление охватило воинов, так что когда окружность будущей стены была разделена на части, началось соревнование (ἔρις) не только между легионами, но даже между когортами внутри каждого из легионов. Простой воин стремился отличиться перед декурионом, декурион – перед центурионом, центурион – перед трибуном, трибуны стремились снискать одобрение военачальников, в состязании же между последними (καὶ τὴν ἡγεμνων τῶν ἅμιλλαν) судьей был сам Цезарь»[1057]. Цензорин во время осады Карфагена организовал соревнование (φιλονεικία) между пехотинцами и гребцами (App. Lib. 98). Аналогичное соревнование устроил при осаде лагеря вителлианцев под Кремоной Антоний Прим: он распределил участки вала и лагерные ворота между отдельными легионами, рассчитывая, что «соперничество заставит солдат сражаться еще лучше, а ему будет виднее, кто ведет себя мужественно и кто трусит»[1058]. Корбулон при взятии одной армянской крепости, призвав воинов покрыть себя славой и овладеть добычей, разделил войско на четыре части, определив каждой соответствующую задачу, в результате чего, по словам Тацита (Ann. XIII. 39. 4), соревновавшееся между собой войско охватил такой боевой пыл (tantus inde ardor certantis exercitus fuit), что в кратчайший срок и почти без потерь вражеская крепость была взята.
Конечно, в подобных эпизодах соперничество подогревалось упованием на большую долю добычи, страсть к которой заставляла солдат забыть о смерти, ранах и крови (Tac. Hist. III. 26. 3 и 28. 2) либо увидеть в своих же соратниках «скорее соперников в дележе добыче, чем союзников в борьбе» (Tac. Hist. III. 26. 3; 28. 2; 60. 1). Однако во многих случаях этому мотиву нисколько не уступает или даже выходит на первый план стремление к славе как таковой и желание не уронить воинской чести, проявить доблесть и снискать награды. Этот мотив очень часто является основным в тех hortationes, с которыми военачальники обращались к войскам перед сражением[1059]. Не подлежит сомнению, что у многих солдат эти призывы находили отклик[1060]. Характерно, что предпочтение, оказываемое одним воинам перед другими при выборе бойцов для какого-либо опасного предприятия, считалось почетом, обязывающим к героическим усилиям, и вызывало зависть ([Сaes.] B. Alex. 16; B. Afr. 16; Tac. Hist. II. 27)[1061]. Напротив, почесть, оказанная другому, уязвляла воина, не получившего ее[1062], а обвинение в трусости или измене, как уже отмечалось, могло заставить солдата даже покончить с собой (Tac. Hist. II. 30; III. 54; Suet. Otho. 10. 1; Dio Cass. LXIV (LXIII). 11. 2)[1063].Чтобы не лишиться ранее приобретенной славы и чести воины готовы были сражаться с особенным мужеством и даже жертвовать жизнью[1064]. Допущенную вину и позор можно было загладить только доблестью (Liv. VII. 13. 4; Caes. B. civ. III. 74; Tac. Ann. I. 49; 51; App. Mithr. 32; Amm. Marc. XIX. 11. 14; XXV. 3. 10). Ревность (aemulatio) к славе трех легионов Веспасиана, имевших боевые заслуги и опыт, разжигала боевой дух четырех легионов Муциана, еще не принимавших участия в войне (Tac. Hist. II. 4). Светоний Паулин, обращаясь перед сражением к своим солдатам, подчеркивает, что римские воины в других частях империи будут ревновать к их доблести (Dio Cass. LXII. 10. 2)[1065]. Нежелание делить славу победы с другими легионами заставляло солдат сражаться с особой энергией ([Caes.] B. Gall. VIII. 19. 5). Хорошо известно, как Цезарь добился перед походом на Ариовиста перемены в настроении своего войска, заявив, что если никто не отважится выступить с ним, он возьмет с собой только свой любимый Х легион (Caes. B. Gall. I. 40–41; Front. Strat. I. 11. 3; IV. 5. 11; Plut. Caes. 19). Репутация, связанная с доблестью (fama virtutis), действительно, имела побудительную и обязывающую силу[1066]. Вителлианцы даже в плену стремились сохранить славу своей доблести и шли под конвоем, не позволяя проявить себе ни малейшей слабости и не роняя достоинства, несмотря на насмешки и издевательства толпы (Tac. Hist. IV. 2).
В условиях гражданской войны соперничество в славе и доблести между различными частями римской армии, стремление доказать противнику свое превосходство в воинском мужестве и искусстве, несомненно, усиливало противоборство враждующих сторон[1067]. Так, Аппиан, рассказывая об ожесточенном сражении двух легионов Антония с Марсовым легионом Октавиана при Мутине, отмечает, что первых страшил позор потерпеть поражение от вдвое меньших сил, а вторых воодушевляло честолюбивое стремление победить два легиона противника, поэтому «они ринулись друг на друга, разгневанные, обуреваемые честолюбием, больше следуя собственной воле, чем приказу полководца, считая эту битву своим личным делом» (пер. О.О. Крюгера); при этом ветераны удивляли новобранцев тем, что бились в образцовом порядке и в полной тишине, а когда уставали, то расходились для передышки, как во время состязаний – ὥσπερ ἐν τοῖς γυμνικοῖς (B.C. III. 67; 68; ср. также: II. 79). Во время Испанской войны Цезаря один из помпеянцев Антистий Турпион стал вызывать на поединок кого-нибудь из противников. Вызов принял римский всадник Помпей Нигер, и перед лицом обратившихся к этому зрелищу соратников противники сошлись в схватке, украсив свои щиты блестящими знаками отличия как свидетельствами своей исключительной доблести[1068]. Cтарый центурион-цезарианец, попавший в плен, отказался ради сохранения жизни перейти на сторону Сципиона и предложил ему испытать храбрость Цезаревых солдат, выставив самую храбрую когорту из его войск против десяти плененных вместе с ним бойцов ([Caes.] B. Afr. 45; cp.: Val. Max. III. 8. 7). То же чувство чести и верности своему полководцу, по-видимому, двигало солдатами Отона, которые после его смерти покончили с собой «не из-за вины или страха, но по причине любви к принцепсу и ревнивого чувства чести» – aemulatione decoris (Tac. Hist. II. 49). Осада Плаценции вителлианцами дала выход взаимной неприязни легионеров и преторианцев[1069]. «И те и другие, – пишет Тацит (Hist. II. 21. 4), – боятся позора и жаждут славы, и тех и других командиры подбадривают, напоминая одним о мощи германской армии и ее легионов, другим – о чести римского гарнизона и преторианских когорт…» (пер. Г.С. Кнабе). Сp.: Plut. Otho. 6; Dio Cass. LXIV. 12. 2–3. Лишь в исключительных ситуациях ревность и соперничество легионов отходит в тень, как, например, во время мятежа паннонских легионов, когда солдаты трех легионов объединились, отказавшись от соперничества, хотя каждый искал чести своему легиону[1070]; или как резня в битве под Бедриаком, после которой и победители, и побежденные заключили перемирие, забыв на время о разногласиях и амбициях перед лицом страданий и пролитой крови (Tac. Hist. II. 45); или как в случае с солдатами Пета во время Парфянской кампании Корбулона, которые попали в трудное положение, вызвавшее у других легионеров чувство сострадания к ним (Tac. Ann. XV. 16).
Стремление отличиться доблестью чрезвычайно усиливалось в том случае, если солдаты могли проявить ее публично, когда свидетелями их мужества оказывались полководцы и товарищи по службе[1071]. Уже само присутствие императора внушает воинам стыд и почтение (Tac. Hist. III. 41; Plut. Otho. 10; cp.: Hdn. V. 4. 3). «Счастливы те воины, – восклицает Плиний Младший, обращаясь к Траяну, – чья верность и усердие удостоверялись не через вестников и посредников, но тобой самим, не ушами твоими, но глазами» (Pan. 19. 4). По словам Иосифа Флавия (B. Iud. V. 7. 3; cp.: VI. 2. 5), главной причиной мужества римских солдат был Тит, «появлявшийся повсюду и всегда бывший на виду у воинов. Выказать слабость в присутствии Цезаря, сражавшегося вместе со всеми, считалось ни с чем не сравнимым позором, зато для тех, кто отличался в бою, Цезарь был одновременно и свидетелем и награждающим, ибо уже одно то, что Цезарь признал чьи-либо заслуги, было само по себе большой выгодой. И поэтому многие выказывали рвение, зачастую превышавшее их силы» (пер. М. Финкельбкрг и А.В. Вдовиченко под ред. А. Ковельмана). Интересно, что для более объективного засвидетельствования действий солдат на поле боя один из военачальников Домициана приказал воинам написать на щитах свои имена и имена своих центурионов (Dio Cass. LXVII. 10. 1), что впоследствии, видимо, вошло в обычай (Veget. II. 18). Солдаты же Констанция, чтобы быть замеченными полководцем в бою, даже сражались без шлемов (Amm. Marc. XX. 11. 12). В такой ситуации воины нарочито подставляют себя под неприятельские выстрелы, «дабы их доблесть стала еще очевиднее» (quo notior testatiorque virtus esset – [Caes.] B. Gall. VIII. 42. 4), сражаются так, будто от их мужества зависит исход войны (Tac. Hist. II. 42), стремясь сохранить свою репутацию в глазах товарищей и императора, вдохновляются своими прошлыми и настоящими подвигами (Iulian. Or. I. 36 с – d; Sall. Cat. 59. 6); готовы принять геройскую смерть, если есть возможность сделать это на глазах у всех (Cic. De finib. I. 10.36). По словам Тацита (Hist. III. 84), вителлианцы во время сражения с флавианцами в Риме погибли все до единого, но падали только лицом к противнику и, даже расставаясь с жизнью, думали лишь о том, чтобы умереть со славой. Весьма красноречив в этом плане тот пассаж из поэмы Лукана, где трибун-цезарианец Вултей обращается к своей когорте в момент, когда стало очевидным, что нет никакой возможности прорваться из окружения. Трибун говорит: «…Не годится нам пасть, во мгле непроглядной сражаясь… / Когда на полях тела громоздятся, сцепившись, / – Прячется в грудах и смерть: погибает геройство под спудом. / Волей богов мы стоим на виду у союзников наших / И на глазах у врага. Нам зрителей море доставит, / Суша их также пошлет, на скалы их выставит остров, / Будут дивиться на вас с двух сторон враждебные рати… / Но какой бы памятник вечный / Верность и воинский долг, хранимый мечом, ни воздвигли, / Их навсегда превзойдет наших воинов твердая доблесть…» (Phars. IV. 488–497. Пер. Л.Е. Остроумова). В данном обращении, как и в других подобных эпизодах (ср., например: App. B.C. IV. 116; 135; Tac. Ann. IV. 73), важна сама сущность мотивации: это не просто желание в безнадежной ситуации дорого продать свою жизнь, но продемонстрировать высшее качество своей доблести так, чтобы она была засвидетельствована многочисленными зрителями, став примером для других и залогом неколебимой верности любимому вождю.
Такое поведение воинов обусловливалось прежде всего надеждой на получение наград и продвижения по службе. Как мы увидим ниже, система поощрений и воинских почестей, призванная стимулировать рвение и храбрость воинов, отличалась у римлян детальной разработанностью и эффективностью, в равной мере учитывала и коллективную и индивидуальную доблесть и успешно стимулировала состязательный дух, суля высокий престиж отличившимся. Совокупность рассмотренных выше свидетельств вполне убеждает в том, что самое стремление отличиться воинской доблестью, признание ее высшей нравственной ценностью отнюдь не было чуждо солдатам императорской армии. Многие из них, наверное, могли с полным основанием повторить слова Мария (Sall. B. Iug. 85. 29–30; 33) о том, что он не может похвастаться изображениями предков, их триумфами и консулатами, но зато может предъявить свои многочисленные dona militaria и шрамы на груди[1072], которые и есть его знатность, не по наследству оставленная, но приобретенная многими трудами и опасностями: в этих отличиях доблесть сама за себя говорит. Так же, как Марий, они могли бы сказать, что не сведущи в греческих книгах, но хорошо знают свою солдатскую науку и приучены ничего не бояться, кроме дурной славы (nisi turpem famam).
Подводя общий итог, можно сформулировать следующие выводы. Основополагающие категории римской системы ценностей – virtus, honos, gloria – не мыслились вне агонального контекста, непосредственно связанного и с военной сферой, всегда занимавшей важнейшее место в жизни римлян. В римской армии дух состязательности был прочно укоренен в военно-этических традициях и представлениях, когерентных с исконным пониманием доблести, чести и славы как главных этических ценностей; он сознательно культивировался с помощью разработанной системы поощрений, посредством соответствующего стиля поведения военачальников и императоров. Учитывая то, что говорилось выше о римской дисциплине, следует особо подчеркнуть, что воинская доблесть римлян представляла собой единство двух компонентов. С одной стороны, ее можно охарактеризовать как обыденную, прозаическую храбрость, далекую от всякого исступления, основанную на коллективной организованности, расчете, дисциплине и трудах; с другой – для нее характерна установка на публичную признанность, наглядную явленность воинского героизма. Истоки первой составляющей, вероятно, коренятся в отношении римлян к войне как к напряженной, тяжелой работе, подобной упорному крестьянскому труду; вторая же составляющая восходит, на наш взгляд, к аристократическому соперничеству, индивидуалистически-демонстративный характер которого со временем распространяется на все уровни армейской иерархии. С появлением постоянной профессиональной армии соперничество и состязательность стали неотъемлемым атрибутом того корпоративного духа, что отличал легионы и другие подразделения. Честь этого коллектива, становившегося для солдата второй родиной[1073], мнение ближайших соратников и оценка императора, олицетворявшего теперь res publica, – вот что в первую очередь мотивировало героическое поведение римского воина.
Глава XII
Чины и награды в системе ценностей римской армии
Воинские доблести, честь и слава, героизм и дисциплина непосредственным образом взаимосвязаны с существовавшей в римской армии системой чинопроизводства и наград. Эта система, уходящая своими истоками в римскую древность, претерпела в период империи существенную эволюцию, которая обнаруживает своеобразное сочетание старинных традиций и установок с рядом качественно новых моментов. В.К. Притчетт, безусловно, прав, указывая, что отношение к наградам за доблесть отражает различия в национальной психологии. По его словам, греки имели позитивный взгляд на необходимость поощрять доблесть и награждали воинов, если они отличались храбростью, тогда как персы негативно смотрели на награды и карали солдат, если они не сражались хорошо[1074]. В дополнение к этому верному утверждению надо сказать, что римляне в своей дисциплинарной практике равным образом опирались и на поощрение доблести, и на наказание за воинские преступления и трусость. В обширной литературе, посвященной системе чинопроизводства и наград в римской армии, ценностное значение воинских почестей обычно остается за кадром. Лишь в отдельных исследованиях недавнего времени этому вопросу уделено некоторое внимание[1075]. Учитывая высказанные замечания и выводы специалистов по отдельным конкретным проблемам, мы обратим внимание на наиболее характерные общие установки римской системы поощрения воинов и, главное, попытаемся выяснить отношение самих солдат к воинским почестям.
Почести (honores) в виде повышения в чине и dona militaria всегда мыслились как необходимый стимул доблестного выполнения воинского долга и связывались не только и не столько с материальными выгодами, сколько с престижем и представлениями о воинской чести. Успешное продвижение по службе и боевые награды были знаками признания заслуг и доблестей – praemia virtutis – и как таковые обладали несомненным ценностным содержанием (cp.: Cic. De orat. II. 347). Римляне создали детально разработанную и гибкую систему поощрения воинов. На это обратили внимание еще древние авторы, подчеркивавшие, что почет и привилегии, связанные с соответствующей должностью или знаками отличия, были у римлян результатом состязания в доблести, постоянного труда и преданности делу. По мнению Полибия, причина высокой доблести римлян заключается не только в их прирожденных качествах, но и в том, что стремление к ратным подвигам умело и действенно стимулируется исконными римскими обычаями (в частности, обрядом торжественных публичных похорон), а также системой боевых наград (Polyb. VI. 39. 1 sqq.; 52. 10 sqq.). Спустя несколько столетий после Полибия греческий ритор Элий Аристид в своем «Панегирике Риму», не без риторического преувеличения и явно идеализируя реальное положение дел, подчеркивал, что в римской армии распределение постов и отличие лучших определяются не благородным происхождением и не пустыми словами, а делами, и поэтому воины считают праздность несчастьем для себя, а труды – средством к достижению желаний и постоянно состязаются друг с другом из-за отличий, так что во всем свете только римские воины молятся о том, чтобы найти врага (Or. 26 85; 88 Keil). Сколь бы приукрашенными ни выглядели подобные заявления[1076], очевидно, что система почестей и наград была у римлян несравненно более разработанной и эффективной, нежели у греков[1077].
Говоря об общих особенностях римской системы военных чинов, следует обратить внимание на ярко выраженный сословный характер служебной иерархии: место в ней зависело в первую очередь от социальной принадлежности, так что даже заслуги отходили на второй план, а скорость продвижения по служебной лестнице определялась первоначально занимаемым постом[1078]. Такое положение сохранялось по меньшей мере до Септимия Севера, который своими преобразованиями открыл более широкие перспективы для низших чинов и младших командиров[1079]. Но если высшие командиры в период принципата не обладали признаками профессионального офицерского корпуса[1080], то средний и младший командный состав (некоторые всаднические офицеры и центурионы различных рангов) представлял собой особую группу профессиональных военных, которую с полным основанием можно считать ядром армии, хранительницей ее традиций. Почти вся жизнь этих командиров проходила в армии. В легионах, для того чтобы дослужиться до центуриона ex caliga (из рядовых), требовалось 13–20 лет, а во вспомогательных войсках – 15–20 лет[1081]. Венцом долгой карьеры был пост centurio primipili, обладавший высоким престижем (Veget. II. 8; 21). В среднем его получали в возрасте 50 лет; известен даже случай достижения примипилата в 78 лет[1082]. Получая вместе с титулом primipilaris денежную награду в размере, открывавшем доступ во всадническое сословие, такой офицер вступал в ряды своеобразной военной аристократии. Август открыл примипилярам путь на посты tribunus militum и praefectus equitum, а также создал для них новые должности – префекта лагеря и трибуна преторианской когорты. Звание центуриона нередко получали сразу при вступлении на службу лица из числа всадников и муниципальной знати[1083]либо преторианцы из числа корникуляриев или эвокатов. Однако во все периоды большую часть легионных центурионов составляли люди, выдвинувшиеся из рядовых[1084]. Как бы ни разнились карьеры простых воинов, все дороги вели в конечном счете к центурионату[1085]. Достижение звания центуриона сулило высокое жалованье[1086]и почет, открывало дальнейшие служебные перспективы и возможности для социального возвышения. Из центурионов же от трети до половины достигали примипилата[1087]. Характерной чертой императорской армии является также детальная специализация постов и функций рядового состава и младших чинов (principales). Эти разнообразные посты давали занимавшим их солдатам существенные преимущества в виде освобождения от общих работ, повышенного жалования и лучших условий службы, а также определенный почет[1088]. Такая система в целом весьма успешно стимулировала желание солдат отличиться и проявить усердие на службе.
Вполне очевидно, что повышение в чине и награды легче было получить во время военной кампании, когда боевые потери делали вакантными те или иные посты и когда появлялась возможность отличиться, обратив на себя внимание начальства (Tac. Hist. I. 5). В мирное время, при обычном течении службы, повышения зависели не столько от храбрости, сколько от разного рода привходящих обстоятельств: расположения начальства (или даже самих воинов, favor militum – SHA. Hadr. 10. 3), личных связей и покровительства[1089], а также взяток. Последнее явление получило распространение уже в конце республиканского периода[1090]и нередко фиксируется в источниках императорского времени. Так, согласно Тациту (Hist. I. 52. 1), Вителлий, приняв командование нижнегерманскими легионами, старался беспристрастно распределять должности и отменил те назначения, которые его предшественник произвел из алчности и по другим неподобающим соображениям[1091]. Продажа командных должностей в войсках широко практиковалась Гелиогабалом (SHA. Heliog. 6. 2; cp. 11. 1 и Hdn. V. 7. 6). Напротив, о его преемнике Александре Севере биограф с явным одобрением замечает, что тот никогда не допускал продажи почестей, получаемых по праву меча (SHA. Alex. Sev. 49. 1). О широком распространении подобной практики в последующие времена может, наверное, свидетельствовать замечание Вегеция (II. 3) о том, что награды, даваемые прежде за доблесть, стали получать благодаря интригам, и воины по протекции добиваются того, что раньше получали за труд (cp.: SHA. Gord. tres. 24. 3). В этом Вегеций справедливо усматривал один из факторов падения боеспособности легионов. Император Юлиан в одной из речей обещает своим солдатам не допускать, чтобы почести доставались по тайным проискам и по какой-либо иной рекомендации, кроме собственных заслуг (Amm. Marc. ХХ. 5. 7). Солдатские письма на папирусах показывают, впрочем, что и прежде, даже в нижних чинах, деньги и протекция были немаловажными двигателями карьеры[1092].
Естественно, что злоупотребления при назначении на командные должности были связаны с материальными и прочими выгодами, которые сулил высокий чин. Такие commoda закономерно выступали как важный мотивационный фактор продвижения по служебной лестнице. Но в качестве решающего условия получения того или иного поста (по крайней мере, до уровня центуриона) в идеале мыслились все же воинские заслуги и способности. Это видно уже из практически единодушного осуждения практики назначения на высокие посты путем интриг и взяток. Примечателен в этом плане один анекдот о Веспасиане. Узнав, что некий молодой человек из благородной семьи, не имея никаких способностей к военной службе (militiae inhabilem), получил высокий центурионский чин с целью поправить пошатнувшееся материальное положение, Веспасиан предпочел пойти на серьезные издержки, но не допустить этого молодого человека в армию: он выделил ему необходимую для ценза сумму и уволил в почетную отставку (Front. Strat. IV. 6. 4). Конкретные факты показывают, что даже при наличии очень высокопоставленных родственников карьера армейского центуриона могла складываться обычным порядком, без особого блеска. Показателен в этом плане пример Эмилия Пудента, брат которого, Эмилий Лет, был префектом претория при Коммоде. Этот Пудент служил простым центурионом в четырех легионах и лишь потом был причислен к императорской свите (in comitatu) и стал дуумвиром квинквеналом колонии Тенитаны (АЕ 1949, 38).
Храбрость и заслуги, засвидетельствованные знаками отличия, играли, судя по всему, не последнюю роль в продвижении по службе. По оценке В. Максфилд, от 13 до 25 % легионеров, награжденных dona militaria, достигали звания центуриона, тогда как солдаты, не имевшие наград, получали его лишь в одном случае из 35. При этом из центурионов, отмеченных наградами, более половины добивались примипилата и более высоких чинов[1093]. Это свидетельствует о том, что наградами, как правило, отмечались действительно достойные люди и подлинные заслуги.
Воинские почести в виде наград и повышений присуждались военачальником, под командованием и ауспициями которого совершалась данная кампания[1094]. С установлением принципата, в сущности, ничего не изменилось. Но поскольку высшим империем теперь обладал только принцепс, то все награды и повышения в принципе исходили от него (а в некоторых случаях – от членов императорской семьи)[1095]. На сохранение у проконсулов сенатских провинций такого права указывают только свидетельство Тацита (Ann. III. 21. 3) о награждении наместником Африки Апронием солдата Гельвия Руфа в 20 г. н. э. и сообщения Светония (Aug. 25. 3; Tib. 32. 1), которые относятся, по-видимому, не только к сенатским провинциям. В надписях подобных фактов не отмечено[1096]. При этом dona militaria, за немногими исключениями, были получены в тех кампаниях, в которых командовал сам император[1097]. Очевидно, что полномочия награждать знаками отличия со временем полностью перешли к принцепсу[1098]. Надписи и литературные источники свидетельствуют, что в представлении солдат воинские почести непосредственно связывались с императором[1099]. В. Эк высказал предположение, что от имени императора награды отличившимся могли вручаться наместниками соответствующих провинций, но при этом награжденные получали кодициллы с собственноручным письмом императора и поэтому имели все основания указывать в своих надписях, что были награждены императором[1100]. Судя по некоторым надписям, иногда вручение наград приурочивалось к триумфу императора[1101]. В отличие от honores в гражданской сфере, воинские почести изначально рассматривались не как признание заслуг со стороны коллектива граждан, но как оценка верховного командующего. Разумеется, далеко не все принцепсы с таким тщанием следили за продвижением воинов по службе, как Септимий Север, помогавший юному Максимину Фракийцу (SHA. Max. duo. 3. 6), или Александр Север, который делал для себя заметки о повышениях, часто перечитывал их, отмечая, когда, кто и по чьему предложению был повышен в чине (SHA. Alex. Sev. 21. 8). Специально назначением на должности центурионов ведало ведомсто ab epistulis, но в конечном счете все важные повышения и переводы по службе подлежали утверждению самого императора[1102]. Предложение же о повышении в чине могло исходить от вышестоящего командира[1103]или наместника провинции. Плутарх (Galba. 20) сообщает, что Отон содействовал повышению многих солдат, ходатайствуя за них перед Гальбой или обращаясь к его приближенным. Центурион III Августова легиона Катул исполнил обет всем богам за здравие императора Марка Аврелия и легата Августа в ранге пропретора М. Эмилия Макра, «по представлению которого он был произведен священнейшим императором в ранг центуриона»[1104]. Следует отметить, что такая рекомендация, видимо, ко многому обязывала получившего ее, создавая между ним и тем, кто его рекомендовал, отношения клиента-патрона[1105]. Во всяком случае, Цезарь это учитывал и позволил перейти на сторону Помпея всем тем, кого он произвел в центурионы по рекомендации последнего (Suet. Iul. 75. 1). Кроме того, как было сказано выше (глава VII), предложения о наградах и повышениях могли исходить от воинского коллектива.
В некоторых надписях указываются не только занимаемые посты, но и количество лет, проведенных на каждом из них, как, например, в эпитафии Кв. Этувия Капреола, который 4 года был воином IV Скифского легиона, 10 лет – всадником, 21 год – центурионом и 5 лет – префектом 2‐й когорты фракийцев в Германии (ILS, 9090) (cp.: CIL VI 2780 = ILS, 2087). Центурион Секст Самний Север не без гордости указал в надписи, что был назначен аквилифером при том же консуле, когда начал службу (quo militare coepit) (CIL XII 2234). В надписи одного примипила отмечено, что он получил это звание от божественного Адриана досрочно – praerogativo tempore (CIL VIII 14471). Солдат Амбивий из г. Трея в Италии, не получивший за время службы никаких постов, все же отметил, что отслужил рядовым с честью: [om] ni ho[nore in] caliga [functo] (?) (CIL IX 5647)[1106]. Обращает на себя внимание и тот факт, что с конца II в. в надписях центурионов часто указывается их ранг (по типу sextus hastatus prior, principes, posteriores), что, возможно, связано с развитием у них особого «сословного сознания» (Standesbewußtsein), гордости за достигнутое положение в армейской иерархии[1107]. Такого рода указания в надписях с несомненностью свидетельствуют о значимости для солдат полученных на службе воинских почестей.
Некоторые воины, заботясь о своей посмертной славе, видимо, еще при жизни заказывали себя надгробия с подробным изложением своего боевого пути. Очень показательно в этом плане открытое в 1965 г. в Филиппах роскошное надгробие с двумя рельефами и пространной надписью, пожалуй, самой детальной из всех известных (AE 1969/1970, 583)[1108]. Оно принадлежит ветерану Тиберию Клавдию Максиму, который служил сначала всадником в VII Клавдиевом легионе, занимал затем посты квестора всадников и телохранителя (singularis) легата легиона[1109], вексиллария всадников, получил свои первые награды от Домициана в Дакийскую войну. Наибольшие успехи связаны у Максима с Траяном, который сделал его дупликарием во 2‐й але паннонцев[1110], а затем, во время войны с даками, – разведчиком и декурионом этой же алы. Указана и конкретная причина последнего повышения: Максим захватил царя Децебала и принес его голову императору в Раниссторе (quod cepisset Decebalu(m) et caput eius pertulisset ei Ranisstoro). Сцена пленения царя даков изображена на верхнем рельефе, где Максим верхом на коне нападает на дакийского царя, одетого в варварскую одежду и вооруженного варварским оружием[1111]. Кроме того, Максим еще дважды награждался в ходе Дакийской и один раз в Парфянской кампании за доблесть (ob virtutem). Его награды – 2 торквеса и 2 браслета – изображены на нижнем рельефе, в несохранившейся части которого, по предположению М.П. Спейдля, могли быть изображены также фалеры. В отставку Максим вышел как voluntarius, т. е. прослужил дольше положенного срока[1112].
Не менее интересны надгробие из Амастриды в провинции Вифиния и Понт с двуязычной надписью, фиксирующей карьеру и награды префекта лагеря XIII легиона Gemina Секста Вибия Галла, который начал службу центурионом. Памятник, поставленный вольноопущенником патрону, датируется II в. н. э. (в широком диапазоне от правления Траяна до Марка Аврелия)[1113]. В тексте указываются многочисленные dona militaria, полученные Галлом от императоров honoris virtutisq(ue) causa («за честь и доблесть»): это торквесы, браслеты, фалеры 3 стенных венка, 2 венка за взятие вала, один золотой венок, 5 наградных копий и 2 флажка[1114]. Конкретные деяния, за которые Галл был награжден, не указаны, зато на боковых гранях памятника вполне реалистично изображены полученные награды, а на задней грани представлена сцена с всадником, поражающим копьем двух распростертых на земле врагов с брошенным оружием. И хотя подобные изображения по отдельности нередко встречаются на воинских надгробиях, в такой комбинации они присутствуют только на данном памятнике.
Примеры же указания конкретных обстоятельств получения отличий представлены другими надписями. Так, М. Валерий Максимиан, всадник из Poetovio, был награжден императором М. Аврелием за то, что во время Германской войны сразил собственной рукой Валаона, вождя племени наристов. За это Максимиан получил повышение, став командиром ala miliaria, и другие почести (АЕ 1956, 124), а позже сделался и сенатором[1115]. М. Алфий Олимпиак, ветеран-знаменосец XV Аполлонова легиона, сделал подробную надпись Гаю Велию Руфу, примипиляру XII Молниеносного легиона, занимавшему посты префекта вексиллариев и префекта в девяти легионах, трибуну XIII городской когорты, который командовал войсками в Африке и Мавретании, усмиряя местные племена, и был награжден Веспасианом и Титом за Иудейскую войну, а потом за войну с маркоманнами, квадами и сарматами венками, торквесами, фалерами, браслетами, копьями, знаменами. Этот Руф, ставший при Домициане прокуратором Паннонии, Далмации и Реции, еще при Веспасиане был послан в Парфию и привел императору сыновей царя Антиоха с большим отрядом (ILS, 9200).
Говоря о наградах, следует отметить некоторые особенности римской практики награждения отличившихся воинов и ее изменения в императорский период. Первоначально награждение тем или иным знаком отличия определялось характером совершенного деяния[1116], на что явно указывают названия наградных венков: obsidionalis[1117], muralis, castrensis, vallaris, navalis, civica (Plin. NH. XVI. 7; XXII. 6 sqq.; Polyb. VI. 39. 1 sqq.; Gell. V. 6)[1118]. Кроме венков, принадлежащих классической традиции, в качестве dona militaria использовались особые наградные копья (hastae purae), флажки (vexilla), ожерелья (torques), браслеты (armillae) и фалеры – особые металлические или стеклянные бляхи с разного рода изображениями. Всадники могли также получать серебряные рожки на шлемы (Liv. X. 44. 5). Происхождение и форма этих наград связаны с предметами, служившими трофеями или являвшимися частью римского военного снаряжения[1119]. В качестве наград использовались также денежные подарки, увеличение доли в добыче, внеочередные повышения в чине, двойное жалование и дополнительный паек, публичная благодарность (laudatio), а со времени Септимия Севера перевод легионеров в преторианскую гвардию (Dio Cass. LXXIV. 2. 3). Наградой, возможно, могло служить и досрочное увольнение в почетную отставку[1120]. Кроме того, отличившийся центурион мог быть причислен к всадническому сословию (equo publico exornatus)[1121]. Известно также о такой почести, как воздвижение в честь отличившихся воинов статуй в боевом вооружении (Amm. Marc. XIX. 6. 12; ср. также рассказ Валерия Максима в III. 1. 1 об Эмилии Лепиде, которому, после того как он 15‐летним юношей вступил в битву и спас согражданина, была воздвигнута статуя на Капитолии). Широкое использование dona militaria в императорской армии и регулярные донативы, по-видимому, призваны были компенсировать уменьшившееся значение добычи в качестве вознаграждения[1122]. У истоков этой практики стоит, вероятно, Август, который упорядочил условия службы и систему поощрений и, судя по замечанию Светония (Aug. 25. 3; 49. 2), стремился повысить престиж почетных наградных венков, сохраняя, видимо, их изначальную связь с конкретным деянием и беспристрастно награждая ими даже рядовых (parcissime et sine ambitione ac saepe etiam caligatis tribuit)[1123].
Постепенно, однако, порядок награждения знаками отличия существенно изменился. Если прежде награждение напрямую не зависело от ранга и социального статуса военнослужащего, то к третьей четверти I в. н. э. получение dona, их набор и количество стали определяться воинским званием[1124]. Такой порядок явился, как отмечает В. Максфилд, естественным следствием развития резко стратифицированного военного сообщества и профессионализации армии, хотя в целом практика императорского времени является скорее кульминацией тех тенденций, что наметились еще в последние годы республики[1125]. Во второй половине I в. н. э. система dona militaria включала около 10 различных базовых наград, которые давались в виде формализованных комбинаций, зависевших прежде всего от ранга награждаемого. Рядовой солдат теперь мог быть награжден только торквесами, браслетами и фалерами, а также гражданским венком, который остался единственным исключением среди прочих наградных венков, зарезервированных теперь, так же как и vexilla и hastae, за офицерами[1126]. Вероятно, для эффективного функционирования системы награждений существовал специальный свод правил, но никаких прямых свидетельств императорского времени о нем не сохранилось[1127]. Однако занимаемый пост никогда не был единственным критерием для получения dona: конкретная заслуга и отличие всегда так или иначе отмечались соответствующей наградой[1128]. Вручение наград происходило обычно по завершении войны или сразу после успешного сражения и сопровождалось торжественной церемонией. Созывалось собрание всего войска, cовершались победные жертвоприношения, полководец произносил в честь отличившихся похвальную речь, одаривал их ценностями из добычи, награждал dona и производил повышения в чине[1129]. Раздача наград до того, как враг был разбит, считалась делом неподобающим (Plut. Pomp. 38). Большинство известных награждений имело место в тех войнах, в которых Рим оказывался победителем. Шанс получить награду за доблесть, проявленную в ходе неудачной кампании, был минимален, хотя теоретически такая возможность не исключалась[1130]. Dona вручались независимо от того, внешней или внутренней была война. Подмечено, однако, что в эпиграфических памятниках часто отсутствует указание на кампанию, в которой были получены знаки отличия, если она была связана с гражданской войной[1131]. Вместе с тем известны факты, когда боевые награды получали гражданские лица или люди, не принимавшие непосредственного участия в боевых действиях. Например, Клавдий наградил после Британской кампании евнуха Поссидия почетным оружием (Suet. Claud. 28; [Aur. Vict.] Epit. de Caes. 4. 8), а Луций Вер пожаловал почетное копье и крепостной венок Аврелию Цейонию Никомеду, своему бывшему спальнику и воспитателю, который ведал снабжением войск (CIL VI 1598)[1132]. Но подобные случаи в целом все же следует рассматривать как исключение[1133].
В период империи право быть награжденными dona имели только воины, являвшиеся римскими гражданами. Это, по мнению А. фон Домашевского, связано с тем, что только cives Romani в представлении римлян обладали virtus и honos[1134]. Правда, среди эпиграфических свидетельств имеются 4 очевидных и 3 возможных случая получения dona militaria солдатами вспомогательных войск (почти все они относятся ко времени Флавиев), но среди них только одно несомненно принадлежит солдату-перегрину – Антиоху, всаднику из алы парфян и арабов (датируется, вероятно, временем Тиберия)[1135]. В период республики такого различия, видимо, не существовало. Оно появилось, скорее всего, в связи с интеграцией auxilia в римскую армию в качестве регулярного рода войск[1136]. В то же время воины-перегрины могли награждаться dona militaria коллективно, целым подразделением, получая почетное наименование либо по названию награды (например, torquata или armillata)[1137], либо в честь императора, иногда со специальным указанием «за доблесть»[1138]. В качестве награды за доблесть перегринские формирования могли получать также римское гражданство в индивидуальном и коллективном порядке[1139]. Следует согласиться с выводом Максфилд о том, что предоставление римского гражданства перегринам по эдикту Каракаллы 212 г. отнюдь не случайно совпадает по времени с исчезновением упоминания dona в эпиграфике. Именно при Каракалле, по всей видимости, сходит на нет практика награждения традиционными знаками отличия[1140]. Теперь вместо них все чаще используются более «практичные» формы поощрения: денежные выплаты (praemia nummaria), увеличение пайка, повышение в чине и т. п.[1141]В III–IV вв. широкое распространение получают разного рода ценные подарки: фибулы, геммы, золотые медальоны с легендами типа gloria (virtus, concordia, fides) exercitus (militum)[1142]. Очевидно, среди факторов, обусловивших упадок системы dona militaria не последнюю роль сыграла деградация традиционных ценностных ориентаций среди солдат римской армии в позднеримский период. Впрочем, эта деградация имела место и раньше. Так, после свержения и убийства Гальбы 120 человек подали Отону прошение о награде за участие в этом деле. К чести Вителлия, он потом по этим запискам всех их разыскал и казнил (Suet. Vitel. 10. 1; Plut. Galba. 27). Показателен, впрочем, сам факт столь массового отступления от той нормы, на которую обратил в свое время внимание Полибий (VI. 37. 10): у римлян позором считалось ложно приписать себе доблестный подвиг ради получения отличия.
Говоря о нормативных ценностных ориентациях, следует прежде всего выделить принцип неразрывной связи воинских отличий и чести с реально проявленной доблестью, поощрение которой и было главной целью наград (Polyb. VI. 39. 8). В надписях рядовых и офицеров при упоминании наград и повышений нередко используются выражения ob virtutem, virtutis causa. Например, в надписи на надгробии префекта VII когорты галлов Г. Юлия Коринфиана, похороненного в Апуле (Дакия), говорится, что императоры наградили его за доблесть: ob virtutem suam sacratissimi imper(atores) coronam muralem hastam puram et vex[il] lum argent(um) insignem dederunt (CIL III 1193 = ILS, 2746). Один знаменосец получил свои награды ob virtutes (СIL V 7495 = ILS, 2337). В некоторых надписях, как в надписи Вибия Галла, встречается формула honoris virtutisque causa (например, CIL III 14187 = ILS, 4081; ILS, 2663). В надписях офицеров наряду с формулой ob virtutem используется также выражение ob res prospere gestas или ob victoriam[1143]. Тит Аврелий Флавин, примипиляр и princeps ordinis колонии Ulpia Oescus в Мезии, был удостоен Каракаллой награды в 75 тысяч сестерциев и получил повышение в чине (gradum promotionis) за вдохновенную доблесть, проявленную против враждебных карпов и за блестящие и энергичные действия: [ob] alacritatem virtu[tis adv] ersus hostes Ca[rpos] (или, согласно другому предложенному чтению, Ce[nnos]) et res prospere et va[lide ges] tas (CIL III 14416 = ILS, 7178 + АЕ 1961, 208; cp.: CIL III 14 416 = AE 1900, 155 = ILS, 7178; AE 1972, 548). Примипила Бузидия император Август удостоил почетных назначений на блистательнейшие всаднические должности и за проявленное усердие на различных военных постах даровал гражданство его детям и потомкам (CIL IX 335; cp.: X 3903; ILS, 2666).
Варрон (LL. V. 90), разъясняя значение слова duplicarii, писал, что так называются воины, которые за доблесть по обычаю получают двойной паек[1144]. Исидор замечает по поводу наградных браслетов, что они даются воинам в связи с одержанной победой и ab armorum virtute (Etym. XIX. 31. 16). Доблесть и заслуги в сражении (virtus atque opera in pugna) неоднократно упоминаются Ливием как основание для награждения (например, XXVI. 48. 13; XXIV. 16. 8). Как мы видели в предыдущей главе, в расчете на повышения и награды среди римских солдат разворачивалось настоящее состязание в храбрости. В дополнение к вышеприведенным примерам можно сослаться на Иосифа Флавия (B. Iud. VI. 2. 6), который пишет, что в одном из сражений римляне «состязались друг с другом, воин с воином, отряд с отрядом, и каждый надеялся, что этот день станет началом его повышения, если он будет храбро сражаться» (ср.: VI. 1. 5, где Тит обещает повышения и почести тем, кто первым пойдет на приступ). Во время осады Герговии центурион Л. Фабий заявил своим соратникам, что, рассчитывая на обещанные награды, он не допустит, чтобы кто-либо прежде него взошел на стену, и сдержал свое слово (Caes. B. Gall. VII. 47. 7). Можно также вспомнить смотр центурионов, проведенный Германиком по требованию солдат во время волнений в германских легионах. Условием сохранения звания было подтверждение трибунами и рядовыми воинами усердия (industria) и добросовестности (innocentia) этих центурионов; учитывались также годы службы, отличия в сражениях (quae strenue in proeliis fecisset) и полученные награды (Tac. Ann. I. 44. 5). Доблесть, проявленная в ратных трудах и вознагражденная почетным воинским званием, стала темой поэтического послания Овидия примипилу Весталису, отличившемуся при отвоевании Эгисса на Дунае (Ex Ponto. IV. 7. 15 sqq.: tenditur ad primum per densa pericula pilum contigit ex merito qui tibi nuper honor). Та же тема звучит и в стихотворной эпитафии Ульпию Оптату (вероятно, III в.), в которой говорится, что этот молодой родовитый воин стяжал честь и почет за доблесть в звании префекта (decus et virtutis honorem gestavit) (EE. V. 1049 = Buecheler, 520 = ЛЭС, 49). В позднеримский период, когда получение должностей особенно часто было связано с протекцией и взятками, императоры специально предписывали учитывать при повышениях заслуги и проявленное на службе усердие (CTh. VII. 3. 1 [393 г.]:… ratio est habenda meritorum, ut is potissimum potiorem adspicatur gradum, qui meruerit de labore suffragium…).
Приведенные примеры с достаточной очевидностью доказывают, что принцип «меритократии» и взаимосвязи доблести и воинских почестей в виде чинов и знаков отличия присутствовал в римской армии на всем протяжении императорского периода. Однако в императорской армии, где чин, помимо почета, давал серьезные материальные преимущества и открывал путь к повышению социального статуса, уже вряд ли было возможно столь высокое понимание воинского долга, которое Тит Ливий приписывает заслуженному центуриону Спурию Лигустину. Когда войсковые трибуны во время призыва центурионов-ветеранов на войну с македонским царем Персеем стали зачислять их в войско без учета прежних заслуг, что вызвало естественное возмущение заслуженных воинов, Лигустин произнес речь и заявил, что не откажется служить на любом посту, какой определят ему трибуны, и постарается только, чтобы никто не превзошел его доблестью. При этом он призвал своих товарищей считать почетным любое место, на котором можно защищать государство (Liv. XLII. 34. 11 sqq.).
Но если стремление к продвижению по службе подкреплялось солидными материальными стимулами, то знаки отличия и в императорской армии оставались, по существу, стимулом сугубо моральным и символическим. Сами по себе dona militaria не давали никаких других преимуществ, кроме почета и престижа, хотя, как уже отмечалось, могли увеличивать шансы на повышение. По словам Сенеки (De benef. I. 5. 6), венки сами по себе не имеют никакой ценности и не являются почетом как таковым, но только знаком почета. Это справедливо даже в том случае, если наградные венки или другие знаки были сделаны из драгоценного металла[1145]. В подтверждение этого можно вспомнить рассказ Валерия Максима (VIII. 14. 5) о том, как Сципион в 47 г. до н. э. награждал отличившихся во время африканской кампании. Он отказался вручить золотые armillae одному коннику, рекомендованному легатом Титом Лабиеном, так как выяснилось, что этот боец был в прошлом рабом. Тогда Лабиен, желая все же поощрить храброго воина, подарил ему от своего имени золото, на что Сципион заметил, что такое золото всего лишь дар богача. Это страшно смутило солдата, и он бросил золото под ноги Лабиену. Но, услышав, что Сципион решил все же наградить его серебряными браслетами, солдат преисполнился радостью[1146]a. В связи с этим анекдотом представляет интерес и сообщение Плиния (NH. XXXIII. 37) о том, что граждане в старину награждались серебряными торквесами, тогда как неграждане получали в награду золотые[1147]. Акцент на символической ценности знаков отличия тем более очевиден, что два высших наградных венка, obsidionalis и civica, с самого начала изготавливались соответственно из травы и дубовых листьев.
Римские dona militaria никогда не были просто медалями, отмечавшими только сам факт участия в данной кампании, но являлись почестью, которую далеко не каждому удавалось заслужить. Проведенный Максфилд анализ надписей, содержащих списки воинов с отметками о награждении dona, подтверждает это[1148]. В одном из таких списков, относящемся к солдатам преторианской гвардии, которые вышли в отставку между 169 и 172 гг., из 69 сохранившихся имен лишь 9 (13 %) имеют пометку d(onis) d(onatus). В списке солдат VII Клавдиева легиона (конец II в.) такую пометку имеют лишь 10 солдат из 150 (7 %). Список солдат II Парфянского легиона, датируемый 197 г., очень фрагментарен, но из нескольких имен отмечается только один награжденный. Примечательно, что эти списки показывают бóльшую пропорцию награжденных рядовых, чем можно было бы предположить, основываясь лишь на индивидуальных надписях, судя по которым гораздо чаще награды получали офицеры.
Так или иначе, награждение dona составляло важный момент карьеры и чаще всего обязательно отмечалось в надписях воинов. Иногда соответствующие знаки отличия изображались, как мы видели, на надгробных памятниках в виде отдельных рельефов или вырезались на униформе скульптурного изображения погребенного. Интересно, что ветеран XIII легиона Gemina назван в надписи miles torquatus et duplarius (CIL III 3844). Эти insignia, несомненно, вызывали чувство гордости у награжденных солдат, и их ношение и изображение выражало непосредственную ориентацию на оценку со стороны того сообщества, в котором солдат жил. Награды за доблесть римские солдаты даже специально надевали в бой ([Caes.] B. Hisp. 25. 7; Caes. B. Gall. II. 21. 5)[1149]. Отдавая последние почести Августу, солдаты, как высшую ценность, бросали в его погребальный костер полученные от него знаки отличия (Dio Cass. LVI. 42. 2). В свете всего сказанного нельзя не согласиться с В. Максфилд, которая резонно возражает Ж. Арману, считавшему, что в конце республики dona начинают терять свое прежнее значение в глазах солдат, которые больше не гордились ими так, как их предшественники[1150]. Хотя такая точка зрения находит некторое обоснование в источниках[1151], последующая история dona ее не подтверждает. Безусловно, даже самым выдающимся героям императорской армии было очень далеко до М. Манлия (Liv. VI. 20. 7; Plin. NH. VII. 103), Гая Мария и тем более до легендарного Сикция Дентата, жившего, по преданию, в середине V в. до н. э., который участвовал в 120 сражениях, 8 раз выходил победителем в единоборствах, имел 45 шрамов на груди и ни одного на спине, был награжден 18 hastae purae, 25 фалерами, 83 торквесами, более чем 160 браслетами, 14 гражданскими венками, 8 золотыми, 3 стенными и одним obsidionalis (Val. Max. III. 2. 24; Dion. Hal. Ant. Rom. X. 36–38; Plin. NH. VII. 101–102; XXII. 9; Fest. 208 L; Gell. II. 11; Amm. Marc. XXV. 3. 13). Хотя и в период империи были воины, стяжавшие немало боевых наград, число последних было на порядок ниже, чем у Дентата[1152].
О высоком общественном престиже знаков отличия свидетельствует не только их упоминание в солдатских надписях, но и древний обычай носить полученные за доблесть награды во время торжественных процессий, как, например, во время вступления императора Вителлия в Рим, когда старшие офицеры (префекты лагеря, трибуны и центурионы первых рангов) шествовали, облачившись в белые одежды, а остальные воины – надев нагрудные украшения и знаки отличия, включая торквесы и фалеры (Tac. Hist. II. 89: armis donisque fulgentes; et militum phalerae torquesque splemdebant), а также в триумфах[1153], на играх[1154]и на различных парадах (Lucan. Phars. I. 356–358; Tertul. De coron. 1. 1 sqq.)[1155]. Значение некоторых высших наград было в свое время так велико, что награжденные ими признавались достойными пополнить сенат, как это было после Канн, когда в состав сената вместе с низшими магистратами были включены те, кто имел гражданский венок и spolia opima – доспехи, снятые с противника в единоборстве (Liv. XXIII. 23. 6). Клавдий Марцелл в юности отличился многими подвигами, отмеченными соответствующими наградами, и этим, по утверждению Плутарха, приобрел широкую известность в Риме, так что его избрали эдилом и авгуром (Plut. Marcel. 2. 2). Награды могли стать источником и других почестей. Так, М. Гельвий Руф, награжденный Тиберием гражданским венком на войне с Такфаринатом (Tac. Ann. III. 21. 3), получил впоследствии почетное прозвище Civica (CIL XIV 3472). В надписи в честь примипила Дидия Сатурнина, патрона общины сатурнийцев, который был отмечен многими наградами, в том чиcле corona aurea civica[1156], указано, что граждане Сатурнии оказали ему почет «за его знаки отличия, полученные на службе государству» – ob insigni[a] eius in rem pub(licam) merita (CIL XI 7264 = AE. 1900, 95 = ILS, 9194).
Важно отметить, что по римским традициям обладание воинскими почестями увеличивало не только престиж, но и ответственность воинов[1157]. Ливий (XXV. 7. 4; cp.: Plut. Marcel. 13) сообщает, что после поражения при Каннах сенат в ответ на обращение воинов, уцелевших после разгрома и просивших разрешить им сражаться, заявил, что проконсул Марцелл может их использовать, лишь бы каждый из этих воинов делал свое дело, не получая наград за доблесть. Иначе говоря, воины, однажды проявившие трусость, считались недостойными наград. Те же, кто имел такие отличия, рассматривались как наиболее ответственная часть войска. Не случайно, наверное, Антоний Прим в 69 г. н. э. во время солдатского волнения обратился за поддержкой к самым известным и отличившимся воинам, называя их по имени[1158].
Подводя общий итог, необходимо еще раз подчеркнуть, что чинопроизводство и награды были важнейшим инструментом воспитания и стимулирования в воинах необходимых профессиональных качеств и духа состязательности. «Надежда на чины и награды» – spes praemiorum et ordinum (Сaes. B. civ. I. 3. 2), на повышение социального статуса и престижа, а также на прочие выгоды военной службы не в последнюю очередь обеспечивала приток в армию добровольцев. Став профессиональными военными, эти люди обретали и специфические ценностные ориентации, среди которых важное место принадлежало категориям почета и чести, связанным с усердной и доблестной службой императору. Без этого закрепленного в военно-этических представлениях и традициях компонента не мог бы эффективно и успешно функционировать такой сложный организм, как римская армия.
Глава XIII
Religio castrensis и воинский этос
Вся военная сфера в Древнем Риме, важнейшие устои и традиции римской армии – от военной присяги, устройства лагеря, практики командования, воинской дисциплины до воинских церемоний и ритуалов, совершавшихся до и после сражений – всегда были самым непосредственным образом связаны с сакральными представлениями и религиозно-культовой практикой. Указание на это уже давно стало общим местом в научной литературе, начиная с основополагающих работ А. фон Домашевского, Ш. Ренеля и других исследователей[1159]. Однако задача исследовать религию римской армии как целостную систему, во многом определявшую мировоззрение, этос и поведение солдат, по-прежнему остается актуальной[1160]. В рамках нашей темы мы остановимся лишь на одной стороне этой системы – на корреляции армейской религии и характерного воинского этоса, присущего солдатам римской императорской армии.
Современные исследователи, изучающие религиозную жизнь Древнего Рима, справедливо отмечают, что в реальности не существовало некой единой «римской религии», но правильнее говорить о «римских религиях, соответствующих различным социальным группам: городу, легиону, подразделениям легионов, коллегиям служащих или ремесленников, кварталам, семьям и т. д.». Среди всего огромного многообразия религиозных представлений и культовых практик римского мира особое место, несомненно, принадлежит религии военных людей, или, по более конкретному и емкому выражению Тертуллиана, religio castrensis (Apol. 16. 8; Ad nationes. I. 12). Христианский апологет не без веских на то оснований усматривал ее сущность и главное содержание в поклонении военным штандартам (signa militaria). С такой точкой зрения, по существу, был солидарен и А. фон Домашевский, который считал ядром солдатской религии культ знамен и писал даже о преобладании среди армейских культов (по меньшей мере до эпохи Северов) Fahnenreligion[1161]. Как мы попытаемся показать в следующей главе, именно поклонение военным значкам и штандартам было наиболее тесным образом связано с ценностными, военно-этическими приоритетами римских солдат. В данной же главе предметом нашего внимания станут другие аспекты такой важной, но все еще недостаточно исследованной проблемы, как соотношение религиозных практик и представлений с ценностными ориентациями солдат императорской армии. Объектом нашего анализа будут главным образом вотивные надписи, сделанные солдатами и офицерами императорской армии. Эти любопытнейшие и достаточно многочисленные памятники несут исключительно ценную, во многом уникальную информацию об иерархии и содержании ценностей, бытовавших в военной среде, и показывают их теснейшую взаимосвязь с религиозными установлениями и чувствами. Однако в таком ракурсе данные памятники, насколько я могу судить, специально еще не изучались с должной подробностью. Исследователей в основном интересовали состав и эволюция пантеона почитаемых в армии божеств, их романизаторское значение, распространение в армии восточных и синкретических культов, локальная специфика тех или иных культов, их связь с религиозной политикой отдельных императоров, императорский культ и т. п. вопросы[1162].
Прежде чем непосредственно приступить к рассмотрению этих свидетельств, нужно сделать несколько предварительных замечаний общего плана. Во-первых, стоит со всей определенностью подчеркнуть, что для самих римлян, чрезвычайно гордившихся своим благочестием и религиозностью[1163], неразрывная взаимосвязь религии с военным делом и войной представлялась очевидной и чрезвычайно важной[1164]. Достаточно напомнить известные слова Сенеки Младшего о том, что «первые узы военной службы – это религия» (Epist. 95. 35: primum militiae vinculum est religio…). Согласно же сентенции, высказанной автором «Александрийской войны», в сражениях «более всего помогает милость бессмертных богов, которые вообще принимают участие во всех превратностях войны, особенно же там, где всякие человеческие расчеты бессильны» (пер. М.М. Покровского)[1165]. В то же время не менее характерно для римлян было и убеждение в том, что прямое участие и помощь богов в военных делах отнюдь не исключают высокой значимости личных усилий и доблести солдат и военачальников (см., например: Caes. B. Gall. V. 52. 6; Liv. XXII. 5. 2; App. Syr. 37; Plut. Popl. 23). Так или иначе, современные исследователи имеют все основания заключать, что «вся военная жизнь Рима была, явно или неявно, религиозным феноменом», а армейская религия является символическим воплощением «воюющего римского народа»[1166].
Во-вторых, необходимо подчеркнуть, что religio castrensis в том виде, в каком она предстает в эпоху империи, когда, по существу, о ней только и можно говорить как о специфическом феномене, связанном с превращением армии в особую корпорацию, в высшей степени неоднородна. Армейская религиозно-культовая практика отличалась большим многообразием как с точки зрения ее локальных вариантов, так и с точки зрения структуры и иерархии самих вооруженных сил империи: в различных регионах дислокации, в разных родах войск, частях и подразделения, на разных уровнях армейской иерархии обнаруживаются специфические особенности и в выборе наиболее популярных божественных покровителей, и в принятых формах их почитания. Нельзя забывать также о неизбежных диахронических изменениях, об индивидуальных вкусах и пристрастиях, о переменчивых веяниях религиозно-политической «моды», связанной с определенными предпочтениями того или иного правителя. Кроме того, характер и состояние наших источников сильно усложняют задачу полной и разносторонней реконструкции многих феноменов, относящихся к религии римской армии. Данные литературных текстов, эпиграфики, археологии и папирологии подчас бывает очень сложно соотнести друг с другом, т. к. они отражают разные стороны культовой практики и религиозных взглядов и чувств солдат.
Было бы, однако, ошибкой полностью отрицать определенное единство religio castrensis, которое обусловлено как устойчивыми, консервативными традициями (восходящими часто к очень ранним временам), так и сознательными, целенаправленными усилиями властей, использовавших религию как весьма эффективное средство морально-политического и идеологического воздействия на солдатскую массу, становившуюся с течением времени все более разнородной по своему происхождению и культурному облику. Единство – и даже известное единообразие – религиозной жизни в армии обеспечивалось, в частности, стандартным для всех воинских формирований религиозно-праздничным календарем. Его образец, относящийся к правлению Александра Севера, но восходящий по своему основному содержанию, по всей видимости, ко времени Августа, сохранился на известном папирусе P. Dur. 54, обнаруженном в ходе раскопок в Дура-Европос среди документов архива дислоцированной здесь когорты вспомогательных войск – cohors XX Palmyrenorum[1167]. Как показывают его текст и другие документы, обязательность отправления официальных государственных культов в армии была сильна, как, наверное, ни в одном другом сегменте римского общества. Тесные персональные связи императора и армии, находившие выражение в разнообразных религиозных формах, еще более усиливали официальную политическую компоненту в армейской религии. Наконец, общее принципиальное единство religio castrensis коренилось, вне всякого сомнения, и в особенностях самой воинской профессии, которые определяли самосознание и идентичность солдат не в меньшей, а скорее всего в большей степени, нежели этнокультурные корни военнослужащих или правительственная пропаганда и все прочие факторы.
Профессионально-корпоративное сознание римских воинов в значительной мере было пронизано религиозными интенциями. Следует еще раз подчеркнуть, что по большому счету сама военная служба в Древнем Риме изначально рассматривалась как исполнение долга не только гражданского, государственного, но и религиозного, как служение в первую очередь богам[1168]. Прежде всего это связано с институтом военной присяги (sacramentum militiae), которая в Риме всегда была и оставалась по своей сути актом религиозным – τῆς Ῥωμαίων ἀρχῆς σεμνὸν μυστήριον, «священным таинством Римской державы», как выражается в одном месте Геродиан (VIII. 7. 4)[1169]. Нарушение присяги считалось преступлением против богов (nefas), а виновный в этом становился sacer, т. е. предавался проклятию[1170]. Весьма примечательно употребление в ряде текстов выражения religio sacramenti («святость присяги»), причем встречается оно не только в сугубо риторическом контексте, как, например, у Тита Ливия (XXVI. 48. 12; XXVIII. 27. 4) или в одном из Латинских панегириков (IX. 24. 2 Baehrens), но и в одной из конституций Каракаллы (Cod. Iust. VI. 37. 8). Как уже отмечалось выше (глава VI), присяга сама по себе являлась объектом культового почитания, о чем свидетельствуют надписи, сделанные ветеранами в Сирии и sacramenti cultores в Интерцизе, соответственно в честь Genio sacramenti и Iudicio sacramenti (AE 1924, 135; 1960, 8, 3; 1953, 10; 159, 15). Вполне вероятно, что в изложенной Вегецием формуле присяги, относящейся уже к позднеримскому времени и имеющей явное христианское содержание[1171], сохранился традиционный, «языческий» взгляд, согласно которому военная служба и верность тому, кому принесена присяга, являются соответственно службой и верностью божеству[1172].
Таким образом, можно констатировать, что, по римским представлениям, достойная служба отечеству и императору, воинская доблесть и честь были неотделимы от такой основополагающей римской ценности, как pietas – «благочестие», которую исследователи по праву признают и одной из отличительных черт солдатской ментальности[1173]. Римский солдат проявлял, а иногда и прямо подчеркивал это благочестие не только тогда, когда исполнял обеты тем или иным божествам или совершал религиозные акты в честь правящих императоров[1174]. Благочестие в ряде случаев прямо отмечается в качестве главной отличительной черты всей прожитой солдатом жизни. В надгробной надписи (датируемой 57–58 гг. н. э.) из Африки солдата Л. Фламиния, который погиб в сражении на двадцатом году службы, сказано: vixit pie (CIL VIII 14 603 = ILS, 2305). В эпитафии центуриона, служившего в Ульпиевом легионе и похороненного в Colonia Iulia Augusta Taurinorum (Torino), отмечено, что он прожил свою жизнь probus piusque, т. е. как честный и благочестивый человек (CIL V 7099). Еще выразительнее звучат слова эпитафии М. Блоссия Пудента, центуриона V Македонского легиона, который умер буквально за один день до завершения своего пребывания в должности примипила (prope diem consummationis primi pili sui). Похоронивший его вольноотпущенник указал в надписи, что его «наилучший патрон прожил 49 лет sanctissime» (CIL VI 3580 = ILS, 2641; время Флавиев, Рим). На другом надгробии из Рима, которое сделал Калидий Квиет фрументарию VI Победоносного легиона Ульпию Квинту Глеву, последний назван frater observatus piissimus – «почитаемый благочестивейший брат» (ILS, 2365; ср.: CIL III 8124: pientissimus). Легионеры, граждане [ex] civitate Anche[alo…], fratres et contubernales похоронили своего сослуживца по XXI Первородному легиону [ob] pietate (CIL XIII 7292).
Конечно, под pietas в ряде этих текстов, как и в аналогичных надгробных надписях гражданских лиц, понимаются чувства не только религиозные, но и родственные. Однако в высшей степени показательно, что благочестие, неотделимое от храбрости и верности, на официальном уровне признавалось как почетнейшее качество, которым могли обладать и целые легионы, и отдельные воины. Весьма интересна в этом отношении надпись из Майнца (Mogontiacum), датируемая 229 г., в которой сообщается о принесении военным трибуном (?) дара Pietati leg(ionis) XXII Pr(imigeniae) [Alexandr(ianae)] p(iae) f(idelis) et Honori aquilae (CIL XIII 6752). Благочестие конкретного легиона и Честь орла выступают здесь, таким образом, как обожествленные абстракции. Титул рia присваивался, наряду с другими почетными наименованиями, многим легионам (в частности, III Августову, VII Клавдиеву, II Вспомогательному, II Парфянскому и другим[1175]). Даже в таких официальных документах, как сенатские постановления или военные diplomata, содержатся иногда специальные формулировки, отмечающие соответствующие качества, проявленные солдатами на императорской службе. В известном сенатусконсульте по делу Гн. Пизона-отца сенат восхваляет воинов, которые проявили верность и благочестие по отношению к дому Августа (quam fidem pietatemq(ue) domui Aug(ustae) praestarent) (SC de Cn. Pisone Patre, 161). А в недавно найденном военном дипломе от 5 сентября 85 г. н. э. говорится о предоставлении ius conubii воинам преторианских и городских когорт, «которые отслужили храбро и благочестиво» – quibus fortiter et pie militia functis[1176]. Разумеется, официальные оценки и представления могут существенно расходиться с реальным поведением и ценностями простых солдат, но не подлежит сомнению, что первые служили определенными ориентирами для вторых. Чтобы обнаружить конкретное содержание солдатского благочестия, следует рассмотреть памятники, принадлежащие отдельным воинам, обратив внимание на отмечаемые во многих надписях обстоятельства и мотивировки принесения и исполнения обетов, а также на состав тех божеств, которым адресовывались солдатские vota.
Прежде всего нельзя пройти мимо того факта, что в целом ряде надписей указывается, что обет был дан при самом вступлении на военную службу или в младших чинах, а исполнен уже при выходе в отставку или в связи с получением более высокого чина. Приведем несколько наиболее характерных примеров. Так, ветеран, бывший корникулярий трибуна М. Анниолен Фавст, выйдя в почетную отставку, сделал посвящение Юпитеру Статору, которое обещал еще будучи рядовым воином – quod miles voverat (ILAlg. I, 1027). Так же по увольнении в отставку в 194 г. исполнил обет, принятый еще солдатом (quod miles susceperam), бенефициарий консуляра М. Монтаний Целер (АЕ 1996, 1181). Эвокат Августа Секст Атузий Приск поставил алтарь Тиберину, который обещал, когда еще служил рядовым солдатом (caligatus) (ILS, 2152 = Федорова, 339). Вообще количество посвящений, как индивидуальных, так и коллективных, сделанных по случаю увольнения в почетную отставку (honesta missio), очень велико; и хотя далеко не во всех из них указывается на конкретные обстоятельства принесения соответствующих обетов, можно предположить, что успешное завершение долгой, зачастую многотрудной и опасной воинской службы солдаты напрямую связывали с благорасположением и помощью богов, которым и делали посвящения, не скупясь при этом на немалые расходы[1177]. Очевидно, что во многих случаях моменты принесения и исполнения соответствующих обетов разделялись немалым временным интервалом.
Еще более любопытны свидетельства, которые указывают на то, что римские воины напрямую связывали с божественным покровительством свои успехи в служебной карьере. Некоторые солдаты, вероятно, мечтали о них в самом начале своего боевого пути, подобно примипилу I Италийского легиона Л. Максимию Гетулику, который в 184 г. после 57 лет службы исполнил Августовой Победе Всебожественной Святейшей обет, принесенный им, когда он еще был новобранцем при ХХ Валериевом Победоносном легионе: quod tiro aput (!) leg(ionem) XX V(aleriam) V(ictricem) voveram nunc p(rimus) p(ilus) leg(ionis) I Ital(icae) stip(endiorum) LVII v(otum) s(olveram)… (АЕ 1985, 735 = ILNov. 27)[1178]. Гомоний Квинтиан в своем посвящении Юпитеру Наилучшему Величайшему и Гению схолы знаменосцев указал: quod sig(nifer) vovit, (centurio) solvit (RIU II, 412). Exercitator (инструктор) II легиона Adiutricis Г. Куспий Секунд, сделав посвящение Marti Aug(usto), то, что обещал по обету эвокатом, исполнил в ранге центуриона: quod evocatus vovit centurio solvit (CIL III 3470 = ILS 2453). В оставшейся анонимной надписи, найденной в лагере того же легиона в Аквинке, автор посвящения указал, что произведенный в центурионы IV Флавиева легиона Цецилием Руфином, легатом Августов в ранге пропретора, он исполнил обет, принесенный в звании корникулярия (АЕ 1976, 545). В одной надписи из Рима преторианец в ранге кампидоктора I когорты П. Элий Пакат поставил посвящение Nemesi sanctae campestri по обету, который принес в качестве инструктора (doctor) когорты, причем сделал он это somnio admonitus – «побужденный сновидением» (или «извещенный во сне») (CIL VI 533 = ILS, 2088)[1179]. Немезиде, названной «царственной богиней», выполнил посвящение и фрументарий Элий Помпеян, обещавший сделать это в чине адъютора: quod adiutor pomisi (sic!) fr(umentarius) posui (IMS II, 36; cp.: CIL III 1099 = ILS 2392). Отметим также надпись М. Ульпия Марциала, который в своем посвящении Юпитеру Наилучшему Величайшему, Юноне, Геркулесу (Herclenti) и богам покровителям учебного плаца (Campestribus) указал, что сделал его по принятому обету, после того как был императором Адрианом произведен из декурионов в центурионы: ex decurione factus (centurio) ab imp(eratore) Hadriano leg(ionis) I Minerv(i) ae, voto suscepto (CIL VI 31 158 = ILS, 2213). А солдат III Августова легиона Л. Граний Гонорат позаботился сделать на свои деньги посвящение Виктории Августе по случаю получения звания декуриона – ob decurionatum (ILAlg. I, 2070)[1180]. Т. Флавий Домиций Валериан в 231 г. исполнил обет Фортуне Августе, получив звание центуриона по рекомендации легиона XIV Geminae (AE 1976, 540). Посвящение [I(ovi)] O(ptimo) M(aximo), [M] arti, Vic[toriae], dii[s] i[u] vantibus, [G] enioque stationis Vaza[iu] itanae сделал бенефициарий III Августова легиона, который после завершения командировки на statio получил повышение, вероятно, в ранг центуриона II Италийского легиона: [… ex] pleta [s] tatione, pr[o] motus ad [(centurionatum)?] leg(ionis) II Italicae v(otum) s(olvit) l(ibens) a(nimo) (CIL VIII 10 718 = 17 626).
Причиной выполнения обета, разумеется, могли быть не только повышения в чинах, но и получение других почетных званий, жреческих или магистратских. Так, в правление Элагабала М. Антоний Прокуллей из всаднических турм принес дар Вечной Победе Августа по случаю получения почетной должности эдила – ob honorem aedilitatis (CIL VIII 9754). Сошлемся также на две посвятительные надписи из Ламбеза, принадлежащие ветеранам III Августова легиона. Они совершили посвящения и принесли дары счастливой Адриановой курии ветеранов по случаю оказанной им чести в виде должности постоянного фламина – ob honorem flamonii perpetui quem in se contulerunt. Первый из них, К. Юлий Рогат, бывший разведчик (speculator) посвятил свой дар Меркурию Августу (AE 1968, 646), а второй, М. Виррий Диадумен (отметивший, кстати, что почетная должность жреца была предоставлена ему в его отсутствие – in se absentem contulerunt), – Виктории Августе (AE 1916, 22). Надо сказать, что успешная карьера и почести интересовали не только рядовых и младших командиров, но и офицеров высокого ранга. В этой связи стоит обратить внимание на два памятника. Один из них принадлежит Тенею Лонгу, служившему под началом консуляра Ульпия Марцелла. Когда по приказу императоров (скорее всего, Марка Аврелия и Коммода) он в звании префекта конницы был украшен lato clavo (широкой пурпуровой полосой на тунике – знак сенаторского достоинства) и назначен квестором, он воздвиг алтарь местному британскому божеству Аноцитику (RIB, 1329). Еще более примечательна надпись, происходящая из Ламбеза и представляющая собой стихотворный текст, в котором от лица префекта лагеря Алфена Вара говорится, что он увидел во сне отца Либера Бимата (= Bimater, т. е. имеющего двух матерей), рожденного Юпитером из молнии, и получил от него повеление восстановить базу статуи и храм, посвященный Либеру и Пану. Сообщив об исполненном обете, Фортунат просит бога: «Сделай (так), чтобы увидел я Рим и был прославлен почетом и увенчан на службе государям!»[1181]
Военная жизнь, безусловно, предоставляла солдатам немало других поводов для обращения за поддержкой богов. Участвуя в боевых походах и выполняя, нередко с риском для жизни, различные миссии вдали от мест постоянной дислокации, воины приносили обеты за счастливое возвращение. Примечательна в этом плане анонимная надпись на фрагменте мраморной колонны из Преслава в Нижней Мезии, датируемая временем Александра Севера (АЕ 1991, 1378). Она принадлежит солдату I Италийского легиона, служившему бенефициарием консуляра и корникулярием прокуратора. В ней сообщается, что по обету, принесенному, когда он в качестве новобранца отправлялся на Боспорскую войну, он поставил посвящение, чтобы освободиться от многих опасностей в стране варваров благодаря помощи божества, имя которого не сохранилось: quot (sic!) tiro proficiscens in bello Bosporano voverat et adiuvante numene (sic!) [e] ius multis periculis in barbarico liberatus sit merito votum posuit[1182]. Три бойца из турмы Оптата воздвигли алтарь гению своей турмы во исполнении счастливейших обетов (votis felicissimis), посвятив его Непобедимому Геркулесу и всем богам и богиням за здравие Септимия Севера и Каракаллы, а также своих начальников по случаю возвращения своего отряда – ob reditu numeri (CIL VI 224 = ILS, 2185; ср.: ILS, 2186 – аналогичное посвящение гению турмы pro salute, itu, reditu et victoria императора Септимия Севера). В данном контексте стоит также обратить внимание на обычай, распространенный среди солдат-бенефициариев, которые несли службу на отдельных специальных постах. По завершении своей командировки (expleta statione) они имели обыкновение исполнять обеты различным богам, в первую очередь традиционным римским божествам, а также гениям местности, воздвигая в их честь алтари и посвящения[1183].
Обеты богам за удачное возвращение из боевого похода или экспедиции могли исполняться также и командирами частей и подразделений. Военный трибун IV Македонского и XXI Хищного легионов в Германии, вернувшись оттуда в Рим, принес дар Геркулесу Непобедимому (ILS, 2706 = Федорова, 182). В 199 г. посвящение Виктории Августе за здравие императоров Септимия Севера и Каракаллы по случаю возвращения в свой лагерь в Верхней Паннонии II Вспомогательного легиона ([ob re] duc(tam) leg(ionem) II Adi.) сделал легат Бэбий Цэцилиан (AE 1976, 544). В большой стихотворной надписи из Бу Нджем (древний Gholaia или Golas), сделанной центурионом III Августова легиона Авидием Квинтианом и датируемой 202–203 гг., упоминается об общем обете за возвращение войска[1184]. В пространной надписи из El-Agueneb в Африке (CIL VIII 21 567) другой центурион того же легиона сообщает об обетах за здравие императора Марка Аврелия и его легата (по чьей рекомендации он был произведен в центурионы), которые он дал всем богам, отправляясь в экспедицию за львами, и исполнил по возвращении в честь Genio summ[o] Thasuni et deo sive deae, [nu] mini sancto. Примечательно, что, указав дату, когда была сделана надпись (май 174 г.), этот центурион отметил также, что в этот день он был произведен из декурионов в более высокий чин[1185].
Надо сказать, что в солдатской эпиграфике находят отражение и другие очень важные ценностные представления. Как мы уже отмечали (глава VI), многочисленные посвящения, совершаемые по разным случаям гениям легионов, центурий и других подразделений, лагеря, претория, схол, коллегий и т. д., часто в сочетании с богами римского пантеона и (или) туземными божествами, безусловно, свидетельствуют о приверженности солдат и командиров своим боевым соратникам и тем воинским формированиям, в которых проходила их служба[1186]. Особенно интересны те посвятительные тексты, в которых угадываются действительно неформальные и очень прочные чувства привязанности к своей части и сослуживцам. Так, солдаты III Августова легиона, который был распущен после событий 238 г. Гордианом III и восстановлен спустя 15 лет Валерианом[1187], по всей видимости, на протяжении всего этого срока сохранили привязанность к родной части и, вернувшись из Реции в Гемеллы, исполнили обет Виктории Августе (CIL VIII 2482 = 17 976 = ILS, 531). А Саттоний Юкунд, центурион-примипил этого же легиона, как мы уже отмечали, поставил в 255 г. по обету статую Марсу militiae potenti («владычествующему над военной службой»), отметив, что он первый после восстановления легиона возложил свой центурионский жезл возле легионного орла (CIL VIII 2634 = ILS, 2296).
О таких же чувствах свидетельствуют многочисленные посвящения, сделанные различным божествам непосредственно за благополучие и безопасность (pro salute et incolumitate) соратников по легиону или подразделению. Не останавливаясь подробно на надписях этой группы, обратим внимание только на одну очень существенную, на наш взгляд, деталь: в ряде посвящений обет исполняется одновременно за благополучие и императоров, и воинов[1188]. Так, центурион и кампидоктор VII Сдвоенного легиона сделал в 182 г. посвящение Marti Campestri за благо Коммода Августа и конных телохранителей (CIL II 4083), а протектор и препозит Виталиан исполнил обет Iovi Optimo Maximo Monitori за благо и невредимость императора Галлиена и воинов вексилляций германских и британских легионов с их вспомогательными войсками (CIL III 3228, p. 2382, 182 = ILS, 546). В надписи же центуриона II Августова легиона Либурния Фронтона говорится об исполнении аналогичного обета Юпитеру Долихену и N[u] minibus Aug(ustorum) за благо Антонина Пия и легиона (RIB, 1330). Пожалуй, наиболее интересна в этом ряду надпись, в которой сообщается, что в 158 г. за благо императора Антонина Пия, сената и римского народа, а также легата, светлейшего мужа Фусцина, и III Августова легиона и его вспомогательных частей на свои деньги устроил в Ламбезе место для почитания мавретанских богов некий К. Атий (или Катий) Сацердот, не указавший своего чина, но, по всей видимости, солдат или офицер (возможно, ветеран) данного легиона: (diis) Mauris d(e) s(ua) p(ecunia) et locum instituit, quos coli… (CIL VIII 2637, p. 1739 = ILS, 342)[1189]. Здесь мы видим восприятие благополучия императора, государства, народа и войск в нераздельном и органическом единстве. Данный памятник показывает, что и в середине II столетия н. э. патриотические чувства отнюдь не были чужды римскому солдату. Любопытно, что они вполне могли сочетаться с поклонением божествам тех регионов, где римские воины несли свою службу. С религиозной точки зрения примечателен также и тот факт, что поклонение гению и numen императоров нередко сочетается в одном посвящении с гениями воинских частей и подразделений. Например, трибун 1‐й Верной конной тысячной когорты вардулов, римских граждан, Флавий Тициан на свои средства поставил алтарь Num(ini) Aug(usti) et Gen(io) coh(ortis) (RIB, 1083), а бенефициарии легата в 216 г. сделали посвящение Юпитеру, гению императора (Каракаллы) и гению лагеря (АЕ 1963, 45). В позднейшем же из известных посвящений гению воинской части[1190], в надписи на алтаре из Сингидунума в Верхней Мезии, сделанной бывшим префектом легиона, гений IV Флавиева легиона фактически отождествлен с гением императоров Диоклетиана и Максимина: Genio leg(ionis) IIII F(laviae) f(irmae) [et] dd(ominorum) nn(ostrorum) Dioc[let] iani [et Maximini] Augg. [A] urel(ius) Maxim[…] ius ex praef(ecto) leg(ionis) eiusdem votum posu[it] (CIL III 1646 = ILS, 2292). Не менее интересен тот факт, что в качестве покровителей отдельных частей или чинов упоминаются верховные боги Рима, как, например, в надписи на алтаре, который был сооружен Юпитеру – покровителю когорты за центурионов всех рангов (CIL III 11295).
Очевидно, однако, что многих солдат в условиях нелегкой службы одолевали и совсем другие чувства, в том числе и тоска, за избавление от которой также надлежало почтить божество. Об этом красноречиво свидетельствует вотивная надпись, сделанная всадником III Августова легиона Элием Севером. Он поставил и посвятил обещанный по обету алтарь Фортуне Августе после избавления от душевной тоски: explicitus desiderio animi sui aram quam voverat Fortunae Aug(ustae) l(ibens) a(nimo) reddidit eamque dedicavit (CIL VIII 2593 = 18 092 = ILS, 2326). Посвящение алтарей и других достаточно дорогостоящих вотивов не было, конечно, заурядным эпизодом в повседневной жизни солдат и знаменовало, по-видимому, только по-настоящему значимые события. Впрочем, даже при недостатке средств воины находили возможности проявить свои религиозные чувства, которые, очевидно, были не менее искренними, чем при возведении дорогих посвящений. Другое дело, что свидетельств о подобных проявлениях в нашем распоряжении сравнительно немного. В качестве показательного примера можно сослаться на бронзовую табличку, найденную в Виндониссе (Верхняя Германия), на которой солдат Валерий Терций указал, что посвятил, выполнив обет, курицу гению XI Клавдиева Благочестивого Верного легиона (АЕ 1926, 69)[1191]. Это, кстати сказать, наиболее раннее посвящение гению воинской части[1192].
Стоит отметить, что исполнение однажды данного обета представлялось настолько важным делом, что в случае невозможности исполнить его лично соответствующее предписание наследникам включалось в завещание. Так, например, посвящение Парфянской Августовой Победе было сделано по завещанию отставного центуриона времен Траяна (CIL VIII 2354 = ILS, 305), а один воин городской когорты в начале правления Коммода приказал в завещании поставить изображение гения центурии на мраморном основании (CIL VI 217 = ILS, 2106); по завещанию центуриона городской когорты его сослуживцы построили храм (aedem) гению центурии за благополучие Александра Севера (CIL VI 223).
Говоря, далее, о религиозных аспектах профессионально-корпоративного этоса римских солдат, нельзя не сказать о культе различного рода Викторий и вообще о теме победы в армейской эпиграфике. Культ Виктории возник в Риме еще во времена ранней республики[1193]. В эпоху принципата он, безусловно, занимает особое место в солдатском пантеоне и в сознании солдат и офицеров[1194]. И это неудивительно, если учесть, что разгром врага был, по существу, главным предназначением армии, о котором даже в относительно мирные времена нельзя было забывать, тем более что победы римского оружия теперь неразрывно связывались с правящим императором как носителем высшего империя и ауспиций[1195]. Изображения богини Виктории в виде крылатой женщины, держащей венок, не только широко практиковались в монетных выпусках[1196]и на разного рода коммеморативных сооружениях, в частности, на триумфальных арках[1197]. Богиня изображалась и на солдатских патерах[1198], а также на военных знаменах (vexilla)[1199], сопутствуя, таким образом, воинам и в быту, и в походах, и во время различных торжественных церемоний. Обращение к конкретным эпиграфическим документам позволяет более детально представить себе, как римские солдаты и офицеры понимали и воспринимали это божество[1200].
В посвятительных надписях Победа не только предстает как Augusta, т. е. как божество, соединенное с личностью императора, не только объединяется в одном посвящении с другими римскими божествами (часто в триаде вместе с Марсом и Венерой) или обожествленными понятиями, гениями и туземными богами, но и выступает как Победа либо Победы одного или нескольких императоров[1201], причем не как победа вообще, но как вполне конкретная, недавно одержанная победа, которая и в этом случае мыслилась как богиня, имевшая собственный культ и даже жрецов[1202]. Иногда в надписях есть и определенные указания на соответствующие события. Приведем некоторые наиболее показательные примеры. В посвящении, сделанном в 254 г. президом провинции Мавретании Цезарейской М. Аврелием Виталисом и декурионом алы фракийцев Ульпием Кастом в честь Юпитера Наилучшего Величайшего и Гениев, бессмертных богов и Побед непобедимых владык, сказано, что они исполнили обет «по случаю разгрома и обращения в бегство варваров» – ob barbaros c(a) esos ac fusos (CIL VIII 20827 = ILS, 3000)[1203]. На то, что в посвящении имеется в виду конкретная победа, очевидно, указывают и такие эпитеты Виктории, как, например, Парфянская (CIL VIII 2354 = ILS, 305 – упоминавшееся посвящение, сделанное по завещанию центуриона времен Траяна) или Германская в посвящении эвоката и инструктора по боевой подготовке Вибуллия Феликса, который указал, что по случаю триумфа Августов (имеется в виду триумф Марка Аврелия и Коммода в 176 г.) воздвиг бронзовую статую ценой в 500 денариев, украшенную трофеями, и подарил ее коллегии[1204]. Солдаты III Августова легиона, вернувшиеся в свой постоянный лагерь в Ламбезе после Парфянской войны Септимия Севера (de exp(editione) fel(icissima) Mesopo[tamica]), сделали посвящение [Victoriae Au] ggg. Arab(icae) Adi[ab(enicae) Parth(icae) max(imae) (ILS, 9098). Бывший военный трибун IV Скифского легиона, А. Вицирий Прокул, будучи flamen Augustalis в Рузелле (Этрурия), воздвиг в этой колонии в 45 г. статую во исполнение обета pro salute et reditu et Victoria Britannica Ti. Claudi Caesaris Aug(usti) Germanici (АЕ 1980, 457)[1205]. Еще более интересны тексты, где речь идет о победах, одержанных отдельным легионов. В Бригеционе в 207 г. примипил П. Марий Секстиан принес дар Victoriae Aug(ustorum) n(ostrorum) et leg(ionis) I Adi(utricis) p(iae) f(idelis) <Antoninianae> (CIL III 11082). Некий Валерий Руф исполнил обет Победе VI Победоносного Валериева легиона (CIL VII 217). В некоторых случаях победа предстает не как обожествленное абстрактное понятие, но в качестве реального или чаемого достижения императора. Интересным памятником с таким пониманием победы является алтарь из Дура-Европос, воздвигнутый по обету гению Дуры декурионом когорты II Ulpia equitata Commodiana Элием Титтианом «за благополучие Коммода Августа Благочестивого Счастливого и победу нашего владыки императора Умиротворителя Вселенной (Pac(atoris) Orb(is)), Непобедимого римского Геркулеса» (АЕ 1928, 86)[1206]. Аналогичные посвящения получают распространение в правление Северов. Примером здесь может служить посвящение гению конных телохранителей императоров и Геркулесу Непобедимому за здравие, победу и возвращение (reditu) Септимия Севера, его сыновей и супруги (CIL VI 227 = ILS, 427).
Надо отметить, что в ряде посвящений Виктория как богиня получает характерные эпитеты, подчеркивающие те ее аспекты, которые, бесспорно, представлялись дедикантам наиболее существенными. В посвящении, сделанном r(es) p(ublica) c(oloniae) L(ambaesitanorum), Победа именуется спутницей божественной Доблести Августов: Victoriae divinae Virtutis comiti Auggg. (Augustorum trium) (CIL VIII 18 240 = ILS, 3811)[1207]. В коллективном посвящении солдат II Парфянского легиона, сделанном, очевидно, по случаю увольнения в отставку, Победа названа «Возвратительницей (Redux) наших господ императора Филиппа и его супруги Отацилии Северы» (ILS, 505 = Федорова, 215). В одной надписи времен Элагабала говорится о принесении дара Вечной Победе Августа (CIL VIII 9754). Нельзя еще раз не привести то пышное наименование, которое дал Виктории примипил Л. Максимий Гетулик в уже цитировавшемся посвящении из Novae: Victoria Augusta Panthea Sanctissima (АЕ 1985, 735 = ILNov. 27). Любопытнейшей фразой снабдил свое посвящение мавретанским варварским богам (Dis) mauris barbaris) Сервилий Импетрат, не указавший своего звания: Victor veni, vic(torem) me fac(iatis) – «В качестве победителя я пришел, так сделайте же меня победителем» (CIL VIII 2641 = 18 102 = ILS, 4497).
Представление о том, что военный успех является делом богов, находит одно из своих выражений в использовании таких эпиклез, как Victor и Depulsor. Например, в надписи М. Доместия Реститута, центуриона XIII Сдвоенного легиона, обоими наименованиями назван Юпитер (АЕ 1944, 28; Апулум, 154 г.), а посвящение бенефициария Сатурнина, помимо прочих богов, адресовано Марсу Виктору (CIL III 17 626). Сохранялся в императорской армии и культ Юпитера Stator’а (CIL III 895 = ILS, 3023 и CIL III 1089 = ILS, 3010), а также Марса Градива («Шествующего в бой») (например, AE 1935, 164 – посвящение Marti Gradivo; ср.: CIL VIII 17 625 = ILS, 2399 – Gradivo Patri; cр. также Mars Militaris в RIB, 838). Тесно взаимосвязанным с победой и успехом военных кампаний является, очевидно, и почитание таких божеств, как Bonus Eventus и Fortuna[1208], которые часто фигурируют как Счастливый исход и Фортуна отдельно взятого легиона или войска[1209](ср. особенно СIL III 10 992: F[o] rtun[ae] fortissima[e] leg(ionis) I Adi(utricis) p(iae) f(idelis) S[ev(erianae)]). Интересны также некоторые эпиклезы Фортуны: Dea sancta Fortuna Conservatrix (RIB, 968), Fortuna Redux (ILS, 2472; CIL III 10 436). Известно также посвящение Numini Fortunae sanctae (AE 1909, 3). Любопытно, что солдаты охотно ставили изображения Фортуны в лагерных банях, где имелось небольшое святилище, и почитали ее как Fortuna Balnearis (CIL XIII 6552 = ILS, 2605)[1210]. Надо сказать, что, принося обеты тем или другим богам за победу над врагом, перед началом ли кампании или же в ходе войны, римские солдаты и военачальники следовали древнейшей традиции. Если во времена республики отправлявшиеся на войну полководцы давали обеты на Капитолии или же приносили соответствующие vota (связанные обычно с возведением храма или дарами богам)[1211], то в эпоху империи такого рода практика определенным образом «демократизировалась». Обеты за победу в индивидуальном порядке приносили не только высокопоставленные военачальники[1212], но, как мы видели, и офицеры и даже простые воины.
Не останавливаясь на характеристике всего пантеона почитаемых в армии божеств, укажем только на три хорошо известных момента, принципиально важных для рассматриваемой темы и отчасти получивших освещение в вышеизложенных материалах.
1. Наибольшим распространением во всех формированиях императорской армии пользовались традиционные боги и богини римского пантеона, причем в их трактовке на первый план выходили их военные функции и «ипостаси», так же как и в большинстве из почитаемых солдатами туземных или восточных божеств. Кроме того, только в армии известны культы dii militares и campestres. В целом же государственная и официальная армейская религии были идентичны, формируя «имперское сознание»[1213].
2. Немалой популярностью в армейской среде пользовались также культы обожествленных абстрактных понятий, в том числе (и прежде всего) тех, которые были наиболее существенными для военной профессии – Virtus, Honos (также и Honos aquilae), Pietas, Disciplina militaris, Fides и др.
3. Религиозно-культовая практика в римской армии в значительной степени подчинялась принципам иерархии и коллективизма. Иными словами, инициирующую роль играли главным образом командиры разных рангов[1214](не говоря уже о том, что при каждом легионе были собственные жрецы, гаруспики и т. д.), а обеты часто приносились и исполнялись коллективно либо имели в виду благополучие той малой или большой общности, к которой принадлежал солдат. При этом вовсе не исключалось, как видно из приводившихся выше надписей, проявление индивидуальной, частной инициативы. Все это в общем позволяет с полной уверенностью заключить, что «профессиональные» аспекты играли в религиозной жизни армии большую, если не сказать первостепенную, роль[1215]. Равным образом, они определяли и общий образ мыслей военных людей. Соответствующие ценностные приоритеты наглядно выражены в одном из тех редких эпиграфических текстов, где римский военный высказывается от первого лица вне рамок какого-либо официального или культового акта. Это – стихотворная эпитафия анонимного примипила из Aquae Flavianae (провинция Африка) (АЕ 1928, 37), в которой говорится:
Здесь, впрочем, также присутствует непосредственный контакт с божественным миром, если принять на веру сделанное в последней строке признание. Можно также упомянуть эпитафию паннонца Ульпия Квинтиана, служившего в equites singularis в III в. (Dobó, 122). Поставившие ее сослуживцы и наследники Валерий Антоний и Аврелий Викторин отмечают, что покойный в 26 лет сам приобрел себе с великими горестями почести лагерной службы, и обращаются к путнику, который увидит это надгробие, чтобы он пожелал ему легкой земли, а нам – хорошей добычи, из каковой можно оставить сыну хороший надел[1217].
Необходимо далее затронуть вопрос о характере веры солдат в богов и о том, насколько действенным было ее влияние на конкретное поведение римских военных в тех или иных ситуациях. Отвечая на данный вопрос, помимо соображений общего плана (имеющих в виду поразительную распространенность различного рода посвящений, обетов и прочих религиозных актов в солдатской среде, серьезные расходы, требовавшиеся подчас для их выполнения), надо вслед за Я. Ле Боэком[1218] обратить особое внимание на одну немаловажную деталь, встречающуюся в целом ряде вотивных текстов, которая подтверждает весьма высокую степень искренности, глубины и индивидуальности религиозных чувств, присущих солдатам. Некоторые дедиканты, указывая на побудительные мотивы исполнения обета или другого культового действия (например, восстановления и посвящения храма), отмечают, что действовали по непосредственному велению бога. Оно могло быть высказанным, как мы уже видели в двух приведенных надписях, во сне (CIL VI 533 = ILS, 2088: somnio admonitus; CIL VIII 2632 = ILS, 3374: visus dicere somno Leiber Pater) либо в видении, на что указывают слова ex visu[1219]. В некоторых случаях способ, каким было получено божественное повеление, не называется, но просто говорится о приказании свыше. Так, трибун Тиберий Клавдий Помпейян, исполнивший обет гению VII легиона Близнеца, подчеркнул, что сделал это ex iu(ssu) G(enii) (AE 1971, 208). Аналогичная формула использована и в посвящении Гая Юлия Аполлинариса, центуриона VI Победоносного легиона, в честь Юпитера вечного Долихена и богинь Небесной Бриганции и Салюты: ius. De., т. е. либо ius(su) de(i), либо ius(sus) de(dicavit) (ILS, 9318). Интересна вотивная надпись из Рибчестера в Британии, в которой Флоридий Наталис, центурион и препозит отряда и региона, сообщает, что за благополучие императора Александра Севера и его матери «на свои средства восстановил от основания и посвятил храм в соответствии с ответом бога»: templum a solo ex responsu [dei re] stituit et dedicavit d[e suo] (RIB, 587. Имя бога в надписи не сохранилось; издатели надписи предполагают, что, скорее всего, им мог быть Юпитер Долихен). Побуждение к исполнению обета могло также исходить не от самого божества, а от нумена, как свидетельствует посвящение Юпитеру и гению места, сделанное консульским бенефициарием Г. Юлием Императом o(b) n(umen) m(onitus) (AIJ, 253 = Федорова, 106).
Что касается ответа на вопрос о том, как именно и в какой степени поведение римских солдат в боевой или повседневной обстановке определялось религиозными факторами, то рассмотренный выше материал эпиграфических документов отчасти может быть дополнен свидетельствами литературных источников. Как бы они ни были скудны, тенденциозны и разрозненны в хронологическом плане, их все же нельзя полностью игнорировать. Прежде всего эти источники, относящиеся как к республиканскому, так и императорскому времени, свидетельствуют о такой своеобразной форме религиозности, как суеверия и сильная, простодушно-глубокая вера военных людей в разного рода приметы и предзнаменования. Эти факторы, в ряду других обстоятельств[1220], часто непосредственно обусловливали эмоциональные реакции солдатской массы и нередко использовались полководцами в своих интересах либо, напротив, требовали от них проведения определенных «профилактических» мероприятий[1221].
В данном контексте нельзя не вспомнить о Сципионе Африканском Старшем, который, по словам Полибия (Х. 2. 12), «внушал своим войскам такое убеждение, будто все планы его складываются при участии божественного вдохновения; через то самое подчиненные его шли на опасное дело смелее и с большей охотой» (пер. Ф.Г. Мищенко; ср.: Liv. XXVI. 19. 4; 41. 18–19; App. Iber. 73; 88), что особенно ярко проявилось при штурме Нового Карфагена, когда Публий убедил своих воинов в том, что сам Нептун окажет им помощь (Polyb. X. 14. 11–12; Liv. XXVI. 45. 9; App. Iber. 88), и они прониклись необычайным боевым рвением[1222]. Конечно, пример Сципиона, наверное, первой в римской истории харизматической личности, в своем роде исключителен. Важно, однако, подчеркнуть, что использование подобных средств морально-психологического воздействия на солдатскую массу возможно лишь при соответствующем ментальном состоянии как этой последней, так и самого полководца. Можно предположить, что не меньшая убежденность в непосредственном и активном вмешательстве богов была присуща и в гораздо более поздние времена тем римским солдатам, которые, успешно преодолев суровые испытания или встретившись с тем, что они воспринимали как чудо, совершали посвящения божествам природных стихий[1223]. Едва ли в таких ситуациях выбор божественных адресатов был случаен.
Выше мы уже указывали на сакральное значение военной присяги. Не повторяя сказанного и не развивая далее эту тему, присоединимся к мнению Б. Кэмпбелла, который подчеркнул, что вопрос об эффективности присяги является по существу вопросом о силе религиозного чувства, присущего римским солдатам (каковую, однако, трудно оценить сколь-нибудь однозначно)[1224]. Уместно, наверное, было бы в данном контексте обратить внимание на одну деталь в том эпизоде из IX книги «Метаморфоз» Апулея (IX. 39–42), где рассказывается история о незадачливом легионере, у которого избивший его огородник отобрал меч. Помимо всего прочего (а утрата оружия фактически приравнивалась к дезертирству и каралась смертью – Dig. 49. 16. 3. 13; cp. 49. 16. 14. 1), этот солдат, по словам автора, опасался гения военной присяги: militaris… sacramenti Genium ab amissam spatham verebatur (Apul. Met. IX. 41). Очевидно, в данном случае имеется в виду не гений императора, которым клялись при принесении присяги[1225], но особое божество, имевшее, как свидетельствует посвящение ветеранов из Интерцизы, собственный культ (АЕ 1924, 135)[1226]. Указание Апулея, конечно, не следует считать исторически достоверным, помня о том, что в данном случае он создавал обобщенный образ; но возможно, что оно потребовалось ему, для того чтобы подчеркнуть одну из типичных, в представлении его современников, черт римского солдата – своеобразную набожность.
В любом случае, как бы ни комбинировать свидетельства литературных источников, они помогают воссоздать только предельно общую картину религиозности римских воинов. Косвенные данные о месте и роли религиозного фактора в военной жизни мог бы дать анализ содержания полководческих речей, очень многочисленных в сочинениях античных историков. При всей их риторичности и искусственности, они, несомненно, фиксируют и акцентируют те военно-этические ценности, к которым в реальности апеллировали военачальники, обращаясь к солдатской массе, и которые, очевидно, были действительно значимыми для нее. Однако, говоря об этих речах в целом, нужно признать, что обращение именно к религиозным чувствам солдат, подчеркивание божественного содействия, ссылки на почетность гибели в бою, дарующей славу и бессмертие (см. особенно: Ios. B. Iud. VI. 1. 5), и т. п., отнюдь не имеют в выступлениях полководцев перед войском приоритетного значения, хотя многое зависит и от конкретной ситуации произнесения речи, и от точки зрения самого автора. Тем более сложно установить корреляцию соответствующих риторических пассажей, которые сводятся преимущественно к общим местам, с подлинными мотивами поведения солдат на поле боя или в других обстоятельствах. Даже в тех случаях, когда в этих речах упоминается содействие богов, наряду с ним всячески подчеркивается значимость воинской выучки, опыта и доблести самих римских войск (см., к примеру: Caes. B. Gall. V. 52. 6; Dio Cass. LXII. 11. 3; App. Lib. 42; Ios. B. Iud. VI. 1. 5). Характерно, в частности, что в сочинениях Цезаря, который как никто другой понимал солдатскую психологию и писал, во многом ориентируясь на людей военных, основной упор делается на искусстве полководца, патриотизме и мужестве римлян, что, как отметила Е.М. Штаерман, весьма знаменательно для умонастроения в армии[1227].
Понятно, впрочем, что в разные эпохи и в зависимости от конкретных ситуаций эти умонастроения могли существенным образом меняться. Но в них всегда не менее важную роль, чем религиозные и моральные факторы, играли сугубо прагматические, земные соображения – упования на знаки отличия, повышения, славу и почести, а главное – на достойное денежное вознаграждение. Примечательно, что иногда к проведению религиозных церемоний и обрядов с чисто римской прагматичностью приурочивались вручение dona militaria и выплата наградных (App. B.С. IV. 89; Ios. B. Iud. VII. 1. 3). Император Юлиан, готовясь в Антиохии к походу против персов, не только сам усердствовал в молитвах и толковании предсказаний, но и активно пытался внедрить почитание богов в души своих солдат; однако когда его личного примера и словесных внушений оказывалось недостаточно, то, по словам Либания, «убеждению содействовало золото и серебро и при посредстве малой прибыли воин получал большую, золотом приобретал дружбу богов, властных на войне» (Liban. Or. XVIII. 168; пер. С. Шестакова. Ср.: Amm. Marc. XXII. 12. 6–7). К сожалению, наши источники не позволяют оценить степень воздействия такого рода практики, как и прочих официальных культовых мероприятий, на сознание солдат. В условиях же гражданских войн чаще всего никакие апелляции к богам не могли обуздать солдатскую массу, которая давала выход своим порокам и страстям. Судя по многочисленным фактам, сообщаемым источниками, благочестивый воин превращался – прежде всего в глазах современников, но и в реальности тоже – в безбожного вояку (miles impius), готового на братоубийство и стремящегося к наживе любым, даже самым преступным путем ([Verg.] Dirae. 1. 81).
Естественно, было бы грубой ошибкой преувеличивать сдерживающее и позитивное воздействие религиозной веры на моральное состояние и поведение солдат римской армии во времена поздней республики и империи. Недопустимо, однако, и недооценивать огромную сплачивающую, воспитательную и стимулирующую роль religio castrensis в ее различных проявлениях, как официальных, так и неофициальных, проникнутых, как мы могли видеть, не одним только конформизмом и формальной, бессодержательной рутиной стародавних ритуалов, но также и искренней индивидуальной верой. Вера в богов у солдат императорской армии была неразрывно связна с верностью своим частям и боевым товарищам, с преданностью императору и римскому государству в целом. Religio castrensis освящала и в известной степени формировала наиболее значимые ценностные ориентиры воинской жизни, эффективно помогала сохранять исконные римские традиции (равно как и приобщать к ним тех, кто благодаря службе в армии интегрировался в римский мир), психологически облегчала бремя тягот и опасностей, придавала определенный смысл жизни и службе солдат и командиров[1228], а и порой воодушевляла их на героические деяния[1229].
Глава XIV
«Религия и любовь к знаменам»: сакральные и военно-этические аспекты культа военных знамен
Профессионально-корпоративные аспекты воинской ментальности, пожалуй, наиболее концентрированное выражение нашли в культе военных знамен (signa militaria)[1230]. Это давно и единодушно признается всеми исследователями. Однако сам характер этого культа по-разному трактуется в исследовательской литературе. Так, А. фон Домашевский писал о signa как о настоящих культовых изображениях, подобных богам, и, употребляя понятие Fahnenreligion («религия знамен»), считал культ знамен ядром армейской религии (по меньшей мере до времени Северов, когда на первое место выдвинулся императорской культ[1231]). Подобным же образом трактовал signa Ш. Ренель, посвятивший культу знамен специальную монографию. С его точки зрения, римские знамена, происходившие от тотемов италийских племен, были подлинными божествами армии. Орлу легиона поклонялись как особой божественной сущности, имевшей свою персональность, историю и волю[1232]. Обожествление знамен, считал Ренель, с самого начала непосредственно смыкается с абстрактной деификацией в виде гения знамен: гений воинской части и ее знамена, по существу, выражали одну и ту же религиозную идею, но в разных формах: гений – в более абстрактной, а знамена – в более материальной, фетишистской форме[1233]. Высказанная А. фон Домашевским и Ш. Ренелем концепция практически утвердилась в литературе первых десятилетий ХХ в. Она присутствует и в исследованиях недавнего времени, в частности в работе Дж. Хельгеланда, который, ссылаясь на А. фон Домашевского, характеризует signa militaria как нумены и подчеркивает, что в силу своей сакральной природы они освящали центр лагеря, линию марша и боевые порядки, с полным основанием являясь объектом культа[1234]. Аналогичную трактовку культовому почитанию знамен в римской армии дают и другие современные авторы[1235].
Существует и другая точка зрения, сторонники которой видят в signa простые символы единства воинских частей, а не какие-либо божественные сущности. А.Д. Нок, сопоставляя императорский культ с культом знамен, называл военные штандарты простым олицетворением профессиональных и персональных компонентов воинского долга, бренными материальными объектами[1236]. Отсутствие посвящений знаменам, сделанных ex voto, по мысли автора, показывает, что никто не думал, будто знамена могут услышать чьи-то молитвы, подобно Юпитеру, Эскулапу, божествам кельтов и германцев или же священным камням семитского мира. В отличие от разного рода гениев и обожествленных абстракций типа Fides, Honos, Mens Bona, знамена не имели культа в собственном смысле. Правда, английский историк оговаривается, что различные imagines в обыденном сознании иногда могли отождествляться с божествами и наделяться чудотворной силой. Сходную позицию занимает Х. Анкерсдорфер, считающий, что авторы, разделяющие мнение о божественной природе знамен, c излишней доверчивостью относятся к неоднозначным свидетельствам литературных источников, в то время как эпиграфические данные сравнительно немногочисленны и датированы в основном III в. н. э., когда вообще возрастает число посвящений различным абстракциям и персонификациям[1237]. Признавая, впрочем, происхождение signa от очень древнего религиозного корня, Анкерсдорфер замечает, что недостаточная репрезентативность эпиграфического материала, возможно, связана с тем, что почитание знамен могло выражаться в формах, не получивших отражения в надписях, и поэтому, исходя только из данных последних, знамена нельзя признать ни божествами, ни нуменами[1238]. Таким образом, исследователи, опираясь на одни и те же источники, но используя различную аргументацию, не только по-разному расставляют акценты, но приходят к противоположным заключениям. Поэтому повторное обращение ко всей совокупности данных, отчасти неизвестных более ранним исследователям, представляется вполне оправданным, если не для окончательного решения спорного вопроса, то для уточнения некоторых оценок, в том числе тех, что относятся к вопросу о роли религиозного фактора в традициях римской армии.
Обратимся сначала к текстам и эпизодам, в которых определенно прослеживается взаимосвязь военно-этических и религиозных представлений, связанных с знаменами. На эту взаимосвязь с достаточной очевидностью указывает упомянутый выше пассаж Сенеки. Рассуждая в одном из писем к Луцилию (95. 35) о значении добродетели, философ использует сравнение из военной сферы: «Как первые узы военной службы – это благочестие, и любовь к знаменам, и священный запрет бежать от них (primum militiae vinculum est religio et signorum amor et deserendi nefas), а потом уже легко требовать с приведенных к присяге всего остального и давать им любые поручения, так и в тех, кого ты хочешь повести к блаженной жизни, нужно заложить первые основания, внушив им добродетель» (пер. С.А. Ошерова). В этом сравнении, при всей его риторичности, без сомнения, выразилось характерно римское понимание военного дела как такой сферы, которая основана на особых обязательствах и ценностях, имеющих сакральную природу. Словам философа о signorum amor созвучно замечание Вегеция (III. 8) о том, что у воинов ничто не окружено большим почитанием, чем святость знамен: nihil venerabilius eorum maiestate militibus.
О том, что такого рода оценки отнюдь не голословны, свидетельствуют многие эпизоды римской военной истории, ясно показывающие, что ни по интенсивности, ни по практической значимости чувство любви римских солдат к своим знаменам не имеет аналогий ни в одной другой армии Древнего мира[1239]. Потерять или бросить знамена в бою считалось у римлян тяжким воинским преступлением и ни с чем не сравнимым позором[1240]. Не случайно в боевой практике римлян весьма действенным оказывался характерный, сугубо римский прием[1241], когда знаменосец или военачальник бросал знамя в строй или лагерь врагов либо сам со знаменем в руках устремлялся вперед, вынуждая воинов, чтобы спасти знамя, сражаться с отчаянной самоотверженностью. Флор указывает (I. 11. 2), что его впервые использовал диктатор Постумий в битве у Регилльского озера в 499 г. до н. э. Согласно же Фронтину, который приводит целую сводку подобных случаев (Strat. II. 8. 1–5), это средство применил еще Сервий Туллий, сражаясь под началом царя Тарквиния против сабинян. Какой бы ни была историческая достоверность подобных сообщений, показательно, что римским авторам важно удревнить данную традицию и подчеркнуть особое отношение воинов к своим знаменам. В сообщениях античных историков мы находим немало примеров подобной решительности военачальников и героизма воинов, готовых жертвовать жизнью ради спасения своих знамен[1242], потеря которых означала поражение как отдельной части, так и армии в целом (ср.: Plut. Brut. 42; Tac. Hist. IV. 18; 34). Бросить в бою знамена считалось признаком высшей паники и страха (Caes. B. civ. III. 69). В рассказах римских авторов о военных действиях также обращают на себя внимание частые указания на точное число захваченных вражеских значков или потерянных своих. Показательно и то огромное значение, какое придавалось в Риме возвращению потерянных на войне знамен. Об этом как о большой своей заслуге упоминает Август в своих «Деяниях» (RgdA. 29. 2; ср.: Horat. Carm. IV. 15. 4–4; Vell. Pat. II. 91. 1; Flor. II. 34. 63; App. Illyr. 28). В 16 г. н. э. по случаю возвращения знамен, захваченных германцами при разгроме легионов Вара, в Риме была освящена специальная арка (Tac. Ann. II. 41; ср.: II. 25). Возвращению знамен посвящались коммеморативные выпуски монет с соответствующими легендами[1243].
Как уже отмечалось, aquila легиона и signa его подразделений, как и его номер, название, особые эмблемы[1244], почетные наименования и награды[1245], прежде всего выражали индивидуальность данной части и ее подразделений, свидетельствуя об их боевом пути. Без этих атрибутов легион как таковой не мог существовать. Так, например, флотский легион, созданный Нероном из моряков и затем распущенный Гальбой, прежде всего потребовал у императора орла и знамен (Suet. Galba. 12. 2; Plut. Galba. 15). Вспомним также, что в конце республики – начале принципата демобилизуемые и выводимые в колонии легионы сохраняли свои знамена[1246]. Утрата легионом знамен, как известно, обычно влекла за собой его расформирование[1247]. Особое отношение в римской армии к знаменам, вероятно, связано с их важной оперативно-тактической ролью: в качестве незвуковых сигналов – muta signa (Veget. III. 5) они служили для управления и согласования действий войсковых подразделений в бою и на марше. Умение следовать за знаменами и знать свое место в строю (Liv. XXIII. 35. 6: signa sequi et in acie cognoscere ordines; ср.: XXX. 35. 6) относилось к тем основам военного дела, которым в первую очередь обучали новобранцев, ибо подчинение указаниям знамен и других сигналов было важнейшим условием успеха в бою (Veget. III. 8; Isid. Etym. XVIII. 3. 1 и 5). Особое внимание римских воинов к такого рода сигналам, делавшее войско в бою подобным единому телу, подчеркивал Иосиф Флавий (B. Iud. III. 5. 7). Несомненно, по мере усложнения структуры и тактики римской армии этот компонент военной науки приобретал все большее значение[1248].
По всей видимости, в сознании солдат знамена неразрывно связывались с понятиями воинского долга и дисциплины. Насколько глубокой была эта связь показывает эпизод, сообщаемый Тацитом (Ann. I. 38). Когда вексилларии взбунтовавшихся германских легионов хотели было расправиться с префектом лагеря Манием Эннием, тот выхватил знамя (в данном случае vexillum, вымпел небольшого подразделения) и понес его по направлению к Рейну, крича, что тот, кто покинет ряды, будет числиться дезертиром; в результате мятежные воины вернулись в лагерь, не осмелившись осуществить свой замысел. В связи с данным эпизодом можно обратить внимание на свидетельство Дионисия Галикарнасского (Ant. Rom. X. 18. 2; ср.: VI. 45. 1; XI. 43. 2) о том, что воины, принося присягу, клялись следовать за военачальником и не покидать знамен (μητ᾽ ἀπολείψαι τὰ σημεῖα)[1249]. Хотя Дионисий пишет о древних временах и не дает аутентичной формулы присяги, его упоминание о знаменах в данном контексте едва ли случайно[1250]. Так же неслучайно Ливий (XXVI. 48. 12) вместе со святостью присяги (religio sacramenti) упоминает знамена и орла, а Валерий Максим (VI. 1. 16) в одном ряду называет signa militaria, sacratae aquilae et severa castrorum disciplina. Возможно, именно через связь с присягой, которая у римлян, как мы уже отмечали, всегда была актом религиозного характера, оставление знамен было не только нарушением моральных и правовых предписаний воинского долга, но и преступлением против богов – nefas.
Вместе с тем и сами знамена, по-видимому, были наделены сакральной сущностью, которая находила свое выражение в их культовом почитании. Суждения, терминология и конкретные контексты ее употребления у античных авторов в целом с достаточной убедительностью указывают на сакральную сущность римских signa militaria. Отношение к ним прямо сопоставляется с почитанием божеств. По словам Дионисия Галикарнасского (Ant. Rom. VI. 54. 2), в римском войске знамена почитаются как священные изображения богов (ὥσπερ ἱδρύματα θεῶν νομίζονται). Перед знаменами совершались ритуалы, подобные тем, что имели место при служении богам. Согласно Иосифу Флавию (B. Iud. VI. 6. 1), римляне, овладев Иерусалимским храмом, внесли в его главное святилище свои знамена и совершили в их честь жертвоприношение (ἔθυσαν τε αὐταῖς), после чего провозгласили Тита императором. В военном лагере знамена вместе со статуями императоров в военном облачении (loricati)[1251]хранились в особом святилище (aedes)[1252], где они круглосуточно охранялись специальным караулом в составе от 10 до 16–20 человек; причем это был, как показал, основываясь на анализе папирусных документов, О. Штолль, своего рода почетный караул и несли его солдаты в ранге иммунов и принципалов под началом центуриона (vigilias deduxit Varius (centurio) ad aquilam et signa; excubuerunt ad aquilam et signa)[1253]. В таком святилище преторианского лагеря Каракалла после убийства Геты совершил проскинесис перед знаменами и изображениями (τὰ σημεῖα καὶ ἀγάλματα τοῦ στρατοπέδου προσκύνειται – Hdn. IV. 4. 5). Известно также, что для усиления правового обязательства клятвы она приносилась перед знаменами[1254]. Такая клятва, должно быть, считалась в высшей степени обязывающей, т. к. ее признавали даже противники римлян, как в случае с Петом, который поклялся перед знаменами (apud signa) в присутствии посланцев парфянского царя (Tac. Ann. XV. 16).
Иногда aquilae et signa фигурируют в качестве объектов поклонения и со стороны иноземных властителей, демонстрирующих этим актом свое подчинение римской власти. В правление Калигулы наместник Сирии Луций Вителлий (отец императора) заставил парфянского царя Артабана воздать почести легионным знаменам: ad veneranda legionum signa pellexit (Suet. Vitel. 2. 4; ср.: Suet. Cal. 14. 3: Artabanus… aquilas et signa Romana Caesarumque imagines adoravit; см. также: Dio Cass. LIX. 27. 3). Когда Тиридат, ранее изъявивший желание отправиться ad signa et effigies principis, чтобы в присутствии легионов венчаться на царство, встретился с Корбулоном для заключения мира, во время их встречи были выстроены легионы с орлами, знаменами и изображениями богов, блиставшими, как в храме (Tac. Ann. XV. 24; 29), а при передаче царю диадемы в Риме император Нерон восседал в консульском кресле на ростральной трибуне inter signa militaria atque vexilla (Suet. Nero. 13. 1). В известной надписи Тиберия Плавция Сильвана, наместника Мезии при Нероне, сообщается, что он привел неведомых и враждебных римскому народу царей на охраняемый им берег, дабы они поклонились римским знаменам (signa Romana adoraturos) (CIL XIV 3688 = ILS, 986). Дексипп, описывая встречу императора Аврелиана с вождями ютунгов, указывает, что для устрашения варваров легионы построились по обе стороны трибунала, на котором стоял император в окружении знамен, орлов и императорских imagines (Dexipp. Fr. 28 Martin)[1255]. Без знамен, естественно, не обходились никакие важные военные и государственные церемонии и ритуалы – триумфы, люстрации, выступления императора перед войском[1256], а также похороны полководца (см., например: App. B.C. I. 106; Tac. Ann. III. 2).
По некоторым свидетельствам, с легионными орлами и знаменами обращались как с настоящими культовыми предметами: в праздничные дни их умащивали и украшали определенным образом (Plin. NH. XIII. 23; Suet. Claud. 13. 2). В Feriale Duranum (P. Dur. 54, II. 8; 14) зафиксирован особый праздник – Rosaliae signorum, отмечавшийся дважды в год и являвшийся, очевидно, военной формой празднества, заимствованного из гражданского календаря[1257]. Вероятно, во время этого праздника знамена доставали из святилища и украшали розами[1258]. Известен также папирусный документ от 81 г. н. э., представляющий собой расчет жалования двух солдат (P. Gen. Lat. 1). В нем среди прочих отчислений упомянуты 4 денария ad signa. Не исключено, что эта сумма предназначалась как раз на организацию данного празднества[1259]. Как и изображения богов, знамена могли служить защитой для того, чьей жизни угрожала опасность, либо быть адресатом молитвенного обращения. Так, глава делегации, посланной Тиберием к взбунтовавшимся легионам в Германию, Мунаций Планк, когда на него с угрозами напали разъяренные солдаты, искал спасения, обняв знамена и орла в надежде на защиту их святости: signa et aquilam amlexus religione sese tutabatur (Tac. Ann. I. 39. 4). Антоний Прим в критический момент солдатского мятежа обратился с мольбой ad signa et bellorum deos (Tac. Hist. III. 10. 4)[1260].
В пользу мнения о божественной сущности знамен часто ссылаются и на другой пассаж Тацита (Ann. II. 17. 2), где говорится, что во время похода на херусков Германик обратил внимание на прекрасное предзнаменование в виде восьми орлов и призвал воинов следовать за этими римскими птицами, исконными божествами легионов (propria legionum numina). Х. Анкерсдорфер считает, что упоминание здесь орлов относится не к знаку легиона, а к обычным птицам, появление которых всегда рассматривалось римлянами как знамение[1261]. Представляется, однако, что в данном случае имеет место контаминация различных значений орла – как знамения, как главного штандарта легиона и как птицы Юпитера. Известно, что последнему орел явился как провозвестник победы над титанами, за что Юпитер, по преданию, и сделал его знаменем легиона (Isid. Etym. XVIII. 3. 2). Иосиф Флавий, упоминая орла среди римских знамен, замечает, что он, как царь птиц и сильнейшая из них, считается у римлян знаком господства и победы над врагом (B. Iud. III. 6. 2). Здесь же Иосиф называет римские знамена «святынями», τὰ ἱερά, что в данном контексте, возможно, соответствует употребленному у Тацита понятию numina. Обращает на себя внимание и тот факт, что с signa militaria очень часто связываются различные знамения: когда знамена предвещают неудачу в битве, знаменосцам не удается их вытащить из земли или сдвинуть с места; нередко на знамена опускаются рои пчел; над знаменами кружатся или садятся на них орлы[1262].
Итак, приведенные свидетельства позволяют заключить, что военные знамена[1263]были окружены особым почитанием, имеющим все признаки настоящего культа: храмы и жертвоприношения, украшения и клятвы, важную ритуально-церемониальную роль. Неудивительно поэтому, что христианские апологеты, критикуя язычников за поклонение неодушевленным предметам, использовали в качестве наглядного примера культ военных знамен. По словам Тертуллиана, вся армейская религия почитает и обожествляет знамена, знамена использует для клятв[1264], знаменам поклоняется, предпочитая их всем богам, даже самому Юпитеру[1265]. Эти слова Тертуллиана одни исследователи принимают с почти полным доверием[1266], другие считают невозможным их буквальное толкование, ссылаясь на склонность Тертуллиана к преувеличениям или на специфический контекст его высказываний и недостаток однозначных подтверждений в эпиграфике[1267]. Действительно, пассажи Тертуллиана не лишены гиперболичности и не содержат прямых указаний на тождественность знамен и богов, но лишь подчеркивают исключительное значение военных штандартов как объекта почитания со стороны воинов. Судя по эпиграфическим материалам, знамена отнюдь не предпочитались всем богам. Однако данные эпиграфики, к рассмотрению которых мы переходим, отчасти все же подтверждают слова христианского автора и в то же время проливают дополнительный свет на культ знамен.
Нужно отметить, что эпиграфически фиксируемые традиции почитания знамен имеют достаточно выраженную региональную специфику, что, впрочем, можно сказать и о других культах. Так, в серии надписей второй половины II в. из Испании[1268]представлены посвящения Юпитеру Наилучшему Величайшему, сделанные (кроме одного случая – CIL II 2183) за здравие императора по поводу дня рождения орла VII легиона Geminae – ob natalem (или ob diem natalem) aquilae (CIL II 2552; 2554 = ILS 9125; 9126; AE 1967, 229; 230), либо дня рождения знамен вспомогательных когорт – ob natalem signorum (CIL II 2553 = ILS, 9127) или ob natalem aprunculorum, т. е. «кабанчиков», служивших знаком I Галльской когорты (CIL II 2555; 2556 = ILS, 9128; 9129; AE 1910, 1; 2 = ILS, 9130; 9131). Посвящения сделаны от лица отдельных подразделений (вексилляций легиона или когорт либо самих когорт) под наблюдением офицеров из разных частей и императорских прокураторов из отпущенников.
Группа надписей из Майнца (Могоциакум, Верхняя Германия), датируемых первой третью III в., показывает, что в XXII Первородном легионе день рождения части отмечался иным образом[1269]. В этих надписях используется формула Honori aquilae legionis (или Honori legionis – CIL XIII 6749). «Чести орла» (либо отдельно, либо вместе с другими божествами[1270]) примипил легиона приносил в день рождения части дар в виде какого-либо изображения (указаны, в частности, Небесная Фортуна и Гений легиона – CIL XIII 6679; 6690). Honos выступает здесь скорее как обожествленное понятие[1271], а не «честь» в профанном смысле[1272]. По мнению П. Герца, надписи из Майнца, как и аналогичные им по характеру надписи примипилов из других легионов, свидетельствуют о существовании основанной на обычае обязанности первого центуриона ставить алтарь или статую, посвящаемую знаменам или божествам-хранителям, и эта связь примипила и орла легиона доказывает, что в древности религиозные и официально-административные обязанности были неразрывно слиты[1273].
К аналогичным выводам приходит на основе надписей, сделанных примипилами I Италийского легиона в Новах, И. Колендо[1274]. Среди памятников из Novae наибольший интерес представляет известная надпись, в которой указано, что примипил М. Аврелий Юст 20 сентября 224 г. принес дар «Военным богам, Гению, Доблести, Священному орлу и знаменам I Италийского Северианского легиона» – Dis Militaribus // Genio Virtuti A/quilae Sanc(tae) Signis/que leg(ionis) I Ital(icae) Seve/rianae M(arcus) Aurel(ius) / Iustus domo Hor/rei(!) Margensis(!) mu(nicipii) / Moesiae superio/ris ex CCC(trecenario) p(rimus) p(ilus) // d(onum) d(edit) // dedic(atum) XII Kal(endas) / Oct(obres) Iuliano / II et Crispino / co(n) s(ulibus) / [pe]r Annium Italicum / leg(atum) Aug(usti) pr(o) pr(aetore) (CIL III 6224 = 7591 = ILS, 2295 = AE 1896, 7 = AE 1966, 355). Столь представительного сочетания адресатов посвящения нет больше ни в одной надписи. Следует выделить и другой любопытный памятник – две части надписи на базе колонны, открытые в этом же месте в 1976 и 1978 гг. В первой из них указано, что изображение начала Рима (signum originis)[1275]за здравие Септимия Севера и членов его семейства принес в дар Орлу М. Аврелий Паулин, примипил I Италийского легиона (AE 1982, 849 = AE 1993, 1362 = ILNovae 28). В другой части надписи говорится об освящении этого дара «в счастливейшие времена наших господ», 15 мая 208 г.[1276]Примечательно, что дар здесь приносится непосредственно орлу. В посвятительной надписи из Бригециона, сделанной примипилом I Вспомогательного легиона, Орел выступает в паре с Гением легиона (AE 1935, 98). Своеобразную почесть оказал легионному орлу примипил III Августова легиона Саттоний Юкунд, который, как мы уже говорили, поставил статую Марсу militiae potenti в честь легиона и первый после восстановления легиона положил свой центурионский жезл около орла (vitem aput aquilam), возможно, следуя существовавшему в данной части обычаю (CIL VIII 2634 = ILS, 2296).
Не меньшим почетом, чем легионные орлы, пользовались знамена вспомогательных когорт. Так, трибун Лициний Валериан почтил Гения и знамена I Верной конной тысячной когорты вардуллов, римских граждан (CIL VII 1031 = RIB, 1263 = ILS, 2557). I Элиева когорта даков сделала посвящение Signis et N(umini) Aug(usti) (RIB, 1904). Посвящение, сделанное наместником Нижней Британии (238–241 гг.) Эгнацием Луцилианом под наблюдением трибуна Кассия Сабиниана, адресовано «Гению нашего господина и знамен I когорты вардуллов и Гордианова отряда бременских разведчиков» (numeri exploratorum Bremensium) (CIL VII 1030 = RIB, 1262). Представление о наличии у знамен своего гения засвидетельствовано только здесь, но в принципе оно вполне вписывается в римское понимание гениев как природных богов «какого-либо места, или вещи, или человека» (Serv. Ad Georg. I. 302). «Гибридная форма» (по выражению Х. Анкерсдорфера) в данной надписи – результат, на наш взгляд, не столько неопределенной природы знамен, сколько близости понятий Гения воинской части и ее знамен[1277]. Так же, к примеру, военный лагерь мог иметь и своего гения, и свои numina. Стоит отметить еще одну надпись, вероятно, второй половины II в., в которой сохранились строки, сообщающие, что некий Л. Атилий сделал посвящение Юпитеру Наилучшему Величайшему, Фортуне Возвращающей и знаменам I когорты германцев (AE 1939, 87). Эта надпись и другие названные надписи из Британии и Придунайских провинций показывают, что знамена почитались наравне с нуменами, обожествленными понятиями и богами (причем только римскими)[1278].
Учитывая это и приняв во внимание рассмотренные выше литературные свидетельства, нельзя согласиться с трактовкой signa как простых неодушевленных символов. Скорее всего, в представлении воинов знамена были наделены особой божественной сущностью, которая, возможно, понималась как нумен. Культовое поклонение знаменам выражалось как на общегосударственном уровне, так и в своеобразных традициях конкретных частей и подразделений. Имеющиеся в нашем распоряжении материалы не позволяют сколько-нибудь детально проследить ни различия в культовом почитании отдельных видов знамен, ни эволюцию представлений о знаменах на протяжении императорского периода. Однако единство религии и любви к знаменам, являющееся одной из основ римской воинской этики, не подлежит никакому сомнению. Благочестивая любовь к знаменам определяла идентичность и корпоративное чувство солдата, руководила им в его религиозно-культовых актах, определяла его поведение в бою и в мирное время[1279], но при этом вполне сочеталась с таким сугубо прагматическим чувством, как любовь к собственным деньгам, которые хранились apud signa, дабы, как замечает Вегеций (II. 20), воины не помышляли о дезертирстве и храбрее сражались за знамена на поле боя. Сакральные элементы Fahnenreligion сохранились и во времена христианской империи, когда главным штандартом римских войск стал labarum[1280].
Глава XV
Перебежчики и предатели в римской императорской армии
В истории римской императорской армии, безусловно, были не только славные страницы, обнаруживающие действенную силу тех традиций и ценностей, которые, сформировавшись в эпоху республики, в трансформированном виде продолжали во многом определять корпоративную идентичность и поведенческие стереотипы римских воинов. Нельзя обойти вниманием и имевшие место в этой истории эпизоды и примеры откровенного попрания самих основ воинского этоса и морали, включая не просто самовольное оставление рядов войска (дезертирство), но и переход на сторону врагов Рима, предательство своих товарищей по оружию, измену императору и государству. Такие явления и составят предмет данной главы.
Один из наиболее ярких эпизодов такого рода произошел осенью 69 г. н. э., когда мятежные галлы под предводительством Классика, Тутора и Сабина, своих знатных соплеменников, занимавших командные посты во вспомогательных войсках императорской армии[1281], отложились от римлян и присоединились к антиримскому восстанию батава Юлия Цивилиса[1282]. Задумав создать «Галльскую империю» (imperium Galliarum), они решили переманить на свою сторону уцелевшие части вителлианской армии (это были легионы I Germanica и XVI Gallica), которыми командовал легат XXII Первородного легиона Гай Диллий Вокула. Для этого они стали приглашать для переговоров центурионов и легионеров в свой лагерь, находившийся неподалеку от Новезия (Novaesium, совр. Neuss), и, соблазнив их посулами и деньгами[1283], добились обещания совершить, как пишет Тацит (Hist. IV. 57), «неслыханное преступление» (flagitium incognitum) – привести римскую армию к присяге варварами (Romanus exercitus in externa verba iurarent) и в знак верности этому замыслу убить или заковать в цепи своих военачальников. Узнавший об этом Вокула созвал воинов на сходку и обратился к ним с речью, в которой попытался убедить их в том, что положение отнюдь не безнадежно, и которую завершил гневным укором в адрес солдат и мольбой к богам:
«Изменники среди изменников, предатели среди предателей, преследуемые гневом богов, будете вы метаться от тех кому принесли присягу сначала, к тем кому присягнули потом. О, Юпитер Сильнейший и Величайший… О Рима создатель Квирин! Молю и заклинаю вас: если уж вы не дозволили, чтобы эти лагеря под моим началом сохранили всю свою неподкупную чистоту, не дайте хоть Тутору и Классику осквернить их; пусть римские воины либо не совершат преступления, либо быстро раскаются в содеянном и не понесут никакого наказания»[1284]. (Пер. Г.С. Кнабе)
Несмотря на то что речь эта вызвала у легионеров самые разные чувства, в том числе и стыд[1285], ситуацию переломить не удалось: Вокула был убит[1286], другие легаты были закованы в цепи, и прибывший в лагерь Классик принял присягу на верность Галльской империи – pro imperio Galliarum (Tac. Hist. IV. 59). Так совершилось беспрецедентное в римской военной истории коллективное предательство[1287], которое в глазах Тацита было тем чудовищнее, что для него война с восставшими батавами и галлами была войной одновременно и междоусобной, и внешней – internum simul externumque bellum (Hist. II. 69).
В марте 70 г., после длительной осады, дойдя до крайности от голода и лишений, на милость Цивилиса сдались и воины легионов V Alaudae и XV Primigenia в Старых лагерях (Vetera castra, близ нынешнего Ксантена). Им также пришлось присягнуть на верность галлам – in verba Galliarum iurarent (Tac. Hist. IV. 60), причем агитировали их римские солдаты, ранее перешедшие на сторону Классика, который выбрал из них, как пишет Тацит, «нескольких самых подлых» (corruptissimum quemque) и послал к осажденным, чтобы они убедили их собственным примером (Tac. Hist. IV. 59). Однако сдавшихся, несмотря на принесенную присягу, ждала трагическая участь: когда они с пустыми руками покинули свой лагерь, из засады их атаковали германцы, в результате чего многие были уничтожены на месте, а остальные разбежались или вернулись в лагерь; но разграбленный лагерь был сожжен вместе с теми, кто избежал смерти в бою (Tac. Hist. IV. 60).
В итоге, после того как армия под началом Петилия Цериала летом 70 г. н. э. подавила антиримский мятеж на Рейне, все четыре легиона, присягавшие галлам, хотя и приняли участие в борьбе против германцев, чтобы до некоторой степени загладить свою вину, были распущены и замещены на рейнской границе новыми – IV и XVI, которые получили наименование Flavia[1288]. Были ли применены к отпавшим легионерам какие-то другие кары, наши источники не сообщают. Так или иначе, можно согласиться с той красноречивой оценкой этих событий в целом, которую дал в свое время Т. Моммзен: «В военной истории Рима Канны, Карры и Тевтобургский Лес можно назвать славными страницами по сравнению с двойным позором Новезия; лишь отдельные лица, но не отряды остались незапятнанными в этом всеобщем бесчестии»[1289].
Действительно, такие эпизоды, как красочно описанный Тацитом переход легионов на сторону мятежных галлов в 70 г. н. э., как бы ни трактовать его мотивы и конкретные обстоятельства[1290], высвечивают если не коренные изъяны римской военной системы в целом, то, во всяком случае, свидетельствуют о серьезных проблемах и «сбоях» в ее функционировании, периодически возникавших на разных этапах истории Рима. Эти проблемы вовсе не отменяют того факта, что армия ранней Римской империи была наиболее эффективной военной машиной Древнего мира, сила которой заключалась прежде всего в высочайшем уровне организации, военно-технической оснащенности и гибкой тактике, опиравшейся на легионную пехоту, в профессионализме и дисциплине солдат. Не приходится сомневаться, что эффективность императорской армии, как и ее исключительно значимая роль в государственном управлении и политической жизни, была не в последнюю очередь обусловлена, как мы стремились показать выше, особым военно-этическим кодексом и воинскими традициями, целенаправленно культивировавшимися в армейской среде[1291]. Вместе с тем в корне неверно было бы идеализировать римские вооруженные силы в целом, закрывая глаза на те сложности, с которыми подчас сталкивались государственные власти и военачальники Рима в отношениях с войском даже в периоды наивысшего могущества Римской державы. К числу таких проблем, требовавших реакции верховной власти и военного командования на местах, наряду с воинскими мятежами (о которых шла речь в главе VIII), относятся дезертирство (desertio), измена и переход римских солдат на сторону неприятеля (proditio, transfugium). Они случались на разных этапах истории Рима, а не только во времена гражданских войн, когда приобретали массовый характер и даже фактически переставали рассматриваться в качестве тяжкого воинского преступления[1292]. О том, какие масштабы могло приобретать дезертирство даже в относительно спокойные времена, свидетельствует так называемая bellum desertorum, «война с дезертирами» – развернувшееся в правление Коммода (185–186 гг. н. э.) движение под предводительством некоего Матерна, дезертировавшего из армии, который собрал большую шайку дезертиров и разбойников. Его отряды действовали в Верхней Германии и даже осадили VIII Августов легион в Аргенторате (Страсбург) (CIL XI 6053). Они проникали и на территорию Италии, а сам Матерн даже задумывался об императорской власти, но был схвачен и казнен (Hdn. I. 10)[1293]. В период поздней империи проблемы дезертирства из армии становятся, по всей видимости, особенно острыми, что находит отражение в законодательстве: в «Кодексе Феодосия» в VII книгу включен специальный раздел De desertoribus et occultatoribus eorum – «О дезертирах и их укрывателях» (CTh. VII. 18), но их рассмотрение выходит за хронологические рамки нашего исследования[1294].
Применительно к другим периодам римской военной истории эта сторона, надо сказать, не обойдена вниманием в современной историографии, хотя количество специальных исследований сравнительно невелико. В частности, дезертирство как воинское преступление неоднократно изучалось и специалистами по римскому праву, и историками[1295]. Наряду с дезертирами исследователи рассматривают и перебежчиков, но главным образом на материале республиканской эпохи, как в недавних работах К. Вольф и М. Гюйе[1296]. В серии статей М. Валлехо Гирвес обращается внимание как на правовые аспекты данного явления, так и на его конкретно-исторические причины и проявления[1297]. Из более старых работ можно отметить статьи Л. Шнорра о transfugae и М. Фюрманна о proditio в «Реальной энциклопедии классических древностей» Паули – Виссовы[1298] [35–36], в которых систематизированы основные источники по этим понятиям. Названные исследования, однако, не исчерпывают всех аспектов темы предательства в римской армии. В частности, заслуживает более пристального внимания материал, относящийся к периоду ранней империи (I – начало III в. н. э.), который в названных работах, по сути дела, специально не выделяется, хотя именно в это время в императорских конституциях и сочинениях римских юристов формулируются основные законоположения, относящиеся к воинским преступлениям и отражающие как реакцию властей на новые вызовы и проблемы, так и их отношение к исконным военным традициям Рима. Поэтому в данной главе мы остановимся как самих на фактах измены и предательства в римской императорской армии, так и на их трактовке в юридических источниках, с тем чтобы по возможности выявить взаимосвязь традиционных правовых установлений и идеологических представлений о предательстве с реалиями профессионального войска и с изменениями военно-политической ситуации в империи.
Если говорить в общем плане, то, согласно римским представлениям, предательство отечества относилось к тягчайшим преступлениям, наряду с тиранией и отцеубийством (Dion. Hal. VIII. 80. 1)[1299], и со времен законов XII таблиц (Tab. IX. 5) подлежало суровому наказанию[1300]. Предательство вообще и в военных делах в частности входило в число тяжких государственных преступлений (perduellio), караемых законом о величии римского народа, как lex Cornelia, так и lex Iulia de maiestate[1301], который, по словам Тацита (Ann. I. 72. 2), был направлен, помимо прочего, и против тех, кто причинил ущерб войску предательством (proditione exercitum). Согласно Ульпиану, под действие Юлиева закона подпадал «тот, кто пошлет врагам римского народа вестника или письмо либо даст знак (nuntium litterasve miserit signumve dederit) или злоумышленно сделает так, чтобы врагам римского народа помогли советом против государства» (Dig. 48. 4. 1, Ulpianus
Из приведенных пассажей следует, что под действие закона о maiestate подпадали преступные изменнические акты, совершаемые как рядовыми солдатами, так и командирами и высокопоставленными должностными лицами. Очевидно, что в этом законе использовалось понятие proditio, но его общее определение не формулируется, и в целом ни в эпоху республики, ни в императорское время римское право не применяло этого понятия в строгом техническом значении[1307].
Как предательство в ранние времена римской истории рассматривалось и уклонение от воинского призыва, о чем прямо пишет Менандр: «в древности уклонявшиеся от призыва отдавались в рабство как предатели свободы (qui ad dilectum olim non respondebant, ut proditores libertatis in servitutem redigebantur), но теперь с изменением характера армии (mutato statu militiae) отказались от применения смертной казни, потому что ряды армии большею частью пополняются добровольцами» (Dig. 49. 16. 4. 10). В процитированном пассаже важна, во-первых, сама констатация перехода к новым принципам формирования армии, а во-вторых, признание отказа от исполнения воинской обязанности не просто тяжким преступлением с точки зрения устоев гражданской общины, но предательством. Надо сказать, что изменение характера вооруженных сил отразилось, в частности, на правовой интерпретации и правовых санкциях такого воинского преступления, как дезертирство. Не вдаваясь в детали[1308], отметим, что в период империи, судя по свидетельствам римских правоведов, при рассмотрении дел о дезертирстве надлежало принимать во внимание различные конкретные обстоятельства, которые могли как усугубить[1309], так и смягчить виновность, вплоть до прощения, которое давалось новобранцам[1310], что позволяет говорить об определенной волне гуманизации военного права[1311].
Что же касается предательства, совершаемого воинами, то можно сказать, что римляне, по сути, не делали различий между собственно военной и государственной изменой; более того, особо тяжкие воинские деликты, включая проявление трусости и дезертирство, рассматривались не просто как нарушение присяги, но и как предательство[1312]. Изложенный выше рассказ Тацита об отпадении римских легионов во время восстания Цивилиса (и прежде всего речь Вокулы к солдатам) позволяет констатировать некоторые принципиально важные моменты в римском понимании этого преступления. Во-первых, понятие «предатель/изменник» (proditor) было, по сути, тождественным понятию «перебежчик» (transfuga)[1313]. Во-вторых, для легионеров предательство означало нарушение воинской присяги (sacramentum militiae), освящаемой богами, которая прямо требовала верности знаменам и беспрекословного исполнения воли командующего[1314]. В-третьих, это нарушение присяги рассматривалось также как бесчестье (dedecus). Эти моменты подтверждаются, как мы увидим далее, и другими источниками.
Стоит отметить, что термин transfuga, происходящее от глагола transfugere[1315], является словом из солдатского языка[1316] и иногда сближается с понятием desertor[1317]. Так, по словам Исидора Севильского (Etym. IX. 3. 99), «те, которые оставляют войско, переходя к врагу, также именуются дезертирами» (qui deserunt exrcitum ad hostes transeuntes et ipsi desertores vocantur). В литературных источниках нередко встречается сочетание понятий desertor и proditor, которое, однако, используется не в точном «техническом» значение этих терминов, но, скорее, плеонастически, для эмоционального усиления высказывания (ср., например: Caes. B. civ. II. 32. 7; Liv. II. 59. 9; Tac. Ann. II. 10. 1; Hist. I. 72. 3; II. 44. 2). Понятно, что перебежчик, прежде чем перейти на сторону врага самовольно, как и дезертир, покидал свою часть и тем самым, по сути, совершал двойной деликт[1318]. Но обычно эти понятия разводятся и в юридических текстах императорского времени трактуются отдельно. Главное различие заключается в намерениях оставляющего свою часть воина. Transfuga, как и синоним этого понятия – perfuga, определяется Фестом как тот, кто по своей воле перешел к врагу, причем в надежде на некие выгоды[1319]. Римские юристы, следуя базовым принципам права и казуистическому подходу, конкретизируют то содержание, которое вкладывалось в данное понятие. Прежде всего подчеркивается, что сам акт перехода на сторону противника, т. е. предательство, делает перебежчика врагом со всеми вытекающими отсюда последствиями, включая меру и форму наказания. Ибо, по словам Юлия Павла, того, кто по злому умыслу и с предательским намерением оставил отечество, следует причислить к врагам: nam qui malo consilio et proditoris animo patriam reliquit, hostium numero habendus est (Dig. 49. 15. 19. 4, Paulus
В юридических текстах уточняются конкретные обстоятельства и квалификационные признаки данного преступления, а также определяются в зависимости от них виды наказания. По определению Павла, перебежчиком считается не только тот, кто перешел на сторону врага и совершил это во время войны, но и тот, кто поступил так во время перемирия или перешел под защиту к тем, кто не является дружественной стороной[1322]. Аррий Менандр указывает, что если захваченный в плен воин не вернулся тогда, когда он мог это сделать, то он рассматривается как перебежчик[1323]. Более того, по утверждению Модестина, смертной казни подлежал и тот воин, который был задержан, когда намеревался перебежать к врагу (Dig. 49. 16. 3. 11, Modestinus
Очевидно, что суть предательства заключалась не только в самом факте перехода на сторону врага, но и в разглашении замыслов командования и военной тайны вообще, за что перебежчик мог рассчитывать на награду со стороны неприятелей. Поэтому те, кто разглашал им соответствующие сведения (consiliorum nostrorum renuntiatores), подлежали такой же жестокой каре, как и перебежчики: их либо сжигали живьем, либо распинали на крестах[1325] (Dig. 48. 19. 38. 1). Как предатели, подлежащие смертной казни, рассматривались и разведчики (exploratores), которые сообщили врагам военные тайны[1326] (Dig. 49. 16. 6. 4). В период поздней империи как преступление, близкое к предательству (proditioni proximum), стала трактоваться передача врагу оружия или железа (Cod. Iust. IV. 41. 2, 455–457 гг.); но, возможно, эта трактовка восходит к толкованию состава преступлений против величия римского народа по lex Iulia de maiestate (cp. пассаж из Dig. 48. 4. 4, цитированный выше).
Беспощадная суровость наказания для перебежчиков и изменников, отмеченная в источниках императорского времени, вполне соответствует известным примерам республиканского времени[1327]. Однако свидетельствами литературных источников применение этих норм почти никак не подтверждается. Только у Аммиана Марцеллина сообщается, что дезертиры и трусы, оставившие бой, были наказаны отрубанием рук и сожжением заживо (XXIX. 5. 31; 49). Также неизвестно, продолжали ли применяться в период империи те виды казни перебежчиков, что практиковались в эпоху республики, такие как сбрасывание с Тарпейской скалы в Риме после порки розгами в комиции (Liv. XXIV. 20. 6) или обезглавливание (Liv. XXIV. 30. 6).
Наказание перебежчиков и предателей из числа воинов, судя по всему, входило в юрисдикцию командующего[1328]. Как воинский деликт предательство не подпадало под действие права провокации[1329]. Более того, transfuga самим фактом своего преступления становился врагом (hostis), автоматически лишаясь гражданских прав, и подлежал экстраординарному суду[1330]; и, более того, согласно Марциану, перебежчики могли быть убиты как враги на том месте, где их застигли[1331]. Более детальных сведений о процедуре суда над перебежчиками источники не сообщают.
В юридических памятниках императорского времени также фиксируют различные правовые последствия, вытекающие из самого факта перехода на сторону врага. В частности, на перебежчиков не распространялось ни право postliminium[1332] (т. е. восстановления в имущественных правах по возвращении на родину с вражеской территории[1333]), ни процедура restitutio in integrum – «восстановление в целости», обеспечивавшая защиту собственности[1334]. Перебежчик юридически переставал быть членом семьи. По утверждению Павла, «перебежчик, сын семейства, не может вернуться по праву постлиминия даже при живом отце, потому что отец его так же потерял, как и отечество, и потому, что воинская дисциплина для римских родителей была важнее любви к детям»[1335]. Вероятно, в том случае, если человек, совершивший предательство, осуждался по lex Iulia de maiestate, его имущество подлежало конфискации в пользу государства[1336].
О конкретных мотивах и причинах перехода на сторону врага наши источники дают весьма скудную информацию. Можно предположить, что в большинстве случаев, скорее всего, данная форма предательства была связана со стремлением избежать наказания за совершенные в рядах войска проступки, а также, возможно, с выгодными материальными условиями и более привлекательными политическими предложениями противной стороны. Причиной могла стать и деморализация войска при затянувшейся осаде. Если верить Диону Кассию, во время осады Иерусалима именно из-за этого на сторону иудеев стали переходить некоторые римляне, которых охотно принимали и окружали заботой, даже несмотря на нехватку съестных припасов (Dio Cass. LXV. 5. 4). О каких-то идейных или моральных соображениях, как и в случае дезертирства, говорить не приходится[1337].
Следует также сказать, что римские военные власти, суровыми мерами борясь с предательством в рядах собственных войск, поощряли переход на свою сторону вражеских воинов. Считалось даже, что «врагу наносят больший урон перебежчики, чем убитые»[1338]. Вполне вероятно, что подобного мнения придерживались и противники римлян. Именно перебежчики, которым фактически был закрыт обратный ход, чаще всего сражались против «своих» с наибольшим ожесточением[1339]. С этим, в частности, столкнулся Германик во время подавления Панноно-далматского восстания в 9 г. н. э. По сообщению Диона Кассия (LXVI. 15. 1–2), в одной из крепостей множество перебежчиков (αὐτόμολοι), среди которых, вероятно, были и легионеры, даже взбунтовалось против местных, когда те стали склоняться к перемирию.
В связи с тем потенциальным уроном, который могли причинить армии transfugae и proditores, понятна суровость установленных для них в римской армии наказаний, которые были призваны предотвратить эти воинские деликты. Объяснимо также и то первостепенное значение, которое римляне всегда придавали возвращению перебежчиков. По завершении военных кампаний это было одним из важных условий заключения мира[1340]. Так, известно, что при заключении мира с Децебалом после Первой Дакийской войны в 102 г. н. э. царь даков, помимо прочего, должен был выдать перебежчиков и обязывался не укрывать никого из дезертиров и не принимать к себе на службу ни одного воина из пределов Римской державы (как замечает Дион Кассий, «он ведь большую и лучшую часть своего войска набрал оттуда, убеждая людей переходить к нему» [Dio Cass. LXVIII. 9. 5–6]). Правда, эти и другие обязательства по мирному договору так и не были выполнены (Dio Cass. LXVIII. 10. 3), что и привело к возобновлению военных действий. Чем тяжелее были военные действия, тем больше была вероятность появления перебежчиков. Тяжелые Маркоманнские войны в правление Марка Аврелия сопровождались массовым пленением римских подданных и, по всей видимости, наличием большого числа перебежчиков. Во всяком случае, при заключении мира выдача Риму и тех, и других была непременным условием. Сообщающий об этом Дион Кассий пишет о десятках тысяч человек, но не указывает, сколько из них были пленными и сколько – перебежчиками (и какого рода). Интересно замечание историка о том, что квады, возвращая некоторых пленников и перебежчиков, продолжали удерживать у себя их родственников в расчете на то, что ради них выданные снова станут перебежчиками (Dio Cass. LXXII. 13. 3; см. также: Dio Cass. LXXII [LXXI]. 11. 2; LXXII. 11. 3–4; 20. 1; LXXIII [LXXII]. 2. 2). Из этих свидетельств, однако, неясно, кем именно (гражданскими или военными) были названные перебежчики и какова была их судьба после возвращения в пределы Римской империи.
Таким образом, подводя итоги, следует констатировать, что имеющиеся в нашем распоряжении источники не дают возможности для разносторонней оценки феномена предательства в римской в императорской армии. Бóльшая часть сведений о перебежчиках и предателях, как явствует из изложенного материала, содержится в правовых источниках, главным образом Дигестах Юстиниана. Сам характер этой информации – по преимуществу нормативной – не позволяет с определенностью судить о степени распространенности самого феномена предательства в римской императорской армии. Нарративные тексты императорского времени содержат сравнительно немного эпизодов и подробностей перехода римских солдат на сторону врага; весьма скупо освещают они и конкретные меры, предпринимаемые властями и командованием в отношении совершавших этот деликт воинов. Однако сама немногочисленность подобных свидетельств, относящихся в основном к затяжным и сложным для римлян кампаниям, скорее говорит о том, что transfugium, desertio и proditio в целом не носили сколько-нибудь массовых масштабов. И хотя данная проблема периодически возникала, следует признать, что система правовых норм, касавшихся перебежчиков, была достаточно эффективной, чтобы стимулировать верность присяге, действуя наряду с тем неписаным кодексом воинской чести, о котором шла речь выше. По своей сути и содержанию эти нормы (включая суровость грозивших предателям наказаний) восходят к практике республиканского периода. Примечательно, что в их идеологическом обосновании акцент делается на верность воинскому долгу и дисциплине, а отнюдь не на личной преданности императору. Это значит, что идея служения государству (res publica Romana), несмотря ни на что, оставалась одной из основ римских военных традиций и в эпоху империи[1341]. Естественно, в большинстве случаев переход на сторону тех варварских племен или восточных народов, с которыми в эпоху империи сражались римляне, отнюдь не сулил очевидных материальных выгод и жизненных перспектив потенциальным изменникам из числа легионеров.
Заключение
Подводя общие итоги исследования, необходимо констатировать следующее. В Древнем Риме статус гражданина с необходимостью предполагал воинскую службу. Однако с превращением Рима-полиса в мировую державу на смену ополчению граждан приходит постоянная профессиональная армия, которая в значительной степени эмансипируется от общества и образует особую корпорацию с собственными интересами, идеологией, моральными обязательствами и нормами поведения. Этот процесс находит свое отражение в литературе позднереспубликанского и императорского времени, в которой появляется новый образ римского солдата, отражающий общественное мнение образованной части общества об армии. Социальные качества, поведение и психология солдат оцениваются античными авторами преимущественно в моральных категориях. Соответствующие характеристики в большинстве случаев эмоционально и риторически окрашены, предвзяты, нередко огульны и анахронистичны. В целом отношение образованных кругов к армии представляет собой смесь отчуждения, антипатии, презрения и страха. В их представлении солдат выглядит грубым полуварваром, «нечестивым воякой», своевольным, бесчестным, алчным и продажным. Яркость многих конкретных эпизодов и деталей в описании солдатского облика и поведения в общем не оставляет сомнений, что эти стандартные пороки действительно присутствовали с военной среде и не были только литературной фикцией.
Вместе с тем позиция большинства античных авторов по отношению к армии, по самой своей морализаторской сути, амбивалентна. За обличительным пафосом и акцентированием коренных пороков солдатской массы имплицитно присутствует определенный нормативный идеал истинно римских воинских качеств, который как раз и является критерием, позволяющим оценивать те или иные явления как моральное зло. Жизненная реальность этого военно-этического идеала обнаруживается в тех же литературных источниках, когда они «проговариваются», приводя выразительные факты подлинно героического поведения простых солдат и командиров, фиксируя неоднородность солдатской массы с точки зрения приверженности воинскому долгу. И мы должны, наверное, доверять этим свидетельствам не меньше, чем свидетельствам о порочной природе профессионального солдата. И в тех, и в других свидетельствах используется система топосов и понятий, в основе которой лежат ключевые ценностные оппозиции, определявшие, очевидно, мировосприятие не только авторов, но и самих солдат. Разумеется, тот факт, что поведение и мораль солдат оцениваются в источниках в соответствии с традиционной шкалой ценностей, не означает тождественности этих ценностей и позитивных компонентов солдатской ментальности. Последние, будучи генетически связаны с первыми, обладали в то же время собственной спецификой, обусловленной эволюцией характера армии.
Рассмотрев императорскую армию как особый социально-политический организм, мы пришли к выводу, что по ряду своих параметров и принципов он был изоморфен основополагающим структурам римского общества. Многие социальные элементы, объединявшие людей в гражданской общине, прежде всего сопричастность рядовой массы к осуществлению властных функций и дружеские связи в рамках различных микрообщностей, а также иерархическая дифференциация присутствовали в жизни военного сообщества, делая легион и лагерь подобием civitas. Однако в императорский период вступление на военную службу влекло за собой кардинальный разрыв с гражданским обществом. Для императорской армии характерен новый тип воина, имеющего особый социально-правовой статус и ценностные ориентации, основанные на приверженности солдат своей части, преданности императору, солидарности и в то же время соперничестве со своими боевыми товарищами. Именно эти моменты обусловливали специфическую корпоративность императорской армии. Одним из важных истоков такой корпоративности были отношения воинского товарищества. Существование в римской армии различных неформальных групп, основанных на товарищеских связях, подтверждается анализом эпиграфических материалов. Надписи показывают, что, помимо чисто дружеских чувств, основой таких содружеств могли быть земляческие связи или одновременный призыв на военную службу, приверженность тому или иному культу, членство в одной коллегии. Показательно, что товарищеские связи, сложившиеся за годы службы, нередко сохранялись среди вышедших в отставку ветеранов. По-видимому, существенную роль в развитии неформальных дружеских связей играли малые подразделения, в которых проходила вся повседневная жизнь солдат. На основе воинского товарищества происходило сплочение так называемых первичных групп, что служило важным фактором боеспособности подразделений. В то же время воинское товарищество являлось необходимым социальным элементом, компенсировавшим отсутствие в военной жизни гражданских и семейных связей. «Корпоративный дух», действительно, определял многие существенные черты воинского этоса и ментальности. Мнение ближайших товарищей и честь подразделения, к которому принадлежал солдат, были первостепенными мотивами его поведения в бою. Корпоративность отдельных воинских частей, прежде всего легионов, находит свое выражение в особых традициях и индивидуальности каждой данной части. Нельзя, однако, не видеть, что корпоративная солидарность военных нередко оборачивалась их круговой порукой, особенно во время солдатских мятежей и гражданских войн, а также при конфликтах с гражданскими лицами. В целом же корпоративность императорской армии, основанную на своеобразных социальных связях внутри воинского сообщества и особых личных отношениях императора и солдат, можно считать закономерной формой сплочения войск в условиях, когда гражданско-общинные или родо-племенные связи не могли стать основой военной организации.
С особенной наглядностью противоречивое сочетание древних полисно-республиканских традиций с реалиями профессиональной армии раскрывается в дихотомии статусов гражданина и солдата, которая берет начало в изначальном дуализме военной и гражданской сфер, характерном для раннего Рима. В политике рекрутирования и в отношении к воинам сохранялись многие традиционные установки, в частности ориентация на гражданский статус легионов и комплекс моральных требований, предъявляемых к военнослужащим, которые могут рассматриваться как особая часть римского гражданства, а отнюдь не как наемники.
Этими традициями во многом обусловливались политическая роль армии и ее взаимоотношения с носителями императорской власти. Непосредственным механизмом самоорганизации воинского сообщества и выражения его властной роли был институт воинской сходки, которая на всем протяжении истории Рима выступала как одна из форм власти граждан. И хотя потестарная функция сходки лежала вне формально узаконенных норм, но основывалась на прецедентах и обычаях, именно через этот институт армия включалась в действие системы акцептации императорской власти, выступая, особенно в кризисных ситуациях, в качестве ключевого и во многом самостоятельного субъекта политической борьбы. Другой формой волеизъявления войска был военный мятеж. Несмотря на то что в римском военно-уголовном и государственном праве существовали четкие определения мятежных действий и устанавливались соответствующие суровые санкции, эти последние на практике далеко не всегда применялись в полном объеме. В литературных источниках при описании солдатских волнений и мятежей всячески подчеркиваются анархически-оргиастические и иррационально-стихийные аспекты, однако при более внимательном анализе «механизма» военного мятежа можно видеть, что римские солдаты не вели себя как простые наемники, но даже в ситуации мятежа ощущали себя носителями суверенной власти, партнерами и опорой императора. Однако в моменты кризиса власти мятеж войск мог инициироваться и направляться честолюбивыми претендентами на престол, и армия нередко использовалась ими как средство политического действия.
В эпоху империи получили своеобразное развитие те особые связи между императором и войском, которые имели своим прообразом отношения отдельных военных лидеров с подчиненными им армиями в последнее столетие республики и могут быть интерпретированы как войсковая клиентела. Эта клиентела, основанная как на разнообразных неформальных узах, так и на военной присяге и взаимных обязательствах договорного характера, была монополизирована принцепсами и стала одним из ключевых факторов функционирования политической системы Римской империи. Специфика военной клиентелы заключается, на наш взгляд, в том, что соответствующие обязательства солдат, определяемые понятием fides, неразрывно переплетались с военно-этическими представлениями. Положение патрона войск ко многому обязывало принцепсов, требуя от них постоянной заботы о солдатах, проявления щедрости по отношению к войску, демонстрации своих военных качеств и близости к солдатской массе.
Неоднозначное переплетение древних традиций и ценностных установок с новыми тенденциями в развитии военной организации обнаруживаются в сфере воинских ценностей. Это относится прежде всего к традициям воинской дисциплины. Ее аксиологическое значение раскрывается через оппозицию между героической нормой, выраженной понятием «суровость», и разнообразными пороками, которые были результатом заискивания и потворства солдатам со стороны военачальников. Начиная с позднереспубликанского времени в источниках все более настойчиво подчеркивается необходимость соблюдать определенный баланс между этими двумя полюсами. Такие суждения показывают, что в условиях регулярной профессиональной армии для поддержания дисциплины требовались иные средства, нежели в гражданском ополчении. В императорской армии дисциплина обусловливалась не беспощадностью наказаний или гражданской солидарностью, но организационно-правовыми мерами, систематическим обучением личного состава, различными льготами и привилегиями, корпоративным единством воинских частей, личными связями императора и войска. Вместе с тем дисциплина как ключевой фактор эффективности вооруженных сил в значительной степени определялась ценностными представлениями, глубоко укорененными в сознании солдат и связанными с понятиями воинской чести и долга.
Не менее значимой категорией системы ценностей римской армии является понятие воинской доблести. Virtus всегда рассматривалась как неотъемлемое национальное качество римлян, как решающий фактор их побед. Специфика римского понимания собственно воинской доблести заключается в том, что данная категория органически связана с представлениями о чести и славе и включает ряд нормативных качеств (стойкость, храбрость, усердие, дисциплина), будучи неотделимой от строгой продуманной организации, выучки и постоянного ратного труда, а также от ревностного состязания. Являясь по своему происхождению аристократической ценностью, virtus в то же время становится моральным ориентиром для простых солдат. Многие факты римской военной истории подтверждают присутствие в солдатской ментальности исконно римских представлений о воинской доблести, чести и славе, пронизанных всеохватывающим агональным духом. Ревнивое отношение к воинской чести и доблести обнаруживается в стремлении публично продемонстрировать лучшие воинские качества, добиться их признания со стороны соратников, командиров и военачальников. Требования неписаного кодекса воинской чести нередко превалировали над всеми прочими соображениями, делая состязательность действенным регулятором индивидуального и коллективного поведения солдат. Представления о воинской чести и славе носили в императорской армии сугубо корпоративный характер: в них доминировало отнюдь не патриотическое начало, но достойная репутация самого воинского коллектива и его вождя. В целом же агональный дух в римской армии, несомненно, получил большее развитие, чем в армиях греческих государств.
Одним из показателей этого является существовавшая в Риме детально разработанная и гибкая система воинских почестей, которая в императорский период продолжала развиваться во многом на основе старинных традиций и в целом весьма успешно стимулировала в воинах служебное рвение и желание отличиться на поле боя. В принципе воинские почести в виде повышения в чине и знаков отличия всегда мыслились как вознаграждение за проявленные доблести, хотя в реальной действительности многое зависело от социального происхождения и статуса военнослужащего, его чина, протекционизма и т. п. обстоятельств. В представлении солдат воинские почести непосредственно связывались с императором, к которому в эпоху империи полностью перешло право награждать отличившихся и производить повышения по службе. Но, как показывают некоторые эпиграфические источники, в отдельных случаях воинские коллективы могли инициировать предоставление воинских почестей. О большом значении наград и повышений для самих солдат с очевидностью свидетельствуют подробные надписи с перечислением основных этапов и обстоятельств служебной карьеры, изображения заслуженных регалий и боевых сцен на надгробных памятниках солдат и офицеров, а также исполнение обетов богам по случаю повышения в чине. Если продвижение по служебной лестнице подкреплялось солидными материальными выгодами, то знаки отличия всегда оставались, по существу, моральными стимулами, значимость которых напрямую зависела от сохранения традиционных ценностных ориентаций в солдатской среде. Упадок dona militaria, видимо, не случайно начинается со времени Каракаллы, когда практически исчезли различия по статусу между солдатами легионов и вспомогательных войск.
Римские военные традиции были в значительной степени пронизаны религиозными представлениями. Выражением профессионально-корпоративной идентичности воинского сообщества являлась religio castrensis, которая выделяется как таковая с появлением профессиональной армии. Достойная служба отечеству и императору, воинская доблесть и честь были неотделимы от pietas. Воины напрямую связывали с божественным покровительством свои успехи в военной карьере, победы римского оружия, благополучие соратников и императора. Религиозно-культовая практика армии не только была пронизана формализмом и рутиной, но также обнаруживает проявления искренней индивидуальной веры простых солдат. Это особенно хорошо видно на примере того почитания, каким в императорской армии были окружены военные знамена. Играя большую роль в управлении войсками в бою и на марше, signa militaria наглядно воплощали индивидуальность воинских частей и подразделений, являлись символами победоносной мощи легионов, олицетворением воинской славы и чести. Их присутствие в боевых порядках служило действенным моральным стимулом доблестного поведения солдат на поле сражения. Анализ нарративных и эпиграфических источников показывает, что в основе такого отношения римлян к военным знаменам (которое по своей интенсивности практически не имеет аналогий у других античных народов) лежали сакральные представления о сущности signa. Они были окружены настоящим культовым почитанием. Вероятно, почитание знамен было связано с культом гениев воинских формирований и культами других римских божеств, в том числе Юпитера. Сакральная сущность signa, судя по всему, близка к понятию «нумена» – особой божественной силы, присущей предметам и лицам. Следует признать правоту тех исследователей, которые подчеркивали божественную природу римских signa militaria, указывая на действительно религиозный характер их культа. В целом же religio castrensis успешно формировала наиболее значимые ценностные приоритеты воинской жизни, эффективно помогала сохранять исконные римские традиции, психологически облегчала бремя тягот и опасностей, придавала определенный смысл солдатской службе, а порой и воодушевляла солдат на героические деяния.
В истории римской императорской армии, безусловно, были также эпизоды и примеры откровенного попрания самих основ воинского этоса и морали, включая дезертирство, переход на сторону врагов Рима, предательство своих товарищей по оружию и измену императору и государству. Анализ соответствующих фактов и интерпретации этих воинских преступлений в юридических источниках показывает взаимосвязь традиционных правовых установлений и идеологических представлений о предательстве с реалиями профессионального войска. Имеющиеся в нашем распоряжении источники не дают возможности для разносторонней оценки феномена предательства в римской в императорской армии. Бóльшая часть сведений о перебежчиках и предателях содержится в правовых источниках, которые по своему характеру не позволяют с определенностью судить о степени распространенности дезертирства и предательства в римской императорской армии. Нарративные тексты императорского времени содержат сравнительно немного эпизодов и подробностей перехода римских солдат на сторону врага. Однако сама немногочисленность подобных свидетельств говорит о том, что desertio, proditio и transfugium не носили сколько-нибудь массовых масштабов. Очевидно, система правовых норм, касавшихся перебежчиков, была достаточно действенной, чтобы стимулировать верность присяге. По своей сути и содержанию эти нормы восходят к практике республиканского периода. В их идеологическом обосновании акцент делается на верность воинскому долгу и дисциплине, а отнюдь не на личной преданности императору. Это значит, что идея служения государству (res publica Romana) оставалась одной из основ римских военных традиций и в эпоху империи.
В качестве общего итога необходимо отметить, что традиции и ментальность императорской армии по многим своим параметрам и компонентам непосредственно коррелируют с исконной римской шкалой ценностей. Такая корреляция вполне закономерна, поскольку военные институты и воинская этика всегда в конечном счете зависят от политических, социальных и идеологических устоев данного общества. С созданием постоянной профессиональной армии происходит ее обособление как специфического сообщества и формируется особый воинский этос, базирующийся на профессионально-корпоративных по своему характеру ценностях, в известной степени отрицающих или трансформирующих прежние идеалы. В то же время консерватизм военных традиций обусловливал сохранение – пусть и в трансформированном виде – ряда базовых военно-этических понятий и институтов, закрепленных обычаем, военным правом и сакральными установлениями и сохранявших в той или иной степени полисно-республиканскую природу.
Список сокращений
АМА – Античный мир и археология. Саратов
ВДИ – Вестник древней истории. М.
ВВ – Византийский временник. М.
ВИ – Вопросы истории. М.
ВФ – Вопросы философии. М.
ИИАО – Из истории античного общества. Нижний Новгород
ПИФК – Проблемы истории, филологии и культуры. М.; Магнитогорск
ЖМНП – Журнал министерства народного просвещения. СПб.
AAntHung – Acta Antiqua Academiae Scientiarum Hungariae. Budapest
AHB – Ancient History Bulletin. Calgary
AJA – American Journal of Archaeology. Boston (Mass.)
AJAH – American Journal of Ancient History. Cambridge (Mass.)
AJPh – American Journal of Philology. Baltimore
AncSoc – Ancient Society. Leuven
ANRW – Aufstieg und Niedergang der römischen Welt: Geschichte und Kultur Roms im Spiegel der neueren Forschung / Hrsg. von W. Haase, H. Temporini. Berlin; New York, 1972 —…
AU – Der altspraechliche Unterricht. Stuttgart
BJ – Bonner Jahrbucher. Bonn
BCTH – Bulletin Archéologique du Comité des Travaux Historiques. Paris
CAH – Cambridge Ancient History. Cambridge
TAPhA – Transactions and Proceedings of the American Philological Association. Atlanta (Ga.)
CA – Classical Antiquity (до 1982 г. – California Studies in Classical Antiquity). Berkeley (Calif.)
CJ – The Classical Journal. Ashland (Va.)
CPh – Classical Philology. Chicago (Ill.)
CQ – Classical Quarterly. Oxford
CRAI–Comptes rendus de l’Académie des Inscriptions et Belles Lettres. Paris
DA –
G. & R. – Greece and Rome. Oxford
HThR – Harvard Theological Review. Cambridge (Mass.); London
HZ – Historische Zeitschrift. München
JRS – Journal of Roman studies. London
KHG – Kaiser, Heer und Gesellschaft in der römischen Kaiserzeit. Gedenkschrift für Erick Birley / Hrsg. G. Alföldy, B. Dobson, W. Eck. Stuttgart, 2000
MDAI (R) – Miteilungen des Deutschen Archäologischen Instituts. Römische Abteilung. Mainz
RE – Pauly‘s Real-Encyclopädie der classischen Altertumswissenschaft. Neue Bearbeitung / Hrsg. von G. Wissowa. Stuttgart, 1893—1980
RA – Revue archéologique. Paris
RÉA – Revue des études anciennes. Talence
RÉL – Revue des études latins. Paris
RhM – Rheinisches Museum für Philologie. Frankfurt am Main
TLL – Thesaurus linguae Latinae. Lipsiae, 1900—…
YCS – Yale classical studies. New York (N.Y.)
ZPE – Zeitschrift für Papirologie und Epigraphik. Bonn
ЛЭС –
Федорова –
Штаерман –
AE – L’année epigraphique. Paris, 1881—…
AIJ –
BGU – Berliher griechische Urkunden. Aegyptische Urkunden aus den königlichen Museen zu Berlin. Bd. 1–9. B., 1892—1937
BMC –
Buecheler – Carmina Latina epigraphica / Conlegit Fr. Buecheler. Vol. I–III. Lipsiae, 1895—1926
CBI –
CIL–Corpus inscriptionum Latinarum / Hrsg. A. Degrassi. Berlin, 1863 —…; N. S.: 1981 —…
CPL –
Daris –
Dobó –
EE – Ephemeris Epigraphica
Fink –
Glandes plumbeae Latinae inscriptae – Glandes plumbeae Latinae inscriptae / Ed. C. Zangermeister // EE. 1885. Vol. VI.
IGRR –
ILLRP –
ILS – Inscriptiones Latinae selectae / Hrsg. H. Dessau. Vol. 1–3. Berolini, 1892–1916. 2 ed. – 1954—1955
ILAfr. –
ILAlg. – Inscriptions latines de l’Algérie / Recuelles par S. Gsell; Publ. par H.-G. Pflaum. T. 1. P., 1957
ILNov. –
IMS – Inscriptions de la Mésie Supéreure. Vol. I–II / Par M. Mircovic et S. Dušanic sous la direction de F. Papazoglu. Beograd, 1976
IRT – The Inscriptions of Roman Tripolitania / Ed. J.M. Reynolds and J.B. Perkins in coll. with S. Aurigemma et al. Rome, 1952
P. Berl. – Griechische Papyri aus dem Berliner Museum / Hrsg. S. Möller. Göteborg, 1929.
P. Dur. –
P. Lond. – Greek Papyri in the British Museum. Vol. 1–7. London, 1893—1974
P. Mich. – Papyri in the University of Michigan Collection / Ed. C.C. Edgar, A.E.R. Boak, J.G. Winter et al. Ann Arbor, 1931—…
P. Oxy. – The Oxyrhynchus papyri / Ed. B.P. Grenfell, A.S. Hunt et al. London, 1898—…
PSI – Pubblicazioni della Società Italiana per la ricerca deu Papiri greci e latini in Egitto. Firenze, 1912—1932
RgdA – Res gestae divi Augusti. Ex monumentis Ancyrano et Apolloniensi / Ed. Th. Mommsen. Berlin, 1865
RIC –
RIB –
RIU –
RMD –
SB –
SC de Cn. Pisone Patre –
Select Papyri – Select papyri: In 5 volumes / With an English translation by A.S. Hunt and C.C. Edgar. Vol. 1–5. Cambridge (Mass.); London, 1970—1977
Smallwood –
Tab. Vindol. – Tabulae Vindolandenses: The Vindolanda Writing-tablets / Ed. A.K. Bowman and J.D. Thomas. London, 1983—…
Wilcken. Chrest. –
Ael. Arist. Or. – Aelius Aristides. Orationes (Элий Аристид. «Речи»)
Amm. Marc. – Ammianus Marcellinus. Res gestae (Аммиан Марцеллин. «Римская история»)
App. – Appianus (Аппиан Александрийский):
B.C. – Bella civilia («Гражданские войны»)
Hann. – Hannibalica («Войны с Ганнибалом»)
Iber. – Iberica («Испанские войны»)
Illyr. – Illyrica («Иллирийские войны»)
Lib. – Libyca («О войнах в Ливии»)
Mithr. – Mithridatica («О войнах с Митридатом»)
Syr. – Syriaca («Сирийские дела»)
Apul. Met. – Apuleius. Metamorphosae (Апулей. «Метаморфозы»)
Arist. Polit. – Aristoteles. Politica (Аристотель. «Политика»)
Arr. – L. Flavius Arrianus (Флавий Арриан):
Anab Alex. – Anabasis Alexandri («Поход Александра»)
Tact. – Tactica («Тактическое искусство»)
Arthemid. Oneirocr. – Arthemidorus. Oneirocritica (Артемидор Далдианский. «Сонник»)
Athen. – Athenaeus. Deipnosophistae (Афиней. «Пир мудрецов»)
August. – Aurelius Augustinus Sanctus (Hipponensis) (Августин Блаженный / Иппонейский):
Civ. Dei – De civitate Dei contra paganos («О Граде Божьем против язычников»)
Epist. – Epistulae («Послания»)
Quaest. hept. – Quaestiones in Heptateuchum («Разыскания на Семикнижие»
Aur. Vict. Caes. – Sextus Aurelius Victor. De Caesaribus (Аврелий Виктор. «О Цезарях»)
[Aur. Vict.] Epit. de Caes. – [Sextus Aurelius Victor.] Epitoma de Caesaribus (Псевдо-Аврелий Виктор. «Извлечения о жизни и нравах римских императоров»)
Caes. B. civ. – C. Iulius Caesar. Commentarii de bello civili (Гай Юлий Цезарь. «Записки о гражданской войне»)
Caes. B. Gall. – C. Iulius Caesar. Commentarii de bello Gallico (Гай Юлий Цезарь. «Записки о Галльской войне»)
[Caes.] B. Afr. – Hirtius. Bellum Africanum (Гирций. «Африканская война»)
[Caes.] B. Alex. – Hirtius. Bellum Alexandrinum (Гирций. «Александрийская война»)
[Caes.] B. Hisp. – «Испанская война»
Cass. Hemina. Frg. – L. Cassius Hemina. Fragmenta (Луций Кассий Гемина. Фрагменты)
Cato. De agri cult. – M. Porcius Cato. De agri cultura (Марк Порций Катон. «О земледелии»)
CGL–Corpus Glossariorum Latinorum («Свод латинских глоссариев»)
Cic. – M. Tullius Cicero (Марк Туллий Цицерон):
Att. – Ad Atticum («Письма к Аттику»)
De div. – De divinatione («О дивинации»)
De finib. – De finibus bonorum et malorum («О пределах блага и зла»)
De harusp. resp. – De haruspicum responsis («Об ответах гаруспиков»)
De imp. Cn. Pomp. – De imperio Cn. Pompei («Речь о предоставлении империя Гнею Помпею»)
De invent. – De inventione («О нахождении»)
De leg. – De legibus («О законах»)
De off. – De officiis («Об обязанностях»)
De orat. – De oratore («Об ораторе»)
De reditu Marc. – De reditu M. Claudii Marcelli («Речь по поводу возвращения М. Клавдия Марцелла»)
De senec. – Cato Maior de senectute («Катон Старший, или О старости»)
Fam. – Ad Familiares («Письма близким»)
Phil. – Philippicae («Филиппики»)
Pro Arch. – Pro Archia («Речь в защиту поэта Авла Лициния Архия»)
Pro Balb. – Pro Balbo («Речь в защиту Луция Корнелия Бальба)
Pro Caec. – Pro Caecina («Речь в защиту Авла Цецины»)
Pro Mil. – Pro Milone («Речь в защиту Тита Анния Милона»)
Pro Mur. – Pro Murena («Речь в защиту Луция Лициния Мурены»)
Pro Planc. – Pro Plancio («Речь в защиту Планция»)
Pro Sest. – Pro Sestio («Речь в защиту Публия Сестия»)
Resp. – De re publica («О государстве»)
Tusc. disp. – Tusculanae disputationes («Тускуланские беседы»)
Verr. – In C. Verrem («Речи против Гая Верреса»)
Clem. Rom. Epist. ad Corinth. – Clemens Romanus. Epistulae ad Corinthianos (Климент Римский. «Послания к коринфянам»)
Cod. Iust. – Codex Iustiniani (Кодекс Юстиниана)
CTh – Codex Theodosianus (Кодекс Феодосия)
Colum. – L. Iunius Moderatus Columella. De re rustica (Л. Юний Модерат Колумелла. «О сельском хозяйстве»)
Curt. – Q. Curtius Rufus. Historiae Alexandri Magni (Квинт Курций Руф. «История Александра Великого»)
Dig. – Digestae Iustiniani (Дигесты Юстиниана)
Dio Cass. – Cassius Dio Cocceianus. Historia Romana (Кассий Дион Коккейан. «Римская история»)
Dio Chrys. – Dio Chrysostomus (Дион Хрисостом):
Or. – Orationes («Речи»)
De reg. or. – De regno («О царской власти»)
Diod. Sic. – Diodorus Siculus. Bibliotheca Historica (Диодор Сицилийский. «Историческая библиотека»)
Dion. Hal. Ant. Rom. – Dionysius Halicarnessensis. Antiquitates Romanorum (Дионисий Галикарнасский. «Римские древности»)
Epictet. Diatr. – Epictetus. Diatribae (Эпиктет. «Беседы»)
Euseb. Vita Const. – Eusebius Caesariensis. De vita Constantini (Евсевий Кесарийский. «О жизни Константина»)
Eutr. – Eutropius. Breviarium ab Urbe condita (Евтропий. «Бревиарий от основания Города»)
Ex Ruffo leg. mil. – Ex Ruffo leges militares («Военные законы из Руффа»)
Fest. – Sextus Pompeius Festus. De verborum significatu (Секст Помпей Фест. «О значении слов»)
FIRA – Fontes iuris Romani antejustiniani / Ed. S. Riccobono etc. Editio altera. Vol. I–III. Firenze, 1940—1942
Front. Strat. – S. Iulius Frontinus. Strategemata (Секст Юлий Фронтин. «Стратегемы / Военные хитрости»)
Fronto. – M. Cornelius Fronto (Марк Корнелий Фронтон):
Ad amic. – Epistulae ad amicos («Письма к друзьям»)
Ad Verum imp. – Ad Verum imperatorem epistulae («Письма к императору Луцию Веру»)
Princ. hist. – Principia historiae («Начала истории»)
Gai. Inst. – Gaius. Institutiones (Гай. «Институции»)
Gloss. – Glossaria Latina (Латинские глоссарии)
Gloss. Cod. Vat. – Corpus glossariorum Latinorum: Glossae codicum Vaticani («Глоссы Ватиканского кодекса»)
Hieron. – Heronymus (Гиероним):
Adversus Rufinum («Против Руфина»)
Epist. – Epistulae («Письма»)
Hdn. – Herodianus. Ab excessu divi Marci (Геродиан. «История императорской власти после Марка в восьми книгах»)
Horat. – Q. Horatius Flaccus (Квинт Гораций Флак):
Carm. – Carmina («Оды»)
Epist. – Epistulae («Послания»)
Sat. – Saturae («Сатиры»)
Hygin. – Hyginus Gromaticus (Гигин Громатик)
De cond. agr. – De condicionibus agrorum («О статусе полей»)
De lim. const. – De constitutione limitum («Об установлении границ»)
Inst. – Institutiones Iustiniani (Институции Юстиниана)
Ios. B. Iud. – Iosephus Flavius. Bellum Iudaicum (Иосиф Флавий. «Иудейская война»)
Ios. Ant. Iud. – Iosephus Flavius. Antiquitates Iudaeorum (Иосиф Флавий. «Иудейские древности»)
Isid. Etym. – Isidorus Hispalensis. Etymologiae (Исидор Севильский. «Этимологии»)
Iul. Exuperant – Iulius Exuperantius. Opusculum (Юлий Эксуперанций. «Бревиарий»)
Iulian. Or. – Iulianus imperator. Orationes (Император Юлиан. «Речи»)
Iust. Epit. – M. Iunianus Iustinus. Epitoma historiarum Philippicarum Pompei Trogi (Марк Юниан Юстин. «Эпитома сочинения Помпея Трога “Historiae Philippicae”»)
Iuven. Sat. – D. Iunius Iuvenalis. Saturae (Децим Юний Ювенал. «Сатиры»)
Lact. De mort. pers. – Lactantius. De mortibus persecutorum (Лактанций. «О смертях гонителей»)
Liban. Or. – Libanius. Orationes (Либаний. «Речи»)
Liv. – Titus Livius. Ab Urbe condita (Тит Ливий. «История Рима от основания Города»)
Liv. Per. – Titus Livius. Periochae (Тит Ливий. «Периохи»).
Lucan. Phars. – M. Anneus Lacanus. Pharsalia, sive De bello civile (М. Анней Лукан. «Фарсалия, или О гражданской войне»)
Macr. Sat. – Ambrosius Theodosius Macrobius. Saturnalia (Амбросий Феодосий Макробий. «Сатурналии»)
Manil. Astr. – M. Manilius. Astronomica (Марк Манилий. «Астрономика»)
Mauric. Strat. – Mauricius Tiberius Flavius Augustus. Strategicon (Маврикий. «Стратегикон»)
Maxim. Tyr. – Maximus Tyrius. Dissertationes (Максим Тирский. «Рассуждения»)
Min. Fel. Octav. – Minucius Felix. Octavius (Минуций Феликс. «Октавий»)
Nepos. Eum. – Cornelius Nepos. De excellentibus ducibus exterarum gentium. Eumenes (Корнелий Непот. «О знаменитых иноземных полководцах. Эвмен»)
Nic. Dam. Vita Caes. – Nicolaus Damascenus. Vita Caesaris (Николай Дамасский. «О жизни Цезаря Августа и о его воспитании»)
NT – Novum Testamentum (Новый Завет):
Matth. – Matthaeum (Евангелие от Матфея)
Marc. – Marcum (Евангелие от Марка)
Ioan. – Ioannes (Евангелие от Иоанна)
Luca. – Lucas (Евангелие от Луки)
Onasand. Strat. – Onasander. Strategicos (Онасандр. «Наставление военачальнику»)
Oros. – Paulus Orosius. Historiarum adversum paganos libri septem (Павел Орозий. «История против язычников»)
Ovid. – P. Ovidius Naso. Fasti (Публий Овидий Назон):
Fast. – Fasti («Фасты»)
Met. – Metamorphosae («Метаморфозы»)
Pan. Lat. – Panegyrici Latini («Латинские панегирики»)
Paul. Fest. – Paulus Diaconus. Epitome Festi De verborum significatu (Павел Диакон. «Эпитома сочинения Феста “О значении слов”»)
Paul. Sent. – Iulius Paullus. Sententiae ad filium (Юлий Павел. «Пять книг сентенций к сыну»)
Petr. Sat. – Petronius Arbiter. Satyricon (Петроний Арбитр. «Сатирикон»)
Philo. Leg. ad Gaium – Philo Alexandrinus. Legatio ad Gaium (Филон Александрийский. «О посольстве к Гаю»)
Plato. – Plato (Платон):
Legg. – Leges («Законы, или О законодательстве»)
Res publ. – Res publica («Государство»)
Plaut. – T. Maccius Plautus (Тит Макций Плавт):
Amph. – Amphitruo («Амфитрион»)
Casina – («Касина)
Miles – Miles gloriosus («Хвастливый воин»)
Plin. – С. Plinius Secundus Minor (Гай Плиний Секунд Младший):
Epist. – Epistolae («Письма»)
Pan. – Panegyricus Traiani («Панегирик Траяну»)
Plin. NH. – C. Plinius Secundus Maior. Naturalis Historia (Гай Плиний Секунд Старший. «Естественная история»)
Plut. – Plutarchus (Плутарх Херонейский):
Apophth. reg. et imp. – Apophthegmata regum et imperatorum («Изречения царей и полководцев»)
Eros. – Eroticos («Об Эроте»)
Mor. – Moralia («Моральные сочинения»)
Quaest. Rom. – Quaestiones Romanae («Римские вопросы»)
Symp. – Symposiaca («Застольные беседы»)
Vitae parallelae («Параллельные жизнеописания»):
Aem. Paul. – Aemilius Paullus (Эмилий Павел)
Alex. – Alexander (Александр Великий)
Ant. – M. Antonius (Марк Антоний)
Brut. – Iunius Brutus (Юний Брут)
C. Mar. – C. Marius (Гай Марий)
Caes. – C. Iulius Caesar (Гай Юлий Цезарь)
Camil. – Camillus (Камилл)
Cato Mai. – Cato Maior (Катон Старший)
Cato Min. – Cato Minor (Катон Младший)
Coriol. – C. Marcius Coriolanus (Гай Марций Кориолан)
Crass. – M. Licinius Crassus (Марк Лициний Красс)
Galba – Servius Sulpicius Galba (Сервий Сульпиций Гальба)
Lucul. – L. Licinius Lucullus (Луций Лициний Лукулл)
Marcel. – M. Claudius Marcellus (Марк Клавдий Марцелл)
Numa – Numa Pompilius (Нума Помпилий)
Otho – M. Salvius Otho (Сальвий Отон)
Pelop. – Pelopides (Пелопид)
Phoc. – Phocion (Фокион)
Pomp. – Cn. Pompeius (Гней Помпей)
Popl. – P. Valerius Poplicola (Публий Валерий Попликола)
Sert. – Q. Sertorius (Квинт Серторий)
Sull. – L. Cornelius Sulla (Луций Корнелий Сулла)
Tit. – Titus Flamininus (Тит Фламинин)
Polyaen. – Polyaenus. Strategemata (Полиэн. «Стратегемы»)
Polyb. – Polybius. Historia (Полибий. «Всеобщая история»)
Propert. – Sextus Propertius. Elegiae (Секст Проперций. «Элегии»)
Ps.-Aristot. Oecon. – Pseudo-Aristoteles. Oeconomica (Псевдо-Аристотель. «Экономика»)
Ps.-Hyg. – Pseudo-Hyginus. Liber de munitionibus castrorum (Псевдо-Гигин. «Об устройстве лагеря»)
Ps.-Quint. Decl. – Pseudo-Quintilianus. Declamationes (Псевдо-Квинтилиан. «Декламации»)
Quint. – M. Fabius Quintilianus (М. Фабий Квинтилиан):
Inst. or. – Institutiones oratoriae («Воспитание оратора»)
Decl. – Declamationes («Декламации»)
Decl. min. – Declamationes minores («Малые декламации»)
Rhet. ad Heren. – Rhetorica ad Herennium / Incerti auctoris de ratione dicendi ad C. Herennium («Риторика для Геренния» / «Неизвестного автора о науке красноречия для Гая Геренния»)
Sall. – C. Sallustius Crispus (Г. Саллюстий Крисп):
B. Iug. – Bellum Iugurtinum («Югуртинская война»)
Cat. – De Catilinae coniuratione («О заговоре Катилины»)
Hist. – Fragmenta Historiarum («Фрагменты истории»)
Sen. – L. Anneus Seneca Minor (Л. Анней Сенека Младший):
De benef. – De beneficiis («О благодеяниях»)
De ira – Ad Novatum de ira («К новату о гневе»)
De vita beata – Ad Gallionem de vita beata («К Галлиону о блаженной жизни»)
Dial. – Dialogi («Диалоги»)
Epist. – Epistulae morales ad Lucillium («Нравственные письма к Луциллию»)
Serv. Ad Aen. – Maurus Servius Honoratus. Ad Aeneidem (Мавр Сервий Гонорат. «Комментарий на “Энеиду” Вергилия»)
SHA – Scriptores Historiae Augustae («Писатели истории Августов»):
Alex. Sev. – Alexander Severus (Александр Север)
Aurel. – Aurelianus (Аврелиан)
Avid. Cass. – Avidius Cassius (Авидий Кассий)
Carac. – Caracalla (Каракалла)
Car., Carin., Numer. – Carus, Carinus, Numerianus (Кар, Карин, Нумериан)
Claud. – Claudius (Клавдий)
Comm. – Commodus (Коммода)
Diad. Ant. – Antoninus Diadumenianus (Диадумениан)
Did. Iul. – Didius Iulianus (Дидий Юлиан)
Gall. – Gallienus (Галлиен)
Geta – Geta (Гета)
Gord. tres – Gordiani tres (Три Гордиана)
Heliog. – Heliogabal (Гелиогабал)
Hadr. – Hadrianus (Жизнеописание Адриан)
M. Aur. – M. Aurelius Antoninus (Марк Аврелий)
Macr. – Macrinus (Опимий Макрин)
Max. duo – Maximini duo (Двое Максиминов)
Maxim. – Maximinus (Максимин)
Max. et Balb. – Maximus et Balbinus (Максим и Бальбин)
Pert. – Pertinax (Пертинакс)
Pesc. Nig. – Pescenius Niger (Песценний Нигер)
S. Sev. – Septimius Severus (Септимий Север)
Prob. – Probus (Проб)
Tac. – Tacitus (Тацит)
Tyr. Trig. (Тридцать тиранов)
Sil. Ital. Pun. – Tiberius Catius Asconius Silius Italicus. Punica (Тиберий Катий Асконий Силий Италик. «Пуника»)
Symmach. Or. – L. Aurelius Avianius Symmachus. Orationes (Луций Аврелий Авианий Симмах. «Речи»)
Sisenna. Frg. – L. Cornelius Sisenna. Historiarum fragmenta (Луций Корнелий Сизенна. «Фрагменты историй»)
Suet. – С. Suetonius Tranquillus. De vita Caesarum (Гай Светоний Транквилл. «Жизнь двенадцати цезарей»):
Aug. – Augustus (Август)
Calig. – Caligula (Калигула)
Claud. – Claudius (Клавдий)
Iul. – Divus Iulius (Божественный Юлий Цезарь)
Dom. – Domitianus (Домициан)
Galba – Galba (Гальба)
Nero – Nero (Нерон)
Otho – Otho (Отон)
Tib. – Tiberius (Тиберий)
Tit. – Titus (Тит)
Vesp. – Vespasianus (Веспасиан)
Vit. – Vitellius (Вителлий)
Tac. – P. Cornelius Tacitus (Публий Корнелий Тацит):
Agr. – Agricola («Жизнеописание Юлия Агриколы»)
Ann. – Annales («Анналы»)
Germ. – Germania / De origine et situ Germanorum («Германия» / «О происхождении германцев и месторасположении Германии»
Hist. – Historiae («История»)
Tertul. – Q. Septimius Florens Tertullianus (Кв. Септимий Флорент Тертуллиан):
Ad Mart. – Ad Martyras («К мученикам»)
Ad nat. – Ad nationes («К язычникам»)
Apol. – Apologeticus («Апологетик»)
Thuc. – Thucidides. Historiae (Фукидид. «История Пелопоннесской войны»)
Val. Max. – Valerius Maximus. Factorum et dictorum memorabilium libri novem (Валерий Максим. «Девять книг достопамятных деяний и изречений»)
Varro. LL. – M. Terentius Varro. De lingua Latina (М. Теренций Варрон. «О латинском языке»)
Veget. – Flavius Vegetius Renatus. Epitoma rei militaris (Флавий Вегеций Ренат. «Краткое изложение военного дела»)
Vell. Pat. – Velleius Paterculus. Historia Romana (Веллей Патеркул. «Римская история»)
Verg. – P. Vergilius Maro (Публий Вергилий Марон):
Aen. – Aeneis («Энеида»)
Bucol. – Bucolica («Буколики»)
[Verg.] Dirae. – Pseud-Vergilius. Dirae (Псевдо-Вергилий. «Проклятия»)
Vir. ill. – Incerti auctoris liber de viris illustribus Urbis Romae (Неизвестного автора книга о знаменитых мужах города Рима)
Xen. – Xenophon (Ксенофонт):
Ages. – Agesilaus («Агесилай»)
Hell. – Hellenica («Греческая история»)
Hieron. – Hieron («Гиерон, или О единовластии»)
Hipparch. – Hipparchicus («О начальнике конницы»)
Inst. Cyr. – Institutio Cyri («Воспитание Кира»)
Oecon. – Oeconomicus («Домострой»)
R. p. Lac. – Res publica Lacedaemoniorum («Государственное устройство лакедемонян»)
Symp. – Symposion («Пир»)
Zon. – Ioannes Zonara. Epitome historiarum (Иоанн Зонара. «Сокращение историй»)
Zosim. – Zosima. Historia nova (Зосим. «Новая история»)
Переводы источников на русский язык
Властелины Рима. Биографии римских императоров от Адриана до Диоклетиана / Пер. с лат. С.П. Кондратьева; под ред. А.И. Доватура. М., 1992.
Греческие полиоркетики. Флавий Вегеций Ренат. СПб., 1996.
Дигесты Юстиниана. T. I–VIII / Пер. с лат.; отв. ред. Л.Л. Кофанов. М., 2002–2006.
Латинские панегирики / Пер., вступит ст. и коммент. И.Ю. Шабага // Вестник древней истории. 1996. № 3–4; 1997. № 1–2.
Латинские панегирики / Вступительная статья, перевод и комментарии И.Ю. Шабаги. М., 2016.
Малые римские историки. Веллей Патеркул. Римская история. Анней Флор. Две книги Римских войн. Луций Ампелий. Памятная книжица / Пер. с лат. / Изд. подгот. А.И. Немировский. М., 1995.
Римские историки IV века / Пер. с греч. Е.В. Дарк, М.Л. Хорькова; пер. с лат. А.М. Донченко, В.С. Соколова; ст. и коммент. М.Ф. Высокого, А.И. Донченко, М.Л. Хорькова; отв. ред. М.А. Тимофеев. М., 1997.
Стратегикон Маврикия / Изд. подг. В.В. Кучма. СПб., 2004.
Литература
1.
2.
3.
4.
5.
6.
7.
8.
9.
10.
11.
12.
13.
14.
15.
16.
17.
18.
19.
20.
21.
22.
23.
24.
25.
26.
27. Военная психология. М., 1972.
28.
29.
30.
31.
32.
33.
34.
35.
36.
37.
38.
39.
40.
41.
42.
43.
44.
45.
46.
47.
48.
49.
50.
51.
52.
53.
54. Душа армии. Русская военная эмиграция о морально-психологических основах российской вооруженной силы. М., 1997.
55.
56.
57.
58.
59.
60.
61.
62.
63.
64.
65. Жреческие коллегии в раннем Риме. К вопросу о становлении римского сакрального и публичного права. М., 2001.
66.
67.
68.
69.
70.
71.
72.
73.
74.
75.
76.
77.
78. История ментальностей, историческая антропология. Зарубежные исследования в обзорах и рефератах / Сост. Е.М. Михина. М., 1996.
79.
80.
81.
82.
83.
84.
85.
86.
87.
88.
89.
90.
91.
92.
93.
94.
95.
96.
97.
98.
99.
100.
101.
102.
103.
104.
105.
106.
107.
108.
109.
110.
111.
112.
113.
114.
115.
116.
117.
118.
119.
120.
121.
122.
123.
124.
125.
126.
127.
128.
129.
130.
131.
132.
133.
134.
135.
136.
137.
138.
139.
140.
141.
142.
143.
144.
145.
146.
147.
148.
149.
150.
151.
152.
153.
154.
155.
156.
157.
158.
159.
160.
161.
162.
163.
164.
165.
166.
167.
168.
169.
170.
171.
172.
173.
174.
175.
176.
177.
178.
179.
180.
181.
182.
183.
184.
185.
186.
187.
188.
189. О долге и чести воинской в Российской армии. М., 1990.
190.
191.
192.
193.
194.
195.
196.
197.
198.
199.
200.
201.
202.
203.
204.
205.
206.
207.
208. Проблемы психологии воинского коллектива. М., 1973.
209.
210.
211.
212.
213.
214.
215.
216.
217.
218.
219.
220.
221.
222.
223.
224.
225. Русская военная мысль: конец XIX – начало XX века. М., 1982.
226.
227.
228.
229.
230.
231.
232.
233.
234.
235.
236.
237.
238.
239.
240.
241.
242.
243.
244.
245.
246.
247.
248.
249. Споры о главном. Дискуссии о настоящем и будущем исторической науки вокруг французской школы «Анналов». М., 1993.
250.
251.
252.
253.
254.
255.
256.
257.
258.
259.
260.
261.
262.
263.
264.
265.
266.
267.
268.
269.
270.
271.
272.
273.
274.
275.
276.
277.
278.
279.
280.
281.
282.
283.
284.
285.
286.
287.
288.
289.
290.
291.
292.
293.
294.
295. Actes du IVe Colloque international d’histoire et d’archéologie de l’Afrique du Nord (Strasbourg 1988). Vol. II. L’armée et les affiares militaires. P., 1991.
296.
297.
298.
299.
300.
301.
302.
303.
304.
305.
306.
307.
308.
309.
310.
311.
312.
313.
314.
315.
316.
317.
318.
319. L’armée romaine et la religion sous le Haut-Empire romain: Actes du quatrième Congrès de Lyon (26–28 octobre 2006) / Ed. C. Wolff avec la collaboration de Y. Le Bohec. P., 2009.
320.
321.
322. Autour de la colonne aurélienne. Geste et image sur la colonne de Marc Aurèle à Rome / Ed. J. Scheid, V. Huet en collaboration avec le Deutsches Archaeologisches Institut (Rome) et le Centre Louis Gernet (Paris). Turnhout, 2000.
323.
324.
325.
326.
327.
328.
329.
330.
331.
332.
333.
334.
335.
336.
337.
338.
339.
340.
341.
342.
343.
344.
345.
346.
347.
348.
349.
350.
351.
352.
353.
354.
355.
356.
357.
358.
359.
360.
361.
362. [
363.
364.
365.
366.
367.
368.
369.
370.
371.
372.
373.
374.
375. The Cambridge History of Greek and Roman Warfare / Ed. P. Sabin, H. van Wees, M. Whitby. Vol. 1–2. Cambridge, 2007.
376.
377.
378.
379.
380.
381.
382.
383.
384.
385.
386.
387.
388.
389.
390.
391.
392.
393.
394.
395.
396.
397. A Companion to the Roman Army / Ed. P. Erdkamp. Oxford, 2007.
398.
399.
400.
401.
402.
403.
404.
405.
406.
407.
408.
409.
410.
411.
412.
413.
414.
415.
416.
417.
418.
419.
420.
421.
422.
423.
424.
425.
426.
427.
428.
429.
430.
431.
432.
433.
434.
435. Les discours d’Hadrien à l’armèe d’Afrique: Exercitatio / Ed. Y. Le Bohec. Paris, 2003.
436.
437.
438.
439.
440.
441. Documenting in the Roman Army. Essays in Honour of Margaret Roxan / Ed. J.J. Wilkes. L., 2003.
442.
443.
444.
445.
446.
447.
448.
449.
450.
451.
452.
453.
454.
455.
456.
457.
458.
459.
460.
461.
462.
463.
464.
465.
466.
467.
468.
469.
470.
471.
472.
473.
474.
475.
476.
477.
478.
479.
480.
481.
482.
483.
484.
485.
486.
487.
488.
489.
490.
491.
492.
493.
494.
495.
496.
497.
498.
499.
500.
501.
502.
503.
504.
505.
506.
507.
508.
509.
510.
511.
512.
513.
514.
515.
516.
517.
518.
519.
520.
521.
522.
523.
524.
525.
526.
527.
528. Handbook of Military Institutions / Ed. R.W. Little. Beverley Hills, 1971.
529.
530.
531.
532.
533.
534.
535.
536.
537.
538.
539.
540.
541.
542.
543.
544.
545.
546.
547.
548.
549.
550. La Hiérarchie (Rangordnung) de l’armée romaine sous le Haut-Empire. Actes du Congrès de Lyon (15–18 semptebre 1994) / Ed. Y. Le Bohec. Paris; Lyon, 1995.
551.
552.
553.
554.
555.
556.
557.
558.
559.
560.
561.
562.
563.
564.
565.
566.
567.
568.
569.
570.
571.
572.
573.
574.
575.
576. Kaiser, Heer und Gesellschaft in der römischen Kaiserzeit. Gedenkschrift für Erick Birley / Hrsg. G. Alföldy, B. Dobson, W. Eck. Stuttgart, 2000.
577.
578.
579.
580.
581.
582.
583.
584.
585.
586.
587.
588.
589.
590.
591.
592.
593.
594.
595.
596.
597.
598.
599.
600.
601.
602.
603.
604.
605.
606.
607.
608.
609.
610.
611.
612.
613.
614.
615.
616.
617.
618.
619.
620.
621. Les légions de Rome. Actes du congrès de Lyon (17–19 Septembre 1998) / Ed. Y. Le Bohec, C. Wolf. Vol. I–II. Lyon; Paris, 2000.
622.
623.
624.
625.
626.
627.
628.
629.
630.
631.
632.
633.
634.
635.
636.
637.
638.
639.
640.
641.
642.
643.
644.
645.
646.
647.
648.
649.
650.
651.
652.
653.
654.
655.
656.
657.
658.
659.
660.
661.
662.
663.
664.
665. Le métier du soldat dans le monde romain. Actes du cinquième congrès de Lyon organisé les 23–25 septembre 2010 par l’Université Jean Moulin Lyon 3 / Ed. C. Wolff. Lyon, 2012.
666.
667.
668.
669. Military and Civilian in Roman Britain. Cultural Relationships in a Frontier Province / Ed. T.F.C. Blagg and A.C. King. Oxford, 1984.
670. Das Militär als Kulturträger in römischer Zeit / Hrsg. von H. von Hesberg. Köln, 1999.
671.
672.
673.
674.
675.
676.
677.
678.
679.
680.
681.
682.
683.
684.
685.
686.
687.
688.
689.
690.
691.
692.
693.
694.
695.
696.
697.
698.
699.
700.
701.
702.
703.
704.
705.
706.
707.
708.
709.
710.
711.
712.
713.
714.
715.
716.
717.
718.
719.
720.
721.
722.
723.
724.
725.
726.
727.
728.
729.
730.
731.
732.
733.
734.
735.
736.
737.
738.
739.
740.
741.
742.
743.
744.
745.
746.
747.
748.
749.
750.
751.
752.
753.
754.
755.
756.
757. Problèmes de la Guerre à Rome / Sous la direction et avec introduction de J.-P. Brisson. P., 1969.
758.
759.
760.
761.
762.
763.
764.
765.
766.
767. Religion and Classical Warfare: The Roman Empire / Ed. M. Dillon and C. Matthew. Barnsley, 2022.
768.
769.
770.
771.
772.
773.
774.
775.
776.
777.
778.
779. Roman and Byzantine Army in the East / Ed. E. Dabrowa. Krákow, 1994.
780. The Roman Army and the Economy / Ed. P. Erdkampf. Amsterdam, 2002.
781. The Roman Army as a Community / Ed. A. Goldsworthy and I. Haynes. Portsmouth, RI, 1999.
782. The Roman Army in the East / Ed. D.L. Kennedy. Ann Arbor, 1996.
783. Roman Frontier Studies 1979 / Ed. W.S. Hanson, L.J.F. Keppie. Vol. I–III. Oxford, 1980.
784. Roman Frontier Studies 1989. Proceedings of the XV International Congress of Roman Frontier Studies / Ed. V.A. Maxfield, M.J. Dobson. Exeter, 1991.
785. Roman Frontier Studies 1995. Proceedings of the XVIth International Congress of Roman Frontier Srudies / Ed. W. Groenman van Waateringe. Oxford, 1997.
786.
787.
788.
789.
790.
791.
792.
793.
794.
795.
796.
797.
798.
799.
800.
801.
802.
803.
804.
805.
806.
807.
808.
809.
810.
811.
812.
813.
814.
815.
816.
817.
818.
819.
820.
821.
822.
823.
824.
825.
826.
827.
828.
829.
830.
831.
832.
833.
834.
835.
836.
837.
838.
839.
840.
841.
842.
843.
844.
845.
846.
847.
848.
849.
850.
851.
852.
853.
854.
855.
856.
857.
858.
859.
860.
861.
862.
863.
864.
865.
866.
867.
868.
869.
870.
871.
872.
873.
874.
875.
876.
877.
878.
879.
880.
881.
882.
883.
884.
885.
886.
887.
888.
889.
890.
891.
892.
893.
894.
895.
896.
897.
898.
899.
900.
901.
902.
903.
904.
905.
906.
907.
908.
909.
910.
911.
912.
913.
914.
915.
916.
917.
918.
919.
920.
921.
922.
923.
924.
925. War and Society in the Roman World / Ed. J. Rich, G. Shipley. L.; N.Y., 1993.
926. War as a Cultural and Social Force: Essays on Warfare in Antiquity / Ed. T. Bekker-Nielsen, L. Hannestad. Kobenhavn, 2001.
927. War, Morality and the Military Profession / Ed. M. Wakin. Boulder, Col., 1979.
928.
929.
930.
931.
932.
933.
934.
935.
936.
937.
938.
939.
940.
941.
942.
943.
944.
945.
946.
947.
948.
949.
950.
951.
952.
953.
954.
955.
956.
957.
958.
959.
960.
961.
962.
963.
964.
965.
Словарь латинских и греческих терминов
ab epistulis – ведомство по делам переписки при императорском дворе
Acta Urbis (acta diurna) – ежедневные городские ведомости с официальной и придворной хроникой
ad bestias – вид смертной казни, когда приговоренный отдавался на растерзание диким зверям в цирке
adiutor – «помощник», штабная должность
Adiutrix – «Помощник», «Вспомогательный», название легиона
adlocutio (allocutio) – обращение военачальника (императора) с речью к войску
adrogatio – вид усыновления, торжественно совершавшегося в куриатных комициях под руководством понтификов
adulterii – нарушители супружеской верности, прелюбодеи
aedes – храм, небольшое святилище
– signorum – находившийся в военном лагере храм, где хранились знамена и священные изображения
aedilitas – эдилитет, должность эдила
aerarium militare – учрежденная Августом специальная казна для покрытия расходов на войско, пополнявшаяся за счет налогов с продажи, наследства и отпуск рабов на волю
ala – отряд конницы
ambitio – заискивание, обхаживание, угодничество
amicus – друг, товарищ
amor obsequii – любовь к послушанию
apparitores – аппариторы, низшие служащие при магистрате
aquila – орел, главный штандарт легиона
aquilifer – орлоносец, воин, который носил легионного орла
ἀριστεῖον – награда за доблесть
arcana imperii – тайна императорской власти (выражение Тацита)
armilla – крупный браслет, дававшийся в качестве боевой награды за доблесть
assec(u)lae – приспешники, нахлебники, обозные слуги
auctor (seditionis) – зачинщик (мятежа)
auguratorium – место для совершения птицегаданий
auxilia (
beneficia – благодеяния, льготы
Bonus Eventus – первоначально бог урожая, затем – вообще счастливого исхода
bucellarius – «нахлебник», «кусочник», солдат, находившийся в услужении у своего покровителя
caligatus (miles) –
campester, stris, stre – «относящийся к полю, военному плацу», эпитет некоторых божеств, выступавших в качестве покровителей занятий на военном плацу
campidoctor – инструктор по обучению воинов
campus – строевой плац, место для военных упражнений
canabae – поселение при военном лагере
cantabra – разновидность военных знамен
capite censi – беднейший класс граждан, неимущие, не имевшие в республиканский период (до реформы Г. Мария) права служить в легионах
carmina triumphalia – насмешливые куплеты, исполнявшиеся воинами во время триумфального шествия полководца
castra (
– stativa – постоянный (стационарный) лагерь
castrensis, e – относящийся к лагерю, военный, солдатский
certamen (
cibus militaris – солдатская пища
civis – (со)гражданин, гражданский человек
civitas (
classicum – военная сигнальная труба; сигнал, подаваемый этой трубой
classis – флот
clavarium – наградные солдатам (
coarmio – товарищ по оружию, соратник, сослуживец
collega – cослуживец, товарищ по специальности или по коллегии
collegia iuvenum – коллегии юношей
comitia – народное собрание в Риме
– calata – народное собрание, торжественно созывавшееся жрецами, на котором, в частности, оглашались завещания
commanipularis – товарищ, сослуживец по манипулу
commanuculus – товарищ по манипулу
commiles – соратник, боевой товарищ
commilito (
commilitium – совместная воинская служба, соратничество
commoda (militiae) – выгоды, льготы и привилегии, связанные c военной службой
concordia – согласие, единодушие
conditio – условие, договор
сonditor – основатель
congiarium – выдача вина или масла, денежный или другой подарок городской бедноте по случаю какого-либо праздника
coniuratio – взаимная клятва; заговор
consensus multitudinis – единодушие, сговор толпы; круговая порука воинов
constantia – стойкость, твердость, выдержка, один из компонентов римской
сonterraneus – земляк
contio (militaris, militum) – сходка воинов, собрание войска или воинской части, на котором могли обсуждаться и решаться важные вопросы при непосредственном участии солдат
contiro – «соновобранец», сотоварищ по призыву на военную службу
contubernalis (contubernius) – товарищ по палатке; контубернал, молодой человек из числа знатных римлян, прикомандированный к преторской свите для ознакомления с военным делом
contubernium – общая палатка; совместная военная служба, товарищество; группа воинов, проживающих в одной палатке или блоке казармы
conturmalis – соратник, товарищ по
conveterani (
cornicularius – корникуларий, солдат, награжденный почетным рожком (cornu) и занимающий младшую командную должность
corona – наградной венок, знак отличия:
– aurea – золотой венок, награда, вручавшаяся за различные по характеру подвиги
– castrensis – лагерный венок, награда за отличие при взятии вражеского лагеря
– civica – гражданский венок, изготавливавшийся из дубовых листьев, одна из высших наград в римской армии, даваемая за спасение согражданина в бою
– muralis – венок, которым награждался воин, первым взошедший на стену вражеской крепости
– navalis (classica) – морской венок, знак отличия за победу на море
– obsidionalis – осадный венок, награда за освобождение осажденного отряда; назывался также травяным (graminea)
– vallaris – венок за отличие при взятии вражеского лагеря
corpus – корпорация, сословие;
– militare – военное сословие
cupido gloriae – жажда славы, славолюбие
decanus – командир отряда из десяти человек
decurio – декурион, командир декурии, подразделения конницы
decurionatus – пост, звание декуриона
decus – честь, слава
delictum militum – воинский проступок, воинское преступление
De re militari – «О военном деле», название сочинений ряда античных авторов и юристов
desertio – самовольное оставление войска, дезертирство
dii campestres – боги-покровители строевого плаца
dii militares – военные боги
dilectus – набор воинов, призыв в армию
diploma – увольнительный документ для выходивших в отставку солдат вспомогательных войск; этим документом фиксировались предоставляемые ветеранам правовые привилегии, в том числе предоставление прав римского гражданства
disciplina – понятие с широким спектром значений, одна из важных категорий римской системы ценностей
– militaris – воинская дисциплина, военный порядок, подчинение, также военное дело, наука
– domestica – домашняя дисциплина, порядок, подчинение в семействе
– civilis – гражданская дисциплина, порядок в сфере гражданского управления
domus Augusta – «дом Августа», императорское семейство
dona (militaria) (
donativum (
dracones (
duplicarius – воин, получающий двойное жалование или довольствие
effigies principis – императорские изображения
epistula commendaticia –
equites singulares – отряд конных телохранителей императора
evocatus – эвокат, солдат, отслуживший положенный срок службы и добровольно поступивший на сверхсрочную службу
exercitatio – упражнение, тренировка, военная подготовка
exercitator – инструктор по боевой подготовке и обучению личного состава
exercitium
exercitus – войско, армия
ex voto – по обету
factio – мятеж, восстание; партия; шайка
fama – репутация, доброе имя, слава
fas – высший божественный (неписаный) закон, божеское право; то, что предписывается богами
fas disciplinae – установленный и освященный богами военный порядок
Feriale Duranum – папирусный документ (P. Dur. 54) из г. Дура-Европос на р. Евфрате (в совр. Ираке), найденный в архиве ХХ когорты пальмирцев и датируемый временем около 223–227 гг. н. э. Представляет собой перечень праздничных дней и годовщин, официально отмечаемых в армии
fides – верность, доверие, преданность
Fides veteranorum – «Верность ветеранов», обожествленная абстракция
flagitium – позорное деяние, позорный поступок
foedus – союз, договор
fortitudo – храбрость, смелость, важнейшая составная часть понятия
Fortuna – Фортуна, богиня Удачи; удача, судьба
– Conservatrix – Фортуна Хранительница
– Redux – Фортуна Возвращающая
frater – брат
galearii – обозные слуги
Gemina – «Близнец», наименование легиона
Genius sacramenti – Гений присяги
Genius sanctus militum – священный Гений воинов
glans (
gloria – слава, одна из важных категорий римской системы ценностей
hasta pura – копье без железного наконечника, служившее военной наградой, знаком отличия за доблесть
heres – наследник
homines novi – «новые люди», лица незнатного происхождения, достигшие высших магистратур
homo militans — «человек воюющий, несущий военную службу»
honos / honor (
hortatio – ободрение, обращение полководца к войску перед битвой
humiliores – граждане низших сословий
imaginifer – имагинифер, воин, носивший imagines (
imago (
immunis – иммун, воин, имеющий какие-либо специальные функции и освобожденный от обычных обязанностей рядового
imperium – власть высших магистратов, военное командование, высшая военная и гражданская власть
– domi – власть высшего магистрата на территории Рима, в гражданских делах
– militiae – власть высшего магистрата в военных делах, за пределами городской черты, во время военного похода
imperium Romanum – Римская держава
infamis – лицо, пользующееся дурной славой, которое ограничивалось в правоспособности
ingenuus – свободнорожденный
insignia (
Iudicium sacramenti – «Суд присяги» (обожествленная абстракция)
ius – право, правовая норма
– civile – гражданское право
– gladii – «право меча», право высших магистратов выносить смертный приговор в рассматриваемых ими судебных делах
– honorum – право на занятие выборных должностей
– militandi in legione – право служить в легионе, которым пользовались только римские граждане
– militare – военное право
– suffragii – право голоса, принадлежавшее римским гражданам
labor – труд, работа, напряжение, усилие, трудолюбие, один из компонентов воинского долга и доблести
laesae maiestatis damnator – осужденный по закону об умалении величия
latus clavus – широкая пурпуровая полоса на тунике, отличительный знак членов сенаторского сословия
laudatio – похвала, публичная похвальная речь, произносимая полководцем на воинской сходке, одна из форм поощрения воинов
laus – похвала, слава
leves querelae – легкие жалобы
lex Iulia de adulteriis – Юлиев закон о прелюбодеяниях, принятый по инициативе Октавиана Августа в 18 г. до н. э.
lex Iulia de civitate – Юлиев закон о гражданстве (90 г. до н. э.), наделявший римскими гражданскими правами тех латинов и союзников Рима, которые сохранили ему верность во время Союзнической войны 91–88 гг. до н. э.
lex Iulia de maiestate – закон Юлия об оскорблении величия
lex Iulia de repetundis – Юлиев закон о вымогательствах (59 г. до н. э.)
libellus – петиция, прошение; агитационный памфлет
libertas – свобода, основное правомочие римского гражданина
libertus – вольноотпущенник
librarius – либрарий, солдат, занимавший должность писца
litterae commendaticiae – рекомендательное письмо, предоставление которого было необходимо для поступления на военную службу или занятия того или иного поста
litterio – «учителишка», презрительное наименование представителей интеллектуальных профессий, бытовавшее в армейской среде
lustratio – обряд очищения
lustrum – люстр, ценз, оценка имущественного положения римских граждан
mandata – императорские указы, распоряжения
manipularis imperator – «солдатский император», «император-солдат»
Mater castrorum – «Мать лагерей», титул ряда римских императриц
mens bona – Благоразумие, обожествленная абстракция
mens exercituum – настроение войск
miles – воин, солдат
– gregarius – рядовой воин
– impius – нечестивый воин, «безбожный вояка»
– missicius – воин, уволенный с военной службы
– Romanus – римский воин
militia – войско, армия, гражданское ополчение; военный поход; военная служба; военная должность
Minervia – название легиона по имени богини Минервы
missio – отставка:
– ignominosa – порочащая отставка
– honesta – почетная отставка
modestia – умеренность, самообладание, послушание (один из синонимов
mos (
mulus Marianus – «Мариев мул», прозвище солдат Г. Мария
munera armatae militiae – обязанности военной службы
nefas – противоположность fas (
numen – безличная божественная сила, божество
– Augusti – божественная сила императора
numerus – воинское подразделение, отряд
numina castrorum – божества лагеря
obsequium – повиновение, подчинение, послушание (один из компонентов
officium – оффиций, служебный персонал при должностном лице или военном командире; долг, обязанность, служба
optio – помощник центуриона
opus (
origo – происхождение, родина, официальное место рождение
– (ex) castris – происхождение из лагеря, место рождения, которое указывалось сыновьями ветеранов, поступавшими на службу в легионы, или перегринами, получавшими римское гражданство при поступлении на службу в легион
ornamenta equestria – знаки всаднического достоинства
otium – праздность, досуг
paganus – сельский житель, крестьянин; невоенный человек, штатский в противоположность
pater exercituum – «отец войск», прозвище императора Гая Калигулы
pater militum – «отец воинов», прозвище императора Каракаллы
peregrinus (
phalera – знак отличия за доблесть, представлявший собой металлическую или стеклянную бляху с какими-либо изображениями
pietas – благочестие, почтение к богам, добродетель, включавшая в себя верность традициям, семье, государству
plebs urbana – городской плебс
pomerium (poemerium) – померий, незастроенная полоса земли по обе стороны городской стены Рима, отделявшая городскую территорию от сельской местности
populus Romanus (Quiritium) – римский народ (квиритов)
potestas – власть, полномочия
praecones – глашатаи, вестники
praefectus equitum – префект всадников, одна из высших командных должностей в армии
praemium (
– militiae – награда за военную службу; «пенсионное» обеспечение ветеранов
praeses – презид, военный командующий
praetorium – преторий, расположенная в центре военного лагеря палатка полководца, а также площадь вокруг этой палатки; в постоянном лагере – штаб-квартира полководца
primipilaris (
primipilus (centurio primipili) – примипил, центурион первой центурии первого манипула первой когорты, высший и наиболее почетный ранг среди центурионов
principalis – принципал, младший командир
principia (
pro praetore – в ранге пропретора (имеется в виду легат императора, т. е. наместник провинции)
pro salute – за здравие, за благополучие (вотивная формула)
proditio – предательство
proditor – предатель, изменник
Rangordnung (
publica arma – государственные вооруженные силы
pudor – стыд, чувство чести
Quiris (
religio – религия, благочестие; суеверие
religio castrensis – солдатская религия
res publica – государство, республиканский строй
Rosaliae signorum – праздник Розалий в честь военных знамен
sacramenti cultores – почитатели присяги (как обожествленной абстракции)
sacramentum – присяга, клятва
– militiae (militare) – воинская присяга, даваемая при вступлении на военную службу
sacrata militia – «священная воинская служба»; военная служба, понимаемая как особая религиозная миссия
sacrilegium – святотатство, кощунство, преступление против святыни
sarcina – cнаряжение, переносимое воином
schola – в армии сообщество, корпорация, «клуб», объединявший младших командиров; помещение, где собирались коллегии (объединения младших командиров и специалистов)
seditio (militum, militaris) – солдатский мятеж
seditionis ministri – подручные, помощники в деле мятежа
semilixa – «полумаркитант» (
senatus consulta – постановления сената
senatus populusque Romanus — «cенат и народ римский», официальная формула, обозначающая высших субъектов суверенной власти в римском государстве
sermo castrensis – солдатский язык, армейский жаргон
severitas – суровость, строгость; традиционная черта римской дисциплины
signa (militaria) (
signifer – знаменосец
simplicitas (militaris, militum) – простодушие, неведение, бесхитростность воинов; качество, служившее в некоторых юридических ситуациях обстоятельством, оправдывающим незнание законов и норм права
socii – союзники
speculator – разведчик, телохранитель, ординарец
spolia opima – доспехи, снятые с неприятельского полководца
sportulae –
statio – военный пост, пикет; срок пребывания, командировка на этом посту
stellatura – мошенническое удержание офицерами солдатского пайка или жалования
stipendia iusta – положенный, законный срок военной службы
– emerita – полностью завершенный срок военной службы
stipendium – стипендий, жалованье, получаемое на военной службе; год военной службы
sudor – пот, метонимическое обозначение воинской службы
suffragium – голосование, решение, одобрение, рекомендация
suggestus – ораторское возвышение, трибуна
Sullani – воины легионов Суллы
suovetaurilia – торжественное жертвоприношение, во время которого закалывали свинью, овцу и быка
taberna – помещение, здание в лагере, предназначенное для различных служб
tesserarius – тессерарий, воин, передававший приказы военачальника
torques – торквес, наградное ожерелье из золота или серебра
transfuga – перебежчик, предатель
transfugium – переход на сторону врага
tribunal – трибунал, возвышенное место, где располагалось кресло, на котором восседал военачальник, отправляя правосудие
tribunus militum – военный трибун; в императорской армии – один из офицерских постов в легионе
triumphus – триумф
tumultus (militaris) – воинский мятеж, восстание
turma – турма, подразделение конного отряда (алы)
turturilla – «горлинка», «голубок», презрительное прозвище солдат, добивавшихся каких-л. привилегий путем угождения командирам
urbanitas – «столичность», изысканность, образованность, изящество
vacatio militiae – освобождение от военной службы
– causaria – освобождение от военной службы по причине телесной неспособности, инвалидности
Valeriani – воины легионов Валерия
vexillarius – знаменосец, носивший
vexillarii – вексилларии, старые ветераны, выделенные в отдельный отряд
vexillatio – вексилляция, отряд вексиллариев; отряд, выделенный из легиона (или сводный отряд из нескольких легионов) и действующий самостоятельно
vexillum – знамя (в коннице, отрядах союзников, отдельном отряде вексиллариев); наградной флаг
Victoria – Победа, богиня или обожествленная абстракция
– Adiabenica – Адиабенская
– Arabica – Арабская
– Augusta – Августова
– Britannica – Британская
– Parthica – Парфянская
– Redux – Победа Возвращающая
vigiles (cohortes) – подразделения (когорты) ночной стражи в Риме
vindex – защитник, спаситель, поручитель
vir (
– militaris (militares) – военные мужи, военные люди; высокопоставленные римляне, чья карьера была связана преимущественно с военными должностями
virtus – мужество, доблесть, прежде всего воинская, высший нравственный идеал, центральная категория римской системы ценностей, включавшая целый ряд нормативных качеств (храбрость, стойкость, усердие, энергию и т. п.)
vitis – жезл центуриона из срезанной виноградной лозы, знак его дисциплинарной власти
viva vox – живой голос
voceferatio – возгласы, выкрики (из строя)
voluntarius – доброволец; воин, добровольно оставшийся в армии после окончания срока службы
votum (
vulgus – толпа, чернь, негативное обозначение солдатской массы
Summary
In Ancient Rome, «la métier de citoyen» required necessarily the military service of a citizen. But when Rome-polis had become the world power, the citizens’
However, the attitude of the majority of ancient authors, because of its moralistic nature, is deeply ambivalent. Behind strong condemnation of soldiers’ deep-rooted vices, there exists implicitly a certain ideal of the true Roman soldier’s features. This ideal serves as a criterion to draw the line between moral evil and moral virtue. That this military-ethic ideal really existed can be proved by studying the same sources, which not infrequently report the facts of heroic deeds of simple Roman soldiers and officers. And we must give the same credit to these facts as we give to the judgements on soldiers’ depravity. In both the cases, ancient authors operate a system of literary
The contradictory combination of the old-fashion republican traditions and realities of professional military corps comes to light most obviously in dichotomy of citizen’s and soldier’s statuses. From the evidence of ancient literary and legal texts it is possible to draw a conclusion that many traditional attitudes and establishments were preserved in the emperors’ recruiting policy and in the public treatment of the troops. That is concerned, first of all, the orientation to citizen status of legionary soldiers, as well as the complex of moral qualities required from the Roman military. These traditions called forth certain forms of army’s participation in politics and in interrelations with imperial government and individual emperors. One of the institutions that provided participation of the soldiery masses in carrying out specific power functions was a soldiers’ assembly (
Another specific form of army’s intervention into politics was soldiers’ mutinies and seditions. In spite of commanders’ wide credentials and very strict sanctions, the Roman military law gave against any disobedience and rebellious efforts, in practice all corresponding measures had never been taken in a full volume. The significant cause of such a situation was that the legionaries were considered as Roman citizens-in-arms and displayed themselves as a part of wider civic community, not as a venal mercenary force; they recognized themselves as the partners and supporters of the ruler. In soldiers’ uprisings and mutinies of the Later Republic and Principate one can see certain manifestations of the ancient traditions of legionaries’ self-government and a kind of
During the Principate, one can see the developent of particular relations and ties connecting the emperor and his army, which had aroused in the last century of the Roman Republic. Such interrelations can be defined as a specific military
To investigate peculiarities of the Roman military mentality, or soldier’s
Friendly relations between the soldiers were one of the sources of such corporativeness. Existence of various groups and close comradely relations in the Roman army is revealed by analysis of epigraphic data. Soldiers’ inscriptions contain a number of terms that denote comrades-in-arms with different shades of meaning (
Many characteristic features of military ethos are connected with the corporate spirit and informal comradely relations within military units. Opinions of comrades and the honour of the unit the soldier belonged to determined his behaviour on a battle-field, jealous attitude to the fame of other units and readiness to come to the rescue of his comrades-in-arms. Commitment of soldiers to their unit manifested itself in the worshipping of military ensigns and
A contradictory blending of ancient traditions and new tendencies in the development of the military organization showed up in the sphere of military discipline.
A no less important category of the army’s value system was the concept of military valour (
In the Imperial period, this system developed on the basis of the ancient traditions and concepts. It encouraged the soldiers’ ardour and emulation for honour rather successfully. Military
The military traditions of Rome and the soldiers’ mentality are permeated with religious notions and feelings. Professional corporative identity of the military society manifested itself in the
Nevertheless, in the history of the Roman imperial army, of course, there were also episodes and instances of outright violation of the very foundations of military ethos and morality, including desertion, defection to the side of the enemies of Rome, betrayal of one’s comrades-in-arms and treason against the emperor and the state. An analysis of the relevant facts and interpretations of these military crimes in legal sources shows the relationship between traditional legal institutions and ideological concepts about betrayal with the realities of a professional army. Our sources do not allow for versatile evaluation of the phenomenon of betrayal among the Roman military. Most of the information about the deserters and traitors are provided by the legal sources, the very nature of which makes impossible an assessment of the extent of betrayal in the Roman Imperial army. Narratives of the imperial age provide relatively few episodes and details about defecting of Roman troops over to the enemy. However, the very scarcity of such evidence suggests that
On the whole, the traditions and mentality of the Roman imperial army correlate, in many of their elements, with the Ancient Romans’ value system. At the same time, alienation and the corporate character of the regular professional army gave rise to the specific military ethos based on peculiar values and notions. However, conservatism of the Roman military traditions led to preservation of a number of fundamental institutions and concepts descended from very old times.